VI КНИГА ФАРАОНА

ОДИН

«Мне невыносимы объятия этой женщины. Ее члены слишком тесно обвиваются вокруг Меня. Я ощущаю Себя спеленутым искусным бальзамировщиком. Ее плоть душит меня. И все же Я льну к ней. Мои пальцы проникают в ее глубины. Мой рот припечатан к ее губам».

Это был Его голос. Я слышал его в своих ушах, голос Птахнемхотепа, выходящий из горла Мененхетета, однако я так долго пребывал в мыслях моего прадеда, что эти странные звуки доходили до моего сознания волнами лепета.

Сладкий запах поднимался из крытого внутреннего дворика, запах благовония, такой же приятный для меня, как аромат, исходивший от Нефертари, и на протяжении всех часов той ночи я помнил запах розы на щиколотках Птахнемхотепа, когда я целовал Его ноги. Поэтому я знал, что это Его мысли. Откуда еще было взяться такому благоуханию? Да, подобно тому как вода окрашивается в цвета попавших в нее красок, меня подхватило благоухание Его умащений и несло в нахлынувшем на меня потоке чувств моего Фараона, и теперь я слышал и голос своей матери, так как они с Птахнемхо-тепом разговаривали, точнее сказать — смеялись. Я мог слышать, как они ласкали друг друга: звук легкого шлепка Его рук по ее бедрам, исполненное гордости легкое чмоканье ее рта, коснувшегося Его уха, словно Он был не просто сокровищем из сокровищ, но также дорог ей как ребенок, как я. Там был знакомый мне звук обладания. Я даже уловил момент, когда Его голос утратил суровую сдержанность, и Он перестал ощущать тяжесть ее членов, но блаженство, именно тогда я понял, что моей матери удалось прогнать Его мрачные заботы, усталость, даже Его отвращение, сила ее обожания вобрала все это в ее сердце. Она размягчила Его тело ласками, пока Он не стал подобен полю, готовому принять семя. Она обнимала

Его до тех пор, покуда Его плоть (после каждой волны страха) не стала дышать спокойствием ее пор — как хорошо я знал эту способность своей матери! — и теперь уже из уст моего прадеда исходил голос Хатфертити, хотя мне не приходилось гадать, что она скажет. Я слышал ее в своих мыслях, и в этот момент она говорила о том дне, семь лет назад, когда она и Фараон любили друг друга.

Она лгала. Меня не могли обмануть искренность и простодушие ее голоса. Моя мать умела лгать с таким искусством, что правда играла на ее губах, и Птахнемхотеп почти поверил ей, хотя и помнил, что между ними ничего не было. Действительно, Он все еще мог вызвать в памяти прикосновение Своей руки к ее руке. Вот и все, чем была способна овладеть Его робость в день, когда Он относился к Хатфертити с немалым недоверием. Еще будучи жрецом в Храме Птаха, Он слыхал о ее вольностях с братом и дедом. Об этом сплетничал весь Мемфис. Из всех женщин, показывавших себя быку Апису, она, самая юная, была самой бесстыдной. Теперь же, когда Его руки глубоко погрузились в некоторые из ее сокровищ, Он сказал Себе, что если золото столь же податливо, как и плоть, то ее плоть — золото. Ибо в Нем крепло ощущение, будто лучшее, что она может предложить, еще впереди — прямо под кончиками Его пальцев. Поэтому Он не стал опровергать ее, когда она заговорила о том, как они предались любви семь лет назад на берегах пруда, после того как сошли с папирусного плота. Он даже не покачал головой, когда она вдохнула в Его ухо слова: «В тот час был зачат мой сын».

Но затем Он перевернул ее и, положив руки на ее груди и прильнув ртом к ее губам, рассмеялся и сказал: «Ты ошибаешься. Я стал Фараоном, так и не познав женщины, и оставался таким весь Свой первый год. — Он снова засмеялся. — Вот так-то, — сказал Он, хорошенько шлепнув ее по бедрам, — ты — первая, кто узнал об этом».

«Я узнала об этом в тот день, — сказала она. — Ты был так прекрасен. Я еще не встречала юношу, который бы так волновал меня. Знаешь, тогда я не думала о Тебе как о Царе, но как о жреце».

«Как же тогда ты можешь говорить, что мы любили друг друга?»

«Я могу только прошептать это Тебе на ухо».

Я жил в ее шепоте. Я не хотел слушать странные звуки, подобно сломанным словам, доходившие до меня из сновидений моего прадеда, пусть даже в них и был голос моей матери, ведь я находился достаточно близко к ней, не важно, сколько площадей Дворца нас в тот момент разделяло, чтобы знать, что теперь она говорит Ему, что в тот день они любили друг друга не так, как сегодня. Настоящая любовь, ради которой человек должен быть готов умереть, сказала она, как теперь она готова умереть за Него — нет, такой любви не было. Он не вошел в нее, это правда. Однако из ласкового прикосновения воды, скользившей под их плотом весь тот золотой день, они чувствовали такую близость друг к другу, что, когда они вернулись на берег, она стояла рядом с Ним, исполненная такой радости, что Он оставил в ее руке Свое семя. Тогда она умастила им себя. Его семя в ее ладони стоило больше, чем семя всех остальных.

«И ты умастила себя у Меня на глазах?»

«Не знаю. Я не скрывала того, что делала, но Ты мог и не заметить. Мы глядели в глаза друг другу так долго, что были готовы заплакать — так я любила Тебя в тот день. Твои глаза разожгли во мне желание более страстное, чем сила других мужчин».

В те дни, думал Он, Он оставлял Свое семя в руках многих женщин. Говорили, и Он знал об этом, что женские ладони Ему ближе, чем их рты. Такие сплетни, должно быть, были общим достоянием. Так что теперь она могла и лгать. Разумеется, она обладала волей, чтобы скрыть истину (которой не существовало) в своей голове. Когда Он попытался проникнуть в ее мысли, то не увидел ничего, кроме моего лица. Затем она прошептала: «Он — Твой сын. У него Твоя красота, и Его разум обитает в Твоем».

Мой Фараон вспоминал те годы, когда Он оставлял Себя в женских ладонях. То, что Он сказал затем Самому Себе, я ясно услыхал из уст Мененхетета. «Ты говоришь, что он — Мой Сын?»

«Он был зачат в моем сердце», — сказала она и потерла Его ладонь о свои груди.

В это мгновение Нефхепохем внезапно выскользнул из своего страдания. Яростный храп, исходивший из его горла, прервался. Лежа между мною и моим прадедом, он закричал во сне: «Ты обладаешь всем! У меня же нет ничего! Ты отнял мое сокровище!»

На меня навалилась тяжесть. Я ощутил вес крышки гроба. Она придавила меня с такой силой, что я не мог двинуться, иначе коснулся бы Нефхепохема и попытался успокоить его. От его боли нельзя было отмахнуться. Мне подсказала это скорее та мудрость, что я обрел, чем накопленная мной любовь к человеку, который был моим отцом первые шесть лет моей жизни, а теперь, возможно, стал не более чем моим дядей, братом моей матери! Я испытывал к нему добрые чувства, но страха в них было столько же, сколько и каких-либо сладких воспоминаний моего сердца. Скажем так: я боялся Богов, Которых он мог бы призвать на помощь. Своего нового Отца я хотел защитить больше, чем прежнего.

И пока я лежал там, будучи не в состоянии двинуться, я вновь ощутил всю силу мыслей моего Фараона. Он думал обо мне. Я был Его сыном. Он собирался признать меня Своим сыном. Я ощущал силу в Его груди, отличную от Его прежних мрачных мыслей. Раз Он решил стать моим Отцом, у меня не было сомнений относительно причин такого выбора. Теперь, через мою мать, Он, безусловно, становился ближе ко всему, что мог знать Мененхетет, и таким образом ближе к тому, чего желал более всего, а именно — пребывать в сердце Усермаатра. Жить в звуках голоса Великого Фараона означало обрести силу для того, чтобы более походить на Великого Фараона, от Которого происходила и Его Собственная плоть. Поэтому, когда раздались звуки Его голоса, вышедшие из горла Мененхетета, то они уподобились голосу Дворцового Глашатая, объявляющего прибытие Фараона. Однако то был не просто громкий и звучный голос — поражало содержание сделанного заявления. Он сказал:

«Через Хатфертити, происходящую от Богини Нефертари, Я, Рамсес Девятый, избрал войти в мысли Бога, Ее мужа Усермаатра-Сетепенра в первый день Его Великого Празднества. Именно тот Третий Праздник, Его Божественный Триумф, обновил силы Его коронации на Тридцать Пятый Год Его Правления и после всех этих лет Его Правления должен был стать величайшим Празднеством, которое Он когда-либо устраивал.

Через Хатфертити, происходящую от Мененхетета, который в этот час уподобляется Моей левой руке, и по крови Моей правой руки, что непосредственно от Усермаатра-Сетепенра течет ко Мне, Я ищу пути, чтобы войти в грудь Истинного и Великого Бога Рамсеса Второго на рассвете первого утра Его Празднества Празднеств».

Итак, я слушал голос моего Отца. Если моя кровь была Его кровью (а теперь даже я не был уверен в том, что моя мать солгала), тогда моя кровь происходила от Бога. Я же происходил от Фараона Рамсеса Девятого, Который, кроме всего прочего, был Богом. Таким образом, он был не просто моим отцом, но моим Отцом, стоящим неизмеримо высоко — Добрым и Великим Богом, человеком и Богом. Теперь я слышал все то, что было в Его голосе от Бога, и знал, что Он стремится подняться до величия, которое позволит Ему войти в пределы владений Своего предка и ощутить силу Правления Великого Усермаатра. Из горла моего прадеда раздался голос моего Отца, и Птахнемхотеп сказал: «Входит Его Величество Хор. Могучий Бык, Возлюбленный Маат, Его Величество Хор, Повелитель Двойной Короны теперь входит, Египет защищен, а чужеземцы подчинены. О, Золотой Хор, великий в победах, Царь Верхнего Египта, Царь Нижнего Египта, войди!» И, когда Он это говорил, я ощутил ток крови в своих собственных членах, и великая сила вошла в меня, будто я действительно был Принцем моего нового Отца, и я был с Ним, когда Он чувствовал, что вступает в знание Его предка Усермаатра, умершего за шестьдесят или даже более лет до рождения моего Отца. Да, мудрость моего прадеда, соединенная с богатством плоти моей матери и царским происхождением, дали крылья Хора нашему Фараону. Теперь Он мог принять участие в пятидневном Празднестве Празднеств, происходившем сто тридцать лет назад, когда Усермаатра-Сетепенра предстояло вновь искать Силу-Правления.

Именно к этой великой силе направил теперь мой новый Отец, мой Птахнемхотеп, Рамсес Девятый, Свое обретенное знание, полученное вздох за вздохом в течение этой ночи от моего прадеда (а в последний час сильно укрепленный в этом стремлении моей матерью), самым головокружительным усилием, какое Он только прилагал за Свое несчастливое Правление. Ибо Он желал оставить тяготы Своего Трона и взойти в божественный восторг Своего предка. К исполнению именно этого желания вел Он Мененхетета этой ночью. И к этой цели, как я смог теперь понять, так как узнал это в тот же миг, как Он стал моим Отцом.

Если существовали три пути преумножения Его знания, первым из которых были уроки Его жизни, а второй открывался, благодаря расположенности к Нему Богов (и правильному использованию Их Обрядов), то величайшим был третий. Собственно, первый и второй являлись не более чем подготовкой к третьему, поскольку им была божественная власть правления Египтом. Даже тайны мертвых не могли сравниться с этой божественной властью, которая могла происходить лишь из сердца великого Царя. И вот я проследовал со своим вновь обретенным Отцом в божественную и исполненную восторга душу, пребывавшую в груди Ве-ликой-Справедливости-Ра, Избранника-Pa, Усермаатра-Сетепенра, Его собственного Усермаатра, и я был со своим Отцом в час, когда Он вошел в Рамсеса Второго в тот момент, когда Великий Царь проснулся утром в день Своего Празднества Празднеств и пошевелился в Своей постели, перед тем как пересечь вымощенный до блеска отполированным белым камнем двор Своего Дворца и омыться на рассвете в Своем священном пруду, неподалеку от того места, где Он вылетел из паланкина головой вперед — на камни, с проклятием Нефертари на Своей спине.

ДВА

В то первое утро Усермаатра проснулся в темноте и вошел в пещеры, пребывавшие внутри Него. Там, объятый тяжелыми руками Своего страха, Он ощутил близость силы всего-что-недвижимо. Он возлежал в неподвижности, что покоилась на Его членах, во тьме, которой ненавистен свет, в месте, где холод сковал все, что было теплым, и познал благоговейный трепет перед великой силой Атума. Первый Бог — Атум — был способен подняться против мрака и неподвижности, когда приказал силам небытия низринуться в Страну Мертвых. Так все сущее обрело дыхание. Теперь и Усермаатра приказал всем силам небытия оставить Его.

Так, проснувшись и ощутив бодрость в Своем теле, Усермаатра стал в Священном пруду, воды которого были невозмутимы, как равновесие Маат (отчего он и был назван Оком Маат), и приготовился вознести молитву восходящему солнцу, а пруд простирался перед Ним на Восток. Стоя в пруду, Усермаатра ждал, когда золотой лик солнца, воспламененный огнями Дуата, поднимется из воды.

Ибо каждое утро на протяжении этих пяти дней подготовки перед началом пяти дней Празднества Он поднимался из той же тьмы, чтобы на рассвете совершить омовение, и ждал, пока плечи и крылья Бога покажутся за огненной короной в те самые мгновения, когда голова Ра поднимется над горизонтом.

Каждое утро из этих пяти Он совершал омовение на рассвете и, закончив, стоял в серебряном свете — последний в череде Царей, пришедших до Него, и предшественник Царей грядущих, и знал, что в этот первый день Празднества солнце не встанет на Востоке без Его согласия. И потому дыхание Его было потревожено, когда Он устремил Свой взор к Восточной части неба. Ибо в тот миг, когда на темном горизонте показались огни Дуата, Он ощутил, что прошел через века Фараонов, и вздрогнули все мертвые Цари, и Он познал первый день творения, и увидел, как Первый Холм поднялся из вод, когда еще не было суши, и стал виден, подобно тому как этот Первый Холм теперь всегда можно видеть в Великой Пирамиде Хуфу.

Усермаатра представил себе миллионы людей и бесчисленное множество передвинутых камней, и — о, чудо! — всем владела та же мысль, что и Фараоном Хуфу: должна быть воздвигнута пирамида такая же большая, как Первый Холм. Теперь все храмы Египта освящали пригоршней земли от подножия Великой Пирамиды, и эта земля закладывалась в их основание, окропленная кровью жертвенного животного. Затаив дыхание, Усермаатра наблюдал, как кроваво-красная голова Ра, словно корона, увенчала горизонт, а свет отдал свое первое тепло серебряной воде и всем птицам, говорившим с Богами. Усермаатра увидел восход солнца, тот же, что и в первый день творения, и Атум было имя, данное Ра за этот первый свет солнца, явившийся до рождения людей, чтобы они могли видеть его. Теперь Усермаатра закрыл Свои глаза, а солнце, являя себя, поднималось все выше и показалось на горизонте таким раскаленным, что Он познал собственное тепло, и Фараон перешел от Прекрасного Бога, Который проснулся, к Великому Богу, Который стоял в воде Священного Пруда, и Он изрек Свое имя, сказав: «Я есть жизнь Хора и мне подвластны Две Госпожи. Я — Обожаемый Той, Которая есть Кобра Нижнего Египта, и Возлюбленный Той, Которая есть Коршун Верхнего Египта. Я — Золотой Хор. Я Тот, Кто принадлежит Тростнику и Пчеле. Я — Сын Ра!» И Он ощутил кровь первых Фараонов во всех Своих членах, и то, что принадлежало Менесу, было в Его руках, а мощь Нармера пребывала в Его ногах, тогда как Великий Хуфу жил в Его горле, а Унас, способный поглотить многих Богов в Стране Мертвых, занял место в Его сердце. Он произнес строфы, обращенные к Унасу:

О, Хор, Он берет к Себе мертвого Царя Унаса.

Он очищает Унаса в Озере Шакала,

Он омывает Унаса в Озере Рассвета,

Он умиротворяет плоть Ка Унаса.

Он стоял в пруду, ощущая на Своей груди солнечное тепло, подобное огням Кадеша в Своем сердце, Он называл Себе имена каждого из Богов, произошедших от Атума, начиная с Шу и Тефнут — детей Атума и родителей Ра, и было это так, поскольку Ра приходился внуком Атуму, притом что Сам Ра являлся Атумом. Так оно и было. Бог порождает Бога, Который станет Его Отцом. Ибо Боги живут во временах минувших и в грядущем.

Так стоял Усермаатра в великом золоте солнца, отделившегося от горизонта, и всматривался в отражение его огней, парившее, подобно пламеневшему островку, в Оке Маат. И Усермаатра-Сетепенра подумал о маленькой пирамиде из золота, венчавшей величественный обелиск Хатшепсут в Храме Карнака, которая сияла, как капля золотого семени Атума, породившая Первый Холм.

И пока Он размышлял, между Ним и солнцем пролетела птица, и Усермаатра-Сетепенра вспомнил тот час, когда упал паланкин. Шепот ветерка донесся до Него по глади Ока Маат. Огонь на островке пламени дрогнул. И к Нему пришло другое воспоминание — о глади вод реки в далекий год, тридцать пять лет назад, когда Он впервые взошел на трон. Вода в том году стояла низко.

Теперь, в Тридцать Пятый Год Его Правления, Нил был полноводен, и приток воды уже начал спадать. Этот день, первый день Божественного Торжества, был первым днем первого месяца времени Разлива. На всем своем протяжении река поднялась, и земля пребывала в таинствах высокой воды. Птицы умолкли. Наступил разлив. Чистые воды пришли давно — все те молодые воды, что пролились, как слезы Исиды, как влага с рук Осириса и все соки, что истекли из Его мертвого тела, чтобы унести гнилости земли. Усермаатра стоял в нежном огне ранней зари, и тепло пребывало в Его голове и Его груди, а руки Его простерлись к золотому жару в красном сердце солнца, и Он погрузил Свои мысли в его сияние.

«Я взошел, — разнесся голос Усермаатра-Сетепенра над гладью Ока Маат, и Его слова слились со щебетом птиц в вышине, — Я взошел на Свой трон как Хор, а после смерти Я соединюсь с Осирисом. Я стану Осирисом. Каждый Ка из Моих Четырнадцати отправится к каждой из четырнадцати частей тела Осириса, и Я буду жить в Нем». — И тяжесть стала покидать дыхание Усермаатра-Сетепенра, и, укротив страх смерти, Он вышел из воды.

Смотрители за Омовением Фараона и за Одеждами Царя приблизились и обтерли Его полотняными простынями, и Он покинул пруд и пошел через Свои сады. Мимо сикомор и финиковых пальм, шелковиц и персей, кустов тамариска, мимо фиговых и гранатовых деревьев проследовал Он на рассвете. И повсюду был запах дыма от огней, горевших прошлой ночью. На протяжении всех пяти священных дней последних приготовлений к Божественному Торжеству, что должно было начаться сегодня и длиться пять следующих дней, происходило Возжигание Огней. И в каждой деревне и в каждом городе Двух Земель, на каждом перекрестке каждой широкой улицы в Фивах, перед многими лавками и домами было предписано зажигать факелы пять дней этого года, которым предстояло стать Празднеством, какого не было за все Тридцать Пять Лет Его Правления.

Теперь Усермаатра шел через Двор Великих, а солнце поднялось уже достаточно высоко, чтобы осветить его пространство, и отблеск серебра без следа исчез с его полированного каменного покрытия, и оно стало белым, а когда Усермаатра подошел к ступеням Зала Царя Унаса, который Он построил в последний прошедший год из камней усыпальниц Своего Отца Сети и Тутмоса Великого, каждая из этих новых стен вызвала жуткую дрожь в Его недрах, словно потревожили Ка этих плит.

Он остановился на ступенях перед Большой Дверью в Зал Царя Унаса, и она отворилась, и жрец выступил из глубины, что была темной, как ночь, и этот жрец возгласил:

«Входит Его Величество Хор, Его Величество Хор, Могучий Бык, Возлюбленный Маат. — Затем жрец поцеловал левую ступню Рамсеса Второго во имя Амона и правую — во имя Ра, потом он семь раз поклонился во имя Геба, и Нут, и Исиды, и Осириса, и Сета, и Нефтиды, и Хора-брата, и жрец сказал: — Он — Ра, Сильный Истиной и Избранник Ра. Он — Сын Ра. Он — Ра-месес, Возлюбленный Амоном. Он — Хор. Он — Престол Двух Земель. Он восседает на Своем Двойном Престоле среди людей, в то время как Ра, Его Отец, восседает на небесах».

Покуда Усермаатра слушал приветствия, солнце всходило по ступеням. И когда оно поднялось достаточно высоко, чтобы заблестеть сквозь квадратное отверстие в центре крыши, из глубины, из мрака внутри Зала Царя Унаса, явился столп света. Свет изливался в открытую дверь, сияние Ра ослепило Усермаатра, и Он склонил Свою голову перед Великими Золотыми Устами.

«Он, — произнес жрец, — прекрасный серебряный Сокол Двух Земель, Он распростер сень Своих крыл над человеком. Хор и Сет живут в равновесии Его крыл. Амон сказал: „Я создал Его. Я посеял истину на ее месте". О, Великий Фараон, при звуке Твоего имени из гор выступает золото. Твое имя прославлено во всех землях. Все знают о победах, добытых Твоими руками. Царь Верхнего и Нижнего Египта, Великий Фараон, Сильный Истиной, вышедший из чресел Ра, Повелитель Корон, Ты — наш Хор, Который есть Рамсес, Возлюбленный Амоном».

Он вошел в дверь, и трепет Его силы прошел по Залу, и Он знал, что вздрогнут все, кто увидят Его. Царь, который может носить Двойную Корону Египта, вступил в Тронный Зал — а это было большое помещение: пятьдесят больших шагов на тридцать. И еще до того, как Его глаза привыкли к полумраку, также приветствуя Его, навстречу Ему хлынуло благоухание ладана, и Он глубоко вдохнул его.

ТРИ

Свет в Тронный Покой проникал через отверстие в крыше и ложился на золотой стол. Теперь, когда солнце поднялось, он переместился, и жрецы передвинули золотой стол, чтобы свет продолжал сиять на Коронах Верхнего и Нижнего Египта, поставленных рядом друг с другом, и когда Он подошел близко, Двойная Корона придала Ему такую силу, что Он снова почувствовал Себя юношей, приближающимся к Своему Отцу, Фараону Сети, и для Него длинная высокая Белая Корона Верхнего Египта и Красная Корона Нижнего Египта были живыми, словно два существа. Теперь же, когда Он вложил Белую Корону Верхнего Египта в Красную Корону, Он почувствовал, насколько разъединены были Две Земли на протяжении ночи, в каком смятении пребывали во тьме. Теперь они были слиты воедино, и покой сошел на Египет, когда Он поднял Свою Белую Корону и Свою Красную Корону, превращая Их таким образом в Свою Двойную Корону, принадлежащую Двум Госпожам: Коршуну, кем была Нехбет, и Кобре, кем была Уаджит, и Он приготовился возложить Их Себе на голову. И Он сказал:

Да пребудет ужас от Меня, как есть ужас от Тебя,

Да пребудет страх от Меня, как есть страх от Тебя,

Да пребудет трепет от Меня, как есть трепет от Тебя,

Да пребудет любовь ко Мне, как есть любовь к Тебе,

Да соделаюсь Я могучим и Повелителем духов.

Верховный Жрец возложил Двойную Корону на Его голову, а придворные и жрецы, стоявшие подле Него, пали ниц. Сила, которую Он познал при омовении на рассвете, вернулась к Нему многократно умноженной. Ибо так же, как Он вобрал свет от Ра при Его восходе, так и Двойная Корона исполнилась за ночь силой Кобры и Коршуна, и Они встрепенулись, познав Свою мощь, и дышали жизнью на Его голове.

Он прошел в Покой Облачений, находившийся в глубине Зала Царя Унаса и представлявший собой большую комнату со множеством комнат поменьше и выгороженных квадратных помещений, в которых толпились придворные. Они вышли и окружили Его, а Он приветствовал их, пользуясь особыми древними титулами, которые Он пожаловал им на эти пять дней: одним из них был Смотритель Одежд Царя, другим — Специальный Хранитель Сандалий, находившийся здесь для возглашения гимнов Гебу над всем, что касалось ног Усермаатра. Был здесь и Надзиратель за Омовением Фараона (сопровождавший Его к Оку Маат), и все Смотрители Париков и Нижних Одежд, Короткой Юбки, Верхних Одежд также находились в Комнате Облачений, равно как и Хранители Головных Уборов, и все они были сыновьями номархов. А сын Визиря был здесь как Хранитель Двойной Короны Богов, и он надевал на голову Фараона и снимал с Нее большой Головной Убор из Рогов Хну-ма с двумя его Кобрами, двумя большими перьями и диском. Были здесь и другие знатные придворные: Главный Прачечник, который должен был надзирать за чисткой всего ношеного и убирать каждое пятнышко с тканей царских одежд. Главный Мастер Царских Драгоценностей и прочие придворные, толпившиеся в Покое Облачений. И подле каждого придворного, носившего особый торжественный титул, находился искусный слуга для исполнения соответствующих обязанностей. И так должно было быть на протяжении всех пяти предстоящих дней: Усермаатра будет заходить в Покой Облачений и выходить переодетым для каждого отдельного обряда, в котором Он примет участие в святилищах Двора Великих Царей, вне Зала Царя Унаса. Поэтому на полках и столах, а также за перегородками лежали воинские шлемы и сосуды с притираниями, чаши для вина и курильницы для ладана, посохи, хлысты, короны, ритуальные головные уборы и плетки, золотые львы всевозможных размеров, амулеты, ожерелья, нагрудные пластины, браслеты, сандалии, платья, верхние одежды, короткие юбки, нижние одежды, набедренные повязки, парики, кувшины, вазы, штандарты, большие и маленькие перья, здесь же находились и все Смотрители Сосудов из алебастра, диорита и серпентина, из порфира — черного, белого и пурпурного, и даже Смотритель сосудов из горного хрусталя.

Гул стоял при этих переменах одежд, и совершались они с почтительностью и богохульством. Усермаатра так же часто возносил молитвы со жрецами, как и ругал своих титулованных слуг за плохой вид парика, за помятую складку юбки или за недостатки полировки золотых ногтей, которые накладывались на Его пальцы. Этот гам еще более усиливался, когда Он покидал покой, ибо многие из окружавшей Его знати должны были в свою очередь менять одежды, готовясь к посещению святилища следующего Бога, а число этих Богов было велико, и случалось много путаницы, так как к первому дню Празднества еще не все Боги прибыли с верховьев или низовьев реки, некоторых перевозили на большие расстояния из Их местных святилищ, чтобы выгрузить на Царской пристани Фив.

Но вот, одетый для Своего первого обряда, в юбках со складками из полотна столь тонкого и такого проглаженного, что, ударясь о бедра Царя, они шуршали, как листья папируса, Усермаатра, со Своей ритуальной плеткой в руке, вышел из Покоя Облачений и приготовился к отъезду. Но Он был еще не готов. Суматоха с переменой одежд еще пребывала в Нем, и Он остановился у Двойного Престола в центре Зала Царя Унаса, затем взошел на возвышение и стал на толстом ковре. Бок о бок, под балдахинами стояли два трона, и Усермаатра сперва сел на Престол Царя Нижнего Египта. Ему подали Посох, и сила его перешла к Нему в руки. Он вдохнул запахи болот, пришедшие к Нему с Севера Египта, и, закрыв глаза, Он увидел мрачную топь, где Хор сражался с Сетом, и Усермаатра вновь жил в тот час, когда был ранен Хор. Боль ударила в Его закрытые глаза и отозвалась жуткой мукой внутри Его глазниц, когда Хор вырвал Свои глаза, ослепив Себя в наказание за то, что обезглавил Свою мать.

Усермаатра-Сетепенра вошел в Бога Хора. За Своими плечами Он мог ощущать Его божественные Крылья, и они были огромными. Стены Зала Царя Унаса не были достаточно велики, чтобы вместить их. Он вспомнил облака на рассветном горизонте и в них — оперение на груди Сокола-великана, в образе которого пребывал в этих облаках Бог Хор, чьи крылья распростерлись от горизонта до горизонта.

Усермаатра открыл глаза и спустился с возвышения. Он сделал четыре выверенных шага на Юг и поднялся ко Второму Престолу Двух Земель. Его нос уловил смену многих запахов. Он более не ощущал смрада болот, но теперь вдыхал смешанный с пылью аромат персикового дерева при дороге, у подножья пыльного холма. И Он вспомнил Свою коронацию тридцать пять лет назад в Мемфисе, в Храме Птаха, где Первый Холм поднялся из вод — там, в виду Пирамиды Хуфу.

В день Его Коронации Верховный Жрец установил для Него круг размышлений, предназначенный на время каждого праздника во все года Его Правления вплоть до Празднества Празднеств, и Он исполнял его указание. То же Он делал и сейчас, и Он направил Свои мысли в центр Своей сосредоточенности.

Жрец сказал, что, подобно тому как во время этого обряда имя Осириса может быть услышано как Усир, что есть Создатель-Трона, имя Исиды может прозвучать как Исет, что значит Трон, а для Создателя естественно знать Свой Трон. «Теперь во все дни Твоей жизни, в которой Ты — Хор, — сказал жрец, — Ты поэтому и будешь сидеть на Троне Исиды, Своей Матери».

Рано утром Он ощущал, что золотой Трон Исиды твердый и холодный (к полудню он всегда нагревался), но здесь, у Нее на коленях, Он был Фараоном. «Я вышел из Тебя, — глухо произнес Он, — а Ты вышла из Меня». Так говорить Его научил Верховный Жрец.

В час Его Коронации, с которого прошли все эти тридцать и больше лет, Двойная Корона была возложена Ему на голову, и Он стал Фараоном, Бог Хор сошел, чтобы поселиться в Нем. А Он жил в Хоре. Они пребудут вместе до дня Его смерти. Потом Он уйдет, чтобы соединиться с Осирисом. В этот час Его Двойная Корона будет возложена на чело Фараона, который придет после Него. Этот Фараон станет Хором. «Я вышел из Тебя, — сказал Он Двойной Короне, — и Ты выйдешь из Меня».

Окружавшие Его придворные хранили молчание. Он сидел на Престоле Верхнего Египта и жил в Своей сосредоточенности.

Затем Он встал. Теперь Он был готов. Ему подали Жезл Лотоса, древко которого было увито его распустившимися цветами. Теперь Его мысли были открыты всем чаяниям земли Египта, ибо лотос являлся ухом земли. И вот Он вышел из Зала Царя Унаса со Своим Жезлом Лотоса в руке, и Его ожидало множество маленьких цариц с детьми и ряды знати в одеждах из ткани белее, чем кости Богов, сотни вельмож, готовых сопровождать Его этим утром в поездке к реке для встречи Богов, прибывающих на Своих лодках.

Однако в то самое время, когда я наблюдал за всем происходящим, то ныряя в толпу придворных, то выбегая из нее в поисках места, откуда мне было бы лучше видно приближение Фараона Усермаатра-Сетепенра, я видел Его и здесь, перед собой, в том самом крытом внутреннем дворике, где я находился, и Он был со Своей Царицей, и одна Ее грудь была обнажена. Розовая помада стерлась с Ее соска, а в чертах Ее лица не было сходства с Нефертари или Маатхорнефрурой, но присутствовала властная красота моей матери! Голова Царя Усермаатра принадлежала уже не Второму, но Девятому — это было лицо моего Отца с Его длинным тонким носом,

Его прекрасным ртом — однако в первый момент я не узнал ни Отца, ни мать. В Них было столько жизни, и Они настолько походили на тех Двоих, и шли как Царица и Фараон во времена Усермаатра-Сетепенра, что я не мог понять, в каком времени живу и в каком городе — Мемфисе или Фивах, покуда наконец цвет шафрана прозрачного одеяния моей собственной матери не вырвал меня из лабиринтов и пещер моего сна — если только происходящее со мной было сном, — и я улыбнулся им. В ответ Они улыбнулись мне.

В этот момент проснулся Нефхепохем. Он потянулся, зевнул, огляделся, а затем вскочил на ноги. Он собирался поклониться Птахнемхотепу, но не сделал этого. Вместо этого, не говоря ни слова и не выказав никакого почтения, он ушел так быстро, что, если бы я на мгновение, пока промелькнула бы мысль, закрыл глаза, открыв их, я уже не увидел бы его спины.

И все же его уход нанес мне жестокий удар. В первое мгновение обрушившееся на меня страдание весило не более чем падающее перо, за тем исключением, что вместо истины я ощутил неловкость. Я не хотел, чтобы это омрачило радость, которую я испытывал, глядя на моего Отца и Хатфертити. Они были так же милы моему сердцу, как фиолетовый свет в этом крытом внутреннем дворике. Ибо Птахнемхотеп глядел на меня с любовью. И вся та любовь, что я ощутил в своем сердце, когда услышал Его мысли, была истинной. Вот почему голос Усермаатра звучал в моих ушах столь же отчетливо, как звук ударов кольца по столу. Именно тогда я получил двойное подтверждение тому, что Птахнемхотеп должен быть моим Отцом, поскольку я мог жить в Его мыслях, можно сказать, с тем же удобством, что и в мыслях моей матери, и даже видеть — а это был еще больший дар — то, что видели они, когда Боги Египта, подобно золотым птицам, кружились над их головами.

Так я узнал, что разница между любовью одной твоей матери и любовью твоих матери и отца столь же велика, как одна Белая Корона на голове правителя по сравнению с величием всего Египта, которое может познать Фараон, увенчавший чело и Красной, и Белой Коронами, и все эти чувства были бы исполнены для меня того же очарования, что и самый великолепный сад, если бы не уход Нефхепохема. Мой первый отец жил в нашем доме, подобно тому-у-кого-нет-крова, и ушел он, как призрак. Ни одна дверь не стукнула, закрывшись за ним. Осталось лишь проклятье. И в тот миг я понял, что самые мелкие люди оставляют самые тяжкие проклятья.

Моя мать, будто услышав намек на то, какой невыносимой тяжестью оно может лечь на мое сердце, поманила меня, и я сел между ней и Птахнемхотепом, Который обнял меня за плечи. Рука моего Отца была такой же ласковой и мудрой, как серебряный свет на поверхности Ока Маат, и ах какое тепло исходило от моей матери! Я устроился между ними, испытывая сладчайшее замешательство, поскольку каждый был исполнен запахами другого, и я почувствовал себя маленьким зверьком, окруженным благоуханием своего гнезда, а они откинулись на подушки и радовались, разделяя любовь моего сердца, преисполнившегося теперь сладости. Я тихонько удовлетворенно вздохнул.

Возможно, этот тихий звук пробудил ото сна моего прадеда. Он открыл глаза, отметил про себя, кто пришел, а кто ушел, и принялся говорить, не обнаружив никакого беспокойства. Это был снова его собственный голос, ничем не напоминавший голос моего Отца. Однако, вероятно, те зловещие пещеры, в которых он пребывал, были столь глубоки, что мой прадед, похоже, еще не вышел из-под власти чар. Хотя его взгляд переходил с одного из нас на другого, а все сказанное им было понятным, он, казалось, все еще не замечал, что наш Рамсес прижимает к Себе Хатфертити, как жену. Он говорил лишь о том, что касалось его самого, словно ничто не прервало его рассказ, как будто бы Празднество Празднеств на самом деле еще не началось, но до него оставался целый месяц. Так что, если бы не рука моего Отца, слушая его, можно было бы ощутить замешательство, совершенно потеряв представление о том, где все происходит. Могло бы показаться, что в тумане меня пересадили из одной лодки в другую, причем обе они сразу же потеряли друг друга из виду, так что нельзя было сказать, следуют ли они в одном направлении.

Видимо, мои родители не страдали подобным головокружением, и, успокоенный ими, я стал получать удовольствие оттого, что повествование Мененхетета настолько ясно, что мне не нужно слышать его голос, не нужно даже знать — говорит ли он вслух. Я вскоре понял, что мой Отец слушает таким же образом. Ибо Он был убежден, что вскоре обретет знание самых сокровенных тайн Своего великого предка. Я чувствовал, как Его внимание поднимается из Его усталых членов и обращается к той жажде понимания, что пребывала в Его сердце. Эта страсть понимания влекла Его сильнее, чем то удовольствие, которое могла дать Ему моя мать, или та радость, что мог подарить Ему я. Его напряженное внимание не давало мне уснуть, ведь я лежал так близко от Него. Мне даже стало безразлично, что мы не находимся рядом с Усермаатра в первый день Празднества, но вернулись с моим прадедом во Дворец Нефертари. Если рассказ можно сравнить с цветком — однажды прерванный, он словно вырывается с корнем и всем прочим, — что ж, сказал я себе, рассказ можно также уподобить одеянию Бога, а Бог может сменить одежды.

