Глава 1 Она всегда разрешала мне облизать венчики первой

Я берусь за ручку венчика, тяжелого от желтоватого теста, и подношу его ко рту, как рожок с мороженым. Я слизываю тесто; уголки губ растягиваются в улыбке, а язык скользит по серебристым проволочкам.

Растворяющийся коричневый сахар-песок; бархатистая, легкая, как перышко, мука, которую смешивают с растопленным маслом — из всех вкусов, что запали мне в память, дольше всех, должно быть, продержался именно вкус маминых шоколадных печенек. Как и она сама, этот вкус настойчив, и его ни с чем не спутаешь. Такой же заметный, как ее бостонский акцент.

Я продолжаю слизывать тесто, мои глаза цвета глазированного пекана наблюдают за тем, как она кладет шоколадные чипсы сразу по два — это ее фирменный стиль. Мама опускает взгляд и проводит пальцами — жесткими, как наждачка, из-за многих лет уборки чужих домов — по моим беспорядочным черным кудрям. Ее прикосновение беспокоит меня — в основном из-за того, что заставляет отвлечься от блаженного облизывания. Я смотрю на нее — на случай, если она собирается забрать драгоценный венчик из моей пухленькой правой ручки, и я вижу ее мокрые волосы, такие же черные, как мои, пробивающиеся из-под полотенца. Именно такой — с только что помытыми и завернутыми в полотенце волосами — я вижу ее даже сейчас, закрывая глаза. Едва выбравшись из горячего, почти обжигающего душа, она всегда пытается сделать сразу четыре дела.

Когда мой взгляд встретился с ее, она наклонилась и поцеловала меня. А выпрямившись, напомнила мне:

— Френси, я люблю тебя всю-всю, даже под грязной, гадкой водой.

Я так и не узнала, что именно значит эта фраза. Ни имя, которым она меня называла, ни тем более все остальное. Но я понимала, что таким образом она говорит мне и брату, что мы — ее жизнь. Это была ее уникальная формулировка фразы «Я люблю тебя больше, чем что-либо в мире».

Я улыбнулась и снова сосредоточилась на венчике с тестом.

— Что нам еще нужно для вечеринки? — серьезно спросила она.

Даже в пять лет я была ее лучшей подругой, консультантом, «резонатором» для проверки идей и дегустатором.

Она развернулась, рассматривая блюда, тарелки и подносы, покрывавшие каждый сантиметр выложенной плиткой тумбочки. Стол, на который не помещались ни салфетки, ни столовые приборы, потому что он весь был занят едой. Стопки тарелок, полотенца, свернутые и перевязанные золотыми нитками, мини-холодильники с кубиками льда, где стояли банки с газировкой и пивом.

— Только торт! — ответила я и запищала от восторга.

Мама всегда устраивала грандиозные дни рождения — с воздушными шарами и большими яркими украшениями. Ни один день рождения не обходился без 45-сантиметрового трехслойного торта из «Пекарни Дэниэла», тогда — нашей любимой кондитерской, находившейся в часе езды, в Бостоне. В этом году вечеринка тоже ничем не отличалась от предыдущих, о чем тут же напомнила мама.

— Конечно, у нас есть торт, милая.

Сама мысль о новых сладостях уже радовала. Все еще слизывая смешанный с маслом сахар, не попавший в печенье, я посмотрела на стол, который она подготовила с небольшой моей помощью. Блюда с нарезкой стояли рядом с пушистым хлебом, тефтели, сваренные в соусе маринара, цепочки острых колбасок, которые выпучивались, как колготки на толстом бедре, тарелки с лазаньей, настолько горячей, что сыр пузырился, а соус выплескивался из тарелок. Свеже-выпеченный хлеб и семь постепенно размягчавшихся брусочков масла. Тарелки с кучками тертого сыра пармезан и столовые ложки для посыпания. Главные блюда — домашние крекеры, разрезанные на точные квадраты, куриный паштет, соус для крекеров — стояли в продуваемом коридоре. Ну и, конечно же, десерт. Не меньше трех фруктовых пирогов — темно-синих, лиловых или красных на масляном тесте; две дюжины брауни, плотных, как помадка; мини-эклеры с заварным кремом из пекарни в Бруклайне[1]; замечательные шоколадные печенья; и, конечно же, особый многослойный торт.

Такое меню казалось вполне оправданным для обслуживания тридцати членов семьи.

Мама обожала устраивать вечеринки и придерживалась трех моделей кухонного обслуживания: массивного, еще массивнее и самого массивного.

