VII КНИГА ТАЙН

ОДИН

Моя мать, однако, не выказала ни малейших признаков испуга. Конечно, ее поведение было почти непристойным, и моему Отцу это не понравилось. Конец повествования Мененхетета лег тяжестью на Его сердце. Он вздохнул, словно печали всех этих событий прошли через Его губы, подобно горестному звуку, Он даже с любопытством посмотрел на Свои пальцы, словно раздумывая, сколько смогут удержать Его руки.

Затем Он и мой прадед стали обмениваться пристальными взглядами, в которых сквозила какая-то робкая стыдливость В тот час ни один из них не казался довольным, и все же не был готов признаться в этом. Несомненно, мой прадед выглядел уставшим вдвойне — с одной стороны, его утомило долгое повествование, а с другой — сомнение в том, что все, что ему пришлось рассказать этой долгой ночью, принесет ожидаемые плоды.

Не был удовлетворен и мой Отец. Вкус последних событий не смог дать Ему чувства насыщения. Напротив, Он желал большего. «Я просил, — начал Он, — чтобы ты рассказал о Битве при Кадеше, а когда с этим было покончено, попросил тебя продолжить. Ты был любезен и сделал это, и, Я уверен, ничего от Меня не скрыл».

«Возможно, — сказал Мененхетет, — я рассказал слишком много».

«Лишь тогда, — живо и язвительно вставила моя мать, — когда ты говорил о своих самых великих намерениях».

«Нет, ты поведал нам все, что было должно рассказать, — сказал Птахнемхотеп, — и Я уважаю тебя за это».

Мененхетет вежливо склонил голову.

«Я даже отвечу тебе откровенностью. Твои мысли, раскрытые нам в их истинном виде, многому научили Меня в отношении Моего Царства. И все же сейчас Я очень бы хотел, чтобы ты несколько ближе познакомил Меня со своими остальными жизнями».

Мой прадед был в явном затруднении. «Мой рассказ не стоил бы Твоего терпения, — сказал он. — По сравнению с моей первой жизнью, они далеко не так поучительны».

«О нет, — сказал мой Отец, — Я не желаю этого слушать. Мой предок Усермаатра навечно пожаловал тебе титул Хранителя Тайн, которые Известны Лишь Одному. Для Меня это достаточно высокий титул. Говорю тебе, ничего не скрывая: во времена, когда Египет слаб, Фараон должен искать понимания, которое недоступно более никому. Как иначе может устоять Его Трон?»

«Я не заслуживал этого титула. Другие знали больше».

«Твое упрямство утомительно, — сказала Хатфертити. — Почему ты не хочешь сделать приятное Фараону?»

«Я бы сделал, — ответил Мененхетет, — если бы знал как. Ведь я помню свою вторую жизнь совсем не так отчетливо, как первую. Моя первая мать видела Амона в момент моего зачатия. Но что было в сердце Нефертари? Иногда я думаю, что самую сильную страсть, на какую только способна прекрасная женщина, когда она горда и чрезвычайно избалована, она переживает в момент, когда она видит своего умирающего любовника».

Его слова, словно стрела, были посланы прямо в мою мать и в любое другое время вывели бы ее из себя, но в этот час она была начеку. Вечер пошел ей на пользу. «Какое жестокое замечание, — сказала она. — Мне кажется, Нефертари любила тебя больше, чем следовало. И дорого заплатила за это. Потерять свой пупок и старшего сына…» — Ее передернуло от неподдельного ужаса.

«Да, — сказал Мененхетет и тоже вздохнул. Я снова почувствовал, насколько он устал. — Много лет я провел в размышлениях о непостижимой для меня загадке. Кто мог бы сказать, встретившись со мной той ночью, любила ли меня Нефертари или просто заплатила слишком высокую цену за некое проклятье, наведенное Медовым-Шариком, которая, уверяю вас, из-за тех жалких мест, которые получила в День Пожалования, чувствовала себя преданной самым убийственным образом. Такие мысли приходят в голову, когда у меня бывает мало поводов для веселья. Но я также знаю и часы, когда говорю себе, что Боги достаточно хорошо позаботились о Мененхетете, позволив ему быть выношенным во чреве Царицы».

«О да, — сказала Хатфертити. — До сих пор твое истинное желание — стать Фараоном, хоть тебе это никогда и не удавалось».

Мой прадед внимательно посмотрел на нее и покачал головой. «Ты придаешь слишком большое значение тому часу, когда эта мысль представилась мне моей мечтой».

«Но ведь она принесла тебе радость, — сказал Птахнемхо-теп. — Дорогой Мененхетет, не отрицай заветной страсти своего сердца. Даже сейчас Я вижу, как огонь вспыхивает в твоих глазах, когда Хатфертити напоминает об этом желании».

«Это было бы святотатством», — ответил мой прадед, но я не знал, хватит ли у него сил спорить одновременно со своей внучкой и с Фараоном.

Все равно Хатфертити насмешливо спросила: «Святотатством? Откуда такое благочестие? Неужели вкус помета летучих мышей полностью улетучился с твоих губ?»

«С каждым мгновением, — сказал Мененхетет, — твое поведение становится все более схожим с поведением Царицы».

Однако, когда Птахнемхотеп всего лишь с удовольствием рассмеялся при этом замечании, будто намекая, что в этом нет ничего невозможного, Мененхетет, видимо, решил отступить. «Я бы попытался, — сказал он, — поведать Тебе об этих других жизнях, ибо для меня — дело чести оставаться неутомимым, служа Тебе, однако попытка пробудить такие воспоминания однажды уже оказалась изнурительной. С тем же успехом можно стараться сдвинуть камни собственной гробницы! На самом деле мои стремления гораздо скромней, чем Ты мог подумать. Оглядываться назад — это значит истощать себя, а припоминание моих прежних жизней стало для меня прямо-таки ремеслом. Я бы даже сказал, что большая часть моего четвертого существования прошла в подрывающих силы трансах».

Тут моя мать разразилась страстным и яростным смехом. «Не все это знание было добыто в мучениях!» — воскликнула она.

«Были и другие пути к моим воспоминаниям, — признал Мененхетет. — Но их более не существует».

«Да, — сказала она, — не существует».

Раздражение моего Отца росло. «Близится рассвет, — сказал Он, — и мы бодрствовали так долго, что вполне можем дождаться утра. У Меня нет Ока Маат, в котором Я мог бы омыться и приветствовать появление Ра, да и Дворец этот, боюсь, не столь величествен, как был тот, в Фивах, пока Усермаатра не перевел Свой Двор сюда. Но тем не менее у нас есть бани. Там мы смогли бы отдохнуть от приятных трудов этой ночи. Пойдем туда сейчас или подо-вдем еще немного?»

«Я бы предпочла, — сказала моя мать, — остаться в этом крытом внутреннем дворике. Мне так хорошо сидеть, когда между нами наш сын».

«Ну, что ж, — обратился Птахнемхотеп к Мененхетету, — Я снова скажу, что ценю огромное усилие твоей откровенности, и могу обещать, что от него будет зависеть многое».

«На самом деле, — спросил Мененхетет, — насколько многое?»

«О, какой стыд!» — сказала моя мать, но не вслух. Я услыхал лишь ее мысль.

«От него могло бы зависеть все, — сказал Птахнемхотеп, — если бы не оставалось одного вопроса. Когда человек, обладающий такими способностями, как у тебя, становится Визирем, тем самым он приближается к Двойной Короне настолько близко, что может захватить ее. Особенно во времена, подобные теперешним. Как Я могу быть уверен, что твое желание на самом деле состоит не в этом? Говорю тебе, что Я чувствовал бы Себя более счастливым, знай Я больше о твоей второй жизни и третьей. Ведь ты — все еще незнакомец, понимаешь?»

«Эхо того, что я говорю, — молвил Мененхетет, — начинает перевешивать все то, что я могу сказать».

«Ты старый и упрямый человек», — сказата Хатфертити.

«Более того, — сказал Птахнемхотеп, — у тебя нет выбора».

«У меня, как Ты заметил, нет выбора. Так что мне надо постараться», — сказал мой прадед, но не без чувства стыда оттого, что от его гордости отрывали кусок за куском, и, когда он начал говорить, от гнева его губы превратились в узкую полоску.

ДВА

Однако, когда они посягнули на его гордость, он решил испытать их терпение. Сообщая интересные им сведения и делясь некоторыми из своих наблюдений по поводу того, что ему удалось узнать, он в то же время сумел рассказать о своей второй жизни и третьей едва ли не за то же время, что потребовалось ему для описания Тира и Нового Тира, и в каждом его замечании сквозило стремление закончить до восхода солнца.

Не могу сказать почему, но многое в этом неохотном повествовании моего прадеда вернуло меня к неприятным мыслям о Нефхепохеме, и, хотя я никогда не проводил ночи в пустыне, теперь мне казалось, что мы собрались вокруг тлеющих углей костра, а на границе окружающего нас света начинают собираться дикие звери.

«В своей второй жизни, — сказал Мененхетет, — я рос в Садах Уединенных как сын Медового-Шарика и каждую ночь спал в ее постели. Но при этом мне снилась моя настоящая мать, и во многих сновидениях я видел Ее несчастное лицо и в страхе просыпался, потому что у Нее не было носа. Месть Усермаатра была ужасна. Перед тем как отослать Нефертари, Он отсек Ей ноздри, и до конца Своих дней Она скрывала Свое лицо под накидкой и никогда больше не возвращалась в Фивы. «Аииих», — сказала Хатфертити.

«Аииих, — сказал мой прадед и почтил память Нефертари молчанием. — Поскольку мои сны были не только устрашающими, но и правдивыми, Медовый-Шарик решила рассказать мне, как я попал к ней, и я узнал об этих событиях в шестилетнем возрасте, когда очень походил на нашего дорогого Мененхетета Второго — был красивым маленьким мальчиком, гораздо умнее многих молодых людей, ибо мудрость, как и аромат благовония, возникает из своей собственной сути. И вот я понял, еще до того, как Медовый-Шарик рассказала мне об этом, что она мне не мать — по крайней мере, если судить по пуповине, ведущей от одной жизни к другой, — однако, я всегда ощущал ее плоть самой близкой к моей. Конечно, после того как мне сказали имя моей настоящей матери, я стал думать, что в глазах Богов Медовый-Шарик и Нефертари, должно быть, походили на двух Великих Сестер, подобных Исиде и Нефтиде, каждая из которых была отмечена своим ужасным шрамом».

«Можешь ли ты рассказать нам, — спросил Птахнемхотеп, — как тебя передали от одной к другой?»

«Мне сказали, что Нефертари оставалась в уединении все то время, пока была беременной, поэтому никто, за исключением ближайшей служанки, не знал о Ее состоянии. Мне хотелось бы думать, что Она с достаточным уважением отнеслась к одному или двум часам нашей любви, коль скоро пошла на такие предосторожности, чтобы сохранить меня в Своем чреве. После моего рождения, в возрасте всего нескольких дней, меня отослали к Ме-довому-Шарику под присмотром евнуха и кормилицы. Чтобы я не капризничал и не орал, меня одурманили тремя каплями ко-лоби, и Пепти пронес меня в корзине с фруктами через Ворота Уединенных на глазах у Стражи. Дважды получив огромную взятку — сначала от Нефертари, а затем и от Медового-Шарика, — Пепти в этот день задержался в Садах достаточно долго, чтобы успеть внести в книги дополнительную запись. И вот в Записях об Извержениях Усермаатра теперь была пометка о том, что в определенный день Он познал Медовый-Шарик, подтверждавшая, что теперь она нянчит Его отпрыска. Разумеется, при ее полноте никто не смог бы с уверенностью сказать: была ли она беременна в период между записью и нынешним моментом».

«Я поражен, — сказал Птахнемхотеп, — что Пепти решился на такое — за любое количество золота. В конце концов, он ведь был Визирем».

«Его поступок нельзя не назвать дерзким, — сказал Мененхетет. — Но замечу, для восполнения утраты, причиненной ему операцией, чтобы обрести доблесть, он ежедневно ел бычьи яички. Кроме того, в его деле с двумя женщинами он имел весьма сильное преимущество. Если бы они захотели уничтожить его, они должны были бы покончить и с собой. Учитывая то внимание, которое они мне уделяли, он мог крепко держать их в руках. Собственно, я думаю, он видел в них самые пригодные орудия для осуществления своих планов на будущее. Но такой случай ему не представился. Из-за волнующих возможностей, связанных с его высоким положением, он стал злоупотреблять жирным мясом и пить слишком много вина со специями, пока у него не открылась язва. Задолго до того, как я вырос настолько, чтобы узнать всю эту историю, его уже не было в живых. Он умер от внутреннего кровотечения в большом страхе перед Херет-Нечер, несмотря на то, что прекрасно знал, какие роскошные похороны, в соответствии с его должностью, устроит ему Усермаатра. По моим наблюдениям, никто не боится смерти так, как самые умные из писцов. — Он вздохнул. — Поскольку мне так много рассказали о моей матери, я могу сказать, что я часто думал о Ней. В Садах Уединенных была Ее статуя. Она изображала Ее нагой и без пупка. Лишь когда я стал достаточно взрослым, чтобы покинуть Сады, я смог оценить, как прекрасно проявилось в истории с Ней умение Усермаатра посмеяться над тем, что представляется Ему забавным. Ибо теперь я увидел много Ее статуй, и все они были с одинаково гладким животом и с Ее именем на картуше сзади, где говорилось, что Она была Великой Супругой Царя, да, это Он приказал сделать Ее статуи после того, как Она уже навсегда перестала быть Его Супругой и жила в одиночестве в маленьком городе, в чужой земле — некоторые говорили, что чуть ли не в такой дали, как Библ. Такой была моя мать, приходившая ко мне во снах, и я всегда видел Ее лицо под прозрачным покрывалом. Но это все, что я видел. Я вырос в Садах как Рамессид, как сын Усермаатра от маленькой царицы, которая не пользовалась Его благосклонностью и была немолода».

«Учила ли она тебя снова своей магии?» — спросил мой Отец.

«Медовый-Шарик теперь реже занималась ею. Обряд, вызывающий Присутствие Исиды, должно быть, отнял часть ее способностей, а обмен проклятьями с Хекет, Усермаатра и Нефертари — еще больше. Кроме того, кто мог сказать, что отняла у нее Маатхорнефрура? Я до сих пор слышу, как тельце Мермер ударилось о стену. Скажу, что Медовый-Шарик была достаточно добра, чтобы рассказать мне о Хранителе Тайн, который был моим отцом. Однако, при всех ее знаниях, многое вспоминалось мне более отчетливо, чем ей. Я не знал почему, но когда я был еще совсем молод, то смог поправить ее относительно цвета одеяния, в котором Нефертари была на Пожаловании, и, когда Медовый-Шарик признала свою неправоту и то, что оно действительно было бледно-золотого цвета, она три дня не произносила ни слова, но отправляла много очистительных обрядов.

Это, однако, был редкий случай. Теперь она совершала гораздо меньше таких обрядов, но больше полюбила сплетни. Поскольку я был не только ее сыном, но и пользовался ее доверием, мне довелось многое узнать об Усермаатра и Маатхорнефруре. Будьте уверены, я жадно слушал все, что только мог услышать. В конце концов, Он предпочел Маатхорнефруру моей матери. Медовый-Шарик, как истинная сплетница, искала дурное в том, о чем рассказывала, однако оставалась на удивление беспристрастной, будто сама история была важнее, чем дружеское или враждебное отношение к тому, о ком она рассказывала. Так я узнал, что Маатхорнефрура, погоревав после смерти Пехтира, родила других детей и заметно располнела, и у Нее снова выросли волосы, правда теперь они были темнее прежних.

Слушая Медовый-Шарик и, разумеется, рассказы других маленьких цариц, когда они останавливались поболтать, я узнал о начавшихся посещениях Усермаатра и Маатхорнефруры гарема в Мивере, близ Фаюма — места, куда Она была отправлена, когда впервые прибыла в Египет. В Фивах среди маленьких цариц ходило много разговоров о том, что Маатхорнефрура наконец научилась находить в Усермаатра гораздо больше источников наслаждения, чем Его пять пальцев, и теперь участвует во встречах с маленькими царицами в Мивере, пока не стали говорить, что Маатхорнефрура не только любит женщин больше, чем Его, но является единственной женщиной, способной пороть Усермаатра. Они говорили, что, когда Она стегает Его кнутом, Усермаатра от наслаждения ревет, как бык. Откуда мне знать, так ли это было на самом деле?