ЧЕТЫРЕ

«Не помню, как я пожелал доброй ночи моей Царице Нефертари, — начал Мененхетет. — Я запомнил лишь следующее утро, потому что, проснувшись поздно в своей постели, я ощутил такое счастье, какого никогда ранее не испытывал. Я не мог дождаться того момента, когда вновь увижусь с Великой Царицей, Которая стала моей возлюбленной. Счастье это было совершенным. Моя душа была полна драгоценных воспоминаний, не покидавших меня и во сне, и воспоминания эти были настолько уравновешены наслаждениями, которые я надеялся вскоре пережить вновь, я ощущал в себе такое достоинство и черпал такой покой в том, чего удалось достичь, что сердце мое напоминало священный пруд.

Позвольте мне сказать, что подобного счастья мне уже не суждено было пережить никогда. Вошел домоправитель с посланием: мне надлежало немедленно явиться к Визирю, и приказ этот был настолько необычен, что вскоре я уже был в пути. В покоях Визиря мне было сказано, что, проснувшись этим утром, Усермаатра отдал распоряжения перевести меня со службы Нефертари во Дворец Маатхорнефруры. Перемещение должно произойти этим утром. Все принадлежавшее мне мои слуги могут принести сюда, в служебные покои Визиря, откуда другие слуги, которые теперь станут моими, новые садовник, дворецкий, повар, ключник и возничий — все из окружения Маатхорнефруры, перевезут их оставшуюся часть пути. Теперь я был Прислужником Правой Руки Маатхорнефруры.

Такого счастья, с которым я проснулся, мне, как я уже сказал, больше никогда не довелось испытать ни в одной из моих четырех жизней, и тому была веская причина. Как я теперь понял, нет более опасного чувства, чем само счастье. Не могу представить, чтобы в других обстоятельствах мое внимание оказалось бы столь разлученным с сердцем моего Царя. Только не на такой долгий срок, как целая ночь сна. Во сне я мог ходить по тем базарам и дворцам, куда влекли меня мои сновидения, но теперь я знал, что никогда не должен бродить слишком далеко от сердца моего Повелителя. Счастье оставило меня без часовых. Поэтому не было ни предупреждения о переводе, ни даже обоснованной уверенности — от кого это могло исходить. Я не знал, уговорила ли Усермаатра на подобную перемену хеттская Царица, чтобы досадить Нефертари, или Он проснулся в полной уверенности, что я развлекался на принадлежащей Ему плоти, вкусил ее и оставил на ней свой вкус. Однако если бы так оно и было, то отчего же теперь Он поставил меня служить там, куда отправил?

Когда я пошел повидаться с Нефертари, мое смущение превратилось в полное замешательство. Она была мила, но держалась холодно, как будто я сам тайно подстроил такое перемещение. Лишившись меня, Она ни разу не упомянула о переводе как о победе Маатхорнефруры, так что я не смог понять, обеспокоена ли Она или слишком горда, чтобы показать Свою боль. За несколько мгновений, что мне удалось остаться с Ней наедине (а я не мог обманывать себя, полагая, что Она желает видеть меня дольше, но не имеет такой возможности — нет, Она намеренно сделала эту встречу короткой), мне стало ясно: Она совсем не была обеспокоена. Казалось, Она испытывала явное облегчение, какое я замечал у других женщин, когда им удавалось избежать неосмотрительности. Она взяла меня за руку и заговорила о терпении и наконец сказала: „Возможно, ты сможешь присмотреть для Меня за Маатхорнефрурой", и когда я поклонился в ответ на это приглашение стать Ее наушником и, как положено, поцеловал Ее стопы, я тем не менее прошептал в Ее юбки: „Когда я Тебя снова увижу?" В моем сердце и чреслах стоял такой рев, что было вохоже, они могли бы схлестнуться друг с другом. Она не вздрогнула, ощутив на Своих ногах мое дыхание, но поцеловала меня в лоб в высшей степени торжественно. Следовало ли мне счесть Ее поцелуй клятвой верности или, вероятнее, то была ласка, цель которой успокоить нервную лошадь, было выше моего разумения. „Ты поступил бы мудро, если бы вернулся сюда лишь тогда, — сказала Она, — когда ты сможешь многое рассказать Мне про Маатхорнефруру".

Все же под конец Она позволила мне взглянуть в Ее чудесные глаза, глубокие, как яркая синева вечера, и в них было все, что я желал увидеть: любовь, потеря и нежность плоти, разделившей несколько секретов с твоей плотью. Как я сказал, от растерянности я почувствовал себя больным.

К началу дня переезд был закончен, вечером меня впервые приняла Маатхорнефрура, и это посещение также было коротким. Она приветствовала меня сладким голосом, очарование которого усиливали его непривычно хеттские звуки, и сказала, что чрезвычайно нуждается в моей службе (хотя не коснулась ни одного дела, с которого я мог бы эту службу начать). Затем Она добавила, что мне следует поговорить с Хекет, которая может рассказать мне о Ее народе. „По сравнению с египтянами, мы — люди простые, — сказала моя новая Царица, — но ведь нет такого народа, чьи стремления легко постичь".

Она держалась приветливо и, безусловно, очень любезно. Меня глубоко тронуло то, как она переживает Свои страдания. Я не знал, все ли Ее волосы выпали, но на Ней был золотой парик, блестевший гораздо ярче Ее собственных бледно-золотых волос, хотя он был менее изысканного оттенка. И из-за этого яркого парика было особенно заметно, как Она, должно быть, больна. Тени на Ее лице были зеленоватыми, а лишенная обычного блеска кожа казалась грустной. И во всем, что Она сказала, сквозила заметная грусть. Я стал размышлять: раз Она так мало представляет Себе, как меня использовать, не является ли эта перемена попыткой Усермаатра развлечь Ее? Не приставлен ли я к Ней в качестве новой игрушки для Его больной Принцессы? Этот вопрос наложился на все прочие соображения, и я покинул Ее покои с головной болью, которая была хуже ощущений заживо погребенного Бога.

Итак, не могу сказать, что я многим помог себе или кому бы то ни было в тот первый день. Хотя Дворец Маатхорнефруры носил столь очаровательное название — Колонны Белой Богини — и представлял собой оживленное место, когда там бывал Усермаатра (со всеми командирами Его охраны, толпившимися в каждом дворе Дворца), я нашел, что с Его уходом он становился мрачным. Ее ребенок, Принц Пехтира, жил в крыле, окруженном новым высоким деревянным частоколом с заостренными верхушками. Большинство людей из охраны Царицы стояло вокруг этого ограждения. Воины из охраны Маатхорнефруры, приданной Ей Усермаатра, не только ходили вокруг забора, но и по внутренним коридорам Дворца, они находились даже подле няньки в собственном покое Принца. Вскоре я узнал Маатхорнефруру лучше, но почти не видел ребенка: его охраняли очень тщательно. Не улучшила моего первого впечатления от этих Колонн Белой Богини и мысль о том, что подразумеваемой Богиней была Нехбет — Коршун. Хотя Маатхорнефрура вовсе не была похожа ни на одну хищную птицу, тем не менее в воздухе самого Дворца чувствовался неприятный душок. Едва уловимый запах падали поднимался от сада, где землю вокруг Ее растений удобряли, добавляя в перегной мясо животных, что придавало ее саду этот запах гнезда дикой птицы высоко на скале, вокруг которого разбросаны клочья, оставшиеся от нескольких ее жертв.

Разумеется, это был хеттский дворец. Белый снаружи и с множеством колонн, соответствовавших его названию, он не мог выглядеть еще более египетским — за исключением этого отвратительного забора! — но внутри он был хеттским или каким, по моим представлениям, должен был быть дворец хеттки. Маатхорнефрура приказала покрыть стены многих комнат бледно-пурпурной плиткой, привезенной из Тира Не было лучше цвета, чтобы оттенить бледное золото Ее волос (какими они были раньше); но чем больше я смотрел, тем лучше понимал, что Маатхорнефрура старалась украсить Свой Дворец всем самым замечательным, чем славились земли, расположенные между Фивами и Кадешем, словно для того, чтобы все это могло наглядно свидетельствовать о наиболее выгодных основаниях Ее замужества Поэтому мебель Ее была из синайской меди и ливанской древесины, украшенных малахитом, бирюзой и алебастром, привезенными из этих земель. Какими темными были Ее покои, но и какой силы они были исполнены! Бродя по Дворцу — а многие из Ее покоев пустовали на протяжении нескольких часов, — я тосковал по Дворцу Нефертари, где тоже можно было переходить из одного пустого покоя в другой, но все они выходили в крытые внутренние дворики, были облицованы белым камнем и оживлены светом. Теперь же я пребывал в унынии, оттого что мне придется терять часы моей жизни в этом укреплении, столь мало понимая хеттов. Глядя на проходивших мимо личных слуг Царицы, плотных бородатых мужчин, невзирая на жару, продолжавших носить свои шерстяные одежды, я раздумывал о том, какими мрачными людьми они должны быть. Я ничего не знал ни об их Богах, ни об их чувствах, но на закате, в первый же вечер, который я провел внутри этих Колонн, как и на каждом закате, последовавшем за ним, я заметил, что эти хеттские слуги возносили вечеру долгую, заунывную песню и в их голосах слышались стоны страдания. Хекет, вскоре ставшая там моим лучшим другом, смогла сказать мне, что означали эти слова по-египетски, и их смысл был невесел, чтобы не сказать — совершенно ужасен.

То, что представляется хорошим для нас, прискорбно для Них,

То, что нам не нравится, Они называют хорошим,

Кто может знать Их мысли?

Они так же сокрыты, как подземные воды.

„Кто эти «они»? — спросил я у Хекет. — Хетты поют о египтянах?"

„О нет, — ответила она. — «Они» — это хеттские Боги". Конечно, сама Хекет была не хетткой, а сирийкой. Тем не менее эти две страны гораздо ближе друг к другу, чем к Египту, и она многое могла рассказать про Маатхорнефруру, и рассказывала. Она говорила со мной с откровенностью тех, кто вместе служил телу Усермаатра-Сетепенра, так что мне не пришлось долго беседовать с Хекет, чтобы узнать многое.

В своем одиночестве я был готов встречаться с ней гораздо чаще, чем в дни моего пребывания в Садах, и вскоре понял, что эта уродливая маленькая царица тоже одинока здесь. Во Дворце у нее не было дома, в котором нужно было поддерживать порядок, ей не приходилось давать советов, выслушивать сплетни или делить с другими маленькими царицами часы посещения пивного дома, но лишь прислуживать Маатхорнефруре. Так что говорили мы часто, и она научила меня лучше понимать хеттов. Как я вскоре узнал, они очень отличались от ассирийцев (я же всегда думал, что они почти одинаковые), но нет, хетты пришли к Кадешу с севера и жили в той стране лишь на протяжении правлений последних четырех или пяти Царей. Тем не менее они многому научились у ассирийцев, стали одеваться, как они, так же, как ливийцы и нубийцы, умевшие подражать египтянам. Только эти хетты, сказала Хекет, были народом более кочевым. Они также учились у выходцев из Митанни [56] и Медеса, вавилонян, и всех прочих, хотя при всем этом более всего походили на ассирийцев.

Я представить себе не мог, что они такие странные. Всякий раз, когда на их долю выпадали долгие годы лишений, они принимали решение очистить свои города от злой судьбы. В установленный для очищения срок женщины не могли бранить своих детей, а хозяева наказывать своих слуг, запрещались любые судебные разбирательства. На пересечении дорог разводили огромные костры из кедра, а по ночам пели молитвы. Они также исправляли все повреждения и причиненные временем разрушения в храмах. Я узнал, что восстановлению святынь придавалось большое значение, поскольку они считали, что прогнившие балки в их старых зданиях свидетельствуют об ослаблении связей между Богами и людьми. Затем Хекет попыталась разъяснить мне свод законов, который хетты заимствовали у Царя по имени Хаммурапи [57], но я не мог поверить в такие установления. Так, Хаммурапи приказал казнить хозяина винной лавки, осмелившегося укрывать осужденного. Были и другие законы, гласившие, что можно сжечь жрицу, если она зайдет в винную лавку. Жену, укравшую что-либо у своего мужа, могли казнить. Однако если она крала что-то у соседей, они имели право лишь отрезать ей нос! Через некоторое время мне стал понятен ход их мыслей. Если жена подралась с мужем и повредила ему одно яичко, ей отрезали один палец, если же он лишался обоих яичек, ей вырывали глаза.

При этом Хекет не смогла сдержать улыбки и показала мне свои зубы. Я понял, что ее развеселила мысль о жене, способной уничтожить яички своего мужа. Я дал ей вина и стал смеяться вместе с ней, но продолжал свои расспросы. Я хотел знать больше о Богах этих хеттов, поскольку, раз уж я вынужден прислуживать одной из них, я подумал, что лучше бы знать Ее повелителей и те беды, что Она может наслать.

Некрасивые женщины, однако, очень умны и понимают, чего от них в действительности хотят, так что, когда я захотел узнать слишком много, Хекет снова засмеялась. Она сказала мне, что я никогда не смогу запомнить Их имена. Слишком это трудно.

„У ассирийцев есть Бог по имени Энлиль, — сказал я ей. — Разве мне не под силу это запомнить?"

„Хетты называют Его Кумарпиш. Еще Его зовут Лукишануш. — Теперь она принялась дразнить меня. У хеттов, сказала она, есть Богиня Ашкашепаш, а рядом с Кадешем, в земле Маатхорнефруры, есть местные Боги с такими именами, как Каттиш-Хапиш, Вализа-лиш и Шуллинкатиш. — Дело не в том, что придется понять, во что они верят, — сказала она. — Ты просто не высидишь достаточно долго, слушая меня. Видишь ли, есть еще и Бог Мазнулаш, и Зентукхиш, Ненниташ и Вашделашшиш". Теперь уже она смело рассмеялась мне прямо в лицо, как маленькая царица. Вероятно, у меня был недовольный вид, так как она решила успокоить меня, сказав, что у хеттов столько молитв и заговоров, что изучение их всех едва ли стоит труда. Кроме того, прошептала она, у нее нет уверенности, что их Боги так же хорошо помогают им, как нам — египетские. Среди хеттов часто случаются повальные болезни. Да и найдется ли среди них хоть одна счастливая семья? Большую часть года там влажно, и под каждой крышей живут злые духи. Хетты просто не такие жизнерадостные, как египтяне. Честно говоря, из-за их мрачного нрава у них выросли длинные носы. Зимой на кончиках этих носов висит обычно водяная капелька. Разумеется, у них немало причин сокрушаться. В конце концов, они ведь верят, что Боги желают, чтобы люди были их рабами. А несчастья подстерегают их повсюду. Собственно, их Высшее Божество, этот Энлиль, почитаемый хеттами таким же великим, как Амон египтянами, носит имя Повелителя Бури.

Если я и хмурился, слушая ее, то не потому, что считал их не в праве давать своим Богам такие странные имена, как Вашделашшиш — хотя такого права они не имели! — но по той простой причине, что чем больше я узнавал о хеттах, тем меньше понимал, что же мне думать о Маатхорнефруре, такой хрупкой и бледной красавице, такой утонченной госпоже, по крайней мере какой я Ее знал. И вот я спросил Хекет о нашей Принцессе — я еще не был готов назвать Ее нашей Царицей — есть ли этот мрак и в Ее душе, но Хекет сказала лишь: „У этих хеттов в душе живут два человека. Ты можешь считать Ее глупенькой юной женщиной с красивыми волосами, но, — продолжала Хекет, — Она много думает, и Ее пугает многое такое, чего ты даже не замечаешь".

„Расскажи мне хотя бы об одном из Ее страхов".

У Хекет были свои чары. Она умела дать понять, что, если ты почувствуешь к ней расположение, она не утаит от тебя истинного состояния интересующего тебя дела. „Когда Она смотрит на Большие Ворота храма, то видит их не так, как ты. Для Нее эти двери вроде Бога. Когда они открыты, Ей видится Божественный рот".

Я подумал о том, что в воздухе внутри храма пребывают духи, отличные от тех, что наполняют воздух снаружи. Возможно, со временем я сумею понять Маатхорнефруру.

„Конечно, Она не очень похожа на других хеттов, — добавила Хекет. — Временами Ее дух легок, как воздушная ткань. Мне кажется, родители зачали Ее в росе. Знаешь ли ты, что Ее лунная-кровь проходит так же быстро, как исчезает роса?"

Я решил, что Хекет мало что знает о Маатхорнефруре. Что могла знать уродливая женщина о красоте молодой Царицы? Еще раз мне пришлось задуматься, как и всем в Садах Уединенных, о том, отчего раз в году Усермаатра любил Хекет, и мне вновь вспомнились сплетни евнухов. После такой ночи неизменно случалось нашествие змей и жаб, словно волна прокатывалась по Садам. Наутро на земле оставалась слизь, и все вспоминали восемь безобразных Богов, пребывавших в первой слизи: Нут и Наунет, Куки Каукет, Хух и Хаухет, Амон и Амаунет. Всех тех в Начале, исполненном ветра, тьмы, беспредельности и смятения, задолго до токц как появились Нут и Геб, Осирис и Исида. Тогда в мире не было ничего, кроме слепых лягушек и змей, влажной грязи и огромных морей. Наверное, Боги этой Хекет явились оттуда — иначе отчего она так безобразна?

И все равно теперь она мне нравилась больше, чем раньше, и хотя ее лицо было не приятнее, чем у больной жабы, но, говоря о дверях, надо заметить, что глаза ее были двумя такими дверьми, и в них можно было увидеть много садов. Ее глаза сияли всей той преданностью, на которую она была готова, если ее сперва по достоинству оценят. Можете быть уверены, что я всячески показывал, как ценю ее Мое смятение оттого, что меня перевели в этот хеттский Дворец посреди Фив, было столь велико, что я искал хоть какого-то понимания, как человек в пустыне не смог бы думать ни о чем, кроме поисков воды.

С Хекет мы вели такие содержательные разговоры, что наконец она рассказала мне один секрет, который я мог отнести своей первой Царице. Состоял он в том, что Маатхорнефрура ничуть не сомневалась, что Ее болезнь пришла от Нефертари. В первое утро, когда Она заболела, на Ее шее обнаружили две маленькие ранки. Когда я предположил, что причиной их появления могло быть ожерелье, Хекет пожала плечами. „Или кобра, — сказала она. Затем, наклонившись вперед, она стиснула мое колено. — Мой друг, — продолжала она, — может быть, Маатхерут говорит с Богами, но есть такие хетты, которые вызывают мертвых".

„И Маатхорнефрура — одна их них?"

Она не стала отвечать. Казалось, она не слышала вопроса. „Если Медовый-Шарик такая мудрая, — сказала Хекет, — она больше не станет насылать никаких чар".

Именно тогда у меня возникла догадка — почему я оказался во Дворце Колонн Белой Богини. Не случилось ли это по предложению Хекет? Я знал, что не говорил ей, как мало мог общаться в эти дни с Медовым-Шариком. Пусть все в этом месте продолжают верить в нашу близость друг другу»

ПЯТЬ

«Поздно ночью того же дня, после моего последнего разговора с Хекет, я пошел повидаться с Нефертари. Благодаря моему знанию привычек Ее охраны мне удалось пройти в Ее спальный покой, и у меня даже была мысль проскользнуть к Ней в постель. Однако об этом нечего было и думать. Она еще не спала и настроена была совсем не дружелюбно. „От тебя несет хеттами", — сказала Она.

Несмотря на жестокость, мне было приятно Ее замечание, так как я надеялся, что оно вызвано чувством потери, которую Она переживает из-за того, что меня нет рядом.

Я не пробыл там долго. Видя Ее равнодушие, я не хотел находиться рядом с Ней. Мое желание было так велико и могло вновь так очевидно обнаружить себя, что я не должен был позволить себе ни одной ласки с этой Царицей, раз мою кровь не переполняла мысль о Ней. Я лишь пересказал то, что услыхал от Хекет. Выслушав меня, Она нахмурилась.

„Меня больше не волнует Маатхорнефрура, — сказала Она. — Она — пустая женщина. Ты можешь наблюдать за Ней годами и не обнаружить ничего, что можно принести Мне". — Она легонько ущипнула меня за щеку, как старого и доверенного слугу, не более.

Возможно, в выражении моего лица была незаметная мне самому напряженность, заставившая Ее смягчиться. „Ты очень дорог Мне, — сказала Она, — но теперь Я не могу отвлекаться на это. Празднество Божественной Победы слишком близко. Готовясь к такому событию, не думают ни о мужьях, ни о любовниках, но о том, что надеть. — Она улыбнулась. — Передай Хекет, что ее подруге придется опасаться не Медового-Шарика, а Меня".

Я ушел оглушенный таким приемом, но у меня было время подумать, и, перейдя на другую сторону Ока Маат, я понял, что в эти дни приготовлений к празднованию Его Божественной Победы ничто не могло сравниться с болью Нефертари из-за Ее собственного положения. И со вздохом самого разнесчастного любовника успокоился на этой мысли. Ни один ночной разговор не проходит без откровения, пусть даже правда эта горька. Моя же состояла в том, что в эти дни Нефертари будет думать лишь об Усермаатра. Мне следовало набраться терпения, чтобы ждать. И все же я ощущал нарастающее во мне грубое ожесточение оттого, что влечение Нефертари ко мне так невелико, что Она способна легко сдерживать Себя.

Тем не менее к утру мое смятение поубавилось. Я понял наконец, что мне предстоит пробыть в этих Колоннах недели, если не грядущие годы, и мучительное беспокойство улеглось. Я теперь не только смирился с мыслью, что придется жить без Нефертари, но также твердо решил (поклявшись себе утром, сразу же, как проснулся), что буду обладать Ею вновь — независимо от того, придется ли ждать этого дни или месяцы. И вот наконец я снова мог свободно дышать, и смотреть по сторонам, и даже получать удовольствие от разговоров с Хекет. И тогда я стал ощущать присутствие Маатхорнефруры во многих уголках Ее Дворца и впервые начал понимать некоторые из Ее привычек. Даже притом что я мог не видеть Ее день-другой или несколько дней кряду, Она тем не менее казалась теперь гораздо ближе ко мне и заставляла меня размышлять о Своих способах общения. В Колоннах Белой Богини каждый умевший читать слуга непременно получал от Нее в день хотя бы по одному посланию: на Ее языке — для слуг-хеттов или написанное нашими египетскими знаками для всех прочих. В этих посланиях обычно говорилось не более чем: „Чтобы уберечь Пехтира от колик, дайте ему желтой травы из юго-восточного угла Моего тенистого сада", „Проверьте всех служанок — нет ли у них вшей" или „Обязательно спой под Моим окном — Я обожаю твой голос". (Это последнее получил мой садовник — и оно порядком напугало его!) Были даже и такие: „Вскоре ты Мне понадобишься!" — они приходили ко мне ежедневно. То, что Она сумела изучить наши священные знаки, произвело на меня большое впечатление и было приятно, что Она выбирала наилучший папирус, который затем сворачивала и запечатывала воском.

Ее печати, как я вскоре понял, представляли собой отличительную особенность общения между хеттами. У Маатхорнефруры, как мне сообщила Хекет, было немало печатей, и все они были сделаны из камня — маленькие и круглые, не длиннее и не толще обычного пальца, но по картинке-оттиску на воске я мог судить о редком искусстве резьбы. Не знаю, как художникам удавалось вырезать такие прекрасные сцены из жизни Богов и Царей на бирюзе и серпентине, яшме, агате и халцедоне. Я стал думать об этой белокурой Принцессе, представляя, как Она сидит одна в своем покое и пишет на папирусе, а потом выбирает нужную печать. Каждый раз, ломая воск на Ее послании, я испытывал такое чувство, словно крошечные хеттские Боги, подобно тучам мошкары, мгновенно собираются вокруг меня.

И вот однажды я получил Ее послание, в котором говорилось:.Посети меня этим утром". Я пришел, и мы проговорили в Ее саду целый час, а на следующий день — еще дольше. Я обнаружил, что, при всей Ее внешней утонченности, Она — весьма практичная женщина, которая любит посплетничать. Если сначала я считал, что Она жаждет заполучить меня, поскольку я был столь близким слугой Другой Царицы, то теперь мне стало казаться, что Она более интересуется теми днями, которые я провел в качестве Управляющего Дома Уединенных. Она никогда не говорила о Нефертари, но хотела услышать все, что я мог рассказать Ей о Садах. В особенности — о живущих там детях Усермаатра, а также о тех маленьких царицах, которым Он отдавал предпочтение. Все это Она слышала от Хекет, но желала, чтобы я рассказал снова. И когда однажды я со смехом пожаловался: „Ты все это уже знаешь", Она ответила с горячностью — или так это прозвучало из-за Ее необычного произношения: „У нас, хеттов, есть пословица: Узнай одним глазом, узнай другим. После этого взгляни обоими глазами".

Полной уверенности у меня не было, но вскоре я стал подозревать, что Ее любовь к сплетням имела свои определенные цели. Она хотела узнать, у кого из детей в Садах (если таковой имеется) есть шанс взойти на Трон. Вскоре мы еще более сблизились, поскольку одно из удовольствий пребывания в Ее обществе состояло в том, что с Ней никогда не надо было говорить как с Царицей, но как с Принцессой. Временами, безусловно, Принцессой избалованной, однако нуждавшейся в близком друге настолько, чтобы не важничать. В сущности, общение с Ней не очень отличалось от наших разговоров с Хекет. Именно во время одной из таких бесед я поддразнил Ее, сказав: „Тебе только и нужно, чтобы Пехтира стал Фараоном". У Нее блеснули глаза.

„Ты не можешь войти в мысли чужеземца, — сказала Она. — Ты никогда не узнаешь, говорю ли Я правду".

„Да, войти я не могу", — ответил я. И так оно и было. Ее милое лицо с его мелкими чертами было непроницаемо.

„Мне мешает Мой парик, — сказала Она. — Ты не возражаешь, если Я его сниму?"

И, когда я поклонился, Она сняла его. Ее несчастная голова была лысой, за исключением нескольких светлых волосков на черепе, напоминавших младенческий пух. Но я знал, зачем Она его сняла. Без него Она была еще прекраснее и выглядела очень необычно. Хрупкая Богиня. Возможно, Она хотела, чтобы я сообщил Нефертари, что теперь Усермаатра может находить Ее еще более очаровательной, чем раньше? Да, подобно всем, кто сплетничает, Себя Она не обходила молчанием.

„В Египте, если ты — Царица, — сказала Она мне однажды, — то ты также и Богиня. Так?"

„Фараон — Бог, — ответил я, — а Его Супруга — Богиня".

„Не понимаю почему. Мой отец, Хаттусил Третий, — не Бог. Он просто Царь, можешь мне поверить. Энлиль не разговаривает с ним как с Богом. Энлиль говорит ему, что надлежит сделать. А затем он это делает. Я не Богиня, но просто женщина. Что ты об этом думаешь?"

„О, я не знаю, — ответил я Ей. — Об этом Тебе надо поговорить с Усермаатра".

„Он не желает об этом говорить. Он хочет меня. — Она хихикнула. — Мне кажется, Я — единственная женщина в мире, которая может сказать Ему: «Нет, Я не хочу». Забавно, правда?" — Она говорила, склонив голову набок, как будто Ее мужем был ручной крокодил и Она не представляла, что с ним делать.

Я же думал о том, что кем бы Она ни была — женщиной или Богиней, но несколько чудес в Своей жизни Она точно сотворила. Я вспомнил, что, когда Она прибыла в Египет в качестве дара Царя Хаттусила Третьего, Усермаатра был настолько груб, что поместил Ее в гарем в Фаюме, где Он держал маленьких цариц, мечтавших быть приглашенными в Сады Уединенных. И все же Маатхорнефруру привезли обратно в Фивы в качестве Третьей Великой Супруги Усермаатра. Из чего я и все остальные заключили, что Она сотворила с Его телом такие чудеса, которые не были открыты ни одной другой женщине.

Несмотря на это, Она совершенно очевидно не вела Себя соответствующим образом. Будучи с Нею наедине, я никогда не думал о себе как о мужчине, а о Ней — как о женщине. Мы были друзьями. Мы жили, чтобы сплетничать друг с другом. Однажды, когда я упомянул Фаюм, Она сказала мне: „Там Я ни разу ничего Ему не позволила. Я сказала: «Я не дам Тебе взять Меня за руку. Мой отец прислал Тебе Меня как Царицу. И Я не разрешу Тебе дотронуться до Меня в этом грязном месте»".

„И что Он на это ответил?"

„Он сказал, что бросит Меня в огонь. Тогда Я сказала: «Прошу Тебя, сделай это. В Тебе нет почтения ни к Моему отцу, ни ко Мне. Для Меня будет лучше умереть». — Она хихикнула. — По правде говоря, Я надеялась, что Он отправит Меня обратно в Кадеш. А Он Вместо этого привез Меня сюда. Кто мог такое ожидать?"

„Нет, — сказал я, — это неправда. Хекет говорила мне, что Ты обожаешь Его".

„Это предстоит выяснить тебе самому", — сказала Она.

„Не получится, — ответил я. — Я не могу войти в Твои мысли".

„Не можешь до того дня, когда ты это сделаешь", — сказала Она.

Когда приезжал Усермаатра, что обычно случалось в конце дня, Она принимала Его в Своей спальне, где пурпурные и бледнолиловые тона шелка хорошо сочетались с пурпуром Ее стен, и я часто вспоминал шелковые простыни, на которых я однажды любил тайную наложницу Царя Кадеша. Я еще не знал, каких удовольствий искал с Ней Усермаатра, а также как часто Она посещала Его Дом Поклонения (где я впервые увидел Ее, когда Он передал мне Золотую Вазу), хотя и начинал уже сомневаться в том, что Она проводит с Ним так много ночей, как я думал раньше. Когда Он навещал Ее, Он часто приглашал Хекет и меня посидеть с Ними, хотя разговаривал с Ней так, будто Они были одни.

Я знал тщеславие моего Славного и Великого Бога — я видел стольких из Его Четырнадцати Ка, что мог ходить вокруг Него, как вокруг статуи. И все же теперь я узрел еще одно Его лицо. Он очень радовался сообразительности Маатхорнефруры (и Своей собственной), и, думается, Ему не хотелось, чтобы Их слова стали достоянием лишь близких Ему Богов. Он горячо желал, чтобы я и Хекет присутствовали как свидетели. Он развлекался тем, как Она притворяется безыскусной. Даже то, как Она могла бранить Его, доставляло Ему удовольствие. Каким новым для Него развлечением могло стать то, что Ему сделали бы выговор при нас. Он походил на огромного жеребца, который радостно ржет, когда новый искуснейший наездник ловко играет вожжами.

„Ты мог бы улучшить Царское Хранилище рукописей", — сказала Она Ему в один из дней, и когда Он хмыкнул и ответил наконец: „Нигде нет собрания рукописей равного Моему", Она добавила: „Тем более его стоит улучшить!" На что Он захохотал и сказал: „Ах ты несчастная лысая крошка, — наедине с Ним Она не надевала парик, в этом не было нужды, Его глаза наслаждались видом Ее лица, — Ты, птица без перьев, как же Ты думаешь улучшить Мое Хранилище?"

„В Моей стране, — сказала Она, — Мой отец знает обычаи странствующих торговцев, многие из которых возят с собой папирус или книгу на табличках. Они хотят узнать что-то новое за время долгого путешествия. Благочестивые держат при себе молитвы, чтобы читать их каждый вечер. В Кадеше Мой отец приказал всем таким заезжим купцам оставлять свои записи в нашем Царском Хранилище рукописей на время, достаточное для того, чтобы их переписать".

„Мне бы не понравился такой обычай, — сказал Усермаатра. — Он может вызвать в воздухе слишком большое беспокойство. Все эти чужие письмена, которые переписывают одновременно. Предпочитаю историю, которую Я уже слышал, правда, Хекет?"

„Да, Божественные-Два-Дома", — сказала Хекет. „Вроде той, которую ты мне рассказала о безобразной женщине, муж которой никогда не болел. Мени, ты помнишь ее?" „Да".

„Как ты думаешь, Хекет смогла бы стать тебе такой же хорошей женой?"

„Славный и Великий Бог, я никогда не задавал себе такого вопроса". Но теперь я его задал. Возможно, это месть? Я больше не понимал моего Усермаатра. Теперь Он не стал бы убивать тебя за ничтожный проступок. Скорее Он предпочел бы наслаждаться твоими страданиями. Как радостно Он мог бы смеяться, если бы я женился на Хекет. И все же я не знал Его мыслей и страстно желал вновь обрести ту мудрость, что была у меня, когда я находился подле Медо-вого-Шарика.

Но Ему уже наскучил этот разговор. И Он сказал Маатхорнефруре: „Поговори со Мной на шумерском". Он очень гордился Ее знанием такого языка, который, как объяснила мне Хекет, изучали лишь хеттские девушки из лучших семейств (желавшие сравняться с вавилонянами и ассирийцами). На нем уже никто не говорил, но среди хеттов считалось признаком большой образованности быть знакомым со столь старым языком веры и учености. „Вы знаете, — сказал Он, — ведь Она может много чего сказать на шумерском".

„О, сегодня Я не в настроении", — сказала Она.

„Расскажи нам про евнухов", — настаивал Он.

Она играла со Своей кошкой, прекрасным серебристо-серым животным с высоким и изгибающимся, как пальмовая ветвь, хвостом, и теперь Она пропустила этот хвост между Своими указательным и большим пальцами. „Мермер, — спросила Она кошку, — ты хочешь послушать о шумерских евнухах? — И когда Мермер выгнула спину, Маатнефрура улыбнулась: — Она говорит «да», и Я расскажу Тебе, но, если бы Мермер сказала «нет», Ты бы не услышал и слова. — Теперь Маатхорнефрура потянулась, как кошка. — Когда Я еще училась в школе в Своем дворце, то вместе со своими подружками много натерпелась из-за языка шумеров. Он такой трудный. Мы даже плакали. Но в нашей Библиотеке мы нашли книгу со всеми запрещенными словами. Как же девочки и Я смеялись над теми выражениями. Знаете ли вы, что в шумерском евнухов обозначают тремя словами? Да, — сказала Она, — кургурру, гирбадэра и сагурсаг. Первое значит «евнух, потерявший свой мешочек», второе — «потерявший палец между ног, но сохранивший мешочек». То есть он еще мужчина. Третье слово — для обозначения настоящего евнуха, у которого нет вообще ничего. О, мы часто хихикали над этими словами. Дело в том, что первая разновидность — кургурру — это любители сплетен, кислые, как уксус; вторые — из-за того, что сохранили свои мешочки, — бесстрашные воины, а последние, у которых ничего нет, — настоящие евнухи, мирные, как скотина".

„Мне нравится эта история, — сказал Он. — Расскажи Мне еще одну".

„Нет, Ты ненасытен, — сказала Она. — Ты не Фараон Рамсес, Ты Царь Саргон [58]".

„Расскажи Мне о Саргоне", — сказал Он.

Перед тем как решиться говорить, Она справилась у хвоста Мермер. „Саргон, — начала Маатхорнефрура, — был великим Царем шумеров и правил пятьдесят шесть лет. Он завоевал все земли. Ты — Мой Саргон".

„Слышали? — спросил Усермаатра. — Пятьдесят шесть лет".

„Ты — Мой Саргон и Мой Хаммурапи", — сказала Она.

„Почему Я — Твой Хаммурапи?"

„Потому, что Ты столь жесток и столь справедлив".

На Его лице отразилось острое удовольствие. Ему нравились звуки имени Хаммурапи. Входя в Его ухо, они наполняли Его жизнью.

По знаку Хекет я встал, и мы покинули Их покой, но, казалось, нас держали на длинной привязи, так как мы не дошли даже до конца соседнего покоя, как я ощутил, что сила Его воли приказывает нам ждать. Хоть мы не имели возможности присутствовать при том, что Они делали, но должны были все слышать.

„Хаммурапи, — сказала Она, когда Они остались таким образом одни, — отчего у ваших египетских женщин так много мужей?"

Он рассмеялся: „Ты неверно понимаешь. У них по одному мужу и много любовников".

„Тогда Я — не очень египтянка, — сказала Она. — У Меня один муж и нет любовников".

„Ты, — сказал Он и рассмеялся таким счастливым смехом, какого я в Его голосе никогда не слыхал, — Ты — не очень египтянка".

„Это верно, — сказала Она. — Мне говорили в Кадеше, что из всех народов египетские жены были первыми, кто занялся прелюбодеянием".

„Хоть один раз они в Кадеше знали, что говорят", — сказал Он. „Говорят также, — продолжала Она, — что именно Ты сделал всех этих жен такими неверными".

Его смех был подобен реву. Никогда я не слыхал, чтобы Он смеялся так громко. „Ты ревнуешь?"

„Нет, Мне приятно, что Я Тебе нравлюсь. Иди сюда, Мермер, — и я услышал, как Она ласкает кошку. — Тебе когда-нибудь бывает страшно, что Ты можешь причинить вред всему Египту, внушая женщинам столь устрашающие желания?"

