Сфера вторая: Сотворение красоты Красные ара

Не бывает совершенной красоты без некоторой странности.

Сэр Фрэнсис Бэкон

Как красно-желто-синие кометы, они пронеслись у нас над головами. Вылетев из девственной чащи, они преодолели широкую реку и направились к бескрайнему лесу, который высится на другом берегу. Это огромные, невероятно красивые птицы, порождения и обитатели мира, который и сам почти неправдоподобно прекрасен. И вот что меня поражает больше всего – то, как бросаются в глаза соединяющие этих птиц эмоциональные узы. Красные ара склонны держаться парами; стая из 12 особей явным образом состоит из шести пар, и члены одной пары летят иногда так близко друг к другу, что кажутся единым существом с четырьмя крыльями. Мне хотелось узнать побольше об этих птицах, таких романтичных и эмоциональных с виду. Потому я вернулся сюда, рассчитывая задержаться подольше и размышляя вот о чем: а что, если такая глубокая привязанность ара друг к другу и их исключительная внешняя красота каким-то образом связаны между собой.


Красота Глава первая

Два красных ара весьма осложняют наши попытки позавтракать. Вот уже около двадцати лет здесь, в Перуанской Амазонии, попугаи Табаско и Иносенсио снуют туда-сюда между миром дикой природы и миром, населенным людьми. Этим утром они вполне профессионально трудятся среди вынесенных на улицу обеденных столиков возле гостиницы для туристов при Исследовательском центре Тамбопата: перескакивают с балок на перила и выискивают слабые места в нашей обороне, нацелившись на блинчики, рис и булочки.

Поднимаясь с места, Дон Брайтсмит просит меня: «Постереги мою тарелку, пожалуйста». Пятидесятилетний Брайтсмит со своей седеющей бородой и бейсболкой выглядит именно так, как должен выглядеть ученый-биолог, занятый полевыми исследованиями. Вместе с женой, Габи Виго, Дон сейчас руководит изучением свободно живущих ара в окрестных дождевых лесах. Габи – перуанка, Дон родился в США. Они познакомились 15 лет назад на одной конференции. Сейчас с нами за столом сидит другой их крупный совместный проект – дочь, пятилетняя Мандилу.

Примерно 25 лет назад прежние исследователи, работавшие здесь, в Тамбопате, за три года спасли около 30 птенцов двух видов ара. Все они были кто вторым, кто третьим в выводке, и родители их не кормили. Ученые вырастили их сами. Эти попугаи получили прозвище «чикос» – «детки». Их свободу никто не ограничивал; они с легкостью вернулись в дикую природу, нашли себе диких партнеров, обзавелись гнездами. Но и своих корней они тоже никогда не забывали – частенько возвращались в исследовательский центр и подворовывали еду.

Даже на взгляд стороннего человека каждого ара легко опознать. У двадцатитрехлетнего Табаско на шее виднеется пятнышко. После каждой из двадцати с лишним линек, которые он перенес за свою долгую жизнь, одно перо вырастало белым. Гостиницу при исследовательской станции он навещает едва ли не каждый день. По отношению к Иносенсио, который на два года старше и тоже часто бывает здесь по утрам, он занимает подчиненное положение.

У Иносенсио один глаз отчетливо миндалевидной формы, а цвет синих перьев особенно темный и насыщенный. Характерная для красных ара желтая шаль на спине у этого попугая необычно широкая – он словно облачен в солнечную мантию. Крупный, тяжелый, он ведет себя с несколько вызывающим нахальством. Впрочем, и в положительных качествах ему не откажешь: когда он жил в паре с Чучуи, то насиживал кладку, что большинству самцов ара вовсе не свойственно.


Мужчина по имени Маноло, который принес наш завтрак, энергично отгоняет «чикос» с помощью бутылки-опрыскивателя. Этот трюк знаком попугаям, они воспринимают его вполне спокойно. У Маноло есть и другие дела; а у «чикос», отдыхающих после гнездового сезона, хватает и времени, и терпения. Одно свойство их характера совершенно зачаровывает меня: какие они одновременно ручные и дикие, изгои и баловни! Они живут на свете уже давно и явно благоденствуют.

Следом за ними прибывает и двадцатичетырехлетняя Чучуи. Ее алую головку украшают несколько зеленых перьев, а крылья у нее скорее бирюзового оттенка, а не синего, как у большинства других красных ара.

Я встаю с места и спрашиваю у Габи, не принести ли ей чего-нибудь. Стоит ей обернуться, чтобы ответить, как Иносенсио обрушивается на тарелку малышки Мадилу. Габи вскакивает, машет руками, а потом, закатывая глаза, поясняет:

«Видите, Иносенсио специально нацелился на нее, потому что она маленькая! Да еще блинчики! Он сам не свой от блинчиков. Так и будет вертеться вокруг, пока не стащит хоть один. Табаско в этом смысле не такой нахальный. А уж Иносенсио своего не упустит».

Как бы хорошо Мандилу ни знала «чикос», они все же сумели ее напугать. Неудивительно – по сравнению с ней они просто огромные. И такие шустрые! Кроме того, они бесцеремонно попрали ее чувство собственности.

«Это же был мой блинчик», – доказывает она, заливаясь слезами.

Я объясняю ей ситуацию на ее собственном примере: вот она видит блинчик на тарелке, которую поставили перед ней, и берет его себе. Точно так же поступил и попугай. Ты захотела блинчик – и взяла; он захотел – и тоже взял. К моему удивлению, Мандилу это объяснение вполне удовлетворяет.

«Ничего страшного, – говорю я, – возьми себе другой».

* * *

Я приехал сюда специально ради горстки этих роскошно огромных и красочных длиннохвостых птиц, населяющих Центральную и Южную Америку, – попугаев ара. И здесь я должен подчеркнуть, что они бывают очень разными. Красный ара, которого еще иногда называют макао, – лишь один из них; всего же их полторы дюжины видов. Самый крупный, около метра в длину и 1,2 метра в размахе крыльев, – гиацинтовый ара, обитающий на обширных заболоченных территориях вроде низменности Пантанал в Бразилии. Наши разбойники – похитители блинчиков красные ара – лишь немногим меньше.

Ара принадлежат к числу примерно 350 существующих в мире видов попугаев. Часть из них называют просто «попугаями», а некоторым группам люди дали особые названия: «амазоны», «попугайчики», «лорикеты», «неразлучники», «аратинги», «какаду», «кореллы» и пр. Они образуют современную веточку на кустистом эволюционном древе птиц, уходящем корнями в глубокую древность. Потомки рептилий, давшие начало и птицам, и млекопитающим, разошлись около 300 миллионов лет назад[120]. Одна ветвь эволюционировала в динозавров, а потом в птиц. Млекопитающие ведут свое происхождение вовсе не от птиц, и их едва ли можно считать более эволюционно продвинутой группой. У нас древние общие предки, благодаря которым мы обладаем рядом сходных признаков; однако становление наше шло разными путями, а потому и различий между нами тоже хватает. Птицы, некоторых из которых мы называем попугаями, вихрем сорвались в полет более 100 миллионов лет назад. И, как и все живые существа на свете, они продолжают эволюционировать.

Попугаи в основном питаются сочными плодами, орехами и семенами. Большинство из них не едят насекомых, что довольно странно для птиц. Впрочем, у попугаев вообще много необычных особенностей, включая и пылкую любовь к нашим завтракам.

По словам Габи, «если вы предложите им дикие плоды, которые растут в лесу, они воспримут это как насмешку. Вроде "Эй, такое мы и сами можем добыть в любой момент". И просто выкинут их. Нет, им подавай хлеб».

Табаско с шумом приземляется на покинутое Доном сиденье и утаскивает из корзинки кусок кекса. Никто не обижен, так что нас с Табаско все устраивает. Он усаживается на перила и катает языком шарики теста. А я думаю про себя: «Ну что ж, хлебом они здесь вполне обеспечены».

Дон спрашивает: «Ты никогда не трогал язык попугая? Он на ощупь мягкий, как будто кожаный и совершенно сухой. Очень любопытный орган, и попугаи вовсю пользуются им, познавая мир».

Дома у нас с женой много лет жил зеленощекий попугай-которра – небольшая птица по имени Роузбад с бескомпромиссным характером; она частенько пробовала еду с наших тарелок, касаясь ее клювом. Если результаты этой первой стадии осмотра казались ей удовлетворительными, она переходила к следующей, пробуя уже языком.

Габи говорит, что Табаско особенно интересуется едой белых людей. Соображает, что, раз вы «бледнолицый», – а почти все туристы здесь белые – вы наверняка испугаетесь его, и он сможет безнаказанно хозяйничать у вас на столе и таскать вашу еду. «Табаско знает, что люди со смуглой кожей давно раскусили его фокусы».


У многих попугаев оперение в основе своей зеленого цвета. И в этом есть логика. А огромные ара – почти сплошь броские кляксы экстравагантно ярких красок, каждый словно полный тропических плодов летучий рог изобилия. И это кажется скорее нелепым, чем логичным. В окраске красных ара нет ни капли благоразумной сдержанности. Голова у них алая, крылья и длинный струящийся хвост – синего, сине-зеленого и красного цвета, а их самая характерная примета – наброшенная на плечи ярко-желтая «шаль». Откуда взялось такое цветовое буйство? Для чего птицы приобрели это все? Мне не дает покоя чисто человеческий вопрос: видят ли птицы красоту в своем оперении, слышат ли они ее в своих песнях? И почему это изобилие кажется прекрасным нам, если оно должно покорять вовсе не нас?

Очевидно, что песни, предназначенные не для наших ушей, и наряды, предназначенные не для наших глаз, не могут казаться красивыми только нам одним. Но если мы разделяем восприятие красоты с другими существами, тогда правда ли, что наш мир исполнен красоты для всех, кто его населяет? И может ли быть иначе?

Здесь, где прекрасное окружает нас со всех сторон, эти вопросы никак нельзя обойти стороной, однако отыскать ответы на них не так-то просто. Но я вовсе не намерен отказываться от поисков. Просто размышления обо всем этом наверняка потребуют немалого времени, и подступаться к одолевающим меня вопросам, скорее всего, придется исподволь.

Первый партнер Чучуи (ей было тогда десять лет от роду) оказался совершенно диким попугаем, не из числа «чикос». А потом у нее появился Иносенсио. Прежде чем стать парой, и Чучуи, и Иносенсио расстались со своими бывшими. Имея разницу в возрасте в один год, они росли не вместе – в противном случае они, скорее всего, воспринимали бы друг друга как брат и сестра и не стали бы вступать в брачные отношения. Чучуи и Иносенсио гнездились неподалеку от лесной гостиницы, но потом, пару лет назад, их согнала с гнездового участка другая пара, помоложе.

«Чикос» помогли ученым понять, каких поразительных пределов достигает индивидуальность этих попугаев, насколько каждый из них наделен личными особенностями характера. Например, Ассенсио, представитель вида зеленокрылых ара, так обожает особый рождественский кулич под названием паннетоне, что Дон однажды решил спрятать коробку с ним под покрывалом кровати, когда ему пришлось отлучиться со станции на несколько часов. И, вероятно, вы уже догадались, чем кончилось дело.

«Когда мы вернулись, весь дом был перевернут вверх дном. Но паннетоне он нашел и разодрал коробку в клочья».

«Они все-все знают», – добавляет Габи.

Попугаев иногда называют «людьми в мире птиц»[121]. Нет, не из намерения их обидеть, а просто из-за сходства генетических особенностей, которые наделяют и людей, и попугаев долгой жизнью и разумом. У попугаев головной мозг и его ствол довольно велики относительно размеров тела – примерно в том же соотношении, что и у приматов[122]. И из научных данных, да и просто из наблюдений за поведением попугаев хорошо видно, что по степени разумности они не уступают обезьянам, населяющим те же самые леса.

Scala naturae, «лестница природы», – древняя концепция, отражающая слишком уж человеческий подход к представлениям о естественной иерархии материи и живых существ. Она зародилась во времена древнегреческих философов (Платона, Аристотеля и пр.) и в дальнейшем получила развитие в рамках христианской доктрины, превратившись в очень удобное (для нас) и совершенно катастрофическое (для остальных представителей живого мира) заключение, что базальное положение в этой системе занимают камни, затем следуют растения, потом растения получше, с красивыми цветками, за низшими животными следуют более развитые, и, наконец, вершину лестницы занимает кто? Правильно, человек. Этот якобы естественный порядок вещей считался незыблемым на протяжении тысячелетий.