Затем в жизнь всех нас в Фивах пришли перемены. Не знаю, отчего так было сделано, разве что Нефертари и Аменхерхепишеф постоянно присутствовали в Его мыслях, но наступил год, когда Усермаатра решил переместить Свой Дворец, Своего Визиря, Своего Управляющего, Своих Смотрителей и Военачальников из Фив в Мемфис. Разумеется, большинство Его новых храмов и почти все Его войны и торговля были связаны с севером. Помимо этого, Маатхорнефрура жаждала перемен. Как Он поступал во всех случаях, так было и теперь: Он полностью перенес все на новое место, и Мемфис стал Его новой столицей.

То была большая потеря для Садов Уединенных. Они уже никогда не смогли стать такими, как прежде, ни при одном Фараоне. Усермаатра взял с Собой в Мивер, который, в конце концов, расположен довольно близко к Мемфису, несколько самых молодых маленьких цариц и позаботился о тех, кто остался в Садах. Но Он больше никогда не посещал Уединенных, даже когда бывал в Фивах. Поскольку тогда, в возрасте десяти лет, я, совершенно очевидно, был болезненным мальчиком, который никогда не станет воином, меня к тому времени уже отослали в Школу при Храме Амона в Карнаке, чтобы научить всему, что необходимо знать жрецу, а год спустя Медовый-Шарик получила разрешение покинуть Сады, как это делали теперь многие пожилые маленькие царицы. Она сразу же приобрела дом рядом с моей школой, чтобы почаще меня навещать.

Однако, то была лишь одна из многих перемен. Хотя богатство и сила Амона все еще принадлежали Фивам, большинство сановников вскоре покинули свои особняки и переехали ко Двору в Мемфис. Фивы продолжали оставаться великим городом, но лишь благодаря их жрецам, которые стали вести себя как очень богатые люди, как только заняли покинутые роскошные поместья Наступил день, когда невозможно было сказать, где кончается Храм и начинается город.

К тому же с течением времени Усермаатра устал и от Маатхорнефруры и наконец женился на одной из Своих собственных дочерей от третьей Царицы — Истнофрет, простой и некрасивой женщины, которая никогда не пользовалась Его должным вниманием. Ее дочь Бинтанат, также довольно некрасивая девушка, с возрастом похорошела, она всегда была с Усермаатра в последние годы Его Правления. Он даже удостоил Ее титула Великой Супруги Царя, что сделало Бинтанат равной Своей матери, Маатхорнефруре и Нефертари. В старости Усермаатра жил неразлучно с этой Своей дочерью, а также осыпал многими милостями единственного из остававшегося в живых Своих сыновей от Нефертари — Хаэмуаса, который когда-то выносил Его Золотую Вазу. Да, Хаэмуас стал известен не только как Верховный Жрец Птаха в Мемфисе, но и как великий маг, и позже его послали в чужие земли показывать свое искусство».

«Я слыхал о нем, — сказал Птахнемхотеп. — Он предок нашего Хемуша. Я также разделяю с ним имя Хаэмуас. Это одно из моих любимых имен. Интересно, сможешь ли ты ответить на один занимающий Меня вопрос? Действительно ли этот сын Рамсеса Второго, Хаэмуас, был последним из наших великих магов, который мог отрубить гусю голову, положить ее с одной стороны храма, а тушку—с другой, а затем сделать так, чтобы обе половины сошлись, причем гусь в это время крякал?»

«Все это так. Один раз я видел, как он это делает, но двигались не обе части, но только тушка. Кроме того, расстояние равнялось не половине длины стен храма, но более длинной из сторон, думаю, около шестидесяти шагов, и тело действительно обогнуло угол, чтобы встретиться с головой. Хотя гусь и не крякал, но все же один раз хлопнул крыльями. Однако это не настоящая магия. Будучи молодым жрецом, огромным усилием воли я смог однажды направить свои мысли на тело только что обезглавленного гуся, заставив его, вместо того чтобы биться вокруг одного места, пробежать по прямой целых двадцать шагов. Это, однако, была моя самая удачная попытка, и хотя в свое время я считался достаточно умелым, я никогда не достиг такого искусства, чтобы заставить его обогнуть угол, а также не обрел над ним такой власти, чтобы побудить его тело захлопать крыльями при встрече с головой. В древности, во времена Хуфу, наверняка было больше магов, искушенных в делах такого рода. Я уверен, что тогда гуси обегали все четыре угла храма и гоготали. Замечу, что способности Хаэмуаса впечатляли меня лишь до тех пор, пока я не научился кое-чему сам. И все же могу сказать Тебе, что если Усермаатра и сохранил какое-то благородное чувство к Нефертари, то оно проявилось в Его привязанности к Ее сыну, который, после на удивление мало обещающей молодости, безусловно, преуспел. Он умер на много лет раньше своего Отца. Впрочем, это не было редкостью для детей Рамсеса Второго. Усермаатра стал очень стар, и большинство Его сыновей покинули этот мир до Него, Он действительно жил так долго, что я в своей второй жизни успел даже стать Верховным Жрецом Амона в Фивах до того, как Он умер. Под конец жизни, когда Хаэмуаса уже не было в живых, Он привязался ко мне, и, хотя путешествия вверх по реке стали для Него затруднительными, старый Фараон приезжал в Фивы или вызывал меня к Себе в Мемфис. Не имея ни малейшего представления о том, что мог знать меня раньше, Он тем не менее относился ко мне как к сыну настоящей, а не просто маленькой царицы. Я помню, как Он говорил Своим старческим голосом: „Я хочу, чтобы ты наилучшим образом рассказал обо Мне Повелителю Осирису".

„Будет исполнено", — отвечал я.

„Скажи Ему, чтобы Он обратил внимание на храмы, построенные Мной. Так Он поймет Мое желание продолжить все дела. Надписи на камнях скажут Ему все, что Ему следует знать".

„Будет исполнено".

„Повелитель Осирис — очень умный и благородный Бог, — говорил Усермаатра, напрягая остатки Своего голоса, который звучал так, словно терли друг о друга два черепка. Он добавлял покои, пилоны, обелиски, колоннады и залы ко многим великим египетским храмам, на бесчисленных статуях было высечено Его имя. Однако могу сказать, что в Свой последний год Он утратил обоняние, ясность взгляда, слух и звучность голоса. Я был одним из немногих, кто мог различать произносимые Им слова. Он также почти ничего не помнил. Тем не менее, чтобы умереть, Ему понадобился один полный срок времени Разлива и один Жатвы. В последний месяц Он уже почти не дышал. Так слаб был ветер Его сердца, что в последние три дня многие из нас спорили о том, жив Он или уже нет, поскольку в Его носу не шевелился ни один волосок, а Его кожа стала почти столь же холодной, как камень, готовый Его принять. Однако Его глаза мигали, хотя и с большими промежутками.

Рядом с Его погребальным храмом в Западных Фивах на одном из столбов из розового гранита высечена надпись: „Я — Усермаатра, Царь Царей. Вознамерившийся узнать, кто Я такой и где Я покоюсь, должен сперва превзойти одно из Моих деяний".

Кто мог занять Его место? Таковым стал Меренптах, Его тринадцатый сын, брат Бинтанат. Какая жалость, что я никогда не знал Истнофрет. У этой простой и глупой женщины были, должно быть, невидимые никому добродетели, раз Ее дети добились столь многого. Да, Меренптах был тринадцатым из сыновей Рамсеса от всех его Цариц, а двенадцать предыдущих были уже мертвы. Посему Он, был стар и лыс, когда стал Фараоном, и Он долго ждал. Враги Египта осмелели, когда Сесуси не стало. При Его жизни Его слава жила среди них, как лев, и на протяжении сорока лет не было настоящих схваток. Теперь же все были готовы выступить против Меренптаха. Но Он обращался с ливийцами и сирийцами словно был хеттом. Горе тем племенам, которые Он покорил! В качестве доказательств своей победы Он не собирал руки, но Его воины бросали в кучи отрезанные детородные органы убитых. Он покусился бы на большее, чем Его Отец! Разумеется, много времени прошло с тех пор, как мы знали войны или победы.

Ему, однако, это мало помогло. Меренптах умер пять лет спустя на Десятый Год Своего Правления, и Его гробница была возведена в большой спешке. Камни были взяты из усыпальницы Аменхотепа Третьего, и Меренптах даже осмелился вырезать Свое имя на некоторых памятниках Своего Отца. Конечно, я мало что знал об этом Фараоне, ибо моя вторая жизнь окончилась всего несколько лет спустя после смерти Усермаатра, а моя третья прошла при многих правлениях. Был один по имени Сети Второй, затем Саптах, женщина по имени Таусерт, а между ними был даже Меренптах-Сап-тах. Какое-то время вообще не было Царя. В таком разброде находились Две Земли с потерей Усермаатра, и многие годы уровень воды в реке был низким».

«Ты не рассказываешь нам ничего о себе», — пожаловался наконец мой Отец.

«Он и не расскажет», — сказала Хатфертити.

И тут меня охватил гнев. Для меня мой прадед был подобен Фараону, я всегда трепетал в его присутствии, но теперь ощутил жалость к его изнеможению. «Разве вы не видите, — крикнул я, — что он устал! Даже я утомился». Мой голос, должно быть, нес в себе эхо голоса взрослого, так как Птахнемхотеп стал смеяться, а затем и моя мать и, последним, Мененхетет.

Теперь Птахнемхотеп сказал уже мягче: «Я не буду настаивать. Просто дело в том, что Я знаком со многим из того, что ты говоришь, так что интереснее было бы послушать о твоей жизни в качестве Верховного Жреца».

Мой прадед кивнул. Не знаю, может быть, оттого, что я защитил его, но он выглядел воспрявшим. Или то было коварство? «Твой упрек, — сказал он, — в том, чего я не сделал, справедлив. Я попытаюсь перестать быть для Тебя незнакомцем».

ТРИ

«Огромной властью облечен Верховный Жрец, — сказал Мененхетет, — и все же, согласно равновесию Маат, эта власть теряет со временем свой вкус. Лишь в молодые годы мне нравилось быть жрецом, но уже тогда стало очевидно, что я буду возвышаться в Храме. Никто в школе не умел так хорошо читать и писать, как я, а также — возможно, из-за моей физической хрупкости — я проявлял большое уважение к порядку и совершенству каждого священного обряда. Поскольку ничто так не ценилось, как память, я, подобно другим ученикам, не изнывал от тягостных трудов, которых требовали наши занятия, но повторял одну и ту же молитву по четыре, а то и по сорок два раза кряду, либо рисовал одни и те же священные слова на протяжении всего дня. Учеником я был покоен, а будучи еще молодым жрецом вел себя как старый служитель и был ревностно предан своему делу. В храме Боги не поступают по Своей прихоти, но по закону. Вот почему существует Храм. Нам никогда не следует забывать, что одно из имен жреца — „раб Богов". Закон имеет столько мельчайших подробностей, что понять его может лишь самый въедливый жрец, и происходит это только посредством отправляемого им обряда. Именно таким жрецом я и хотел быть. Я был счастлив, что такие законы нелегко изложить другим, но соответствие им зависит от движения рук, от позы молящегося и уверенности голоса, звучащей в каждом слове. Лишь так можно было ощутить присутствие Богов и Их истинную силу. Неудивительно поэтому, что я поднялся в должности от Чтеца Третьего жреца до Второго жреца, однако Верховным Жрецом в Храме Амона в Карнаке редко становился кто-либо много младше сорока лет. Нужно так же помнить, что лишь сын Верховного Жреца должен занять это место. И таков был порядок даже для самого захудалого храма наименее уважаемого из Богов, и подняться на эту высоту, не принадлежа к такому семейству, было весьма редким делом. Тем не менее, хотя телом я уже и не был воином, в моем сердце все еще жил дух такого человека.

У меня также была Медовый-Шарик. И это давало мне немалое преимущество. Она-то знала, как пользоваться возможностями своей семьи! Все влияние, какое только могло быть оказано из Храма Амона в Саисе на наш в Фивах, было обращено в мою пользу, равным образом как и все самые полезные наставления для продвижения — и все это шло от Медового-Шарика. Раз я желал стать Верховным Жрецом в Карнаке, рассудила она, мне следовало придать нашему Храму новый блеск. Разделяя ее мысли, я воскликнул, что Усермаатра должен обещать, что Его похоронят в Фивах. Это могло дать нам многое. С Его переездом в Мемфис угасла и наша надежда, что Он когда-либо упокоится в гробнице, расположенной здесь.

„Может быть, тебе удастся внушить Ему, — сказала она, — что Амон никогда не простит Его, если только Он не вернется сюда".

Я был Его сыном — во всяком случае, Он так думал, — но у меня была еще сотня полубратьев, таких же, как я. В те дни Он еще даже не знал меня. Семья Медового-Шарика могла многое сделать для меня в Храме, но вряд ли смогла бы поддержать мои шаткие притязания как одного из маленьких Принцев. Так что встретиться и поговорить с Усермаатра было не так-то легко. Однако Медовый-Шарик это устроила. Она, я уверен, не только совершила соответствующий обряд (со всеми предосторожностями, чтобы скрыть это от меня! — я очень ревностно относился к предписаниям, когда был молодым жрецом), но также написала Ему и рассказала, что чувствует, как Он ходит в ее сердце каждый раз, когда она обращает свой взгляд на меня.

Поэтому во время Его следующего приезда в Фивы Медовый-Шарик и я были приглашены к Его Двору, и я Ему понравился, и Ему пришлись по душе мои разумные ответы — так же как и Ты, Великий Девятый из Рамсесов, получил удовольствие от слов этого мальчика, моего правнука. Таким образом, среди Его многочисленных сыновей я стал одним из немногих, кто имел возможность навещать своего Отца, когда Он приезжал в Фивы. Прошло, однако, пять лет, прежде чем я смог почувствовать себя достаточно близким Ему, чтобы заговорить о похоронах, но и здесь Медовый-Шарик не ошиблась. Его страх перед Амоном едва ли прошел. К моему удивлению. Он приветствовал мою мысль. Думаю, никто другой не осмелился бы предложить, чтобы столь Великий Фараон, как Усермаатра, покоился рядом с другими Фараонами.

Далее, я смог предвидеть, что, раз наш Великий Фараон будет погребен рядом с нами, наш Храм обретет источник большого дохода. Мы сможем сравняться с Городом мертвых в Абидосе. Я даже стал тем жрецом, который составил планы захоронений для нашего собственного Города мертвых. Мне едва ли удастся передать, насколько успешными они были. Ни один богач, каким бы отдаленным ни был его ном, не мог не сообразить, что о высоком положении его Ка в Стране Мертвых будут судить по местонахождению его гробницы в Фивах. Я вскоре узнал, что любой участок, откуда, по счастью, был виден погребальный храм Рамсеса Второго, стоил во много раз больше, чем место, не имеющее такого вида.

Благодаря этому начинанию, я наилучшим образом смог приумножить наши доходы и был удовлетворен, став Верховным Жрецом в Карнаке еще до смерти Медового-Шарика. Не сомневайтесь, для нее я оставил самый великолепный участок в фиванском Городе мертвых. Однако она заставила меня пообещать, что, как только ее тело будет забальзамировано, я отвезу его вниз по реке и помещу в ее семейной усыпальнице в Саисе. Именно тогда я понял, насколько же она стремилась вернуться в свои болота все те годы, которые оставалась в Фивах, чтобы помогать мне. Самым достойным моментом ее смерти было благородное спокойствие, в котором наступил конец. Она отошла во всей своей внушительной величественности, подобно кораблю, что снимается с якоря с чистым дном, подхваченный набегающими волнами прилива.

Без нее я впервые ощутил себя потерянным среди обступившего меня одиночества, которое заставляет нас так бояться нашей гробницы. Никогда Храм не был таким процветающим, а моя деятельность в должности Верховного Жреца получила немалое признание, меж тем я испытывал смертную скуку. У меня в руках была большая власть, но она так мало радовала меня. Мной овладело беспокойство, присущее жрецам, занимающим высокое положение в Храме, и мелкие дела стали для меня важнее больших. Я бранил поваров за испорченные блюда так же яростно, как укорял жрецов за ошибки в молитвах. Служить орудием Богов — властное призвание для скромного юноши со слабым телом и острым умом, но взрослого человека это уже не подхлестывает.

