Глава VI

Дверь в московскую квартиру я открываю своим ключом и прохожу в большую комнату. В ней за столом восседает вся моя семья и поет «Вот кто-то с горочки спустился…». Стол завален готовыми искусственными цветами и деталями к ним. Братья, увидев меня, выскакивают из-за стола и повисают на мне. Расцеловавшись с ними и родителями, я интересуюсь, указывая на искусственные цветы:

— Что это?

— Работа, — усмехается отец. — Как видишь, трудимся всей семьей. Ты прямо с поезда?

— Да, — отвечаю я.

— Пошли, пока мать тебе приготовит что-нибудь поесть, поговорим.

Мы проходим в его кабинет. Он подходит к окну и, стоя ко мне спиной, спрашивает:

— Ты знаешь, что главное для человека? — И сам же отвечает: — Не оскотиниться! В любой, самой сложной ситуации остаться человеком. — Затем резко поворачивается ко мне и жестко спрашивает: — Правда, что ты на хуторе стоял на часах?

— Да, — пораженный странностью вопроса, отвечаю я.

— В тебе, в том шестилетнем мальчике было что-то от одинокого «лесного царя», который охраняет священную поляну день и ночь с мечом в руке. Он охраняет святыню, не представляющую собой никакой материальной ценности. Он обреченно и воистину по-царски несет вахту высшего спасительного одиночества. Последний оплот мира традиций в деградирующей современности.

— Ерничаешь! — злюсь я.

— Нисколько! — говорит батя. — Кончились твои университеты. Я без работы. Правда, друзья меня в беде одного не оставили, предложения есть, но пока без работы. Как видишь, искусственными цветами на хлеб зарабатываем. — Отец снова отворачивается к окну, а заглянувшая было в кабинет мать, зарыдав, убегает.

— Пап, я на целину поеду. Там, говорят, неплохо зарабатывают. Буду вам деньги высылать! — С жаром говорю я.

— Это несерьезно, — охлаждает мой пыл отец. — Если ты хочешь работать на земле, то зачем отдавать свой труд где-то на стороне. Езжай к своему дядьке и работай в его колхозе. Я вообще не могу понять, зачем затрачивать огромные средства для развития земледелия у скотоводов. Казахи всю жизнь занимаются отгонным, кочевым животноводством. Надо поднимать земледельцев центральной России. Здесь кругом разор! Обеспечить бы техникой колхоз Кирилла, платить бы его людям как следует! Кому нужна эта целина? Ты, Ген, городской. Тебе надо идти на завод и приобретать специальность.

— На какой завод идти? — спрашиваю я.

— Ну, положим, на завод Ильича. Я читал в газете, что там набирают учеников токарей, — отвечает отец. — Да, вот еще, — поворачивается он ко мне, — приходила учительница из школы и сказала, что тебе осенью надо пересдать экзамены. Теперь это станет труднее. Надо совмещать подготовку к экзаменам и работу. Справишься?

— Думаю, что справлюсь, — отвечаю я. Да и что другое я могу ответить? Сказать, что я никогда толком не учился? Зачем? Он и так знает.

И вот я на заводе. Мастер подводит меня к длинному ряду металлических шкафов и, раскрыв один из них, говорит:

— Этот твой. Спецовку получишь на складе. Пока поработаешь подсобным. У нас токарно-револьверный участок. Мы главным образом делаем болты и гайки. Работают в основном женщины. Твоя задача подавать и заряжать пруты соответствующих размеров и граней. Детально все объясню тебе на месте. — И пропадает.

Почти час ищу я склад, а когда нахожу, то выясняется, что пришло время обеда. Кладовщица, крепко сбитая девушка с очень светлыми волосами, собранными в «конский хвост», какое-то время вглядывается в меня так, что я невольно одергиваю свой пиджачок. А потом строго, но и заботливо спрашивает:

— Ты обедал?

— Нет, — отвечаю я как-то глухо.

— Пошли в столовую. — Это приглашение, но звучит оно почти как приказ.

Я отмечаю про себя, что она очень хороша собой. Красота у нее вызывающая. В ней есть что-то породистое, тонко очерченный нос, несколько удлиненный подбородок и большие голубые глаза.