Положение стало меняться только с появлением современной науки, основы которой начали зарождаться в конце XVIII – середине XIX века. Астрономы, вооружившись телескопами, обнаружили свидетельства глубокой древности происходящих во вселенной процессов. Геология продемонстрировала, что Земля и жизнь на ней в прошлом сильно отличались от тех, какими мы знаем их в наше время. Изучение эволюции показало, что в природе живые организмы изменяются примерно тем же способом, каким возникают новые сорта и породы, выводимые земледельцами и животноводами. Все эти революционные пути познания окружающего мира привели нас к совершенно иным выводам, которые полностью изменили наше восприятие того, кто мы есть и где находимся. Стало очевидно, что и до нас была длительная история, что мы – вовсе не центр мироздания и не вершина творения. Стоит ли говорить, что открытия ужаснули человечество и многие люди до сих пор напуганы.

Из этого возникают две существенные проблемы. Одна из них заключается в том, что большинство людей, особенно носителей западной культуры, усвоили понятие «лестницы природы» на бессознательном уровне, впитав ее вместе с нашими традициями, нашей историей и заложенным в саму нашу культуру неуважением к миру. Многие так и продолжают считать, что мы – вершина, совершенство, высшая цель и достижение вселенной. Соответственно, они полагают, что остальной мир создан для нас, и мы можем распоряжаться им по собственному желанию в полной безнаказанности, не неся за свои действия никакой ответственности. И вторая проблема: мы привыкли думать, что чем больше другие существа похожи на нас, тем они лучше. Нам чрезвычайно нелегко признать, что когнитивные способности ворона, попугая или дельфина, не говоря уже (хотя и стоило бы) об осьминогах и некоторых рыбах, ничуть не уступают таковым большинства приматов. Мы забываем о том, что все живое на Земле проделало не меньший эволюционный путь, чем мы сами. А многие существа – гораздо более долгий.

Именно наше отравленное идеей «лестницы природы» подсознание заставляет нас «изумляться», когда мы видим, что слоны спасают своих детенышей, а волки применяют хитроумную охотничью стратегию, хотя и те и другие умели делать это задолго до того, как люди вообще появились на свет. Мы просто не замечали их способностей. Причина нашего удивления – в нашем невежестве, в нашем самовольном отдалении от других существ, в наших страхах за собственную безопасность и в необходимости чувствовать себя самыми лучшими, совершенными созданиями в мире. Когда не так давно ученые показали, что рыбки, известные как губаны-чистильщики, способны узнавать самих себя в зеркале, – что давно уже считается доказательством самосознания и отличительной способностью только самой высокоразвитой «элиты» в мире животных, – редакторы научного журнала отказались публиковать это исследование, пока его авторы публично не подвергнут сомнению достоверность зеркального теста как такового[123]. Казалось бы, что такого угрожающего может быть в рыбке, способной осознавать саму себя? Однако признание того, что рыбы обладают хотя бы зачаточным интеллектом, для некоторых людей оказалось непереносимым.

Попугаи же имели возможность совершенствоваться на протяжении 62 миллионов лет[124]. Это вполне сопоставимо с длительностью эволюции человекообразных обезьян, которые вполне сформировались всего 40 миллионов лет назад[125]. А ведь нам свойственно думать, что сто лет или тысяча – уже довольно долгий промежуток времени. Эти же существа возникли давным-давно и с тех пор развивались, неустанно совершенствуясь на протяжении периода, огромность которого человеческий разум даже не в состоянии толком охватить и постигнуть. Мы все прошли долгий и извилистый путь. И вот теперь мы здесь, все вместе.


Иглесита, еще одна представительница красных ара, населяющих Тамбопату, выглядит необычно маленькой по сравнению с сородичами. Будучи птенцом, она едва не погибла и несколько дней оставалась очень слабой. В полевых дневниках станции есть такая запись о ней: «Надеюсь, Иглесита сможет пережить эту ночь». Ее особенность в том, что она подпускает к себе лишь определенных людей. Как правило, она посещает исследовательский центр только в сезон размножения, примерно с ноября по март, но с одним примечательным исключением. Габи рассказала мне: «У нас тут работала волонтером одна женщина, Сандра. Приезжала к нам четыре раза. Три из них приходились на май, когда попугаи не размножаются, и Иглесита всегда появлялась. Каким-то образом она знала, когда Сандра здесь, и каждый раз обязательно прилетала. В последний раз Сандра появилась после трехлетнего перерыва. Все тогда шутили: „Ну, теперь ждем Иглеситу!“ И она действительно прилетела!»

Столкнувшись с неприятностями, «чикос» являются за помощью сюда, к себе домой. Когда одну самку жестоко покусали пчелы, она прилетела к гостинице и сидела на балках. Когда другая, по имени Авесита, подхватила серьезную кишечную инфекцию, она, как вспоминает Габи, «явилась сюда совсем ослабевшая – едва ли не пешком приковыляла. Выглядела просто ужасно. Тогда она целых десять дней провела в доме». К счастью, она поправилась. И, по словам Дона, «случившееся лишний раз подтверждает, что, по их представлениям, это надежное место, где стоит искать спасения, когда дела идут совсем плохо».

Попугаи способны помнить события прошлого, а также думать наперед и предвидеть поведение других, а еще создавать новые орудия для решения тех или иных задач. Все это несомненные признаки разумной деятельности, «которые еще до недавнего времени считались присущими только человеку», как отметила группа исследователей из Кембриджского университета[126]. Но это не попугаи изменились. Это мы как будто вдруг очнулись после долгого космического путешествия и теперь присматриваемся к интересной новой планете. То, что ученые называли «критериями человеческого разума» до того, как им стало известно об умственных способностях обезьян – умении изготавливать орудия и применять социальные стратегии, оказалось также и критериями разума попугаев и птиц из семейства врановых (ворон, воронов, соек, грачей и галок)[127].

В мастерстве изготовления и применения орудий некоторые птицы могут заткнуть за пояс даже высших приматов. Новокаледонские ворóны изготавливают крючкообразные инструменты, на что не способны даже шимпанзе[128]. И еще они мастерят зазубренные орудия из листьев пандануса: толстый конец вороны держат в клюве, а тонким весьма эффективно извлекают из щелей насекомых. Подобных примеров в природе известно немного, учитывая, что изготовление каждого орудия требует нескольких этапов обработки. Оперившиеся птенцы новокаледонских ворон держатся с родителями около двух лет, внимательно наблюдая за действиями взрослых и тем самым осваивая изготовление орудий. Вороны, обитающие в разных районах Новой Каледонии, мастерят свои орудия немного по-разному, и это означает, что птицы распространяют умение путем культурной передачи, которая, как показали исследования, является «мультитрадиционной»[129]. Ученые также отметили, что при выполнении заданий, разработанных специально для оценки прогностических способностей воронов, «при решении сложных когнитивных задач птицы действовали по меньшей мере столь же успешно, как и человекообразные обезьяны и маленькие дети»[130]. (Как выразился в середине XIX века преподобный Генри Уорд Бичер, если бы люди имели крылья и носили черное оперение, лишь немногим из них достало бы ума, чтобы называться воронами».)

В сущности, если человекообразные обезьяны и превосходят чем-нибудь попугаев и ворон, то очень немногим. По крайней мере, не соотношением размеров мозга и тела, не социальными навыками и не умением изготавливать орудия или решать сложные головоломки. Например, вóроны способны, как и высшие приматы, отслеживать человеческий взгляд не только на большом расстоянии, но и через зрительные барьеры[131]. В экспериментах, где подопытным животным нужно было использовать короткую палочку, чтобы достать более длинную, новокаледонские вороны справлялись с этой задачей ничуть не хуже, чем большинство горилл и орангутанов.


В экспериментальных условиях некоторые ара и африканский попугай жако приучались получать несъедобные предметы вместо пищи с тем, чтобы потом обменивать их на пищу, которая им нравится больше. Следовательно, им понятно, что такое отсроченное вознаграждение и ценность «валюты»[132]. И в этом попугаи ничуть не уступают шимпанзе.

У ара и других попугаев, а также у ворон и прочих врановых птиц головной мозг эволюционировал иным путем и устроен иначе, нежели у высших приматов. Эволюционные линии, приведшие к возникновению млекопитающих, отделились от ветви рептилий за десятки миллионов лет до возникновения птиц. Таким образом, своего высшего развития мозг млекопитающих и мозг птиц достигли независимым образом и представляют собой две совершенно самостоятельные вершины разума[133]. Вероятно, и у тех и у других интеллект развился потому, что им необходимо было наращивать мощность мозга для развития сложных социальных взаимодействий. И хотя «аппаратура» у птиц и млекопитающих организована по-разному, приобретенные ими когнитивные способности оказались весьма сходны. При сходных нуждах разные пути привели к сходным результатам. И все это произошло задолго до того, как на земле появились люди. Но сейчас мы, при всех наших достижениях, можем оценить, до чего поразительны и великолепны и другие мыслящие существа.

В экспериментах жако по имени Гриффин, наученный называть разные вещи, наблюдал, как экспериментатор складывает в ведро два типа предметов в соотношении один к трем (допустим, три пробки и один листок бумаги). Затем экспериментатор доставал из ведра один предмет так, чтобы попугай не видел, какой именно. Когда попугая просили назвать извлеченный предмет, спрятанный в руке исследователя, птице давали заглянуть в ведро, чтобы определить, что там было. И Гриффин отвечал правильно в большинстве попыток с самыми разными предметами[134]. Это называется вероятностное мышление, и до недавнего времени, то есть до проведения того самого исследования, ученые были убеждены, что оно доступно лишь немногим млекопитающим. Просто попугаев раньше никто не спрашивал.

Гриффин также выучил названия и формы различных трехмерных объектов и был способен соотносить правильные названия с плоскостными изображениями этих предметов. Более того, Гриффину часто удавалось угадать форму на двухмерном изображении, когда его показывали не полностью. Это подтверждает, что попугаи способны обобщать представление о форме реальных предметов и применять обобщения в том числе и к частично скрытым изображениям.

Подобно шимпанзе, некоторые виды ворон, кустарниковых соек и воронов меняют поведение, когда конкурент застает их за припрятыванием пищи. Сойки ведут себя более настороженно по отношению к потенциальным ворам, если они сами украли у кого-то добычу, – как говорится, рыбак рыбака видит издалека[135]. Понимание того, что может сделать другая птица, исходя из понимания того, что мог бы сделать ты сам, называется «проекцией опыта». Чтобы увидеть происходящее с точки зрения других особей, ты должен понять то, что способны понять они. Иными словами, ты должен сообразить, что у них на уме. Еще не так давно большинство психологов были убеждены, что только люди способны признать наличие разума у других существ. Теперь же некоторые психологи и другие ученые постепенно осознают и подкрепляют доказательствами тот факт, что мы делим мир с множеством иных разумов.

Чтобы реагировать на наблюдателя, требуется и еще одна способность – понятие о времени. То есть ты должен понимать, что в будущем наблюдатель может украсть у тебя то, что ты пытаешься спрятать. Понимание прошлого и предвидение будущего – это то, что иногда называют «мысленным путешествием во времени». Молодые кустарниковые сойки учатся выбирать подходящие тайники для припрятывания желудей (места с пониженной влажностью, где желуди сохраняются дольше) у родителей[136]. Но они не станут пользоваться даже лучшими тайниками, если у них есть основания думать, что кто-то за ними подглядывает. Да-да, я так и сказал – основания думать.


Табаско впервые обзавелся парой в десятилетнем возрасте, взяв себе в партнеры дикую самку, получившую прозвище Сеньора Табаско. Она нередко навещала лесную исследовательскую станцию вместе с ним. Одна из дочерей Табаско, по имени Тамбо, загнездилась в дуплянке возле гостиницы. И своего дикого супруга, ара по имени Пата, она тоже познакомила с этими местами. «Пата ведет себя как настоящий „чико“, – говорит мне Габи. – Ему все ново, все интересно». Один из отпрысков Чучуи и Иносенсио, выросший в дикой природе десятилетний Эредеро, тоже перенял повадки родителей и частенько наведывается на станцию, чтобы перехватить чего-нибудь вкусного. Тот факт, что некоторые привычки «ручных» ара оказались усвоены их дикими партнерами и даже партнерами их детей, показывает, с какой охотой и вниманием эти попугаи наблюдают за другими птицами, пользуются их знаниями и следуют их примеру. Невольно задумываешься о том, как именно происходит передача этой информации – допустим, одна птица говорит другой: «Лети со мной, я тебе такое покажу! Держись естественно и просто повторяй все, что я буду делать». Так или иначе, копирование даже не самых естественных повадок сородичей происходит у представителей местной популяции попугаев самым что ни на есть естественным образом.

Они с исключительной гибкостью учатся новым, сколь угодно необычным способам, как заставить окружающий мир работать на них, перенимая друг у друга элементы культуры. Амазонский дождевой лес – одна из самых сложных биосистем на планете. Все, что требуется попугаям для жизни, – пища, минеральные вещества, вода, места для гнезд, партнеры, союзники, убежища – находится в разных местах и в разное время. Поэтому им нужно владеть целым набором навыков. И поскольку густой лес скрывает их культурную компетенцию от человеческого глаза, можно не сомневаться, что умения, которые полностью дикие ара усваивают друг от друга, на деле куда сложнее, чем просто способность стащить со стола булочку или увернуться от струи воды из опрыскивателя в руках официанта. Но зато мы можем видеть, что они способны научиться даже и таким неестественным для них вещам, и в этом их большое преимущество.