Отголоски моей прошлой жизни стали все чаще возвращаться ко мне. Теперь, когда Усермаатра и Медовый-Шарик покинули этот мир, те стены сознания, что удерживали меня в пределах обязанностей моей второй жизни, стали подаваться. С шести лет я знал, как был зачат, однако, пока были живы Медовый-Шарик и Сесуси, я не искал большего знания о моей первой жизни — мне было достаточно того, что я отличался от других.

Теперь же, прогоняя мою скуку, стали приходить образы другого человека, которым я был когда-то. Посреди возвышенного обряда перед моими глазами вдруг возникала Медовый-Шарик, и она была молодой, а ее кожа красной от огней ее алтаря и душевного напряжения, которого требовала ее магия. Ее огромные груди колыхались предо мной.

Среди нас было известно, что Сет способен нарушить молитву, посылая соблазнительные образы, но я знал, что эти картины приходили из моей памяти, а не мечтаний. Ибо мне они представлялись естественными, и вряд ли могло быть так, что несчастный Бог стал бы мешать моим обрядам. Затем я вспомнил, как чувствовал себя в юности, когда учился писать. В такие моменты, казалось, внутри меня просыпался какой-то сильный человек, который с жадностью глядел на едва ли понятные ему знаки. Я же мог читать их свободно. Однажды, в обычном бодрствующем состоянии, я ощутил себя словно во сне, так как обнаружил, что сражаюсь при Кадеше и познал объятия Нефертари. Хотя я не могу сказать, что первая жизнь возвращалась ко мне во всей своей определенности, но мое сознание прояснилось достаточно, чтобы эти воспоминания вызвали во мне крайнюю неудовлетворенность. Я чувствовал свое превосходство перед остальными. Теперь, будучи Верховным Жрецом и распоряжаясь такими сокровищами, какие никто не смог бы накопить, я все же не имел и золотой чаши, которую мог бы назвать своей собственной. Поэтому для меня стали интересны богатые люди. То, что наш Фараон правил в одном городе, а великие храмы располагались в другом, открывало врата для огромного богатства. Отчего, не могу сказать, разве что дело в том, что богатые люди не осмеливаются открыто показать то, что они обрели, так как должны пребывать в трепете от близости к Фараону. Однако теперь в Фивах богатым было гораздо проще приобретать себе поблажки в загробном мире. Можно сказать, что тысяча богачей рядом с Храмом заменяют Фараона, притом что они и не являются равными Ему. Я окунулся в их удовольствия и стал самым недостойным Верховным Жрецом, конечно же, я не мог спать по ночам от мыслей о тех богатствах, что ежедневно хоронят в Городе мертвых Западных Фив. Я не только знал обо всех мерах предосторожности, защищавших те гробницы богачей, но даже имел список, выполненный самым великолепным письмом — почерк наших лучших храмовых писцов был изысканным! — какие именно драгоценности и части позолоченной мебели замуровывали в их погребальных покоях.

Я также знал некоторых из предводителей разбойников в тех краях. Я не забыл того, что Усермаатра поведал мне о грабителях из деревеньки в Западных Фивах, и, когда время от времени кого-нибудь из этих людей ловили, я посылал весточку его семье до того, как он нес наказание. Настала ночь, когда я поднялся со своей постели, где сон бежал от меня, и, к большому удивлению паромщика, пересек реку на пароме, принадлежавшем нашему Храму. В ту ночь я сам прошел весь путь до деревни воров, чтобы сделать необходимые приготовления. Ради того, чтобы те воры поверили мне, пришлось устроить так, что с одного из их недавно схваченных братьев сняли оковы и он стал моим слугой. Немало гробниц было вскрыто, и на свет были извлечены несколько прекрасных вещей. Храбрость этих воров росла от заклинаний, которые я мог предложить им от проклятий, начертанных на каждом подземном своде. Какую позорную огласку получили бы мои действия, если бы меня изобличили!

Однако Пепти не зря наложил на меня свою руку, когда я был ребенком, и я становился все более дерзким. Помню один чудесный золотой стул, извлеченный из гробницы старого торговца, который через своих людей я продал номарху из Абидоса. Когда и он умер, его мумия была послана в Фивы — из Абидоса! — и похоронена со всеми его сокровищами, а вскоре его гробница была ограблена. Что ж, я продал тот стул еще раз!

Могу сказать Тебе, что к концу своей второй жизни я стал невероятно богатым человеком и тщательно прятал все эти сокровища в предгорьях Восточной пустыни. Поскольку походы в пещеру часто на целый день уводили меня из Храма, среди жрецов, занимавших в Храме высокие посты, поползли разговоры о моей лени при исполнении обязанностей. Уверяю, я никогда не трудился более напряженно».

«Но зачем, — спросил Птахнемхотеп, — было хоронить такое богатство?»

«Я твердо намеревался, — ответил Мененхетет, — насладиться этими сокровищами в своей третьей жизни».

«У тебя были такие мысли? Ты ничего нам об этом не рассказал».

«Собственно, много что можно еще добавить. Видите ли, я влюбился — как это могло случиться лишь со жрецом — в одну из самых известных блудниц в Фивах, в женщину, чья красота намного превосходила ее очарование, но тогда я вряд ли знал, как следует искать женщину. С другой стороны, многое вспомнилось мне из того последнего часа с Нефертари. Чем больше я размышлял об этом событии, тем более убеждался (основываясь на том, что смог вспомнить о любовном опыте своей первой жизни), что моего первого повторного рождения не должно было произойти. Я стал считать, что мне очень повезло. Если бы меня не ударили ножом в тот исполненный страха миг, когда я с трудом извергся, ничего бы не случилось. Без того потрясения я никогда не смог бы зачать себя — нет, только не в тот лишенный вожделения миг! Итак, если я собирался жить снова и наслаждаться своей третьей жизнью — а теперь это было моей целью, — тогда я должен был не только познать искусство любви, но также проникнуть в тайны озноба и оцепенения извержения. Будучи жрецом, до тех пор я знал о них лишь посредством руки либо по повергавшим меня в смятение жреческим шалостям. И вот я пошел на обучение к той самой прекрасной и дорогостоящей шлюхе. Звали ее Небуджат, и если согласно одному из значений ее имени она была золотым глазом Богов, то согласно второму — золотой отверженной, и оба этих имени принадлежали ей так же, как Две Земли принадлежат Египту, ибо она вскоре узнала, где я хранил свои сокровища, хотя я ей об этом никогда не говорил. Возможно, я выдал их местоположение, разговаривая во сне, либо ей было известно достаточно, чтобы проследить за моими походами в пустыню, но как бы то ни было, мои планы, что в своей третьей жизни я вспомню, где спрятаны мои сокровища, пошли прахом, поскольку сразу же после моей смерти она нашла ту пещеру. Ко времени, когда я достаточно повзрослел, чтобы оглядеться в своей третьей жизни, Небуджат истратила все».

«Все знают, как шлюхи умеют тратить деньги, — сказал Птахнемхотеп, — но ясно ли ты помнишь, как тебе удалось свершить это во второй раз?»

«Не знаю, смогу ли я понятно объяснить».

«Ты сделаешь усилие», — мягко сказал Птахнемхотеп.

«Я попытаюсь. — Мененхетет закрыл глаза, собираясь с мыслями. — Поскольку я был зачат в ночь, когда мой отец знал, что его убьют, будьте уверены, что тот же страх присутствовал в каждом обряде, который я отправлял, будучи жрецом. Конечно, в этом состояла суть моего благочестия. Может быть, именно поэтому мои благоговейные обряды были столь упорядочены и серьезны. Я остро чувствовал едва уловимое присутствие смерти во всем, что делал. Неудивительно, что когда я ощутил в себе эту жажду всех плотских радостей, то очень скоро превзошел свое невежество в искусстве любви, поскольку и оно — обряд, требующий совершенного почтения. И вот я снова научился, как это было с Ренпурепет, мешкать часами и бродить по краю. Я мог вбирать в себя все богатство и мерзость, блеск и отвращение, стон и величие, что пребывали в Небуджат, и все же не изливать себя в этот тяжкий миг на все ее воровство и разврат, чего просила у меня ее кровь, да, при этом я мог втягивать семь ее душ и духов в мои чресла и далеко вверх — прямо

в сердце, покуда жизнь моя не становилась не просто призрачной, но все более и более похожей на тончайшую нить. Все во мне, что не пребывало в ней, становилось готовым к выходу из моего тела и вхождению в мой Ка. В такие моменты я знал, что мне стоит лишь оборвать нить между своим телом и моим Ка, эту серебряную нить — так я видел ее с закрытыми глазами, — и я умру. Мое сердце разорвалось бы в момент извержения. Не могу сказать, — как много ночей я парил на этом краю. И все же я всегда возвращался. Мне слишком нравилось это наслаждение, чтобы отказаться от него. И я никогда не рвал серебряную нить, соединявшую мое тело с семью душами и духами, нет, до той ночи, когда она предала меня.

Могу сказать, что этот способ любви — притом что он самый утонченный и сглаживающий многие сладкие повороты — мог представляться ей лишенным силы, отвечавшей ее вкусам. Ибо, будьте уверены, это медленное проникновение не только нашей плоти, но и наших мыслей и духов в плоть и мысли другого в большой степени зависело от легкости наших движений во время тех чудес равновесия, что я совершал на самом краю».

«Это самый божественный способ любви», — сказала Хатфертити, бросив на Птахнемхотепа взгляд, говоривший, сколь хорошо узнала она именно такое удовольствие этой ночью. Однако Мененхетет, прерванный этим вмешательством, продолжил свой рассказ:

«В одну из таких ночей, когда все во мне было предельно разделено — мой Ка исследовал врата самого Дуата, в то время как головка моего члена пребывала, очевидно, глубоко в ее лоне — так что, должно быть, она наконец увидела ту пещеру, где были спрятаны мои сокровища, ибо внезапно отпрянула, и мое падение стало неизбежным. Мне хватило времени лишь для того, чтобы попрощаться со всем, что было мной — нитью, Ка и остальными моими душами: я знал, что мне уже никогда не удастся такое бурное извержение, и я отошел. Ни один жрец никогда не видел Богов в таком сиянии, как я. Мои стремления и алчность вылетели из меня, подобно радуге. И снова я ощутил великую боль в верхней части спины, на этот раз лишь единожды, а не семь ударов, и услыхал ее последний крик, хотя он исходил от меня. В то мгновение я почувствовал не нож, но как мое сердце разрывается в руках той девки. Когда мы отдыхали, я подумал о ребенке, которого только что зачал в ней, и лишь после, проснувшись и встав, чтобы помочиться, я увидел себя на земле.

Глаза, которыми я увидел свое мертвое тело, принадлежали, разумеется, моему Ка, и он, бедняга, смог вернуться во чрево Небуджат лишь на следующую ночь, когда она почти совершенно обезумела от любовных трудов в объятиях одного из своих постоянных посетителей, могучего грабителя из деревеньки в Западных Фивах. Однако в последовавшие месяцы, когда я рос в ее животе, мой Ка не мог пребывать в покое, столь важном для времени, которое мы проводим во чреве. Напротив, мой Ка и прочее, что было мной, появилось на свет поврежденным и избитым из-за грубости незнакомцев, колотивших по моей голове все то время, что я пребывал во чреве своей новой матери. И, думаю, многие из воспоминаний о моей первой и второй жизнях были настолько выбиты из меня, что для их восстановления мне понадобилась почти вся моя четвертая жизнь».

ЧЕТЫРЕ

«Меня воспитала Небуджат, и снова я вырос в гареме, хотя здесь не было Фараона. Туда мог зайти любой мужчина в Фивах. Да и мать я выбрал неразумно. Заполучив мои сокровища из Восточной пустыни, она сразу же оставила веселый дом и приобрела себе прекрасный особняк — желания у нее были царские, а страсть к азартным играм — как у колесничего, так что очень скоро деньги кончились, и она снова стала продажной девкой. Мне еще не исполнилось и восемнадцати лет, а она уже умерла от лихорадки. Моча ее превратилась в черную жидкость. Я был тогда здоровым сильным парнем, в сердце которого таилось много нераскрытого. Добрых чувств во мне было немного, однако я знал, как разговаривать с людьми: я мог, как гласит наша пословица, „Продать перо Фараону и назначить Ему цену золотом". Я отлично понимал женщин, что и следовало ожидать от того, кто жил в веселом доме, а мужчин оценивал по их умению или неумению вести себя. Ведь именно неотесанность колотилась о мою еще не родившуюся голову.

Скажем так: я знал, как найти свою дорогу. В то время я зарабатывал на жизнь там же, где и моя мать — я содержал веселый дом и преуспел. Более чем когда-либо наш город был городом жрецов, а значит, согласно равновесию Маат, в наших веселых домах царил разгул, а мой дом, признаюсь, был лучшим. Отчего бы и нет, раз я две жизни готовился к такому поприщу.

И все равно, хоть я и варился в жизни Фив, я знал о той сумятице, что царила при Дворе в Мемфисе. Каждые несколько лет появлялся новый Фараон, да к тому же тогда случился не один, но два голода. Порой даже я почти голодал. Однако, по счастью я поверил своим снам, а они сказали мне, чтобы я отправлялся на север, в Дельту, где особенно буйно рос папирус. Там мне следовало открыть мастерскую по его обработке и продавать его в Сирию и другие земли. Поступи я так, вот тогда, пожалуй, сказал мне тот сон, я смогу вернуть сокровища, которые растратила моя мать.

Я все еще был просто толстым парнем веселого нрава с хорошо подвешенным языком, но во время поездки в Мемфис мне удалось переговорить с Главным Писцом Визиря Фараона Сетнахта (этот Главный Писец, бывая в Фивах, часто захаживал в мой веселый дом, поскольку любил не только женщин, но и ту еду, что я ему подавал, и бани, которые я содержал). Теперь мне удалось убедить его, что мои планы в отношении папируса стоит обдумать. Чтобы сократить мой путь, он дал мне сопроводительное письмо (с указанием особого налога, который полагалось выплачивать непосредственно ему), и тогда я смог открыть Царскую мастерскую. Большую часть своей третьей жизни я провел в Саисе и к ее окончанию накопил себе состояние. Каким спросом пользовался мой папирус по всей Сирии!

На востоке горели желанием сменить свои тяжелые глиняные таблички, чтобы посылать больше сообщений на одном осле. Раньше на спину животного можно было нагрузить пятьдесят глиняных табличек, половина из которых прибывала на место разбитыми, теперь же появилась возможность отправить пятьсот свитков папируса, которые доставлялись в том же самом виде, если, конечно, ничего не случалось с самим караваном. Эти люди в Сирии, Ливане и даже хетты стали так широко пользоваться нашим папирусом, что очень скоро смогли улучшить даже свои колесницы. Ибо, как только им удалось точно повторить наши рисунки колесниц, они научились их строить. Притом что никакой папирус не мог научить их управлению лошадьми с помощью вожжей, обмотанных вокруг пояса, они узнали и это, так что, можно сказать, что в своей третьей жизни я оказался одним из тех египтян, которые способствовали приближению упадка Египта. Слишком много тайн открылось сирийцам через этот дар — папирус. Они принялись переписывать наши священные письмена и замарали их. Теперь уже нельзя было определить на глаз — плавный ли это почерк наших древних Уединенных, разборчивая ли запись счетовода или таинственные завитушки, которые мы во Внутреннем Храме добавляли к нашим рисункам. В прежние дни один и тот же знак мог иметь не только одно значение, и это обеспечивало сохранность записи. Теперь же из-за сирийцев каждый мог прочесть написанное другим, и даже простой писец глядел без благоговения на прекраснейшие письмена. Ему не надо было заботиться о том, что слова заключают в себе более одного значения. А потому и мудрые, и глупые, и щедрые, и жадные — все были осведомлены одинаково хорошо. Так что у нас почти не осталось тайн от других земель. Понятно, что в те годы появилась новая поговорка: „Знающий наш почерк — знает нашего Ка"».

«Ты не находишь ничего хорошего, что можно было бы сказать о себе», — заметил мой Отец.