„О нет, — ответил Он, — египтянки всегда были такими".

Теперь Он рассказал Ей историю о слепом Фараоне, попросившем Богов восстановить Его зрение. Это несложно, отвечали Они. Как только среди своих подданных Он найдет одну преданную жену, зрение вернется к Нему. „Что ж, — сказал Усермаатра, — тому Фараону не удалось найти жену, которая помогла бы Ему вылечиться. — Теперь я услышал Его вздох. — Ты всегда будешь верна Мне?" — спросил Он.

„Всегда, — ответила Она. — Но не оттого, что Я так сильно Тебя люблю, а просто потому, что Я не считаю Себя Богиней. Египтянки верят, что они Богини. Поэтому, разумеется, они не могут оставаться верными одному мужчине. Но Я-то знаю правду".

Сидя в соседней комнате рядом с Хекет (и чувствуя настоящую неловкость от того, как непринужденно она подвинулась ко мне), я ожидал в темноте этих облицованных пурпурной плиткой стен, слушая кошачьи крики в покое Маатхорнефруры. Этого благородного, маленького, очень сдержанного животного с такой гладкой шерсткой, что, казалось, касаешься самой нежной части собственного тела. Однако теперь Мермер яростно мяукала, словно телу ее хозяйки причиняли неудобства. Но все, что я мог слышать, — это хихиканье Маатхорнефруры и шорохи от нескончаемой щекотки и прикосновений.

Насколько я мог судить, а Они издавали множество негромких звуков, смотреть там было особо не на что. У меня было такое впечатление, что Усермаатра поглощен тем, что держит Ее за руку, и, когда мое любопытство стало таким острым, словно зубы вцепились в мои жизненные органы (ибо я представлял Их себе так отчетливо!), я наконец встал и украдкой заглянул в Их покой. Они пребывали именно в том положении, какое я видел в своих мыслях: бок о бок, и Ее царственные пальцы были в Его руке. Но я не ожидал увидеть судорогу страсти на Ее лице, быструю и болезненную. Я услышал, как Он бормочет: „Я — Могучий Бык, Возлюбленный Маат, Я — Его Величество Хор, Сильный Правдой и Избранник Ра".

Она издала нежный, но очень необычный звук — не стон и не всхлип, а некий протест Ее собственной плоти против испытываемого удовольствия, похожий на скрип дверной петли, и Она произнесла: „Да, — и сжала Его руку, и сказала: — Продолжай говорить со Мной". И Он проговорил низким голосом, ясным, как дрожание земли: „Я есть Трон Двух Земель. Моя сила известна во всех пределах. При звуке Моего имени из гор выступает золото".

Если бы я даже не видел содроганий Ее тела, то знал бы по негромким быстрым вскрикам, что Она исходит — на том самом месте, полностью одетая, сидя рядом с Ним, — и лишь Их пальцы переплетены. В тот же миг я ощутил властное воздействие сокровенной силы Их чувств, и мне пришлось сесть обратно рядом с Хекет, и эта принцесса, исполнившись страсти, была готова с радостью отдать мне все, что могла предложить.

Медовый-Шарик научила мое тело, как пользоваться болотом (откуда я и узнал, что самые пьянящие ласки, подобно духам, рождаются из худшей гнили), и я познал эту половину любви, точнее говоря, ее низменную половину, но Медовый-Шарик могла также предложить изобильную щедрость плоти, тогда как Хекет, по этим болотным меркам, представлялась даже не животным, но (из-за ее благословенных глаз) ящерицей или змеей. Теперь я понял, отчего Усермаатра посещал ее раз в году. Ибо я ощутил внутри себя всех восьмерых отцов и матерей слизи и волнение всего, что движется в темной земле под самыми черными из вод. Я содрогался рядом с Хекет, борясь с искушением насладиться каждым злым духом, которым она могла повелевать, будто этим я немедленно и навсегда свяжу себя с ней брачными узами (и не только из-за отсутствия собственной воли, но скорее из-за того, что теперь ей была подвластна часть силы Усермаатра). Тогда я встал, ощутив — не спрашивайте меня как, — что если не уйду от Хекет, то Нефертари будет потеряна для меня навсегда. Это движение дорого обошлось мне. Мои чресла познали такой поворот подземных ключей, что я почувствовал себя выпотрошенным — так резко я погасил эти внезапные огни, нет, лучше сказать — от моей нижней части остался лишь дым.

И в этот момент я услышал, что Усермаатра издает необычные звуки, не то чтобы Он, поперхнувшись, судорожно глотал воздух, но в Его голосе слышалось крайнее напряжение. Такие придушенные стоны более всего напоминали хрип быка, шею которого сдавила веревка! Я снова осмелился заглянуть в дверь, и что же — перед моими глазами был Он, мой Царь, и Его голова была между Ее ног. Никогда не видел я рот Усермаатра на женщине, в пылу каких бы то ни было развлечений с любым числом маленьких цариц, нет, и зрелище это поразило меня, подобно ударившему в глаза потоку яркого света. Он пировал, как дикий кабан, пожирающий особо вкусный корень во влажном лесу. И всего-то — Ее маленькое светлое гнездышко. Он с рычанием извергся, выкрикнув что-то о сердце хеттов, о солнечном свете на морской глади — нечто бессвязное! Я едва разобрал Его слова, пораженный тем, что Она оставалась спокойной. Да, разумеется, как только Он закончил, Она снова взяла Его руку и заговорила о Его царских пальцах и о том, что надеется, они не устали.

Я отошел от двери и сел, уязвленный горестными мыслями, в то время как Хекет на другом конце покоя осталась предоставленной кипению своих страстей. Я же был вынужден слушать ясный голос Маатхорнефруры, которая говорила Ему, что обожает Его пальцы, когда Они касаются Ее руки. Она сказала это. Она даже сказала: Я люблю Твою руку!" И конечно же, я подумал: „Именно так Египет входит в Нее!", но в своем сердце стал меньше надсмехаться над Ней, вспомнив то дивное чувство, которое испытал я, когда рука Усермаатра схватила мою, и как много она сказала мне о Его радостях.

Однако нельзя было ничего узнать о Маатхорнефруре, забыв, что Она — самая практичная женщина на свете. Они еще не закончили обмениваться признаниями, еще не умолкли Их вздохи и не угасло Их временное удовлетворение, как Она уже начала задавать Ему такие вопросы, которые вызвали во мне крайнюю неловкость. Никто из тех, кого я знал в Двух Землях, никогда не стал бы расспрашивать Фараона о подобных вещах, но Она вела себя столь же целеустремленно, сколь серебристым был весь Ее облик — вот, нашел! Я понял, что Она мне напоминает: ни много ни мало — те серебряные таблички, на которых Хаттусил Третий начертал свой самый разумный на свете мирный договор.

Теперь Она хотела узнать, как Он, Ее муж, Ее могущественный муж, стал Фараоном. Оттого ли, что Он был старшим сыном, спросила Она. Насколько Ей известно, здесь нет такого обычая, сказала Она, и никто из Ее приближенных не мог Ей ничего объяснить. „Нет, ты ошибаешься, и Я могу Тебе это объяснить, — сказал Он. — Все произошло не так, но путем женитьбы на Его наполовину сестре, ибо Нефертари по Ее материнской линии принадлежит к самой царской семье".

„У Тебя есть от Нее дочь?"

„Нет, но у Меня есть Бинтанат, дочь от Истнофрет, благородство происхождения которой тоже дает такое право. Разумеется, Она простовата, глупа и проводит время в обществе жрецов. Бинтанат никогда не сможет стать настоящей Царицей".

„Но ведь сын Нефертари сможет стать Фараоном, если Он женится на Бинтанат?"

„Думаю, да. Это дело весьма отдаленного будущего. Прекрати этот разговор".

„Но Я хочу, чтобы Пехтира был в безопасности. Я хочу, чтобы Ты Его защитил".

„Ты хочешь помолвить Его с Бинтанат? Она же одного с Тобой возраста".

„Это не важно. Я хочу, чтобы Ты защитил Нашего сына. Боги создали Нашего сына в Моем чреве".

„Какие Боги?" — спросил Усермаатра.

„Какие Боги?" — повторила Она.

„Ты не можешь Их назвать, — сказал Он. — Ты не знаешь египетских Богов".

„Все Мои Боги — Твои", — упрямо ответила Она.

„Расскажи Мне о Них".

„Я не хочу знать Их тайн".

„Ты не знаешь тайн даже Своих собственных Богов".

Я чувствовал Его мысли. Их тяжесть легла на мой лоб. Страх перед великими и ужасными опасностями вновь начал оживать в Усермаатра. Его страх был тяжел, как золото, и полон величия. Не знаю, возможно, из-за Хекет, но я услыхал Его следующие мысли. Да так отчетливо, что мог бы поклясться, что Он их произнес вслух, хоть Он этого не сделал: „Чем дольше Я буду оставаться с Маатхорнефрурой, — сказал Он Себе, — тем больше отдалюсь от Своего Царства".

Вероятно, Она услыхала эхо этих мыслей, так как сказала: „Тебе не нужно, чтобы Я была близка к Твоим Богам. Если Ты будешь спать в Храме, Твои сны будут удерживать Их поблизости. Так поступает Мой отец".

Усермаатра фыркнул в ответ. Его страх поднимался из глубин Его существа, подобно волнообразным всплескам в болоте, когда рядом проплывает лодка. Я не удивился и тому, куда завели Его эти размышления. Он стал думать об обветшании гробниц давно умерших Фараонов. Его глазами я увидел разбитые стены Храма Хатшепсут в Западных Фивах. Он вздохнул. „Осирис — единственный

Бог древности, — сказал Он, — Которому поклоняются повсеместно. Ни один жрец не допустит разрушения Его храмов. Все это потому, что у Него была мудрая жена, знавшая Богов. Исида была Престолом для Созидателя-Престолов и стала мудрой женой".

Я почувствовал, как Он скорбит о том, что нарушилась близость между Ним и Нефертари. Мне было понятно Его несчастье, когда Он встал с кровати Маатхорнефруры. Она пребывала в полном неведении обо всем, что Ему требуется. Я услышал, как Он говорит Себе: „Она говорит Мне, что Она не Богиня, и это правда. Она и ведет Себя иначе, чем Богиня". Он вышел, не сказав ничего более.

Но если я и подумал, что Он устал от Маатхорнефруры, то очень скоро понял свою ошибку. Когда Он проходил мимо меня по наружному покою, Он сделал мне знак следовать за Ним, и мы вместе обошли Око Маат. Теперь Он горячо желал, чтобы Его старый колесничий рассказал Его хеттской красавице о египетских Богах.

Каждый раз, когда я пытался сказать, что не представляю, что мне придется объяснять, Он не желал меня слушать. „Ты знаешь Богов так же, как знаю Их Я, — сказал Он. — Меня это вполне устраивает. Соответственно, этого будет достаточно и для Нее. Я не хочу, чтобы жрецы наговорили Ей столько, что Она вообразит, что знает больше Меня. — Он вздохнул. — Ты сделаешь это, — сказал Он, — и однажды Я удивлю тебя подарком, которого ты не ожидаешь"».

ШЕСТЬ

«Прошло совсем немного времени, и я оказался в крайне затруднительном положении. После того как мы дважды обошли Око Маат, Усермаатра вернулся в покой Маатхорнефруры сказать Ей, что наставления должны начаться немедленно, поскольку до Божественного Торжества осталось всего несколько дней. Затем Он ушел. Она спросила о папирусах, с изучения которых Ей следовало приступить к занятиям, на что я мог лишь ответить, что лучшие свитки хранятся в Храме Амона.

„Доставь их сейчас", — сказала Она, но я воспользовался моментом, чтобы объяснить Ей, что лучше всего начать занятия утром. Поскольку тогда мы смогли бы посетить Храм. Мы пойдем туда переодетыми. От радости Она, как ребенок, захлопала в ладоши.

На следующий день, одетые как торговцы из Восточной пустыни — Ее лицо прикрывала свободная шерстяная накидка, — мы вышли из ворот Колонн Белой Богини, предназначенных для слуг, прошли по разным дворцовым угодьям — мимо пруда, дорожек, обсаженных деревьями, сада, через ворота в последней стене, прошли всю длинную улицу, обошли стены, окружавшие земли Храма, прошли по примыкавшей к ним деревне с улочками и хижинами, где жили обслуживавшие жрецов работники со своими семьями и где они держали орудия своего труда, и вышли наконец на улицу Писцов, которая заканчивалась у площадки и часовни, рядом с которыми были храмовые мастерские и многочисленные учебные помещения. Повсюду трудились служители Храма. Можно было посмотреть на молодых художников, которые учились искусству храмовой росписи по белой стене, на соседней стене другие ученики рисовали поверх того, что было написано в предыдущий день, таким образом, на следующий день они могли начать какие-то другие работы. Мы прошли мимо Главного Писца, бранившего начинающего резчика, который только что вырезал имя в картуше, но допустил ужасную ошибку, которую смог заметить даже я. В изображенном им Глазе Хора спираль была закручена в неверном направлении. В следующем проулке музыканты разучивали мелодии для обрядовых песнопений, а ученики одной школы писцов стояли перед надписью на храмовой стене, стремясь скопировать ее как можно быстрее, да, они состязались, и когда кто-то заканчивал первым, из груди проигравших вырывался стон разочарования. Мы прошли другими дворами, с расположенными в них большими помещениями, сквозь открытые двери которых не было видно ничего, кроме белых одежд молодых жрецов, слушавших рассуждения своих наставников.

Наконец я привел Ее на верхнюю площадку Западной Башни, откуда открывался прекрасный вид на лодки, привязанные к причалам, по четыре или пять в ряд, множество других лодок, больше, чем я когда-либо видел, двигались вверх и вниз по реке.

Четыре угла нашей башни венчали четыре деревянные мачты, покрытые тонким золотым листом, флаги на них едва развевались на легком ветру этого ясного утра, а перед нашими глазами, подобно лучам света, расходились многочисленные улицы, украшенные рядами баранов-сфинксов. Вдали виднелись фиванские каналы, уходящие к портовым сооружениям, а под нами уступами простиралась крыша Храма Великого Амона. Повсюду были видны рабочие, которые скребли облицовочные плиты памятников и плиты внутренних крытых дворов Фив, а с рынков доносились звуки музыки. Какие оживленные приготовления к Празднеству Празднеств шли кругом.

„Как красиво, — сказала Она, — и какое редкое для Меня зрелище. Я никогда не видела самого города Фивы". Ее глазами я увидел и другую красоту: золото многочисленных пирамидальных обелисков на землях Храма собрало на себе жар солнца и теперь сияло подобно золотым листьям на пыльном зеленом дереве. Небо над нами казалось огромнее всех Богов, что могли бы населять его. „Пойдем, — сказала Она, — и посмотрим на занятия в Храме Амона".

„Это займет много времени, — ответил я. — Даже Первый Жрец должен семь раз омыть свои руки, прежде чем сможет прикоснуться к священному папирусу". Но, когда Она стала настаивать, я был вынужден объяснить Ей, что жрецы ни за что не позволят нам, одетым чужеземными торговцами, даже вступить в священные помещения, а открыть им, кто Она такая, — значит вызвать чрезвычайно вредные слухи и разговоры во всех их школах. К тому же мы лишимся этого несравненного вида и близости Богов ко всему, о чем мы будем говорить.

Ее рассердило, что Ей перечат, но, помолчав, Она спросила: „Я могу задать любой вопрос?"

Мне стало страшно, но, взглянув Ей в глаза, я спокойно кивнул.

„И ты не сочтешь этот вопрос глупым?"

„Никогда".

„Тогда ладно, — сказала Она. — Кто такой Хор?"

„О, Он — Великий Бог", — ответил Я.

„Он Единственный? Самый Первый?"

„Я бы назвал Его Сыном Ра и Возлюбленным Ра".

„Значит, Он такой же, как Фараон?"

„Да, — ответил я, — Фараон — Сын Ра и Возлюбленный Ра. Поэтому Фараон — это Хор".

„Он — Бог Хор?"

„Да".

„Значит, Фараон — это Сокол Небес?" — спросила Она.

„Да".

„И у Него два глаза, которые как солнце и луна?"

«Да. Правый глаз Хора — это солнце, а Его левый глаз — луна".

„Но если Хор — дитя солнца, — спросила Она, — то как же солнце может быть одним из Его глаз?"

Муравьи ползали по моим ногам. Так мне казалось. Я не хотел говорить о таких вещах. Я знал свою руку, но, не будучи художником, не мог ее нарисовать. Ей нужен был жрец, который бы рассказал Ей все это. „Так должно быть, — ответил я. — Глаз Хора известен также как дочь Фараона, Уаджит — Кобра. Кобра может изры-гать пламя и убивать всех врагов Фараона". Меня так и подмывало сказать Ей, что, хотя я и не видел огня Кобры в Битве при Кадеше, я, безусловно, ощущал его.

„Не понимаю, о чем ты говоришь, — ответила Она. — Это похоже на скрученную веревку".

„Ну, — сказал я, — это оттого, что Они — Боги. Фараон исходит из Богов, но и Боги также исходят из Фараона. — Увидев, что в Ее глазах умирает всякая надежда на понимание, я быстро добавил: — Не знаю, как это может быть, но это так. Так уж устроено у Них, у Богов. Амон-Ра — это Тот-Кто-порождает-Своего-Отца".

„Но кто такой Осирис? Это Амон? Наконец-то! Я ни разу не осмелилась задать этот вопрос за все время, пока Меня держат в Египте".

„Осирис — не Амон, — сказал я, радуясь тому, что могу сказать Ей хоть что-то ясное. — Осирис — это Отец Хора, и Он также Царь Мертвых. Его Сын Хор, будучи также и Фараоном, является Повелителем Живущих. — Здесь мне следовало бы умолкнуть, но, увидев понимание в Ее глазах, я добавил: — И Осирису принадлежат все деревья, весь ячмень и хлеб, и воды, а также и пиво, поскольку брожение зерна находится на полпути между живым и мертвым".

„Я думала, все зерно принадлежит Исиде".

„И это верно, — быстро сказал я. — Оно принадлежит также и Исиде. Но ведь Исида и Осирис — женаты".

„Да, — сказала Она, — но что принадлежит Хору, если Он — Фараон?"

„Не смогу сказать Тебе обо всем, но такого немало. Я знаю, что Глаз Хора — это масло, но он может быть также и вином, а иногда — краской для глаз".

„Ты говоришь, что Он — Сын Осириса?" — спросила Она с безнадежным видом.

Я кивнул.

„Но если Хор — Сын Ра, то тогда Он — Брат Осириса, а не Сын", — сказала Маатхорнефрура.

„Да, Он также и брат", — согласился я. Я больше не видел улицы, простиравшейся под нами. Мои глаза застилала пелена. Вернулось ли мое прежнее смущение, или причиной тому было множество волн и течений, которые я ощущал между своих ушей при мыслях обо всех тех Богах, которых мне еще предстояло назвать, не знаю, но я чувствовал слабость, такую дурноту, что хоть и невежливо было оставлять Ее стоять в одиночестве, но я внезапно сел на корточки, опустив свои ягодицы на пятки. Тогда и Она присела на корточки и продолжала смотреть мне в глаза.

„Нам надо вернуться к началу, — сказал я. — До Ра был Атум, Его дед. У Атума было двое детей — Шу и Тефнут".

„Шу и Тефнут", — повторила Она.

„Они дали нам воздух и влагу. — Я видел, как Она все это повторяет про Себя. — От Шу и Тефнут родились Ра, Геб и Нут. Последние двое — это земля и небо. Геб и Нут соединились в любви. — Я принялся кашлять. — Некоторые говорят, — пробормотал я, — что это Ра любил Нут. — Я снова закашлялся. Я не хотел прерываться, но был вынужден. — Они не знают Своего Отца, но детьми Нут были: Исида, Осирис, Сет и Нефтида, а также Бог Хор. Он — брат Осириса, если не считать того, что Он также — все остальные Боги: Шу, Тефнут, Ра, Геб, Нут, Исида, Осирис, Сет и Нефтида".

„Тогда как же Хор может быть Сыном Осириса?"

„Потому что Хор умер. Он упал с лошади. Поэтому Ему пришлось стать сыном Исиды и Осириса, чтобы снова родиться. Это произошло после того, как Осирис был убит Сетом. Но Исида все же смогла соединиться с Ним".

„Я чувствую слабость в ногах, — сказала Она. — Я никогда не выучу этого".

„Выучишь", — сказал я.

„Нет, не смогу. Ты говоришь о многих Богах. Но мы стоим на башне Храма Амона, а о Нем ты так ничего и не сказал. И ничего о Птахе. Сесуси всегда рассказывает Мне о Своей Коронации в Мемфисе в Храме Птаха. Я думала, что этот Птах — Великий Бог".

„О, так оно и есть, — сказал я. — Он происходит из земли. В Мемфисе считают, что в самом начале в небе был не Атум, но Птах. Они верят, что все, что существует, поднялось из вод с Первым Холмом и что этот Первый Холм принадлежит Птаху. Из Первого Холма родилось солнце. Таким образом, Ра произошел от Птаха, как и Осирис, и Хор".

Она вздохнула: „Их так много. Иногда Я слышу о Мут и Тоте".

„И Они тоже могут исходить из Птаха".

„Могут?"

„Ну, — сказал я, на самом деле покрывшись потом, чувство дурноты не проходило, — в действительности Они произошли от луны".

„Кто?"

„Мут и Тот. И Хонсу".

О".

„Луна — другой глаз Хора".

„Да".

„Первый глаз, как я сказал, — это солнце. Его можно увидеть в ядрышке зерна. Оно имеет форму глаза".

„Да".

Я не сказал Ей, что Глаз Хора — это также влагалище. Я, однако, объяснил, как две Повелительницы Верхнего и Нижнего Египта — Кобра Уаджит и Коршун Нехбет (Она же Белая Богиня) пребывают в Двойной Короне на голове Фараона. Притом что Сам Фараон — Хор, Он также — Хор и Сет.

„Как может Он быть Хором и Сетом? — спросила Она. — Ведь Они постоянно сражаются друг с другом".

„Но не тогда, когда пребывают в Нем, — объяснил я. — Фараон обладает такой силой, что заставляет Их жить в мире".

Она снова вздохнула: „Все это Мне совершенно непонятно. Я выросла в стране, где есть четыре времени года. Мы говорим о весне, лете, осени и зиме. Но у вас в Египте их только три, и никогда не идет дождь. Вместо него у вас — разлив. У вас нет нашей прекрасной весны, когда мы видим, как появляются новые листья".

„Да нет же, это просто, — сказал Ей я. — Послушай, все Боги — такие же, как другие Боги. Это происходит потому, что Они могут соединяться друг с другом. Сехмет — львица, а Бастет — кошка. Такая же прекрасная, как Мермер. Но Хатхор может быть и той и другой. При этом, когда желает, Хатхор становится Исидой. И во всех наших Богов может входить Ра. Даже в Себека, крокодила из Фаюма".

„И так же и Амон, когда Он — Амон-Ра?" „Нет, здесь по-другому, — сказал я. — Амон-Ра — Царь Богов". — Но мне не хотелось говорить об Амоне, стоя на Его храме. „Давай вернемся", — предложила Она.

И вот мы вернулись — по Большой улице Храма Амона, которая вела к землям Дворца, и всю дорогу Она молчала. Она не сказала ни слова, пока мы не вошли в Ее покои во Дворце Колонн Белой Богини. Тогда она помрачнела еще больше. Не знаю, быть может, на мне лежало проклятие Хекет, но в покоях Маатхорнефруры все еще чувствовалась тяжесть последних несчастливых часов Усермаатра, и я ощущал уродство Хекет в беспокойстве каждого сочленения и складки моего тела. Я вдруг с тоской подумал о том, что, рассказав Маатхорнефруре о величайших Богах, я ни разу не упомянул имени Хепри, а Он должен был быть упомянут в их ряду. Но, вспомнив о том, как Он был рожден в навозной тьме и что Он пребывает в мрачнейших пещерах земли, я подумал, что, пожалуй, не смог бы объяснить Ей, что у жука есть и крылья для полета и что он таким образом познает все миры.

„Расскажи мне о луне, — сказала Маатхорнефрура. — Кто этот Бог? — Ее кожа в лавандовых тенях тех комнат была бледной, подобно луне. — Полагаю, — добавила Она, надув губы, — что это — ваш Глаз Хора".

„Нет, — ответил я, — это Глаз Хора есть луна. — Я уже проголодался, и мое собственное настроение тоже испортилось. — Осирис — Бог луны, и Хонсу тоже".

„Хонсу? Ты называл раньше Его имя?"

„Он сын Амона и Мут", — в отчаянии ответил я. Мне еще предстояло рассказать Ей об Амоне и Мут. „Разумеется, Тот, — поспешил добавить я, — также Бог луны, но некоторые говорят, что Бог луны — Коршун Нехбет, в честь Которой назван Твой Дворец. Когда на то есть Их воля, любой из этих Богов может являться Богом луны".

„Они отправляются туда все сразу?"

„Не знаю, — ответил я, — раньше мне никто не задавал этот вопрос".

Она позвала слугу, который принес нам жареного гуся в соусе из перцев, которые, вероятно, привезли из Кадеша, так как огонь в нем был не из наших пустынь и болот. Затем мы запили его пивом.

„Все не так уж сложно", — сказал я.

„Пожалуйста, не говори этого больше", — попросила Она.

„В сирийских лесах, — сказал я, — может быть пять разновидностей деревьев. Каждое из них происходит от отдельного Божества, однако на одном холме можно найти все пять. А еще ведь есть и Бог самого холма. Таким образом, пять Богов пяти деревьев могут быть также частью Бога холма".

„Да, это так, — сказала Она и сладко зевнула. — Тебе понравились наши перцы?"

Я кивнул. Мне не хотелось прекращать обучение. У меня было такое чувство, будто я сам начинаю понимать все это. „В Элефантине, — продолжил я, — вверх по течению, у Первого Порога, обитает Бог Хнум. У Него рога барана. Он охраняет Нил. Но одновременно Он живет ниже, в Абидосе, у Храма Осириса, и там Он — муж Хекет — не Твоей Хекет, но самой первой Великой Богини, первой лягушки. Хнум также может жить в Ра. И в Гебе. Тогда каждый из этих Богов позволяет Хнуму думать их мыслями. Разумеется, это помогает им самим думать мыслями Хнума. Временами, когда Им это нужно, так как Хнум — тот гончар, Который лепит из глины нашу плоть".

„Ты рассказал Мне так много, — сказала Она, — ты прекрасный учитель". Я поблагодарил и ответил, что нет, это не так. Она надела Свой белокурый парик. Тем утром в Храме, чтобы не быть узнанной, Она носила черный парик, который сняла, как только мы вернулись в Ее покои. Пока мы ели, у Нее на голове не было парика. Но теперь Она надела белокурый парик.

„Ты рассказал Мне про такое множество Богов, — сказала Она, — но почти ничего об Амоне".

„О, Амон, — сказал я и отхлебнул еще пива. — Амон — это Сокрытый. Он пребывает за всеми Богами".

„Он всегда там?"

„Всегда". — Конечно, я решил не говорить Ей, что — если произнести не то, что следует — можно почувствовать, как, пребывая в воздухе, Он слышит это.

„Всегда?" — повторила Она.

„Он был с самого начала, вместе с ветром. Он был первым из восьми слепых Божеств, представлявших собой лягушек и змей в слизи, но даже в той тьме Он был воздухом". — Я никогда не любил говорить о воздухе, а также произносить то, чего не следовало. Воздух, находившийся в ухе, был Амоном. В тот момент я был рад, что, в отличие от Усермаатра, я не знаю руки Амона на моем сердце.

„Я слышала, — сказала Она, — что когда-то здесь, в Фивах, Амон был всего лишь незначительным Божком. Просто маленький Бог города Фивы. Но когда более важные Боги не могли решить, Кто из Них самый главный, Они выбрали Его. И теперь Он — Великий Бог".

„Это тоже верно, — сказал я. — Верно и то и другое. Потому-то Египет и есть страна Двух Земель".

„Ты больше жрец, чем воин", — сказала Она.

Я поклонился.

„Амон — Бог воздуха?" — спросила Она.

Я снова поклонился.

„Тогда Он похож на нашего Энлиля. — Она улыбнулась. — Наш Энлиль входит во все деревья, и тогда ветви машут нам, когда Он проходит мимо". Она допила Свое пиво и посмотрела на свой пустой кувшин.

„Ты не думаешь, что ваши Боги так отличаются от наших потому, что у вас так мало деревьев? — спросила Она. — В нашей стране их так много". Она говорила о Своей стране, как будто в Ее горле пребывало благоухание ливанских кедров. И я не поверил Ее голосу, когда Она принялась хвалить Египет. Я также не относился к Ней как к Царице. Когда я увидел, что Она смотрит на мое пиво, то отер край кувшина и перелил то, что в нем оставалось, в Ее пустой кубок (чего я никогда бы не осмелился сделать с Нефертари, даже если бы наступило такое утро, когда я познал бы все три Ее рта). Меж тем Маатхорнефрура отпила с удовольствием, и Ее глаза увлажнились. „Ты знаешь, — сказала Она, — в вашей стране много такого, что исполнено великолепия. Мой отец говорит, что нет другой страны столь изысканной, как Египет, и Я с ним согласна. Он говорит, что вы ставите западни, чтобы ловить в них Богов. Именно так, говорит он, поступаете вы, египтяне. Когда вы создаете какое-то небольшое украшение или что-то другое столь же чудесное, то оно получается таким красивым, что очарованные Боги снисходят с небес, чтобы дотронуться до этой вещи".

Я не знал, о чем Она говорит, а Она подобрала Мермер, проходившую перед Ее носом с поднятым вверх хвостом. Взглянув на эту кошку, я смог понять, что думает Маатхорнефрура не только о наших прудах и садах, наших украшениях и наших воздушных одеждах, наших алебастровых чашах и наших золотых стульях, но и об этой кошке, которую совершенствовали из поколения в поколение, покуда не стало ясно, что Богиня Бастет никогда не покинет это животное, поскольку Мермер вполне могла оказаться самым прекрасным существом в Двух Землях. Маатхорнефрура принялась ласкать ее, щекотала, прижималась щекой к ее задней ноге, ловила ее хвост, гладила лапы, взъерошивала шерсть, а затем легла на диван на спину и позволила этому созданию ходить по Себе. Мермер стала издавать звуки чувственного удовольствия, которое кошки ощущают глубже, чем мужчины или женщины, и заурчала, уткнувшись носом Ей в горло.

Но затем, когда она принялась обнюхивать подбородок своей царицы, губы Мермер встретились со ртом Маатхорнефруры, Которая ее поцеловала. Не знаю — был ли то запах пива, но в тот же миг Мермер царапнула Ее по щеке. За первым действием немедленно последовало второе. Маатхорнефрура швырнула ее об стену. Сначала мне показалось, что зверек умер, но Мермер поспешно убралась прочь.

„А теперь ты можешь идти, — сказала мне Маатхорнефрура. — Ты не знаешь, как надо учить".

Я прошел через смежный покой. В нем все еще пребывала тяжкая мудрость, которая живет в дыхании болот, и в пурпурном свете его стен я гадал, смогла ли бы Маатхорнефрура подвергнуть наказанию и некоторых других египетских Богов?»

СЕМЬ

Глухой удар кошачьего тела о стену был слышен так отчетливо, что я понял, что присутствовал там с моим прадедом, вспоминавшим эти события, и я знал, что и Птахнемхотеп услышал тот же звук, так как Его тело вздрогнуло. Больше всех разволновалась моя мать. Ее возбуждение прошло сквозь меня, словно ее ударили, и она заговорила очень быстро и пылко.

«Не знаю, — начала моя мать, — ничего более невероятного, чем эта тонкая страсть Маатхорнефруры к Усермаатра. Она подобна травинке, готовой порваться пополам. Но еще труднее мне поверить в ту неуместную страсть к Мененхетету, которую проявила Нефертари. Царица никогда не должна предавать Фараона. Ведь даже измена Военачальников стоила Египту не так дорого. — Она склонила голову, подчеркивая силу сказанного. — Столь дорогое приношение, — сказала она нам, — достойно лишь Усермаатра».

«Меня радует твоя преданность Моему умершему предку, — сказал Птахнемхотеп, — однако наверняка причина твоего волнения иная».

«Да, — призналась она. — Просто я не ожидала, что в Египте найдется еще одна женщина, которой известно столько же, сколько и мне». При этих словах оба рассмеялись, весьма довольные друг другом, а Мененхетет смотрел на них. Мне оставалось гадать, о чем он думает, поскольку ни одна из его мыслей не доходила до меня.

«Скажи нам, — молвил Птахнемхотеп, — согласен ли ты с тем, что услышал?»

Мененхетет коснулся лбом кончиков пальцев, словно сдержанно поклонился Визирь, которому близки труды Фараона.

«Я так много говорил этой ночью, — сказал он, — что, пожалуй, для меня пришло время послушать».

«Эта ночь — ночь Празднества», — сказала моя мать. То, что она добавила затем, было исполнено такой мудрости, что из сознания моего прадеда выскользнула одна мысль, и я узнал, что он сказал себе: «Она еще сможет стать хорошей женой».

Удерживая обнимавшую Ее руку моего Отца, моя мать сказала Ему: «Мне было бы так приятно, если бы Ты рассказал нам еще о Празднестве Празднеств». Я сразу оценил Ее мудрость. Ничто не было так близко желаниям Девятого, как возможность вернуться в этот час (исполненный света Его соединения с моей матерью) к Божественному Торжеству Его предка, Рамсеса Второго. Я просто не мог поверить своим глазам, столь сильным, чувственным и покойным было лицо моего Отца в том лунном свете, что разливался по крытому внутреннему дворику на исходе ночи. Теперь и Его голос исполнился той же уверенности в Себе, что и Его лицо, без всякого сомнения, то был сильный, глубокий голос, и Он даже был способен говорить о Своем предке с известным чувством равенства — во всяком случае таков был отзвук Его голоса в воздухе, окружавшем нас. Ибо во всем, что Он сказал, жила надежда, что в один из дней, через много лет, двадцать три года спустя, у Него будет Свой великий праздник в честь первых тридцати лет Его Правления, и он будет походить на этот. Поскольку мой Отец говорил так, что многочисленные дары пестрели в Его голосе, как краски в коробке художника, перед моими глазами замелькали перья самых разных птиц и шерсть многих животных, и я увидел драгоценные украшения знати и толпы людей, следующих через базары Фив по тому же царскому пути, который избрал Усермаатра, покинув Тронный Покой.

Разумеется, мой Отец не зря достаточно долго обучался в мем-фисском Храме, а также пребывал в духе Великого Ремесленника Птаха, чтобы обрести силу изрекать тщательно подобранные выражения, способные вызвать образы всего, что уже никогда не предстанет перед нами. Он также не преминул узнать, как можно обрести силы людей более великих, чем мы, и не только подражая их деяниям, но также целиком пребывая во времени проведения их ритуалов. Потому мой Отец удивил нас Своими знаниями о том, что делал и чувствовал Усермаатра в дни Его Божественного Торжества. Как глубоко Он изучил все это! Теперь Он поведал нам все, что постиг, лишь иногда испытывая неуверенность в некоторых второстепенных подробностях перед лицом высшего знания моего прадеда.

Итак, я увидел все это и стал свидетелем первого часа первого из пяти дней Празднества (наступившего после пяти дней приготовлений), когда, вдыхая воздух раннего утра, Усермаатра сошел по ступеням между рядов нубийцев с красными кушаками поперек груди и ряда сирийцев в длинных шерстяных голубых кафтанах, вышитых белыми цветами. Вперед вышел евнух с украшением из двух перьев на голове, и каждое перо по длине почти равнялось его туловищу, а тело евнуха было выкрашено в голубой цвет. На нем было надето лишь ожерелье и короткая красно-желтая юбка. За ним вышел другой раб, одетый так же и полностью похожий на первого, за тем лишь исключением, что его тело было омыто в белой краске, и два этих раскрашенных евнуха свели Фараона вниз между рядами нубийских и сирийских воинов к ожидавшим Его в конце прохода маленьким царицам с их детьми. Затем маленькие царицы преклонили колени и стали бросать Усермаатра цветы, и был слышен смех их детей. С городских базаров в ответ на шум первых приветственных возгласов, встретивших Его при появлении из дверей Зала Царя Унаса, донеслись долгие крики приветствий, и от Дворца к городу, от тенистых улиц и набережных назад к царским угодьям стало гулять эхо, эти отголоски приветствий проникали друг в друга, смешиваясь, подобно облакам в бурю, и вскоре превратились в сплошной гул.