Наблюдая за Табаско со смесью раздражения и восхищения, Габи говорит: «Он всегда такой спокойный, никогда не нервничает. Когда Табаско был еще молодой, он все время искал чего-нибудь необычного. Вы бы видели, какое у него тогда делалось лицо. Вроде "Ага! Что-то новенькое!". Он все время что-то исследовал. Ну и ломал, конечно». Табаско – единственный из «чикос», кто регулярно наведывался в комнаты ученых. Он и сейчас порой это делает, но уже не каждый день, как раньше. «Сейчас он уже не такой любопытный, – не без грусти замечает Габи. – Теперь ему тут все уже знакомо». И она добавляет – с любовью, но как нечто само собой разумеющееся: «Девяносто процентов того, что я узнала о личных особенностях характера ара, я узнала от "чикос". То, что они здесь, вокруг нас, заставляет меня чувствовать, будто наша работа немного смахивает на жульничество».


Во всем разнообразии животного мира особи различаются характером[137]. Одни могут быть более робкими, другие – более нахальными, третьи – любопытными, активными или тихими, спокойными или нервными. О ком бы ни зашла речь – от птиц до пауков, личные особенности влияют на то, как животное кормится, общается, исследует новое, реагирует на опасность или выбирает себе пару. Самки зебровой амадины, которым нравится что-то исследовать, предпочитают самцов, которые тоже отличаются авантюристским нравом. Самки полевых сверчков выбирают более смелых самцов. Самки попугаев-аратинг находят более привлекательными самцов, которые проявляют интеллект при решении задач[138]. Личность – обязательное условие любого новаторства, а значит, в итоге и культуры в целом.

В живом мире новаторства больше, чем вы думаете, и благодаря этому многие животные делают то, что кажется невозможным. Я сам видел, как обыкновенные граклы, птицы из семейства трупиалов, бегают по мелководью вдоль морского побережья, выхватывая из воды и поедая мигрирующих личинок угрей. И я видел, как поморники пьют молоко из сосков кормящих самок морского слона. Но что, пожалуй, еще необычнее – это что в Венгрии представители одной популяции больших синиц – птичек весом от силы 15 граммов – разыскивают, убивают и расклевывают зимующих летучих мышей[139]. Никогда не говори «никогда»!

Индивидуальные различия помогают специализации особей. (Позже во время поездки в Перу на меня вдруг снизошло совершенно неожиданное осознание, что способность к специализации может быть первым шагом на необычном пути к возникновению красоты. Мы к этой мысли еще вернемся.) Способность к специализации очень полезна, поскольку для адаптации к изменяющимся условиям часто нужны специалисты. Там, где я живу, серебристые чайки вовсю используют изменения среды, вызванные деятельностью человека, но делают это совершенно по-разному[140]. В одной и той же гнездовой колонии одни чайки улетают кормиться на море, следуя за рыбацкими лодками и подбирая отбросы, другие отыскивают себе пропитание на мусорных свалках, а третьи продолжают добывать корм, не отступая от естественных для своего вида традиций, то есть охотясь на крабов и моллюсков. Подобный разброс специализаций в пределах одной локальной популяции создает то, что вполне можно назвать культурной средой.

Сходным же образом – и в данном случае это более явно происходит за счет социального обучения, то есть в рамках культуры – каланы перенимают пищевую специализацию своих матерей и придерживаются ее на протяжении всей жизни. Каждый калан охотится лишь на ограниченный набор жертв из всех пригодных ему в пищу морских организмов, обитающих в данной местности[141]. Как утверждают ученые, поиск, добыча и употребление каждой разновидности жертв – морских ушек, морских ежей, улиток, мидий, морских звезд и крабов – «вероятно, требует совершенно различных навыков». Следовательно, набор специализированных умений каждого калана усваивается им из его культурного окружения. Обитающие на морских побережьях кулики-сороки специализируются в способе вскрывания мидий: одни прокалывают их клювом, другие разбивают[142]. Птенцы родителей, которые прокалывают раковины, овладевают той же техникой; птенцы родителей, которые разбивают, действуют точно так же.


Птенцы у ара, как почти у всех прочих птиц, достигают полного размера уже к моменту вылета из гнезда. Но, прежде чем созреть и приступить к размножению, им нужно еще несколько лет, чтобы научиться жить. Очень многими вещами они овладевают социальным путем, это заложено в их культуру. Знание того, что нужно делать и как, – очень важное преимущество, эдакий «туз в рукаве» взрослого животного. По сравнению с неопытным молодняком взрослые особи лучше умеют добывать пищу, да и смертность от хищников среди них значительно ниже. Но обучение необходимым навыкам требует времени, а когда они уже усвоены, применять их оказывается значительно эффективнее, чем учиться чему-то новому. И это приводит к тому же самому результату – к специализации.

Габи и Дон, много лет наблюдающие за «чикос», так сказать, из первых рядов зрительного зала, сумели разглядеть, как личные особенности птиц приводят к формированию разных индивидуальных подходов к усвоению житейских премудростей и как дикие партнеры наполовину ручных особей и их потомки перенимают у них какие-то методы и трюки. Орнитологи уже выявили специалистов среди орлов, пингвинов, альбатросов, бакланов, кайр, куликов-сорок, некоторых певчих птиц, чаек и многих других. Когда я сам тренировал соколов, то заметил, что разные особи по-разному действовали в схожих ситуациях и зачастую приобретали особое мастерство в ловле определенной добычи определенным способом. Лишь одна семья волков в Йеллоустоне специализируется в охоте на бизонов; и только одна-единственная в Миннесоте специализируется на ловле рыбы[143]. Если же чья-то индивидуальная специализация получает распространение и ее подхватывают другие особи, то этот навык или тактика становятся частью культуры.


Однажды утром в 1921 году в Великобритании кто-то открыл дверь, чтобы забрать с порога доставленные молочником бутылки, и с удивлением обнаружил дырочки в крышках из фольги. Эта преступная практика год за годом распространялась все шире, так что спустя 25 лет уже примерно в 30 городах по всей территории страны трудно было найти молочную бутылку с крышкой, не продырявленной охочими до сливок воришками. Злоумышленниками оказались мелкие синицы – лазоревки[144]. И почти столетие ученые, изучающие поведение, задавались вопросом: каждой ли птице приходилось самостоятельно додумываться, как добраться до молока, или же среди них нашелся один гений (а может, несколько одаренных особей), чью находку скопировали другие птицы и социальным путем распространили по всему острову.

Чтобы исследовать способность синиц к культурному распространению поведения, ученые изловили по две взрослые дикие лазоревки в каждой из восьми имеющихся популяций и дали им четыре дня на то, чтобы научиться открывать хитроумно защелкивающиеся коробочки с живым мучным червем, а потом выпустили обратно туда же, где поймали, заранее распределив по участкам каждой популяции множество таких же коробочек. Через три недели в тех местах, где были выпущены обученные птицы, уже 75 % местных синиц знали, как открывать коробочки с кормом. (В тех местах, где обученных птиц не было, понадобилось примерно две недели на то, чтобы первые из местных лазоревок догадались, как открывать коробки, поэтому там полезный навык распространялся медленнее и к моменту окончания эксперимента, то есть через три недели, им овладело значительно меньше половины птиц.) Через два поколения лазоревок это умение перешло и к молодым птицам. Причем выявилась любопытная закономерность: молодые самки овладевали им со вдвое большей вероятностью, чем молодые самцы или зрелые самки. А с наименьшей вероятностью этот трюк осваивали взрослые самцы. Надо сказать, что среди многих животных именно молодняк, и особенно молодые самки, обучается лучше всего (возможно, потому, что они тратят меньше времени на стычки и состязания за доминирование, чем самцы). По мере того как группы особей обучаются новым умениям, полезным, например, для добывания пищи, культурные находки и специализации добавляют разнообразия в «наборы инструментов для выживания» различных популяций. И это, несомненно, благо в случае, если популяцию ожидают какие-либо изменения. А изменения всегда неизбежны.

Мир вообще меняется сейчас очень быстро, потому что меняем его мы. Торговые центры, эта неотъемлемая часть современной человеческой культуры, стали и частью культуры городских популяций птиц. Голуби и воробьи научились проникать туда (иногда используя датчики движения для открывания дверей[145]) и собирают крошки на полу фудкортов. (Я замечал их также и на станциях подземки в Нью-Йорке.) Городские воробьи и зяблики часто приносят в гнезда окурки: каким-то образом они обнаружили, что никотин убивает насекомых[146]. (В то время, когда я сам занимался разведением почтовых голубей, было принято покупать мешочки с рублеными стеблями табака в качестве гнездового материала, чтобы подавлять размножение вшей.) В некоторых местах вороны бросают орехи на дороги и ждут, пока они расколются под колесами машин. И по крайней мере в одном месте они приучились бросать их на перекрестках, чтобы иметь возможность спокойно подойти и подобрать уже расколотые орехи, пока машины стоят на светофоре. Так они находят ответы на новый вопрос: «Как нам выживать в этом доселе небывалом мире?»

Иными словами, чем сильнее различаются особи, тем разнообразнее становится культура. Культуры разных видов эволюционируют, отвечая на возникающие изменения. А это, в свою очередь, означает, что культуры уязвимы. Они могут исчезать. Когда численность популяции резко падает, традиции, которые помогали птицам и другим животным приспосабливаться и выживать, пропадают. Существующие в мире 9000 или около того видов птиц[147] заключают в себе порядка 18 000 географических рас[148], которые принято называть подвидами. Чтобы избежать снижения мирового биоразнообразия птиц, мы должны обеспечить выживание не только 9000 видов, но и всех 18 000 подвидов – и это как минимум.

Я уже упоминал, что охрана природы слишком сосредоточена на безусловно очень важном, но излишне ограниченном понятии – биоразнообразии, то есть разнообразии всех форм жизни на Земле. Этот простой термин помогает нам организовать мышление. Как правило, экологи рассматривают биоразнообразие на трех основных уровнях: генетическое разнообразие внутри каждого вида; видовое разнообразие, или число видов, обитающих на определенной территории; и разнообразие местообитаний, под которым подразумевается разнообразие биотопов, таких как леса, луга, степи, коралловые рифы, паковые льды и т. д. Как правило, биоразнообразие отражает разнообразие генофонда. Но достаточно ли этого? Не совсем. Существует еще и четвертый уровень: культурное разнообразие. Навыки, традиции и диалекты, которые животные создают, а затем передают друг другу, не менее важны для выживания и поддержания существования популяции.

По мере того как человеческая деятельность приводит ко все большему сокращению местообитаний, превращая их в отдельные клочки суши или воды, популяции диких животных приходят в упадок. И их культурные атрибуты, такие, например, как птичьи песни, упрощаются. В научном исследовании, озаглавленном «Эрозия культуры животных при фрагментации ландшафтов», речь идет об одном виде певчих воробьиных птиц, обитающем в Северной Африке и Испании, – средиземноморском жаворонке[149]. Авторы отмечают, что для популяций этого жаворонка «изоляция сопровождается обеднением» вокального репертуара. В популяциях, оторванных друг от друга, «песенные репертуары проходят через культурное бутылочное горлышко, в результате чего их изменчивость значительно снижается». К сожалению, изолированные популяции жаворонка – далеко не единичный случай. Исследователи, изучавшие южноамериканскую овсянку, тоже из воробьиных, под названием оранжевоклювый тохи, обнаружили, что «сложность песни» у этого вида (то есть длина и число слогов в ней) снижается по мере того, как люди продолжают сводить леса[150], где он обитает, оставляя от них лишь разрозненные участки. Но чувствуют ли притесняемые людьми создания, что богатство их жизни постепенно тускнеет, теряя краски? Надеюсь, что нет. А еще я надеюсь, что те, кто занимается охраной природы, воспользуются этим примером в борьбе за сохранение культурного разнообразия и избавят широкую публику от необоснованного и опасного чувства удовлетворения от сохранения уязвимых популяций на минимальном уровне. При сокращении местообитаний элементы культуры населяющих их животных неуклонно теряются, но мы, люди, плохо умеем ценить разнообразие. Некоторого восстановления численности вида часто бывает недостаточно, чтобы спасти его от исчезновения, не говоря уже о том, чтобы сохранить весь набор культурных элементов, необходимых ему для выживания.

И здесь я имею в виду не только отдельные песни. Выживание множества животных зависит от их культурной адаптации. Сколько их, таких видов? Наверное, очень много. Мы еще толком не знаем – ведь мы едва начали задаваться этим вопросом. Но первые полученные ответы открывают нам удивительные и широко распространенные способы выживания видов за счет культурного обучения.

