Глава 28

Мы вышли во двор тюрьмы.

Перед нами стояло красное двухэтажное здание, выстроенное по приказу императора Николая, названного Первым, а прозванного Палкиным. Режим его был палочный и отчество — Павлович. Понимать можно двояко и все верно будет.

…Разъезжая по крепостной державе, молодой царь после разгрома декабристов и ссылки их в Сибирь на каторгу заглядывал иногда в самые глухие уголки необъятной страны, знакомился с ней, изучал порядки, нравы и самолично ревизовал начальство, выискивая дух крамолы и измены.

Разъезжал он со своей свитой из города в город на перекладных.

На ямские станции заранее мчались фельдъегери, чтобы приготовить самых лучших лошадей.

Особенно царь любил ездить на серых в яблоках жеребцах, пятериком. По два впереди, цугом, с верховыми на них, затем тройка с коренником и пристяжными.

Царская карета была тяжелой и походила на небольшой вагончик с окнами по бокам, с постелью, со столом, мягкими сиденьями и со всеми удобствами. В том числе погребком, где хранились заграничные вина. С царем вместе находился его адъютант — французский генерал.

Позади в крытых экипажах мчалась свита и охрана.

Так как проселочные дороги были узки для царской кареты, то мчались вдоль дороги, по полям, не считаясь, пустые они или заняты посевом.

Николай держал путь через нашу губернию, на Саратов. Прямой путь он вообще любил, и на этот раз прямик-большак лежал через город Инбар.

Инбар представлял для царя и другой интерес.

Коварная комедия, в которой были показаны нравы и в лицах осмеяна вся крепостная Русь с ее купечеством, чиновничьим миром, — эта комедия, которую царь недавно видел на театре в Петербурге, не выходила у него из головы.

Недаром, просмотрев ее, он воскликнул:

«Всем досталось, а мне больше всех».

Эти события в комедии, по слухам, и происходили в нашем городе Инбаре. В городе, где некогда рос и учился белоголовый, похожий на крестьянского парнишку, с прямыми, как ржаная солома, волосами, с тощим лицом сын уездного лекаря, прославившийся потом неотразимой силой влияния на умы всей громадной России.

А в одном из имений, в глуши полей и прудов, жил под попечением строгой помещицы-бабушки сирота, низкорослый мальчик с черными выпуклыми глазами, гордый, замкнутый, впоследствии великий поэт России, второй после величайшего его собрата.

По дороге в Инбар, в огромном селе Никольском, где проживали богатые купцы, торговавшие пенькой, где были кожевенные заводики и сапожные мастерские, царская свита отдохнула, но задерживаться не стала.

По приезде фельдъегерей еще до прибытия царя уже были заготовлены лучшие лошади.

Царь остался доволен серыми жеребцами. Сельское начальство замерло от страха и тоже было довольно, что царь так скоро их покидает. С возгласами «ура» они радостно проводили блестящую свиту за околицу. А там бог с ними! Пусть едут в Инбар, с которым немирно живут никольские купцы, не поделив торговли между собою.

Простой же народ — мастеровые и мужики попрятались в свои лачуги и посматривали только в окна да из-за углов изб, сараев, лабазов. Они так бы поступили и без грозного приказа станового — не показывать своих чумазых рож.

И помчалась кавалькада вдоль дороги, пыля и подминая хлеба крепостных, помещиков-дворян. Последние были очень довольны, что царь удостоил проложить по их полям дорогу, и уже не пахали потом этот новый тракт, а обгородили его, как святыню.

Но одно дело дорога, второе — мосты. По пути из Никольского в семи верстах от Инбара пролегал глубочайший овраг под названием Нечайка. На дне оврага — ручей. Мост же был, видимо, построен еще при полоумном папаше Николая — Павле, и даже мужики опасались проезжать по мосту. Лучше спускаться к ручью.

Нечайкой потому и был прозван овраг, что люди «не чаяли» — благополучно они переедут или скатятся в ручей.