По рельсовому пути мы идем мимо рядов станков. Затем поднимаемся на второй этаж, где расположена столовая. За столами, покрытыми цветными клеенками, обедают рабочие, обслуживая их, суетятся официантки. Через пару минут одна из них находит нам свободные места. И тут же на столе появляются борщ, котлеты с картофельным пюре и квашеной капустой, граненые стаканы с компотом из сухофруктов.

— Ты пользуешься здесь большим авторитетом, — отламывая кусочек хлеба, говорю я кладовщице, чтобы как-то снять затянувшееся и не очень приятное мне молчание.

— Если у этой девушки, — указывает она на официантку, — стол окажется пустой, а кто-то из рабочих не успеет пообедать вовремя, она лишается премиальных. Хотя авторитет у меня тоже есть. Я комсорг цеха. Звать меня Света, а тебя? В накладной на спецовку только твоя фамилия.

— Геннадий, — отвечаю я.

— Комсомолец? — аппетитно уминая борщ, спрашивает она, не поднимая глаз.

— Не успел. Ты, кажется, не на допрос, а на обед меня пригласила? — сквозь зубы цежу я. Меня уже злит ее манера обращения со мной.

После обеда я получаю спецодежду, и на этом, как мне тогда казалось, мои отношения со Светланой должны закончиться. Но не тут-то было…

После первой получки, в конце рабочего дня, ко мне подходит парень:

— Меня звать Мирон. Я с товарищами работаю в соседней бригаде. Хотим с тобой поближе познакомиться.

— Хорошо, — соглашаюсь я. Через раздевалку и душевую мы идем в самый конец цеха и по металлической лестнице спускаемся в небольшое помещение. В центре его верстак с четырьмя тисками по бокам. С краю на широком вафельном полотенце бутылка водки, стаканы, буханка черного хлеба, крупно порезанная селедка, пара луковиц и с десяток сарделек. На скамье, придвинутой к верстаку, разместились трое мужчин. У старшего по возрасту на лбу шрам. Жестом он приглашает меня сесть с ним рядом. Я сажусь. Мирон, разлив водку, поднимает свой стакан.

— Выпьем за знакомство. Меня ты знаешь. А это Игорь Николаевич, — указывает он на мужчину со шрамом. Мы еще под стол пешком ходили, а он уже воевал. Вот Слава, — поворачивается Мирон к молодому человеку с несоразмерно большими руками и ступнями. — И наконец Федор, — кивает он в сторону белобрысого парня.

— Геннадий, — представляюсь я и как все беру стакан, но не пью.

На верстак возвращаются четыре пустых стакана и мой с водкой.

— Ты это что? За знакомство ведь. Не обижай товарищей, — давит на меня Федор.

— Нет, пить не буду, — отвечаю я.

— Уважаю людей, которые могут сказать твердо нет, — говорит Игорь Николаевич. — Не хочешь пить — не пей, но от закуски не отказывайся.

— Спасибо, — благодарю я и делаю себе бутерброд с селедкой.

— Мы тупорылые скоты и нам не нравятся человеческие лица, — продолжает свою мысль Игорь Николаевич. — Но если ты, Геннадий, поработаешь здесь год-полтора или более, то тоже станешь скотом. Суть в том, что эти существа, — кивает он в сторону своих приятелей, — не имеют будущего. Я тоже его не имею, хотя и закончил войну в звании лейтенанта. Образования не хватает. Солдат поднимать в атаку образования хватало, а пришел на завод — аут! Хотел в техникум поступить, куда там. Жена шум подняла. И правильно. Детей настрогал, значит, кормить надо. У меня их трое. Вкалываю в две смены. А что касается Мирона, Федьки и Славки, то им по линии образования война вообще кислород перекрыла. Понятно, кто к чему-то в жизни серьезно стремится, вечернюю школу заканчивает, потом вечерний институт. Уважаю их и завидую. Высокие, сильные люди, рукой не достать! Ты как по части образования?

— Не очень, — смущенно отвечаю я. — Наверное, я тоже не имею будущего.

— А конкретнее? — требовательно спрашивает Игорь Николаевич.

— Вначале я учился в барачной школе, — мямлю я.

— Вот что, парень, выкладывай все как есть, — сердится мой собеседник.

— Да, уж все как есть, — поддерживает Игоря Николаевича Мирон.