А как же прекрасные ара, которые так запали мне в душу? Разумеется, и красота – тоже сфера разнообразия. Если культуры животных, оказавшись под давлением, разрушаются и упрощаются, то что это может означать для продолжающейся эволюции красоты – или для выживания всего прекрасного? Говоря словами Шекспира, «как может уцелеть, со смертью споря, краса твоя?»[151].

Красота Глава вторая

Впервые Габи познакомилась с особенностями индивидуального характера попугаев еще подростком, когда, живя в столице Перу, Лиме, она обзавелась двумя синелобыми красногузыми попугаями (или синеголовыми амазонетами). «Малу был очень дружелюбный, все просил: „Почеши меня“, но учиться не любил, – вспоминает она. – А вот Луиса интересовало все новое, он постоянно наблюдал за руками, хотел чему-то научиться. В общем, очень он был смышленый, этот Луис». Он издавал особый крик, означающий: «Опасность вверху» (когда видел хищных птиц, а еще летящие по ветру полиэтиленовые пакеты), а также крик: «Опасность на земле» (которым чаще всего реагировал на соседскую кошку).

Габи рассказывает мне все это, когда мы идем через дождевой лес к одному из нескольких гнездовий, за которыми она постоянно наблюдает. На ней высокие резиновые сапоги, камуфляжные штаны; собранные в хвост черные волосы скрыты под косынкой.

Слушать про ее ручных попугаев очень интересно. Но лес вокруг нас…

Он потрясает меня до глубины души. Непроницаемая зеленая стена во всех направлениях, где на каждом уровне, от густых папоротников в самом низу до лиственного свода высокого полога, кишит жизнь – существа карабкаются вверх, борются, конкурируют друг с другом. И деревья, деревья – с прямыми черными стволами, с шипастыми или пятнистыми стволами… Одни пестрые, другие сплошь покрыты мхом, третьи увиты лианами… Вот огромный фикус раскинул могучие, как контрфорсы, досковидные корни высотой в рост человека, которые расходятся от его ствола, похожие на извилистые садовые ограды. Другие фикусы выбрасывают из стволов вниз, к земле, воздушные корни, похожие на толстые электрокабели. Фикусы-душители ползут вверх по стволам своих жертв пока еще в виде безобидных лиан в погоне за солнечным светом. Гладкие, словно голые, калофиллумы (местное название – капирона) избавляются от коварных душителей, сбрасывая кору в медленном сражении с упорным противником. Множество подрастающих сеянцев терпеливо выжидают в тени, пока какой-нибудь состарившийся гигант не рухнет и хлынувший в прореху полога солнечный свет не подарит им шанс прорваться наверх. И триллионы листьев – круглых, заостренных, плоских, ребристых, бороздчатых…

Пальмы… Одни тощенькие, другие роскошно пышные. Земля усыпана сочными плодами, орехами и стручками и заросла всевозможными грибами, способными обратить все упавшее в прах по мере того, как сезоны спрессовываются в годы и века. Неодушевленное порождает одушевленное – из всей этой зелени вырастают животные и даже попугаи, которые знают свой мир до мельчайших деталей. Повсюду мельтешат насекомые и пауки, спеша раздобыть себе в этом мире пропитание, а лесную подстилку неустанно патрулируют муравьи всех форм и размеров – и пища, и работа у каждого из них своя, и разные виды разделены специализациями, как профсоюзы в большом городе. Каждые несколько минут с ближайших деревьев доносится шорох – там сотрясают листву обезьяны: коаты, ревуны, тити, тамарины, капуцины и саймири. Во всем этом хватает волшебства даже и без бабочек морфо, чьи крылья в спокойном молитвенно сложенном состоянии похожи на сухие листики; но когда они, чем-то напуганные, разом взмывают в воздух, я снова вздрагиваю, потрясенный красотой, – а их электрически-яркие голубые вспышки перепархивают из тени в пятна солнечных бликов. Этот сбивающий с толку зеленый буран, этот уцелевший осколок изначального мира, должно быть, самое ошеломляющее своим изобилием проявление растительной мощи на всей Земле, грандиозный органический мегаполис, где буйствует Жизнь.

«Прошу прощения, – спохватываюсь я. – О чем ты говорила?» – «Просто рассказывала про попугаев, которые были у меня в детстве…» – «А, хорошо, это я слышал». – «Да вот и все, собственно».


Мы с Габи продолжаем шагать, уже в молчании, сквозь это неповторимое зеленое чудо.

Цель нашего похода – гигантский диптерикс[152]. Его грандиозный ствол возносит крону высоко над верхушками окружающих деревьев. Такие исполины, возвышающиеся над лесным пологом, называются «эмердженты». Среди тех, что принадлежат к роду Dipteryx, находятся и тысячелетние. Естественные полости, пригодные для гнездования, могут существовать в таких деревьях десятки лет, а то и столетия, помогая появляться на свет сотням красных и зеленокрылых ара, – словно сами эти птицы не иначе как причудливые пернатые плоды лесных великанов. Ара любят гнездиться в исполинских экземплярах вроде того, к которому мы направляемся, потому что с них открывается хороший вид. Попугаям не по душе стволы, увитые лианами, или с низко расположенными ветками, по которым к гнезду могут подобраться древесные хищники.

Но люди беспощадно истребляли диптериксы ради паркетной доски и древесного угля. Поэтому на огромных площадях леса корявые, издырявленные бесценными для птиц и других животных дуплами многовековые гиганты оказались сокрушены и утянули за собой в пропасть и популяции попугаев.

Когда мы наконец достигаем нужного нам дерева, нас поражает наполненная мощью тишина и недвижность леса. Высоко-высоко на стволе, метрах в сорока от земли, а то и больше, закреплен деревянный ящик примерно 1,5 метра в высоту и по 60 сантиметров в ширину и глубину. Этакий огромный скворечник для ара. Такие искусственные гнездовья позволяют частично решить проблему недостатка дупел. Однако привлечь в них удается только красных ара. Зеленокрылые упорно придерживаются естественных полостей.

Табаско гнездился здесь на протяжении девяти лет. Потом им с Сеньорой Табаско пришлось уступить ящик паре помоложе, которая отвоевала его четыре года назад в ожесточенной битве и живет в нем до сих пор. И это, естественно, подразумевает, что, помимо любви и привязанности, между ара случается и жестокая вражда. Новая пара тоже была вынуждена уступить гнездовье другой семье попугаев, правда всего на год – потом они отбили его обратно, доказав, что супружеские узы у попугаев сохраняются даже тогда, когда пара не размножается.

Придя на место, мы видим, что самка находится в гнезде, а самец куда-то отлучился. На самой верхушке дерева сидят еще два ара. Они пощипывают друг друга клювами, чистят друг другу перышки и дурачатся. Габи говорит: «Быть такого не может, чтобы самка в гнезде не знала, кто они такие. Иначе она не стала бы спокойно спать». Наверное, это молодые птицы, которые вывелись здесь в прошлом году. Внимательно рассмотрев их в бинокль, она подтверждает: «Да, точно, лица у них молодые. Кожа вокруг глаз и на щеках гладкая, а не морщинистая, как у старых ара. К тому же они очень болтливые. И мама спокойно спит. Если бы парочка визитеров оказалась из чужаков, она непременно хотя бы выглянула из гнезда». Одним словом, Габи убеждается, что это птенцы из прошлогоднего выводка явились навестить родной дом.

Ара не охраняют кормные места. Если урожай плодов обилен, несколько птиц могут преспокойно насыщаться на одном дереве. Но они обязательно защищают – свирепо, яростно – гнездовые дупла. Им просто приходится это делать.

Случаи, когда паре удается отыскать пустое, неохраняемое и пригодное для гнездования дупло, происходят крайне редко. Отчасти потому, что дупел всегда не хватает, отчасти потому, что птицы предпочитают занимать уже проверенные полости, а не абы какие дырки в деревьях. Далеко не все они удовлетворяют нужным требованиям. Если дупло пустует, то, вероятнее всего, на это есть веская причина. Некоторые полости, на первый взгляд кажущиеся вполне подходящими, легко досягаемы для хищников. Зверь, которому здесь улыбнулась удача, может вернуться, и тогда птенцы и яйца будут гибнуть в этом дупле из года в год. В другие дупла, тоже с виду удобные, при сильных дождях может затекать вода.

Но и некоторые «плохие» дупла в действительности вполне годятся в дело. Одно такое естественное гнездо – большая, глубокая полость в стволе дерева, прозванная за ее форму «вагинито», – имело то неудобство, что на его своде обосновались летучие мыши. Они испражнялись на попугаев, а кроме того, все дупло кишело тараканами. Однако птенцы успешно вывелись и вылетели, так что в дальнейшем птицы решительно отстаивали его. Для ара лучшее доказательство, что дупло хорошее, – если в нем за последние годы удалось успешно выкормить несколько выводков. И это означает, что большинству пар приходится отвоевывать себе гнездовье у конкурентов.

Хорошее гнездо, то есть такое, из которого ежегодно вылетают птенцы, всегда кто-то пытается отобрать – хотя бы раз за сезон. Попытка захвата может случиться в любой момент во время гнездового сезона, но чаще противостояние возникает, когда родители уже кормят выводок.

Эти попытки не всегда сопровождаются драками. Иногда угрожающего окрика хозяина гнезда достаточно, чтобы соперники мирно разошлись. Птицы понимают, какую цель преследует каждая сторона: захватчики стремятся завладеть дуплом, а гнездящиеся – удержать его. Зачастую хозяевам удается просто отогнать тех, кто покушается на их собственность. Если чужаки чувствуют их силу и решительность, то конфликт удается погасить без физического насилия.

Суть здесь в том, что соперники очень внимательно оценивают друг друга. Захватчики непременно заметят, если гнездовье занимает молодая и неопытная пара или старые, уже слабеющие особи. Часто складывается впечатление, что попугаи размышляют и выносят суждения.

Почувствовав слабину, чужаки могут решить, что это их шанс. И если нынешние хозяева дупла не желают убираться подобру-поздорову, кровавой схватки не миновать.

Некоторые птицы яростно кидаются на соперника, и сильный укус клювом в голову иногда имеет страшные последствия. Судя по всему, подчас птицы действительно настроены на убийство. Хозяин гнезда и захватчик могут оказаться вместе внутри дупла, свирепо терзая друг друга в тесном пространстве. Крик стоит просто ужасный.

Иногда это длится по нескольку часов кряду, а то и весь день напролет. И пока родители заняты дракой, выводок никто не кормит. Если недавно вылупившиеся птенцы сутки не едят, они гибнут. Исследователям доводилось видеть, как хозяева дупла по два и даже три дня держатся у входа, обороняя его от повторяющихся атак. Во время такой осады, конечно, родители не приносят в гнездо корм. И даже если птенцы к тому времени уже достигли двухмесячного возраста, им все равно угрожает голодная смерть.

Если же атакующая пара завладевает гнездом, оставшиеся в нем птенцы обречены: усыновлять их попугаи не станут. Захватывая чужое дупло, они готовятся к следующему сезону размножения. И заботятся, разумеется, о продолжении своего, и только своего, рода.

Когда Авесита и ее партнер сумели отбить гнездо у другой пары, приступать к размножению было уже поздно. Изгнанная пара к тому времени имела двух птенцов возрастом около 25 дней, то есть уже довольно крупных и оперенных.

«Авесита их растерзала, – говорит Габи. – В считаные минуты. Забралась в дупло, а когда вскоре вылезла оттуда, весь клюв у нее был в крови».

Авесита и ее партнер – его легко опознать по черному пятнышку на клюве – крепко удерживали гнездо на протяжении семи лет. Многие ара защищают свои гнездовья весьма энергично, но Авесита, по словам Габи, «особенно драчлива. И когда мы лазим в гнездо, она ведет себя очень агрессивно и в драках обычно одерживает верх».

Но и она однажды проиграла битву, оставшись без гнезда и без глаза.


Другие члены команды Габи и Дона собрались здесь, под гнездом на огромном диптериксе. Они возятся с веревками, а один из парней уже надевает на себя верхолазное снаряжение. Исследовательская группа ежедневно обходит такие искусственные гнездовья, проверяя, как проходит вылупление птенцов, и отслеживая их рост и физическое состояние. Получение даже таких самых базовых сведений об ара – медленный и очень трудоемкий процесс. Мне в свое время довелось изучать морских птиц, гнездящихся на земле, и, чтобы собрать по ним те же самые данные, мне достаточно было подойти к гнезду, заглянуть в него, записать все что нужно и сделать пару шагов до следующего; так я мог обследовать за день сотни гнезд. Запросто.