Вот этот овраг Нечайка и оказался причиной возникновения тюрьмы в городе Инбаре.

Словом, царская карета с гербом, запряженная неистовыми жеребцами, вместе с верховыми неудержимо, без всяких тормозов, с размаху и ринулась в овраг.

Лошади наскочили одна на другую, кучера послетали с коней под торжественный звон колоколов, уже доносившийся из города.

Царь из кареты не выпал, она была заперта. Он вместе с ней опрокинулся на дно оврага, в мирно протекавшую воду.

Отделался царь довольно удачно.

При падении ударился о что-то правым плечом и повредил ключицу. Царская кость дала трещину.

О такой катастрофе в проклятой Нечайке были извещены инбарские власти. Городской голова и пристав, трясясь от смертельного ужаса, примчались на паре лошадей и привезли лекаря. И царь, терпеливо, без единого стона, перенесший перевязку, был доставлен в город.

Под колокольный торжественный трезвон царя поместили в доме городского головы. Затем нашли чистенький, недавно выстроенный деревянный домик купца, бережно перенесли царя в это приготовленное для него, проветренное от купеческого духа помещение.

Из губернии вызвали докторов.

Царь был молод, крепок, блистал здоровьем — и уже через две недели мог вставать и ходить. Когда же совсем выздоровел, трещина в ключице срослась, он решил отблагодарить местных жителей. Приказал городскому голове созвать самых именитых купцов.

Царь принял их, рухнувших на колени, бородатых отцов города, сказал им несколько милостивых слов и в заключение осведомился, какая у них будет главная просьба, чтобы он мог их отблагодарить, а в лице их и город Инбар.

Купцы, даже самые смелые, не могли пошевельнуть языком. Какая же у них может быть «главная просьба»?

Лишь один, отец отцов города, купец Аксенов, торговавший всеми товарами в пяти магазинах, привстал на колени, погладил желтую от старости бороду и, заикаясь, еле проговорил:

— Ваше личество, соизвольте наложить… запрет… Микольским… не торговать кожей, а также пенькой. Ажбы только нам… Разором зорят… прокляты кулугуры… Запрет им… удостойте, ваше личество… на пеньку, на кожу…

— Что-о?! — не понял царь.

И купцы снова рухнули на пол и застыли, омертвев от ужаса.

— Что они просят? — обратился царь куда-то в сторону.

Городской голова пояснил. Царь понял хищную просьбу купцов и, перекосив лицо улыбкой, обратился к адъютанту. По-французски сказал:

— Узнаю их. Видел на театре. Вот они, любуйтесь. О бог мой, какие бороды! Не находите, что злой сочинитель оказался прав?

— Как вам будет угодно, ваше величество, — ответил адъютант, с омерзением глядя на лежащих ничком купцов.

— Пусть встанут, — бросил царь. — Торговать в России никому запрета не даю.

Затем обратился в сторону, где стояли протоиерей собора, голова и пристав.

— А что вы пожелаете для благоустройства города?

— Церковь, ваше императорское величество, — первым нашелся отец протоиерей и, вздохнув, широко осенил себя крестным знамением.

— На этом самом месте, — осмелел и городской голова, — в знак священной о вас памяти, ваше императорское величество. Вечно будем бога молить о вашем царствии и благоденствии святой Руси.

— Это для души. А что для украшения города?

— Острог, ваше императорское величество! — бодро произнес пристав и выпятил огромную грудь. Пристав был старый солдат. Слуга царю.

— Будет и острог, — обещал Николай Первый.

И дом, в котором выздоравливал царь, перестроили в церковь, назвав ее царской, а напротив собора возвели тюрьму, оградив ее сначала деревянным забором из бревен, а затем каменной стеной.

И вот стоит она, эта тюрьма, с тех пор.

Стоит и синенькая, деревянная церквушка с пристроенной колокольней. Только в ней уже теперь не служат ни в праздничные, ни в царские дни.

Решили мы ликвидировать церковь, отремонтировать и приспособить ее под школу для взрослых или под детскую библиотеку.