— А я и говорю как есть. В войну меня с матерью эвакуировали в Юго-Камск. Там она работала на заводе. Жили мы в бараке. Среди жильцов барака были и педагоги. А дети учились не все. Старшие, от двенадцати до шестнадцати лет, работали на заводе по десять, а то и по двенадцать часов. У младших не было зимней одежды. И городское руководство приняло решение о проведении учебных занятий с эвакуированными детьми не только в школах, но и прямо в бараках. С четырех до пяти лет, хотел я того или нет, но тоже был учеником. Поэтому я и говорю, что учился в барачной школе.

— А дальше? — строго спрашивает Игорь Николаевич.

— А дальше московская школа, — отвечаю я. И в памяти всплывает, как мы гурьбой входим в обшарпанный класс. Половина окон забита фанерой. Наша учительница Елена Никитична начинает урок со слов: «Дети, сейчас мы будем завтракать. Подходите по одному», — и выставляет на стол бутылку с рыбьим жиром, большой алюминиевый чайник с горячим желудевым кофе, кладет пакеты с яблоками и бубликами.

Мне не нравится пить каждое утро рыбий жир, но мне нравится ходить в школу и получать пятерки. А еще я люблю кататься у школы с ледяной горки. Я забираюсь на самый верх и скольжу вниз на ногах. Чаще я падаю, но иногда получается, и я доезжаю до конца. И сейчас я мчусь с нее бочком, чуть согнув колени. Еще немного, и победа! И тут ко мне подбегают Филька Николаев и Борис Дадонов. «Генка! — кричат они. — Беги скорее домой! У тебя мать в пожаре сгорела!»

Я мчусь сломя голову и у дома вижу отъезжающую «скорую помощь». С криком «Мама!» я припускаюсь за ней и догоняю, когда она замедляет ход на выезде из арки. Вцепившись в задний бампер, я какое-то время тащусь за машиной по асфальту, покрытому грязным снегом, но скоро, обессилев, падаю.

Я поднимаюсь. Кровь сочится с содранных коленей, пальто разорвано, шапки нет, но я ничего не замечаю. Ребята окружают меня и ведут домой…

— Ген, ты что замолчал? — спрашивает меня участливо Федор. — Если не хочешь, не рассказывай. Но если серьезно, у всех у нас детство как под копирку. Мы же твои товарищи…

И во мне что-то ломается. Я рос на других отношениях. У блатных одно понятие — бей своих, чтоб чужие боялись, или того хуже — убей своего! Сегодня из моих бывших корешей на свободе уже никого нет…

— Я попробую. Если, конечно, вам интересно. — И начинаю рассказывать: — Моя мать заправляла горящую керосинку, и произошла вспышка. Она хотела сбить огонь кухонным полотенцем, зацепила им керосинку и уронила ее на стоящую в углу десятилитровую бутыль с бензином, которую накануне зачем-то принес муж моей тетки с работы. Пламя мгновенно охватило всю кухню, но мать не растерялась. Она пробилась в комнату, схватила с постели ватные одеяла и стала сбивать ими огонь. Вызванным соседями пожарным делать уже было нечего. А у матери на теле не осталось живого места. Мать спасли, но в больницу к ней три месяца никого не пускали.

А дома мне становилось все хуже и хуже. Бабушка, как к ней ни подступайся, только ругалась. Ей было не до меня. У нее на руках внучка Таня, родители которой задыхались от туберкулезного кашля с кровью.

Мой двухлетний брат Валера тоже болел туберкулезом и находился на излечении в диспансере. А младший брат Володя чуть не умер без материнского молока в грудничковой лечебнице.

В школу я не ходил. Я каждый день ездил к Валере в диспансер. Подходил к окну его палаты и стучал. Старшие ребята меня уже знали. Они ставили моего братишку на подоконник, и мы смотрели друг на друга. Ему нравилось, когда я был так вот рядом.

Я не бросал брата до тех пор, пока мать не выписали из больницы. Естественно, что моя забота о брате сказывалась на учебе не лучшим образом.

— И все? — удивляется Игорь Николаевич.

— Да! — отвечаю я.

Все-таки инстинкт вора сработал во мне. Я сказал истинную правду, но в то же время я ничего не сказал. Я только поплакался.

— Ладно, Гена. Будем считать, что наше знакомство состоялось, — завершает разговор Игорь Николаевич.

— У каждого своя судьба! — восклицает беззаботно Слава. — Всё — баста! По домам пора. Пошли, Генк, выведу, а то заплутаешь.