А здесь все гораздо сложнее. По мере того как верхолаз взбирается по стволу все выше, взволнованные ара начинают беспокойно ворчать. Один из попугаев демонстративно кусает деревянный ящик, показывая, на что способен его клюв. Оба родителя на месте и пребывают в сильном раздражении.

«В прошлом году, – замечает Габи, – к нам приезжал исследователь ара из Мексики. Так вот там масштабы незаконного отлова попугаев на продажу настолько велики, что в некоторые годы из таких гнезд, за которыми наблюдали ученые, браконьеры похищали всех птенцов до единого. Поэтому в Мексике ара при виде людей сразу же улетают. Тот мексиканец очень удивился, узнав, что наши попугаи остаются при гнезде и всегда готовы защищать его. Я тогда сказала ему: "Здесь мы с ними встречаемся на равных"».

Ареал красного ара необычно велик для попугаев в целом: он простирается от южной части Мексики и охватывает всю Амазонию. Благодаря столь широкому распространению красных ара опасность полного исчезновения им пока не грозит. Но во многих местах их численность резко снизилась, а кое-где их и вовсе не осталось. В Центральной Америке они точно оказались под угрозой.

Если смотреть в мировых масштабах, то из всех видов попугаев примерно треть уцелела в виде крайне малочисленных или стремительно уменьшающихся популяций[153]. Кое-какие виды в недавнее время вымерли полностью. В 2000 году голубой ара был объявлен окончательно исчезнувшим из дикой природы. Земледелие, вырубка лесов, торговля декоративными птицами, охота ради еды или истребление «вредителей»-попугаев фермерами – эти факторы постоянно создают все больше и больше проблем.


Наш верхолаз как раз достиг гнезда. Здесь, внизу, – жарко, липко и мошкара не дает покоя, а он там наслаждается свежим ветерком и прекрасным панорамным видом на раскинувшийся до самого горизонта девственный тропический лес.

Негодующий крик, который поднимают попугаи-родители, нарастает крещендо, делаясь все громче и пронзительнее.

Верхолаз уже открыл дверцу ящика и тянется внутрь, где его поджидает более чем насыщенный запах гнезда. Одна из взрослых птиц держится совсем рядом, не сводя глаз с его лица и рук и то и дело совершая угрожающие выпады.

Габи добавляет, что у «чикос», которых вырастили люди, стремление физически атаковать исследователей возле гнезд ничуть не подавлено. «Страшно было, – вспоминает Габи, – когда такая здоровая штука наскакивает на тебя с явно недобрыми намерениями». Иногда какой-нибудь «чико» может взять и вцепиться в исследователя, погрузив свой гигантский клюв, способный с легкостью расколоть бразильский орех, ему в плечо. «Дон расскажет, какая это была жуткая боль, – добавляет Габи. – Самки так и вовсе лютовали. Особенно Чучуи. Дома вы можете сколько угодно угощать ее йогуртом, который она с удовольствием лижет из чашки, и думать, что вы с ней друзья. Но стоит вам подобраться к ее гнезду – и она уже готова перекусить веревку, на которой вы висите».

«Ну а что она могла бы сказать о тебе? – возражаю я, просто чтобы поддразнить Габи. – Она прилетает к тебе, ты угощаешь ее вкусными вещами, и она думает, что вы друзья, – а потом ты вламываешься в ее гнездо, хозяйничаешь там, хватаешь ее птенцов, щупаешь и взвешиваешь их каждый день. Разве это, по-твоему, вежливо? Матери-то каково!»

Высоко над нашими головами исследователь сажает крупного, двадцатипятидневного птенца в ведерко и бережно спускает его на землю. Верхолазу придется подождать, пока остальная команда здесь, внизу, взвесит птенца, измерит его и оценит состояние его здоровья. Взрослые птицы крутятся рядом, в паре метров, угрожающе вопя и налетая на ученых. Тем не менее процедура им хорошо знакома: они сталкиваются с нею ежедневно с тех пор, как первый птенец выклюнулся из яйца.


Выражение «Знай врага своего» пришло из трактата китайского военачальника Сунь-цзы «Искусство войны», написанного около 2500 лет назад. В серии научных исследований, получивших большую известность, американский орнитолог Джон Марзлуф и его команда отлавливали ворон, чтобы пометить их цветными ножными кольцами. Окольцованные, измеренные и отпущенные, вороны запоминали людей, которые сотворили с ними все это, узнавали их, когда они шли через университетский кампус, и весьма громко и гневно окрикивали. Марзлуфу вовсе не хотелось поднимать тревогу среди ворон каждый раз, когда он сам или кто-то из его студентов показывался на улице; еще меньше ему хотелось, чтобы негодующие вороны пикировали на них (а то и «бомбили»), стоило им пройтись по кампусу пешком. Поэтому, чтобы не подвергаться преследованиям со стороны птиц в течение многих лет после эксперимента, Марзлуф и его помощники стали надевать маски во время отловов и мечения.

Девять лет спустя исследователи снова вышли на улицу, надев те же маски страшных и опасных птицеловов. И вороны отреагировали на них, как раньше, причем включая и молодых птиц, которые никак не могли застать те недобрые дни, когда их сородичей ловили и метили. Те же, кто помнил пережитый страх и у кого «лица» мучителей прочно запечатлелись в сознании, наглядно демонстрировали несведущим особям, что эти люди – опасные недруги. Несведущие вороны, лично не испытавшие на себе неприятного опыта, но наученные старшими, тоже стали окрикивать надевших маски исследователей[154]. В мюзикле «Юг Тихого океана» поется о человеческих детях: «Вам пришлось научиться бояться и ненавидеть». Вот и воронам тоже пришлось.

Впрочем, хорошее вороны помнят ничуть не хуже. На самом деле известны весьма загадочные и даже почти мистические случаи, когда они приносили подарки людям, которые кормили их и проявляли к ним доброту. Зачастую эти подарки представляли собой какие-то блестящие или яркие цветные предметы, созданные руками человека. Культура страха и культура… благодарности? Действительно ли вороны намеренно проявляют взаимность, платя добром за добро? Трудно утверждать наверняка, но выглядит именно так. И это, несомненно, никак не относится к человеческой культуре. Это культура ворон.


Разгневанные ара, пытающиеся защитить гнездо, действительно представляют угрозу для болтающегося высоко на дереве верхолаза – помощника Габи, но и мы, находящиеся на земле, тоже не можем считать себя в полной безопасности. Мы наблюдаем за дорожками охотящихся муравьев-листорезов и муравьев-кочевников. Листорезы начисто сожрут ваш рюкзак, если вы оставите его без присмотра. А кочевники сожрут вас самих. От укуса парапонеры с красноречивым прозвищем «муравей-пуля» палец болит так, словно вы с размаху прищемили его дверью. Планирующие муравьи быстро облепят брошенный вами рюкзак из-за вашего пота, которым он пропитан. Потовые пчелки так и норовят набиться вам в нос и в уши. Они не жалят, нет. Зато кусаются. Однажды, когда верхолаз был уже высоко на дереве возле гнезда, Габи схватила с земли трос – и тут же ее укусила смертельно опасная змея. За сывороткой надо было идти на исследовательскую станцию. Габи знала, что ей «не положено» бежать за помощью: при физической нагрузке ускоренно бьющееся сердце быстрее разгоняет яд по телу. «Ну и какой, по-твоему, у меня был выбор?» – спрашивает она. К счастью, на полпути к дому она встретила других членов команды. Так что сейчас она здесь и рассказывает эту историю.

Когда ведерко опускается на землю, ветеринар дезинфицирует руки и берет увесистого птенца. Под кожей у него обнаруживается несколько личинок оводов. Они могут быть безобидны, а могут убить птицу – все зависит от того, в какое место они проникли. Ветеринар наносит немного крема на входное отверстие тоннеля в живой плоти, в котором засела личинка, чтобы перекрыть ей доступ воздуха. Не проходит и минуты, как опарыш размером с рисовое зернышко пытается выбраться через отверстие наружу, чтобы подышать, но бдительно поджидающий пинцет разом кладет конец его пикнику. Бесславная гибель личинки ни у кого сожаления не вызывает.

Сегодня команда принесла с собой птенца 19 дней от роду, чтобы вернуть его в родное гнездо вместе с его двадцатипятидневным братцем или сестричкой. Более молодого пришлось временно изъять и держать в лаборатории, потому что родители не проявляли достаточной заботы о нем.

Во многих гнездах вылупляется по двое птенцов. И те, что появляются на свет первыми, почти всегда доживают до возраста слетков. А среди птенцов, которые вылупляются во вторую очередь, около половины погибает почти сразу, обычно просто из-за небрежения родителей. На мой вопрос, почему это так, Габи отвечает: «Если второй птенец вылупляется примерно на пять дней позже первого, то он выглядит намного меньше старшего, и родители, скорее всего, будут его игнорировать».

Дон и Габи выяснили, что, если забрать маленького недокормленного птенца, подрастить его немного и через две недели вернуть обратно в гнездо, родители будут кормить обоих. По мнению Дона, «они могут игнорировать маленького птенца; но на крупного, здорового птенца возрастом около месяца уже никак нельзя не обращать внимания». Этот метод вполне годится, чтобы применять его для ускорения роста популяции в тех местах, где численность ара заметно упала.

В исследовательском центре маленький птенец 10 дней получал усиленное питание и ветеринарный уход. Но и сейчас, уже будучи девятнадцатидневным, этот по-прежнему голый, дрожащий птенец с несфокусированным взглядом смотрится сущим младенцем.

Цыплята и утята выходят из яйца покрытые густым пухом; они сразу способны следовать за матерью и быстро учатся кормиться самостоятельно. Попугаи – на противоположном конце спектра. Их птенцы появляются на свет розовыми, почти голыми, слепыми, глухими и абсолютно беспомощными. Их слуховые проходы и глаза открываются лишь через пару недель, и все это время вид у них, можно сказать, совершенно личиночный. Я видел множество самых разных едва вылупившихся птенцов: соколов и горлиц, певчих воробьиных и куликов, разных морских птиц и пр. Некоторые из них выглядят очень мило, даже если они только-только выбрались из скорлупы. Но маленькие попугаи – и, поверьте, мне очень неприятно это говорить – самые уродливые птенцы на свете. Наверное, есть высшая справедливость в том, что такие уродцы вырастают со временем в самых красивых, умных, расчетливых, да еще наделенных уникальным характером птиц. Птенцы красных ара растут еще медленнее, чем птенцы прочих видов попугаев. Только что вылупившиеся попугайчики весят около 30 граммов, то есть примерно 1/35 от их взрослого веса, который составляет около килограмма.

Наземная команда усаживает обоих птенцов в ведерко и отправляет наверх, домой. Ожидающий возле гнезда верхолаз помещает их внутрь, а потом спускается по веревке на землю.

Как же поведут себя родители – примут второго птенца, который все еще заметно меньше старшего, или будут пренебрегать им и дальше?

Габи по-матерински переживает за него, когда мы отступаем туда, где под брезентовым навесом установлен видеомонитор, показывающий изображение с камеры в гнезде. Габи берет в руки секундомер и блокнот: она собирается отмечать любые взаимодействия между родителями и птенцами, в том числе как часто и как долго будут кормить каждого из них.

Раньше она уже шесть раз проделывала эту процедуру. До сих пор все взрослые птицы принимали птенцов после их продолжительного отсутствия. Когда в одном гнезде хищник съел всю кладку, Габи подсадила туда трехнедельного птенца, биологические родители которого отказались о нем заботиться. «Ты бы видел физиономию самца, – говорит она, – когда он заглянул в собственное гнездо и внезапно обнаружил в нем крупного птенца. Он как будто недоумевал: "Что же здесь произошло?"» После этого он улетел, и исследователи опасались, что он бросил гнездо. Но через полчаса он вернулся и покормил птенца. Чтобы нормально развиваться и не болеть, птенцы должны постоянно набирать вес, так что 50 приемов пищи в день – в порядке нормы. Выкармливание выводка занимает у родителей весь день, и если шансы птенца на выживание велики, то взрослые почти никогда не оставляют его без внимания.

Не проходит и пяти минут с того момента, когда мы отправили птенцов обратно в гнездо, как является самец. Он внимательно оглядывает старшего птенца, а потом хватает младшего за клюв и встряхивает – на взгляд со стороны, довольно сильно, – побуждая открыть клюв. Нижняя часть клюва птенца имеет форму, напоминающую две молитвенно сложенные ладони; для родителей это как большая мишень для кормления. Самец нагибает голову и мерно содрогается, перекачивая корм из своего зоба в рот новообретенного птенца – к большому облегчению Габи.

Пока самец кормит птенца, в гнездо залетает его подруга. Она наблюдает за процессом, время от времени кивая. Такие кивки можно принять за знаки одобрения, но в действительности это такая умеренная форма выпрашивания у самца: «Выглядит неплохо, я тоже хочу».