Председателем по ликвидации церкви, выстроенной по повелению царя Николая Романова, назначили меня, Петра Наземова. И вышло: церковь строил царь, а закрыл ее пастух…

Этот исторический случай вспомнил я сейчас, глядя на мрачное здание тюрьмы.

Сколько могла бы она, тюрьма, рассказать, если бы обрела дар речи? Сколько видела в стенах своих разных людей, сидевших за правду и за воровство, за восстания против помещиков и за грабежи, за насмешки над попами и за конокрадство!

Возле стены, рядом с конторой и кухней, лежали дрова — дубовые, длинные, сухие. Двое заключенных поперечной пилой распиливали их, а третий колол. Тот, который колол, был пожилой, с окладистой бородой. Колол нехотя, действительно «как невольник». Но, завидев нас, выплюнул цигарку и торопливо принялся за работу.

— Кто такой? — тихо спросил я Николая Петровича.

— Кожзаводчик.

— За что угодил?

— За спекуляцию кожей. Это вон по линии Ивана Павловича… по чека. Товарищ Боркин! — обратился к нему Николай Петрович. — Не узнаешь бородатого?

— Нет, — Иван Павлович всмотрелся. — Напомни.

— Мусатов Захар. Свои ворованные кожи спускал втридорога. Ну, свои-то — черт с ним! А вот…

— Помню, помню! Кожзавод обокрали. На пятнадцать тысяч золотом. А еще старообрядец, двуперстник.

— Какой он старообрядец! — засмеялся Николай Петрович. — Ужасный матерщинник. А что касается двуперстия — это верно. В двух перстах всегда у него цигарка дымит… А старообрядцы не курят и водки не пьют. Святые вроде.

Те двое, что пилили, приостановили работу. Один из них кивком поздоровался с начальником тюрьмы, второй посмотрел косо и отвернулся.

— А эти кто? — спросил я.

— Дезертиры. За Боярышевым числятся, — ответил Николай Петрович.

Дезертиры вновь принялись пилить трехаршинные поленья. Под козлами лежал ворох дубовых иссиня-желтых опилок, от них даже на расстоянии крепко пахло скипидаром.

— На кухню заглянуть желаете? — спросил Николай Петрович.

— Покажите, — согласился Шугаев.

Кухня помещалась в полуподвале. Была она обширна, как при большом трактире. Длинная плита, на ней несколько огромных кастрюль, в конце плиты вмазан котел, закрытый деревянным кругом. Сквозь отверстие в нем пробивался пар.

За большим столом из толстых досок стояли три женщины. Они чистили картофель, свеклу и тихо говорили между собою.

При нашем появлении женщины переглянулись и замолчали.

— Авдотья, обед готов? — спросил Николай Петрович.

— Кипит, — громко ответила Авдотья.

— Хорошо кормишь народ? — И, посмотрев на нас, Гуров хитровато прижмурил глаза. Он словно хотел сказать: «А вот сейчас послушайте».

— Гляди, батюшка, сам. Вот похлебка перловая с судаком, с луком, картошкой, на другое каша пшенна, две кастрюли, да картошка мятая с конопляным маслом.

И уже явно для нас, а не для начальника тюрьмы, Авдотья, вольнонаемная повариха, подперев руки в бока, начала:

— Хы! «Хорошо кормишь народ?» Это кто же народ? Купцы, попы, воры, дезертиры, мироеды, кулаки, пузаны, помещики? Это народ? Волки они. Народ вон где — воюет, смерть принимает, белых бьет. Это народ. И в городах, на заводах — там народ. В деревнях, окромя мироедов, народ… А эти… тьфу! Крысы поганые. И гляди-ка, матушки мои, какой им от власти харч! А за что? За какие такие глаза, батюшки мои?

— Сама ты побыла бы на нашем положении. Этот харч в рот не лезет, — пробурчала пожилая.