Пройдя между рядами нубийцев и сирийцев, Усермаатра слегка наклонил Свою Двойную Корону в сторону маленьких цариц, благословил Своих детей и в одиночестве прошел по обсаженной деревьями дороге, ведущей ко Двору Великих. Там, на этом огромном пространстве размерами в тысячу больших шагов в длину и тысячу в ширину, Его ожидала свита из сотен людей. А на другой стороне Двора, собравшись на дальнем его конце, у Храма Исиды, расположились тысячи женщин, страдающих бесплодием, которые приходили туда на рассвете каждого из пяти дней приготовлений и собирались приходить каждый из пяти дней Празднества, все они молились, стоя на коленях, а некоторые опирались о землю и руками. А между ними и свитой, напротив больших проходов и разукрашенных цветами улиц и фонтанов из благородного белого камня, на каждом углу и в каждой беседке этой площади стояли храмы Богов, принесенные ко Двору Великих за эти последние несколько дней после того, как их привезли с верховьев или низовьев реки в Их Священных Лодках. Повсюду стояли эти часовни, наскоро собранные из тростника и также наскоро обмазанные белой глиной в подражание древним часовням и храмам первых Богов в правления Менеса и Хуфу — тогда, во времена творения земли и воды, небес и огней. Ибо первые храмы были всего лишь тростниковыми хижинами — так говорили жрецы.

Затем высокопоставленные придворные, облеченные на время этих пяти дней специальными титулами Друзей-Его-Ног, выбежали вперед из рядов свиты, чтобы омыть Ему ноги, перед тем как Он вновь наденет Свои сандалии, вступит в Свой паланкин и тронется со Своим первым шествием по городу в этот первый день Божественного Торжества. Когда Друзья-Его-Ног сделали свое дело, вперед выступили другие придворные — самые влиятельные люди Верхнего и Нижнего Египта, сорок два номарха из сорока двух номов, и они поцеловали перед Ним землю.

Потом вперед, на яркое солнце вышли Его сыновья: трое из четырех сыновей Нефертари (отсутствовал лишь Аменхерхепишеф) и Пехтира, которого несла нянька, окруженный двадцатью стражами, — кудрявый, как обычно у хеттов, ребенок, но с черными завитками волос, вместе с семью детьми, сыновьями и дочерьми от ничем не примечательной третьей жены Истнофрет, а за ними следовала сотня сыновей и дочерей маленьких цариц из Садов Уединенных, и из Его других Садов — в Пи-Рамсесе, Фаюме, Хатнуме и Элефан-тине, и самые младшие из них, никогда ранее не покидавшие своих домов, были растеряны более других, тогда как прочие дети, теперь уже повзрослевшие, держали себя с достоинством, ощущая всю значимость этого дня. Будучи сыновьями Фараона, они, несмотря на всю свою удаленность от Отца, занимали такие важные должности, как Верховный Смотритель или Хранитель Сокровищницы нома, либо были Верховными Жрецами, или Пророками, Верховными Судьями, Жрецами-Чтецами, Писцами Священной Книги [59], Наместниками и даже Командующими войсками. И все же эти сыновья маленьких цариц и их жены, и дочери маленьких цариц со своими мужьями представляли собой лишь небольшую часть свиты, которая теперь, после долгой суматохи, выстроилась в колонну, и колонна эта пришла в движение, следуя через Двор Великих, через земли прочих Дворцов, по всему Горизонту Ра, покуда не вышла через ворота в город. То был строй длиной в тысячу шагов, а двадцать Царских Колесничих бегом несли Великое Золотое Чрево, сооруженное специально для этого Празднества, обливаясь потом и напрягая все силы для исполнения почетной обязанности, выпавшей на их долю, что было совсем нелегким делом, так как эти воины должны были бежать с паланкином с той же скоростью, что и лошади, запряженные в колесницы и повозки. За ними спешили другие отряды, сменявшие носильщиков на каждой остановке, а по обеим сторонам находилась Его Охрана — те самые ряды нубийцев и сирийцев, вдоль которых Он прошел, выйдя из Тронного Покоя. Позади растянулись длинные ряды свиты для этого первого дня, большое скопление золотых повозок и колесниц с Его военачальниками, Его Принцами и Принцессами, с паланкинами придворных дам и маленьких цариц, Смотрителей Царских Спален, всех знаменосцев и слуг с опахалами, тех, кто нес жезлы и копья всех сорока двух номархов, стоявших теперь в колесницах, которыми управляли их возничие. Сколько украшений было на лошадях! Над их упряжью работали месяцами, их кожаная сбруя играла вышивкой из золотых и серебряных листьев.

Этим первым утром на каждом перекрестке, а также у каждых ворот каждого квартала города все еще горели костры, разожженные прошлой ночью. Перед некоторыми из этих огней Фараон останавливался, вставал в Своем открытом паланкине на плечи Своих колесничих и, возвысившись надо всеми, поднимал раскинутые правую и левую руки, а затем сводил их, покуда кончики их пальцев не соединялись над Его головой, так что Его руки являли круг над Его Двойной Короной. При виде колонны собравшаяся поглазеть на это зрелище толпа кричала от удовольствия, и солнечные блики от широких золотых воротников, украшавших каждого из находившихся рядом с Фараоном, отражались на лицах людей. Слуги взмахивали над головой Усермаатра огромными опахалами из тростника и перьев, когда Он проходил, люди махали Ему букетами цветов, а городские ребятишки мчались вперед, чтобы снова приветствовать Его, пока Его бегуны поливали улицу маслом с цветочной водой, дабы Славный и Великий Бог не вдохнул ничего, что не было бы благовонным. И теперь перед Ним и по сторонам от Него, оттесняя назад толпу, размахивали дубинками нубийцы и сирийцы, выкрикивая на бегу: «Дорогу Божеству! Назад, назад! Идет Единственный!» Часто им приходилось кричать, чтобы быть услышанными, а толпа смеялась над их ломаным выговором и подавалась назад только после ощутимых толчков. «Слушайте мое слово, — кричали сирийцы, — не заставляйте меня пускать в ход палку!» Но рано или поздно им приходилось это делать, и на землю проливалась кровь с разбитой головы, и счастливые люди с расквашейными носами махали свите, поскольку теперь на протяжении будущих лет они могли с гордостью рассказывать о том дне, когда они подошли к Фараону так близко, что были исхлестаны бичом и узрели собственную кровь.

На всем их пути из храмов выходили жрецы и зажигали благовония. Барабанщики и арфисты играли для Фараона, когда Он проходил мимо, затем пристраивались позади, и пока процессия следовала через базары, к ней присоединялось все большее число горожан. Тамошние лавки покинули все, кто в них находился. Последним рядам свиты понадобилась половина утра, чтобы пройти по этим кривым улочкам.

Усермаатра проследовал мимо плотников, столяров, мебельщиков, изготовителей фанеры, вниз по улице Кузнецов, мимо плавилен, где выплавляли медь и олово, скобяных лавок и мастерских, где изготовляли доспехи из бронзы, вниз по улице Мастеров Благородных Металлов, где взмахом руки Он приветствовал всех, кто знал Искусство работы с Золотом, Серебром и их сплавом, а также их семейства. Кивком Он приветствовал мастеров, стоявших перед лавками сапожников, ткачей и гончаров и сотни их учеников. Ему навстречу неслись возгласы ткачей, изготовлявших шерстяные и льняные ткани, тех, кто трудился в мастерских, где делали нитки и фитили для ламп, Его громко славили по всему Кварталу Ювелиров, где работали с красной и желтой яшмой, сердоликом, малахитом, алебастром, вырезали скарабеев из ляпис-лазури, а также маленьких львов и кошек. Он миновал мастерские, где изготовляли повозки, колеса, мебель и занимались резьбой по слоновой кости. Они прошли вниз по улице Резчиков, где делали украшения для дворцов и гробниц и выбивали надписи на камне, вниз по длинной сырой улице, где работали сапожники и дубильщики, наполненной вонью свежевыделанных шкур — низкое занятие. Даже в эти праздничные дни, когда кожевенники не работали, никакое количество разбрызганных бегунами благовоний не могло уничтожить смрад: столь же стойкий тяжелый запах опилок благородных пород дерева наполнял улицу Гробовщиков; и еще страшнее было зловоние жижи в желобах изготовителей папируса. Затем колонна миновала лавки мясников, пивоваров и кондитеров, продававших свои изделия людям на улице, и многие выкрикивали приветствия с набитыми ртами, пока шествие двигалось по тенистым улицам корзинщиков и художников и вышло наконец к каналам, тянувшимся вдоль Площади Лодочников с ее длинными сараями и пристанями. Река была близко. Они прибыли на место, где должны были встретить Священную Лодку Птаха, которая последние десять дней плыла из Мемфиса вверх по реке.

Здесь мой Отец прервал Свой рассказ, будто размышлял о тех видах, что предстали в нашем сознании, и моя мать вздохнула и с восхищением в голосе сказала, что она поражена тем, как много знает Птахнемхотеп о тех-годах-что-остались-позади-нас. Рассказанное Им было подобно чуду, ясно увиденному слепым.

Я смог почувствовать, как приятна Ему эта похвала, но Он сказал лишь: «Я изучил каждый папирус, в котором говорится о Великом Празднестве Рамсеса Второго, а Третье Празднество, о котором Я вам рассказываю, происходило в Тридцать Пятый Год Его Правления — величайшее, и, мне кажется, Я описал почти все события, по крайней мере в полном соответствии с записями. Мне, однако, следует извиниться за то, что Я не смог назвать все титулы придворных и слуг, участвовавших в том Празднестве, поскольку Усермаатра ввел восхитительный обычай (использованный также Моим Отцом для Его Божественного Торжества после Его первых тридцати лет) — жаловать титулы, звук которых никто не слыхал на протяжении правлений по крайней мере последних двадцати Царей, а некоторых — если бы удалось измерить такой срок — более тысячи лет, со времен Хуфу и Менеса. В этом состоит трудность. Не все из титулов были записаны, а некоторые из папирусов Царского Хранилища рукописей, вероятно, перевезли из старого хранилища в Фивах в новое в Мемфисе небрежно, так что они истрепались. Некоторые из титулов неверно записаны. Они нам не знакомы. Но вот ведь в чем дело! В этих делах Я такой же дотошный, как и Главный Писец. Не знаю, быть может, это Моя давняя преданность Птаху, но во Мне живет огромное уважение к Нему, лучшему из ремесленников, поэтому Я постарался узнать все старые кварталы Фив такими, какими они были в те времена, так же хорошо, как сегодня Я знаю мастерские Мемфиса».

При этих словах мой прадед кивнул и сказал: «Все, что Ты описал, изложено верно. — В его голосе прозвучало почтение, по крайней мере я его расслышал, так как воспринимал все чуткими ушами моего Отца, удовольствие Которого от Своего рассказа таким образом не уменьшилось. Он быстро сказал: — Ты, разумеется, был там».

Мененхетет кивнул.

«В окружении Маатхорнефруры?»

«Вместе с Ее Придворной Охраной, — ответил мой прадед. — Ни одной из Его Трех Великих Супруг не было там в первый день: ни Нефертари, ни Истнофрет, ни Маатхорнефруры, но я находился во главе Ее людей-хеттов и чувствовал себя очень неловко, проходя мимо командиров Царской Гвардии Аменхерхепишефа, находившихся в городе. Хотя Принц еще не прибыл в Фивы, они уже были здесь и прекрасно знали, что Он думает обо мне. Мнение это было настолько неприглядным, что я дал себе слово на протяжении этих пяти праздничных дней не заходить ни в одно из тех питейных заведений, где они могли быть, поскольку не хотел быть избитым до полусмерти».

«Вот именно о таких подробностях, — сказал Птахнемхотеп, снова оживляясь, — Я и хотел бы послушать, ибо они относятся как раз к тем событиям, описанию которых писца не обучают».

«Я с уважением выполню Твое горячее желание», — сказал мой прадед, не сводя глаз с нас, сидевших опершись на подушки.

«В Моем рассказе о шествии не было ошибки?»

«Он гораздо полнее того, что сохранила моя память, — сказал Мененхетет. — В тот день я видел лишь происходившее рядом со мной, Ты же видишь все в целом».

«И все же Я уверен, ты думаешь о том, что Я упустил или чего не знал».

«Опишу лишь весьма незначительное происшествие, — сказал Мененхетет. — Теперь оно представляется забавным. Должен сказать, что шествие двигалось по улицам мимо тех мастерских именно так, как Ты его описал, но последняя улица перед Площадью Лодочников огибала угол Квартала Шлюх, который в те дни был намного больше, чем сейчас. Эти женщины встретили нас взрывом насмешек. Все они выглядывали из своих окон, когда мимо проезжали маленькие царицы. И шлюхи никогда бы не догадались, кто они такие (так как маленькие царицы были одеты как Принцессы и ехали в золотых повозках), если бы не их дети, а рядом не было ни одного мужчины. К тому же, признаюсь, маленькие царицы пребывали в столь же радостном возбуждении, что и шлюхи. В этот день к ним было обращено восхищение половины мужского населения Фив, а они настолько не привыкли к подобным жарким взглядам, что их щеки горели ярче их румян».

«Взрыв насмешек вызвал большую неловкость?» — спросил Птахнемхотеп.

«Нет, насмешливые выкрики из Квартала Шлюх очень скоро перекрыл оглушительный визг цитр и гром барабанов в нашей колонне, и мы быстро двинулись дальше, точно так, как Ты и сказал, — вниз к Царской набережной, чтобы встретить Священную Лодку Птаха».

«Ты должен рассказать Мне обо всех неизвестных Мне событиях. Ибо Я желаю войти в эти пять дней и дышать в такт ударам сердца Усермаатра».

«Мне понятно высказанное Тобой желание, — сказал мой прадед. Его холодный взгляд, в котором сквозила спокойная уверенность в себе, вновь скользнул по нам троим, и он произнес: — Я буду служить».

«Слова, достойные Визиря», — сказал Птахнемхотеп.

Мой прадед коснулся лбом кончиков пальцев. «Я буду служить», — повторил он.

И вот мой Отец принялся рассказывать о том, что делал Усермаатра в первый день Божественного Торжества: «Когда Фараон и головной отряд Его свиты достигли берега реки, раздались такие громкие крики, каких не слыхали в Фивах уже много лет. Казалось, что половина жителей города дожидалась, пока вторая половина прибудет на место, и вопли восхваления были даже громче, чем гул ликования два месяца назад, когда после долгого путешествия вниз по реке из каменоломен, расположенных у Первого Порога, прибыл обелиск. И вот на протяжении пяти дней, предшествовавших первому дню Божественного Торжества, начавшегося этим утром, Верховный Жрец, Визирь и даже Усермаатра отправлялись с меньшими, чем это, шествиями, чтобы встретить величайших из того множества Богов, что прибывали и прибывали, и теперь их так же встретили шумными приветствиями. Конечно же, в течение всех пяти дней приготовлений, огромные толпы снова и снова собирались на берегах реки, чтобы поглазеть, как Богов извлекали из Их святилищ, переносили на берег и доставляли вверх по улицам ко Двору Великих на плечах их жрецов, шатавшихся под тяжестью паланкинов, в которых помещался не только сам Бог, но также его переносное святилище, часто построенное в форме лодки. В соответствии с достатком храма, эти лодки из золота, серебра или просто из бронзы, украшенные вставками из золота, были очень тяжелыми. В зависимости от обычаев каждого Бога, некоторые из них были открыты взглядам толп во Дворе Великих, а некоторых никто не видел, и двери Их священных жилищ оставались запечатанными, но независимо от того, был ли то Бог, хорошо известный в Фивах, или Он был привезен из отдаленного нома кучкой бедных, потных, оборванных жрецов, тащивших Его на своих натруженных плечах, толпы ребятишек и нищих непременно сопровождали и таких менее значимых Богов по всему городу. На протяжении последних двух месяцев одна толпа не уменьшалась ни на миг. То была сутолока вокруг обелиска. Его движение на катках по крутым склонам от набережной до Царского Двора, конечно же, не отличалось быстротой, но для всех наблюдавших это было интересное зрелище: поражала длина и безмолвная мудрость, скрытая в черной гранитной глыбе, непроницаемой для всех встречавшихся на ее пути достопримечательностей и запахов.

Теперь же прибывала Священная Лодка Птаха, и ни один из Богов, доставленных в Фивы за все эти дни, не был столь могущественным, как Птах из Мемфиса. Его Лодка, даже на воде, казалась такой же длинной, как великая лодка, носившая имя Усерхат Амона — Сильное Сердце Амона, и, чтобы пройти всю ее длину, мужчине нужно было сделать по пристани семьдесят больших шагов.

На самом деле последние несколько излучин до Фив Лодка прошла еще прошлой ночью, а рано утром ее привязали в ожидании прибытия Фараона, с рассвета гонцы бегали между процессией и Лодкой, и теперь, когда Усермаатра подошел к набережной, Лодка Птаха вышла из-за последнего поворота и заблистала на воде, будто Сам Бог стоял среди ее мачт. Вся она, включая руль и даже весла, была сделана из золота либо покрыта золотым листом, и на берегу раздались громкие звуки музыки и радостные крики. Те, кто смог увидеть это зрелище, рассказывали другим о красоте ее кедрового дерева и золоте кабины, украшенной драгоценными камнями, но ведь и Усермаатра избрал Своей утренней дорогой проход через скопление мастерских ремесленников, а не прямой путь по большим улицам до реки, дабы воздать должное многообразию трудов Птаха и искусствам умельцев города Фивы.

Усермаатра стоял у каменного причала Царской набережной, пока Священная Лодка не подошла близко, и Сам поймал канат. Тут даже те, кто находился слишком далеко, чтобы что-то видеть, приветствовали Его криками, а знатные дамы и вельможи, сидевшие в золоченых повозках, встали и рукоплескали Ему. Верховный Жрец, стоявший у паланкина, в котором помещалось золотое святилище Птаха, пропел гимн, затем сломал печать, снял запоры, открыл двери и, на глазах всей толпы, вынул Бога, держа Его в своих руках.

Статуя Бога была небольшой, и руки и ноги Птаха могли двигаться, так же как Его губы и золотой подбородок могли двигаться на Его золотом лице. Из рядов свиты Усермаатра вышли придворные и расставили полукругом перед Верховным Жрецом Птаха и Богом, которого он держал на руках, тончайшие вина и блюда с фруктами, а также разнообразные мясные кушанья и жареного гуся, в то время как Усермаатра преклонил колени и сказал: „Мы, из Храма Амона, подносим пищу и питье Великому Богу Птаху". В ответ Бог устремил свой взгляд на Усермаатра, затем взглянул на еду, и его золотые веки опустились в знак того, что Он принимает подношение. Подобно всем Божественным существам, Он нуждался в пропитании. Теперь Он его получил. Ибо точно так же, как Бог может создать желаемое, произнеся название вещи, Он способен есть, глядя на Свою еду.

Затем Птах заговорил, обращаясь к людям, стоящим на набережной, сильным голосом, исходящим из сердца и легких державшего Его Верховного Жреца, но поистине то был глас Бога. Верховный Жрец пребывал в трансе и не мог двигать ни зрачками, ни своими членами, но глаза Птаха были открыты, а Его золотые руки двигались, когда Он говорил.

„Когда Я принимаю Тебя, — обратился Птах к Усермаатра, — сердце Мое радуется, и Я сжимаю Тебя в золотых объятиях. Я облекаю Тебя в постоянство, устойчивость и удовлетворение. Я наделяю Тебя богатством и радостью сердца. Я погружаю Тебя в сердечную радость и вечное блаженство".

Теперь Верховный Жрец Храма Амона выступил вперед и стал рядом с Усермаатра, и в своих руках он держал большой сосуд в форме сма, и при виде длинного горлышка этого сосуда, переходящего в тело вазы в форме сердца, люди зарыдали. У сосуда были формы священного члена и божественного влагалища, которые говорили жителям Фив о чудесах любви, которые они знали в прошлом. Крик наслаждения вырвался из груди горожан, когда вода из сосуда пролилась на ноги Верховного Жреца Птаха. „А-х-х-х-х", — раздались крики во славу соединения Двух Земель.

Могучий и Великий Бог воодушевился при виде сосуда. В ответ на повторяющееся благословение Бога Птаха: „Я погружаю Тебя в радость, Я погружаю Тебя в вечное блаженство", Усермаатра выставил из-под Своей юбки на всеобщее обозрение воздетый член внушительной длины. Подобно носу корабля, он уже давно выпирал из-под Его одежд, а теперь, поскольку Он уже не мог его скрывать, Он отвел в стороны складки Своей юбки и показал Свою мощь окружающим. Все приветственные крики этого дня не могли сравниться с ответным гулом, что прокатился теперь над толпой. Наилучший и исполненный несравненной силы знак удачи для всех жителей Двух Земель содержался в этом слиянии Богов Птаха и Амона. Благодарение, что Хор смог ощутить в себе такую силу и прилив блаженства. И, конечно же, все, кто держал в руках палки с привязанным к ним лотосом, теперь обратили чашечки своих цветов в направлении Его славного меча, и все стали выкрикивать Его имя, и в этих криках звучала любовь к Его подвигу, а Он стоял перед ними, их Гордый Царь, открытый им».

ВОСЕМЬ

Теперь Птахнемхотеп умолк и выжидательно посмотрел на Мененхетета, который в ответ низко склонил голову. «Все было так, как Ты рассказал. Ты увидел все. Я же был свидетелем немногого».

«Все ли из сказанного соответствует действительности?» — спросил мой Отец.

«Все безошибочно».

«И последнее произошло так, как Я описал?»

«Совершенно верно. Никогда я не видал у Него большего меча. — Тут Мененхетет заколебался. — Нет, наверное, видел в последующие дни».

«В папирусах, которые Я изучал, такого описания нет. Мое знание, должен признаться, проистекает из понимания Усермаатра, которым ты со Мной поделился, а также из слухов, сохранившихся в легендах. — Мой Отец замолчал и с удовольствием обнял меня. — Я рассказал вам о Первом Дне, — обратился Он к моему прадеду, — ноты можешь поведать нам о том, чего Я не видел».

«Ты видел каждое зрелище, — повторил мой прадед. — Те пять дней вспоминаются мне исполненными смятения. Ибо после всего сказанного я все еще должен упомянуть о страхе, присутствовавшем при Божественном Торжестве. Хотя в эти пять дней Фараон как никогда наглядно предстает нашим Царем, в то же время в эти дни Он лишен Короны. Он может носить Двойную Корону, но в эти пять дней она Ему не принадлежит».

«Мне это известно», — сказал Птахнемхотеп.

«Да. Но в наши годы мы верили в это так, как никто сегодня не верит. Могу сказать вам, что повсюду в Фивах присутствовал страх, о котором никто не желал говорить, потому-то народ так и вдохновился при виде мощи меча, явленного нашим Фараоном, когда Он стоял перед Птахом. И все же, несмотря на такой добрый знак Его уверенности в Себе, могу сказать, что в ту ночь и в каждую следующую очень мало кто из горожан не боялся, что сгорит его дом или его жена уйдет к другому. Потому что ото всех факелов на улицах и костров на перекрестках пожаров было больше, чем в прочие ночи, и просто удивительно, сколько добрых жен изменили своим мужьям. Соитие происходило повсюду. Так что повторю: мощь Усермаатра, возможно, и явилась подарком для города, но подарком весьма любопытным, так как после него даже пожилые люди разгуливали, выставив перед собой свою гордость, по крайней мере в сумерках. Приличия соблюдались только в ежедневных шествиях.

И все это время, спрятанный под прочими чувствами, жил страх. Мне трудно с достаточной полнотой передать это чувство. Еще за несколько дней до Празднества люди стали опасаться, что река поднимется слишком высоко, но теперь, когда воды пошли на убыль, страх исчезал. Прекрасно! Кто бы смог радоваться празднику, когда вода продолжает прибывать? Но страх все равно оставался. С каждым увеселением страх продолжал струиться из нас потоками. Люди смеялись и плакали, и вновь смеялись, пытаясь допеть песню, а пьянство, даже при свете дня, было повсеместным. Кроме этого, можно было наблюдать странные зрелища. Множество мальчишек и молодых работников из беднейших кварталов города решили обрить себе головы. Никто никогда не видал такого скопления черни, выглядевшей молодыми жрецами, но в действительности лишь подражавшей им. Даже тщеславные бездельники, гордившиеся своими волосами, полностью срезали их, а потом умастили головы маслом. Они бегали вокруг стаями, но вели себя как самые благочестивые звери и ни на кого не нападали. Часто они шествовали от храма к храму, или от святилища к святилищу, или даже ходили на поклонение ко Двору Великих, еще более увеличивая таким образом толпы жрецов и благородных людей, торговцев и воинов, чиновников и рабочих, а также безродного люда, во множестве собиравшегося в те часы дня и ночи, когда их допускали внутрь, чтобы побродить вокруг храмов, беседок и тростниковых хижин. Иногда казалось, что собрались все Фивы. Тем не менее эти отряды бритоголовых были заметны повсюду, и часто за ними следовали их оставившие себе волосы приятели, которые насмехались над их умащенными маслом головами, но не отставали, подобно пене за кормой лодки, и постоянно напоминали этим обритым головам о том, что они проделывали прошлой ночью со своими возлюбленными девушками или юношами. „Ах какие мы сегодня благочестивые!" — не переставали кричать нестриженые. И это был лишь один из знаков всеобщего беспорядка. Нечего и говорить, что пивные были переполнены.

Конечно, после первого шествия по городу, на протяжении тех пяти дней Усермаатра не мог часто покидать Свой Тронный Покой — настолько многочисленными были торжественные приемы, которые Он устраивал для номархов и чужеземных гостей.

Даже простая любезность — необходимость приветствовать прибывавшую небольшими группами знать — отнимала у Него очень много времени. Лишь дважды Он снова возвращался к реке, чтобы встретить Бога: один раз — Амона, а другой — Осириса. Прочие были принесены в Их беседки во Дворе Великих, и Усермаатра приходилось покидать Тронный Покой, чтобы поклониться Им, но Их собралось так много, что некоторых Усермаатра не посещал. Кроме того, много часов отнимали у Него переодевания в новые одежды.

Не знаю, послужило ли причиной тому многообразие древних юбок, плащей, шкур и мантий, которые Он надевал, но я не припомню такого времени в Фивах, чтобы там было столько жрецов в страусовых перьях, с головой ястреба или ибиса, или расхаживающих с бараньими рогами на голове. И чем более необычными были такие одеяния, тем более дикими криками приветствовали их владельца на улицах города. На протяжении всех пяти дней мы жили в великом веселье, заметное оживление которого вызвали гости из города Нехен [60] в Верхнем Египте, сошедшие со своей лодки во главе с пастухом, на котором были надеты шкуры многих животных, даже часть шкуры льва и часть шкуры крокодила. По обеим сторонам от пастуха шли слуги, несшие на своих головах мохнатые головы и челюсти волка, а сзади у них были привязаны хвосты. Когда этих двоих спрашивали: кто они такие, они указывали на пастуха, который всегда отвечал: „Я — Пастух из Нехена". Затем все трое принимались танцевать вокруг друг друга, высоко взмахивая своими длинными жезлами.

По причине, которой никто не мог объяснить, эти трое привлекали живое внимание толпы. Не знаю, было ли это из-за львиной и крокодильей шкур, которые надел на себя Пастух (выглядело это так, будто звери с холмов и из болот приближаются ко Дворцу), но, даже когда стало понятно, что все трое, должно быть, какие-то жрецы, все равно их приветствовали криками, и в конце концов эта троица проследовала вверх по Центральной улице до ворот перед Двором Великих, вошла и даже была представлена Царю».

«Этим Волкам из Нехена была оказана большая честь, — пробормотал Птахнемхотеп, — как духам, состоящим на службе у Хора. Могу сказать, что тот, кто по случаю Празднества оделся Пастухом, был Первым Писцом Визиря, и вовсе не с верховьев реки, но жил здесь, в Фивах».

«И все же в тот день его лицо было диким, — сказал Мененхетет. — Он совсем не был похож на писца».

«Я лишь прочел о том, что происходило, — сказал Птахнемхотеп, — а ты видел то, что не было описано. — Он повторил: — Я хотел бы знать все, что ты мог бы рассказать о подобных происшествиях».

Поэтому мой прадед продолжал говорить, но теперь его мысли снова стали входить в меня так же быстро, как и его голос, и, удобно устроившись между своими матерью и Отцом, я обнаружил, что этот способ слушать приятней, чем все остальные.

«Могу сказать вам (доходило до меня от моего прадеда), что с каждым днем опьянение каждого из нас нарастало, а вместе с ним и путаница в обрядах. Соответственно, уменьшилась необходимость появляться на предназначенном для тебя месте в свите. На самом деле Усермаатра переходил из одного храма в другой во Дворе Великих так часто, что даже самый дотошный из придворных с трудом мог находиться в нужное время в нужном месте. Из-за этого Фараон все более и более раздражался от задержек в Его праздничных шествиях. Более того, во всех нас закипала сильная горячка от встреч с таким количеством Богов. Поэтому, казалось, уже не так важно всегда оказываться в нужных повозках или бежать за Ним на предназначенном именно тебе месте. Кроме того, я пребывал в замешательстве и почти не был в состоянии думать.

Поэтому во вторую ночь я покинул Двор Великих и отправился бродить по городу, переступая через бесчувственные тела пьяных и с грустью, которой никогда ранее в себе не ощущал, вслушиваясь не только в звуки молитв, поднимавшиеся над храмами, но и в стоны привязанных животных, будто голодная боль несчастных скотов отдавалась и во мне самом. Меня также до глубины души трогали детские крики, я даже почувствовал себя счастливым, когда поздним вечером слушал крики детей во время их игр (в эти часы они бывают охвачены тем возбуждением, которое овладевает детьми, когда Боги вечера появляются из-за горизонта), и, наконец, с наступлением ночи я услышал медленно наплывающие на меня звуки, которые издают мужчины и женщины, когда предаются любви. (Ибо и они доносились до меня из каждой тенистой улочки, каждого квартала и хижины Фив.) Я больше не мог сдерживать все, что так болело во мне, и стал думать о Нефертари. Притом что с наступления Первого Дня Празднества, когда воды из сосуда в форме сма излились на землю и Усермаатра предстал во всем Своем величии, не было ни единого мига, чтобы я не думал о Ней. Тогда я был потрясен дважды, и дважды по моему телу прошла дрожь: ибо в тот самый миг, когда над огромной толпой взметнулись сладкие стоны и резкие крики, повторяющие те, что люди в ней издавали в моменты своего собственного наивысшего любовного торжества, я оказался плененным своей презренной преданностью этому божественному мечу — да! я снова желал, чтобы Усермаатра использовал меня. Какой сокрушительный удар нанес я собственной гордости, признавшись в этом самому себе! Однако, сказав это, я вновь очутился близко к Нефертари и узнал, как много я хранил в своей душе на протяжении этих несчастливых часов, проведенных на службе у хеттской Принцессы, которую я не мог понять. Мои чресла болели от желания обладать Нефертари. Мой собственный член тоже восстал. Когда из сосуда пролилась вода, я мог отчетливо слышать Ее слова: „Ты — Мой медленный огонь, Мое счастливое имя, Мое соитие, Моя сладость. Мой сма" — и услыхал собственные стоны, сливающиеся со стонами остальных, и не мог оторвать глаз от могучего меча Фараона. Итак, дрожь прошла по мне дважды. С тех пор я стал бродить по всему городу, переходя от одного торжественного собрания к другому, и в эту вторую ночь был готов вторично искать возможности войти в Ее спальню, но теперь вокруг Ее Дворца повсюду была расставлена стража, и, кроме того, как бы сильно я ни желал Ее, во мне не было надежды. Мои чувства были слишком насыщенными. Я был пьян трижды на дню и ни разу не протрезвел, прежде чем начать пить снова. Я почти спотыкался, голос мой охрип, и лишь Ее слова оставались ясными в моей голове, и они сводили судорогами мои члены и согревали тело сильнее, чем вино. В ту ночь я заснул в своей постели один, с руками на чреслах, чтобы унять боль — а это жалкая поза для мужчины, которому за пятьдесят и которого все еще называют Командующим.

В то утро я встал поздно, а затем отправился в Покой для Переодеваний, откуда вышел Усермаатра, на котором была лишь короткая белая юбка с привязанным к ней бычьим хвостом, золотое ожерелье на груди и Белая Корона Верхнего Египта на голове. В руке Он держал посох, украшенный несколькими цветами лотоса. Когда я увидел, что в другой Своей руке Он держит квадрат из отличного твердого папируса, обрамленный золотыми листьями, то понял, что Он собирается посвятить Амону поле, принадлежавшее Нефертари — отличный участок у реки. Поскольку это был Ее подарок, могу сказать, что, несмотря на все мое обжорство мясом и обилие выпитого вина, в тот миг даже мои ступни ожили при мысли, что Она наконец должна появиться Сама. Ведь Она не могла не появиться. Это поле было подарено Усермаатра Нефертари в день Их свадьбы. Теперь оно возвращалось в прежнее владение. В тот день, когда Она виделась с Визирем, Она даже рассказала мне об их разговоре, касавшемся этой земли. „Это прекрасный подарок в день Его Божественного Торжества", — сказала Она тогда, и я понял, что так Она защищала Себя от полного забвения в те пять дней и ночей. И намерения Ее увенчались успехом. Я слышал также, как Маатхорнефрура спрашивала Усермаатра: отчего Он обязательно должен находиться наедине с Нефертари при посвящении земли Амону. „Это Ее поле, — ответил Он наконец, — из вежливости по отношению к Ней Я не могу просить Тебя быть там в этот час". При этих словах Маатхорнефрура вышла из покоя.

То, что я заранее даже не подумал хорошенько об этом, не понял, что это событие может предоставить мне возможность перемолвиться словом с Нефертари, показывает, насколько я был ослеплен жалостью к самому себе, какой отравой был подобный упадок духа Поэтому, когда наступил момент Ее появления, я увидел, что нахожусь среди свиты совсем не там, где следовало бы. В тот день сыновьям Нефертари выпала честь быть в числе тех, кто нес Его Золотое Чрево, а я, одетый в цвета Маатхорнефруры, находился далеко от того места, на расстоянии множества повозок Царской свиты. Когда мы подъехали к полю, превратившемуся за эти годы в прекрасную рощу с редчайшими тенистыми деревьями на берегу реки — действительно безмятежное место для Храма Амона, который вскоре предполагалось здесь воздвигнуть, — я был вынужден спешиться на некотором расстоянии от Усермаатра и лишь тогда увидел Нефертари, приближавшуюся с другой стороны в больших закрытых носилках, поставленных на повозку, запряженную шестеркой великолепных лошадей. Она поднялась на ноги, когда жрецы и избранная знать, приглашенные присутствовать при этом редком обряде, приветствовали Ее проезд, но по команде, отданной Ею возничему, Ее повозка остановилась на стороне поля, наиболее удаленной от нас, конечно же, так далеко, что я не мог поймать Ее взгляд.

Теперь Усермаатра поднял Свой папирус и начал торжественный обряд передачи земли Храму».

«Знаешь ли ты, — спросил Птахнемхотеп, — название этого папируса?»

«Нет, не знаю».

«Тайна Двух Участников. Имеются в виду Хор и Сет. — Я мог ощущать удовольствие, которое доставляло моему Отцу это знание. — В те дни, — продолжал Он, — ни один дар Фараона не мог быть освящен без получения Воли Геба. Такая Воля воплощалась в папирусе с золотыми краями».

«Я забыл», — сказал Мененхетет.

Какого значения был исполнен трепет в членах моего Отца! Я снова почувствовал в Нем желание говорить голосом Его предка. Он встал и принялся обходить четыре стороны крытого внутреннего дворика, так же как, должно быть, Усермаатра обходил границы того поля, что возвращалось к Нему от Нефертари. «Я бегу, — произнес Птахнемхотеп голосом Усермаатра, и то был могучий голос, выходивший из таких каверн в груди моего Фараона, что перед ним не дрогнул бы только Великий Бог, — Я бегу, — сказал мой Отец, — с Тайной Двух Участников. Ибо это Воля, данная Мне Гебом. Я видел Его глаза. Я узрел огонь в той пещере. Я прикасаюсь к четырем сторонам земли».

Закрыв глаза, я прислонился к моей матери. Я мог слышать хор у реки, и не знаю, через сколько лет долетели до меня эти звуки, но я слышал, как хор поет:

Фараон обходит четыре предела поля.

Он касается четырех сторон небес.

Поле переходит к своему новому хозяину.

И голос моего Отца, равный теперь в моих ушах голосу Усермаатра, донес до меня ответ: «Я — Хор, Сын Осириса. Амон — Мое дыхание. Ра — Мой свет. Амон-Ра — Мой Божественный Свет и Дыхание». Теперь Усермаатра шел в лучах солнца, и с каждым вздохом Он вдыхал разряженный воздух Богов. Поле перешло от Дворца к Храму, и толпа издала долгий вздох, какой испускают матери, разрешившись от бремени, а этот звук был знаком мне, так как я часто слышал его, когда в кварталах слуг рождался ребенок.

И Усермаатра поднял Свой посох, украшенный цветами лотоса, и услышал голоса Египта, говорившие с Ним. На Него снизошло благословение Двух Земель. Вновь Его меч исполнился мощи, и мощь Его была огромна. И Он перешел на дальнюю сторону поля, где в Своих носилках ожидала Нефертари, и Он вошел в эти носилки и опустил за Собой полог, чтобы никто не смог Его увидеть. Но я слышал Его голос. Его донес до меня голос моего Отца.