Кормление длится три минуты. Налетевший ветер раскачивает верхушки деревьев, и Габи весело замечает: «Ну вот, теперь пора баиньки».

Вскоре после этого самка тоже кормит младшего птенца, причем так долго, что Габи, не отрывающая глаз от черно-белого монитора, бормочет: «Боже ты мой. Да он же сейчас лопнет».

Старший птенец тоже получает свою порцию. Затем мать принимается чистить их обоих: несколько минут она старательно проходится кончиком клюва по мельчайшим бугоркам и складочкам. При таком тщании кожа птенцов наверняка будет избавлена от любых паразитов. Более крупного птенца она чистит настолько энергично, что он пытается увернуться от навязчивой заботы.

Все семейные пары красных ара отличаются друг от друга. В этом гнезде отец всегда участвует в кормлении птенцов. В другом самец кормит только самку, а птенцов – никогда. Один самец вообще почти не заглядывает в гнездо. А другой никогда не кричит. Зато в еще одном гнезде самец всегда громко объявляет о прибытии, и самка выбирается наружу, чтобы встретить его. И есть самка, которая практически не покидает гнезда ни при каких обстоятельствах. Некоторые самцы приносят корм ежечасно, а другие – примерно раз в три часа. Чересчур задержавшегося самца самка может встретить нагоняем. «Однажды я наблюдала за тем гнездом, – рассказывает Габи, – и у меня сложилось впечатление, что самка все время присматривается и прислушивается, поджидая возвращения самца. Когда же он наконец прилетел, самка была просто вне себя от злости. Все время ругалась, вот так, – и Габи имитирует звуки, которые красные ара издают, когда сильно раздражены: – Э-о-э-о-э-о, как будто спрашивала: "Ну и где тебя носило?"»

Молодым родителям часто не хватает опыта, чтобы правильно насиживать кладку или должным образом заботиться о птенцах. В таких парах самцы обычно почти не участвуют в выращивании потомства напрямую: они кормят самку, а уж она занимается всем остальным. Может пройти два или три года, прежде чем неопытная пара сумеет дорастить птенца до возраста, когда он будет способен вылететь из гнезда. Как говорит Габи, «молодые родители допускают ошибки. Умение заботиться о потомстве совершенствуется за счет повторения». Опыт порождает знание и мастерство. Одна самка, по словам Габи, «настоящая супермамочка. Она способна вырастить кого угодно».

Пока мы продолжаем наше бдение под брезентом, каждый порыв ветра обрушивает на наш навес целый дождь из семян, цветков и букашек. Но здесь, у земли, воздух почти неподвижен. И это полностью устраивает москитов.

Тем временем другие ара оживленно переговариваются где-то в зеленом пологе леса, в небе над которым выписывает круги ястреб. «Для них он не представляет угрозы, – объясняет Габи. – Вот почему никто из попугаев не подает тревожного сигнала. А будь это орел, который действительно опасен, – тогда они бы просто с ума посходили».

Пару лет назад исследователи пришли проведать одно из гнезд и обнаружили, что попугаи-родители исходят криком: местный родич куницы под названием «тайра» только что забрался в гнездо и сожрал обоих птенцов. «Родители издавали звук, который мы никогда раньше не слышали, – вспоминает Габи, – такой печальный. Несколько дней они только и делали, что горевали». Дон рассказал мне, что однажды в домике на лесной станции один из «чикос» сидел на перилах, а по земле прямо под ним расхаживала молодая осиротевшая чачалака – птица, родственная курице, которую подкармливали люди, жившие при гостинице. «Ни с того ни с сего мы вдруг услышали такой громкий тревожный крик, что у нас чуть перепонки не полопались. Я поднял голову и увидел черного хохлатого орла, который стремительно пикировал на нас. Предположительно он метил в чачалаку, но фактически летел прямо на попугая». Внезапно, когда «чико» услышал крик тревоги и сорвался с перил в воздух, его дикий партнер без колебаний стрелой ринулся на хищника и схлестнулся с ним. «Такого кошмара, как с тем хохлатым орлом, наверное, еще не случалось». В чем Дон видит главное в этом эпизоде? «Ара готов вступить в бой с опасным хищником, если тот собирается напасть на его партнера. А в таком лесу, как наш, это, наверное, самое большее, что вы можете сделать ради того, кого любите».

Когда слетки ара покидают гнездо, проведя в нем около трех месяцев, они примерно с неделю сидят на окрестных деревьях. «Молодые пока еще не очень хорошо летают, – объясняет Габи. – Потому что перья у них на крыльях и на хвосте не отросли полностью. И к тому же они еще совсем дурачки. Они не понимают окружающего мира и не знают, что им делать и как себя вести». Они не имеют ни малейшего представления о хищниках и других опасностях. «Поэтому в основном они просто сидят и ждут родителей».

Габи не забывает подчеркнуть и еще один момент: «Когда слетки попугаев покидают гнезда, сезон дождей уже заканчивается и количество плодов в лесу снижается, причем очень заметно». Родители продолжают кормить птенцов еще целый месяц после того, как они вылетели. Примерно через неделю молодняк начинает следовать за взрослыми птицами. Молодые попугаи постепенно узнают, что годится им в пищу, наблюдая за родителями и пробуя то, что едят они. «Им приходится учиться, как быть попугаями», – говорит Габи.


Сэм Уильямс руководит Организацией по восстановлению ара в Коста-Рике. (Большая часть центральноамериканских лесов, необходимых для существования этих попугаев, уже вырублена и выжжена – в основном для того, чтобы сети фастфуда в США могли подешевле покупать говядину для бургеров.) Уильямс и его команда занимаются реинтродукцией в природу молодых попугаев, выращенных людьми. Родители этих птенцов, в основном красные и солдатские ара, – спасенные из неволи птицы, которые не выживут, если просто взять и выпустить их в дикий лес. Но подготовка птенцов к существованию на свободе, в сложном и опасном мире, без родителей, за которыми можно повторять и у которых можно учиться житейским премудростям, иными словами, без всякого культурного наставничества, – это медленный и довольно рискованный процесс.

У всех изученных к настоящему времени диких попугаев птенцы приобретают особый индивидуальный звуковой сигнал, которому их учат родители. Ученые описали это явление так: «любопытная параллель с тем, как родители-люди дают имена своим детям»[155]. В самом деле, индивидуальные «позывные» помогают особям различать и опознавать соседей, партнеров, представителей разных полов, конкретных особей – одним словом, они выполняют ту же функцию, что и имена у людей.

Сэм рассказывает, что когда он изучал амазонов, то научился улавливать различия в их сигналах, которые означали, допустим: «Пора лететь», «Я здесь, а где ты?» или: «Привет, дорогая, я принес завтрак». Исследователи, которые хорошо умеют различать вокализацию попугаев на слух и используют современные технические средства для обработки записей их голосов, доказали, что «шум», который издают эти птицы, на самом деле куда более организован и наполнен смыслом, чем может показаться новичку вроде меня. В частности, в одном исследовании волнистых попугайчиков экспериментаторы сажали вместе птиц, которые не были знакомы друг с другом. Группам самок требовалось несколько недель, чтобы их крики приобрели сходство и стали звучать одинаково[156]. Самцы копировали крики самок. В стайках черношапочных гаичек позывки их членов тоже обладают сходством, что позволяет этим синицам отличать членов своей стайки от чужих птиц[157]. То, что такое происходит и требует немалого времени, заставляет предположить, что природные группы птиц в норме поддерживают свою стабильность и идентичность и что их члены способны опознавать и различать друг друга.

Групповая идентичность, как мы не раз показывали, присуща далеко не только человеку. Мы уже видели, как кашалоты усваивают, а потом декларируют свою групповую идентичность. Попугаи и даже молодые крыланы[158] учат диалекты именно тех сообществ, в которых состоят[159]. И вóроны тоже умеют различать, кто свой, а кто чужой[160]. Даже не стоит перечислять всех животных, которые понимают, к какой группе, семье или стае они принадлежат. В Бразилии, например, некоторые дельфины загоняют рыбу в сети рыбаков в обмен на часть улова[161]. А другие дельфины этого не делают. И те, кто взаимодействует с рыбаками, издают другие звуки, нежели те, кто в такой кооперации не участвует[162]. И косатки, обладатели едва ли не самой развитой нечеловеческой культуры, живут в сложно структурированном сообществе из семей, стад и кланов, причем члены каждой группы знают членов всех входящих в нее семей и при этом тщательно избегают контактов с членами другой группы. Иначе говоря, групповая идентичность, которая долгое время считалась критерием человеческой культуры, оказалась широко распространена и в мире животных.


Многим молодым птицам приходится немало учиться, наблюдая за родителями и другими взрослыми особями, а попугаям, возможно, даже больше, чем остальным. Вот почему попытки восстановить популяции попугаев за счет искусственного разведения этих птиц в неволе, а потом их реинтродукции в природу – дело очень трудное и ненадежное. Совсем непросто обучить маленьких или осиротевших птенцов распознавать, скажем, съедобные и несъедобные плоды, пока они живут в безопасных клетках, а потом просто взять и распахнуть дверцы. «При клеточном содержании, – говорит Сэм Уильямс, – вы никак не можете научить их, где, когда и как отыскивать пищу, или показать, какие деревья годятся для обустройства гнезда». Тем более что окружающий ландшафт неоднороден и все время меняется. «Просто взять и выпустить на волю птиц, которых мы не подготовили должным образом к выживанию, было бы неэтично», – убежден Уильямс. Хуже того – это и не сработает. Перспективы выживания выпущенных из неволи особей выглядят весьма плачевно, если у них нет ролевых моделей, которыми могли бы выступать дикие старшие сородичи. Провал в передаче культурных традиций между поколениями свел на нет все попытки реинтродуцировать в природу толстоклювых ара в тех районах юго-западной части США, где их естественные популяции полностью исчезли. Исследователи, занимавшиеся охраной этих птиц, не сумели обучить выращенных в неволе попугаев отыскивать традиционную для их вида пищу в лесу[163]. А вот если бы у попугаев были родители или социальная группа, они научились бы подобным вещам сами собой, между делом.

Особи старших поколений также играют важнейшую роль в социальном обучении молодых птиц миграционным маршрутам. Молодняк разных видов аистов, грифов, орлов и соколов нуждается в указаниях взрослых для того, чтобы без ошибок следовать стратегическим миграционным путям и находить важнейшие места остановок[164]. К большой чести орнитологов, занимающихся охраной уязвимых видов, они сумели побудить молодых журавлей, гусей и лебедей следовать за сверхлегкими летательными аппаратами, которые выступали в роли «суррогатных родителей» в их первых перелетах к местам зимовки. Молодые птицы культурным способом усваивали знания о маршрутах этих перелетов и в последующие годы пользовались ими уже при самостоятельных миграциях. Четыре тысячи видов птиц ежегодно мигрируют, и Эндрю Уайтен из Сент-Эндрюсского университета полагает, что следование за опытными птицами может быть «потенциально очень значимой сферой культурной преемственности»[165].

Многие молодые млекопитающие – лоси, бизоны, олени, антилопы, горные бараны и козлы и многие другие – тоже постигают важнейшие миграционные пути и пункты их назначения, полагаясь на опыт старших хранителей традиционного знания[166]. Борцы за охрану диких видов периодически предпринимают попытки реинтродуцировать тех или иных крупных млекопитающих в некоторые районы, где их к тому времени уже полностью истребили, но, поскольку животные оказываются в незнакомой местности и не знают, что можно есть, где скрывается опасность, куда идти при смене времени года, большинство этих попыток переселения окончились неудачей. В случае с рыбами гуппи синеголовые талассомы и желтополосые хемулоны, подселенные учеными к уже существующим естественным группам, следовали в поисках пищи и убежищ за резидентными особями. В дальнейшем новички продолжали пользоваться теми же традиционными маршрутами и после того, как исходные обитатели этих мест, у которых они учились, исчезали[167]. Мы, люди, тоже перенимаем у других манеру одеваться, пищевые предпочтения и склонность к определенной музыке. Зачастую нас даже не приходится специально учить таким вещам; просто мы с самого рождения погружены в образ жизни, который ведут наши старшие поколения.


Если просто взглянуть на обитающих в природе птиц и других животных, признаки культуры обычно не видны. Особенно явно наличие культуры ощущается тогда, когда она почему-либо разрушается. И тогда мы замечаем, что путь к ее восстановлению, то есть поиск ответов на вопрос: «Как мы живем в этом месте?», оказывается очень труден, а иногда и гибелен. В проекте Уильямса бывшие ручные попугаи показали себя худшими кандидатами на возвращение в природу: они не умеют адекватно взаимодействовать с дикими ара и все время держатся ближе к людям[168].