Но Авдотья пропустила слова арестантки мимо ушей и продолжала с прежним пылом:

— Неправильно власть поступает! Последнее отдает. Вроде как для больницы аль для гошпиталя.

— Что же ты предлагаешь, Авдотья? — спросил Николай Петрович, чуть усмехнувшись. — Не морить же их голодом?

— Эдак-то многие захотят в тюрьму, ажбы прокормиться. Да такой харч в нонешне время и в деревне не в каждой избе найдешь. Не морить, а на хлеб-соль посадить. И за то спасибо должны сказать. А продукты сдать вон этому… как его, по-чудному, соска, что ль, какая? Ну, для сироток приют открыли.

— Соцвос, — подсказал Николай Петрович.

Недавно при отделе образования возник подотдел социального воспитания — соцвос. Подотдел возглавил старый учитель, человек энергичный и культурный — Воярышев Николай Александрович. За короткое время уже открыты два детских дома, куда собрали часть сирот, у которых погибли отцы, а также от бедных вдов. Один дом в Инбаре, второй — в Никольском. Осенью намечено еще три дома открыть.

— Вот этому соцвосу и передать продукты. А власть не знай зачем кормит воров да спекулянтов. Аль их на племя, для развода?

— Авдотья, — укоризненно произнес начальник тюрьмы, — ты большевичка или кто?

— А разве я худое говорю? Мужик убит на проклятой войне за царизму, трое детей у меня. И вот сама работаю, не ворую, не торгую солью на базарах из-под полы.

Авдотья разошлась, всплакнула, ее не остановить. Речистая женщина. Даже покраснела.

— А эти? — указала на женщин-арестанток; те даже не взглянули на нее. — Вон какие толстухи! Одна, говорит, честна девка. А черт ее знает, когда она девкой была. Шаталась где-нибудь по вокзалам, поездам. Спекулировала, продавала, покупала да…

Тут Авдотья произнесла такое складное слово, что Николай Петрович и Шугаев расхохотались, а мы, холостяки, опустили головы.

— Ну ладно, ладно, матушка Авдотья, не волнуйся. Дай бог они исправятся. Ведь у нас не как раньше, не тюрьма, а исправдом. Исправляй их тут по-большевистски.

Мы вышли из кухни. Сзади слышали, как Авдотья звонко что-то кричала арестанткам. Видимо, она всерьез принялась их «исправлять».

— Боевая повариха! — восхищенно заключил Николай Петрович.

— Я ее знаю, — сказал Степан Иванович. — Партийную карточку ей вручал. Она из нашего села. С детства работала батрачкой в имении Полубоярова.

— Это не тот, который сидит у нас?

— Он самый.

— О-ох! — удивился Николай Петрович. — Вот, если бы Авдотья знала.

— А что?

— Да как что? Она бы сказала: «Вот дьявольщина! В старое время батрачила на Полубоярова, кухарничала. И вроде теперь опять для него похлебку варю, харч готовлю?»

— Это верно, — согласился предуисполкома, — получается смешно.

Мы подошли к массивной двери тюрьмы, возле которой стоял часовой.

— Может быть, сначала в сапожную зайдем или в столярную? — осведомился Николай Петрович.

— И такие разве есть? — спросил я.

— У нас все есть. А скоро портновская откроется. Желаете побриться — парикмахерская при бане. А банька, эх, какова банька! Куда городской до нее. Там и воды не хватает, хоть речка рядом.

Сапожная мастерская помещалась на первом этаже. Мы прошли длинным коридором. По ту и другую сторону — двери.

Николай Петрович сделал нам знак, чтобы мы шли тише. И он даже на деревяшке ступал легче, хотя все равно от нее был скрип.

Стены покрашены масляной краской, как в больнице. Николай Петрович изредка заглядывал в волчок. И так осторожно, будто смотрит на курицу, сидящую в гнезде.

Мы шли почти на цыпочках. Каменный пол посередине словно плугом пропахан: во всю длину пролегала глубокая лунка. Видно, не одна тысяча ног прошла здесь.