Мы поднимаемся наверх. Слава протягивает мне руку:

— На занудность Николаевича не обижайся. Он в голову ранен, видел шрам? Два плюс два сложить не может. Раньше, наверное, очень хотел учиться, и сейчас, видно, охота не пропала. Всё к образованию сводит. Заходи, если что. — И, махнув на прощание, уходит.

Я иду в душ. Прежде чем повернуть кран, я смотрю сквозь окно на небо, сверкающее ярким, быстро растекающимся светом, а мысли мои здесь, на земле. Меня не отпускает то, что я утаил от Игоря Николаевича и ребят…

Я слышу музыку и вижу танцующих парней и девчат. Они пьяны. Мои братья в испуге забились за шкаф и тихо плачут.

В нашу квартиру входят соседи. Они ругают меня, кричат, что не станут терпеть этот притон, этот шум и грохот, у них с потолков осыпается штукатурка, а на меня управа найдется.

Я не знаю, что значит слово «притон», но чувствую — плохое. Мне хоть и десять лет, но я не могу понять, как и почему наша квартира превратилась в этот самый притон. Может, потому, что все произошло неожиданно и очень быстро?

С утра мы все грузим машину. Бабушка с тетей Аней, ее мужем и дочкой переезжают на новую квартиру. Они ее получили как туберкулезники. А когда они уезжают, маме становится плохо. Она просит меня вызвать врача. Я вызываю его по телефону. Доктор приходит через полчаса, осматривает маму и тут же вызывает «скорую». Мама подзывает меня:

— Деньги в гардеробе под постельным бельем. Завтра съезди к бабушке и попроси побыть с вами, пока я не выпишусь или пока отец не вернется из командировки. Если бабушка не сможет сама, пусть позовет кого-нибудь из родных. Хорошо бы одну из моих сестер пригласить.

Под дружный рев моих братьев — Валеры, которому было пять лет, и Володи — четырех лет, — маму выносят из дома на носилках.

Телефон звонит, когда я, успокоив своих братьев, готовлю ужин. Сухой женский голос в трубке, даже не спросив, кто слушает, сообщает, что у Щербаковой Александры Ивановны туберкулез почек и ей будет произведена срочная хирургическая операция.

Я видел немало фильмов о войне, где показывали работу хирургов. И в моем сознании тотчас возникает картина операции, только на операционном столе не абстрактный герой, а моя мать. Мне страшно, и я плачу.

Ни в первый, ни во второй, ни в третий день к бабушке я не еду. Денег в гардеробе много, и я с братьями живу, как мне нравится. В школу я снова не хожу. Завтракаем, обедаем и ужинаем мы в круглосуточной железнодорожной столовой, и обязательно с лимонадом, мороженым, а то и с конфетами. О маме мы тоже не забываем. Накупив разных сладостей, мы едем к ней в больницу, но нас не пускают и гостинцы не принимают.

Да, именно в тот день, когда нас не пустили к маме в больницу, в доме появляется рыжий Юрка из четвертого подъезда. Мы его угощаем, и он говорит:

— Богато живете. Мне бы хоть денек так пожить.

Потом какое-то время болтается по квартире, играет с братьями и уходит. На следующее утро я как обычно одеваю Валеру и Володю, чтобы идти в столовую на завтрак, открываю гардероб, сую руку под белье, но шуршания купюр не чувствую. У меня в руках жалкие гроши.

— Вот что, ребята, — обращаюсь я к братьям, — раздевайтесь. Столовая отменяется. Денег у нас осталось совсем мало, и каждую копейку мы теперь станем считать.

— А Юрка рыжий, — перебивает меня Валера, — у нас не копейки, а большие рубли из гардероба брал.

Юрка старше меня года на два и сильнее. Я сую за пояс кухонный нож и, плотно запахнув пальто, выскакиваю во двор. Рыжего я нахожу очень скоро. Он сидит, подняв воротник, в скверике напротив детской больницы и, перебирая струны новенькой гитары, с зажатой в зубах «беломориной» сипит:

— «Старуха ждет, когда мы с мухами подохнем, сначала друг мой, потом уж я…»

Я подсаживаюсь рядом.

— Хочешь, оставлю? — поворачивается он ко мне с «беломориной».