Сам Уильямс описывает принятую его командой процедуру реинтродукции как «чрезвычайно медленную». Сначала ученые приучают птиц, предназначенных для выпуска в природу, к использованию кормушек. Благодаря этой подстраховке попугаи получают возможность исследовать лес и усваивать базовые знания. Они постепенно расселяются все шире и пробуют питаться природным кормом. В некоторых программах по спасению видов считается большим успехом, если выпущенным на волю животным удается оставаться в живых в течение года. «Но один год ничего не значит, – говорит Уильямс, – для птиц вроде ара, которые достигают зрелости не раньше восьми лет от роду».

Я спрашиваю, чем же они занимаются на протяжении этих долгих восьми лет.

«Социальным обучением, – сразу же отвечает он. – Разбираются, кто есть кто, учатся взаимодействовать друг с другом. Как детишки в школе».

Чтобы получить доступ к будущему, к тому, чтобы создать пару и растить птенцов, птицы, которых выпускает Уильямс, должны стать частью культуры своих сородичей. Но у кого им учиться, если на воле не осталось никого из своих? В самом крайнем случае им придется ориентироваться в социальном отношении только друг на друга. Для оценки социальной «квалификации» 13 красных ара, которых готовили к выпуску в природу, Уильямс и его команда регистрировали определенные формы поведения, в частности сколько времени каждая птица проводит рядом с другой и как часто они инициируют агрессивные взаимодействия. Когда птицу, набравшую меньше всего баллов по этой «социальной» шкале, выпустили, она вылетела за дверь – и ее никогда больше не видели. Предпоследний по порядку кандидат так и не приспособился к жизни на воле, и его пришлось снова отлавливать. Третий с конца по уровню социальной адаптивности остался на свободе, но долгое время был одинок. Остальные справились вполне успешно.

Из всего сказанного можно сделать следующее заключение: вид – не просто банка с мармеладками одного цвета. Это несколько банок поменьше с мармеладками чуть разных оттенков в разных местах. От региона к региону генетика в пределах вида может различаться. Различаются и культурные традиции. Разные популяции используют разные орудия и разные миграционные пути, они могут по-разному звать друг друга и при этом рассчитывать на понимание. Все популяции по-своему отвечают на вопросы, как следует жить.

Подводя итог, Уильямс утверждает: социальная и культурная жизнь таких попугаев, как ара, очень насыщенна, в ней происходит много всего, что им вполне понятно, а нам – нет. Мы задаемся множеством вопросов. А ответы на них скрыты где-то в разуме попугаев.

«Иногда, допустим, группа кормится на дереве, – добавляет Уильямс. – А какая-нибудь пара пролетает вверху по прямой, не задерживаясь. Кто-нибудь из попугаев издает контактный крик, и пролетающие закладывают вираж и садятся на дерево рядом с теми, кто их позвал. Создается впечатление, что у них существует дружба».

По мере того как земля, погода и климат меняются, некоторые из этих различий могут когда-нибудь оказаться полезными. А другие уйдут в небытие. Если разнообразие культурного фонда сохранится – а иной раз культурное разнообразие вида оказывается важнее генетического, – у вида будет больше возможностей для выживания. Если внешнее давление приведет к исчезновению локальных популяций, то шансы всего вида уцелеть существенно уменьшатся. При вымирании популяций вероятность сберечь богатую мозаику и прекрасную панораму жизни на Земле станет куда более зыбкой и с течением времени все более сомнительной.

Цель Уильямса состоит в том, чтобы вернуть ара в те места, которые уже выпали из их ареала. Как известно, среди людей потомкам иммигрантов требуется пара поколений, чтобы эффективно встроиться в новую для них культуру; у ара тоже должны пройти два или три поколения, прежде чем интродуцированная популяция этих попугаев сумеет стать по-настоящему дикой. Иными словами, ара рождены для жизни в дикой природе. Но для обретения дикости им нужно получить правильное воспитание.


Пятьдесят миллионов лет попугаи летали туда, куда им вздумается. Ни один из них не подвергался унизительному обрезанию крыльев, не сходил с ума от одиночества, не ощипывал себя догола, не тосковал по нормальному общению с сородичами. Никто не заставлял их повторять какую-то тарабарщину, не учил бранным словам. Пятьдесят миллионов лет ни один попугай не слышал визга цепной пилы, не улетал в панике от своего гнезда, когда срубленное дерево с дуплом валилось наземь, не видел, как его родной лес вырубают и выжигают и как его заполоняет тощий прожорливый скот.

Попугаи были созданы для мира, который сам их сотворил и обеспечивал их всем необходимым. Этот мир знал, кто такие попугаи. А попугаи знали, что собой представляет их мир. Мир попугаев был одним из богатейших и прекраснейших.

Красота Глава третья

Ведь недостойно человека, чтобы птица славила [Господа], а я молчал!

СААДИ, 1265

Здесь, в дождевом лесу, ночь знает, какой полагается быть настоящей ночи. Разбухшая луна сияет всей полнотой отраженного света, но лесная тропинка – сплошное переплетение корней, так что мы с Доном зажигаем налобные фонари и уже увереннее шагаем через тени исполинских деревьев к речному берегу. Когда пронзительные трели сычиков стихают, начинают предрассветную распевку обезьяны-ревуны. Из глубины их обширных глоток к вершинам деревьев волнами взмывает раскатистый рев – нечто среднее между горловым пением тибетцев и рокотом гравия в строительном миксере, призывая весь мир услышать, что они уже здесь и громко заявляют о своих правах.

Мы перешагиваем через борт деревянной лодки, и льнущая к земле темнота как будто усиливает звуки наших шагов. Пока я смотрю на Южный Крест, проступающий сквозь разлапистые листья цекропии, река Тамбопата подхватывает наше суденышко, а мотор поднимает нас чуть выше по течению. Луч моего фонарика выхватывает из темноты летучих мышей, снующих над самой поверхностью воды, и будоражит мелкую рыбешку, которая с плеском выпрыгивает из речной черноты.

Лодка утыкается носом в кромку островка; мы выбираемся на илистый берег и идем через остров к его дальней стороне. Изменившая свое течение река покинула этот участок русла около 20 лет назад. На его месте разрослось тростниковое болото, из которого выступают глинистые обрывы, некогда изъеденные речными паводками, а теперь – корнями тростников. За этими обрывами сплошной зеленой стеной отвесно поднимается дождевой лес. И, возносясь даже выше него, в небе над лесом вырисовывается силуэт исполинского хлопкового дерева. У него много названий: капок, сейба. В прежние времена ему поклонялись как священному. Широкой кроной оно нависает над раскинувшимися внизу джунглями, зонтом накрывает прочих лесных монархов, величием и благородством подобное императору среди властителей помельче. Над его вершиной в темном небе ярко горит планета – и я узнаю извечный взгляд Венеры, взирающей на распростертую под ней Амазонию.


Мы добираемся до места, и ночь потихоньку отправляется на покой. Мы усаживаемся вполне удобно с биноклями наготове и с прекрасным видом на заросшее тростником старое речное русло и рыжевато-бежевые слоистые склоны щербатого глинистого обрыва на той его стороне. Держа под рукой блокноты, мы потягиваем кофе, ожидая, когда день начнет пробуждение.

Ночные тени бледнеют и начинают растворяться, новое утро приоткрывает веки, и мир словно заново пересказывает историю творения. Я ожидал чего-то вроде взрывного рассветного хора, который привык слышать по весне у нас на северо-востоке США. Но здесь солнце восходит медленнее, и птичий хор тоже не торопится. Сперва звучат отдельные запевы.

Фоновая музыка для рассветной медитации начинается песней бритвоклювого гокко, которая звучит примерно так: вдох… задержка… выдох… – и каждый из них озвучивается глубоким, резонирующим «ву-у-у», словно где-то подает голос некая огромная горлица. Пока вибрирующие мантры гокко разносятся по долине, в их медитативный гул вплетается тройной тихий и жалобный свист – это робко заявляет о себе волнистый скрытохвост. Оба голоса органично соединяются в моем сознании, и я вдруг понимаю, что ничего прекраснее в жизни своей не слышал. Заданный пением плавный ритм наводит на мысль, что это – ритм дыхания самого леса.

Дон, который привел меня сюда, в новое волшебное место, отмечает в блокноте появление из предрассветных сумерек двух красных ара – это просто два темных, скрипуче перекликающихся силуэта. Еще два таких же попугая проносятся над пологом леса – тусклые тени на фоне полупрозрачных облаков.

Хотя небо все еще остается голубовато-серым, нарастающий уровень освещенности вызывает на сцену все новых певцов. Запевают оропендолы, роняя ноты, как капли вязкой жидкости. Момоты добавляют к утреннему оркестру свои ритмичные «том-том». Их голоса звучат так успокаивающе и медитативно, что мое сознание ложится в дрейф, как покачивающаяся на пологих волнах лодка. Чуть вверх. Чуть вниз. Я будто плыву по изумрудно-зеленому морю среди стаек рыбок-птиц. Громкость все нарастает, нарастает, и вот мы уже полностью укутаны в мерцающее покрывало песен, криков и позывок – одни берут мелодичностью, другие – экспрессией.

Меня вдруг осеняет, что бесчисленные сменявшие друг друга поколения певцов исполняли эту музыку обновления жизни каждое утро на протяжении многих и многих тысячелетий.

Если бы все шло так, как должно, то и конца бы ей не было видно.


Разгорающийся свет привносит всё новые голоса в общий гомон. То по-птичьи чирикнут обезьянки тити, до донесется флейтовый посвист белогрудого тукана или высокий клич ястреба. Тараба стрекочет, трещит и вскрикивает так энергично, что я никак не пойму, чего больше в ее пении – ликования, волнения, беспокойства или предвкушения. Возможно, она и сама этого не понимает. На бамбуковый стебель вспрыгивает питанга – белая бровь, желтое брюшко. На нас она не смотрит, мы ей вовсе не интересны. И это радует.

Дон коротко объясняет, что мы расположились в очень удачном месте. Во-первых, лес здесь совершенно нетронутый. Во-вторых, в тех местах, где на диких животных охотятся, выживших осталось мало или они прячутся – их почти не увидишь. Там, где люди бывают редко, лесные обитатели осторожничают и тоже стараются не показываться на глаза. Но там, где люди есть постоянно и при этом не охотятся – вот как здесь, недалеко от исследовательской станции и гостиницы для туристов, – животные позволяют себе расслабиться, и можно наблюдать, как они свободно живут своей жизнью, занимаются своими делами.

Как сказано у Шекспира, «понравилось мне это место; здесь я с радостью готова поселиться»[169]. Мы сейчас где-то в самой середине перуанского национального заповедника Тамбопата и Национального парка Бауаха-Сонене, занимающих 13 662 квадратных километра. Сразу за пределами этих охраняемых территорий леса подвергаются вырубке ради древесины и пастбищ, а водные артерии разорены и отравлены ртутью из-за деятельности незаконных золотодобытчиков. Но пока заповедник со всеми его чудесами огражден от опасностей. Благодаря деньгам, поступающим от туризма, этому уголку никто не причинит вреда.

«Вопрос только в том, – замечает Дон, – достаточно ли велика эта действительно огромная охраняемая территория, чтобы сберечь многие тысячи обитающих на ней попугаев». Иначе говоря, хватит ли этого пространства, чтобы здешние популяции были жизнеспособны в долговременной перспективе?

Мне очень хочется узнать все, что только можно, об этом месте. Но не сию секунду. Пусть всего на несколько минут, но я хочу погрузиться в свои ощущения, подышать новым для меня воздухом, впитать все, что я вижу, слышу и обоняю, не пропустить ни одного голоса, различить каждую ноту в оркестре, отдать лесу все внимание, а потом расслабиться и позволить его великой музыке захлестнуть меня с головой. Конечно, я хочу слишком многого. И все же я позволяю себе роскошь посвятить несколько минут прихоти – побыть наедине с этим нетронутым уголком первозданного мира, пока есть немного времени и места.

Разумеется, ода к радости, оживляющая наш общий дом – нашу планету, несет в себе не только чистое веселье, но и информацию. И у этого ликования есть побочные производные: загадка и трагедия. Трагедия в том, что мы, люди, настолько поглощены сами собой в наш «информационный» век, когда наши собственные сигналы носятся в пространстве туда-сюда, заваливают нас сообщениями и требуют внимания, что мы толком разучились слушать. Хотя мир не перестал звучать.

На несколько минут я обращаюсь в слух – по-настоящему. Этот тропический рассвет, медленный, как разгорающаяся любовь, никуда не спешит. Он смакует отпущенное ему время, в полной мере наслаждаясь всеми ритуалами проходящего дня.

Но я пришел сюда за попугаями.