Но мы — семья едоков, а едоки любят хорошо поесть. Нам нравится иметь несколько вариантов. Мы всегда знаем, что можно побаловать себя яблочным пирогом, прежде чем приступить к торту. Мы рассматриваем вечеринки в первую очередь с точки зрения меню, а во вторую — с точки зрения десертов. Мне кажется, наша одержимость изобилием идет от моей бабушки по материнской линии — она была коллекционером. Она хранила использованную оберточную бумагу так же тщательно, как обиды.

Она откладывала на черный день еду, вещи, деньги. Холодильник и морозильник всегда были заполнены до отказа, как в войну — даже через много лет после того, как все ее девять детей покинули дом; судя по всему, эти гены запасливости передались ей от вечно голодной ирландской семьи. А мама, вторая из этих девяти детей, всегда боялась нехватки еды. Она всеми фибрами своей теплой, мягкой и шерстяной души стремится накормить всех, кому это нужно.

Мама и по сей день готовит еду точно так же, как на мое пятилетие: кучами, небрежными кусками, чтобы из тарелок все вываливалось. Она не обращает внимания на количество и частоту подачи порций, не думает, нельзя ли оставить немного себе — она просто дает. Она не терпит оговорок, работает яростно и всегда с избытком. Она обнимает очень крепко, поцелуи ее похожи на мощные прикосновения ярко-красного штампа; она покупает еду коробками, говорит и двигается, словно выступает на Бродвее, щедро намазывает хлеб маслом, а если у нее попросить что-нибудь — что угодно — она обязательно сделает.

Этот день рождения — классический пример того, как она стремилась порадовать всех. Она приготовила все блюда, о существовании которых знала я — та еще фанатка еды в свои пять лет. Одних тарелок на столе было столько, что не в каждом ресторане увидишь. Все, что я могла в принципе назвать, она уже приготовила.

Тем не менее, она стояла, закусив губу, в неуверенности.

— Думаешь, этого достаточно?

Она подбоченилась и еще раз придирчиво осмотрела стол.

— Ага, — ответила я.

— Съешь капкейк, пока ждешь.

Не колеблясь, я шагнула к столу, от которого меня отделяло три шумных вдоха. Поднявшись на цыпочки, чтобы заглянуть за край стола, я с любовью посмотрела на блюдо, которое она тщательно составляла утром. Бледно-розовые пергаментные чашечки в лавандовый горошек, в которых стояли изящные кокосовые пирожные. Я внимательно изучила всю дюжину пирожных в поисках того, где больше всего глазури.

Я знала, какого стандарта нужно придерживаться для выпечки: глазурь на капкейках должна быть толщиной не менее чем в два пальца; верхний слой печенек должен быть, конечно же, уголок с кремовой розочкой. Я была сладкоежкой из сладкоежек.

В том возрасте я была милым колобком ростом три с половиной фута и весом шестьдесят фунтов. Помню, как я обожала платье гранатового цвета, в которое меня одели в тот январский день. Накрахмаленный бархатный воротник, имперская талия и пышная юбка. Каждые несколько минут я кружилась и делала вежливый книксен, показывая, какой величественной, какой счастливой и расфуфыренной я тогда себя чувствовала. Я скакала у зеркала в коридоре и увидела в отражении брата, уходившего в свою комнату.

Энтони было одиннадцать лет, и он постоянно бегал. С рассвета до заката он пропадал на улице, играя с друзьями, а я оставалась дома, в основном в сидячем положении; часто меня даже оставляли одну. Ему говорили, что он похож на маму: «Такой высокий и худой!». А потом люди смотрели на меня, большую и круглую, и отмечали мое сходство с отцом.

Я взяла кокосовый капкейк — тот, на котором было больше всего прекрасного масляного крема, — и ушла в соседнюю комнату. Там на голубом диване, украшенном цветочным узором, сидел папа — все еще в пижаме и до конца не проснувшийся. Я осторожно взглянула на него, зная, какое дурное настроение у него бывает по утрам.

— Привет, малышка, — сказал он, знаком показывая мне сесть рядом. Я даже удивилась, что он в это время уже такой веселый. «Должно быть, он хочет, чтобы сегодняшний день вышел особенным — сегодня же мой день рождения», — подумала я, садясь на диван.

— С днем рождения. — Он наклонился ко мне и чмокнул в лоб, потом схватил в свои медвежьи объятия, и я улыбнулась закрытым ртом, прижавшись к нему. Я сорвала с капкейка промасленную бумагу и начала его смаковать.