— Давай целую. На мои кровные папиросы-то покупаешь! Вот и гитару новую прибрел на деньги, что увел из гардероба.

— Сукой буду, у тебя ничего не брал! — Юрка щелкает ногтем большого пальца о зубы и проводит им под подбородком.

— Хотел бы тебе поверить, да не могу. Брат о тебе сказал. А он малец и врать еще не может.

Я распахиваю пальто и выхватываю из-за пояса нож. Юрка вскакивает со скамейки, но, не сделав и шага, падает от моей подсечки. Я кидаюсь на него и поднимаю нож.

— Генка, не надо! Меня заставили. Кабан заставил. Я ему деньги отдал.

— Ох! Какое дитятко невинное! — над нами, ухмыляясь, стоит Ундол. — Волк, перышко дай мне, — вырывает он из моей руки нож. — А эту суку бей. Не будешь ты его лечить, буду я! Вот, бери на прокорм детишкам, папаша безусый, — и Ундол сует мне за пазуху деньги. — Здесь в три раза больше того, что свистнул у тебе этот хмырь. — Затем броском, почти без взмаха, всаживает нож в спинку скамейки и, уходя, мягко как бы просит:

— Ты, Волк, загляни завтра в котельную. А ты Рыжий — сегодня.

Я выдергиваю свой нож из скамейки и направляюсь домой, даже не взглянув на жалобно скулящего Юрку…

Нет, я не должен давать волю воображению. Не раздумывая больше, я включаю душ. Горячая вода возвращает меня в реальную жизнь. За тонкой перегородкой я слышу голоса и смех моющихся женщин, а рядом со мной, в соседних кабинах мужчины обсуждают последний футбольный матч.

Я беру с полочки, прикрепленной к стене душевой, мыло и мочалку и, не жалея сил, начинаю быстро намыливать и тереть свое тело. Вода множеством струй, свистя, падает на меня и под лучами уже осеннего, но еще яркого солнца, проникающего через окна, вспыхивает, как ртуть или бездымное пламя, и мне кажется, что я весь горю.

Завернувшись в полотенце, я прохожу в раздевалку к своему шкафу и, одевшись, выхожу через проходную на улицу. Я иду по разбитому тротуару Люсиновской улицы, поднимая ботинками облачка пыли. Затем поворачиваю направо и, пройдя мимо нескольких домов с облупившейся штукатуркой, оказываюсь у метро «Добрынинская». Сегодня занятий в вечерней школе нет и я сразу еду домой. Спустившись по эскалатору в метро, я вхожу в подошедший поезд и привычно подпираю противоположную от выхода дверь. Поезд трогается и мчится по тоннелю. И этот тоннель меня уводит опять от действительности в воспоминания…

Я прихожу в котельную, как велел Ундол. Там меня встречает Кроха. С ним по металлической лестнице мы спускаемся в ее чрево. Внизу он хватает меня за руку и минут десять-пятнадцать тащит в кромешной тьме по тоннелю с осклизлыми стенами и полом. Наконец мы останавливаемся под люком, из которого брезжит тусклый желтоватый свет, поднимаемся по приставной лестнице и оказываемся в длинном коридоре со стенами из красного кирпича и рядом дверей. Кроха поднимает и ставит у стены лестницу, закрывает люк, а затем со словами: «Жди нас!» вталкивает меня в одну из дверей и закрывает ее с обратной стороны на защелку.

Испуганный и обескураженный таким обращением, какое-то время я не могу прийти в себя. Но, видно, не зря мне дали кликуху Волк. Меня приводит в себя нос. Он улавливает очень вкусные запахи. Я начинаю вертеть головой и обнаруживаю, что нахожусь в комнате без окон. Она освещается бронзовой люстрой со свечами. Стены комнаты оклеены красивыми обоями. Старинная, как в кино, мебель. Посредине — огромный стол. На нем пироги, красная и черная икра, овощной салат, селедка, колбаса, сыр, супница, графинчики с водкой и вином, кувшины с пивом и квасом.

И в тот миг, когда моя рука тянется к блюду с пирогами, появляются Ундол, Кабан и Кроха. Они в черных костюмах, белых рубашках и при галстуках. На ногах у них лакированные полуботинки. Ундол подходит к столу, отодвигает стул, садится, берет салфетку, разворачивает ее, кладет себе на колени и только после этого обращается ко мне, Кабану и Крохе:

— А вам что, особое приглашение?