«Глаз Хора — меж Ее ног. Он знает каверны земли». Я слышал звуки дыхания Усермаатра. «Столб Осириса ударяет в Глаз Хора. Боги соединились». Затем я увидел лик солнца, отраженный в пруду, и он вспыхнул меж Ее бедер.

В следующий момент я услышал, как мой Отец бормочет голосом Усермаатра: «Я не говорил с Ней. То говорили Боги». Мой Отец, изнуренный той близостью к Своему предку, в которой Он пребывал, отодвинулся от всех нас и сел в одиночестве на другое кресло.

Раздался голос Мененхетета. Негромким, сухим тоном он сказал:

«Все, кто был на краю того поля, видели, как Усермаатра опустил полог носилок. И ни у кого не было сомнения в том, что произошло. Все слышали долгий крик радости Нефертари. Ее всхлипывания были исполнены блаженства, звуки Ее стонов — низкими. Воистину Боги соединились. К ночи не могло остаться ни одного чиновника, вельможи или слуги, кто не слыхал бы об этом событии. И когда Усермаатра уходил с поля, Он познал тоску каждого фиванского бродяги в преддверии неизвестности ночи. Все то напряженное ожидание неотвратимых грядущих событий, что пребывало в городе, стало нарастать в его улицах».

И, сидя подле матери, я еще раз остро ощутил отсутствие Неф-хепохема. Словно гнев призрака коснулся меня.

ДЕВЯТЬ

Когда Птахнемхотеп остался сидеть в стороне от нас и не стал отвечать на слова моего прадеда, тот обратился к Нему: «Не знаю, как удалось Тебе соединить Свою мудрость и мои описания, что Ты достиг такой полноты понимания Своего предка, но все так и было. Усермаатра-Сетепенра произнес именно те слова, которые повторил Ты».

Мой Отец не подал вида, что услышал сказанное. Им владело изнеможение. Думаю, что, дерзнув принять в собственное горло могучий голос Своего покойного предка, Он уподобился робкому наезднику, позволившему необъезженной лошади перейти под ним в галоп. Как и все решившиеся на слишком многое, такой человек лишается затем дара речи. Но тут, словно искушая выздоравливающего утонченными яствами, мой прадед заговорил. Он сказал, что, когда стоял на том поле, зная, что Усермаатра сейчас с Нефертари, в сердце его боли пребывало сокровенное знание. Никогда не был он так близок к мыслям Усермаатра. И все потому, сказал он, что до этого ему удалось, хоть и коротко, переговорить с самой Маатхерут.

И на исходе той ночи в глазах моего Отца вновь промелькнул отблеск луны. В них вспыхнул интерес, Он слегка подвинулся и снова осознал присутствие моей матери — я ощутил, как ожила ее плоть. Ободренный Его вниманием, мой прадед продолжал говорить, а я в свою очередь скользнул обратно в тот полусон, в котором чувствовал себя так удобно и где мне не надо было вслушиваться в каждое произнесенное слово, и все же я знал все, о чем говорилось.

«Да, — заявил он, — я увиделся с Медовым-Шариком перед самым обрядом Посвящения Поля. Я просто наткнулся на нее, когда проходил мимо длинного ряда важных особ из номов Дельты. И среди них оказалась Медовый-Шарик со своими родителями и сестрой. Она тотчас представила меня своей семье. В ее отце можно было сразу распознать очень богатого человека, ухоженного множеством рабов. Из-за необычайной гладкости кожи его лицо явно напоминало пухлые ягодицы — такие лица бывают лишь у богачей, он был толстым, и от солнца кожа его была темной. Мать же Медового-Шарика походила на хрупкую статуэтку — просто жемчужина красоты. А между ними стояли Медовый-Шарик и ее сестра, не отличавшаяся ни полнотой, ни красотой моей возлюбленной Маатхерут.

Я поклонился и поцеловал ее руку. При виде меня ее отец остался совершенно невозмутимым, и я понял, что он мало что знает о нас или вообще не слыхал моего имени, но теперь к моей тоске по Нефертари добавилось еще и замешательство из-за того, что я увидел мою давнюю подругу в месте столь несхожем с тем, куда уходили корни наших воспоминаний. Как я уже сказал, я всего лишь поцеловал ее руку, но в тот краткий миг я понял, что неким образом я навсегда поселюсь с Медовым-Шариком. Возможно, я никогда больше ее не увижу, или никогда с глазу на глаз, моя плоть никогда снова не войдет в ее тело, и все же я буду жить с ней всегда. Это будет не самый счастливый дом, который я мог бы для себя избрать, но именно он станет моим домом во времени грядущем. Вот как много узнал я, омытый волной всего того, что вернулось ко мне с такой силой, что я едва не лишился чувств или, вернее, чуть не утонул в этих ощущениях, когда ее воздействие подавило мою волю и я ощутил силу ее способности защитить то, что она любит, но также и великую гнетущую тяжесть ее духа. В тех немногих словах, которыми мы перемолвились с ее отцом, он успел сообщить мне, что еще никому в Саисе не удалось поднять над своей головой такой же тяжелый камень, какие в молодости поднимал он. Эта необычайная сила пребывала и в ней. Помню, когда я пошел своей дорогой, я вдруг ощутил чудесную близость к Усермаатра, словно Он находился рядом, или, вернее, казалось, я вернулся в то время, когда гулял по Садам, а свиное рыло пребывало между моих нижних щек И тут я понял, и с каждым шагом, уносившим меня от нее, эта уверенность все крепла, что с тех пор, как я покинул Сады, Медовый-Шарик часто бывала избранницей Усермаатра.

Это открытие стало еще одним болезненным ударом, нарушившим мое душевное равновесие, однако оно не шло ни в какое сравнение с тем страданием, что мне пришлось пережить на поле, когда благодаря тем способностям, которые, должно быть, даровала мне Медовый-Шарик, я ощутил радость Нефертари в тот миг, когда Она отдала глаз Своей любви Усермаатра. Ее чрево исторглось с неистовством множества Богов, и я получил удар в сердце.

После, к вечеру, когда я в тоске брел к Колоннам Белой Богини, я впервые смог ощутить горе Маатхорнефруры. И лишь когда я оказался в стенах Ее Дворца, Ее мысли тоже пришли ко мне, почти осязаемые, более ясно ощутимые, чем запах. И все, о чем Она думала, говорило о конце Ее любви к Усермаатра. Ее грусть обрушилась на меня, подобно холодному ливанскому ливню. Казалось, комнаты, окружавшие Ее покои, наполнены слезами, словно заболел Ее сын, но еще до того, как я увидел лицо Маатхорнефруры, я понял, что прикосновение моих губ к руке Медового-Шарика открыло для меня мысли и Маатхорнефруры. Хоть я и не знал Ее языка, но все равно мог находиться рядом с тем, о чем Она думала. Так я узнал, что Она вернулась к жизни со своими Богами. Они предстали перед Ее внутренним взором — у Ее Богов были густые бороды, и я узнал Мардука, Он выглядел таким, каким я видел Его на одной из Ее хеттских печатей. Там, в Своих мыслях, Она навещала могилу в таком месте, куда никто не осмелился бы прийти. Из-под земли доносились громкие стенания. Не знаю, была ли то могила Марду-ка, но я увидел пронесшуюся мимо колесницу Бога, и она была пуста. Кренясь из стороны в сторону под темным небом, колесница помчалась вдаль по пустынной дороге.

Когда Маатхорнефрура призвала меня, нам с Хекет пришлось ждать рядом с Ней, пока Она отправляла хеттский обряд. Из маленького кувшина в чашу с водой наливалось масло, и Она изучала форму пятен, расползавшихся по поверхности воды. Эти пятна приняли бы ту же форму и в Ее стране, сообщила Она нам. „Если бы Я никогда не бывала в Египте и не знала бы никого из вас, но провела бы этот обряд в тот же день и в тот же час, масло в воде приняло бы те же формы. Потому что оно поведало бы то же самое". Я не стал говорить Ей, насколько сомневаюсь в этом. В воздухе каждой страны пребывают разные Боги, это я знал. Но тут Она подняла голову от чаши и сказала нам: „Одна из маленьких цариц родила чудовище. В семени Моего мужа обитают чудовища". При этом Она заглянула мне прямо в глаза, лучше бы Она посмотрела на Хекет, которая при этих словах издала вопль ужаса, потому что не кто иной, как Хекет, родила несколько месяцев назад.

Не знаю, действительно ли Маатхорнефрура заговорила об этом чудовище, ничего не ведая о нем, или Она узнала о его существовании по форме масляного пятна, или по какой-то причине Она желала поиздеваться над Хекет, но в этот миг Ее сознание стало пустым, как Око Маат перед рассветом, и Она продолжала: „В Моей земле рождение такого чудовища несет несчастье Царю". И вскоре Хекет ушла, сославшись на удушье. Я подумал, что, может быть, смысл этого колдовства Маатхорнефруры заключался именно в том, чтобы остаться со мной наедине, так как Она склонила голову и позвала слугу, который внес накрытую крышкой серебряную чашу. Слуга снял крышку, и там оказалась баранья печень. Как только он ушел, Она вынула ее и положила на серебряное блюдо, после чего прикоснулась ко многим местам печени Своим указательным пальцем и долго рассматривала ее доли, все это время — в знак гостеприимства — не скрывая от меня Своих мыслей.

Поэтому я знал, что Она вспоминала барана, которому принадлежала эта печень, когда он был жив. Собственно, выбрала она этого барана за красиво изогнутые рога. Перед жертвоприношением она даже прошептала на ухо животному несколько слов на египетском — в конце концов, это ведь было одно из наших животных. „Станет ли Мой ребенок Фараоном?" — спросила Она. И теперь форма печени сказала Ей: „Станет, если другие Принцы не убьют Его Отца", — во всяком случае именно так я истолковал послание. Ибо Она увидела, как Аменхерхепишеф семь раз вонзает Свой нож в спину Своего Отца в тот момент, когда Усермаатра лежит на женщине, и, да, эта женщина — Нефертари. Но не знаю, печень ли подсказала Маатхорнефруре эти мысли или Она решила показать мне эти образы, чтобы я рассказал о них Фараону. Мы сидели в молчании.

Она спросила: „А ты знаешь, что старый, умерший Фараон, Рамсес Первый, дед Моего мужа, был простолюдином?" „Не знаю".

„Он умер на второй год Своего Правления. Я думаю, что простолюдин умирает от страха, когда ему приходится быть Царем. — Она кивнула. — Так это случилось".

„Мне об этом ничего не известно", — сказал я.

„Да, Рамсес Первый, дед, был простым воином. Я узнала это из папируса в Царском Хранилище рукописей. Он бьи старшим Надзирателем за Лошадьми. Затем Его повысили, Он получил должность Старшего Надзирателя за Ртами Реки, а потом он стал Командующим Войсками при Фараоне Харемхебе, который, должна сказать, тоже бьи простым воином".

„Я знаю об этом", — сказал я. На самом деле я этого не знал.

Я мог бы Ей сказать, что никто никогда не говорит об этом Рамсесе Первом, правившем перед Сети. Можно было услышать истории о древних Фараонах вроде Тутмоса и Хатшепсут, но все Они умерли задолго до того, как кто-либо из нас увидел солнце.

„Ваш Сети Первый, — сказала Она, — был уважаемым Царем и правил почти двадцать лет. И все же Он сын выскочки. Сын выскочки сам остается выскочкой. Так же как и внук. Когда Я попала в Египет, то не знала, что Сесуси — внук выскочки. Думаю, Мой отец не послал бы Меня, знай он это. — Она вздохнула и оттолкнула прочь баранью печень. — Я полагаю, Моего мужа трудно понять, ты согласен со мной? — Не успел я хоть что-то ответить на подобное замечание, как Она сказала: — Я никогда не знала Царя, Который проводил бы столько времени со жрецами. Я думаю, это оттого, что Он — выскочка".

Я думал о Царице Нефертари, которая лежала в темноте за закрытым пологом носилок. Ее ноги были раздвинуты Фараоном, дед которого был таким же простым воином, как и я. В то время как сама Она происходила от Хатшепсут.

Отчего Нефертари никогда не говорила о Рамсесе Первом? Моя Царица стыдилась? Теперь, в момент, когда я думал об Усермаатра, я не осмелился произнести это вслух, но раз величие Фараона — достоинство, которое обеспечивается Ему тем, что Его короновали, тогда Боги Египта могут при желании сделать Богом любого человека Я сказал себе, что был Командующим-всеми-Войсками и поэтому могу стать Фараоном! Точно так же, как Харемхеб и Рамсес Первый до меня.

Маатхорнефрура произнесла: „Вот, возьми Меня за руку. Когда Мне одиноко, Мне нужен друг".

Поскольку я знал, что прикосновение руки к Ее руке может произвести на Нее поразительное воздействие, то почувствовал себя неловко. Однако таковы были мысли, только что пришедшие ко мне в голову, что я почувствовал себя готовым и к этому. Я взял Ее руку. Должен сказать, я был приятно поражен. Мне никогда не доводилось держать в своей руке такой нежной руки. Затем Она одарила меня сияющей улыбкой, будто под Ее золотым париком не смогла бы укрыться ни одна мрачная мысль, и протянула мне розу. Свежий цветок розового цвета. „Бутон раскрылся этим утром", — сказала Она.

Я поднес цветок к носу, другой рукой касаясь Ее ладони, и почувствовал, как по его лепесткам ко мне поднимается Ее грусть. Не знаю, нравилась ли Она мне, но из той музыки, что звучала в Ее сердце, столь отличной от моей, одна нота, наверное, была для нас общей. Ибо мы чувствовали одинаковую печаль.

Так мы сидели, держась за руки, и на меня вновь нахлынули воспоминания о Битве при Кадеше. Она родилась после того дня, но жила в тени той битвы. Итак, как я уже сказал, я знал Ее горе. Я даже услышал Ее беззвучные причитания, когда Усермаатра и Нефертари изверглись в объятиях друг друга.

Притом что в Ее покоях не было окон, из которых было бы далеко видно, я все еще был так близок к мыслям Усермаатра, что вскоре почувствовал, что Он уже в пути, собственно, уже идет по дорожкам Дворца. Правду сказать, я так хорошо подготовился к Его приходу и был так спокоен, что не выпустил руки Маатхорнефруры, пока не услыхал Его шаги в соседней комнате. Затем наши пальцы разомкнулись, задержавшись на мгновение, как расходятся любовники после поцелуя.

Я ждал в смежном покое. Теперь с Ней был Усермаатра и держал Ее за руку. Я слушал. Никогда не ощущал я в себе такой нежности, как никогда ранее до такой степени не чувствовал себя столь отлично от мужчины, даже тогда, когда Усермаатра обращался со мной как с маленькой царицей. В такие моменты все во мне чудовищно сжималось. Чем сильнее Он заставлял меня чувствовать себя женщиной, тем больше я страдал как мужчина. Но теперь, словно крики наслаждения Нефертари оставили во мне незаживающую кровоточащую рану, я ощущал себя таким же умиротворенным, как Нил, когда воды разлива идут на убыль, и как никогда погруженным в тоску. Ведь река могла вобрать в себя и слезы всех, кто когда-либо плакал. Эта грусть еще более усилилась, когда Усермаатра взял Ее за руку. Ибо, несмотря на все Их вздохи и тяжкое молчание, я ощущал вероломство в руке Маатхорнефруры, лежавшей в Его ладони.

У хеттов, сказал я себе, четыре времени года, а не три. Потому и Ее рука как четвертый рот, а Ее сердце устроено более тонко, чем наши. Подобно изгибам в едва заметных углублениях, оставленных Ее пальцем в печени, которую Она так долго изучала, Ее жестокость должна быть столь же утонченной, как и Ее сердце. Я точно знал, что в эту ночь Она решила говорить о Битве при Кадеше и не проронит ни слова о Нефертари. И все же я был уверен, что еще до того, как Она закончит, полученная рана заставит Его страдать».

Здесь Птахнемхотеп прервал моего прадеда, и звук Его голоса пробудил меня от сладчайшей праздности, в которую я был погружен. Ибо голос моего Отца был хриплым, будто Он восстановил Свои силы, но спешит воспользоваться ими до того, как вновь их лишится.

Он начал: «Ты не сказал, о чем думал Мой предок». «Не сказал», — согласился Мененхетет. «Знал ли ты Его мысли в тот час?»

Мой прадед кивнул. «Могу сказать, что силою чар Маатхерут я мог знать Его мысли».

Мой Отец был удовлетворен ответом, но чувствовал сильное волнение. «И Я тоже берусь утверждать, — сказал Он моей матери, обращаясь как к ней, так и к моему прадеду, — что пребываю во власти чар вашей семьи. Ибо Я также знаю Его мысли. Я тоже могу видеть, как Он возвращается в Колонны Белой Богини, и такое видение редко, но… — Птахнемхотеп помедлил, будто Его решимость была слишком дерзкой, — …сейчас Он идет по дорожке один».

«Я вижу это точно так же», — сказал мой прадед.

•«Тогда скажи Мне, правильно ли то, чем Я обладаю из Его мыслей. Мне кажется, что Он пытается, как и Я, вызвать перед Своим внутренним взором благородные свершения великих Фараонов, Своих предков. Он говорит Себе, что Аменхотеп Второй убил более ста львов. Он думает также о Тутмосе Третьем и о кораблях Хатшепсут. Теперь Он чувствует Себя несчастным, потому что Ему приходится пройти мимо зеркальной глади пруда, где Его голова ударилась о камень. При воспоминании об этом Он ощущает сильную боль в чреслах. Точно ли это?»

«Это в полной мере соответствует действительности», — сказал мой прадед.

«Его живот, — теперь мой Отец чувствовал Себя более уверенно, — переполняет боль. Он чувствует страх перед Тутмосом Великим. Камни Тутмоса переворачиваются в Его внутренностях. Затем Усермаатра спотыкается и чуть не падает, опьяненный колоби, которое Он пил с того часа, что провел с Нефертари. Многие Боги роятся в Его мыслях. И тем не менее Он принимается петь:

У Египетской Принцессы темные и бездонные глаза,

Я проведу с Ней ночь под звездами.

Как сладок вкус меда у Нее во рту».

Мененхетет поднялся на ноги.

«Он пел эту песню?» — спросил мой Отец.

И вновь мой прадед кивнул.

«Но песня не прогнала Его страх, — сказал Птахнемхотеп. — Как только Он входит в залы Белой Богини, чтобы увидеть Маатхорнефруру, Его сердце, как у жеребца, начинает стучать в Его груди. И все это время Он повторяет про себя имя Кадеша. Грохот битвы отдается в Его сердце, покуда Он не ощущает Себя Фараоном с еще никогда ранее неведомой силой. Ему и вправду нравятся имена хеттских Богов, поскольку они напоминают Ему о Кадеше. Он произносит их про себя: Каттиш-Хапиш, Вализалиш. Это так?»

«Совершенно точно. Ты услышал все в полной мере», — сказал Мененхетет и, чтобы показать, как он тронут, перешел крытый внутренний дворик, преклонил колени и поцеловал землю у ног Фараона. Мой Отец с улыбкой счастья на лице в Свою очередь преклонил колени и взял Мененхетета за большой палец ноги.

И я узнал слово, означавшее для этих двух великих мужей все, что исполнено высшего совершенства. Этим словом была точность.

ДЕСЯТЬ

На этот раз вхождение в мысли Усермаатра не поглотило силы моего Отца, и Он вернулся и сел с моей матерью и со мной. И, несмотря на Его тяжелое дыхание, я уверен, Он был доволен Своим свершением. Звук дыхания в Его груди перестал напоминать бурю, и легким жестом руки Он попросил Мененхетета возобновить рассказ, который Он прервал. В тот момент я был счастлив тем, что вернулся мой Отец — пусть всего лишь с противоположной стороны крытого внутреннего дворика, и уже я снова слушал (именно так, как мне это нравилось) у самого входа в сон, и вскоре все голоса слились для меня в журчание.

«Могу поведать вам, — рассказывал мой прадед, — что, возможно, Рамсес вошел в Ее покой с Кадешем на языке, но когда Маатхорнефрура не стала Его упрекать, а наоборот — предложила в дар Свою руку, Он с облегчением присел в тишине и успокоился. Затем, к Его удивлению, Маатхорнефрура стала говорить о Битве и рассказала Ему то, что Она слышала о ней в детстве. Слушая из соседнего покоя, я вскоре решил, что нельзя было выбрать лучшей истории, более соответствующей настроению, царившему той ночью в Фивах, где на каждом перекрестке горели костры. Действительно, дыхание людей было ближе дыму Кадеша, чем в любой другой из вечеров, что я провел у Нила.

„За год до того, как Ты выступил против нас со Своими могучими войсками, — сказала Она, — наши хетты пошли войной на Медее и одержали крупную победу. Ребенком я часто слышала воспоминания о том, с каким блеском ее праздновали. С городских стен наши жители вывесили тогда легкие ковры самых ярких расцветок: пурпурные, красные и синие — ярче, чем дневное небо, и все они были богато расшиты, так что вскоре стены стали походить на внутренние покои дворца.

Затем Мой дядя Муваталлу и его военачальники устроили великий пир, на котором пили из золотых и серебряных чаш, взятых из храмов завоеванных народов, и Мой дядя находил большое удовольствие, используя подобным образом священные сосуды побежденных. Приказав построить в своем саду решетку для вьющихся деревьев, он повесил на ней голову Царя Медеса. Когда он пил, то любил смотреть на эту голову, висевшую на ветке, — это придавало ему силы. Хотя Моему дяде и не нужна была такая сила. Он сам был почти великаном".

„Я не знал этого, — сказал Усермаатра. Он помолчал в большом сомнении, а затем все же спросил: — Он был выше Меня?"

„Я никогда не видела человека, выше Тебя", — ответила Она.

„Но, когда Муваталлу умер, Ты ведь была еще ребенком. Так что Ты не могла знать этого".

„Знать Я не могла, — согласилась Она, — но сыщется ли такой Царь, который вознес бы свою голову ближе к небесам, чем Ты?"

Он хмыкнул. „Хорошо ли Ты Себя чувствуешь?" Я ощутил Его желание предложить Свой язык Ее белокурым волосам.

„В этот час Я чувствую Себя слабой, — ответила Она, — но готова рассказать Тебе больше".

„Я хочу это услышать".

„Люди за стенами Кадеша, — сказала Она Ему, — знали о приближении египтян. Они получили известие в день, когда Твои войска покинули Газу. Разведчики на быстрых лошадях ежедневно прибывали в Кадеш, неся сведения о продвижении египтян. В городе царило великое беспокойство. Подобно тому как войска Усермаатра продвигались вперед, приближалось и время полнолуния. А утром после полнолуния наступает День Саппатту, и в этот день всякая тяжкая работа запрещена. В день Саппатту хетты не могли сражаться. В Кадеше надеялись, что египтяне прибудут наутро перед Днем Саппатту, и город не падет. Чтобы побудить египтян вступить в битву одним днем раньше, они даже провели особый обряд. В стенах города было разожжено множество костров, и жрецы произносили молитвы, обращаясь к огню. Муваталлу, однако, при этом не присутствовал. Явиться народу в такой момент для Царя — значило показать Свое безрассудство. Царь никогда не должен Сам касаться огня. Когда магия, — сказала Маатхорнефрура, — не сжигает его врага, она пожирает самого колдуна".

„Ну и где же он был, пока горели огни?"

„Готовился ко сну в своем Дворце. Он желал увидеть вещие сны".

„И как же он мог их обрести?"

„Я говорила Тебе как. Много раз. С помощью поста на протяжении целого дня. Вопрос, на который жаждешь получить ответ, также будет голоден.

Муваталлу не знал, приблизятся ли египтяне к Кадешу с левого или с правого берега реки. Он надеялся, что ему удастся задать этот вопрос Самому Мардуку, хотя достичь ушей этого Бога непросто. Это так же трудно, как перейти через пропасть по одному из огромных волос, что растут на голове у Бога. Так что для того, чтобы обрести совершенное равновесие, был необходим наичистейший сон".

„А что, если бы Мардук сказал ему о грядущих бедствиях?"

„Тогда, — ответила Маатхорнефрура, — можно было бы подготовиться к своей злой судьбе. Это лучше, чем слепо ждать".

„Я никогда не хочу слышать плохих предзнаменований", — сказал Усермаатра.

„Мы же, — сказала Маатхорнефрура, — верим, что лучше знать, чем надеяться".

Он хмыкнул. „И что случилось, когда он заснул?"

„Посреди ночи он проснулся с головной болью.

Это был недобрый знак. Если Боги не говорили, надо было дать обет. Жрецы обрили Муваталлу бороду и сбрили все волосы на его теле. Когда их собрали, тяжелые черные завитки переполнили большую чашу.

Верховный Жрец набил этими волосами вазу, запечатал ее, а затем был дан обет, что эта ваза будет доставлена в Газу и там погребена. Поскольку сражение, несомненно, должно было начаться до того, как самый быстрый гонец сможет добраться до столь отдаленного места, обет останется в силе, если он отправится в путь прежде, чем войска сойдутся. И вот посреди ночи они отослали гонца.

Однако, хотя гонец и ускакал, головная боль Царя не прошла. Все, кто находился рядом с Муваталлу, думали, что близится землетрясение. Их ноги скользили по камням, как по спине змеи. Должно быть, то был знак, что неприятель разрушит стены. При землетрясении земля теряет разум и падает много деревьев.

Тогда Верховный Жрец совершил над Царем редкий обряд. Он попросил Муваталлу отложить его скипетр, снять кольцо, корону и отстегнуть меч с ножнами. Затем у статуи Мардука Правитель склонился перед Верховным Жрецом. Поскольку у Муваталлу не было никаких царских отличий, Он уже не был неприкосновенен и с ним можно было обращаться как с простым человеком. Верховный Жрец принялся бить его по лицу, покуда на глазах у него не выступили слезы. Однако головная боль Муваталлу уменьшилась. Теперь у жителей Кадеша появилась надежда, что деревья не вырвет с корнем. И все же предзнаменования были неблагоприятными. За стенами Дворца посреди ночи стенали люди. Стало известно, что, пытаясь увидеть вещий сон, Царь проснулся с тяжелым сердцем.

Так как головная боль Муваталлу не проходила, жрецы объявили, что перед битвой должно использовать более рискованные чары. Однако они оставят Царя совершенно незащищенным. Поэтому Муваталлу должен быть отстранен от сражения. Вместо него предстояло послать на бой заместителя.

Царь, — сказала Маатхорнефрура, — сильно разгневался. Но, согласившись на обряд, он был связан словом, данным Верховному Жрецу. Все плакали, видя боль Муваталлу, вынужденного отказаться от участия в сражении, а он бился головой о стены своего Дворца.

На следующий день никто не знал, кого избрали заместителем Царя. Конечно, он ничем не обнаружил себя до того момента, когда Усермаатра вызвал на бой хетта, готового сразиться с ним на поле битвы. Тогда этот воин выступил вперед. Им был Первый Колесничий, великий мастер искусства владения мечом".

„То был, — спросил Усермаатра, — хетт с бешеным глазом?"

„Не знаю, о ком Ты говоришь, — ответила Она, — но хочу спросить: один его глаз отличается от другого, как у Аменхерхе-пишефа?"

Усермаатра издал глухой стон. „Они похожи, — сказал Он, — но в Своих размышлениях Я никогда не видел их вместе". Она кивнула.

„Теперь Я уже никогда не увижу их отдельно", — сказал Он. Вероятно, Он сжал Ей руку, так как Она негромко вскрикнула от боли. Когда Он извинился, Она сладчайшим голосом сказала: „Я и забыла, как пальцы убитых воодушевляют Твоих людей. — Мой Фараон неловко рассмеялся, словно не зная, как отнестись к Ее словам, а Она добавила: — Наши воины-хетты тщеславны и очень жестоки. Они говорят, что в ночь после битвы египтяне поступили как женщины".

„Как женщины?"

„Я часто слышала, как они говорили, что если бы с ними был Муваталлу и они выиграли сражение, то собирали бы не руки, но головы. Они отрезали бы голову и шею того маленького человечка, который живет между ног. Они часто говорили, что из египтян, с которыми так поступают, получается отличный суп".

Усермаатра вздохнул. „Я не знаю хеттов, — сказал Он Ей, — но Я бы не хотел сидеть в Моем саду, повесив на дерево голову Моего врага".

„Но Тебе не приходится переживать страдания, которые приносит Моему народу злая судьба, — сказала Она. — К следующей ночи головная боль у Муваталлу прошла, и он хотел выйти из ворот и уничтожить Тебя. Но он не мог этого сделать. В ночь, последовавшую за днем сражения, наступило полнолуние. Так что следующим днем стал Саппатту".

Мрак объял Усермаатра. Слушая Ее слова, я знал, что, подобно цепким корням виноградной лозы, им суждено пронизать Его гордость.

„Когда на следующее утро Ты ушел, — сказала Она, — Мой народ наблюдал с городских стен. Мы видели, в каком беспорядке отходит ваше войско, но не могли двинуться с места. Мы соблюдали День Саппатту. Единственным утешением для нас служило то, что египтяне совершенно не представляли нашей слабости в этот день и не попытались атаковать наши стены. И вот мы наблюдали, как Твои войска походным порядком покидают поле битвы. С того дня до моего рождения прошло целых семь лет, но я слышала эту историю много раз. Во сне Я до сих пор наблюдаю, как египтяне уходят прочь.

Когда вы все ушли, Мой народ вышел из города и принялся разыскивать на полях своих мертвых, которых мы принесли назад в Кадеш. В ту ночь мы оплакивали убитых. Наши голоса возносили отчаянные вопли в надежде, что наши стенания достигнут сокровенной тьмы ночи. Все еще светила полная луна, и нам были хорошо видны ужасные поля на другой стороне реки, и это зрелище заставляло нас, каждого хетта, спуститься в самые глубокие пещеры своих сердец, куда лунному свету никогда не проникнуть. Там мы оплакивали отчаяние всех Богов, томящихся в каждой горе. Если хотя бы один из Них, такой же великий, как Мардук, смог бы услышать наше горе, Он не был бы более связан безразличием прочих Богов. Он бы понял, что горюем мы о Нем. Поэтому причитания людей, ходивших по улицам Кадеша в ту ночь, были исполнены страдания, дабы тронуть каменные сердца наших Богов.

Однако, плач такой силы заставляет сокрушаться не только о страданиях, принесенных одним днем битвы. Тогда мы плакали и о тех болезнях, которые мучили нас долгие годы. Мы причитали о тех, кто далеко, и о бесплодных садах. Мы голосили о пустых бороздах и о всех наших детях, что умерли слишком рано, о мертвых мужьях и женах. Мы плакали о страданиях стариков, и о высохших реках, и о выжженных полях, о болотах, что душат рыбу, и лесах, которые никогда не видели солнца, и о пустыне, не знающей тени. Мы оплакивали стыд виноградника, плоды которого горьки, и мы стенали о всех часах, исполненных тяжести от всех несчастий, что ждут нас скоро, но нам еще неведомы.

Здесь, в этой стране, — сказала Она, — вы, египтяне, не голосите. Вы празднуете. Вы пируете со своими Богами. Мы же плачем о своих. Мы знаем, как Они страдают. Мы причитаем оттого, что богохульствуем, и мы оплакиваем тех жен, чьи мужья знали других женщин, и матерей, родивших чудовищ. Иногда мы рыдаем о тех, кто не способен плакать". Она принялась тихо напевать, но эти звуки походили на жалобную погребальную песнь, столь необычную для Усермаатра, что Он не знал, что ответить, и Он надел Свою Двойную Корону и молча вышел. Он не подал мне знака следовать за Ним.

Оставленный безо всяких распоряжений, я оказался низведен до последнего слуги, чья самая важная обязанность состоит в ожидании. Поэтому я прилег на диван в смежном покое, а Она долго беспокойно ходила по Своей спальне и наконец улеглась и через некоторое время заснула. Тут я ощутил, что мне заснуть не дано. Горести Усермаатра тяжким бременем навалились на мои собственные, и скоро я стал сомневаться в ценности сил, которыми наделила меня Медовый-Шарик, поскольку теперь я пребывал в том же мраке, что и мой Фараон. Я даже знал, что сейчас Он один и стоит в воде большого мелкого пруда Ока Маат, вода которого доходит Ему до колен. Мошкара роилась над Его головой, пока Он раздумывал в темноте над тем, что сказала Ему Маатхорнефрура, и на Его глаза набежали слезы. Ее волосы выпали. Он не знал, случилась ли эта потеря из-за того, что Он сдвинул с места камни Сети и Тутмоса, но Он молился о том, чтобы Ее волосы вернулись, а они не выросли вновь. Он думал о тех судорогах, что отпускали Ее тело во сне, и о том, как Она яростно храпела в Его объятиях — весьма необычный звук для молодого горла. Он походил на хрюканье диких кабанов в сирийских горах. Прошлой ночью Она снова храпела, и Он обнаружил, что тоскует по благовониям, которыми умащала себя Нефертари. Но Он не знал, как загладить Свою вину. Ведь Маатхорнефрура сказала, что египтяне не рыдают.

Он вспомнил о торжественных обрядах в Храме Осириса в Абидосе. Тридцать пять лет прошло с тех пор, Он присутствовал на них в далекий год Своей Коронации, и никто никогда не слыхал звуки, сравнимые с теми ужасными воплями, которые издавали мужчины и женщины, стоявшие за воротами Храма в Абидосе. Их вопли могли бы исходить из-под самой земли, из скал и корней, из необработанных камней, предназначенных для храмов, которые еще предстоит построить. И вспомнив эти жуткие крики, Он вздохнул и, выйдя из воды Ока Маат, вернулся наконец в Ее покой и пролежал рядом с Ней всю ночь. Но Она не пошевельнулась, и в темноте Он много думал о Храме Осириса в Абидосе, ибо когда Он был юношей в первые месяцы того года, в который должна была произойти Его Коронация, тело Его Отца Сети готовили к погребению, и оно лежало свои семьдесят дней в священном солевом растворе. И пока плоть Его Отца превращалась в камень, Он часто думал о Боге Осирисе и, совершив путешествия вниз и вверх по Нилу, чтобы посетить священные города Омбос [61] и Он, а также Храм Птаха в Мемфисе, Он прибыл наконец, со страхом и волнением, в Абидос — самый священный изо всех городов, в действительности первый среди всех священных мест, так как здесь Исида погребла голову Осириса».

«Я это знаю», — совершенно неожиданно сказал мой Отец, и я увидел, насколько Он готов говорить, ибо мысли Его пришли в движение так же внезапно, как мы ловим палку, брошенную нам во сне. «Да, — сказал мой Отец. — Когда Он вернулся к постели Маатхорнефруры, Он действительно вновь услышал вопли многочисленной толпы в Абидосе, но в темноте, Мне кажется, Он оставил долгие раздумья о Ней, а вместо этого вспомнил Свое посещение небольшого храма Его Отца в Абидосе. Так?»

«Совершенно верно», — сказал Мененхетет.

«Да, я знаю Его мысли, — сказал Птахнемхотеп. — Храм, посвященный Его Отцу не был закончен и стоял заброшенный у реки, и Усермаатра задумался о последних годах болезни Своего Отца, когда Сети был слишком слаб, чтобы надзирать за строительными работами, и умер с омраченным сердцем. Сети, возможно, был сильным человеком, но умер Он в большом страхе из-за невежества Своего Отца, первого из Рамсесов, Который не будет знать, как приветствовать Сети, когда Тот придет, чтобы соединиться с телом Осириса в Стране Мертвых. Итак, Сети познал ужасный страх Своей смерти и всегда говорил об Осирисе с большой почтительностью. Действительно, никто не был так предан Храму Осириса, как Сети. Перед столь великим Богом Он в смущении произносил собственное имя. Он боялся, что его созвучность имени Сета может быть воспринята как оскорбление. Когда Он заложил новый Храм в Абидосе (который теперь Усермаатра нашел незаконченным), то жрецы, которым предстояло выполнять для Него работу архитекторов, дрожа, сообщили Сети, что дом почитания, посвященный Осирису, не может позволить Сету расположиться среди Богов, имена которых начертаны на его стенах. После этого жрецы почти потеряли дар речи, так как далее им предстояло сказать Сети, что Его Имя может быть записано здесь только как „Осирис Первый". Сети не поднял ни меча, ни копья, ни хлыста. Вместо этого Он дал согласие. Настолько велик был Его страх. Усермаатра, сидя в недостроенном храме Своего Отца, был растроган Его смертью и поклялся закончить строительство.

И вот, погруженный в мысли об этой клятве, которую Он не сдержал (а впоследствии еще и преступил настолько, что перевез некоторые из камней из Абидоса вверх по реке для собственного строительства Зала Празднеств Царя Унаса), Он встал с постели Маатхорнефруры в большом смущении и вернулся к заболоченному пруду, чтобы встретить восход солнца в этот Четвертый День. Затем Он проследовал в Тронный Зал. Там, на Троне, Он надеялся предаться мыслям о торжественном обряде, которым этим утром будет освящен День Осириса здесь, в Фивах, а не в Абидосе, в этот год Его Божественного Торжества.