Но какой, несмотря на чистоту и побелку стен, запах!

Приходилось мне бывать во многих старых домах, каменных и деревянных, в домах помещиков — древних, обжитых, — в трактирах, в купеческих лабазах, во многих людных жилых помещениях, но нигде такого тошнотного запаха нет. Здесь будто слежались тысячи дыханий и смрад от них пропитал самые стены, пол и потолок. Казалось, этот тошнотворный запах витает в воздухе коридора.

Он вызывал и тошноту и головокружение. Хотелось поскорее выбраться отсюда.

Видимо, подобное ощущение испытывали все, кроме Николая Петровича. Невольно пришли на память слова матери, она часто их повторяла, особенно когда посылала побираться в чужие села: «От сумы да от тюрьмы не отказывайся».

«Нет, — подумал я, — сума — это лучше. Пусть стыдно быть нищим, а вот в тюрьме страшно».

— Здесь, — тихо сказал Николай Петрович, указывая на дверь.

Посмотрев в волчок, Николай Петрович вставил огромный ключ в замок. Раздался звук, похожий на скрежет; мне будто кто по спине сапожным рашпилем провел. Я представил, как такой звук пугал по ночам арестованных, особенно смертников, которых выводили и отправляли на казнь.

Приходилось об этом читать. Даже в описаниях было страшно, а тут вот сам услышал.

Тяжелая дверь, обитая не то жестью, не то войлоком, распахнулась тоже со скрежетом. И когда Николай Петрович открывал ее, на лице его я заметил что-то такое, чего не замечал раньше, — суровость и жестокость.

Камера, в которую вошел Николай Петрович, а за ним и мы, представляла собой достаточно большое помещение с двумя окнами. Окна не с решетками, а с продольными планками.

При нашем появлении сапожники шумно встали и разноголосо ответили на приветствие Николая Петровича. Я заметил на его лице добродушную улыбку, когда он сказал:

— Вот заказчиков привел к вам. Кому яловые сапоги, кому хромовые штиблеты. Плата по таксе. Можете?

— Можем, — ответил пожилой арестант и отер о фартук руки.

— Ну, если ваш староста согласен, стало быть возражений не будет. Как вы?

— Согласны, — ответил второй. — Махорки у нас до вечера не хватит.

— Курите много. Обрадовались, что окна разрешил настежь открывать, вы и рады.

Такого количества посетителей у них еще, вероятно, не было. Они стояли несколько растерянные.

— Садитесь. А ты, Кирилл Макарович, — обратился Гуров к старосте, — покажи, кто что успел. Сначала вот поведай посетителям — для кого работаете, что шьете, чините и хорошо ли вам у меня живется?

— Вы сами садитесь, Николай Петрович, — и староста пододвинул ему свой сапожный стульчик.

А вслед за ними начали придвигать свои стулья другие арестованные.

— Шьем мы, граждане, больше всего на Красную нашу Армию. Размеры разные, какие закажут. Материал доставляется через Николая нашего Петровича, а ему присылают — они сами знают откуда. Плата за пошив по казенной таксе. Головки шьем из кожи, а голенища из брезента. Ну, что еще? Илья! — крикнул староста. — У тебя табак есть. Жена принесла. Ты у нас буржуй, свиная твоя харя с пятачком. Угощай, хромой!

Невольно я вздрогнул при этом имени и посмотрел на сапожника, который вышел из угла. Хромая, он подошел к старосте и, не глядя на нас, подал ему кисет.

Да, это был он, Илья. Мой сельчанин. Инвалид войны. Мой бывший друг, хвальбишка Илья… Он не пошел дорогой Павлушки и Фили, а женился на дочери вора Полагина и сам ударился в воровство. Прошлым годом перед осенью украли они с тестем у нашего попа, отца Федора, пятипудовую свинью, завязали ей рот бечевкой. Но все равно засыпались. Выдал их сосед, сын Андрея, Яшка Абыс. Он слышал, как они в погребе ночью резали свинью.