Папа только что проснулся — за полчаса до того, как должны были прийти гости. Он довольно часто просыпался в 12:30 дня. Вечера он проводил, выпивая банку пива за банкой пива, за банкой пива, за банкой, банкой, банкой, банкой… В общем, это явно не помогало вставать рано. Я не знала, что далеко не все папы покупали по две упаковки красно-белых банок в винном магазине, потом приходили домой и курили под пиво сигарету за сигаретой, смотря до утра сериал «Госпиталь Мэш». Для нас это было нормально. Впрочем, я все-таки не совсем понимала, почему ему постоянно хочется пить. Может быть, это пиво просто настолько вкусное, что он не может остановиться? Однажды, когда он вышел из комнаты и оставил недопитую банку с пивом, я подбежала к ней и сделала глоточек — вдруг это так же вкусно, как «Несквик»? Оказалось, что нет.

За несколько недель до дня рождения мама сказала мне, что папу уволили с работы. Папа, что естественно, был очень подавлен. Он слонялся по дому, не зная, чем себя занять. Много лет у него была хорошая, высокооплачиваемая работа технического иллюстратора в Wang Laboratories, компьютерной компании с тремя миллиардами долларов ежегодного дохода, базировавшейся в Лоуэлле, штат Массачусетс. Он был отличным художником, с творческим и драматичным подходом. Помню, до того как меня отдали в школу, я ходила с ним на работу и сидела у него на столе, раскрашивая черно-белые изображения многочисленных деталей компьютера. Даже сейчас, читая инструкции пользователя для только что купленного фотоаппарата, компьютера или телефона и рассматривая очень четкие и точные изображения мелких внутренних запчастей, я вспоминаю радость, с которой сидела в его кабинете с коробкой восковых мелков, работая над, как могло бы показаться, скучнейшей книжкой-раскраской в мире.

— Скоро уже вечеринка, — напомнил папа.

— Ага, — пробормотала я с набитым ртом, уронив несколько крошек на колени.

Он затянулся сигаретой и отвернулся.

Доедая пирожное, я вспомнила о большом торте в столовой. К счастью, он был в целости и сохранности. Полгода назад папа, выпив, съел торт Энтони вечером перед его днем рождения — прямо голыми руками. Я подумала, что если бы с моим тортом такое произошло, я бы очень огорчилась.

Из кухни донесся крик мамы:

— Роб, пора одеваться, дорогой. Гости должны прийти с минуты на минуту.

Папа выдохнул облачко дыма, потом потушил сигарету и бросил ее в одну из четырех больших бутылочно-зеленых пепельниц, стоявших у нас дома. Он покачнулся назад, затем вперед и рывком поднял с дивана свои 160 килограммов. Единственным, что он приобрел, потеряв работу, оказался вес.

— Ух! — весело воскликнул он. — Давай готовиться, малышка.

Он улыбнулся мне.

Я запихнула в рот последний кусок капкейка и так же энергично поднялась. Я смотрела, как папа широко зевает, вытянувшись во весь свой рост в пять футов десять дюймов. В нем было на что посмотреть. Шелковистые, черные, как смоль, волосы, золотистая кожа и карие глаза, широко раскрывавшиеся при улыбке. Верхняя губа у него была совсем тонкой, так что нижняя казалась вечно выпяченной. Ярко выраженная структура лица — высокие скулы, глубоко посаженные глаза — была настолько привлекательной, что однажды увидев это лицо, его уже невозможно забыть.

Он наклонился и еще раз крепко поцеловал меня в лоб. Я последовала за ним на кухню.

Подойдя к маме со спины, он крепко схватил ее за талию и прижался лицом к волосам, вдыхая запах. Она расслабилась, прижавшись к его груди. Потом она вытянула шею и повернула голову, чтобы с улыбкой заглянуть ему в глаза. Он опустил взгляд, оценивающе взглянул на губы, потом поцеловал ее.

Они любили друг друга — вот в этом я уверена. Как мне рассказывали, они познакомились, когда учились в старших классах школы — в тот день она подвозила его и еще нескольких друзей на машине. Она рассматривала его в зеркало заднего вида, не зная, что и думать. Он сразу обращал на себя внимание, его огромное самолюбие, казалось, заполняло собой машину. Он, не смолкая, отпускал шутку за шуткой в адрес их общих знакомых на заднем сидении. Мама оглядывалась, не слишком довольная происходящим. К концу поездки она уже считала его той еще сволочью, как она мне недавно рассказала, и полностью списала его со счетов. Через несколько недель они снова встретились на танцах в ее школе — оба пришли со своими партнерами. Единственное, что мешало ей совершенно его невзлюбить, — она все-таки считала его красивым. Под конец вечера мама увидела, что ее одноклассница стоит в левой части танцпола совершенно одна. Ей явно было неловко: она казалась скорее даже не «стенным вьюнком»[2], а сорняком в оливково-зеленом тафтовом платье. Когда мама увидела, что бедная девушка целый вечер пританцовывала одна, безуспешно ища взглядом хоть кого-нибудь, кто пригласит ее, у нее стало тяжело на сердце. Она хотела было даже пригласить ее на танец сама и, даже особенно не задумываясь, взялась за подол платья и пошла к ней. Но тут мимо, тоже в направлении той девушки, прошел папа. Мама остановилась и наблюдала. Он что-то шепнул ей на ухо, и она засмеялась, уже не так сильно нервничая. Мама улыбнулась, поняв, что папа только что пригласил ее на танец. Она не могла отвести глаз, когда они заскользили по танцполу под музыку Марвина Гэя.