Но, когда Он сидел в объятиях Исиды и познал Ее как Свой Трон, имя Сета вошло в Его мысли, нарушив Его покой, и Он уже не мог размышлять о тех ритуалах, которые Ему предстояло отправлять в тот день. Вместо этого Он вспомнил первый год своей женитьбы на Нефертари, когда, чтобы угодить Своему Отцу, Он назвал Их первого сына Сетхепишефом и часто произносил это имя перед Сети. Однако так плохо Он исполнял клятвы, данные Своему Отцу, что как Сети был принужден почитать имя Осириса более Своего, так и Усермаатра после смерти Отца изменил имя Сетхепишеф на Аменхерхепишеф. Теперь Он вздрогнул в объятиях Исиды, и мысли Его утратили стройность. Даже когда Верховный Жрец произнес: „Ты — на Своем Троне, Великий Царь, и имя Ее — Исида: Тело и Кровь Твоего Трона — Исида", эти произнесенные нараспев слова не успокоили Его. Скорбь объяла Его на Троне Исиды. После Его смерти Хор больше не будет пребывать в Нем, а Он — в Хоре. Он войдет в Страну Мертвых и поселится в Повелителе Осирисе. Но будет ли принадлежать Ему любовь Исиды? Кто мог высказать, что Его женщины любят Его, как Исида?

Исполненный этих горьких мыслей, Он оставил Тронный Зал и поднялся в Свой паланкин. В этот день Маатхорнефрура должна была сопровождать Его. Как только в солнечном свете Он увидел, как бледна Ее кожа под Ее сияющим золотым париком, Он понял, что Она больна. А когда Она села подле Него и не предложила Своей руки, но лишь взглянула без улыбки в сторону приветствовавших Их приглашенных в то утро ко Двору Великих, Он вздрогнул и, когда вышел из Золотого Чрева и преклонил колени перед святилищем Осириса, был необычайно мрачен. Он попытался думать о зерне, которое выйдет из земли, но смог представить Себе лишь Бога Осириса, заключенного в ее глубинах.

Однако, когда жрецы запели, Он вспомнил, как на полях женщины призывают имя Исиды, перед тем как срезать первый колос пшеницы. Они молотили пшеницу, а когда веяли ее, Исида поднималась на небеса.

Перед храмом Осириса Он слушал, как жрецы поют:

Осирис есть Унас, пребывающий в нарезанной соломе.

Он испытывает отвращение к земле.

О, осуши Его раны.

Очисти Его Глазом Хора.

Ибо Унас поднялся и унесся

На небеса!

На небеса!

И вот Усермаатра увидел, как Фараон Унас поднимается на небеса, и в Своем сердце попытался припомнить, как во снах Он с Унасом поедал плоть Богов».

Здесь мой Отец прервал рассказ. «Я мог бы продолжить, — сказал Он, — но далее пришлось бы описывать множество обрядов, и в Моих мыслях Я слышу сильный шум, а Я не хочу рисковать получить головную боль Муваталлу. Поэтому расскажи Мне о том, что ты делал в тот день и был ли с Нефертари. Это то, чего Я не могу видеть».

Вновь мой прадед кивнул. «Именно так, — сказал он. — Я был с Нефертари».

ОДИННАДЦАТЬ

«На самом деле, — сказал Мененхетет, и голос его звучал ровно, будто, согласно равновесию Маат, теперь ему долженствовало говорить, а Птахнемхотепу отдыхать, — в своих мыслях я ощущал близость Нефертари все то время, что стоял среди свиты Усермаатра, когда Он преклонил колени перед святилищем Осириса, но только после того, как Он вернулся в паланкин и Их с Маатхорнефрурой отнесли обратно в Покой Облачений переодеться для следующей церемонии, я стал чувствовать, что Нефертари не просто думает обо мне — и впервые за эти четыре дня! — но Она желает меня. Тогда я оставил свое место в рядах приближенных, что в тот момент не представляло труда. Приезжие вельможи напирали со всех сторон, изо всех сил стараясь протиснуться поближе. Я же смог незаметно выскользнуть из толпы придворных и, выйдя за ворота Дворца, отправился бродить по запруженным народом улицам Фив, чувствуя, что уже с утра пьян — с предыдущего вечера, и вновь я ощутил близость Нефертари, словно Она была где-то рядом, однако в окружавшей меня шумной толпе эта моя уверенность оказалась изрядно забрызгана грязью и пропитана дымом, не говоря уже об устрашающем количестве раз, когда меня останавливали люди из толпы, которые по моим дорогим одеждам сразу определяли мою принадлежность ко Двору Великих и потому желали услужить или просто заговорить хотя бы для того, чтобы потом рассказывать, что беседовали с вельможей. Я вернулся ко Двору Великих, поклявшись себе, что больше никогда не выйду в город в белых одеждах без колесницы, которая ограждала бы меня от народа! Итак, как только я очутился в Колоннах Белой Богини, я ворвался в комнату плотника, забрал его обноски и снова вышел, теперь уже из ворот для слуг, надев только набедренную повязку и повязав голову.

Можно было бы подумать, глядя, как я устремился вперед по тенистым улицам, прокладывая себе дорогу через фонтаны на каждой небольшой грязной площади и грязные канавы, заскакивая в водоводы старых скрипучих шадуфов и пробегая под ними, чувствуя на своем лице дыхание пьяниц, а на груди — прикосновение женских грудей в многолюдных толпах, что теперь, когда я волен в своих действиях, как слуга, свободно чувствующий себя в толпе, я знаю, как следует искать, но на самом деле я пребывал в полном замешательстве, оттого что Нефертари где-то рядом, а я Ее не вижу, ощущение Ее близкого присутствия было настолько отчетливым, что чем дальше я шел, тем менее был уверен, что отыщу Ее. Затем мое смятение еще более усилила окружавшая меня толпа. Я не привык к тому, чтобы меня отталкивали мужчины, чьи одежды белее моих, и вскоре пришел в такую ярость, что их опьянение вызывало во мне дурноту. Меж тем меня переполняло множество разноречивых желаний. При каждом соприкосновении с чужим телом я был готов сбить незнакомца с ног, но в то же время, вероятно, в моих глазах горела страсть к Нефертари, так как ни одна из встретившихся мне шлюх не пожалела мне улыбки, при этом на некоторых были восковые шарики, источавшие такие сильные запахи — да каких мерзких благовоний! — что я чувствовал себя окруженным облаком пыли, в котором аромат меда смешался с вонью застарелого пота. Но, когда я протолкался в пивную, набитую всяким городским и армейским сбродом, а также растерявшимся в этой сумятице разным небогатым людом изо всех небольших прибрежных городков, приехавшим со своими Богами с низовьев или верховьев реки, то привлек к себе так мало внимания, что мне пришлось схватить разносчицу за руку, чтобы получить пиво, и это чуть не вызвало драку. Да и сам воздух вокруг был наполнен вонью. Пьяниц выворачивало на грязный пол, и вся эта толпа, которой не было суждено когда-либо познакомиться с правилами поведения во дворце, бесконечно месила их извержения своими ногами. Туда можно было запустить свиней — никто бы не заметил».

Слушая моего прадеда, я перестал видеть его в своих мыслях, по крайней мере его лицо: он стал казаться мне похожим на Дробителя-Костей, каким я наблюдал его, когда этим днем следовал за нашим лодочником, бродившим по Мемфису, и, лежа между моей матерью и Отцом, чем ближе я приникал к мягким губам сна, тем отчетливее видел лодочника, покуда даже не ощутил, как он обладает Эясеяб, и в моих мыслях и сновидениях он и мой прадед теперь проходили мимо друг друга. Так что мне даже показалось, что я вижу Дробителя-Костей и Эясеяб в хижине на каком-то дворе, где жили слуги, на одной из тенистых улиц, по которой теперь брел мой прадед, покуда с плавным перемещением удовольствия, вызываемого простыми открытиями по ту сторону холма по имени сон, я не понял, что они не на каких-то задворках Фив, но предаются сейчас любви в какой-то маленькой комнате, которую отвели Эясеяб на время нашего пребывания во Дворце, да, я оставил дорогие мне подушки и в этом ночном воздухе нежился теперь, вздымаясь и горя желанием их тел, да, местом их любовных утех была какая-то комната для слуг во Дворце. Моя дорогая Эясеяб, поцеловавшая мой Сладкий Пальчик и заставившая излиться всю его сладость, да, я оставил своего прадеда, чтобы пребывать в ее сердце, и теперь ничего не знал о нем, но ощущал вместе с нею богатство жизни и чувствовал удовольствие во всех своих членах. Затем Дробитель-Костей ударил внутрь, подобно молнии Сета, и я услыхал, как трескаются скалы, и почувствовал сильные удары, и, возможно, даже услыхал, как она вскрикнула, потому что к нам в крытый внутренний дворик с легким ночным ветерком долетало множество самых разных стонов, исполненных большого удовольствия и страданий, вместе с хрюканьем, почесыванием и квохтаньем в отдаленных курятниках и стойлах, ведь ночью все звуки, подобно Богам, становятся ближе, и, должно быть, с ее криком — если я его действительно услышал — я вернулся из теплого удовольствия Эясеяб обратно в то страстное желание, что влекло моего прадеда к Нефертари, поскольку теперь я мог лучше слышать его рассказ, что значит — видеть все более отчетливо, и уже не столько его голос входил в мои уши, сколько дыхание его мыслей.

«Я был один, — сказал он нам. — Ощущение было таким, — пробормотал он, — словно я все еще жил на берегу реки своей юности, и был не старше того мальчика, что ушел из деревни на военную службу — настолько одиноким я чувствовал себя в многоголосом шуме этой пивной на задворках Фив, где меня не покидало чувство, что Нефертари где-то рядом, но я не могу видеть Ее. Однако действительно ли я желал Ее видеть? Я мог взвесить ужас своего положения. Найдя Ее, я мог потерять все, что обрел в своей жизни.

С этой мыслью (посреди всех тех прокисших, исполненных брожения тел) на меня навалилась тяжесть, подобная камням, закрывающим вход в гробницу. И впервые я взглянул на свою жизнь без гордости. Я не думал о своих свершениях (представлявших собой плоть и кровь моего высокого мнения о себе, с которым я просыпался каждым утром), но вместо этого увидел все то, чего не сделал: друзей, которых не завел (потому что никогда не верил никому из мужчин), семью, которую я уже никогда не буду иметь (поскольку я не верил ни одной женщине настолько, чтобы поручить ей заботы о семье — какое преступление я совершил, отказавшись в моем сердце от Ренпурепет!), и в тот момент, когда мои ноздри переполняли запахи чужой блевотины, мое собственное сердце предстало мне столь же омерзительным. И тогда я осознал безнадежность старости — во всяком случае своей собственной! Я бы не хотел лежать в своей постели, сжимая в руке награды, которыми мой Фараон, возможно, еще осчастливит меня, ни слушать все свои титулы, которые повторяют мои старые слуги; разбуженные посреди ночи моим кашлем, они стали бы проклинать мою скупость. Какая безобразная смерть: кашлянуть раз в этой жизни, а другой — уже в Стране Мертвых. „Не хочу снова подыхать в Херет-Нечер", — пел один из пьяниц в той пивной. Что ж, эти слова — погребальная песнь всех пьяниц.

Я вспомнил о золотых рудниках Эшураниба и мудрости Нефеш-Бешера и задумался о том, хватит ли у меня сил вновь зародиться во чреве великой женщины. Затем, будто вкруг меня собрались сошедшие с заоблачных высей Боги, я почувствовал равновесие небес, ожидающих моего следующего решения, словно робкие яды моей крови и храбрость моего сердца стали в боевом порядке друг против друга, подобно войскам в тот час, когда протрубил рог. Я не осмеливался дышать, но невозможно было вдохнуть ничего чище всего того, что трепетало в моем носу, перекрывая смрад мешанины презренной блевотины, ибо тогда я понял: я, который, как и любой воин, молился сотням Богов, не слыша ни одного голоса и не веря ни одному, услышал тогда одного из Богов. Не знаю, Которого, но Он пребывал в биении моего сердца, ожидая моего решения. И я сказал себе: „Я не боюсь смерти. Я пойду на это". И ощутил, что сказанное услышано, о, более того, могу поклясться, пламя свечей в той пивной стало ниже, будто огни Ра затихли перед чудовищными словами, которые я сказал. И тогда я покинул это место. Я снова отправился искать Нефертари.

Так я опять очутился на улице, и мои руки были как щиты для чужих локтей, и ко мне пришло спокойствие, какого я никогда не знал. В нем не было умиротворенности, но лишь та невозмутимость, что приходит, когда знаешь, что сколько бы мук не ожидало впереди, по крайней мере ты уже никогда больше не испытаешь нетерпения. Моя жизнь лежит предо мной, я чувствовал это. Что бы там от нее ни осталось, наконец лежало предо мной. Я не умру, как умирают старики, каменеющие в жерновах своего страха перед камнем, что будет лежать на них, нет, я найду Нефертари, и Она будет моей. Мысль о моем члене в Ней, моей смертной муке в Ее меду, моей усталости в Ее богатстве, моей гордости в Ее Царском уединении, биении моего сердце в Ее сладкой судороге, моем крестьянском мясе в соусах Царицы, моем мече в ножнах Усермаатра! — каждая низкая и высокая страсть, когда-либо пережитая мной, сошлись вместе, и моя жизнь стала простой. Я овладею Ею или погибну при попытке сделать это, либо буду с Ней, и об этом никто не узнает, а может статься, я буду с Ней, и вдвоем нам будет так хорошо, что я дерзну сделать то, на что не осмелится никто другой: если Она пожелает, чтобы я убил Фараона, я сделаю это. Тут я набрал полную грудь воздуха. Сказав это себе, я понял что в Двух Землях нет другого египтянина-простолюдина, подобного мне. Немного найдется убийц Фараона, готовых сделать это ради своего повелителя — следующего Фараона. Но никто, кроме меня, не пойдет на такое ради себя. Я дерзну стать Фараоном, если Она будет моей Царицей. Его кровь — не лучше моей. Ведь Он — потомок Надзирателя за Ртами Реки!

Так я познал умиротворение, присущее пониманию. Никогда больше не стану я защищать себя ради слишком малого, но и никогда не буду слишком опасаться ударов судьбы. Пусть она свершится. Пусть несчастье обрушится на меня. Я стану Фараоном, или просто Ее любовником, или умру, или войду в Ее чрево, или не будет ничего этого. Но больше я не стану бояться ни одного человека и ни одной мысли. В этот момент я почувствовал себя таким же молодым и сильным, как в мой день у Кадеша, и решил, что если не стану Фараоном в этой жизни, то это случится в следующей».

При этих словах Птахнемхотеп так неожиданно стремительно заговорил, что меня подняло с места, где я так прекрасно себя чувствовал — между голосом моего прадеда и моим собственным сном. «В тот день, — сказал мой Отец, — ты дал себе поразительное обещание. Должен спросить, дорогой Мененхетет, смогу ли Я спать спокойно, если ты станешь Визирем?»

«Милостивый и Великий Бог, — сказал Мененхетет, — я оказал Тебе почтение, которого не приносил в дар ни одному другому Фараону. Ты попросил меня рассказать обо всем, что я знаю, и я воздал должное Твоему желанию и мудрости Твоего ума. Я говорю себе, что Твое сознание и мое могут доверять друг другу более, чем это бывает у братьев, поскольку ни один из нас не выносит глупости. И вот я говорю правду. Не оттого, что люблю Тебя — я не люблю ни одно создание на земле, кроме моего правнука, который теперь Твой сын… — И здесь я почувствовал, как от него ко мне пришла любовь, столь же щедрая в своей доброй основе, как все, что происходило между Дробителем-Костей и Эясеяб, — но потому, что почитаю Тебя, Тебя из Божественного Двойного Дома, и знаю, что ни у одного Фараона никогда не было столь тонкого ума, а также Твоей редкой способности высоко ценить правду. И вот я говорю пред Твоим лицом и обращаю к Тебе такие слова: поскольку сегодня Египет не исполнен силы, в нем нет Визиря, которому Ты мог бы доверять. Я же, по крайней мере, никогда не буду нагонять на Тебя скуку».

«Я чрезвычайно рад твоей откровенности, — сказал Птахнемхотеп, — хотя и не совсем счастлив той правдой, которую ты высказал. — Он вздохнул, но тут же рассмеялся: — Продолжай свой рассказ. Я верю тебе, наперекор Себе Самому», — и сказав это, Он еще немного посмеялся, и из Его тела потекла поразительная доброта, и я ощущал ее до тех пор, пока она не коснулась моего прадеда, который в свою очередь так обрадовался этому теплу, что легко коснулся лба двумя пальцами, отдавая честь Фараону старым приветствием колесничих, которым он не пользовался лет сто пятьдесят, а то и больше. Однако я не смог далее разделять те чувства, которыми они обменялись, поскольку увидел рот своей матери, и он открыл мне то, что скрывали ее мысли. В тот момент ее охватила какая-то боль. Я почувствовал направленную на нас недоброжелательность столь слабую, что лишь моя мать и я могли уловить ее. Затем я понял, что хоть Нефхепохем и находится сейчас в другой стороне Мемфиса, но только не его проклятие. Так я узнал, почему дрожь может пробежать по телу животного, когда изогнется всего лишь один волосок из миллиона и более волос на его спине.

Поэтому я утратил прежнюю легкость, с которой я слушал моего прадеда, и, вероятно, прошло много событий, прежде чем я вновь устроился в объятиях своего полусна и стал следить за тем, как он ищет Нефертари по Ее хромоте. Именно это, сказал мой прадед, он искал, то есть высматривал очень красивую женщину, у которой, как бы та ни была скрыта под одеждой, была заметна небольшая хромота.

Ему этот недостаток стал казаться трогательным. Он был, по его словам, единственным свидетельством истинного возраста его Царицы — у Нее все еще побаливало бедро. Да, услышал я мысли моего прадеда, он искал прихрамывающую женщину, искал так целеустремленно, что прошло немного времени после того, как он покинул пивную, и он понял, что для этого нужны скорее не глаза, способные видеть далеко вперед, а достаточно умная шея, знающая, когда следует повернуться назад. «Лишь когда я ощутил легкое покалывание в позвоночнике, я стал чувствовать, что кто-то идет за мной. Но, оборачиваясь, не видел никого, кроме тех, кто там только что был. Затем, резко свернув на одну из тенистых улиц, я заметил позади себя служанку в старом темном плаще, одним прыжком я взобрался на крышу, чтобы посмотреть, как она пройдет мимо. У нее было суровое лицо женщины средних лет, причем такое темное, что она могла сойти за уроженку Нубии так же, как и за египтянку — или то была очень темнокожая сирийка? Но, когда она прошла мимо, по походке я узнал Нефертари. Это было Ее едва уловимое прихрамывание, будившее во мне жалость, уходящую в бездонные глубины моей души. Я соскользнул с крыши и последовал за Ней. Однако Она чувствовала то, что позади Нее, лучше, чем я, так как на следующей улице Она подошла к какой-то хижине, открыла дверь и, обернувшись, встала в проеме, приветствуя меня улыбкой. И я, счастливый просто оттого, что встретил Ее на этой пустынной улочке, обеими руками обнял Ее и почувствовал, как Ее божественный рот снова наконец-то прикоснулся к моему. Однако пока мы целовались — не считая благородной утонченности этого поцелуя, — нас вполне можно было принять за двух крестьян из моей деревни. На ней не было благовоний, и я уловил запах, исходивший от Ее подмышек — здоровый и простой, и исполненный усилий хождения по Фивам.

Внутри была одна темная комната, но в ней было достаточно света, чтобы рассмотреть несколько горшков, висевших на стене, сложенной из земляных кирпичей, и несколько камней для очага в углу, отверстие для дыма в крыше, деревянную кровать, и это все — хижина старой женщины. Эта женщина была матерью одной из служанок Нефертари, сейчас она на празднике, сказала моя Царица. Сегодня она не вернется до глубокой ночи. Я понял, что на самом деле так и будет. На той улице не осталось никого — все ушли на праздник: матери, маленькие дети, старики — грабитель мог пройтись по этим домам и выйти с двумя пригоршнями зерна — больше там красть было нечего.

Трудно сказать, что подействовало на меня: бедность ли или обыкновенная, простая грязь той хижины, но я ощутил яростное желание обладать Ею. Мой член уподобился ощетинившемуся быку. Без изысканных благовоний, лишь с темной краской, которую Она наложила на лицо, без прически и просто одетая, Она походи-ла на служанку средних лет, привлекательную, но не отличавшуюся особой красотой и плотно закутанную — Ее грудь скрывала шерстяная накидка. Но все это лишь разжигало мое желание. И дало мне силы приблизиться к Ней, будто теперь мы находились в моем дворце, а не в Ее. Я знал, что для того, чтобы разжечь страсть, мне не понадобятся ни прекрасные рассказы, ни прикосновения Ее пальцев или языка, ни даже вид Ее раскрытых бедер, нет, я просто протянул к Ней руки, схватил Ее, сжал в своих объятиях и поднял бы Ее на кровать, где место для меня было лишь сверху, но Она повела себя как настоящая девушка-служанка. Не женщина-служанка, а именно девушка. Она сопротивлялась мне с силой и, надо сказать, не издала ни звука, как никогда или почти никогда не издаст и звука служанка, зная, что госпожа может услышать, и Она отбивалась от меня, мускулистая и скромная, позволив мне увидеть всего лишь густой куст волос между Ее ног, чего я добился, рывком подняв на Ней рубашку, но, как и девушки-служанки, Она не позволила ничего с Себя снять, ни показаться в наготе, а после первого поцелуя Она уже не дала мне коснуться своего рта, нет, Она не подпустила меня к Себе. Я чувствовал Ее намерения, и они были обременительными, как тяжкие тайны слуг: столько-то украдено здесь, такой-то ущерб причинен там. И вот Она оттолкнула меня и сказала: „Подожди. Я не готова. Я совсем не готова". И к моему величайшему изумлению — ибо я никогда не встречал других женщин, кроме служанок, которые бы делали это, — принялась скрести Себе икры, покуда на них не выступили белые полосы, но нет, Она не остановилась, словно только так Она могла унять тревоги этого дня, и тогда я вспомнил, что моя мать и другие женщины из моей деревни делали то же самое.

Мои чресла не болели бы сильнее, даже если бы меня пронзили копьем, но когда я сжал Ее колено, Она оттолкнула мою руку. „Подожди, — сказала Она. — Я хочу спросить тебя о Маатхорнефруре". И тут, прижавшись к Ней, мне пришлось сдержаться и рассказать все самое сокровенное, что я узнал об Усермаатра и Его хеттке, и только когда я закончил, Она поцеловала меня, как послушного мальчика, вздохнула, а когда я снова крепче прижался к Ней, сказала: „Подожди, Я хочу тебе кое-что рассказать". Затем, все еще продолжая скрести ноги очень ритмичными движениями запястья, как будто каждое слово, услышанное Ею об Усермаатра и Его хеттке, должно было сначала быть переварено в Ее крови, Она начала, повергнув меня в сильное смятение, рассказывать историю, которую я не слыхал с детства и уж никак не ожидал услыхать от Царицы. На самом деле я слышал ее еще в своей деревне, но так давно, что не мог вспомнить последовательность событий, но Она настояла на том, чтобы ее рассказать, и в Ее голосе звучала такая решимость, что я счел за лучшее послушать. Возможно, я согласился потому, что Она произносила слова как служанка. Она действительно знала, как говорят люди, живущие между Мемфисом и Фивами.

„Это история двух братьев, — сказала Она. — И услышала Я ее от старой женщины, которая здесь живет. А ей рассказала ее мать. Так что это история той хижины, где мы сейчас находимся. Послушай ее.

Жили два брата: Ануп — старший и Бати — младший. У Анупа был большой дом и привлекательная жена, а Бати работал на него. Но младший брат был сильнее и красивее старшего.

Однажды, когда оба брата работали в поле, Бати отослали домой за семенами, и жена Анупа увидела, как он взвалил на спину груз, который был под силу трем мужчинам, и была поражена его силой. Она перестала укладывать волосы и сказала: «Пойдем, возляжем вместе на час. Если ты меня ублажишь, я сошью тебе рубашку». Бати разъярился, как южный гепард, и ответил: «Никогда больше не говори мне такого», а затем взял свой груз семян и вернулся на поле и работал рядом с Анупом столь упорно, что старший брат устал и подумал о своей жене. И вот он оставил поле, чтобы быть с ней. Но когда Ануп вернулся в дом, то увидел, что ее челюсть замотана тряпкой. Она рассказала ему, что Бати избил ее, потому что она отказалась возлечь с ним. «Если ты оставишь своего младшего брата в живых, — сказала она, — я наложу на себя руки».

Тут уже старший брат разъярился, как южный гепард, наточил свой нож и стал ждать Бати за дверью стойла. Однако, когда младший брат подошел к навесу, телка, водившая коров, принялась мычать, и ее рев подал Бати знак, что он в опасности. И вот он бежал, а Ануп гнался за ним, и Бати убежал от него, лишь когда пересек реку на папирусном челноке у кручи, где Ануп уже не мог следовать за ним, так как другой лодки не было. Кроме того, в реке было много крокодилов. Оказавшись в безопасности на другой стороне реки, Бати крикнул: «Отчего ты ей поверил? Я докажу тебе свою невиновность». И он выхватил свой нож и отрезал ту часть себя, что была ему наиболее дорога, и бросил ее в реку. Тут Ануп заплакал и был уже готов перейти реку, хоть и рисковал утонуть, но слишком боялся крокодилов.

Тогда младший брат сказал: «Я вырежу также и свое сердце, — что он и сделал и положил его на молодое деревце акации [62]. — После того как это дерево срубят, — сказал он, — найди мое сердце и положи его в свежую воду. Тогда я снова буду жить».

«Как я узнаю, что дерево срубили?» — спросил Ануп.

«Когда пиво в твоем кувшине вспенится, сразу приходи, даже если до того момента пройдет семь лет», — ответил младший брат. И он умер".

Нефертари посмотрела на меня с той строгостью, какую незнакомец вкладывает в свой взгляд, когда рассказывает что-то важное. «Ануп пошел домой, — продолжила Она, — прогнал жену и стал ждать. Прошло семь лет до того дня, когда, проезжая по лесам, Царица увидела акацию и сочла ее столь прекрасной, что смутилось Ее довольство собственной красотой. Тогда Она приказала срубить дерево. Тут же в кувшине Анупа вспенилось пиво. Старший брат отправился на поиски сердца Бати и нашел его в семенах, упавших на землю с самых верхних ветвей срубленной акации, и Ануп положил это семя в воду, пока оно не ожило и не превратилось в быка с отметинами Аписа. Как только животное выросло — что заняло один день и одну ночь, — у него на языке появился даже знак скарабея. Затем бык сказал Анупу, чтобы тот отвел его к Царскому Двору Египта, и Фараону так понравился бык, что Он одарил Анупа и отослал его домой. Но утром Царица Фараона осталась с быком наедине. Он осмелился сказать Ей: «Ты срубила меня, когда я был деревом. Теперь я снова жив, и я — бык». Царица пошла к Фараону. «Дай Мне печень этого животного, чтобы Я могла ее съесть», — сказала Она, и Царь так любил Ее, что послал Своих мясников сделать дело. Но, когда они перерезали горло быка, две капли крови упали у ступеней беседки Фараона и за одну ночь выросли в два кедра-близнеца, подобные тем, что так любил Осирис, когда Бог Мертвых покоился в Своем гробу у берега, около Библа.

Когда Царь увидел это чудо, то пригласил Царицу посидеть с Ним под этими деревьями. Она была очень смущена. С ветвей кедра, под которым Она сидела, до Нее донесся шепот: «Я — тот, кого Ты попыталась убить». В эту ночь, когда Фараон предавался с Ней наслаждению, Она сказала: «Обещай Мне исполнить то, что Я попрошу».

«Обещаю», — отвечал Он.

«Сруби Свои деревья, — сказала Она тогда. — И вели сделать из них для Меня сундуки».

Фараону не хотелось этого делать, но Он послал за лучшими из Своих плотников, и Царь с Царицей наблюдали, как те рубили кедры-близнецы. Оба упали разом, и в тот миг от каждого дерева отлетела щепка, одна из которых попала в сердце Фараона. И убила Его".

Нефертари замолчала. „А другая щепка?" — спросил я.

„Она отскочила, — сказала Она, — от второго кедра и попала в рот Царицы, и Та ее проглотила. Девять месяцев спустя родился новый Фараон". Она взглянула в мои глаза, но уже не так, словно Она — чужой мне человек. Я понял, что все те мысли о своей жизни, что роились в моей голове в вони пивной, были не так уж далеки от мыслей, что познала Она, одевшись служанкой. Она также была готова умереть.

Затем Она перестала скрести ноги и Сама подняла рубаху. Но Она продолжала вести Себя как служанка и предложила мне лишь Свои ягодицы. Любить на этой бедной койке, под шуршание тростника в изношенной ткани матраса было все равно что в старой соломе, в окружении запахов сельской усадьбы, и Она не разрешала мне войти в Себя с другого входа, кроме Своего третьего рта. Среди всех этих усилий я никак не мог пройти в ворота, но с каждым моим толчком выражение Ее лица менялось, покуда я не увидел еще одного Ка из Ее Четырнадцати. Гримасы на Ее лице сменяли одна другую, пока в скудном свете этой хижины я не увидел чудовищное уродство Хекет, а Нефертари впала в такое возбуждение и настолько утратила власть над Собой, что я подумал: не пришли ли в смятение Ее силы, раз именно Хекет может входить в Нее. Затем, очевидно, Ее мысли услышали мои, и в жестоком изгибе Ее рта явилось все зло, какое я когда-либо видел в Медовом-Шарике, когда та наводила самую вредоносную из своих порч, и мы вцепились друг в друга, охваченные столь низменным вожделением, что с помощью ли Хекет или Медового-Шарика, но я почувствовал, что оба мы безобразны, и я ненавидел Богов и желал презирать Их.

Лишь в согласии с равновесием Маат могло случиться так, что тогда, посреди этих упорных попыток, мне было видение Усермаатра на пурпурной постели Маатхорнефруры, и Их любовь, в отличие от нашей, была столь же сияющей и прекрасной, как узкий луч света. В ней не было ничего от той глубины, если так можно сказать, со всей ее неприглядностью, какую дано было познать здесь нам. Его могучий меч не сотрясал гром наслаждения, но лишь звук тронутой струны арфы, и Усермаатра дрожал в прекраснейшем свете Маатхорнефруры. Возможно, этот свет был более прекрасен, чем я мог вынести, ибо столь мало от меня пребывало пока в Нефертари, совсем немного у той сухой дверной петли, что Она предложила, и я отстранился и попытался войти в другой Ее рот — что между ног, но Она мне не позволила. „Нет, — пробормотала Она, — только не теперь, когда ты весь словно отлит из бронзы". Она отстранила меня и вновь предложила Свои ягодицы. На этот раз я подчинился тому, что заметил в Ее лице, и повернулся, чтобы поцеловать Ее там, и мой язык вонзился, подобно второму мечу, и я нанес Ей много ударов, а они вызвали столь многочисленные Царские стоны, что, подобно молодой служанке, Она поцеловала меня в ответ и в то же место — и в этот миг я ощутил себя на небесах! — и на какое-то время мы уподобились зверю о двух головах. Она знала толк в такой магии.

После этого я наконец смог войти в Нее, хотя думаю, для Ее Царских ягодиц Аменхерхепишеф был бы лучшим любовником. За первыми вратами находился замок от вторых. Она казалась осажденной крепостью со многими стенами. Все же я продвигался вверх по Ее третьему рту, толчок за толчком, встречая достойное сопротивление, но поскольку моей целью был Ее вход между ног, желание мое едва ли могло пропасть. Медовый-Шарик однажды рассказала мне, что женщины, в которых входят через третий рот, ощущают разбуженную в них ярость Сета и уже не могут уважать того мужчину. Разумеется, более всего нам надлежит почитать тех, кто может убить нас, и ни одна женщина не собирается умирать, пытаясь родить, когда кремы мужчины оставлены в ее кишках.

„Я хочу другой", — сказал я Ей. И Она ответила: „Ты не войдешь туда вновь, пока пиво не вспенится в твоем кувшине".

Поэтому я обладал Ею через задний вход и увидел все лица Хекет и Медового-Шарика. Ее ноздри сильно трепетали, и Она ревела, как животное. Возможно, этот из Ее Четырнадцати Ка никогда не знал такого наслаждения! Я бился о Ее упрямый трон, и клубы ароматов из всех курильниц с благовониями, какие я только вдыхал за эти четыре дня на всех торжественных обрядах, птицами проносились в моей голове, большими стаями птиц, а затем я вновь очутился среди запахов пота и топи, окружавших нас теперь. Мы познали друг друга среди всех запахов жаркого сумрака той темной хижины. Не знаю, исходило ли когда-либо от Нее такое множество Ее подлинных запахов ранее, но на этот раз, когда я вошел через Ее задний вход, Она была охвачена страстью более сильной, чем в прошлый, когда воротами был вход между Ее бедер, и вновь стала говорить, но только в самом конце, когда все уже приближалось — тут Она заговорила. Теперь уже не имело значения, что я входил в Нее через этот низменный рот. Она уже не была служанкой, но — моей Царицей, и „О, — сказала Она, — ты столь порочен, ты в Моем ша. Ты на Моем поле, ты на Моем наделе, о, ты плывешь в Моем болоте. Сеш и сеш. Пиши на Мне, исчерти Меня, сеш и сеш, ты — Моя грязь и Мой мер. Мой канал. Моя слизь, ты не человек, но злой дух, сладкий херу. Мое болото. Мой грабитель. Мой враг, о, иди глубже в тлен, воткни его поглубже, коснись умершего, о, хат, хат, хат, положи это в Мою каменоломню, положи это в Мою гробницу, дай его Моим предкам, возьми Их всех, дай его Моему заднему входу. Моему заднему входу", — и Она изверглась с таким громким пронзительным криком, какой издала на поле, посвященном Амону, когда Усермаатра вонзился в Нее. Она исторглась, но окончание походило на пытку и было наполовину вырвано силой. Она содрогалась подо мной. Я ощутил Ее боль в своем животе и бедрах и то облегчение, которое Она почувствовала, когда боль отпустила. Затем Она ударила меня по лицу за то, что я осмелился познать такую близость к Ней. Не знаю, будет ли еще когда-либо столь низменная любовь знакома моей семье, покуда…» — И здесь Мененхетет резко оборвал свой рассказ.

Наши мысли тоже остановились, а затем неверным шагом двинулись вперед и вновь вошли в наши головы. Ибо, взглянув на лица моей матери и моего Отца, я понял, что они увидели то же, что увидел я: как Хатфертити и Нефхепохем занимаются любовью именно таким способом. Было ли это расплатой за проклятье моего первого отца? Я знал, что Мененхетет при всей своей мудрости подошел вплотную к тому, чтобы сказать то, чего никак нельзя было говорить — насколько близки были моя мать и мой первый отец! Я знал, что моя мать бросила на Мененхетета долгий взгляд, не лишенный враждебности, чтобы дать ему понять, насколько глубоко она уязвлена его последними предательскими словами.

Однако Птахнемхотеп, словно отступив дальше на берег от волны, поднятой проходившей баржей, сказал лишь: «Пожалуйста, продолжай».

ДВЕНАДЦАТЬ

Мененхетет перевел дыхание и продолжил: «Но теперь я слушал только его голос так, будто мои мысли уже не были уверены, что им хочется заглядывать в его мысли. «Да, — сказал он, — мы закончили, и Она недолго оставалась, прежде чем уйти. Она отвергла любые мои предложения сопровождать Ее, сказав даже, что я не должен следовать за Ней. И, правду сказать, от каждого из нас так ра-Зило другим, что сердце просто рыдало, прося одиночества. Так что я не оплакивал Ее уход, а выйдя из хижины, чувствовал себя так странно, что не хотел возвращаться к воротам Дворца, но вместо этого отправился бродить по городу, слоняясь по его переполнен-яым народом улицам, словно в лесной чаще. Я продолжал вдыхать Яве, что еще оставалось от Нее на мне, покуда мало что можно было уже различить. Она действительно ушла, и я скучал по Ней, даже с вожделением вспоминал наш общий запах, похожий на запах берлога того зверя, которым некоторое время мы оба были, да, я пребывал в столь ни с чем не сравнимом состоянии (ибо я снова ощущал близость смерти каждый раз, когда пускал в ход локти, чтобы продраться сквозь толпу), что подобная опасность ласкала мой нос и заставляла чувствовать в груди сладкий страх, как той ночью в Тире, когда я переступил из своего окна в постель тайной блудницы Царя Кадеша. И теперь я не хотел, чтобы эта ночь и то соблазнительное присутствие, что все еще жило в моих ноздрях, покинули меня, и поэтому я скорбел о жестокости своего обращения с Нефертари. Ибо я снова любил Ее, любил всю чувственность и хрупкость Ее очарования в тот день, когда я впервые явился к Ней на службу, и Она приветствовала меня со спокойным, но великолепным расположением Царицы, тосковал по Ней еще более страстно после сегодняшнего дня, словно Сет и Геб, как и все восемь Богов болотной слизи, соединяли нас вместе, чтобы я вновь познал Ее с еще большей силой, и я вновь ощутил слияние Ее желания с моим.