«В то время м&го что заслуживало уважения. Мне доводилось жить и в более достойные времена. Помню, что я нанял для работы в своей мастерской много ливийцев и сирийцев. Из-под их рук выходило больше папируса, чем делали мои соплеменники египтяне, привыкшие иметь почти столько же свободных, сколько и рабочих дней. Похоже, они не стремились трудиться в полную силу, но всегда были готовы отлынивать от работы. Конечно же, все было совсем не так, как при Усермаатра. Теперь ливийцы и сирийцы работали больше, делали больше папируса, а искусство его изготовления взяли в свои земли, и все же я был рад нанимать их, так как они за несколько лет сделали меня богатым человеком».

«Разумеется, папирус не был единственным источником твоего состояния?»

«Я также наживался на покупке и продаже участков в Городе мертвых. Так проявлялась мудрость моей второй жизни. Таким образом я составил второе состояние на основе первого. Это — единственная дорога к богатству. Нужно иметь небольшое состояние, чтобы оно послужило удобрением для большего богатства. Видите ли, перевод столицы в Мемфис, казавшийся в то время равносильным падению Фив, закончился обогащением старого города. Ибо теперь лишь Храм Амона мог удержат]» Две Земли вместе. Фараоны могли быть слабыми, но Храм окреп. Так же как росла и цена земли на каждой тенистой улице Города мертвых, а вместе с нею и во всех Фивах. Тот самый особняк, что за небольшую цену купила моя мать, стоил теперь больше, чем дворец восточного царя. Можно сказать, что люди с достатком вроде меня часто селились поблизости друг от друга в Дельте или в Фивах, а в Мемфисе проводили не более одной ночи на пути туда или обратно».

«То, что ты рассказываешь Мне, ценно, но в то же время — не примечательно, — сказал Птахнемхотеп. — Из твоих замечаний Я узнал, что богатые в значительной мере ведут себя одинаково.

Вместо этого Я предпочел бы спросить: какую женщину ты выбрал в качестве матери для своей четвертой жизни? Можно ли сказать, что теперь ты стал мудрее?»

«Я надеюсь, так сказать можно, — ответил Мененхетет, но я услышал, что его голос утратил силу, способную надежно защитить его. — Времена были неспокойные, — повторил он, — и семейная жизнь была исполнена позора. У меня был друг, женившийся на Принцессе, принадлежавшей к прочной линии Истнофрет. Но вскоре он был убит любовником своей жены. Затем ребенок моего друга от той же Принцессы был отправлен в крестьянскую семью, в деревню, где мальчик умер от лихорадки. Это была не та история, которая могла бы укрепить во мне веру в матерей благородного происхождения. Она произвела на меня необычайно сильное впечатление».

«Однако, притом что ты узнал из своей первой и второй жизней, эта история не должна была бы так поразить тебя», — заметил мой Отец.

«В каждой жизни мне приходилось развивать способность вспоминать то, что было прежде. В моей третьей жизни хорошие и естественные суждения, возможно, жили в моей плоти, хотя и не доходили до мыслей. Могу только сказать, что несчастная судьба моего друга явилась для меня сильным ударом. Итак, я обратил свой взгляд в другую сторону и избрал женщину из простонародья — здоровую и преданную. Она выросла в деревне, в крестьянской семье и в детстве пережила оба наших голода. Это придало мне уверенности в том, что она выживет в смутные времена. Мне нужна была женщина, способная защитить мое богатство. Именно это могла сделать для меня моя третья жена, ставшая вскоре моей четвертой матерью.

Должен сказать, что я не отличался хорошим здоровьем. Мне удалось удовлетворить похороненные стремления моей второй жизни, но я расплатился за это. Зачатый Небуджат при немалом возмущении моих семи душ и духов, я едва ли очистился за жизнь, проведенную в занятиях торговлей и в удовольствиях. Я много пил и, чтобы разогреть кровь, употреблял большое количество пряностей, так что стал больным еще до тридцати лет. Я страдал всеми недугами, какие можно заполучить в результате такой жизни: подагрой, ожирением, воспалением глаз и искривлением позвоночника Если в ранние годы я любил со всем пылом тучного молодого быка, то теперь весьма поистаскался. Для возбуждения мне неизменно требовалась помощь жены. Но сказав это, я мог бы добавить, что она не была мне желанна, безусловно, я предпочел бы жениться на Принцессе (именно такой, на которой был женат мой умерший друг), однако, принимая во внимание мое убогое происхождение, ни одна из них не вышла бы за меня. Признаюсь, что в те годы это обстоятельство по-настоящему ранило мои чувства. Иметь богатство, в котором нет закваски признания, все равно что знать изобилие и ничтожество свиньи. Все же я брал то, что мог, и покорился судьбе. Впервые за три мои жизни смерть должна была прийти ко мне в положенный час. В тридцать три года я чувствовал себя старше, чем в любом возрасте в своих прежних жизнях, и жил в глубоком унынии. Ибо в конце своей третьей жизни я стал интересоваться всем тем, чем пренебрегал в молодые годы. Я всей душой стремился вновь обрести память о своих первом и втором существованиях, но уже не имел сил преследовать те глубоко погребенные воспоминания. Затем я еще более усугубил свое болезненное состояние, начав, к ужасу моей доброй жены, принимать многие травы и яды, способные оживить те отдаленные воспоминания, которых я искал. И благодаря им обрел те многообразные лихорадочные состояния, в которых мое сознание отправлялось в дальние странствия. Последний раз я зачал себя из глубин транса, чтобы войти в который, мне не потребовалось искусства большего, чем просто выбрать яд — шлюхи и сводники знают о травах не меньше любого врача или колдуна. И вот я извергся в последний раз в тот момент, когда рухнул в небытие. Именно к этому я и стремился. Все недостойное во мне упало обратно в мое разрушенное тело, но мое семя было переброшено по мосту, и это семя, я надеялся, было не похоже на меня, но лучше. Я верю, что когда мы недовольны собой, то обладаем силой приготовить некоторые добродетели, которых у нас нет, и передать их своему семени. Я стремился обрести новую жизнь, основной смысл которой будет состоять в обретении мудрости, понимания и лучшем использовании многих утонченных искусств.

Мои планы были хорошо продуманы. В своей первой жизни я был рожден как Мени, сын крестьянки, и я все еще был сыном крестьянки, войдя в свое четвертое существование. Однако на этот раз мое богатство осталось нетронутым. Это позволило мне жить так, как я желал. И вот я снова стал Командующим-Всеми-Войсками (хотя обстоятельства моего возвышения не шли ни в какое сравнение с первой жизнью), врачом, человеком знатным благодаря женитьбе на Принцессе (происходившей не от кого иного, как от Хаэмуаса!), а из-за моего богатства я стал вельможей, одним из важных людей в высших кругах Египта. Во всяком случае, — добавил он шутливо, — о чем, я надеюсь, будут свидетельствовать надписи обо мне».

«Но тебе же это прекрасно известно. На протяжении многих лет ты был в центре нашего внимания, — заметил мой Отец, а затем добавил: — Да, даже когда Я был молодым жрецом в Храме Птаха, мне неоднократно доводилось слышать разговоры о тебе за нашими белыми стенами. Говорили, что все сто шестьдесят лет — тогда это было сто шестьдесят лет — в равной степени живы в твоей памяти. — Он улыбнулся. Он не смог сдержать недобрых слов. — Говорили, что ты хвалишься этим во хмелю».

«О, это неправда, — сказал Мененхетет. — Я был просто нескромен. Я сделал ошибку, рассказав нескольким близким друзьям. Слово не смогло бы облететь всех быстрее. Я узнал, что близкий друг и великая тайна — не одно и то же».

«Но как ты пробуждаешь эти спящие силы? Кажется, в каждой жизни это происходило по-разному, не правда ли?» — Произнося эти слова, мой Отец в то же время попытался, по возможности, скрыть Свой интерес.

«Подобно тому, — ответил Мененхетет, — как Аменхотеп Второй стремился убить больше львов, чем любой другой Фараон, так и Ты охотишься за тайнами, живущими в корне языка».

«Означает ли это, — спросил мой Отец, и я мог видеть Его неудовольствие, — что ты отказываешься сказать Мне?»

«Либо Ты считаешь меня обладателем знания, которого у меня нет».

«Твое последнее замечание таит утонченную непочтительность, которая бросает тень на свет, озарявший наш вечер».

«Расскажи Ему, как ты вызываешь эти силы», — сказала Хатфертити.

Мой прадед сделал вид, что не слышал ее слов. «В отличие от своих прежних существований, в своей четвертой жизни я родился с более отчетливым сознанием того, что ушло ранее. Не знаю почему. Но когда я был ребенком, многие куски папируса, с которыми я играл, оказывались вскоре покрытыми священными знаками, известными лишь во Внутреннем Храме в Фивах в последние годы жизни Усермаатра. В молодости я блестяще владел мечом и управлял колесницей, и впервые можно сказать, что я поступил мудро, рано женившись на привлекательной женщине моего круга. Моя мать не только не осталась вдовой, но оказалась достаточно разумной, чтобы занять более заметное положение, выйдя замуж за незаконнорожденного отпрыска по линии Аменхерхепишефа. Поскольку мой давний соперник (а теперь мой предок!) всегда был слишком занят своими осадами и успел обзавестись лишь несколькими детьми, его потомство, не будучи причастным к ветви Престолонаследия, возвышалось с каждым новым Фараоном. Так что моя новая семья, в которую я вошел после второго замужества моей матери, считалась столь же достойной, как и линия моей невесты, и в нашу честь было устроено множество празднеств. Могу лишь сказать, что ранние годы моей четвертой жизни были столь приятными, а моя дочь, мать принадлежащей Тебе Хатфертити, Исетенра, столь прекрасной и очаровательной, что, если бы моя жена не умерла, когда я воевал в Ливии (в должности самого молодого Командующего-Всеми-Войсками, получившего это звание), я бы, возможно, провел свою жизнь на высоком посту и имел много других детей. Однако смерть моей жены преподала мне страшный урок. Я не оплакивал ее, как ожидал. Память о моих первых трех жизнях парила в моем сознании, подобно трем призракам, стоящим напротив моей двери. Я понял, что вряд ли смогу окунуться в кипевшую вокруг меня жизнь, когда за моей спиной остались многочисленные желания моих прежних жизней — несбывшиеся, сбывшиеся наполовину либо почти забытые. И вот я оставил военную службу и принялся за изучение медицины как пути, как я теперь подозреваю, который со временем приведет меня к моей подлинной цели — магии. Я потратил годы на изучение таких сложных предметов, как способ отжимания масла для ослабления приступа подагры по вечерам, когда дует теплый ветерок, или определения, какое из наших трех времен года наиболее благоприятно для использования каждой из трав в наших лекарственных списках. Я вел записи своих попыток применения лечебных свойств рыбной икры против бесплодия, изучал, какие вещества лучше принимать каким из трех наших ртов, либо накладывать непосредственно на тело. Также какие порошки должно, подобно пару, вдыхать через тростинку. Будучи знатным человеком, живущим в роскоши, я предпочитал, чтобы мои действия были понятными, и записывал на папирусе все, что делал, а также указывал результаты, даже если речь шла о прописях, состоявших из двадцати пяти или тридцати веществ, и при этом я, конечно, не мог не обратить внимания на то, какое множество случаев удачного лечения зависело от благоразумного использования всего, что вызывает отвращение. Вскоре я обнаружил, что основными составляющими лекарственных прописей являлись разновидности испражнений. Тогда, с размышлениями над этим, ко мне вернулись воспоминания о тех обрядах, которые я отправлял вдвоем с Медовым-Шариком. И я пустился по водам изучения магии, ставшей моим утешением в четвертой жизни. Не могу сказать, что это занятие дало мне больше счастья, чем другие. Ибо я стал понимать, что, возможно, Амон и навещал мою мать, но я пока что не почтил этот дар ни единым великим свершением. Я пришел к заключению, что, потерпев неудачу в первой жизни, предав многое во второй и испоганив каждое гнездо в третьей, в моей четвертой жизни мне следует стремиться использовать то, чему я научился, чтобы познать большее. Зачем еще этой ночью стал бы я открывать тайны, о которых я не говорил еще ни одному человеку?»

«И все же, — сказал Птахнемхотеп, — Я не могу даже подумать о твоей высокой должности рядом со Мной, поскольку не имею объяснений даже того, как ты использовал летучих мышей».

В голосе Мененхетета прозвучало смирение, когда он сказал: «Эти мыши — грязные создания, неуравновешенные, как обезьяны, беспокойные, как паразиты. Они пронзительно кричат и льнут друг к другу. Но в их отправлениях содержится все то, что они не могут использовать. По этой причине они наделены силой помогать сносить одиночество».

«Я начинаю понимать твою странную привычку, — сказал мой Отец, и в Его голосе прозвучала удивительная симпатия. — Эта мерзкая масса должна придать тебе силы вынести одиночество твоих ста восьмидесяти лет».

Мененхетет преклонил голову перед пониманием Фараона. Но я уловил в своем Отце и другую мудрость, и она не походила на ту, что я чувствовал ранее. Я понял, что в этот момент Он принял тяжкое решение. Мененхетет не станет Его Визирем. Он не желал ежедневно смотреть на сто восемьдесят лет одиночества.

Мой прадед подвинулся на своем сиденье. Не знаю, уловил ли и он произошедшую смену настроения, но Мененхетет лишь мрачно кивнул, когда Птахнемхотеп, будто желая скрыть, куда завели Его мысли, продолжил: «Ты также не рассказал Мне о своих трансах».

«Расскажи Ему», — сказала Хатфертити.

«Да, — сказал наш Фараон, — Я хотел бы больше узнать о твоих трансах».

«Если ты этого не сделаешь, расскажу я», — заявила моя мать. Когда Мененхетет не ответил, слова моей матери поразили нас. «Твое упорство отвратительно, — сказала она, обращаясь к Мененхетету. — Для меня ты был выше всех самых великих Богов. Теперь же я не могу поверить в твое молчание. Я думаю, ты глуп».

«Нет, как может он быть глупым?!» — воскликнул Птахнемхотеп.

«Он глуп. Он не знает, что я на самом деле чувствую в этот момент. Я, у которой всегда было два сердца, одно — чтобы любить мужчину, а другое — чтобы презирать его, сейчас всем сердцем предана одному человеку». То, что она сказала затем, произвело необычайно сильное впечатление, ибо она не проронила ни слова, но позволила нам услышать ее мысли: «Я любила лгать всем своим любовникам, но теперь мне известна добродетель правды».

«Только Фараон может достичь глубин твоих Двух Земель», — ответил ей Мененхетет и поклонился.

«Отчего ты не расскажешь Девятому, как я была использована? Знаешь ли Ты, — сказала она Птахнемхотепу, — что я стала вдохновительницей его магии? Скажи Ему, — обратилась она снова к Ме-ненхетету. — Скажи Ему, как я вошла в твои магические обряды, когда мне было двенадцать лет. Расскажи, как ты совратил меня».

«Ты не была девственницей».

«Да, — согласилась Хатфертити, — не была. Но никто до этого не соблазнял меня подобным образом. Расскажи Ему».

«Я не могу говорить об этом», — сказал Мененхетет.

Я же не мог на него смотреть. Я никогда не видел раненого человека. Я не знал, как держал бы себя воин, когда копье пронзило бы его грудь, но Мененхетет посерел и выглядел обессилевшим. На протяжении этой ночи он столько раз восставал из усталости и обретал новые силы с каждым поворотом своей истории, раскрывавшей нам его знание, однако теперь он выглядел совершенно обескровленным.

«В первый раз, когда Мененхетет пришел ко мне, — сказала Хатфертити, — я не знала, что было использовано. Но он соблазнил меня с помощью напитка, и я стала безучастной. Ему нравилось — и тогда это было его величайшим наслаждением — обладать мной, будто под ним была умершая женщина. Мертвая женщина, насколько я понимаю, приближала его к цели быстрее, чем живая».

«Это было не так», — сказал Мененхетет.