Некоторое время за столом царит молчание. Все заняты поглощением пищи. Правда, по-разному.

Ундол ест со светской свободой и изыском. Я тоже не комплексую перед обилием столовых приборов — мой отец, когда в Москве, требует от домашних полного соблюдения правил этикета за столом. Остальные в основном пользуются руками и зубами. Ундол какое-то время с усмешкой наблюдает, как насыщаются его кореша, и говорит с поддельным возмущением:

— Волк, научил бы ты этих олухов обращаться с ножом и вилкой. — И продолжает уже серьезно: — Как видите сами, Иван прав. Волк сможет работать под пай-мальчика, ребеночка из интеллигентной семьи.

Кабан поднимает голову от тарелки и жестко, как приговор, произносит:

— Вот пусть завтра и покажет свои способности, чего толковищу разводить.

Ундол по-товарищески кладет руку мне на плечо:

— Видишь, Гена, не все тебе доверяют. А я верю в тебя и поэтому в штаб пригласил. Кстати, о нем очень мало кто знает. Он ведь находится под землей.

— А где под землей? — интересуюсь я.

— Помнишь место; где церковь сломали? Все снесли, сровняли, а про нижний этаж, что под землей, забыли. Мы в нем и находимся. Выходы отсюда в склеп, что на берегу, и в котельную. На месте котельной до революции, говорят, дом церковного старосты был, — объясняет Кроха.

— Ты что лепишь, ты кому лепишь?! — взрывается Ундол.

— Так ты же сам утверждал, что Ивана он и что доверяешь ему, — оправдывается Кроха.

Ундол пристально смотрит на Кроху и с сожалением делает вывод:

— Шестерить тебе еще и шестерить! — И обращается ко мне: — Гена, вот нас называют блатными, а на самом деле мы тимуровцы. Хотя это не совсем точно. Мы поступаем так, как поступали благородные люди Робин Гуд или капитан Немо. Ты, я думаю, читал о них или кино смотрел. Они бедным помогали. Смотри, Рыжий тебя обокрал, а мы тебе деньги вернули, и даже больше, чем у тебя было. А Рыжего Кабан наказал. По заднему месту ремешком походил. Притон из твоей квартиры шпана да голубятники устроили. Братишек напугали. Сию минуту твою квартиру, по моей просьбе, в порядок приводят, стирают, гладят, подмазывают, подкрашивают, полы натирают. Братишек твоих стригут и моют. И еще скажу, скажу с болью в сердце. На наш Дорогомиловский рынок нацмены лезут. Наших русских баб, детей последнего куска хлеба лишают. А они ведь под немцем были. Избы у них фашисты спалили. Многие в землянках по сей день ютятся. А мужики их погибли геройски. Рынок их спасает. Там они молоко, картошку, морковку, ягоду какую продадут и одежку себе, детям купят. А эти нацмены русских с прилавков теснят. И кто, скажи, кроме нас защитит их? Никто! Только мы. На завтра мы намечаем операцию, чтобы изгнать их. Я хотел тебе, как лидеру, предложить возглавить ее, но не могу. Ты должен идти в школу. И я, как старший товарищ, прошу тебя школу больше не прогуливать. Учиться станешь на пятерки. СССР нужны грамотные кадры, так как они решают все.

— Жалко, что Волка не будет. За ним все пойдут, а без него наших не освободить, — со слезой тянет Кабан.

Его поддерживает Кроха:

— Волк, ты столько прогуливал, что один день ничего не значит.

Я поднимаю глаза на Ундола:

— Кроха правду сказал. Один день ничего не значит. Если я нужен для такого благородного дела, то прошу тебя, пусть я прогуляю еще один день!

— Ладно, уговорил, — соглашается Ундол. — В девять утра соберешь ребят со двора в сквере напротив детской больницы. Скажи, чтобы взяли с собой сумки — грецкие орехи класть, навалом их будет. Подробнее тебе все объяснит Кабан. А теперь можно и повеселиться. Волк, спой нам! — Он достает из шкафа скрипку и начинает играть. — Люблю, когда ты поешь.

И я запеваю под его мелодию:

Старушка не спеша

Дорожку перешла.

Ее остановил милиционер:

— Стой, бабка, стой!

Меня не слушала,

Закон нарушила.