— Ты подумала, что он милый, — предположила я, когда мама рассказала мне историю с танцем. Она задумчиво огляделась, словно ответ прятался у нее за плечом.

— Нет, дело не в этом. Нет, ну, он на самом деле милый — просто посмотри на него! Но в тот вечер это было просто… Я еще ни разу не видела на лице той девушки такой улыбки.

После того вечера она решила дать ему шанс. И в конце концов влюбилась. Она нашла нежные грани его характера и чувствовала себя особенной, считая, что только ей он показывает самые интимные свои черты — одаренный художник, проницательный, с потрясающей интуицией, очень чувствительный.

Когда я выросла достаточно, чтобы спросить уже папу о том, как они познакомились и полюбили друг друга, он сразу же ответил, что все понял, едва сев в машину. Он объяснил мне, что такое родственные души, и сказал, что они с мамой — как раз такая пара. Ее честность и искренность обезоруживали его. «Ну, просто она так со всеми говорила», — начал он список, который включал в себя в том числе следующие пункты: она всегда предлагала друзьям услуги «трезвого водителя»; она звала всех в автомобильный кинотеатр и привозила домашние сандвичи, чипсы, шоколадное печенье и кока-колу; она работала на двух работах — в госпитале Св. Елизаветы и в ресторане Friendly’s; она однажды положила в карман брюк своего отца, заснувшего в кресле после пяти ночных смен подряд, двадцать долларов; она никогда не напивалась после того, как впервые попробовала джин, пришла домой совершенно пьяная, и отец сказал ей, что очень разочарован; она, ко всему прочему, несомненно, легко отдала бы кому бы то ни было последнюю рубашку.

Увидев это все, папа не мог не влюбиться в нее. Он никогда не встречал никого похожего на маму. Через пять месяцев после того, как они начали встречаться, он бритвой и чернилами вытатуировал ее инициалы, МЕС, себе на предплечье. Он был полностью уверен в своих чувствах к ней.

И я постепенно начала замечать искры, которые пробегали между ними. Иногда они были дикими и необузданными, но чувства всегда оставались безоговорочными. Никто больше не мог заставить ее так громко смеяться. Ни на кого папа не смотрел так нежно, как на маму.

— Я уже одет, — сказал он ей.

Она засмеялась.

— Что? — с серьезным лицом спросил он, потом отошел чуть назад, чтобы она рассмотрела его всего, только в нижнем белье, в полный рост, и повернулся, показывая себя полностью.

Мы обе расхохотались.

Он шлепнул ее по попе, еще раз поцеловал и ушел в спальню.

Я посмотрела на маму. Она все еще подергивалась от смеха, качая головой. Потом она ушла в ванную. Вскоре я услышала шум фена. Через несколько мгновений она стала насвистывать любимую мелодию — они с папой оба ее очень любили. Мое же внимание снова привлекли пирожные, стоявшие на белой фарфоровой тарелке. Я улыбнулась, понимая, что никто мне не помешает взять еще одно. Я снова рассмотрела их все в поисках самого большого слоя глазури. Мой рот наполнился сладостным ожиданием, когда я осторожно вытащила из середины победителя «конкурса глазированности» и осторожно разорвала пергаментную чашечку. От первого же кусочка я испытала блаженство. Мама знала толк в пирожных. Каждая крошка была связана с другой; мягкая, шелковистая паутинка обволакивала все откушенные кусочки. Я открыла рот пошире, чтобы в него вместилось больше глазури и пирожного. Это сочетание — ароматное пирожное, которое превращается в мягкую пасту, соединяясь с мягчайшим ванильным масляным кремом, — я просто обожала, меня непреодолимо влекло к нему.

Я быстро прикончила второе пирожное и тщательно облизнулась, чтобы растворить все напоминания о богатом вкусе. Я ощутила волну удовольствия и облегчения. Два капкейка исчезли. Съедены.

Но количество еды, которое я поедала, для меня особенно ничего не значило. Какая разница — одно пирожное или два? Калории, умеренность, здоровье — об этом в таком возрасте я даже и думать не могла. Я не останавливалась, чтобы проверить, голодна я или уже сыта — просто ела.