«Да, не так, — сказала Хатфертити. — То был обряд. Когда я подросла, тебе уже не надо было соблазнять меня напитками. Мне стало нравиться то, что мы делали. Ты научил меня сопровождать тебя в твои каверны. — Ее последнее слово было исполнено такой силы, такой ярости, что я не понял, говорит ли она о подземных

храмах или о глубоких ямах, но она была вне себя от гнева. — Вот куда приводили меня его трансы — в самую глубину потока. В зловещие пещеры. Я так и не познана ничего лучшего, чем страх того, что извивается в темноте. — Теперь она повернулась к Птахнемхо-тепу и сказала: — Я не хочу скрывать того, что происходило. В этих трансах я слышала, как мой дед разговаривает с Медовым-Шари-ком, с Усермаатра и Нефертари, и это было хорошо, но, кроме этого, он общался и с восемью Богами слизи. Я была грязью между его пальцев, а он насмехался над моим несчастным замужеством с Неф-хепохемом. Позволь мне рассказать Тебе самое худшее. Мы входили не в каверны, но в гробницы. Я знаю, что такое предаваться любви в страшных пещерах, наполненных призрачными видениями мертвых». Как поразительна была мудрость моей матери! Она знала, что ее слова способны не столько оттолкнуть от нее нашего Фараона, сколько привязать Его.

«Я больше не потерплю ни минуты этого разговора, — сказал Мененхетет, — мои надежды угасли». Он встал и, не поклонившись, ушел, но мы еще услышали звук его неуверенных шагов, шагов старика, спускающегося по лестнице в предрассветной темноте крытого внутреннего дворика. То был последний раз, когда я видел среди нас моего прадеда.

ПЯТЬ

И как только он ушел, я утратил способность достаточно четко различать предметы. Мои Отец и мать все еще сидели по сторонам от меня, но их очертания расплылись, как дым, а столбы крытого внутреннего дворика стали невидимыми. Мне показалось, что я стою под каменным сводом на коленях перед каким-то человеком и могу выбирать — одним лишь влечением сердца, — остаться ли в сырости этой гробницы или с такой же легкостью вернуться к своим родителям.

Однако почти сразу сила их присутствия стала пронизывать трепетом каждый мой поворот в складках окутавших меня чар. Вот я смог увидеть их лица той ночью рядом со мной, а затем ощутил, что мои мысли вновь пребывают вблизи мыслей моей матери. Она молча разговаривала с Птахнемхотеиом — я слышал мучительный крик в каждом мгновении тишины! «Ты любишь меня? — спрашивала она. — Почему Ты выбрал меня?» И эти вопросы рванулись вперед, а за ними понеслись ее безгласные причитания: «Этой ночью я потеряла своего мужа, а теперь я лишилась человека, бывшего мне отцом, любовником, Богом, самым дорогим из врагов, другом, которого я боялась больше всех, моим проводником к Богам. Всем этим он был для меня. И все же я люблю Тебя, обожаю Тебя вот уже семь лет так, что готова оставить его. Ведь это я заставила его уйти. Но Ты холодный человек. Любишь ли Ты меня? Могу ли я Тебе верить?»

Теперь Ей отвечал Птахнемхотеп. Его мысли прошли через мое тело, будто каждое из безгласных слов было поднимавшей и несшей меня рукой. «В тот день, семь лет назад, когда мы отправились в Моей лодке на охоту, Моя палка сбила больше птиц, чем когда-либо ранее. С тобою рядом Мне достаточно было лишь бросить метательную палку, и ни одна стая птиц не осталась бы невредимой. Раньше ни одна из женщин не делала для Меня столько. И ни одна не сделала с тех пор, вплоть до этой ночи. Итак, Я люблю тебя. Ты будешь Моей Царицей».

«Это верно, — подумала моя мать, но теперь ее мысли были настолько потаенными, что их услыхал лишь я. — Он — слабый человек, который станет сильным. Нет большего пыла, чем преданность таких людей, когда можешь дать им удовлетворение». Вслух же она сказала: «Пойдем. Возляжем вместе». То же, чего она не сказала даже самой себе, хотя я и слышал ее лучше, чем она себя, было: «Он никогда не перестанет желать меня, поскольку Его страсть, как я смогла понять, — тайны, и чем больше Он будет узнавать о самых низменных моих поступках, тем больше будет рад».

Потом Они встали на ноги и обнялись, и мой Отец поднял мое тело. Не знаю, может быть, из-за того, что я лишился опоры, но у меня вдруг закружилась голова. В воздухе был какой-то беспорядок, и я ощутил, как небеса дрогнули в моем животе, и подумал, не будет ли судорог и в небе.

Затем я понял причину этого возмущения. Оно передалось мне прямо из рук моего Отца. В крытый внутренний дворик вошел Хемуш. Я увидел его одним приоткрытым глазом, который немедленно закрыл, совсем не желая его видеть, и, сонный, поплыл сквозь голоса, которые накатывались на меня, как крокодилы, рассекающие воду на слишком большой глубине, где мои ноги не достают дна. Может быть, они уплывут прочь, и я ничего больше не узнаю.

Но я услышал (несмотря на расстояние, которое могло отделять меня от этих голосов), что к Дворцу стянулись войска. «Они принадлежат Нес-Амону, — услышал я, как произнес Хемуш, а затем: — Ты можешь воспользоваться моей охраной. Я вызвал ее этой ночью». Последовало бурное обсуждение, в котором участвовала моя мать, которая высказывала жесткие, но решительные суждения. Я слышал, как она сказала моему Отцу: «Если Твою Дворцовую Охрану не поддержат люди Хемуша, Ты останешься без Царских Войск. Они перейдут к Нес-Амону». Послышались возражения, быстрые голоса, а затем прозвучали слова моего Отца: «Нет, я не потерплю этого, Я не могу дать тебе такую власть». И они заспорили, и моя мать сказала: «У Тебя нет выбора, у Тебя нет выбора». Да, у Него не было выбора. «Его у Тебя нет», — сказал Хемуш, и они говорили еще и еще. «Нет, — отчетливо произнес мой Отец, — нет, Мененхетет не станет Визирем, нет, у Меня нет такого намерения». После этого возмущение в воздухе пошло на убыль, и в него вошло спокойствие. Я почувствовал, как меня передают матери и она несет меня в первых утренних лучах, сияние которых, подобно серебряной нити, протягивалось вдоль моих закрытых глаз, когда я пытался их открыть, а вдалеке слышались усиливающиеся крики и шум, рожденные внезапным столкновением целеустремленности и растерянности. Я знал по запаху овечьего помета и потухших костров, что теперь мы были там, где жили слуги и где спала Эясеяб, а затем я услыхал, как мать говорит ей: «Позаботься о нем, позаботься хорошенько. Может случиться несчастье». Теперь я попал в пухлые руки Эясеяб, которую знал как собственную подмышку, если бы только не исходивший от нее странный запах — сильный, как у мужчины, да, сегодня ночью в нее входил мужчина, которого я знал по его запаху. От него исходил запах зверя, что живет на скалах у моря, а потом я перестал думать о подобных запахах, так как меня посадили на циновку, и ее палец по привычке пощекотал волосы у меня за ухом. Я подумал, не ляжет ли она рядом со мной и не возьмет ли снова в свои губы мой Сладкий Пальчик, но в тот миг, когда приятная теплота, вызванная этой мыслью, стала разливаться по моим бедрам, из соседней комнаты я услыхал ругательство, и вошел мужчина. Это был Дробитель-Костей. По его походке я понял, что Эясеяб принадлежит ему и больше не станет думать о тех двух рабах, еврее и нубийце, которые часто дрались из-за нее в квартале слуг, рядом с нашим домом — или теперь это был дом Нефхепохема?

Не знаю, мои ли сладкие чувства разгорячили Дробителя-Костей, или, наоборот, его сильные чувства отозвались во мне сладостью, но теперь я слышал, как они любят друг друга, и это отличалось от всего, что я узнал этой ночью. Здесь они не разговаривали, но часто рычали, а затем он взревел, а она издала такие пронзительные крики, на какие способна лишь птица с самыми яркими перьями. Я почувствовал себя снова дома, так как вокруг раздавались звуки квартала слуг. Ведь все животные просыпаются на рассвете, и другие слуги предавались любви в других хижинах. Чувствовалось, что на земле все пришло в движение: скот шумно пил воду, животные жадно пожирали зерно, мычали, хрюкали, ржали, откликаясь на призывные голоса из других стойл. Я помню, мне в голову пришла мысль, что Боги не присутствуют, когда слуги заняты любовью, поэтому здесь любовь теплее и, насколько я понимал, дает большее удовлетворение, чем любовь тех, кого я знал, хотя, когда они извергались, было, вероятно, меньше света. При этом я подумал, что, наверное, нечто похожее испытываешь, когда пробуешь вкуснейший из супов. Можно ощущать, как он входит в пределы твоего живота, проходя одно за другим различные его места. Погруженный в мурлыкающий голос Эясеяб, слушая, как она после всего успокаивает своего мужчину и себя, лаская его спину, я заснул, да, заснул после всей этой ночи, в которую не спал по-настоящему, и мне ничего не снилось, хотя в воздухе, казалось, раздавались крики, и кругом бегали люди.

Когда я проснулся, рядом сидела моя мать, которая пришла сообщить мне, что мой прадед мертв. «Пойдем, — сказала она, — погуляем». Теперь во Дворце на каждой дорожке и в каждом дворе нам попадались стражники, и я увидел беспорядок дня, который не будет походить ни на один другой день, когда стражники, мимо которых мы проходили, отводили глаза. Теперь они дважды осматривали каждого и не стояли на одной ноге дольше, чем требовалось, чтобы переступить на другую ногу.

Рассказывая мне о случившемся, моя мать не стенала, ее лицо было необычайно торжественным, а ее глаза пусты, так что, когда она умолкала, мне казалось, что я смотрю на голову статуи. «Твой прадед, — сказала она, — наверняка хотел бы, чтобы ты знал, как он умер и как храбро вел себя.

Он был взят под стражу, — рассказала она мне, — войсками Хемуша. Они нашли старого и прославленного человека сидящим на том самом золотом стуле, на котором сидел Птахнемхотеп, когда мы впервые предстали перед Ним под Его балконом. Затем, со связанными руками и под охраной, Мененхетет был приведен туда, где Птахнемхотеп и Хемуш сидели с Хатфертити. Наш Фараон, однако, приказал развязать его и сказал: „В эту ночь ты был Моим заместителем. Ты был сердцем Двух Земель, и Боги внимали тебе. Эта ночь станет Твоей славой. Ибо действительно, в эту ночь Ты был Фараоном, и так и должно быть, и удовлетворяет Маат, поскольку, как все это представляется Мне, Я знаю, что Тебе никогда не суждено стать Моим Визирем. Я не могу доверять Твоему честолюбию. Однако Я могу чтить силу Твоего Духа"».

Говоря это, мой Отец протянул Мененхетету Свой короткий нож.

Моя мать сказала: «Я была в ужасе. По выражению губ твоего прадеда я решила, что сейчас он погрузит нож в грудь Птахнемхотепа. Хемуш думал именно так. Я видела страх на его лице. Знаешь ли ты, что предложить этот нож было одним из самых мужественных поступков, какой я только видела. Но в то же время поступок этот был и мудрым.

Мененхетет поклонился и семь раз прикоснулся к земле лбом. Затем он прошел в соседнюю комнату, чтобы исполнить последний обряд заместителя. Он взял нож и отрезал себе уши, губы, чресла, а затем, в ужасном страдании, принялся молиться. Он потерял очень много крови. Перед тем как потерять сознание от непереносимой боли, он перерезал себе горло.

— Моя мать содрогнулась, но глаза ее ярко блестели. — Никто, кроме Мененхетета, не смог бы перенести такой смерти», — сказала она.

Я слушал ее рассказ, и золото полуденного солнца померкло в моих глазах и стало пурпурным, и я почувствовал, будто и сам умираю. Глаза матери продолжали пристально смотреть на меня, но чем дольше я глядел в них, тем больше они сходились в один, покуда не остался только один глаз, видимый мне, а затем один свет, и он был подобен звезде на темном небе. Все, что я видел перед собой, исчезло. Я стоял на коленях в глубинах пирамиды, а сверху по длинному каменному стволу проникал свет от звезды, отражавшийся в чаше с водой.

И вот я уже не мог видеть и звезду. Лишь пупок перед моими глазами. То был иссохший пупок Ка Мененхетета, и меня снова поглотила вся вонь и неистовство члена старика у меня во рту.

ШЕСТЬ

Я, молодой человек двадцати лет, стоял на коленях, и все, что я знал о мальчике, которым я когда-то был, ушло из моего сердца. Я был здесь, в своем Ка, и сам был не более чем мой Ка, и во второй раз за эту ночь старик начал извергаться. Или это всего лишь я вторично переживал тот первый раз? А может, то были муки моего Ка?

Затем все пребывавшее в нем изверглось с великой горечью. Исторгнутое им семя уподобилось очищению, мерзкое и горькое, и я желал бы выблевать его, но не мог. Мне пришлось принять в себя мучившее его страдание и все его стремление отомстить моей матери.

Так, все еще с его членом у меня во рту, я познал стыд Мененхе-тета. Теперь Ка моего прадеда бременем лег на моего Ка, как, должно быть, когда-то Усермаатра навалился на него самого.

Я ощутил и его изнеможение. Оно обрушилось на меня, подобно водопаду. Ни в одной из своих четырех жизней не нашел он того, что страстно желал. Вот что удалось мне узнать, а затем я проглотил его семя, и вся ядовитая злоба его Хаибит вошла в меня — из семени моего прадеда вышел чистый яд его Хаибит. Теперь ему суждено стать моим знанием прошлого.

Мне предстояло жить под водительством его тени. Моему Ка придется выбирать путь в Стране Мертвых при свете его Хаибит. Если его рассказы не соответствуют действительности, мне не узнать, что ждет меня впереди. Восстановить свое прошлое — такова потребность Ка, но подобная мудрость должна превратиться во зло, если ею обладает другой.

И вот, не зная, верить ли тому, что увижу, и пребывая в неведении, я, однако, все же принялся вспоминать то, что случилось с моими родителями и со мной, когда миновала последняя ночь в жизни моего прадеда. Конечно, у меня не было выбора. Как мог я не следовать за теми воспоминаниями, что возвращались ко мне? Они имели отношение ни много ни мало к тому, что произошло в моей жизни после того, как погиб Мененхетет — пятнадцать лет прошло с момента его гибели до моей смерти. Мне казалось, это-то я помню (наступила ли моя смерть на двадцатом или двадцать первом году?), да, моя жизнь, очевидно, рано подошла к концу — свидетельством тому было место, где я находился. На мгновение я даже ощутил проблеск симпатии к Мененхетету из-за той скромности, с которой он рассказал нам о своей второй и третьей жизнях. Ибо я не мог ничего более вспомнить о своей собственной.

Но мой прадед, обессиленный яростью своего извержения, плавно опустился на пол и, сев рядом со мной, прислонился спиной к стене в этой подавляющей своей величиной гробнице Хуфу (с пустым саркофагом — да, теперь я вспомнил и это!). Сидя бок о бок на полу, мы принялись всматриваться в темноту, покуда стена напротив, всего в пяти шагах от нас, не стала мерцать. Я увидел картины, похожие на разноцветные рисунки на стене храма. Однако каждый раз, когда образ становился отчетливым, случалось то же, что и когда я увидел звезду, отражавшуюся в чаше с водой, и потревожил ее отражение рукой, ибо множество волн разбежалось от каждого блика звезды. Картины двигались, словно оживали в моей голове так же, как и на стене, и наконец я перестал понимать, каким образом вижу их, настолько быстро все менялось. Затем я решил, что, когда глядишь на живых из этих гробниц мертвых, все еще более смутно, чем когда видишь происходящее посредством чужой памяти. На самом деле это очень напоминало попытку поймать рыбу рукой. Твоя рука никогда не попадала туда, куда смотрел глаз, вода искривляла руку и вела ее в другую сторону.

Чтоб показать, сколь мало мне следует верить тому, что мне открывается, первый образ оказался омерзительным, и я не хотел ему верить. Передо мной возникло лицо Птахнемхотепа, который тайком поедал небольшой кусочек плоти, принадлежавшей изуродованному телу Мененхетета. Вот что я увидел, и, точно стены могли говорить или, по крайней мере, доносить отзвуки чувств тех, кто двигался на их поверхности, я узнал, что теперь, со смертью Мененхетета, жажда мудрости у Фараона стала еще более неодолимой. Наблюдая, как Его зубы жевали то ужасное мясо, я верил всему, что видел. Это, безусловно, объясняло, отчего Он так разительно изменился в оставшиеся годы Своей жизни и почему у меня не осталось воспоминаний о Нем как о добром родителе. Съеденный кусочек плоти моего прадеда, должно быть, серьезно изменил Птахнемхотепа, сделав Его злым. Не имея мужества Мененхетета, Он смог обрести лишь жестокость.