Поповская свинья оказалась голосиста. И выдал-то их Абыс без всякой злобы, по пьяной лавочке, ради смеха. Но в то время над ворами творились самосуды. И над ними учинили. Водили по селу, надев на головы Полагина и Ильи по полтуши. Избили, возможно, и убили бы, если бы мы с Федей не заступились.

Мы добились, чтобы воров отправили в Инбар. Там прокурор земской управы Герман Шторх допросил их и осудил на год.

Да, это он, хромой Илюха-щеголь, за которого мы с его теткой сватали дочь у богача Дерина и позорно на этом деле провалились.

«Подойти к нему или нет?»

А староста пояснял дальше:

— Разрешают нам и для вольных работать. Только из их материала. Третья часть заработка нам, две в советску казну. Что же, не приходится жалобу приносить. Ремесло, братцы, есть ремесло. Везде выручает. Пусти сапожника — тьфу, тьфу! — в кромешный ад, и там он почнет тачать сапоги из чертовой кожи хоть самому Вельзевулу с супругой и детками. И чертей вдобавок на сапожны подковы поставит, чтоб копыта не обжечь… Ну, до бога высоко, а до черта глубоко. Мы вот думаем нашему хозяину, Николаю Петровичу, заместо деревяшки, кожану ногу оформить.

— Ну, обо мне разговор другой, — возразил Николай Петрович.

— Как другой? — вскинулся Кирилл Макарович. — Первеющий, а не другой. Ведь нам же лучше и вам легче. А то на этой липовой ноге вы как ведмедь в сказке: топ-топ-топ.

— Зато она у меня с музыкой.

— Музыку и мы проведем. Можем внутре колокольчик приделать. Как зазвонит в колидоре, мы сейчас: «Эй, арестанты, бросай курить, сам идет, проборка будет».

— Ах, шутник, скоморох! — смеется начальник тюрьмы. — И за что только такого человека в кутузку посадили? Ему бы в нашем театре выступать, народ потешать. За что? — обратился Гуров к нам.

— Пусть сам скажет, — ответил я, заинтересованный сапожником.

— За что? — подхватил староста. — А ей-богу, за зря. Да вы знаете. Все этот самогон сгубил. Кожи нет, шить не из чего, а тут кузнец Митя подмутил. Аппарат притащил. Да како-ой! Двигатель с мельницы. Со штырками, продушинами и тремя отдышинами. Черт его! В пору анжинера звать на подмогу. Кузнец-то сам не знает, как приступиться. Два пуда муки я потратил по первому разу, а затор что-то не вышел. Вылил корове, она слопала затор — и давай, старая чертовка, овец по двору шугать. Вроде ей забава. Одну на рогах так и подняла, ровно сноп. Сняли овцу — в ней дыху нет. Для блезиру кровь пустили. С похмелья корова три дня врастяжку лежала. Думали — подохла. Нет, встала, дожрала затор, опохмелилась и в норму вошла. Из третьего пуда пережог получился. Штыри подвели. Выскочили они, а за ними вся вода воздухом пошла. Дно и подгорело. На четвертом пуде совсем уже прахтику приобрел и по змеевику первач в ведро слезить по капле стал, да тут шасть милиционер в гости! Соседка наша удружила. С моей бабой кур перепутали, лаялись всю неделю, а месть на меня отвела. Отвела — и привела неопытного милиционера. Не успел он пить научиться, и уваженья в нем нет к людям. Что взять с комсомольца? А он взял… ну, взял да по законному тракту дело направил. И дала мне наша власть для раскаяния полгода. Вот грех-то! А все соседка. Овдовила мою бабу на такой срок. А?

— Выпустят досрочно, опять гнать будешь? — спросил Николай Петрович, отирая слезы от смеха.

— Досрочно я сам не выйду. Не-ет! Эвона сколь заказов! А кто вам ногу с колокольчиком творить будет? Господь Саваоф? Кроме протчего, у меня сын воюет. Небось без моего наставления к большевикам подался. Он у меня гармонист окаянный. Умный, весь в мать.