В идеальном мире ребенок учится есть интуитивно. Он находит и смакует то, что ему хочется, когда он голоден. А потом перестает есть, когда желудок отправляет сигнал мозгу: «Эй, привет, с меня хватит. Спасибо большое». Ребенку вполне достаточно мягких телесных ощущений.

Я же, напротив, ничему такому не училась. Еда никогда не была для меня просто источником энергии. Я не просто утоляла ей голод и уж точно не переставала есть, когда была сытой.

Моим первым учителем стал папа — он беспрестанно ел всю ночь. Больше того, он вообще ел только по ночам. После того, как выпьет. Лежа на диване перед телевизором, где был включен Nick at Nite[3], и прихлебывая пиво, он с довольным мычанием расправлялся с большим сандвичем с говядиной и сыром и целым пакетом наших любимых картофельных чипсов. После этого он возвращался на кухню, чтобы достать из морозилки свое любимое лакомство: полу-галлонную ванночку ванильного мороженого с шоколадной крошкой — по крайней мере, так это называлось в магазине.

По ночам он был намного счастливее. Веселый, не беспокоился ни о чем. Я научилась считать красно-белые банки, которые он давил своими ручищами. Я знала, что когда в мусорном ведре три банки, папа скоро развеселится. А после четырех — проголодается. Я хотела быть с ним, когда он ест, так что тоже чувствовала голод. Еда — это было нечто особенное. Я лежала рядом с ним в кровати и жевала, засиживаясь далеко после полуночи, наслаждаясь вкусом и чувствуя себя виноватой, что занимаю мамину сторону кровати — пустую, потому что мама работала. Мы смотрели вечерние сериалы: «Шоу Энди Гриффита», «Моя жена меня приворожила», «Шоу Дика Ван Дайка». К половине второго ночи он выкуривал целую пачку сигарет, а потом проваливался в сон. Я в полудреме видела, как к кровати подходит Энтони, аккуратно забирает зажженную сигарету из папиной руки и тушит ее в пепельнице. Потом он целовал меня в щеку и выключал телевизор.

По выходным я вставала рано, зная, что папа будет спать еще несколько часов. Энтони, как обычно, уходил играть в бейсбол. Если не в бейсбол, то в футбол. Если не в футбол, то в баскетбол или уличный хоккей. В общем, всегда во что-то где-то играл до темноты. Как и мама, он вставал по будильнику, и у него были свои ключи от входной двери. Я шла на кухню, уже вполне самостоятельная и независимая в своих действиях, и залезала на тумбочку, чтобы добраться до шкафчика с крупами. Выбрав одну из коробок с вкусными хлопьями для завтрака — Lucky Charms, Corn Pops, Cap’n Crunch или Frosted Flakes, — я ставила ее на стол и доставала тарелку, столовую ложку и молоко из холодильника, наполняла тарелку до краев и шла с ней в гостиную. Там я включала телевизор и часами смотрела любимые мультфильмы. Сама того не замечая, я съедала всю тарелку хлопьев, после чего наполняла ее заново. Тарелка за тарелкой — вот так я и ела, сидя за кофейным столиком, отодвинутым на безопасные двенадцать дюймов от телевизора. Есть, не сводя глаз с телевизора, было моим хобби — оно скрашивало мое одиночество. Я успевала съесть три тарелки хлопьев, допивая густое, сахаристое молоко до последней капли, прежде чем просыпался папа. После этого ему требовалось еще часа два, чтобы приготовиться к началу дня. Все утро и большую часть дня я играла одна — в школу или в домик. Я одевала и переодевала своих Барби. Мыла голову своим «Малышам с капустной грядки» и делала им прически — это в конце концов привело к их преждевременному облысению.

Легкость и шаловливость, свойственные папе по ночам, куда-то исчезали утром и днем. Просыпаясь, он был заметно холоднее и серьезнее. Он улыбался так, словно эти улыбки лишали его чего-то важного.

Он меньше шутил. Я знала, что он только что проснулся, но выглядел он так, словно пришел с ночной смены. Еще я знала, что до полудня с ним разговаривать бессмысленно. Об этом я узнала в прошлое Рождество, когда он внимательно на меня посмотрел и сказал:

— Мне нужно попить кофе, прежде чем начнем открывать подарки.

Мама пыталась дразнить его, заставить отказаться от трех чашек черного кофе с сахаром — а то, может, нам уже ничего и делать не захочется, когда он их выпьет. В конце концов, сегодня же Рождество. Он сурово посмотрел на нее. Не испытывай мое терпение, Мири. Я понимала, как к нему обращаться, по наклону плеч и по тому, как он медленно и методично курил в гостиной. Время и настроение всегда задавал папа. Вся наша семья подчинялась термостату (кипящему или замерзающему), установленному внутри него.

