Глава 25

Мы решили пройтись по базару, не забиваясь в середину.

Чем только не торгует народ, съехавшийся с окрестных деревень, да и городское население! Всегда найдет человек, чем торговать. Люди ходят, держа в руках какие-нибудь солдатские брюки с обмотками, или засаленную гимнастерку, или рваную, без полы шинель, годную разве для огородного пугала. У иного и купить нет желания, просто приценится, поторгуется, ощупает, на солнце выставит, тщательно просмотрит, сколько дыр в гимнастерке, и вернет назад, пойдет дальше, брезгливо что-то бормоча.

Вот на длинных полках торгуют кислым и топленым, до цвета кирпича, молоком, коровьим золотистым маслом, белыми ворохами пышного творога, яйцами, блинами и лепешками, невесть из чего испеченными. Но лепешки или котлеты из картофеля лоснятся, они ловко подрумянены и, надо сказать, привлекательны на вид. Каковы на вкус — дело иное.

Печеным хлебом торгуют деревенские бабы. В руках какая-нибудь лихая солдатка держит две половинки ржаного хлеба, и каравай так удачно разрезан, что кажется — выпечен он только из одной ржаной муки. А купи и разрежь на ломти — в нем, как мелкие рыбьи кости, торчит овсяная мякина или шелуха от проса. Здесь мастерицы выпекать хлеб! В середину каравая, когда он еще лежит на лопате, кладется слой чистого теста, замазывается и засылается в печь на под. И уж знает баба, как разрезать хлеб, хотя бы даже на глазах покупателя.

Пшенные небольшие батушки продают. Сверх батушек, как творог на лепешках, толченное в ступе, смоченное водою конопляное месиво. И тоже вкусно.

Съестной ряд привлекает по преимуществу городское население. Здесь не разбираются, что с чем и почем. Была бы видимость хлеба. Горожане заранее знают, что в хлебе много несъедобной примеси, и редко придираются к деревенским женщинам.

Продают и покупают за керенки. Целые платки этих двадцаток и сороковок. В большом ходу и губернские сто- и пятидесятирублевые «боны», отпечатанные на твердой бумаге в губернской типографии во времена керенщины.

Для мелочных расчетов ходят почтовые марки разного достоинства, с портретами царей. На копеечной желтой почему-то Петр Первый, на зеленой трехкопеечной — Александр Третий, на семикопеечной темно-синей — Николай Второй. Такова расценка и расцветка пронумерованных царей бывшей Российской империи.

Но бойчей всего идет обмен товара на товар. Городские выставляют сахар — постный, сваренный на воде, синий, как купорос, но крепкий, или желто-коричневый, ноздрястый, пахнущий шоколадом сахар, сваренный на молоке. Последний очень приятен на вкус, но неэкономен и к тому же дорогой.

Здесь и сахарин в таблетках.

Город выносит на базар залежавшееся тряпье, вплоть до кургузых чиновнических фраков, сюртуков, визиток и всякого иного одеяния, от которого исходит густой аромат нафталина. Выставляет всяческую посуду — чайную, столовую вместо с серебряными или медными ложками. Все это добро блестит, прочищенное толченым кирпичом или мелом. Здесь же различных, причудливых форм самовары, ковши, вилки, всяческие ножи. Товар разложен на прилавках, на столиках, принесенных из дому. Можно и стол купить с несколькими стульями к нему.

На столиках часы разных форм, кольца, медальоны сердечком, браслеты, лампы настольные, лампы висячие с абажурами. Духи, пудра, одеколоны, кружева, носки, нитки шпульками, нитки для вышивки, иголки, вязальные спицы, наперстки, ножницы всяческие, утюги, ручные и ножные швейные машины фирмы «Зингер и Ко». К машинам запасные челноки, иголки и масленки.

В щепном ряду прямо на земле или на соломе, а кое-где и прислоненные к телегам лопаты, метлы, грабли, большие вилы с верхним зубом для подачи на воз сена или соломы, бочонки, шайки, корыта, зыбки для новорожденных, скатки липовых лык, табуретки, скамьи, коромысла.