Несколько раз его балагурство прерывалось хохотом сапожников. Да и мы сдержаться не могли. Особенно хохотал Степан Иванович, этот яростный гонитель самогонщиков.

— Переведи старика на свой отдел и выпусти, — шепнул мне Шугаев.

— Так и будет. Вообще надо разгрузить тюрьму. Тут многие еще со времен земства сидят.

— Правильно. Займитесь этим делом с Иваном Павловичем. Скоро рабочая пора будет. Хлеба убирать.

На двух полках расставлены сапожные колодки разных размеров. Лежали уже готовые сапоги, заготовки, подметки, стельки. Виднелись женские ботинки, мужские штиблеты. В углу валялась куча обуви для починки.

Нет-нет, а будто случайно я возьму да и взгляну в сторону Ильи.

Сапожники уже сидели и работали. Только староста что-то рассказывал Николаю Петровичу. Брындин подсел к одному сапожнику, и тот снимал мерку с его богатырской ноги.

Но заметил ли Филя Илью? Он стоял к Илье слепым глазом и переговаривался с Шугаевым. К Шугаеву подошел Иван Павлович, а Филя повернулся ко мне. Тут я ему тихо и шепнул:

— Взгляни в угол, только молчи.

Он повернулся, всмотрелся зрячим глазом и схватил меня за руку.

— Никак, Илья?

— Он самый.

— Эх, черт, а я и не знал, что он тут.

— Я и сам не знал.

— А он-то нас небось узнал?

— Думаю, что да. Иначе не прятался бы. Как, подойти мне к нему?

— Один подойди.

И тогда я смело, будто разрешение Фили для меня что-то значило, направился к Илье. Он покосился, еще ниже опустил голову и принялся впустую колотить молотком. Стыдно, что ли, ему стало?

— Здравствуй, дружище Илья! — Я положил ему руку на плечо.

Он так н вскинулся.

— Здорово, Петр Иваныч! Садись, садись.

Один из сапожников быстро встал, нашел стульчик, обмахнул его фартуком и пододвинул мне.

— Вот и свиделись, — сказал я Илье и вынул пачку папирос. — Кури.

— У меня свой табак есть.

— То свой, а это фабричный.

Угостил папиросами и других.

Делая вид, что не интересуются нашим разговором, они не так уж громко стучали молотками.

Но я говорил с Ильей тихо. Вкратце рассказал, что произошло в нашем селе. Он ни о чем не спрашивал и даже не смотрел мне в лицо. Только улыбнулся, когда я рассказал ему, что у попа при обыске нашли хлеб в гробах.

— Так вот, друг ситный, не по той тропке ты судьбу свою направил. Воровство до хорошего не доведет. И нас, своих товарищей, подкузьмил. Нам и жалко было тебя и стыдно. Тебе долго еще отсиживать?

— Полгода.

— Домой-то хочется?

— А то разь нет. Скоро жнитво. Хлеб убирать.

— Вернешься — опять за воровство? А ведь теперь у нас Советская власть. Из рабочих и крестьян. И ты можешь быть у власти, как вот я, Филя, Павлушка.

Он посмотрел на меня, и на его глазах показались слезы.

— Нет, Петр Иваныч. Только бы домой… Я бы… Нет! Я теперь другой стал. Я заслужу перед властью. Ты уж прости меня, коль так сдуру вышло. Тесть подбил. Его в Пензу перевезли… И вот перед Филиппом стыдно. Похлопочи обо мне.

— Хорошо, Илья. Только молчи, — тихо говорю ему. — Я похлопочу, и ты скоро увидишь свою жену, мать, братишек. Даешь слово быть честным? Жить трудом при Советской власти, а не воровством?

— Даю, даю, Петр Иваныч. У меня ведь дочка родилась. Говорит жена — похожа на меня, как вылитая, — и тут похвалился он.

— Ну вот. Увидишь и дочку, похожую на тебя.

Загрузка...