После того как ему все-таки удавалось приготовиться — обычно около четырех часов, — он часами мог рисовать какой-нибудь очередной странный рисунок, идею которого придумывала я. В основном мы рисовали подводный мир. Вода казалась мне интересной — в том числе потому, что я не умела плавать. Я боялась плавать после того, как чуть не утонула в отпуске в Южной Каролине. Папа достал меня со дна океана; соленая вода хлестала из моего рта, как из шланга.

Когда мы заканчивали рисовать, я обычно выбрасывала свой рисунок, потому что он никогда не получался таким же хорошим, как у папы. Даже близко. Я не могла видеть свои иллюстрации рядом с его — они выходили такими идеальными. Позже, когда я опять оставалась одна, ставила его рисунок на стол рядом с собой и пыталась срисовать его на миллиметровую бумагу. Я хотела рисовать так же хорошо. Хотела, чтобы рисунок понравился даже папе-художнику. Мне казалось, что он любит все, что мы делаем вместе, так же сильно, как и я. Мы были увлечены, полностью поглощены работой — рисовали, что-то делали своими руками; мы были просто дикими. Мы даже однажды били на кухне яйца после того, как я сказала ему, что злюсь. Потом, через несколько часов, мама убрала остатки нашего побоища.

В общем-то, все эти бесконечные вечера и ночи с папой мне достались благодаря тому, что его уволили с любимой работы. Я понимала, что это плохо, слушая, как он шепчется об этом с мамой. Я не понимала этого — примерно так же, как не понимала, почему крупнее всех друзей. Или почему бейсбольные мячи прилетали Энтони прямо в перчатку, а мне — только прямо в лицо. Просто так уж получается.

Когда начались занятия в школе, я всегда опаздывала. Папа либо не мог встать утром, либо мы долго решали, зеленые или фиолетовые легинсы надеть с неоново-оранжевой блузкой на размер меньше, которую он мне купил, когда мама попросила его сходить со мной в магазин и купить одежду для школы. Когда она позже решила посмотреть на мои обновки, я с улыбкой показала ей стопку тетрадок с узорами, оранжевую блузку, две пары пластмассовых сережек и набор накладных ногтей из CVS.

Еще, помню, мы ездили вдвоем в нашей двухдверной «Тойоте-Терсел», чтобы забрать его пособие по безработице перед школой. О, я очень хорошо помню эти поездки. Я даже сейчас могу представить себя на пассажирском сидении; папа подъезжает близко к припаркованной справа машине и спокойно бросает красно-белую банку пива на заднее сидение. Я выглядываю в окно, папа в этот момент резко поворачивает, чтобы объехать ту припаркованную машину, и где-то рядом блестит серебристая застежка ремня безопасности. Сам ремень, которым я даже не пристегнулась, висел на двери. Потом я занялась пакетом в руках — там были свежие, только что обжаренные пончики. Я достала один пончик и вгрызлась в него, добравшись через внешний слой глазури до сдобного центра; глотала я, почти не жуя.

Пока папа сидел дома, совершая экспедиции к холодильнику, где всегда находилось что-нибудь алкогольное, мама работала с утра до вечера — даже по выходным. Сейчас я понимаю, что лишь в 48 лет она отказалась от третьей работы и стала работать всего на двух. Я ненавидела ее за то, что ее постоянно нет. Презирала каждый час, каждое задание, которое она выполняла, чтобы держать нас на плаву. Я знала, что она и сама не хочет уходить чуть ли не вдвое сильнее, чем я хочу, чтобы она осталась. По ночам она работала, а я лежала в кровати с папой. Я прижималась к ее подушке, утыкаясь лицом в плюшевый центр, и засыпала. Подушка пахла не духами и не шампунем; я чувствовала теплый, молочный запах ее кожи в том месте, где шея встречается с ухом.

Иногда у нее не было дневной смены сразу после ночной, так что она три-четыре часа дремала. Спала она настолько мало, насколько позволяло тело. Она знала о моем типичном утре в гостиной: «Заботливые мишки», «Пи-ви Герман», хлопья. Должно быть, именно ее типично ирландское чувство материнской вины и щедрая душа заставляли ее просыпаться, как бы долго она ни спала, и смотреть телевизор со мной.

Она улыбалась и целовала меня в лоб, прижимаясь и дыша мне в кудряшки; она сияла, видя свою малышку, хотя ее глаза были измученными и мутными. Она напоминала мне, что кофейный столик — это не стул, и что нужно отсесть подальше от телевизора, чтобы не испортить глаза.