И лапти, лапти…

Больше половины людей на базаре в лаптях. А кто и просто бос, или в опорках, или в солдатских разбитых фронтовых ботинках, и редко кто в сапогах.

Вот ходит, толкаясь между народом и повозками, деревенская баба. Через шею свисают ей на грудь, словно бублики, лапти разных размеров, вплоть до детских. С правой стороны лапти, с левой берестяные чуни-опорки. Чуни очень аккуратно сплетены. Белая березовая кора чередуется с ярко-зеленой, будто чуни сделаны из какого-то цветного ковра.

Лапти носят все, даже зажиточные крестьяне, кулаки и лавочники. Исключение составляет только сельская интеллигенция, начиная с духовенства и кончая общественным писарем.

В церковь ходят, особенно беднота, тоже в лаптях, но уже особых — чистых, новых, хранящихся только для воскресенья.

Венчаются же в сапогах, взятых у кого-нибудь на время, преимущественно у сапожников, которые специально на этот случай держат не только новые сапоги среднего, ходового размера, но и полусапожки для бедных невест. Со скрипом или без него. Кому как, глядя по натуре и возрасту. Зачастую же сам сапожник и помогает обуться в эту непривычную на селе обувь.

За прокат на время венчания и свадебных торжеств сапожнику платят. Много он по доброте своей и сочувствию не взимает. Лучше всего пригласить на свадьбу сапожника, где он и напьется «в стельку».

Бедная невеста выпрашивает у кого-либо полусуконную поддевку под венец, а жених — пиджак с брюками. За прокат они отрабатывают в поле или на гумне.

Лаптями промышляют. Одни плетут, другие скупают и продают на базарах. Как-никак, а в хозяйстве доход.

Баба, обвешанная лаптями, скупленными у односельчан, кричит задорно, складно:

— А вот лапти, хороши, крепки лапти! Пляши, топай, глазами на девок хлопай! Хватай, бери, зря чего не говори!

Навстречу ей другая. Тоже обвешана лыковым издельем. Они перемигиваются. Работают на пару.

Вторая кричит еще звонче:

— Сороковку прошу, аль сама изношу. Не будь мне нужды, мужу денежки нужны. Он запоем пьет, мне рубля не дает!

Обе они в мордовских, с кочетами, лаптях, в вышитых зеленым и красным длинных кофтах и сарафанах со сборками.

На базаре гул голосов. Каждый восхваляет свой товар.

Чиновница в старомодном черном платье, похожая на монашку, с обрюзгшим морщинистым лицом, седоволосая до желтизны, зазывает к себе:

— Часы заграничные, аглицкие часы! Двухнедельный завод. Бьют четверть и полчаса. С веселой музыкой… Вот часы!.. Заграничные…

Ей вторит, перебивая, соседка:

— Кому нитки, иголки швейные, иголки простые? А вот нитки! Кому нитки? В шпульках, любых номеров. По случаю, морозовски нитки, самые ходовые. Белые, черные, синие!

Могучий бас хрипловато и грозно рокочет. Видимо, певчий или бывший дьякон. Обрит наголо.

— Сах-харрин, пр-римите сах-харрин! Едина таблетка взаимоподобна троекратным кускам ра-рафинада. Пор-рционно потребно для чаепития полутаблетки. Хор-рош в квас, а наипаче в сладкое тесто. Токмо сахарин в таблетках и пор-рошках. Сладость неописуемая, блаженство бесконечное!

Толкаясь и перешагивая через грязные лужи, мы идем дальше.

Андрей, вынув из мешка пару белых и пару черных валенок, вдруг скрылся куда-то. Вскоре он нашел нас. На лице у Андрея довольная ухмылка. Он с ходу похвалился, тряся пустым мешком:

— С руками чуть не оторвали!

— Молодец, Андрей. Береги керенки, жулье тут снует, — предупредил Иван Павлович.

— У меня? — И Андрей задорно присвистнул, похлопав себя по груди, где, видимо, и покоилась выручка.

Вокруг без умолку идет горячий торг. Ребятишки сосут длинные нарядные конфеты, грызут подсолнухи, орехи, жуют густо раскрашенные чем-то пряники.