Затем в моем ухе прозвучал голос матери, которая сказала: «Ты не прав, осуждая своего Отца. Поглотив плоть твоего прадеда, Фараон привязал Себя к нашей семье». Стоило ей произнести эти слова, и многое предстало предо мной: я увидел, что Они часто были вместе: моя Мать, теперь, конечно же, Царица, рядом с Ним на троне. Затем я вспомнил, что не прошло и года с Ночи Свиньи, как Она подарила Ему сына, моего сводного брата, да, Она действительно была Его Царицей и присутствовала на каждом отправляемом Им торжественном обряде. Он же теперь гораздо чаще бывал на празднествах, и когда бы Наложницы Богов ни пели песнь Фараону, моя Мать, подобно Нефертари, перебирала струны цитры. Нельзя сказать, что Они не были счастливы в Свой первый год.

Однако я также стал вспоминать, что Они часто ссорились. Хотя никак нельзя сказать, что наступил такой момент, когда Они перестали находить удовольствие в плоти друг друга (при дворе велись нескончаемые разговоры о позорно долгих часах, проводимых Ими вместе), но при этом Они так никогда и не смогли примириться с мелкими недостатками характеров друг друга и, подобно большинству женатых людей, неизменно сражались по одному и тому же поводу. Годами я слышал, как Они ссорились из-за заведения Нефхепохема в Мемфисе.

Собственно, эти ссоры, должно быть, повторялись так часто, что моя память ожила настолько, что картины на время прекратились. Вместо этого ко мне вернулись мысли о Нефхепохеме, и я вспомнил, как он возмутил Птахнемхотепа в то утро, когда Войска Хему-ша заняли Дворец. Ибо в ходе торговли с Верховным Жрецом, состоявшейся на рассвете того утра, Птахнемхотеп узнал, что, оставив крытый внутренний дворик, Нефхепохем поспешил прямо в покои Хемуша в Мемфисе и передал Верховному Жрецу много сведений о притязаниях моего прадеда, а также о растущей благосклонности, с которой Фараон относится к ним.

Эта история всплыла в моей памяти, сорвавшись с разгневанных уст моей матери, которая считала, что ни Войска Хемуша, ни люди Нес-Амона не пришли бы в движение той ночью, если бы не Нефхепохем. На самом деле, как полагала моя мать, Нес-Амон не поднял своих людей, покуда не услыхал, как в темноте собирается Охрана Хемуша.

Его измена разгневала моего нового Отца больше, чем какое-либо другое событие тех предрассветных часов. Затем Нефхепохем, полагая, что получить свою награду от Верховного Жреца следует как можно быстрее, сделал ошибку и появился во Дворце слишком рано. Птахнемхотеп заявил Хемушу, что не следует начинать установление истинного равенства между Фараоном и Верховным Жрецом с издевательства над Ним, заставляя Его терпеть присутствие предателя-Смотрителя. Мой Отец на самом деле столь резко воспротивился подобной дерзости, что Хемуш, понимая, как дорого может стоить это разногласие, на время притворился неколебимо преданным Нефхепохему. Поэтому он смог добиться многих уступок, перед тем как согласился, чтобы бывший Смотритель Ящика с красками для лица Царя был изгнан из Дворца. Конечно же, моя Мать заявляла, что, если бы не Ее вмешательство, Нефхепохем был бы убит.

Теперь я вспомнил, что Ее чувства вскоре изменились. Мой прежний отец, как всегда внимательный к нуждам других, вскоре открыл в Мемфисе заведение, в котором занимался прическами дам. Никто не слыхал, чтобы что-то подобное когда-либо существовало в Двух Землях. У кого из дам не было до этого часа собственного слуги для ухода за ее волосами? Однако поскольку все знали, что руки Нефхепохема касались головы Самого Фараона, его заведение сразу же стало доходным делом. Мой первый отец вскоре стал процветать. Но во Дворце не проходило и дня, чтобы Хатфертити не ссорилась со Своим вторым супругом из-за присутствия в Мемфисе Ее первого мужа. Она непрестанно твердила Ему, что унижение Ее ужасно. И все же Ей не удавалось убедить Птахнемхотепа издать указ, который бы положил конец доходам такого рода, или, по крайней мере, откупиться от Нефа, дав ему какой-нибудь надел в отдаленном номе. Старая привязанность Птахнемхотепа к Своему Смотрителю возродилась. Я слышал, как Он говорил Ей, что неверность на одну единственную ночь простительна. Подумайте, каков вызов!

Что, разумеется, перекладывало вину на мою Мать. Такого Она стерпеть никак не могла. Как многие прекрасные женщины, она не выносила, когда Ее обвиняли. И вот Она постаралась доказать, что неверность Его старого Смотрителя Ящика с красками для лица Царя была гораздо более серьезной. Нефхепохем, заявила Она, служил у Хемуша доносчиком не всего одну ночь, но, напротив, являлся его наушником на протяжении многих лет. Однако приведенные Ею доказательства были неубедительными, и Птахнемхотеп отказался их принять. Я думаю, близость Нефхепохема была способом напоминать Хатфертити о том, сколь многим Она обязана Своему второму замужеству. Я подозреваю, Он нуждался в такой дубинке, чтобы держать Ее в руках. Мне постоянно приходилось слышать Их ссоры. «Ты не видишь, как роняешь Себя, — внушала Она Ему. — Люди говорят, что Ты живешь с женщиной, принадлежавшей изготовителю париков».

«Напротив, — обычно отвечал Он, — в Мемфисе нет ни одной дамы, которая бы не была от него без ума». И так далее. На протяжении последующих лет это отравляло жизнь Хатфертити. Она не могла простить Ему, что Он Ей не уступает. Затем произошли события, нанесшие еще больший урон Ее достоинству. Не знаю, какие права были даны Хемушу в то первое утро, по сравнению с переданными позже, но моя Мать оставалась Царицей Двух Земель лишь на протяжении трех лет, покуда власть, принадлежавшая Ей и моему Отцу, не уменьшилась вдвое. В Десятый Год Правления Рамсеса Девятого повсеместно был объявлен указ, в котором Аменхотеп (новое имя, избранное Хемушем, которое до него носили четыре Фараона!) был уравнен в божественности с Рамсесом Девятым. На великом Празднестве Аменхотеп, Верховный Жрец Храма Амо-на в Фивах, был наделен правом, подтвержденным многими торжественными обрядами, управлять всем Верхним Египтом. Он получил в подарок набор разнообразных золотых и серебряных сосудов, и было также объявлено, что все доходы Верхнего Египта из всех источников будут идти непосредственно в сокровищницу Амона, не проходя через хранилища Фараона. Фигура Аменхотепа была также изображена на стенах многих храмов. Он стоял рядом с Фараоном, и оба Бога были одного роста — вчетверо выше слуг и чиновников, стоящих рядом с Ними.

Не знаю, осталось ли после этого хоть что-то от великой любви моей Матери к Птахнемхотепу, но судя по тому, что я видел теперь в своем сознании — нет. К своему необычайному удивлению, я вновь увидел в своих мыслях Мененхетета. Он выглядел на пять, а может, — на десять лет старше, а моя Мать стала более грузной, чем была при его жизни. Так что приходилось сомневаться в истинности рассказанной Ею истории о расчленении его тела. Не рассказала ли Она эту жуткую сказку, чтобы мне уже никогда больше не хотелось думать о Мененхетете? Ибо теперь, если только мою память не кормили восемь Богов слизи — ведь все стало таким зыбким! — похоже было, что на самом деле Мененхетет не убивал себя, хотя без сомнения и получил такое приглашение от Фараона. И я увидел непереносимое волнение Птахнемхотепа, вызванное отказом моего прадеда. Притом что Он самым отъявленным образом обманул Мененхетета, никак не вознаградив его за бесчисленные дары, принесенные им Его уму в ту долгую ночь, как истинный правитель, Он тем не менее чувствовал Себя преданным. Мененхетет не захотел почтить Его последним даром преданности — он решил не служить заместителем и не убивать себя.

Но, не сделав этого, Мененхетет отдал себя на милость Хемуша. Верховный Жрец вскоре сумел отобрать у моего прадеда все его богатства. Его земельные владения в Верхнем Египте были приобретены Храмом по смехотворно низким ценам, которые, конечно, устанавливал Хемуш. И если бы Мененхетет не согласился, Храм, по всей?вероятности, просто забрал бы те земли. Затем оставшееся у него имущество в Нижнем Египте, включая огромный особняк (с крыши которого я наблюдал, как они с моей Матерью предаются любви), было по настоянию Хатфертити за столь же низкое вознаграждение приобретено Фараоном. Моя Мать, совершенно очевидно, не желала иметь моего прадеда поблизости, и в этом случае Ей удалось осуществить Свое горячее желание. Мененхетету пришлось жить в бедном поместье на Западном берегу Фив, купленном на то немногое, что у него оставалось.

Я был настолько поглощен оживавшими перед моими широко раскрытыми глазами образами, что вздрогнул, когда Ка Мененхетета пошевелился рядом со мной. Дрожь его бедра передалась моему бедру, и я почувствовал его возбуждение в звуках его дыхания. Так я убедился, что мы разделяем эти воспоминания, они принадлежат ему, и он не лжет. Ибо, бесспорно, он именно так вспоминал об этих событиях, то есть с большим беспокойством. Меж тем дальнейшие события предстали столь необычными, что я наблюдал за их развитием, не будучи в силах от них оторваться.

Дело в том, что Мененхетет не жил в своем единственном бедном поместье, в торжественном спокойствии пожиная урожай своих последних лет. Нет, ему удалось присоединиться к разбойникам из деревеньки воров в Западных Фивах и, таким образом, грабя гробницы Фараонов, приобрести еще одно состояние. Если за все свои четыре жизни он сам не смог носить Двойную Корону и потому вступить в Страну Мертвых как Бог, то, по крайней мере, он имел возможность грабить их гробницы, что и делал весьма искусно, роя подземные проходы от одной гробницы к другой и не оставляя на поверхности никаких следов. Затем, в год, когда Мененхетет снова почувствовал приближение смерти — что случилось, когда подходил к концу пятнадцатый год моей жизни, а следовательно, Шестнадцатый Год Правления Рамсеса Девятого, — он тайно пробрался в Мемфис и смог увидеться с моей Матерью.

И вот на стене я увидел, как он любит Ее. В последний раз. И сейчас, сидя рядом со мной, он проклял свою решимость испустить последний вздох. Я же увидел, как он умер в Ее объятиях, и, услыхав эхо Ее безутешных рыданий, понял, что ему удалось, уже в четвертый раз, перенести свою жизнь в женщину в тяжких трудах своего последнего деяния. Должно быть, сила его воздействия на Нее все еще была велика, так как Она, несмотря на все возражения Птахнемхотепа, предприняла все необходимые меры, проследив за тем, чтобы его тело забальзамировали самым тщательным образом.

Тем не менее на втором месяце беременности, до того, как мой Отец смог понять, что Она носит ребенка (хотя Он наверняка считал бы, что это Его ребенок, поскольку, несмотря на всю неприязнь, существовавшую между ними, можно было положиться на радости плоти, которые их связывали), Хатфертити осуществила Свою последнюю месть Мененхетету. Она принимала снадобья до тех пор, пока не выкинула ребенка. Моему прадеду не суждено было пятой жизни. Он не стал младенцем — моим братом.

Таким образом, его Ка остался лишенным жилища самым жестоким способом. Даже если он решил вернуться к забальзамированному телу старика и обрести в нем свой приют — что он и вынужден был сделать, иначе как бы он мог сидеть сейчас рядом со мной? — я все же не был уверен в том, что избежало небытия, а что было потеряно. Часть его, подобно призраку, не ведающему пристанища, могла прилепиться ко мне. Ибо, по мнению своих родителей, в возрасте шестнадцати лет я стал совершенно неуправляемым.

Моего младшего брата Аменхерхепишефа Второго, имя которого, я полагаю, явилось выражением желания моего Отца, чтобы по крайней мере один из Его Сыновей стал великим воителем, очень скоро стали считать Тем-Кто-должен-стать-Рамсесом Десятым. Это никогда не мучило меня до того времени, как мне исполнился шестнадцатый год, Амен-Ка было девять. Тогда мое поведение стало вызывающим. Я не только играл в азартные игры и кутил, одним словом, вел себя как Принц. Я стал грубить Птахнемхотепу и наносил болезненные оскорбления моей Матери из-за часовни, которую Она построила для четырех мумий, собранных Ею останков моего прадеда. После немалых затрат и долгих поисков, предпринятых Ею с помощью нанятых Ею людей, Ей наконец удалось найти первого Мененхетета и второго. Если третьего найти не составляло труда — он пребывал в той же гробнице, что построила для него его вдова, и ни один грабитель еще не забрался туда, то склеп Верховного Жреца подвергся грабежу. Сперва даже не было уверенности, что остававшаяся там мумия, с которой были ободраны амулеты и драгоценные камни, принадлежит Мененхетету, покуда не были тщательно изучены молитвы, записанные на полотняных бинтах, и, по счастью, эти недоступные непосвященным заклинания говорили о своей принадлежности Верховному Жрецу. Однако Мененхетет из первой жизни, Хранитель Тайн, был найден лишь потому, что Хатфертити, несмотря на десятилетнюю разлуку, все еще могла жить в сознании моего прадеда. В его последний приход, когда они предавались любви, Она последовала за ним в глубины транса. Там Она увидела место его первой смерти и даже то, как слуги Медового-Шарика украли его тело из груды требухи, куда оно было брошено. Медовый-Шарик спасла его от разложения, приказав немедленно забальзамировать, а через семьдесят дней договорилась со странствующим торговцем из Дельты, чтобы тот переправил гроб вниз по реке в Саис, где она поместила его в скромную гробницу рядом со склепом ее семьи. Именно там Царица Хатфертити обнаружила мумию этого первого Мененхетета (с мумией Медового-Шарика, лежавшей подле него), и теперь, обладая наконец всеми останками, Она склонила Птахнемхотепа к тому, чтобы Тот разрешил провезти вокруг стен Дворца останки этих четырех выдающихся людей, четыре хорошо спеленутые мумии, каждая в своем тяжелом гробу, на повозке, которую тянула упряжка волов. После этого Она держала их в часовне, окруженной рвом с водой, в которой для безопасности жил крокодил. Вот как велик, как мне представляется, был Ее страх перед Ка Мененхетета.

Разумеется, пытаться понять мою Мать никогда не представлялось разумным делом. Она ревностно ухаживала за часовней и даже развлекала Птахнемхотепа забавными замечаниями о ней, чем добивалась того, что Он терпел все это — Она отпускала ужасные шутки вроде того, что чувствует Себя в полной безопасности под охраной Своих четырех Каноп! — но притом что Она действительно следила за часовней после Его смерти, вскоре после того, как умер я, Она решила (конечно же, еще тогда, когда я лежал в солевом растворе), что Мененхетет-четвертой-жизни, то есть его мумия, саркофаг и сосуды должны быть, по какому-то странному велению Ее сердца, перенесены в ту же неприглядную гробницу, куда Она собиралась поместить меня. Однако, замечу, многое изменилось в Ее жизни после смерти Птахнемхотепа.

К концу жизни Он очень состарился. С годами мой Царственный Отец стал терять ту привлекательность черт, что так выделяла Его среди прочих мужчин, и Его щеки тяжелели, а шея утолщалась. Он неизменно пребывал в унынии. На Шестнадцатом (и предпоследнем) Году Его Правления открылось, что некоторые гробницы древних Фараонов в Западных Фивах осквернены. Дерзость грабителей была унизительна для Него. Казалось, они чувствуют себя в полной безопасности от гнева любого Фараона — живого или мертвого. С мумии Себекемсефа возрастом в несколько сот лет сорвали все украшения и драгоценности, равно как и с мумии Его Царицы. Когда виновников поймали (и ими оказались рабочие Города мертвых), Птахнемхотеп обнаружил, что в грабеже замешаны и многие Его чиновники. Правители Западных и Восточных Фив обвиняли друг друга. Допросам не было конца. Нес-Амон (выживший в качестве Верховного Писца после того, как его надежды на более высокую должность были похоронены Хемушем) был даже послан в Фивы, чтобы вести запись разбирательства.