Когда она оставалась дома днем, это значило, что ей предстоит ехать куда-нибудь на уборку. В течение многих лет у нее был стабильный, пусть и небольшой доход: она оттирала до блеска величественные дома в богатых районах неподалеку от нашего дома в Метуэне, штат Массачусетс. Когда я была маленькой, почти всегда ездила в эти двух-трехчасовые поездки вместе с ней. Я, конечно, могла остаться и дома со своими игрушками, но отнюдь не возражала против возможности посмотреть любимые сериалы в каком-нибудь доме, нуждавшемся в уборке. А мама… Ну, ей достаточно было представить, как я целый день сижу в пижаме на кофейном столике, не отрываясь от телевизора, чтобы решить, что уж лучше будет взять меня с собой.

Я познакомилась со многими семьями — владельцами этих домов. Я сидела и смотрела «Панки Брюстера» на домашних кинотеатрах с объемным звуком. Мама время от времени заходила в комнату, чтобы опять напомнить, что кофейный столик — это не стул, а я делала телевизор погромче, чтобы не прослушать ни слова из мультфильма. Когда она уходила, качая головой, в комнате оставался запах хлорки и аммиака. Из-за этих химикатов и постоянной уборки кожа на маминых руках так высохла, что даже стала трескаться.

После уборки я знала, что теперь нас ждет визит в «Макдональдс». Мама всегда держала слово, так что я получала награду за то, что была «такой хорошей маленькой женщиной». Именно так она вознаграждала мое терпение — вкуснейшими чизбургерами с пересоленной картошкой фри, обмакнутой в сладкий кетчуп. Этот обед был не просто приемом пищи. Мама не работала, не убиралась в нашем или чужом доме — она просто была со мной, и мы ели в машине.

Пока мы стояли в очереди в «МакАвто», в открытое окно влетали чудесные запахи. Сидения нашей машины пропахли жиром, солью и говядиной. Все это витало в воздухе, словно у нас висел ароматизатор с запахом фритюрницы. Мама улыбалась, поворачиваясь, чтобы передать мне мой Хэппи Мил в картонной коробке в форме домика.

Я улыбалась в предвкушении. Потом хватала ванильный коктейль, который упросила маму заказать, хотя мы обе знали, что ее кока-колу тоже выпью я. Когда я открывала коробку, из нее вырывались клубы пара. Правой рукой я тянулась в глубину коробки, чтобы найти самое главное — чизбургер. Я бросала игрушку на пол, раздраженная тем, что она смяла булочку.

На одной из моих любимых фотографий изображена ужасно капризная трехлетняя я, сидящая у мамы на коленях. Рот у меня вымазан чем-то темно-коричневым, а по глазам видно, что я недавно ревела. Мама улыбается, протягивая мне эскимо, и я тут же замолкаю. Сейчас я понимаю, что мамино отношение к детям было своеобразным коктейлем из любви и чувства вины. Наполовину — сладкая, почти приторная любовь, наполовину — горькая вина за то, что двое детей живут с отцом-алкоголиком и матерью, которой постоянно нет дома. Меня она успокаивала, одновременно прогоняя собственное чувство вины, с помощью еды. Маленькая девочка, которой тогда была я, поняла, что дискомфорт — это плохо, и что стоит мне хоть чуть-чуть ощутить скуку, сомнения, тревогу или гнев, меня тут же успокоит еда. По крайней мере, на время. Если я расстраивалась, то мама отвлекала меня, просто обещая чем-нибудь угостить. Ради капкейков я была готова забыть о любом мини-теракте, который в тот момент замышляла. Она доверяла еде, которая присматривала за мной, пока ее не было дома. Она знала, что пока папа спит, со мной сидит мой готовый завтрак, что «Макдональдс» скрасит долгий и скучный день уборки, что не может отказать мне ни в какой просьбе, связанной с едой, хотя отлично понимала, как тяжело мне придется, когда я подрасту. Еда была осязаемой вещью, которую она давала мне взамен проведенного со мной времени.

Достаточно было просто посмотреть на всю еду, приготовленную на мой день рождения, — все эти тарелки, которые, наверное, могли бы заполнить всю большую полку в супермаркете, — и всем становилось ясно, что мама выражала свою любовь через еду. «Ты просто превзошла себя, Мариэллен», — говорили гости, уходя поздно вечером с вечеринки. Мне не нравилось, когда они уходили. Родственники, друзья, да кто угодно — я не хотела, чтобы они оставляли нас одних. Папу гости особенно раздражали. На многих вечеринках, устраиваемых мамой, он присутствовал от силы час, после чего уходил в спальню с очередной упаковкой пива. Этот вечер не стал исключением. Когда все разошлись, он пришел на кухню. Глаза его были открыты где-то на три четверти.