Щеголеватая женщина, до ужаса размалеванная и напудренная, выкрикивает непонятные слова:

— Кому духи «Коти», кому пудра «Танго»? Не была красивой — станешь, как я, одна прелесть. Чистый душистый белый крем от веснушек — «Метаморфоза». Сводит недостатки красоты и родимые пятна колоссальной величины за две ночи. Втирайте крем, втирайте!.. А вот есть паста, универсальная паста! Продаю только пострадавшим от оспы и от ожогов. Радикальная, уникальная паста! Остатки следов субъективно исчезают через трое суток! Парьте лицо паром, втирайте пасту на ночь! Промывайте лицо парным молоком, вытирайте сухим, чистым полотенцем! Паста придает лицу юн-ный вид и буквальный бархат! Никаких потрясающих следов нет и не было! Гарантия на три года со скидкой!..

Человек кавказского происхождения, в черкеске, подпоясанной ремнем с блестками и со свисавшими, окованными серебром, концами, курчавобородый, веселый, ходит медленно, не упускает ни одну девушку, чтобы не бросить на нее пылающего взгляда пронзительных глаз. Носит на груди лоток с товарами. Тесьма от лотка перекинута через плечо. Зазывает весело, озорно:

— Э-э, вот гылзы «Катык». Турецкий табак «Бостанжогло». Сплошной аромат, уф какой!.. Дэвушек, купи жэниху… О, дэвушек, аромат очен приятно… Цаловат за то дэвушка будет засос. У-уй ты!.. Алы, махки, горячи губки цаловат, ой, у-уф, ты-ы…

Дородная женщина с пышным, толстым зачесом волос на голове, в котором торчал гребень, усыпанный разноцветными камешками, а на пальцах сплошь перстни и кольца, поет грудным голосом:

— Обручальные, золотые кольца! Девяносто шестой пробы. Случай, только случай! Приобретайте, не стесняйтесь! А есть серебряные. Настоящее серебро. Не тускнеет вечно.

Передохнув, снова заводит:

— Есть перстни, индийские перстни с тайным камнем лафедрон! Означает любовь до гроба. Привораживает женихов на выбор. Берите перстень с тайным камнем лафедрон!

Только не ищите на базаре муку или какое-либо зерно. Впрочем, товар этот есть, но надо умеючи достать! Стаканами продают пшено или гречневую крупу, но потихоньку, из мешочка.

Есть и соль на базаре. Продавцы по глазам видят, кому она необходима. Иногда только губы шепчут, и догадливый поймет, что у человека есть мешочек соли. В нем стакана два-три, но если нужно больше — подожди, будет и больше.

Андрей купил соли, соды, мыла, сахару для своих семейных. Но еще приобрел Андрей старинный фигурный, с разными выкрутасами будильник. От старости он не ходил, зато внутри его обитала музыка. И пока мы шагали по базару, часы, заведенные старой чиновницей, сладко играли у него в мешке что-то церковное.

Еще присмотрел Андрей для своего домашнего обихода настольное, с подпором, зеркало в позолоченной раме и с блестящим, крылатым амуром наверху.

Еще серебряное кольцо купил. Внутри гравировка с искренним признанием: «Верю Вере».

— Это для дочери, — пояснил Андрей несколько смущенно.

— Замуж выходит? — спросил я.

— Кто знает! Может, осенью и посватают.

— Да ведь твою дочь Любой зовут?

— Эка невидаль! Надпись внутри. Окромя того, были в старину три святых сестры: Вера, Надежда, Любовь. Мать ихня Софья. Что?

— Все ты, борода, знаешь, — подтвердил я. — А Любка у тебя — девка хорошая.

— Хорошая, только ты вот не сватаешь. Учен больно стал.

— Подожди, тестюшка, построим социализм, ей-богу, посватаю, — обещался я.

Мы вошли в мясной ряд. Мясо продавалось в палатках и с рук. Причем больше всего птица. Живая в кошелках, в закрытых тряпьем решетах и жареная, вареная — с рук. Куры, гуси, утки, даже индейки.

И птицу раскупал народ.

По базару сновали продотрядцы. Их не отличишь среди народа, но торговцы чутьем угадывали их и отворачивались или уходили.