То был год, когда Птахнемхотеп стал стареть так заметно. А я почувствовал влечение к моей Матери, которое оказалось так трудно обуздать, что я знал, что оно возродилось во мне из-за присутствия Ка неродившегося ребенка Мененхетета. Когда моя Мать также оказалась под воздействием этих страстей, мы стали ощущать на себе то же благословение Богов — или то было презрение? — что Нефертари и Аменхерхепишеф.

Именно тогда, за шесть месяцев до Своей смерти, мой Отец возвысил Амен-Ка, сделав его Своим соправителем. Он даже дал моему брату имя Рамсес Девятый, Хепер-Маат-Ра, Сетепенра Аменхерхепишеф Мери-Амон. Так я был лишен своего права первородства, если так можно назвать мои мало основательные притязания, учитывая, как я был зачат. Но даже в тот год, сразу же после смерти Птахнемхотепа (как же рыдала моя Мать на Его похоронах!), моему брату, которому исполнилось всего десять лет, пришлось справляться с еще более громким позором, чем ограбление склепа Фараона Себекемсефа.

Открылось, что многие десятилетия остававшаяся тайной гробница Рамсеса Второго, расположенная высоко в скалах (в чрезвычайно труднодоступном месте, путь к которому Усермаатра однажды показал Своему Первому Колесничему), также разорена. Взлому подверглась и гробница Его Отца, Сети Первого. Остался ли хоть один Фараон, в чьей усыпальнице не побывали грабители? Бедный мой брат! Среди всеобщей растерянности и смятения, когда повсюду было неспокойно, Он как раз праздновал в Мемфисе Свое десятилетие, а в это время из Фив пришло известие, что чужеземцы из Западной пустыни захватили город. Хемуша (о котором я никак не могу думать как об Аменхотепе) шесть месяцев держали в заложниках и пытали. Когда наконец его освободили, он выглядел не лучше немощного старика. Амен-Ка пробыл на троне еще два года и умер. Когда Его не стало, тогда окончились и все царские права для меня и Хатфертити. Внучатый племянник Рамсеса Третьего стал Рамсесом Одиннадцатым, а вскоре после этого я умер. Не знаю, как это случилось. Ни одна картина не желала вырисовываться в моей голове. Я не мог даже положиться на предательскую память Мененхетета. Тем временем на стене появились иные образы. Теперь я стал очевидцем совершенно поразительного явления. Я начал наблюдать правление тех, кто пришел после меня. Они прошли перед нашими глазами. Первым из этих странных правителей был новый Верховный Жрец по имени Херихор. Он правил в Фивах, и Две Земли оказались еще более разделенными. Затем пришел сириец или кто-то в этом роде, по имени Несубанеджед, и он правил Нижним Египтом от Мемфиса до Пи-Рамсеса у Великой Зелени.

В эти годы взломы гробниц Фараонов стали столь же обычным делом, как чума, и чиновники чувствовали себя такими беспомощными, что, одержимые отчаянием, они перемещали Царские тела, покуда Усермаатра не оказался в одной гробнице с Сети Первым. Однако, когда в Их внешние покои снова проникли воры, оба Фараона вместе со Своими женами были перенесены в гробницу Аменхотепа Первого, а вскоре жрецам пришлось спрятать немало Царских тел к западу от Фив в общей могиле, не имевшей никаких обозначений. В такой темной яме среди скал покоились Яхмос и Аменхотеп Первый, Тутмос Второй и Тутмос Великий, Который был Третьим, Сети Первый и Рамсес Второй и многие другие, уложенные рядышком, как выводок мертворожденных зверей. Я не мог поверить тому, что видел. Стена представляла нам такие виды, которые даже мой прадед не осмелился бы вообразить. Разумеется, тягостный вид этих Фараонов, извлеченных из Их гробниц, заставил мой Ка ощутить себя бездонной ямой, в которую погружались Их каменные тела, и мне оставалось гадать — не пропали ли теперь Две Земли и не лишились ли они своего основания?

Все это время Ка Мененхетета не сказал мне ни слова. Однако я видел, как он улыбается всему, что проходило перед нами, и задумался о том, сколько из этих картин вышло из его сознания? Затем я вспомнил свою собственную мумию — плохо забинтованную, с прорванной и открывшей доступ личинкам червей тканью на ноге, и мною овладело уныние. Я все еще не мог вспомнить, как умер. Чем больше я старался, тем меньше видел на стене и удивлялся, почему так уверен, что как-то ночью меня убили в пьяной драке.

Размышляя над этим, я на мгновение снова увидел ту самую пивную, которая промелькнула перед моими глазами в час, когда я лежал в чудесной комнате, на полу которой была нарисована рыба, и мне снова привиделся Дробитель-Костей, готовый начать свою пьяную драку. Как бы сильно мне ни хотелось узнать о собственной смерти, мне не пришлось больше следовать за превратностями собственной судьбы, но вместо этого я оказался свидетелем многих перемен в жизни Дробителя-Костей и Эясеяб. Хотя сперва я подумал, что мне это не будет любопытно, вскоре я заинтересовался. Ибо предо мной быстро промелькнуло многое. Их лица стали быстро стариться вскоре после того, как Дробитель-Костей был назначен Начальником Царской Лодки в качестве вознаграждения за то, что охранял меня в то утро, когда войска Хемуша захватили Дворец.

Руль Царской Лодки был, однако, не подходящей для него должностью. Дробитель-Костей был неотесан для Царской службы. Так что его перевели на другие работы. Вскоре он стал соскальзывать все ниже и закончил тем, с чего начал: человеком, который пил слишком много, а напившись, буянил даже с Эясеяб, ставшей его женой.

И все же Эясеяб любила его так преданно и сильно каждый день их совместной жизни, что, возможно, даже получила награду от Маат. Для Дробителя-Костей во второй раз в жизни наступило время процветания. Он отправился к Мененхетету, чтобы просить у него работу, и нашел ее. Мой прадед искал человека достаточно свирепого, чтобы служить посредником между грабителями из их деревни в Западных Фивах и им самим.

Дробитель-Костей стал столь полезным в этом деле, что вскоре Эясеяб смогла оставить работу у моей матери и на немалые богатства, добытые его трудами, купить дом на Западном берегу Фив. У них родились дети, и моя бывшая нянька могла бы стать уважаемой госпожой с собственной семейной усыпальницей в Городе мертвых, но после смерти Мененхетета Дробитель-Костей стал неосторожен и был взят под стражу, как один из разбойников, ограбивших гробницу Усермаатра. Вскоре его казнили, а тело бросили в безымянную могилу.

Эясеяб так и не удалось разыскать его тело. Она вернулась в Мемфис и снова стала работать у моей матери Надзирательницей за Всеми Служанками. И вот в одну из ночей, верная клятве, данной своему мужу, она выскользнула из дома и отправилась в Город мертвых. Среди картин, вспыхивающих на стене, я увидел, как бесстрашно она держалась при встрече с призраком — тем самым бродягой с чудовищно зловонным дыханием, которого я встретил, возвращаясь в свою гробницу. Для Эясеяб это была ужасная встреча, но она не убежала, а дождалась, покуда призрак, изрыгая проклятия, не убрался прочь, продолжив свой ночной дозор. Тогда она похоронила маленькую фигурку, изображавшую Дробителя-Костей, которую сама вырезала, прямо напротив входа в мою гробницу. Ибо клятва, которую она прошептала Дробителю-Костей на ухо, состояла в том, что, если его тело бросят в безымянную могилу, она сделает похожую на него фигурку, отыщет гробницу Мененхетета и похоронит ее подле того места. Я чуть не разрыдался, когда подумал о преданности моей старой няньки, а также обнаружил, что мой Ка сохранил Сладкий Пальчик, ибо он также помнил ее.

Почему я увидел эту историю, не знаю, но могу сказать, что после набежавших слез моя грусть исполнилась уже не сожалением об Эясеяб, а мучительными размышлениями о собственной смерти. Теперь я мог видеть мою старую няньку, которая работала на мою мать в последний день, который я мог припомнить, там, в нашем доме, во вдовьих одеждах и все еще оплакивающую Дробителя-Костей. Однако, вид Эясеяб сменился столь же мучительным зрелищем — меня самого в постели моей матери. Я уже не был ребенком, но мужчиной, и мы были любовниками.

Я не мог заставить себя вспомнить, что было между нами, за исключением того, что я знал, что ни одну другую женщину я не желал с такой страстью. Однако в той же постели, даже в те мгновения, что мы сжимали друг друга в объятиях, лежал и груз нашего стыда. Ибо если любовные отношения брата и сестры были обычным делом в жизни всех нас, то о страсти к собственной матери нельзя было сказать того же. Теперь я вспомнил, как боялась Хатфертити ходивших по Мемфису сплетен, на самом деле этот страх был велик, и о нас так неотвязно шептались, что она воссоединилась с Нефхепохемом и во второй раз стала его женой.

В этом склепе, сидя рядом со своим прадедом, в то время как мой бедный Ка вновь пребывал в замешательстве от этих жалких обрывков воспоминаний, я наконец нашел место, в котором соединялись два осколка. Ибо теперь я вспомнил, как часто занимался любовью со жрецом и его сестрой, с той самой, с задницей упитанной пантеры. Ее брат вовсе не был жрецом, отнюдь не жрецом, но Нефхепохемом, который, опасаясь вшей, обрил свою голову наголо, а его сестрой была моя мать.

Погруженный в свои горестные мысли в той гробнице Хуфу, я был принужден размышлять о ревности, исполненной надушенной мерзости и чудовищной враждебности, о самых ужасных ссорах между Нефхепохемом, Хатфертити и мною. А кончилось все это тем, — вспомнил ли я это наконец или лишь подумал, что вспомнил? — что трое мерзавцев были наняты моим дядей (который когда-то считал себя моим отцом, а теперь, вне всякого сомнения, был моим соперником), да, он выбрал их, чтобы подстеречь меня в пивной. Еще до того, как дело было сделано — какое проклятье бессмысленной растраты, какой крах всех ожиданий! — я был мертв. Все, что жило в маленьком мальчике шести лет, вся его доброта, мудрость, радость, все, что предвещало его грядущие дни и обещание этих дней — все пропало. Убить меня было все равно что раздавить жука. Я мог оплакивать себя, будто горевал о ком-то другом. Среди всего разгула этих последних нескольких лет я ни разу не усомнился в том, что в какой-то момент я вдруг воспряну, оправдав, по крайней мере, некоторые из надежд своих ранних лет. Теперь я уже не сделаю этого. Он погиб. Мененхетет Второй был мертв — молодая жизнь, растраченная впустую! Да, слезы хлынули из моих глаз с такой очищающей силой, словно я оплакивал незнакомца, и я внутренне содрогнулся. И пока меня била эта мучительная дрожь, стены тоже начали вздрагивать, и в темноте, раньше чем я успел ощутить страх, на стене явился Дуат. Мы оказались в Дуате.

СЕМЬ

Я всегда полагал, что до Царства Мертвых не добраться, не преодолев огромных трудностей на своем пути. Придется много дней брести под солнцем, раскаленным, как пустыня Эшураниб, а затем очутиться перед обрывом, подобным крутому провалу, ведущему в ужасные пещеры, где царит непроглядная тьма. Из-за тумана от горячих испарений любая опора для руки может оказаться предательской. Однако теперь, сидя рядом с Ка моего прадеда и соприкасаясь с ним бедром, я наблюдал эти картины, двигавшиеся вокруг нас столь естественно, что уже перестал понимать, происходит ли то, что я вижу, в моем сознании, или в сознании моего прадеда, или окажется принадлежащим стене. Некоторые из существ, которых я видел, приближались и с угрожающим видом, казалось, были готовы в несметном количестве нависнуть надо мной, но, как бы по моему приказу, уходили, прежде чем я мог почувствовать себя слишком подавленным. Так это было. И да будет так. Я был в Дуате. Хотя я никогда не входил в непролазные заросли, а только слыхал о таких местах от нубийских евнухов, служивших во Дворце, теперь мое ухо различало доносившееся со всех сторон шуршание и множество крякающих звуков, и весь тот шум, звон и суматоху, которые можно ожидать услышать в дикой чащобе. Повсюду я слышал звуки распахивающихся врат, а также безумные стенания, как и крики Богов, Которые говорили как животные. До меня донесся пронзительный клекот сокола и крики водоплавающих птиц в их гнездах, жужжание пчел и ужасающе громкие стоны Богов-быков и даже котов, ищущих кошек. Я увидел Ка всех тех, кто на свою беду был врагом Ра, и наблюдал разрушение их тел у Первых Врат и утрату ими теней при падении в огненные ямы. Изо ртов Богинь вырывались языки пламени. И все эти необычайные видения не пугали меня. Вскоре я смог различать хранителей Врат от тех несчастных, что ожидали суда, так как Бога имели тела мужчин и женщин, но ходили с головами сокола, цапли, шакала и барана на Своих плечах, а у одного Бога-великана была голова жука. Хотя я не говорил с Ка моего прадеда, меня так и подмывало заметить, что многие из этих Богов выглядели точно так, как Их изображения на стенах храма.

И вот хранимые благословением — хотя как на мне могло быть благословение, когда моя гробница была осквернена? — мы увидели, как перед нами проплыли Первые Врата. Нет, мы не прошли сквозь них, но на стене они медленно проплыли мимо, и я подумал: не находимся ли мы в Священной Лодке Ра и поэтому можем проходить сквозь преграды, не чувствуя огня. Не понимаю, откуда я это знал (так как не видел в лодке никого, кроме себя и прадеда), но могу сказать, что теперь мы были во Втором Изгибе Дуата, и здесь мы наблюдали, как несколько несчастных остановились, чтобы попить холодной воды из источников, и мы увидели, как все, кто в своей жизни слишком много лгал, стали кричать. Потому что вода закипала, как только касалась их языков. Я увидел богача Фетхфути, одежды которого теперь были измазаны в прибрежной грязи. Он пронес пальчик Медового-Шарика через много врат, но все равно оставался здесь, в начале, так как его грехи оказались более многочисленными, чем достоинства. Сейчас он лежал на спине, а петля Третьих Врат упиралась в его глазницу, и каждый раз, когда огромная дверь открывалась или закрывалась, он издавал жалобный крик человека, всю свою жизнь шедшего к своей выгоде напролом. Рядом с ним корчились в путах другие.

Затем мы прошли по длинному проходу, в конце которого была пасть быка, и в ней я увидел двенадцать жертв, живших в озере с кипящей водой. Зловоние от этого озера исходило такое, что птицы в ужасе разлетались, как только приближались к нему, и все-таки я не ощущал запаха серы, хотя и видел многих, тащивших за собой свои тени, а одно из озер было настолько переполнено, что в нем пребывали два ряда из сорока двух кобр и им не было нужды изрыгать огонь, так как слово, изрекаемое ими, было достаточно ужасным, чтобы тени умерших таяли в воздухе перед ними.

В Пятом Изгибе Дуата находились двенадцать мумий. Пока я наблюдал, Бог с головой шакала подошел и приказал им сбросить бинты, снять парики, собрать свои кости и плоть и открыть глаза. Ибо теперь они могли покинуть устрашающие пещеры Секера и подняться в великий предел, куда Он их отведет. Но дальше на пути было лишь озеро с кипятком, и теперь у них не осталось пристанища в пещерах мертвых. В Шестом Изгибе Дуата я увидел Бога с головой рыбы, который мог усмирять морских чудовищ, потрясая сетью под звуки собственных могущественных заклинаний. Он знал духа сети и то, как вязать узлы, способные уничтожить чудовищ, и я увидел огромного жука Хепри, по величине равного восьми львам, и он проходил через все огни неопаленным. Я увидел, как Хепри правил золотой и серебряной Лодкой Ра в теле великого змея, и конечно, Он провел Лодку от отверстия в хвосте, и она покинула змея через его пасть, а в Седьмом и последнем Изгибе мы даже прошли мимо чудовища по имени Аммит, Которая есть Пожирательница Мертвых, обычно Она отдыхает рядом с весами, пока Анубис взвешивает сердце того, кого собираются судить. Как только сердце перевешивает перышко правды, Аммит пожирает его. Аммит — чудовище с головой крокодила, ногами льва и самым отвратительным запахом. Представьте, Ее смрад оказался столь силен, что донесся до меня даже из стены, ведь в ней пребывает зловоние всех злых сердец, которые Она сожрала. Я снова вспомнил тот первый раз, когда вдохнул смрад, исходивший от призрака в Городе мертвых, и подумал: неужели в тот час, когда я приближусь к весам, чтобы взвесили и мое сердце, и откроется правда моей жизни, оно станет частью этого зловония? Так и должно случиться. Когда в сердце нет зла, оно весит не более перышка, а мое, я чувствовал, тянет на целую канопу.