По правде сказать, без Нее я словно обезумел. Костры на каждом углу и запахи жарящегося на огне мяса разбудили во мне воспоминания о вкусе человеческой плоти. Казалось, я вернулся почти на тридцать лет назад, потому что в моей памяти всплыло лицо одного из наших нубийских солдат, сказавшего ночью у Кадеша: „Мясо мужчины дает сердцу силу для сражения. Хорошо есть мясо, которое говорило с нами". И теперь, будто не прошло ни одного года из тех тридцати лет, я кивнул в знак согласия с ним, но на самом деле я готов был согласиться со смертью, более черной и сильной, чем любой нубиец, и я подумал, что она должна походить на ворота в большой город. После смерти не нужно путешествовать вверх по Нилу, ища каверны, которые приведут тебя в Страну Мертвых. Напротив, следует твердо пройти ворота при звуках труб и грохоте барабанов. Смерть должна походить на улицы наших базаров. Я видел первые часы смерти во многих снах, когда бродил по базарным улицам своих сновидений. Да, я видел ее в тех закоулках в свете огней на лицах разносчиков, продающих мясо. Торговцы трясли перед моим лицом безделушками, а шлюхи беспрестанно нашептывали что-то мне на ухо.

Остаток ночи я провел обходя веселые дома. Если на моем члене и осталось пятнышко мерзейших отбросов самого низменного из Ка моей Великой Царицы, то будьте уверены, что меня теперь воспламеняли все силы барана и быка, и никогда, с тех пор как я стал Первым Колесничим, я с такой силой не ощущал себя молодым воином. Видимо, нос Лодки Амона был причален у меня между ног, ибо в ту ночь в домах шлюх я был подобен моему Фараону и вернулся во Дворец лишь под утро, чтобы уснуть в Паре Дуата — так мы называли наши дворцовые бани! Тысяча вшей, заполонивших мое тело той ночью — а чего вы хотите от грязных хижин, толп всякого сброда и простыней тех девок, — вскоре бежали от окутавших меня испарений. Я вернулся в свои покои, чистый и пьяный, чтобы наконец заснуть».

Тут моя мать крайне самоуверенно прервала его. «Я могу вынести любое предлагаемое тобой описание, — сказала она, — поскольку любящая женщина готова отдать себя без остатка. И не заблуждайся, Нефертари, независимо от того, как бы Она могла презирать это чувство, испытывала к тебе совершенно неодолимое влечение. Но мне невыносима мысль о той хижине, что Она избрала. — Здесь моя мать начала дрожать. — Чтобы лечь в такую грязную постель! Что могла бы Она сказать волосам на Своей собственной голове?»

Ответил Ей, однако, не Мененхетет, а Птахнемхотеп. Обнимая ее за плечи, будто она уже была Его Супругой, Он сказал: «В те пять дней простые люди в предусмотренных случаях заходили во Двор Великих либо смешивались со знатью в толпах, собиравшихся на берегу реки. Раз Празднество Празднеств должно было наделить Фараона новой силой, то не только Боги, но и звери, и люди Египта, растения, изделия ремесленников должны были пройти перед Ним, и даже насекомые. Верно ли это, Мененхетет?»

«Верно. В обычный день человек не чувствовал себя вельможей, если хоть одна вошь угнездилась в его доме, и, разумеется, не было места чище Дворца. Даже там, где жили наши слуги, были диваны, на которые могла присесть Принцесса. Однако во время Празднества все было по-другому. Говорю тебе, Хатфертити, что ты никогда не знала Божественного Торжества и потому не можешь этого понять. В те несколько дней считалось признаком добродетели, пусть всего лишь на час, оказаться зараженным чуждыми тебе созданиями. Это показывало, что ты глубоко проникся суждениями Маат и общаешься с народом. По случаю такого великого события даже ты с гордостью переносила бы присутствие паразитов».

«Никогда, — сказала моя мать и взяла Фараона за руку. — Никогда — уверяю тебя. Я не смогу лечь, даже с дорогим мне возлюбленным, в постель с паразитами».

«Нам осталось подождать всего двадцать три года, и мы узнаем, изменилась ли ты», — рассмеялся мой Отец, но она передернула плечами: «Никогда. Странно, пока ты не рассказал нам об этом, я думала, что Нефертари во многом похожа на меня».

«И похожа, и непохожа, — сказал Мененхетет. — В конце концов, это и отличает Царицу — способность быть выше Самой Себя». Когда моя мать бросила на него гневный взгляд, чего раньше на моей памяти не бывало, — он выдержал ее взгляд, и после затянувшегося молчания он заговорил первым:

«К тому времени, как я проснулся, мы уже давно вступили в утро последнего дня Торжества. Я чувствовал слабость из-за выпитого, излишеств, горячих ванн и недосыпа, но был трезв и потому ощущал себя отделенным от остальных, начавших напиваться снова. Подобно прибою Великой Зелени, воздух этого последнего утра, казалось, был напоен волнением, и даже жрецы ходили одурманенные. Во Дворе Великих все перемешались, а из города доносились звуки праздника вместе с известиями о драках во многих кварталах. Этим утром на Своей колеснице во главе Своих лучших воинов, а также первых отрядов Своего войска в Фивы вернулся Аменхерхепишеф, неся весть о еще одной успешной осаде, предпринятой против ливийцев, — пали стены еще одного города! — и народ принимал Его как Фараона. Так говорили мне со всех сторон, и Его людей можно было видеть входящими во Двор Великих, а некоторые даже молились перед храмами Богов своих номов, или перед сирийскими алтарями, или нубийскими хижинами, внутри которых пребывала невесть какая дрянь. Самые грязные головорезы из Его Войска молились больше всех, а Его Стража повсюду попадалась на глаза с женщинами — не хотел бы я в то утро быть богатым торговцем, имевшим красивую жену.

Как же любили жители города этого Принца! Я же, словно, стоит Ему увидеть мое лицо, моя близость с Его матерью откроется, старался, чтобы нас разделяли люди и площади Двора Великих, и стремился избегать тех мест, где был Он — о чем мне сообщали счастливые крики приветствий. Я был так измотан, что стал даже подозревать, что Он снова говорил обо мне со своими военачальниками, потому что взгляды, которые Его Стража бросала на меня, стали еще более злобными, чем раньше.

В полдень в ходе Его Божественного Торжества началась Коронация Усермаатра, хотя я не уверен, что был способен следить за всем этим. Кажется, она продолжалась большую часть дня, вплоть до Общего Ужина вечером, когда мы наконец отпраздновали окончание Торжества священными обрядами и множеством развлечений, последовавших за играми и состязаниями, которые проводились днем. Помню, что многие спорили на деньги во время гонки четырех стад быков (которых называли Канопами) и их пастухов (Четырех Сыновей Хора)! Мы подбадривали их криками: „Давай, Хеп! Быстрее, Туамутеф!" Не знаю, было ли тому причиной известие о том, что войска Аменхерхепишефа весь день будут прибывать в город, но в воздухе висело и богохульственное: „Кнутом его, Амсет!" Наблюдая, как быки четыре раза обегали внешнюю стену Горизонта Ра, я также покатывался со смеху. Я снова начал пьянеть. Повсюду музыканты дули в трубы прямо в уши прохожих, раздавался нежный перебор струн, безумный звук цитр, а у реки и на каждом сборище на больших улицах плясали танцоры. На площадях с фонтанами и даже во Дворе Великих народ развлекали борцы и жонглеры.

Однако посреди всего этого, как я сказал, Усермаатра был коронован, и это я не совсем понимаю, так как Его Коронация проходила во время многих торжественных обрядов, снова и снова, и Он уже был коронован и в предшествовавшие дни».

«Расскажи Мне, — сказал Птахнемхотеп, — о той, которую ты видел, а Я объясню ее предназначение».

«Если я попытаюсь описать ритуал, который Тебе и Твоему Предку известен лучше, чем мне, то должен заметить, что, как Ты понимаешь, это событие очень взволновало меня. Ибо когда Усермаатра вышел в тот день из Тронного Покоя, у собравшихся, среди которых был и я, перехватило дыхание. Я услышал, как человек, стоявший рядом со мной, прошептал своей жене: „Он сияет, как солнце". Когда Он уселся в Свой Паланкин, за ним последовала свита из Его Принцев и Принцесс, и многие из них несли на длинных шестах штандарты Бога. Процессия покинула Двор Великих. Впереди шли жрецы, возжигая благовония. Именно тогда, под крики приветствий размеренным шагом подошел Аменхерхепишеф и, дойдя до Золотого Чрева, подставил плечо под передний конец правого шеста. Его лицо таким образом оказалось впереди лица Его Отца, и пока Усермаатра несли от площади к площади через Двор Великих на встречу с Богом Мином, рукоплескания собравшихся встречали Их обоих — Фараона и Сына.

Затем этого Мина извлекли из Его святилища и также понесли в паланкине — множество жрецов у каждого шеста. Другие обмахивали Бога опахалами и бросали перед ним букеты цветов. Бог Мин и Славный и Великий Бог Рамсес Второй сошлись на помосте, воздвигнутом на поверхности Двора, и перед Ними разбрасывали и воскуряли благовония, а когда открылись ворота Быка Аписа, над толпой собравшихся взметнулся наш общий крик приветствия. Из ворот появилось животное, и оно походило на Быка Небес. Его рога были позолочены, и он был так же прекрасен, как Усермаатра. Он стоял один и не желал приблизиться. Не знаю, быть может, причиной тому был присущий быкам запах, но мой нос ясно различил благоухание свежескошенной травы на поле ранним утром. В моих глазах стояли слезы. Я думал о сорока женщинах, которые подняли свои одежды перед быком Аписом, прежде чем Нефертари открыла мне Свои бедра, и я вновь желал Ее с такой страстью, что начал опасаться, что мое томление войдет в быка и возбудит его. Но в то утро, как я вскоре смог убедиться, животному дали специальные травы, чтобы унять его ярость, и после первого взрыва рукоплесканий всех этих людей при виде его он не проявил злобы, но вел себя как ручной и присоединился к процессии жрецов, которые подвели его к Усермаатра. Теперь быка и нашего Славного и Великого Бога представили Мину, Которого Его жрецы открыли для обозрения, растворив дверцы Его паланкина. Оттуда Мина очень бережно пересадили на небольшой трон, где Он стал видим уже всем, но солнце сияло на Нем так ярко, что невозможно было разглядеть ни Его черт, ни Его тела — лишь одно Его сияние. Все ахнули, а Усермаатра прикрыл рукой глаза. При виде Мина, подобного золотому огненному шару, бык издал стон.

Теперь в Его огненном сиянии я понемногу стал различать Бога, у Него было тело жука Хепера, ноги льва, но лицо человека и корона Фараона с двумя бараньими рогами, восьмью кобрами, двумя дисками солнца и луны и двумя большими перьями из золота, такими же высокими, как и Он Сам. У Него также был золотой член, выходивший прямо из Его бока, но так далеко, что Ему приходилось поддерживать его в этом восставшем состоянии одной рукой: он был таким же большим, как и член Усермаатра, что говорило о многом, поскольку голова Бога не доставала и до колен нашему Фараону, и Его не было бы видно, если бы Его не посадили высоко на трон. Могу сказать, что при виде этого Бога и Его члена Усермаатра также показал Свой воздетый меч, и к Ним мог бы присоединиться и бык, не будь он одурманен травами. Каждый, кто нес на шесте лотос, повернул расцветший цветок к Ним, и я почувствовал, как земля набухает любовью, и услышал под своими ногами приглушенные стоны желания. Многие в толпе чувствовали то же, поскольку под юбками многих мужчин можно было различить их восставшие члены и немало женщин упало в обморок. Я сам был близок к сладчайшей невоздержанности. Несмотря на то что я совершил прошлой ночью, и я мог ощущать, что и моя часть Нила поднимается.

„Всем сердцем восхвалим Амона-Ра!" — возгласил жрец, сообщая таким образом нам, что Бог Мин, Повелитель нашего Празднества и самое прекрасное Божество нашего урожая, есть Мин-Амон — еще одно проявление из миллиона и одного обличий Амона Сокрытого и Ра Света, и теперь, когда Бог и Фараон смотрели друг на друга: Усермаатра в глаза Мин-Амона, а Мин-Амон — в глаза Усермаатра, присутствием Амона-Ра исполнилось все, и бык, несмотря на травы, издал рев, в котором прозвучало эхо, прокатившееся по полю под лучами солнца и многим страшным горным пещерам, а тем временем жрец запел длинный гимн Амону-Ра.

Я все еще слышу его — каждое его слово. Даже если Усермаатра и не прекращал быть нашим Фараоном, ни на один из этих пяти дней, все же рука страха сжимала наши сердца, как и сердца всех в Нижнем и Верхнем Египте. С каждым нашим дыханием мы в Двух Землях ощущали, что в любой из этих пяти дней, пока Усермаатра был нашим Фараоном и все же им не являлся, над нами может разразиться несчастье. Мы знали, что Он должен быть снова коронован, дабы сила Его удвоилась в Его грядущих годах. Но как мог Он быть коронован во время Своего Божественного Торжества, если только на эти пять дней Он не откажется от Своего Трона?

Поэтому истинное возвращение Двойной Короны на голову Усермаатра приближалось по мере того, как мы слушали Гимн Верховного Жреца Амону-Ра, и мы вторили согласными криками, и познали в своей груди, пупках и чреслах высшую святость. Верховный Жрец сказал: „Да будет славен Амон-Ра, высшее Божество, Который прекрасен, податель жизни и тепла всему прекрасному домашнему скоту. Ты — Бык Богов, Повелитель Маат, Отец Богов, Создатель мужчин и женщин, Ты — Создатель животных. Ты — Повелитель всего сущего, производитель пшеницы и ячменя, и Ты родишь травы на полях, которые дают жизнь скоту. Боги превозносят Тебя, ибо Ты создал то, что внизу, и все, что вверху. Ты освещаешь Две Земли, и Ты плывешь по небу в мире. Ты делаешь кожу одного народа отличной от другого, покуда не возникает все разнообразие людей земли, но Ты всем им даешь жизнь. Ты слышишь мольбу угнетенного, и Ты добр сердцем ко всем, кто Тебя призывает. Ты спасаешь тех, кто пребывает в страхе, от тех, кто вероломен, и Ты судишь сильного и слабого. Ты — Повелитель ума. Из Твоего рта исходит знание. По Твоей воле разливается Нил. Ты — Правитель Предков в Подземном мире. Имя Твое Сокровенно"».

Я мог чувствовать, как с каждым словом, произнесенным Ме-ненхететом, беспокойство моего Отца нарастает. «Неужели, — спросил Птахнемхотеп, — именно эти слова были обращены к Усермаатра?»

«Так я их помню».

«Прошу, продолжи этот гимн».

«Вот слова Верховного Жреца, — повторил Мененхетет. — „Слава Тебе, Единственный. Люди вышли из Твоих глаз, а Боги — из Твоего рта. Ты повелел рыбе жить в реках и дал дыхание жизни яйцу и ползающим тварям. Ты позволяешь крысе жить в ее норе, а птице сидеть на зеленом дереве. Твоя сила имеет много обличий. Ты раскинул небо и основал землю. Ты — Хозяин зерна, и Ты создал скот, чтобы он пасся на холмах. Славься, Амон, Прекрасно-ликий Бык, Судья Хора и Сета! Ты создал горы, и серебро, и ляпис-лазурь.

О, Амон, Твои лучи сияют на всех лицах. Ни один язык не может выразить Твою Суть. Ты держишь путь сквозь неизмеримые пространства более миллионов лет и сотен тысяч лет. Ты следуешь через водную бездну к месту, которое любишь, и все это Ты совершаешь за один быстротечный миг пред тем, как уйти на покой, погрузиться в воды и положить конец часам"».

«Я читал лишь окончание этих слов, — сказал Птахнемхотеп. — Я не знал о других частях гимна, а они исполнены наивысшей силы и представляются Мне странными».

«Я в большом смущении, — сказал Мененхетет, — оттого, что мои слова незнакомы Тебе. Я могу полагаться лишь на свою память, а как мы знаем, наша Хаибит лжет в надежде обмануть нашего Ка. Не могло ли случиться так, что то, что представляется мне произнесенным в тот день, на самом деле есть гимн, возглашенный несколькими Верховными Жрецами Амона в своем кругу, таким образом, я припоминаю эти слова не из своей первой жизни, но из второй?»

«Это просто замечательно, — сказал Птахнемхотеп. — Я знаю о таких тайных гимнах даже больше, чем Хемуш, который занят делами правления. Однако среди рукописей, хранящихся в храмах, Я никогда не встречал таких, где Амона называли бы Повелителем Ума или Правителем Предков в Подземном мире. — Он покачал головой и вздохнул. — Это не так важно».

«То, что я рассказываю, — правда, которую я помню, — сказал Мененхетет. — Для меня совершенно немыслимо стать Твоим рулевым, который не знает, как управляться с веслом».

«Я назвал бы эту ошибку — если это ошибка — чрезвычайно любопытной и никогда не счел бы ее злонамеренной — разве что Боги желают, чтобы зло встало между нами».

«В этот час в Тебе больше веры в Богов, чем днем», — заметила моя мать, но с такой простотой и пониманием того, что по-настоящему осознала, что ни мой Отец, ни мой прадед не улыбнулись, и Птахнемхотеп наконец сказал: «Это так. В эту ночь присутствие Моей Двойной Короны ощущается так, как никогда ранее. Почтим же и тебя, и Мененхетета», — и при этих словах Он поцеловал меня.

«Нет Фараона мудрее Тебя», — сказал Мененхетет.

«Для меня это честь», — ответил Птахнемхотеп.

Однако так же как птица, сбитая метательной палкой, падая на землю, ранит воздух, так и эхо гимна Амону-Ра, вознесенного Верховным Жрецом, продолжало парить между ними, и я почувствовал подозрение в душе моего Отца. Не могу также сказать, что теперь Он продолжал верить Мененхетету. Если первый удар моему счастливому состоянию был нанесен проклятьем Нефхепохема, то это был уже второй. Несмотря на добрые слова, которые они говорили друг другу, теперь я чувствовал, как что-то разделило моего Отца и прадеда, будто они уже не несли общее бремя, но искали в разных пещерах свои собственные сокровища, я же, желая удержать их вместе, ощутил наконец детскую усталость, и мне захотелось плакать.

«Продолжай, — сказал мой Отец после недолгого молчания. — Больше Я не стану прерывать тебя».

«Насколько я помню, — начал Мененхетет, снова помолчав, — как только Верховный Жрец произнес эти слова, другой жрец открыл золотую клетку, из которой, словно опасаясь, что крылья не поднимут их в воздух, достаточно быстро, с шумом вылетели четыре гуся. Поднявшись в воздух, они описали круг над Двором Великих, а затем полетели вместе к югу, но позже, как нам сказали, им предстояло разделиться, чтобы разнести слово о случившемся в четыре предела Небес. Теперь, когда они скрылись из виду, Верховный Жрец сказал Голосом-исполненным-всей-полнотой-Его-власти: „Хор получает Белую Корону и Красную Корону. Рамсес получает Белую Корону и Красную Корону". Однако мне было непонятно, как Он мог получить какую-либо из них, поскольку обе они уже пребывали на Его голове. Он получил одни слова. Затем другой жрец поднес Ему золотой серп и сноп пшеницы. Благословленный жрецами евнух вышел вперед, поцеловал ногу Усермаатра и лег на землю, держа в своих черных руках корни пшеницы. Фараон взялся за верхушку снопа и обрезал стебли посредине. Потом пшеничные листья были разбросаны перед быком, и животное увели на заклание.

Затем все те из нас, кто служил при Дворе, один за другим выходили вперед и целовали Его руку, обнимали Его колени или кланялись до земли — в зависимости от близости к Нему, и когда подошла моя очередь, Он необычайно торжественно приветствовал меня, сказав, чтобы я шел в Тронный Покой и подождал вместе с немногими, и, конечно, Сам пришел туда, приняв все положенные почести.

Оставшись наедине с восьмерыми из нас, Он сказал, что в благодарность за наши труды, нашу преданность Ему, нашу верность, нашу храбрость и наше благоразумие — при последних словах мне показалось, что Он взглянул прямо на меня — Он собрал нас вместе для того, чтобы доставить нам ни с чем не сравнимое удовольствие. На эту последнюю ночь Торжества Он наделяет каждого из нас особым титулом. Этой ночью мы будем служить Распорядителями Обрядов Пожалования, и, сказал Он, эти титулы мы будем носить вечно, возбуждая в людях трепетное благоговение до конца наших жизней. Мы будем известны как Восемь Его Распорядителей (я немедленно вспомнил восемь Богов слизи — хотя по выражению лиц остальных можно было с уверенностью сказать, что они ничего такого не подумали). Итак, награды были пожалованы Его Хранителю Сокровищ, Его Главному Писцу, Его Домоправителю и нескольким Его Военачальникам, включая меня. Теперь, как нам было сказано, мы являемся обладателями титулов, которые существовали при первом Фараоне. „Древних и великих титулов", — как сказал Усермаатра. По одному мы выходили вперед, и каждому давали золотого скарабея, а Усермаатра произносил наши новые имена. Визирь стал Единственным Спутником Усермаатра, Хранителя Сокровищ назвали Управляющим Всем, что Растет для Царя, а Пепти, что меня немного удивило, который в тот день был назначен Главным Писцом, теперь вновь был отмечен и стал Первым Утренним Вестником Царя. Следующий, военачальник (кожа которого походила на шкуру Себека-крокодила), совершивший много успешных переходов к золотым копям, стал Распорядителем Золота, Выходящего из Земли, вперед выходили еще трое других, чьи титулы я не могу сейчас вспомнить, но мне, последнему, когда я сжал Его руку, было сказано: „Что бы Я делал без Моего благородного возничего?" — и Он не только держал мои пальцы в Своих с чувством не менее прекрасным, чем все дарованные мне Маатхорнефрурой, но и взглянул на меня глазами, исполненными такой любви, которую Он не выказывал мне уже много лет. „Многое зависит от тебя, — прошептал Он, но я совершенно не понимал, что Он имеет в виду, а затем Он повернулся к остальным и сказал, что после долгах размышлений решил назвать меня Хранителем Тайн, именем, которое, будучи произнесенным в своей полной форме, каким оно было в древности, звучало так: Хранитель Тайн, Известных Лишь Одному Человеку. Оно будет моим титулом этой ночью, сказал Он, и до конца моих дней. Не знаю, мелькнули ли предо мной в тот миг мои будущие жизни, но я чуть не расплакался и сделал это позже, когда остался один, что случилось не раньше чем через час, поскольку мы отпраздновали награждение с нашим Фараоном за чашей колоби, рассматривая скарабеев друг друга и разговаривая между собой как Распорядители, называя друг друга новыми именами. Да, только тогда, когда я вернулся во Дворец Колонн и остался один в своем пустом покое, я разразился слезами и продолжал рыдать так долго, что меня можно было принять за разлившийся Нил. Я ни разу не плакал, с тех пор как оставил свою деревню, но теперь я рыдал даже о том часе, когда меня забрали на военную службу. Ибо этот сегодняшний подарок был единственным, который я когда-либо получил от Усермаатра. И тогда слезы лились из каждой из Двух Земель моего сердца. Я полагаю, мы не можем познать великое чувство, покуда наша душа одновременно не исполнится как самых благородных, так и самых простых побуждений. Подобно тому как Хор со Своими слабыми ногами выглядит глупцом среди Богов, но при этом перья на Его груди покрывают все небо, так и я плакал, потому что уже не любил своего Царя так сильно, чтобы быть достойным дарованного Им мне великого титула, а с другой стороны, потому что ненавидел Его сердце за то, что оно разбередило мою старую любовь к Нему. Теперь я уже не чувствовал никакого желания осуществить ту отвратительную месть, на которую намекнула мне Нефертари. И слезы лились у меня из обоих глаз каждый раз, когда я вспоминал о том замечательном титуле, которым теперь обладал: Хранитель Тайн, Известных Лишь Одному Человеку».

«Да, он прекрасен и подходит тебе наилучшим образом», — сказала Хатфертити, но голос ее не был таким же теплым, как ее слова

«В тот день, — сказал Мененхетет, — Коронация должна была завершиться, но могу вам сказать, что до конца было еще совсем неблизко. Той ночью на Церемонии Пожалования Его вновь короновали, и, как я сказал, многие ритуалы смешивались с развлечениями. Было ясно, что к вечеру все уже праздновали, но полноту мира, приходящую лишь с истинной Коронацией, мы еще не познали».

«Да, не познали, — сказал Птахнемхотеп, — но это оттого, что Коронация не есть обряд, а также и не жертвоприношение, и не может быть обретена за время одной молитвы, но, подобно жизни Самого Фараона, требует всего множества храмов и более нескольких состязаний. Даже вошь, как ты заметил, участвует в этом исключительном повороте судеб в Двух Землях, поскольку Фараон после тридцати или более лет правления становится столь могущественным, что возлагает на Себя собственную Двойную Корону. Соответственно, не только Он укрепляется в такой момент, но и Боги. Поэтому и все Они должны участвовать. Если не под Своими собственными именами, то в теле другого Бога, Который разделит с Ними Имя. Да, и все духи должны восстать, не все разом, ведь и землю со всеми ее долинами и склонами не перевернуть разом, но ком за комом. Так и весь Египет поднимается и ставится на свое место от обряда к обряду — во всяком случае Я вынес такое представление из глубин Своих разысканий. Гимн, прозвучавший во Дворе Великих в тот последний день, был лишь самым крупным событием из огромного их числа, сравнимого по величине с количеством номов, людей, зверей и всех Богов».

«Даже будучи Верховным Жрецом, — сказал Мененхетет, — я бы не смог сказать это столь же хорошо».

«Я согласна, — сказала моя мать, обращаясь к Птахнемхотепу. — Ты — Хранитель Тайн». Но впервые с тех пор, как они вернулись в крытый внутренний дворик, мой Отец с раздражением воспринял ее замечание и шлепнул ее по бедру за столь легкомысленные слова, чем доставил Хатфертити еще большее удовольствие. «Могу ли я назвать себя Единственной Спутницей Птахнемхотепа?» — спросила она, и в ее голосе прозвучала явная дерзость любимицы, которую никогда не заменят, и я услышал ее следующую мысль, я один, так как только я был достаточно проворен, чтобы ловить подобные молниеносные мысли моей матери. «Это я, — сказала она себе, — настоящая Хранительница Тайн».

ТРИНАДЦАТЬ

Моя мать была так довольна той честью, которой она сама себя удостоила, что из ее усталых рук поднялось сладостное блаженство и облаком прошло над моим Отцом и мной. Мы втроем сидели, об-локотясь на подушки, окутанные общим ощущением умиротворения, и я вновь парил поблизости от радостей моего сна. Воспоминания моего прадеда стали теперь менее тревожными, и мне не было нужды вслушиваться в его слова, и я позволил его мыслям свободно разворачиваться предо мной.

«Ночь Пожалования, — начал он, — происходила не в Зале Празднеств Царя Унаса, но на площади, во Дворе Великих, который был окружен стенами из тростника. Крыши не было. И все же это место называлось Шатром Царя Унаса, и сверху нас прикрывали решетки с вьющимся виноградом и цветами, которые поддерживали лишь тонкие шесты, чтобы всем был хорошо виден Фараон (что было бы невозможно в огромном Зале Празднеств с его тяжелыми каменными колоннами), нет, тот вечер проходил так, словно мы были и не внутри Дворца, но и не под открытым полностью небом, а, как Боги, пребывали где-то посредине.

Многое другое происходило той ночью не так, как всегда. Фараон появился не последним, но первым и занял Свое Место на деревянном помосте, покрытом тяжелым ковром, на котором стоял золотой трон с четырьмя раскрашенными деревянными столбами, поддерживающими балдахин. Каждый из гостей, входя, кланялся Усермаатра, и каждой женщине Он посылал ожерелье и венок цветов, а каждому мужчине — золотой кубок, и на столах было приготовлено множество таких наборов — кубков, наполненных фруктами, и ожерелий с цветами. Слуги разносили тончайшие вина из лучших виноградников Харги, Дахлы [63], Фаюма, из Пи-Рамсеса, Мареотиса [64] и Пелусия [65], а также хеттское пиво, более темное, чем ваше египетское, которое подали к столу Маатхорнефруры — странный напиток с запахом пещер и корней, солод чувствовался в нем сильней, чем в нашем, и использовалось не только корневище, но и ростки — боевое, на мой вкус, пиво.

Могу сказать, что все гости, включая Принцев и Принцесс, уже заняли свои места, когда появились три Царицы. Истнофрет была первой со Своими семью сыновьями и дочерьми, но, как и всегда, в повседневной жизни Двора с Нею так редко считались и столь мало о Ней говорили, так и теперь Она не произвела никакого впечатления, да и дети Ее были столь же непримечательны, как и Она. Следующей в Зал вошла Маатхорнефрура, Ее корону украшали два высоких пера, а Ее воздушное одеяние было столь прозрачным, что Ее чудесный маленький живот не выглядел столь ослепительно, как мерцание небольшого бледного лесочка над Ее бедрами. Затем вошла Нефертари. Она предстала в великолепии, в котором с Ней не могла сравниться ни одна женщина. Хотя большая часть Ее тела и не была видна под тяжелым одеянием цвета бледного золота (этот цвет должен был напомнить всем о волосах, потерянных Маатхорнефрурой), но заканчивалось оно всего лишь на ладонь выше Ее пупка, и на ней больше ничего не было, кроме воротника, прикрывавшего Ее шею, и золотой диадемы в волосах. Итак, можно было видеть лишь груди Царицы. Они были столь же прекрасны, как у молодой женщины. Их ложбинка походила на тень от храма, и воздух в моих ноздрях задрожал от желания. Я обладал Ею прошлой ночью, но не Ее грудями. Как будто готовясь к этому вечеру, Она отказалась тогда обнажить их. И все же их красота жила в моих ладонях с нашей первой ночи, когда мои пальцы взрыхлили всю Ее плоть. Так что мне следовало верить, что эти груди так красивы отчасти из-за искусной работы моих рук. Однако этой мысли не суж-дена была долгая жизнь, так как Ее появление едва не нарушило ход Празднества. Нефертари улыбнулась всем нам, Людям Царского Круга, сидящим рядом с Фараоном, и Людям Царского Двора, рассаженным по углам, затем простерла руку к столу, за которым сидели Ее сыновья, и Аменхерхепишеф встал, вышел вперед и провел Ее на место рядом с Собой. При этом все присутствовавшие в Шатре также поднялись, и раздались оглушительные приветствия герою и Его матери. И, конечно же, столь бурное проявление чувств, когда поднялось столько кубков и Ей под ноги было брошено столько цветов, явило собой всеобщее желание сказать: „Она — наша, а не хеттка". Даже оттуда, где я сидел с Маатхорнефрурой, в отдалении от Усермаатра (ибо Он разместил Ее слева от Себя, а Нефертари — справа, каждую на помосте, равноудаленном от того возвышения, на котором восседал Он Сам. Истнофрет также сидела на помосте, но в глубине Зала!), я понял, что Он не ожидал такого взрыва чувств. Рукоплескания не прекращались, но гремели с такой силой, что даже знатные люди и их жены, известные соблюдением приличий, несмотря на это, продолжали бить в ладоши в Царском Кругу, а из углов Зала раздался свист. Усермаатра встал и высоко поднял Свои Скипетр и Плетку, чем вызвал более громкий всплеск рукоплесканий, хотя и не такой сильный, как я предполагал. Затем все сели. Я чувствовал волнение сидящей рядом со мной Маатхорнефруры, и когда Она под столом взяла в Свою руку мои пальцы, Ее кожа была холодна, как Северные земли. „Я говорила Ему, что это случится", — прошептала Она. Я же не ожидал ничего подобного, хоть и наблюдал в городе нарастающее возбуждение, вызванное возвращением в Фивы Аменхерхепишефа и его войск, которое продолжалось весь день, но увидав, как вошла Нефертари и как Ее встретил сын и то количество приближенных, которые не задумываясь вскочили, чтобы приветствовать Их, я понял, что Ее появление было тщательно подготовлено. Для меня стало очевидным, что, когда рядом с Ней Ее сын, мне нет места ни подле мыслей Царицы, ни вблизи Ее силы в нашем городе. Тут меня осенило, как далеко меня отнесло от подобных забот. Я оглянулся назад, на того воина, которым когда-то был, и вспомнил его великое умение понимать притязания всех, кто его окружал, знать их так хорошо, что это помогло ему стать Командующим-всеми-Войсками. Я уже не был тем человеком. А мог бы быть уже и мертвым. Ибо кем стал я теперь, как не несчастным приверженцем опасностей и радостей плоти, которые дарит любовь? Вот уж действительно Хранитель Тайн. Моя служба так тесно связала меня с женщинами, что теперь я мало что знал о силе мужчин. И я поразился своему собственному тщеславию — предположить, что тот, кто убьет Фараона — имея в виду себя, — сможет затем сам стать Фараоном, это я-то, у которого теперь, когда вокруг кишели войска Аменхерхепишефа, не было ни одного преданного воина.

В этот момент Он посмотрел в моем направлении через все праздничное веселье, кипевшее в Зале, и мои широко раскрытые глаза увидели перед собой не глаза Аменхерхепишефа, но дверь в Страну Мертвых. Эти глаза были вратами, через которые мне предстояло пройти. Я подумал: „Да, в эту ночь я умру. По крайней мере, это великая и памятная ночь". Я вновь ощутил те же чувства, что познал в пивной, но теперь нежность, в которую обратился мой страх, подобралась еще ближе, и каждое дыхание было исполнено для меня благоговейного трепета, ибо сам воздух источал простое счастье от того, что никакая опасность не могла подступить ко мне до того, как закончится праздник. Мне было дано насладиться этими часами торжества.

Подали блюда из быка Аписа, принесенного в жертву этим утром, блюда изысканные, истекающие соками Богов, а также редкую рыбу, которую нечасто ловили в Ниле, и, поскольку я был готов сосчитать все разнообразные оттенки вкуса тех яств, что могли стать моей последней едой по эту сторону от Страны Мертвых, я могу сказать, что перед нами поставили девять различных мясных блюд и шесть из домашней птицы, четыре сорта хлеба и восемь видов пирогов, много сладостей, а фруктов больше, чем я смог бы назвать. Все это время несметное число музыкантов играли на тростниковых дудочках, арфах, барабанах, тамбуринах, кимвалах, а временами каждый никудышный музыкант играл на цитре, пока тане начинала звучать так, будто к нам приползли все змеи из Дельты, и чувствовалось, что повсюду в Фивах происходят такие же торжества и, насколько мне известно, и везде в Двух Землях. Так мне все это представлялось, и к тому же, словно я держал в своей руке множество рук, я ощущал биение сердец всех женатых мужчин и замужних женщин за стенами Дворца, ибо какое количество преданных жен стало неверными лишь за эти истекшие пять дней, больше чем за какое-либо время их жизни! В визге цитр и веселье голосов мне слышалось все то безумие, что пребывало в свободе этого Празднества, звучавшее повсюду, кроме нашего стола, где погруженная в мрачные мысли сидела Маатхорнефрура, едва способная одарить мимолетной улыбкой каждого проходящего, который горел желанием увидеть Ее чувства после тех приветствий, которыми была встречена Нефертари.

Начались представления. Нам приготовили неожиданный подарок. Пепти, удостоенный в тот день освобождения из Садов Уединенных и назначения на более высокую должность Главного Писца, была оказана еще одна честь — право выступать первым. Как только он начал, многие уже были готовы хохотать. Ибо, как я обьяснил Маатхорнефруре, он принялся рассказывать историю, которую все слышали в детстве, о том, как наставник поучал ученика, который никак не мог научиться писать. Поскольку до поступления на военную службу я никогда не видел даже самых простых расчетов на глиняной табличке, то оставался в стороне от общего веселя. У меня были другие воспоминания. Никто из тех, кого я знал в детстве, не умел писать.

Пепти, имея на то самые веские причины, пребывал в прекрасном расположении духа и выказал при этом немалый ум, когда вскоре стал добавлять к истории собственные слова. Он начал так: „Мой отец, который также был писцом, сказал мне: «Я заставлю тебя полюбить письмо больше родной матери». Мой отец оказался мудр, потому что я полюбил его даже больше собственной жены". Здесь Пепти не то чтобы приподнял свою юбку, но прикрыл ладонями то, чем уже не обладал, и толпа — ибо среди собравшихся не было ни одного, кто бы не знал о перенесенной им рискованной операции — покатилась со смеху.