На самогон наложен жестокий запрет, однако торговали им всюду, особенно в рядах горшечников. Самогон хранился в глиняной посуде, в молочных обливных горшках. Только запах, витающий над горшечным рядом, свидетельствовал о наличии запрещенного зелья. А попробуй найди его!

Потребители объяснялись не слишком-то сложными знаками: один щелкнет себя по небритой скуле, другой, оглянувшись, подмигнет на кувшин. Так для удобства самогон и продается вместе с посудиной.

Проходим среди подвод с огурцами, зеленым луком, ягодой, где тоже попахивает самогоном. Направляемся в конно-коровий ряд. Здесь продают коров, овец, покупают и меняют лошадей. Это, судя по шуму, реву, блеянью и несусветной ругани, самое оживленное место.

Мы остановились недалеко от телеги, к которой привязана дымчатая корова. Деревенская женщина сидит на телеге и жует огурец, макая его в соль.

Корова, в свою очередь, кушает сено. Да, именно кушает. Такая корова — гордость любого базара. Красивая, статная, спина ровная, тело жирное, гладкая шерсть блестит от солнца.

А рога — что за рога! Большие, острые, направлены вверх, как штыки, только чуть острия изогнуты.

Хвост почти до земли, с густой белой кистью на конце. Вот только вымя маленькое. Соски не больше гороховых стручков.

Мимо провели невзрачного на вид, пестренького бычка, совсем еще малолетка, с чуть отросшими рогами. Но корова, усмотрев его, вдруг фыркнула, раздула ноздри, страшно заревела и метнулась к нему. Хорошо, что была она привязана к телеге.

— Суботка, стой, успокойся. Не кажи свой норов, — сойдя с телеги, женщина погладила свою Суботку. Затем почти шепотом упрекнула: — Эка невидаль! Стыдись!

Через некоторое время к женщине подошли два мужика и баба.

Они внимательно со всех сторон осмотрели Суботку и повсеместно ощупали. Баба долго водила пальцами под брюхом, от пупа и до вымени, где полагается быть молочной жиле, протоку. Если проток достаточно глубок и широк, стало быть корова по своей породе удойная. Но баба, вылезши из-под коровы, покачала головой и поправила съехавшую кичку. Нагнулась, потрогала соски, покомкала вымя, будто выжимая его, и еще раз покачала головой.

— Чего щупать-то, чего? — обидчиво запела женщина. — Разь на глаз не видать? Симентальская порода. Они сплошь ведерницы.

— Стельна, что ль? — деловито осведомился мужик.

— А как же? Четвертым. В само успенье как раз и жди.

— Кого больше приносила?

— Одних телок. Она у меня молодец. Ласкова, смирна — страсть. Стой, стой, матушка, стой, Суботушка. Дочку ее Дымку я на племя себе оставила. Огулялась. Вымнить начала… А эту куда же? По нашим временам две ни к чему. Еще комитет для бедных отберет. Мужик мой посоветовал, да и шабер тоже: продай, мол, добрым людям. Дай ей бог попасть в хороши руки!

Они уже начали говорить о цене. Вдруг женщина, глянув в сторону, заметно встревожилась, губы дрогнули. Она спрыгнула с телеги, чтобы заслонить корову собою.

К ним, слегка качаясь, подходил выпивший мужичонка. Был он в кепке, лихо заломленной на затылок, на ногах ничего — бос.

— Здорово, шабренка! — весело крикнул он, слегка икнув. — Опять продаешь свою нетелю третью неделю? Дураков не нашлось? Всучай, всучай добрым людям! Пущай мальчишка похлебает от нее гусино молочишко.

— Будет тебе, Фома! Сам ты нетеля, — полушепотом произнесла женщина. — Бога постыдись, — указала она в сторону пятиголового собора.

— Да вить третий год она ялова ходит. Пра. Всех быков обломала. Убегают они от нее. Жалко мне быков, а допрежь всего тебя, Авдотья. Зря на корову корм переводишь. В жир она пошла, твоя Суботка.

— Ну чего ты плетешь, чего?