Моргал он долго и с трудом. Дыхание пахло чем-то кислым. Он шел по комнатам целенаправленно, но неуклюже, словно очень хотел куда-то попасть, и с удовольствием бы двигался быстрее, только вот ноги не слушаются.

Мама повернулась и посмотрела на него. Ее взгляд был совсем не таким, как перед вечеринкой, когда он пришел на кухню в нижнем белье. Когда она поняла, что я смотрю на нее, она улыбнулась мне. Примерно так же она мне улыбалась, когда объясняла, что папу уволили с работы, и теперь он сможет больше времени проводить со мной. На такую улыбку я не отвечала. Если улыбки можно сравнить со вкусом пирожных, то это «пирожное» мне совсем не нравилось.

Увидев, что кухня заставлена сковородками, кастрюлями и тарелками, папа вызвался помочь.

Она отобрала у него фарфоровую соусницу.

— Я сама справлюсь, Роб.

Пока что она говорила вежливо. Игнорируя ее просьбы пойти спать и уверения, что она справится сама, папа пошел по кухне, собирая тарелки. Он переставлял их с одной тумбочки на другую, со стола на стул, из раковины на плиту. Я озадаченно смотрела, как он беспорядочно переставляет тарелки то ближе, то дальше от раковины. Несколько минут мама просто стояла, сжав губы, чтобы не сказать чего-нибудь лишнего. Мне даже было интересно, накричит ли мама на папу, как накричала на меня, когда я, играя в пекарню, насыпала на прикроватный столик муки и залила ее клеем ПВА.

— Роб, ну пожалуйста.

Она потянулась к стопке фарфоровых тарелок, которые он удерживал на предплечьях и явно собирался унести в гостиную.

— Я разберусь, — сказал он и попытался шагнуть назад, разозлившись на ее вмешательство.

Прежде чем она успела подхватить тарелки, он убрал из-под них руки, и вся стопка рухнула на кафельный пол. Мне показалось, что грохот и лязг стихли только через несколько минут.

— Видишь, что ты натворила, Мири? — закричал папа. Мама стала кричать в ответ; увидев, что у нее в глазах стоят слезы, я тоже заплакала. Это были ее любимые тарелки.

Папины крики звучали похоже на рокот — как землетрясение, от которого раскололась земля, когда погибла мать Литтлфута[4]. Его лицо раздулось и покраснело. Вскоре оно оказалось так близко к маминому, что я даже подумала, что сейчас крики перерастут в поцелуй, но она оттолкнула его, и он отшатнулся к плите.

— Что за ерунда?! — закричал он. Наклонившись в сторону, он схватил с кухонного стола зеленую стеклянную пепельницу; прежде чем я успела понять, для чего она ему понадобилась, он размахнулся и со всей силы швырнул ее в стену чуть левее того места, где стояла мама. Мама завизжала; услышав пронзительный звук, оттененный звоном бьющегося стекла, я перепугалась. Посмотрев на пол, я увидела прозрачные осколки зеленого стекла у маминых ног. Я заметила, как похожи они на зеленую яблочную карамельку на палочке, которую я на прошлых выходных уронила на тротуар.

— Боже мой, Роб! — вскрикнула мама, схватила меня и прижала головой к своей груди. Она держала меня так же крепко, как Энтони, когда мы боролись.

Я почувствовала, как ее слезы капают мне на лоб и кончики ушей. Вскоре слезы потекли так быстро, что с ее подбородка сразу попадали мне на ресницы и щеки, словно это плакала я, а не она.

Я уставилась на папу, который рухнул на стул, стоявший у кухонного стола. Что-то в нем изменилось. В глазах появились маленькие красные ниточки, на висках — капельки пота, и они пугали меня. Он уже не был похож на моего папу. Он вообще не был похож хоть на чьего-то папу. Я смотрела на него, как смотрела на старое фортепиано из красного дерева, стоявшее в гостиной. Когда мама привезла его домой из антикварного магазина, я сначала подумала, что это уникальное сокровище, которое теперь наше, и только наше. Но потом, когда я уже рассматривала его достаточно долго, то заметила и многочисленные изъяны: трещины, которые тянулись по деревянной поверхности; насколько оно неустойчиво, если не опирается о стену; зазубрины, сколы, другие мелкие повреждения, полученные в прошлой жизни и уже в нашем доме.

На следующий день все вернулось в норму. Утро было совершенно типичным, никто даже не упоминал о событиях вчерашнего вечера. Мама собрала осколки разбитой пепельницы шваброй и выбросила их в мусор; Энтони пошел к друзьям играть в футбол; папа вернулся к своему мрачному дневному времяпрепровождению. Похоже, изменилась в тот день только я.

Загрузка...