В том углублении в стене Пирамиды Хуфу, где мы сидели, теперь, когда картины на стене исчезли, я почти не чувствовал страха. Хотя эти видения Дуата окутали нас, словно густой туман, и я мог слышать крики, все же они не отозвались дрожью в моем Ка, я не корчился и в языках пламени, и жары особой тоже не было.

Я стал думать: действительно ли я увидел Страну Мертвых или то была ее Хаибит? Могло ли случиться так, что Херет-Нечер перестало существовать? Не было ли то, чему я стал свидетелем, лишь его воспоминанием о себе? Я подумал об оскверненных гробницах Фараонов и о том, как Их тела собраны вместе в одной пещере, где сложены друг на друга, мумия на мумию так, что, вероятно, Дуат уже не может дышать. Да, потеря гробниц Фараонов могла означать конец великой реки мертвых и всех ее пределов. В этом ли причина того, что Херет-Нечер явилось предо мной лишь в образах на стене, и я не ощутил страха? Если так, то мой Ка не узнает, как найти Ану-биса, а мое сердце не будет взвешено. В конце концов, для Аммит не останется никакой пищи.

Однако я не чувствовал облегчения. На протяжении всей своей жизни я слышал описания того, что может случиться с тобой в Царстве Мертвых, но сейчас мне пришлось задуматься над тем, не окажется ли человеческое страдание гораздо более простым? Ибо теперь я знал, как умер, и мог подсчитать растраты собственной жизни, что было достаточно мучительно. Словно ответ на мою мысль, предо мной возникло лицо Хатфертити, и ее черты были обезображены больше, чем у прокаженного. Не могу сказать, как она погибла, но, судя по ее плоти, было ясно, что ее оставили разлагаться на много дней. Еще до того, как я успел подумать, кто так жестоко отомстил ее Ка, я уже знал, что узрел не месть, а лишь предосторожность. Должно быть, Нефхепохем приказал, чтобы, когда его жена испустит дух, о ее теле не заботились. Когда муж ревнует жену, он не доверяет бальзамировщикам. Чтобы избавиться от страха, что они используют мертвое тело для своих любовных утех, он не позволяет бальзамировать тело жены, покуда оно не начнет разлагаться.

Или, может, это Птахнемхотеп оставил указания так обойтись с ней? Я даже не мог представить, чье сердце было столь же отвратительным, как это зрелище ее изменившегося лица. О, это зрелище вызвало гораздо более сильное волнение, чем любая из картин Царства Мертвых. Ко мне снова вернулось мое истинное страдание. Есть ли у меня хоть какая-то память? Как я могу подготовиться?

Именно тогда мой прадед двумя пальцами слегка сжал мое колено, словно хотел выжать из него самое спокойное внимание, и начал говорить.

ВОСЕМЬ

— Так и есть, — сказал он, — Дуат — не более чем призрак. И потом тебе следует понять, что ты мертв уже тысячу лет. Фараонов больше нет. Египет принадлежит другим. Мы знаем лишь слабых Принцев, и их отцы родом из отдаленных мест. Даже народы сменились. Уже ничего не услышишь о хеттах. Есть одна земля по другую сторону Великой Зелени, о которой ты не мог знать, когда был жив. Эта страна расположена далеко к северу и западу от Тира, и представь, сколько времени прошло, если те люди успели обрести величие и потерять свою силу. Вот как длинна череда прошедших времен. Сейчас еще один великий народ живет еще дальше на запад, за Великой Зеленью, эти люди были дикими племенами, когда ты родился. Наши Боги, если мы говорим о Ра, Исиде, Хоре и Сете, теперь принадлежат им. Если ты припомнишь историю о наших Богах, которую я рассказал тебе в начале наших путешествий, то теперь признаюсь, что я передал ее тебе так, как эти римляне и греки рассказывают ее друг другу. Вот почему мой рассказ был знаком тебе, но и отличался от того, что ты знаешь. Дело в том, что наша Страна Мертвых теперь принадлежит им, и для греков она — всего лишь рисунки, которые можно увидеть на стене пещеры. Так что во время испытаний, что ждут впереди, тебе следовало бы понимать, что представляется им смешным. В наши дни Ра не был ни старым, ни дряхлым, но источником всего, что сияет, и пусть у Хора были слабые ноги, но Он являлся Повелителем Небес, Его перья были нашими облаками, а Его глаза — солнцем и луной. Даже Сет обладал силой сотрясать небеса громом. Но греки меньше знают о различиях между Богами и людьми, а римляне хотели бы презирать такие различия. Поэтому они рассказывают историю Богов по-своему. Разумеется, их Боги меньше наших. В подлинном рассказе о событиях их жизни, который ты от меня не услышал, я мог бы описать, как в тот час, когда Сет выдвинул против Хора последние обвинения и проиграл, Боги, вероятнее всего, не смеялись над Ним, как поведали бы об этом греки, но притащили Сета в Свой огромный покой и бросили Его на землю. Затем Они потребовали бы, чтобы Осирис сел на лицо Сета. Это было необходимо, чтобы провозгласить победу справедливости над злом, в чем и состоит наша идея трона. Тогда как греки видят в нем всего лишь кресло для Царей, столь благородных, что они любят знание больше, чем Богов.

Теперь сообрази, — добавил он, — как тебе повезло, что твой проводник — я. Ведь я побывал в стольких путешествиях по Херет-Нечер, что теперь ты можешь избежать последнего из его зловонных испарений. Да что говорить, худшее из всех здешних несчастий случилось с тобой, когда я извергся в твой рот, и это оказалось для тебя столь ужасным, что большего тебе было не снести. Ты избалован. Тебе никогда не познать мук истинной смерти.

Он произнес это, и я ощутил какое-то особое горе. Если мне не суждено пройти страданий Дуата, тогда в том, что осталось от моих семи душ и духов, будет пребывать пустота. Храбрость моего Ка никогда не подвергнется настоящему испытанию. Я могу даже жить вечно и никогда не умереть во второй раз, однако, решил я, нет худшего одиночества, чем не знать, чего стоит твоя душа.

Я сидел там, в ямах нового отчаяния. На меня навалилась тяжесть несбывшихся надежд четырех жизней моего прадеда. Я мог ощущать, как сила его страстного желания и теперь столь же велика, как боль его поражений. Все, чем он желал стать, даже его не уравновешенное реальностью стремление стать Фараоном, могло быть измерено, лишь будучи соотнесенным с тем обожанием, которое внушал ему Осирис. Потому что, насколько я мог судить по его рассказам об этом Повелителе (несмотря на все его попытки запутать меня сказками о греках!), мой прадед жил, должно быть, рядом с грустью, что пребывает в сердце Повелителя Мертвых. Кто, как не Осирис, надеялся открыть, что явится в мир от Богов, которые еще не родились? Действительно, как же я мог понять чувства Повелителя Осириса, если сам не разделил их с Ним? Он был Богом, который стремился создать творения и чудеса будущего. Поэтому именно Он больше всего страдал, когда великий замысел терпел неудачу. Уж Он-то должен был знать, как горько было моему прадеду потерпеть такое поражение, что даже его семя стало отвратительным.

Однако едва я успел начать проникаться смутным чувством подобного сострадания к моему прадеду и его Повелителю Осирису, как вдруг стало происходить нечто поразительное. Я протянул руку, чтобы коснуться Мененхетета — ведь мне было так одиноко, и как только я это сделал — он исчез. Или так я подумал. Было слишком темно, чтобы что-либо разглядеть. Однако в том месте, где находилось его тело, темнота теперь была глубже той, что окружала меня, и мои ноздри уловили слабый запах, чудесный, как благоухание розы. Затем стены за моей спиной утратили твердость камня, но стали мягкими и начали сползать, как глинистые берега реки. Я услышал, как вода льется в наш покой, и тут все запахи поглотила всепроникающая вонь — здесь сомнений быть не могло, ее-то я учуял! — вокруг меня бурлила река. Теперь я увидал вдали перед собой Поля Тростника, зерно в колосьях отливало золотом, а небо было голубым, но течение с силой закручивалось вокруг моих ног в водовороты. Стена отступала с каждым моим шагом. Зловоние усилилось, вода поднялась над моей головой, а я не решался поплыть. От ужаса в своих конечностях я понял, что погружаюсь в поток отбросов. На меня низвергалась грязь и мерзость жизни. Мучительный стыд душил меня. Во мне не было сил бороться с этими водами, я был готов сдаться. Но и мой стыд стал убывать. Покой, подобный самой смерти, снизошел на мое сердце, как темнота покрывает вечернее небо. Я был готов. Я умру во второй раз, и эта смерть будет последней. Даже отвратительный натиск зловония падали уже не казался таким невыносимым. Я снова уловил запах розы, действительно он напоминал аромат вечерней розы.

Затем я услыхал голос прадеда. «Тебе не обязательно гибнуть», — произнес он над моим ухом.

Я знал, что он хотел сказать. Его мысль уже проникла в мое сознание, она пришла вместе с покоем, подобным самой смерти. Можно было утонуть в этой реке испражнений и быть смытым на поля. Останки превратятся в полевые растения.

Или — можно ли сделать смелый и окончательный выбор? — можно ли войти в другую основу? В центре сияния пребывала боль.

Я почувствовал, как тень моего прадеда обнимает мой Ка. Сладкий запах розы исчез. На нас снова накатило зловоние. Оно было мне ненавистно. Я не хотел умирать во второй раз. И все же я не знал, осмелюсь ли войти в основу боли. Ибо я был никчемен, а мой прадед — проклят и никчемен, и над нами тяготели могучие заклятия. Меж тем я ощутил, как грусть его сердца вошла в меня, с мыслью прекрасной, как само сияние: если духи умерших попытались бы достичь уровня небес высших усилий, им следовало бы стремиться к слиянию друг с другом. Но поскольку душа уже не является ни мужчиной, ни женщиной или, чтобы лучше понять это, включает в себя всех мужчин и женщин, среди которых когда-то жила, в Царстве Мертвых не важно, соединила ли клятва мужчину и женщину, двух мужчин или двух женщин, нет, требовалась всего лишь решимость разделить общую судьбу. Благодаря этому откровению, ибо мысль эта пришла ко мне в ослепительном сиянии, мне было также дано вновь увидеть нелепого старика, полного ветров, которого я встретил в своей гробнице. От его тела разило Страной Мертвых (ведь у него было упрямство, чтобы плавать в Дуате, но не хватало силы покинуть его), и теперь я осознал, что в своем одиночестве он желал, чтобы я присоединился к нему. Истории, которые он рассказал нашему Фараону, предназначались также и для меня. Он хотел, чтобы ему поверил именно я. И я поверил. Здесь, в Дуате, в этот час я был готов верить ему.

Я ощутил, как угасает Ка Мененхетета. Его сердце единожды сжалось — и сила сердца Мененхетета перешла в меня, и я знал, что теперь моя молодость (моя совращенная со своего пути духами зла молодость!) укрепится его волей, исполненной силы четырех людей, да, он действительно был силен.

Множество огней появилось над моей головой, и они походили на лестницу из света со многими перекладинами. Я схватился за первую ступеньку и стал подниматься из реки. Лестница изгибалась, и взбираться по ней было трудно, но когда она раскачивалась, золотые поля на другом берегу отступали от меня, так же как и воды, и я перебирал перекладины этой лестницы одну за другой, и каждая из них была прочной, как пуповина каждого человека, которого я хорошо знал при жизни, и я чувствовал объятия их тел. Пока я взбирался, они обступали меня и держали меня за руки, и я не мог подняться на следующую перекладину, покуда не переживал вновь своих чувств к ним, честно размышляя о том, как я их любил или не любил, и вспоминал, что я любил в них больше, а что — меньше всего. Мои члены ощутили все утраты, когда я вновь прошел через раннюю любовь моей матери, но мне пришлось преодолевать ее страх, чтобы удержаться на перекладинах лестницы, потому что она боялась меня, когда я был уже не ребенком, но ее любовником, и я рыдал о Птахнемхотепе, потому что Он не возвысился душой, но стал человеком более мелким, чем был, и в своем тяжком дыхании я ощутил вкус Его исчезающей любви к Самому Себе, да, так я поднимался по духам умерших, покуда не оказался высоко над Пирамидой.

Теперь рядом были Медовый-Шарик и Нефертари, и я взбирался, будто в моем распоряжении были руки Усермаатра, а голова Хер-Ра уподобилась моей собственной голове. Мне вновь было видение великих городов, которым предстояло появиться, и я понял, что, должно быть, сила Ка велика. Ибо так же как нежная сила цветка пробивает камень, так и сила Ка проявится со всей своей мощью, если его истинное желание встретит сопротивление. И таким образом, поднимаясь по лестнице, я мог судить о цели моего Ка по присутствию нашей силы. И вот я поднялся по этой лестнице из огней до того места в небесах, откуда можно было, подобно Осирису, взирать на предвестия всего, что ждет впереди, и пытаться повернуть бурю вспять еще до того, как она разразится. И все это время мною владел страх, что ни я, ни мой прадед недостаточно чисты для такой цели, и ни один из нас не смог бы предложить перышку лечь на чашу, что уравновешивает его сердце, чтобы оно пребывало в ней так же покойно, как покоится в нем знание добра и зла. Затем я увидел мою Ба, ту маленькую птичку с моим собственным лицом, которую не встречал с тех пор, как она улетела, когда мой Ка приблизился к своей гробнице. Теперь она была здесь, надо мной — душа моего сердца, подобно тому как Ка являлся моим Двойником, и потому Ба смогла сказать мне, что чистота и добродетель в глазах Осириса значат меньше, чем сила. Мененхетета не стали бы использовать потому, что он был хорошим человеком, но оттого, что он был сильным. Должно быть, Повелитель Осирис пребывает в столь же отчаянном положении, как и мы, когда Ему приходится набирать Свои Войска. Такой была мысль Ба, самой прекрасной части моего сердца.

Однако мой Ка ответил, что для Ка нет ничего важней знания своего предназначения, и я почувствовал это, когда взбирался по лестнице, но присутствию нашей силы. Я думаю, вся магия лежала у моих ног. Поднимаясь, я видел луну, и Осирис пребывал в ней, ожидая меня, и по одну Его руку сидел Хор, а по другую — Сет. Я приблизился к Лодке Ра. Все во мне пришло в движение, даже само Время.

Ибо теперь приближается комета. Меня хлещут порывы страшного ветра. Подступает еще не ведомая мне боль. Я слышу крик взрывающейся земли. В этом ужасе, огромном, как бездна, я все же ощущаю нечто большее, чем страх. Здесь, в центре боли, пребывает сияние. Да будет моя надежда на небеса равной моему неведению относительно того, куда я направляюсь. Второй ли я, или Первый Мененхетет, или порождение наших дважды семи отдельных душ и све-тов — едва ли я смог бы сказать, и потому не знаю, придется ли мне с ненасытной алчностью вечно трудиться среди духов зла или служить некой благородной цели, которую я не могу назвать.

Этим мне говорится, что я должен войти в силу мироздания. Ибо первый звук, исторгнутый волей, должен пройти сквозь основу боли. И вот, пребывая в таинстве моего первого дыхания, голосом новорожденного я издаю крик и вхожу в Лодку Ра.

Мы плывем через едва различимые пределы, омываемые зыбью времени. Мы бороздим поля притяжения. Прошлое и будущее сходятся на границах сталкивающихся грозовых облаков, и наши мертвые сердца живут среди молний в ранах наших Богов.

1972–1982

Загрузка...