— О плетне напомнила. Ведь она весь плетень у меня поломала. Что это такое? Красавица на плетень бросается? А кто, скажи, чинить будет?

— Сам ты, — уже рассердилась женщина, — сам ты спьяну на плетень лезешь.

— Чтой-та? — удивился мужик и вновь икнул от неожиданности.

Таким образом, походя ошарашив соседку Авдотью, он, довольный, подвел под такой случай житейское сравнение.

— Этта корова под стать другой моей шабренке, Марфе, — обратился Фома к покупателям и вновь икнул. — Хоть ты с ней, с Марфой, что хошь делай, а нет от нее в дом приплоду. Сама жирна, гладка, а что касательно ребятишков… Ну, хоша бы жукленка какого в подоле принесла. Пра-а. Вот и тут. Бя-а-ада! — Повернулся и пошел, напевая: — «И за день до покрова в лес ушел он по дрова, а его все нет».

Покупатели, прослушав Фому, пошли искать другую корову, а соседка посылала проклятия своему шабру.

Видимо, недружно они живут.

Мы еще побродили по конному и сенному рядам. Андрей подходил почти к каждому возу, рассматривал сено, нюхал, тер в руках, приценялся. Все равно не купил. Зато скажет куму Василию, что и почем на базаре.

Наше внимание привлекла еще одна картинка.

Возле длинных прясел, загороженные возами сена от ненужных глаз, орудовали два рослых мужика. Они стремились влить в рот костлявой кляче, которую забыла смерть, бутылку коричневой жидкости. Лошадь пятилась, переступала хрустящими ногами, видавшими много дорог, но крепко сжимала желтые огрызки зубов.

Мужики, судя по их расторопности, были выпивши. У одного из кармана вверх дном выглядывала бутылка.

Мы спрятались возле телеги с сеном, чтобы нас не было видно.

— Ты, говорю, палкой, прижми ей проклятый язык, палкой! — кричал один, держа наготове бутылку с жидкостью. — Не сладишь?

— Сатана, прости бог, да ветинар с ней и то не сладит. Хоть бы верхнюю губу взять в закрутку. Способленья нет. Ведь сдыхать бы кобыле, а она отсрочки смерти не понимат. Мы жисть ей продолжаем, а она в дурость… С таким супротивным карактером ее татары и на махан не возьмут. Бодрости ей до зарезу надо. Такую кто купит?

— Ты меньше болтай. Увидят, засмеют. Скажут: «Два больших дяди с одной дохлой кобылой не справятся…» Ты язык вытяни у нее, язык. Вытянул? Теперь палку сунь поперек рота…

— Да лей ты скорей! Опять брыкаться начнет. И что это с ней, родимец ее задери? У других лошади как лошади. Самогон прямо обожают, а наша — рыло в сторону.

— Те, которы лошади помоложе, — объяснил второй, — сызмальства привыкши. Они барду с винокуренного пытали.

— Вроде запах, что ль, у нее отбивает охоту?

— Запах! — передразнил мужик с бутылкой, нюхая из горлышка. — Блажит на старости лет.

— И то, больше ничего, — согласился второй, ловчась ухватить язык лошади, который в разговоре упустил. — Нам вот, мужикам, выходит, вроде не запах, а ей, видишь ли, запах. Какое благородство! Мы ведь, надо сказать, не карасин ей суем, а преподносим хлебный напиток. Должна она понять?

— Должна! — подтвердил мужик, крутя бутылку.

— А то ишь кака антилегенка.

Выбрав удачный момент, мужик, державший бутылку, ловко повернул и всунул ее в рот лошади. Коричневая жидкость отекла ей в нутро.

Сотворив такое благое дело, мужики, вытерев лбы, облегченно вздохнули.

— Слава богу, приняла.

— Распытает, еще попросит.

— Теперьче, пока у ней ходит по кишкам да печенке, а оттель до самых ног, польем еще одну. Тогда везти и продавать ее кому хошь. Весела будет без кнута.

Лошадь закусывала свежей, недавно скошенной осокой.

Мужики жевали зеленый лук.

Солнце светило ярче. Играла гармоника, ржали лошади.

Загрузка...