Пустив в ход такое удачное, хотя и бесстыдное вступление, Пепти далее воспроизвел наставление. Его голос, на высоких тонах походивший на детский, тонкий, как звук дудочки, и забавный из-за своих быстрых и скверных изменений тона, доставлял им огромное удовольствие. Из каждой глотки вырывались раскаты смеха. Он обладал способностью создавать впечатление, что подтрунивает над самим собой, но еще больше он смеялся над другими, которые думали, что смеются над ним. Поскольку рост его был мал, а горделивые движения пухлого тела очень смешными, это выглядело забавно. Он был столь заносчивым! Но ему было известно и это, и всякий раз, когда все уже были готовы перестать смеяться, он со свойственной ему легкостью принимался плакать. Так как рассказанная им история была грустной, его слезы превратили ее в веселую, и многие из высокопоставленных особ хлопали себя по ляжкам и стучали по столам, а некоторые из приближенных Аменхерхепишефа, неотесанные, словно дикие козлы, свалились на пол и застучали ногами по коврам. Таким забавным казалось некоторым его выступление. „О, кто станет уверять, — сварливо вскричал Пепти, — что жизнь военного лучше жизни писца? Это далеко не так. Позвольте мне рассказать вам об одном бедняге, чья жизнь полна несчастий. Еще мальчиком его родители привели его в казармы, и там его посадили под замок".

„Держи свою пасть на замке!" — заорали несколько военных в восхищении от своей шутки и мудрости, придаваемой выпивкой, но Пепти улыбнулся Фараону всеми своими зубами — а они у него были такими же белоснежными, как у каждого евнуха! — и продолжил. „Бедный мальчик, — сказал он. — Армия так жестоко обходится с ним. Что бы он ни сказал, он получает удар в живот. Когда он мешкает с исполнением приказа, его бьют по ногам. Если он улыбается, ему разбивают губы. Начальники лупят его так, что ему уже больно сидеть. Все обучение происходит посредством искусства кнута. Если он некрасив, на него не обращают внимания, но если он привлекателен, его используют непотребным образом. «Лучше б я умер! — восклицает он. — Только что пользы мне от Создателя-Трона, раз все крадут мое седалище?» — При этом добавлении все разразились хохотом. — Терпи, — сурово сказал Пепти, подражая командиру, — чтобы стать мужчиной, надо сперва научиться быть женщиной". — Воистину, среди этих высокопоставленных особ Главный Писец управлял вратами смеха. Я даже почувствовал досаду оттого, что никогда не научусь так смешить других.

„Слушайте дальше, — сказал Пепти, — это еще не конец приключений. Тот мальчик наконец вырос и стал мужчиной и хорошим воином, и вот ему пришлось идти в Сирию через горы, а еду и воду нужно нести на собственной спине. Он подобен вьючному ослу. Его хребет вот-вот переломится, а вода, которую он пьет, грязная. Когда он оказывается лицом к лицу с врагами и видит ярость в их глазах, то чувствует себя не лучше птички в силках. Но, случись ему вернуться в Египет живым, с ним поступят как с изъеденным червями деревом. Его одежду украдут, а его слуги разбегутся".

„Над чем они так гогочут? — спросила меня Маатхорнефрура — Это же невыносимо скучно". Она наблюдала, как Усермаатра ревел от удовольствия, а Нефертари и Аменхерхепишеф смеялись от всего сердца. Многие воины теперь принялись красоваться, показывая свои молодые мышцы и улыбаясь самым прекрасным женщинам, уже осмеливались даже заигрывать с ними.

„Говорю тебе, маленький писец, — сказал Пепти, — перестань думать, что воины счастливы, а те, кто пишет, обижены судьбой. Это неверно. Писец ходит при Дворе там, где захочет, его кормят и почитают, тогда как воин всегда так голоден, что не может спать по ночам". Пепти поклонился, а гости взревели и наградили его рукоплесканиями.

Музыканты вновь заиграли. Вышли жонглеры, акробаты и танцоры, но я не смотрел на них. Мои глаза были прикованы к Нефертари. В тот вечер она ни разу не посмотрела в мою сторону. Я не мог приблизиться к Ее мыслям и ощутил новый прилив враждебности к Аменхерхепишефу, наблюдая за тем обожанием, с которым Они подкладывали друг другу еду и передавали кубки с вином. И если я и был Хранителем хотя бы одной Тайны, заключалась она в том, что кровь Усермаатра кипела: я чувствовал Его страх перед Аменхерхепишефом и ту тяжесть, что легла на Его удовольствие в такую ночь Ему приходилось скрывать Свою ярость от Своей жены и сына.

Затем вперед вышел красивый юноша, а за ним прекрасная девушка, вся одежда которой состояла лишь из маленькой цепочки пониже талии. Рука об руку они приблизились к Фараону, преклонили колени, и, когда его голова коснулась пола, юноша испросил разрешения исполнить песню.

„О чем она?" — спросил Усермаатра.

„О, Возлюбленный Амоном, в своей песне я буду говорить от имени дикого фигового дерева, которое умоляет цветок вступить под сень его листьев, чтобы оно смогло поговорить с ней".

„Что ж, расскажи ей то, что знаешь, Дикое Фиговое Дерево", — сказал Усермаатра под веселый хохот Двора.

Молодой человек запел, обращаясь к девушке, громким сочным голосом, исполненным уверенности в своем умении обращаться с женщинами:

Твои листья — капли росы,

Твоя беседка зелена,

Зеленее папируса

И краснее рубина.

Твои лепестки — мед,

А кожа подобна опалу,

О, приди ко мне!

Он умолк. Девушка подошла так близко, что он смог обнять ее за талию и сделал это умело, двигая своими кистью и локтем, подобно ветви дерева. Затем он озорно улыбнулся присутствующим женщинам и пропел две последние строки:

О, я не скажу о том, что вижу,

Нет, я не скажу о том, что вижу!

Дикое Фиговое Дерево обнял девушку, поднял ее на руки и вынес из зала, пройдя между столами под громкий смех, а сановники старались коснуться ее грудей и похлопать ее по заду.

Певца сменили танцоры, на которых, как и на девушке, не было никакой одежды, кроме цепочек вокруг талий, и они танцевали не только перед Фараоном, но и ходили между гостей, снимая крышки с кувшинов с вином, наполняя кубки, а затем возвращая крышки на место. В промежутках, когда они не прислуживали и не танцевали, они стояли между нами, хлопая в ладоши под музыку, и их

бедра извивались столь причудливо, что перед моими глазами змеились белые стены Мемфиса.

Снова появился Пепти, но теперь он нес коробку с красками, огромную, как щит, и палку длиннее его руки в форме палочки для письма. Орудуя этими громоздкими предметами, он сделал вид, что пишет, в то время как невероятных размеров колесничий — я никогда не видел такого огромного человека, одетый как двенадцатилетний мальчик — он был в набедренной повязке, сандалиях и с косичкой, переброшенной вперед через одно плечо, — стоял перед Пепти, мотая головой от стыда.

„Ты забросил книги, — говорил Пепти. — Ты предался удовольствиям. Ты шляешься по улицам. Каждый вечер от тебя несет пивом".

Когда я увидел, как радостно смеется Усермаатра, мне стала понятнее причина успеха Пепти в Садах. Как же он, должно быть, развлекал маленьких цариц и Фараона! Насколько счастливее стала эта обитель без моего угрюмого лица. Я ощутил горячее проклятие зависти и задумался о том, насколько я готов встретить свой конец, когда мое сердце все еще так ревниво.

„Запах выпитого тобой пива, — сказал Пепти колесничему, — отпугивает всех. Ты — сломанное весло и не можешь привести свою лодку ни к одному из берегов. Ты — храм, покинутый его Богом, дом без хлеба". Произнеся эти слова голосом, к всеобщему удовольствию исполненным глубочайшей почтительности, он разыграл целое представление, изображая, что записывает все те мудрые мысли, что только что изрек. Однако его письменные принадлежности были слишком неудобными, и он все время что-то ронял или пачкал, пока вся его игра не стала настолько смешной, что даже Маатхорнефрура начала понемногу смеяться.

Достаточно скоро великан-колесничий показал Пепти язык и пошел от него прочь. Притворяясь очень пьяным, он врезался в толпу, едва удержавшись на ногах, чтобы не свалиться на высоких гостей, и даже в духе этого вольного представления, к ужасу многих, имел наглость петлять и бродить рядом с помостом Самого Фараона. Однако, едва удержавшись, чтобы зайти так далеко и прикоснуться к шестам, поддерживавшим балдахин, он вместо этого доковылял до стола высших сановников и чуть не опрокинул его на них. Затем он с шумом добрался до Визиря и там стал издавать очень правдоподобные звуки бедственного состояния желудка. Настолько отчетливы были рулады его внутренностей, что

Визирь не мог усидеть на месте и в страхе отвернулся, опасаясь быть облеванным. Тут даже я впервые рассмеялся и уже не мог остановиться, будто смеялся в последний раз. Затем колесничий пал ниц перед слугой-сирийцем и принялся целовать его ступни и ласкать его щиколотки, покуда не взглянул вверх и не увидел, что это простой разносчик, тогда он плюнул на землю, вскочил на ноги, побежал было прочь и снова упал. Пепти не отставал от него со своими огромными письменными принадлежностями, все время пытаясь писать и не прекращая ругать его. „Вот, — говорил он, — наставления для тебя. Не забывай их. Учись петь под флейту, читать молитвы под дудку, подстрой свой голос под лиру и хорошенько играй на арфе", — но тут пьяница упал посреди пляшущих обнаженных девушек, которые принялись его обнимать, сели рядом с его неподвижным телом, играли с его волосами, а когда он притворился бездыханным, принялись лить на него масло, покуда он совершенно не вымок, а потом облепили его тело венками из сухих листьев. Почти все присутствовавшие заходились от жадного удовольствия, будто каждым спазмом своего смеха они все прочнее усаживали Фараона на Троне Его Торжества и приближали конец этих дней неопределенности, тогда как я, глубоко погрузившись во мрак души Маатхорнефруры, уже не мог смеяться, а потому размышлял о природе веселья. Я спрашивал себя: не смеемся ли мы оттого, что узрели лицо Бога, которого никогда ранее не видели, и потому немедленно отвели глаза в сторону? Человек смеется, не желая больше ничего видеть. Тогда ничто не смущает покой Богов. Разумеется, я не мог смеяться.

Как я сказал, мы с Маатхорнефрурой оказались в одиночестве. Колесничий, растирая на себе масло, попытался подняться, поскользнулся в луже вокруг него, наконец встал, покачнулся, вызвав визг у женщин, которые испугались того, что его скользкое тело может задеть их, и наконец рухнул на Пепти, круша его доску с красками и палку для письма. Все это время тростниковые трубы, барабаны, тамбурины и цитры играли очень быстро, будто музыканты гнались за злыми духами. Затем Пепти и колесничий убежали под громкие рукоплескания, а масло было вытерто с пола. Наступила тишина. Усермаатра поднял Свою Плетку, и она просвистела в воздухе.

Теперь два быка с громким стуком втащили салазки. На них лежала мумия. Раздались крики.

„Настоящая?" — спросила меня Маатхорнефрура.

„Подделка", — ответил я, и мумию увезли, подошли два уборщика и убрали то, что оставили быки. Вновь наступила тишина. Развлечение закончилось. Однако обряды должны были продолжаться.

Вперед вышел Визирь. От волнения у нескольких сановников даже вырвались стоны. Я не помню имени того Визиря, их у Усер-маатра было много. Однажды я слышал, как он сказал: „Фараон, который живет долго — сила Двух Земель, а хороший Визирь способен лишь целовать Его стопы. Есть много хороших Визирей".

Этот, как и большинство Его Визирей, был стар, и той ночью он был пьян от счастья, что его избрали одним из восьми Распорядителей. Он изрек очень много слов, хотя было бы довольно и нескольких, и говорил об Усермаатра как о восходящем солнце, прогоняющем из Египта всю тьму. „Когда Ты отдыхаешь в Своем Дворце, — говорил он, — к Тебе стекаются слова из всех земель, ибо у Тебя множество ушей и сила Твоего слуха велика. Глаза Твои яснее звезд, и видишь Ты дальше солнца. — Здесь он остановился и подумал о том, что сказал, а затем добавил: — Я говорю всем собравшимся здесь, что ухо Единственного настолько чутко, что мне достаточно произнести всего одно слово в отдаленном месте, как Он уже слышит его и призывает меня пред Свое лицо. Я ничего не могу скрыть от Того, Кто видит оком Сокрытого. Я даже не смею думать о Его достоинствах из страха, что не смогу все их назвать, ибо Он знает также и мои мысли".

„Это невыносимо, — прошептала Маатхорнефрура. — Я должна уйти".

„Ты не можешь этого сделать", — сказал я. „Мне нехорошо".

Хекет, сидевшая рядом, попыталась успокоить Ее. „Тебе не стоит уходить, — сказала Хекет. — В конце Он изберет Тебя".

„Мое дитя нуждается во Мне", — сказала Маатхорнефрура.

Я мог чувствовать Ее страх. Он навалился на меня, подобно восьми Богам слизи, и все, что Она видела Своим мысленным взором, пребывало также и в моих мыслях. Я знал, что Принц Пехти-ра заходится в крике. „Я должна идти к нему", — сказала Маатхорнефрура. Но Хекет боялась гнева Усермаатра больше, чем страхов Маатхорнефруры, и она принялась Ее успокаивать, говоря: „Я сделаю так, что он перестанет плакать". При этом она устремила свой взгляд через весь Двор Великих туда, где в дальнем углу я смог рассмотреть в кругу ее семьи Медовый-Шарик — Нефертари исполнила Свое обещание наполовину: Медовый-Шарик была здесь, но вовсе не с Ней, — и в этот миг я понял, что Хекет вложила в свой взгляд, направленный в глаза Медового-Шарика, немалую силу. В то же мгновение я ощутил, что Маатхорнефрура, сидевшая рядом со мной, почувствовала себя лучше и сказала: „Он больше не плачет". Я снова увидел в Ее мыслях лицо Пехтира, но не захотел смотреть дольше из страха, что Его черные волосы вспыхнут под моим взглядом. Визирь говорил и говорил. Тут Медовый-Шарик взглянула на меня, и в ее глазах была любовь, подобная той, которую я увидел во взгляде Усермаатра, когда Он награждал меня, но ее любви я верил больше, и, словно она задала мне вопрос, хотя я и не знал, о чем он, я утвердительно кивнул, и нежность, которую я ощутил от различимого бледного присутствия самой смерти, вновь вернулась ко мне.

Тем временем Визирь приближался к концу своей речи. „Пока мы едим и познаем богатство вкусов наших Двух Земель, пока мы пьем, давайте скажем друг другу, что эти обряды за последние пять дней стали счастливыми узами, связующими Всю Страну, иными словами — Две Земли и Фараона воедино. Знайте же, что в этот час из пекарен и пивоварен Дворца раздается пища. Людям раздают бесплатный хлеб и бесплатное пиво. Да будут у них два новых глаза на все грядущие годы. Да процветает Египет".

Он сел под громкие рукоплескания немногих и вежливые хлопки остальных, а затем появились двое борцов, которых приветствовали гиганьем. За каждым шел жрец. Один нес знамя Хора, а другой — Сета, и эти борцы — хотя тела их были огромными — устроили лишь притворное состязание, что тоже было занятно. Ибо Сет вскоре приложил свой большой палец к глазу Хора, а Хор в свою очередь положил руку на чресла Сета. Тут приблизились два жреца, чтобы примирить противников, и жрец Хора не только снял руку своего борца с чресл другого, но и вытер свою собственную, перед тем как отвести его прочь. Тут же жрец вернулся с двумя скипетрами и передал их Усермаатра. Другой жрец, с головой Тота, вышел вперед, преклонил колени и громко сказал: „Да пребудут в Твоих руках, Бык Небес, эти два скипетра. А с ними чресла Сета возвращаются Богу, которому они принадлежат, и глаза Хора да отойдут к своему Богу, и пусть умножится Твоя сила благодаря этому дару". Должен сказать, что, несмотря на свое мрачное состояние, я почувствовал, как через всех нас, присутствующих в зале, прошла большая сила, и сам я ощутил себя вдвое сильнее, чем минуту назад, подобно тому как и Усермаатра держал теперь два скипетра.

Наш Фараон встал. Он сказал: „В Моем городе люди едят. На Восточном берегу и Западном берегу Фив они едят хлеб и пьют пиво. Ибо в этот последний из пяти дней Торжества они обрели два новых глаза. От зерна солнца и духов луны они получили два новых глаза".

Он положил два Своих скипетра на подставку и поднял руку, чтобы дотронуться до Кобры на Своей Двойной Короне. „Вот глаз Моей Короны, который есть Глаз Хора".

При этих словах многие сидевшие перед Ним во Дворе пробормотали: „Это Кобра. Он обнимает Кобру". Мало кто не обернулся, чтобы посмотреть на Нефертари. Хекет, как только она поняла, что сделает в следующий момент Усермаатра, прошептала Маатхорнефруре: „Два года назад, во время последнего Божественного Торжества, Он приветствовал Ее. Этой ночью Он не сделает этого". Она оказалась права. По Двору прошел ропот, когда Он даже не взглянул на Нефертари. Этот ропот усилился, когда Аменхерхепишеф высоко поднял Свой кубок и выпил за Нее. Несколько придворных не смогли сдержать судорожный вздох.

Жрец, стоявший пред Усермаатра, особо торжественно произнес: „Да не замутится Твой глаз печалью, — и вынул из золотой коробки кадильницу благовоний, которую передал Ему. Затем жрец сказал: — Вдохни благоухание Богов. Все, что очищает нас, происходит от Тебя. Твое лицо — благоухание для нас".

Усермаатра взмахнул кадильницей, и все попытались вдохнуть аромат, ибо это было благовоние, которым мог пользоваться только Фараон и только этой ночью. Воцарилось всеобщее молчание. Благовоние было изготовлено из трав, росших в саду, на двери которого был нарисован черный кабан Сета. Теперь мы могли его обонять — и аромат его был исполнен силы. Запах Усермаатра был непохож ни на один из известных нам прежде, возвышенный и животный одновременно, подобный струящемуся одеянию Осириса и следам Хер-Ра.

Запах благовония не рассеялся и тогда, когда двадцать слуг внесли колонну, дважды превышающую человеческий рост, и бережно положили ее перед Троном. Я не раз видел обряд Установления Столба Джед во время многих торжественных церемоний, но ни один из них не был так высок, к тому же этот был из отполированного известняка, тогда как прежние делались из стеблей папируса. Более того, глаза и тело Осириса были вырезаны посреди колонны, чтобы показать, как в Библе вокруг Него выросло дерево.

Усермаатра сошел со Своего Трона, снял Свою Двойную Корону, установил Ее в золотом святилище на золотой подставке и поднял веревку из папируса, прикрепленную к верхушке колонны. Аменхерхепишеф присоединился к Нему, а затем один за другим вперед вышли двадцать Его сыновей, чтобы встать у двадцати веревок, в то время как шестнадцать Его дочерей также покинули свои столы, и жрецы вручили каждой цитру и ожерелье. Тут Маатхорне-фрура прошептала мне: „Эти ожерелья уродливы". Я сделал постное лицо и ответил Ей: „Предполагается, что это пуповина и плацента", — что еще более смутило Ее (и меня), поскольку каждая из Принцесс, получая подарок, не медля произносила: „Да дарует Хат-хор жизнь Моим ноздрям". Но затем я понял молитву, это было просто. Чего еще мог желать только что отделенный от пуповины новорожденный, как не воздуха?

Фараон и Его сыновья принялись тянуть веревки. При этом сыновья нараспев говорили:

О, Кровь Исиды,

О, Великолепие Исиды,

О, Волшебная Сила Исиды,

Защити нашего Великого Фараона.

Как только колонна стала подниматься с одного конца, жрецы снова выступили вперед и принялись избивать друг друга палками. „Они безжалостны друг к другу!" — воскликнула Маатхорнеф-рура с живым интересом, и, пока все не кончилось, половина сражающихся оказалась на полу. Все это время одна сторона восклицала: „Я бьюсь за Хора!", а другая — „Я схвачу Хора!", но когда сражение закончилось, силы Сета бежали со Двора, таща за собой своих израненных и окровавленных бойцов, а колонна была быстро установлена. Это вызвало новые приветственные крики.

Шестнадцать дочерей Усермаатра запели:

Исида без чувств на воде.

Исида поднимается из воды.

Ее слезы падают в воду.

Смотрите, Хор входит в Свою Мать.

В этот момент — не для того ли, чтобы ни у кого не осталось сомнений, о чем только что пели, — Нефертари взяла руку Амен-херхепишефа и припала к ней долгим поцелуем.

Не знаю, была ли Она уверена в том, что следующей вызовут Ее, но, безусловно, наступил Ее черед развлекать нас. Усермаатра поднялся и произнес голосом, заставляющим умолкнуть все вокруг: „Пусть Главные Наложницы Бога наполнят Дворец любовью", Нефертари вышла вперед, и к Ней присоединились шесть слепых певиц, и, конечно, они носили такие имена, как Удовольсти листьявие Бога, ибо голоса у них были несравненно прекрасными. Поскольку они были слепыми, то, в соответствии с мудростью Маат, их голоса обрели особое очарование. Они пели, а Нефертари играла на цитре, вначале, пока их голоса были еще легче ночного ветерка, перебирая ее струны едва слышно, но вскоре их песня зазвучала громче и стала ласкать дыхание каждого из нас.

Нефертари стояла, обняв за плечи одну из слепых девушек. Я решил, что это дочь слуга, которого охранники Усермаатра забили насмерть во Дворце Нефертари. Ибо теперь Царица с презрением смотрела на Своего Фараона. Это был Ее час Празднества, который никто не смог бы у Нее отнять. Я увидел, как побледнел Усермаатра, чего не видал никогда ранее, а все присутствовавшие плакали, слушая этих слепых Наложниц Бога. Ибо ничто не может растрогать каждого из нас так, как слепота — этот бич, исходящий из песков самого Египта. Это наше несчастье, самый страшный удар, какой только может нанести нам судьба, и все мы плакали, тронутые красотой голосов этих слепых девушек, и во время их пения я чувствовал стыд Усермаатра оттого, что был убит слуга Нефертари.

О, взгляните туда, молочные коровы, Плачьте о Нем,

Не упустите случая увидеть Осириса,

Когда Он поднимается,

Ибо Он восходит на небеса в сонме Богов.

Не могу сказать, была ли когда-либо Нефертари так прекрасна Ее груди были подобны очам солнца и луны, а Ее лицо — самым благородным в Двух Землях. Именно тогда я заметил, что Она смотрит на меня, и ощутил счастье, несравнимое ни с чем из пережитого мной этой ночью, и мысленно произнес заклинание: „О, да будет Ее взгляд обращен на меня в час моей смерти".

Осирис над Ним,

Его ужас — в каждом члене,

Их руки поддерживают Тебя,

И Ты взойдешь на небеса

По Его Лестнице.

Ибо до тех пор, пока поют Наложницы, Нефертари будет Госпожой гарема Амона, всех Уединенных Сокрытого. Она будет равной Богине Мут. Велика была Ее сила. Рыдала даже Маатхорнефрура. Потому Двор Великих облетело желание — пусть Нефертари вернется к власти, которую Она потеряла! Она была Царицей всех, кто присутствовал в этом месте, и я увидел, что губы Маатхорнефруры кровоточат там, где Она их прикусила.

Хор закончил свое выступление. Изо всех моментов тишины, что случались во время Пожалования, ни разу не была она столь глубокой, как та, в которой мы ожидали, пока Трон Амона, хранившийся в Храме Карнака, древний, священный трон, на котором обычно сидел Сам Бог, тогда, тысячу лет назад — еще всего лишь Бог фиванского нома, которого еще не называли во всем Египте, Сокрытый, был с почтением внесен жрецами и установлен рядом с Троном Усермаатра. Все ждали приглашения Первой Супруге Царя занять место на Троне Амона. Но Кого решит Усермаатра назвать Первой Супругой Царя?

Перед тем как мог быть сделан этот выбор, должна была состояться последняя Коронация. Бакенхонсу, теперь — самый старый Верховный Жрец Двух Земель, вышел вперед, а с ним два молодых жреца, несших золотое святилище. Бакенхонсу открыл дверцы и достал Белую Корону и Красную Корону, но он был слишком стар, и, чтобы удержать их, потребовались все его силы. Усермаатра поклонился им с такой преданностью, что я понял, что Его любовь к Двойной Короне похожа на любовь одного из супругов к другому, когда эта любовь счастлива и не увядает, а оттого всегда доставляет удовольствие и всегда внове.

Усермаатра громко произнес:

Да пребудет ужас от Меня, как есть ужас от Тебя,

Да пребудет страх от Меня, как есть страх от Тебя,

Да пребудет трепет от Меня, как есть трепет от Тебя,

Да пребудет любовь ко Мне, как есть любовь к Тебе,

Да соделаюсь Я могучим и Повелителем духов.

Бакенхонсу поднял Красную Корону Нижнего Египта и Белую Корону Верхнего Египта и возложил их на Его голову.

Усермаатра прикоснулся к Своему Скипетру, Своей Плетке и Своей Двойной Короне. „Ты изошла из Меня, — сказал Он, — а Я изошел из Тебя". Теперь Он стоял в тишине, обводя глазами присутствующих, вглядываясь в лица многих из нас, одного за другим, покуда эта тишина не уподобилась великому смятению, а сердце Его не забилось, как сердце жеребца. И тут я наконец познал самого себя — да, я действительно Хранитель Тайн, Известных Лишь Одному Человеку, потому что я знал Его сердце и ужасный страх, что пребывал в нем, и великую гордость, и, когда Он посмотрел на меня, я впервые также понял, что Он любит и ценит меня. Ибо Его взгляд спрашивал: „Что Мне делать?" Я снова ощутил Его страх. Нет такого колдовства, страх перед которым сильнее страха Фараона перед силой Своего Сына. Выбрать Нефертари — значит успокоить все силы, способные подняться против Него. С Маатхорнеф-рурой Он останется всего лишь обладателем сияния, что пребывает в свете дальних земель. Однако Его гордость тем, что Он — Единственный, была велика, и Ему была ненавистна мысль о том, чтобы подчиниться Своему страху перед Аменхерхепишефом. И вот Он стоял в нерешительности, а Маатхорнефрура думала о Своем ребенке. Я видел черные локоны Принца Пехтира, хеттские кудри, и чувствовал Ее великий страх. Она шепнула мне: „Скажи Сесуси, чтобы Он выбрал другую — Я буду жить в страхе, если Он изберет Меня". Хорошо, что Она говорила по-египетски, так как Ее голова была наполнена мешаниной хеттских звуков, неизвестных мне, а затем я познал сердце Нефертари, в котором пребывало два сердца: одно, подобное розе, одетой в лепестки Ее любви, и другое — охваченное огнем, и я не знал, слать ли мысли Маатхорнеф-руры Усермаатра, так как, если Фараон изберет Нефертари, я превращусь в зяблика, выклевывающего червей из ленивых крокодильих челюстей. Нет, этих страданий мне больше не вынести.

В тот момент я не понял, отчего Он сделал то, что сделал, но теперь я это знаю. В объятиях Твоего ума, Великий Девятый из Рамессидов, я вижу Его и понимаю, что никогда Он не мог сделать Своего выбора из страха, иначе Он уже не был бы подобен Богам. Боги могли благословить Его силу или взять Свое благословение обратно, но ни один Фараон никогда не примет Своего решения, слушая славословие или стоны Своих людей, — нет. Он должен был остаться верен славе Кадета! И вот Он наконец отвел глаза от Нефертари и подал руку Маатхорнефруре. Та встала, слабо всхлипнув, и пошла через зал. Хекет плакала не скрываясь, и мне не было нужды смотреть в сторону Аменхерхепишефа. Я знал, что под Его взглядом могут пасть стены Храма.

Музыканты играли, а Маатхорнефрура восседала на Древнем Троне Амона. В тот момент, когда Ее ягодицы успокоились, словно Она потревожила поверхность небольшого пруда, пиво в моем кувшине вспенилось. Не знаю, ни какие песни пели, ни того, как скоро стали расходиться придворные, не помню даже, прошла ли мимо моего стола Медовый-Шарик со своей семьей, ибо я сидел, окаменевший, в полной уверенности, что сам свет во Дворе Великих изменился. Я уже больше не различал золотые отблески каждой свечи среди миллиона и бесчисленных светильников, украшавших огромную беседку Двора Великих, но наблюдал все происходящее перед моими глазами через красное марево, походившее на более темные огни ночного поля битвы, и именно в тот час, хотя все присутствовавшие при Пожаловании узнали это лишь потом, Пехтира, возбужденный неизъяснимым беспокойством той ночи, выскочил из кроватки и выбежал в сад, где наступил на присыпанные угли костра и так жалобно закричал, что Маатхорнефрура, словно от боли, скорчилась на Троне Амона. Все видевшие это говорили, что древнее золото Бога послало мучение Ее коже, но Она просто почувствовала обожженную плоть Ее ребенка, и я много лет, почти до середины своей второй жизни, не знал, что эти ожога так изуродовали ноги мальчика, что маленький Принц ходил как Хор, не имея силы в ногах, и умер, не дожив до трех лет.

Я ничего этого не знал. Я сидел в свете павшей на меня красной мглы, и сердце мое исполнилось величайшего смятения и решимости, дотоле мне не знакомых. Итак, я знал, что чувствует Усермаатра. Наконец я сделал глубокий вдох и сказал себе, что больше не буду избегать смерти, но, подобно Нефеш-Бешеру, буду готов вступить в нее и не поверну назад, нет, не поверну. Однако уверенность в моем решении весила не более пера. Но в то же время я, вероятно, уже был близок к своей следующей жизни и, подобно жрецу, говорил себе, что в момент невыносимой муки разница между величайшей правдой и отвратительной ложью может казаться не более весомой, чем перо. И я представил себе перо и стал наблюдать, как оно трепещет при падении, и ощутил трепет красоты в своем сердце. Было ли то знание истины?

Я покинул Зал Пожалования. Поскольку Фараону надлежало прийти первым, а уйти Он должен был последним, я не попрощался с Ним или с Маатхорнефрурой, а прошел мимо Ока Маат, поверхность которого той ночью отражала полную луну, размышляя о хеттском Саппатту. Белизна моих одежд сияла так же ослепительно, как и бледное богатство луны, и я мог видеть страны по ту сторону Великой Зелени. Впервые в жизни я подумал о тех землях далеко на севере, где, должно быть, так же холодно, как на луне, и не знаю отчего — быть может, из-за обступившей меня тишины, либо как уже умерший, — но я прошел мимо стражников Нефертари, как призрак, и проскользнул в Ее покои, и пиво вспенилось в моем кувшине не зря — Она ждала меня.

„Не здесь, — сказала Она. — Я не знаю, как скоро вернется Аменхерхепишеф, переговорив со Своими людьми, — и, не дав мне времени понять, что это значит, Она повела меня в Свои сады, и мы остановились в беседке у маленького фонтана, над которым раскинулось дерево. В лунном свете мраморная скамейка холодила нашу кожу, но Ее тело было теплым, и очень страстным, и нежным еще и потому, что Она плакала. Когда я нагнулся, чтобы поцеловать первую из Ее великолепных грудей, Она схватила мою голову обеими руками и прошептала: „Этой ночью Я буду любить тебя всеми тремя Своими ртами, — и принялась смеяться, и эхо Ее смеха отозвалось в садах. — Да, у Меня есть на то основание, — сказала Она, — ибо ты — третий из трех мужчин, которых Я люблю, и единственный, на кого Я могу рассчитывать, не так ли?"

Я со всей силой, даже слишком сильно сжал Ее в своих объятиях. Правда состояла в том, что меня снова обессилела любовь к Усермаатра. Я более не мог Его ненавидеть, и если прошлой ночью я познал силу быка, то теперь под моей юбкой были не более чем чресла зайца, но Она, омывшись с одной стороны болью, а с другой — яростью, пылала такой страстью, какой я никогда в Ней не знал. Она не только любила меня Своими тремя ртами, но и призывала многих Богов, чтобы разбудить мои члены, пальцы моих ног, мои внутренности и мои губы, мой живот и мое сердце, да, даже мое сознание и длинный лук моей спины, но чем более страстной становилась Она, тем холоднее становилось мое собственное сердце, ибо в своем страхе я был исполнен также и гордости, и я хотел быть бесстрашным, поэтому я стал очень холоден, почти как жрец, на самом деле я был жрецом в объятиях льва, пока Она говорила все те, такие похожие между собой, слова, с которыми так любила играть: о моих губах и берегах реки, о моем сердце и Своей жажде, о дверях моего рта и паланкине моего живота (теперь Она была сверху), о сочленениях моих ног и маленьких губах рта между Ее ног, и Она вскрикнула, когда я вошел, о, так неожиданно стала выкрикивать грубые слова о совокуплении, грабеже и убийстве. «Нек, нек, нек, — сквозь зубы проговорила Она, — иметь тебя, убить тебя, уничтожить тебя, нек, нек, нек, ты — Мои кишки и Моя могила, Мои глаза и Мой ум, Моя смерть, Моя гробница, о, дай Мне твой член, дай Мне твое семя, иди ко Мне на бойню. Умри! — а затем Она сказала: — Смотри, узри, о, умри». Мы перевернулись, и Она легла на спину, и врата открылись в Ней. Бык Алис пребывал в Ее чреве и крылья Божественного Сокола, но голос Ее прозвучал спокойно, когда Она спросила: „Ты убьешь Его? Ты убьешь Его для Меня?" — и, когда я кивнул, она начала судорожно исходить с такой силой, что меня, словно застигнутого горной лавиной, понесло вместе с Ней, и в падении я увидел острова Ее чрева, поднимающиеся из моря, и мое семя помчалось по ущелью между ними.

Но в отличие от всех тех достойных путей, что могли бы привести меня к Ней во все великие дни моей жизни, я вместо этого извергся одной небольшой струей, и мое семя никогда не достигло бы Ее обители, потому что меня не было в нем, нет, оно просто вышло из меня, но тут я ощутил руку небес на своей спине, язык пламени, копье ярости, семь раз я ощутил, как этот огонь проникает в семь моих душ и духов, и сила этих ударов увлекла меня вперед, в мое семя. Затем я оказался под какой-то водой и поплыл. Я почувствовал, как мое сердце разделяется. Две Земли раскололись.

Я поднялся в воздух и посмотрел вниз на свое тело. Оно лежало на Ее теле, а над нами стоял Аменхерхепишеф, вытирая кинжал о мою спину, и кровь семью источниками била из меня. Она кричала, я думаю, что это было так, хотя во всех своих четырех жизнях я не мог в этом поклясться, но полагаю, что Она сказала: „Глупец, он сделал бы это для нас", но затем часть меня, вознесшаяся вверх, вновь опустилась вниз, в мое семя, и у меня сохранились некоторые воспоминания, весьма туманные, о многих моих путешествиях. Порой мне казалось, я пребываю в палатке, стены которой обдувают многие ласковые ветры, а временами я жил на берегах реки, и мимо проплывали крокодилы. Но, думаю, умерев, я вошел в жизнь собственного семени и в должный срок вновь появился на свет из чрева Нефертари. И по причине всех тех страхов, с которрлми я любил в последний раз, но и благодаря отваге моего поступка, моя вторая жизнь стала совершеннейшим воплощением взаимных уступок моих притязаний, и я окончил ее как Верховный Жрец. Но это совсем другая история, не имеющая отношения к Кадешу».

ЧЕТЫРНАДЦАТЬ

«А что случилось с Аменхерхепишефом?» — спросила моя мать. Тогда я понял, если не знал этого раньше, что Ее отказ почтить окончание рассказа Мененхетета должным молчанием означает, что теперь в ее чувствах к нему нет никакой жалости.

На эту грубость, обрушившуюся на боль его воспоминаний, он ответил лишь вздохом: «За то, что Он убил меня, — сказал он, — не последовало бы никакого наказания. Но Аменхерхепишеф разъярился на Свою мать и вот в два взмаха кинжала Он лишил Ее пупка, нарушив этим Ее связь с Царственными предками. Тут же, в раскаянии, Он отрезал и собственный пупок. Поскольку с Собой Он поступил еще более жестоко, чем со Своей матерью, от потери крови Он потерял сознание в Ее садах.

В это время Усермаатра все еще находился в Шатре, но Своим внутренним взором Он узрел, что случилось, и, не имея рядом никого из более доверенных придворных, Он послал Пепти прикончить Своего Сына. Главный Писец, обнаружив Аменхерхепишефа лежащим без сознания от потери крови, ни мгновения не колеблясь, рассек Ему позвоночник у основания шеи. За этот решительный поступок Пепти был назначен Визирем и хорошо служил Усермаатра. Я никогда по достоинству не ценил ни этого человека, ни его способностей».

«А Нефертари?»

Мой прадед помолчал. «Поскольку Она была моей матерью, я не могу говорить о Ней таким образом. Тебе скорее пристало бы уважать мое молчание, потому что ты все еще не более чем моя внучка».

Загрузка...