Плати же, бабушка,

Ты сто рублей.

— Ой! Милый, дорогой,

Я так спешу домой.

Сегодня мой Абраша выходной!

Вот в этой сумочке

Кусочек булочки,

Пол-литра водочки

и пирожок!..

— Эх, Волк ты Волчище! — со слезой в голосе восклицает Ундол. — Да разве мой папа о такой музыке мечтал для своего сына, когда нанимал для меня лучших преподавателей. Эх ты, мой маленький друг! Если бы ты знал, какое папа строил для меня будущее. Он мечтал сделать из меня профессора изящных искусств. Меня учили понимать классическую музыку, изобразительное искусство, архитектуру. Я с детства знал, что такое драгоценные камни и как их отличать от подделок. Эх, папа, папа! Душа твоя вылетела через трубу крематория фашистского концлагеря, и ты забыл обо мне. Почему ты ни разу не пришел ко мне, хотя бы во сне! — истерично воет Ундол и бьется головой о стену.

Размазывая по щекам слезы, он подходит к патефону, заводит его и ставит пластинку. По комнате разносится голос Лемешева: «Сердце красавиц склонно к измене…»

— К восприятию такой вот музыки готовил меня мой папа! — сквозь прорывающиеся рыдания выкрикивает Ундол, когда заканчивается пластинка.

Блатные не могут жить без театра — это я пойму много позднее.

Утром, чистенький, аккуратненький, с сумочкой в руке, я покупаю на рынке у грузина два кило орехов и ухожу. Минут через пятнадцать я возвращаюсь и обвиняю грузина в том, что он вместо двух кило насыпал мне в сумку только один. Грузин называет меня обманщиком, кричит, ругается, но я стою на своем. Очередь, выстроившаяся у кузова машины, с которой идет торговля, начинает возмущаться. Больше всех кричат играющие роль покупателей Кабан и Кроха.

— Сколько ты будешь заниматься с этим пацаном! Давай отпускай, не задерживай людей! — орет Кабан.

— Ну что, что ты смотришь? Дай по шее этому сопляку и гони его! — вторит ему Кроха.

Но как только грузин хватает меня за шиворот пальто, настроение очереди мгновенно меняется. Женщина, стоящая за Крохой, вдруг в голос начинает вопить:

— Ребенка бьют, детей убивают!

Инвалид, пристроившийся сбоку, чтобы получить товар вне очереди, поднимает к небу обе руки с костылями и мощно басит:

— Братцы, русских бьют! Все ко мне!

Рынок начинает шевелиться. В нашу сторону выдвигается организованная мной шпана. Как муравьи, они облепляют машину, и орехи текут в их карманы, сумки и даже наволочки. На помощь своему земляку бросается человек пять грузин. И один из них так прихватывает малолетку за ухо, что тот визжит как резаный и у него течет кровь. Это уже серьезно.

Вмиг по рынку разносится молва, что грузины убили голодного русского мальчика за орех. Колхозники, оставив без присмотра на прилавках товары, бросаются к месту происшествия, кто с топором, кто с камнем, кто с палкой. Даже безногий солдатик катится на своей тележке и орет:

— Дайте мне этого гада, дайте! Я его задушу, своими руками задушу! Братцы, за что мы воевали, если детей наших на нашей русской земле нацмены убивают!

С огромным трудом милиции удается вырвать из рук разъяренной толпы полуживых грузин.

После завершения операции пацаны сдают добычу Кабану в котельной. Он ханом восседает за самодельным прилавком и, закидывая назад голову, поет:

— Граждане, послушайте меня.

Гоп со смыком буду это я. Ха-ха!

Пропою я вам такую

Дорогомиловки блатную,

Чтоб банкиры лопнули от злости. Ха-ха!

Приехал из Америки посол. Ха-ха!

Дурак он был и глупый, как осел. Ха-ха!

Он сказал, что Гари Трумэн

План в Америке задумал,

Чтобы нас с лица земли стереть.

Я ему на это отвечаю: Ха-ха!..

За принесенные орехи Кабан одаривает кого рублем, кого трешкой, а кого и двадцатью копейками. Собранные от пацанов орехи он позднее сбудет на Центральном рынке.

А отец не знает, да и не может ничего знать о том, как живет его семья. Он выполняет то одно, то другое задание и почти постоянно находится в командировках.

Загрузка...