Стоит легким перышкам облаков окраситься розовыми утренними красками, как на трепещущих крыльях проносятся несколько амазонов. Кто-то думает, что амазоном называется один конкретный вид, но на самом деле их больше двух дюжин. У этого, мюллерова амазона, зеленая спинка бледновата, как будто припудрена мукой. Первые из попугаев рассаживаются по давно облюбованным деревьям на дальнем конце глинистого обрыва по ту сторону болота. Этот обрыв имеет около 30 метров в высоту, у него даже есть название – Колорадо, данное ему из-за красноватого оттенка глины. Попугаи болтают не умолкая. В отдалении, как неясное темное пятнышко, из зарослей показывается синегорлый гуан. В бинокль мы видим, как он отколупывает клювом кусочки глины.


Некоторые социальные животные держатся парами даже в пределах большой группы. Например, так делают люди. А еще ара. Даже в стаях ясно видно, что они разбиты на двойки. Потому, когда какой-нибудь попугай появляется один, это достаточно необычно, чтобы обратить на себя внимание Дона. «Видимо, его партнер остался в гнезде».

Я не могу понять, каким образом Дону удается распознавать разные виды ара, не говоря уже о попугаях помельче, на таком расстоянии и при таком скудном освещении. Видя, как я тщетно пытаюсь увидеть различия даже между крупными ара, Дон замечает: «У красных хвост немного длиннее и чуть-чуть извивается в полете». Он указывает на четырех птиц, пролетающих на фоне леса над глинистым обрывом: «У зеленокрылых ара хвост более жесткий и голова выглядит пропорционально крупнее».

Ясно. Теперь, пожалуй, я и сам вижу, что наиболее крупные виды ара можно уверенно распознать даже по силуэту. А что насчет попугаев поменьше? Вот уж нет, для меня они все выглядят одинаково.

Солнце еще не поднялось достаточно высоко, чтобы его лучи напрямую проникали в просветы лесного полога. Но теперь оно ярко освещает тех, кто взлетает выше других, и внезапно превращает проносящихся над деревьями красных ара в россыпь пылающих угольков на бледном полотне.


Утро разгорается все ярче, небо напитывается синевой.

«Отличная погода, чтобы попугаи прилетели есть глину», – бодро говорит Дон.

Все попугаи округи слетаются сюда с одной целью: подкормиться глиной. Ни одно другое подобное место в Амазонии, где есть глинистые выходы, не привлекает такого разнообразия попугаев; здесь их собирается целых 17 видов, включая шесть видов ара: из крупных – зеленокрылый ара, красный ара, сине-желтый ара и еще три помельче. Каштановолобые ара не крупнее амазонов. Название «ара» дается птицам не за размеры; их отличительный признак – большие участки голой кожи на «лице».

Птицы продолжают прибывать, их разноголосый гомон нарастает как прилив. Многие миллионы лет главным звуком, наполнявшим атмосферу Земли, был вот этот утренний поток сообщений, которыми обмениваются птицы. Они и сейчас остаются самыми заметными из всех диких животных, расцвечивая мир не только яркими красками, но и богатейшей палитрой звуков. Куда бы вы ни отправились, вы услышите их. Просто заглушите моторы и прислушайтесь.

По мере того как все больше попугаев собирается вокруг нас, мелькая в воздухе чаще и чаще, мы начинаем в большей степени слышать их, нежели видеть. И теперь я чувствую, что столкнулся с проблемой. Всего несколько минут назад я учился различать голоса новых для меня птиц: краксов, гуанов, скрытохвостов, питанг и соек. Я ясно слышу их, и все они звучат по-разному. Каждая песня имеет свою мелодию, которую легко запомнить и отличить от прочих. Но когда дело доходит до разнообразных попугаев, которых здесь собралась, наверное, добрая дюжина видов: длиннохвостые попугаи, аратинги и, конечно, ара, на которых я намеревался сосредоточить внимание, то я слышу лишь неразборчивую какофонию звуков, сливающихся в общий шум. Похоже, у попугаев нет никаких повторяющихся сигналов или песен, как у многих других птиц. Помнится, Джульетта у Шекспира перепутала соловья с жаворонком. Или, по крайней мере, притворилась – спутать этих птиц не так-то просто. Но для меня все попугаи звучат одинаково и не слишком мелодично. По-моему, издаваемые ими звуки и песней-то не назовешь: попугаи просто пронзительно вопят или скрежещут. Я не могу разобрать в этом шуме решительно ничего осмысленного. Одним словом, я полностью выбит из колеи.

Дон воспринимает мои мучения с умеренным сочувствием: «Это действительно трудно, – признает он. – У красных ара в голосе слышится ворчание, как у собаки».

Отняв ручку от блокнота, он тычет им куда-то вверх, стараясь помочь мне: «Вот, слышишь зеленокрылых? – говорит он невозмутимо. – По крику их легче всего отличить от остальных здешних ара».

Если вы представите себя на месте быстро летающего попугая в густом дождевом лесу, где видимость весьма ограничена, вы согласитесь, что это очень важно – слышать и различать сородичей по голосу, да и самому быть услышанным и узнанным. Эксперименты со звукозаписями показывают, что самки надежно узнают голоса своих партнеров и выбираются из темного дупла на крик нужного самца. В сущности, индивидуальные особенности их голосов можно увидеть и на графиках-сонограммах[170]. Поскольку попугаи редко передвигаются молча, большинство из них постоянно поддерживают контакт и всегда знают, кто где находится.

Но так как я еще новичок в этом деле, разобраться в их перекличке мне очень непросто.


Мелкие виды, такие как синекрылый тонкоклювый попугай (катита), прибывают бойкими стайками без всяких признаков организации – одного этого достаточно, чтобы их опознать. Людей, которые видели попугаев только в клетках или с обрезанными крыльями, наверняка удивит, насколько дикие попугаи великолепные летуны. Они играючи закладывают виражи вправо и влево, пикируют на землю, затем срываются с нее, перелетают с дерева на дерево. Небольшая стайка златощеких украшенных попугаев (лорито) молнией проносится мимо, шумно перекликаясь с сородичами.

В этом удивительном соборе под открытым небом мои попытки увидеть и услышать столько всего разного представляются такими безнадежными, что у меня едва не опускаются руки. Но одновременно я чувствую и восторг. Возбуждение попугаев, их умение радоваться жизни заразительно; кажется, что им пропитан сам здешний воздух.

«Вот буроголовые аратинги, – с появлением каждой новой группы птиц Дон отмечает время их прибытия и число особей. – Белобрюхие лорито… – он рассказывает мне, что этим попугаям свойственно коммунальное гнездование и перемещаются они устойчивыми семейными группами по шесть-восемь особей. – Синеголовые амазонеты, прилетели из-за реки, – с прилежанием продолжает Дон свои записи. И тут же, не поднимая головы, добавляет: – Еще одна группа белобрюхих с левой стороны, понизу», – Дон легко распознает их на слух.

И если умение Дона различать по голосам разные виды ара уже производит сильное впечатление, то его способность с ходу опознать по звуку мелких попугаев настолько недоступна моему разумению, что кажется почти сверхъестественной. Она даже вызывает некоторое недоверие: как это он умудряется?

Занятый своими записями, он коротко отвечает: «В неволе птицы повсюду ведут себя одинаково, и звуки издают тоже похожие. А вот у диких птиц ты можешь услышать различия в голосах».

На самом деле я не могу. Но то, что Дону это удается, означает, что для птиц услышать различия не составляет ни малейшего труда. Каким же количеством информации, эмоций и намерений обмениваются между собой эти энергичные стайки?

В мозге попугая одна вокальная система как бы встроена в другую. Их можно представить как «ядро» и «оболочку»[171]. «Ядро» сходно с системой пения у певчих воробьиных птиц и колибри. А вот «оболочка» – это уже частная особенность попугаев. У разных видов размерные соотношение «ядра» и «оболочки» сильно различаются. У тех, которые склонны к имитации, «оболочка» значительно превосходит «ядро».

У колибри, попугаев и так называемых певчих воробьиных птиц (к которым относится почти половина всех существующих в мире птиц, около 4000 видов) освоение полноценной вокализации может проходить отчасти через обучение; их голосовые сигналы варьируют в зависимости от индивидуальных особенностей или от того, что они переняли. Вокальный репертуар других видов, таких как чайки, дневные хищные птицы, совы, цапли, гагары и альбатросы, по большей части запрограммирован генетически, как, допустим, улыбка у человека. Способность учиться издавать новые звуки известна к настоящему времени у довольно пестрого набора животных: само собой, у человека, а также у рукокрылых, дельфинов и китов, настоящих и ушастых тюленей, коз, помацентровых рыб, атлантической трески и, возможно, некоторых насекомых. Учитывая, насколько приведенный список разношерстный, наверняка есть и кто-то еще. У некоторых видов новые звуки входят в репертуар, а другие выходят из употребления. Или, например, какие-то элементы меняются, а другие остаются прежними – скажем, как у горбатых китов, которые дружно изменяют часть своей песни, в то время как другие ее части исполняют неизменным образом.

Вокализации, которые обычно имеют двойное назначение – заявка на обладание территорией и конкурентный брачный зов при поиске пары, – обычно называют «песнями». Другие сигналы – позывки – служат для поддержания контактов и социальных уз, для взаимного опознавания, скажем, между родителями и молодняком и т. д. Терминология тут немного запутанная. Гагара не относится к певчим птицам, но ее хорошо известный крик, по сути, является песней. Совы тоже поют, издавая трели или уханье. Ворона, в свою очередь, принадлежит к певчим воробьиным, и ее немузыкальное карканье – это самая настоящая песня, которая выполняет в том числе и социальные функции.

Система вокального обучения сформировалась у попугаев очень рано в их эволюционной истории, приблизительно 30 миллионов лет назад. Хотя человечество слышало множество птичьих песен с самого начала своего становления, к научному изучению вокализации люди приступили только в XIX веке. И начало этого пути получилось довольно ухабистым.

Чарльз Дарвин подозревал, что птицы передают песни из поколения в поколение и что молодые учатся петь у старших[172]. Эта его прозорливость основывалась и на внимательном наблюдении, и на интуиции. Но дарвиновский стиль – скрупулезный сбор обильных фактов, умение увидеть всю картину целиком, а также то, что всех животных он ставил на одну доску и применял один и тот же описательный язык для всех существ без исключения, – пал под давлением новейшей научной моды. К 1920-м годам наблюдение за животными в природе уже считалось слишком старомодным подходом для настоящей науки, слишком поверхностным. Ученые предпочитали помещать животных в лаборатории и клетки, изучая их в условиях контролируемых экспериментов. Дарвин не видел затруднений в том, чтобы сказать, что животные играют и развлекаются. Но вдруг оказалось, что играть могут только люди; ученый-бихевиорист позволит себе допустить, что животные способны разве что «проявлять аффилиативную активность».

Проработанные до мелочей эксперименты одновременно и расширили, и ограничили наше представление о том, как устроена природа. Да, конечно, такое исследование снабдило нас огромным массивом информации. Однако, как писал Генри Бестон, далось это ценой того, что мы увидели «мельчайшие детали строения пера при размытой общей картине»[173].

Экспериментальная наука обогатила нас полезными концепциями. Но слишком уж часто эти концепции превращались в закосневшие догмы.

Живая наука не терпит догматизма; однако ученые – всего лишь люди, и порой им не хватает гибкости воззрений. Многие из них пришли к убеждению, что любое поведение, помимо человеческого, имеет исключительно инстинктивную природу и не подразумевает обучения. Эта догма стала подменять собой реальные наблюдения. «Пересмешник не подражает чужим песням, он просто обладает необычно большим набором звукосочетаний, – уверял в 1928 году некий Пол Виссер, заключая: – Эти птицы наследуют очень изменчивые модели реакций нервной системы»[174]. На самом же деле стоит хотя бы немного внимательнее заняться изучением пересмешников, и вы получите убедительные доказательства, что эти птицы учатся, подражая другим и составляя свой репертуар из песен и звуков, которые слышат вокруг. Всего одной особи оказалось достаточно, чтобы опровергнуть заявление Виссера. В 1930-х годах орнитолог Амелия Ласки взяла из гнезда птенца пересмешника и вырастила его у себя дома. Птенец по имени Хани научился подражать не только окрестным птицам, но и свисту, которым супруг Ласки подзывал собаку, звукам стиральной машины и свистку почтальона.


Певчие птицы учатся своим песням, а попугаи – звукам, которыми они общаются. Их вокализация – вовсе не врожденный навык. Но – и это очень большое но – птицы, как и люди, несут в себе некое генетическое лекало, которое ограничивает, а то и диктует, чему они способны научиться. Эти ограничения допускают свободу вариаций, скажем, в богатстве песен или региональных диалектах, однако свобода отнюдь не безгранична. Ворона никогда не запоет канарейкой. Зато ворона может овладеть довольно разнообразным набором звуков и даже способна к имитации чужих голосов. На другом конце этого спектра – лирохвост, обладающий исключительным даром звукоподражания, в совершенстве копирующий хоть визг цепной пилы, хоть автомобильную сигнализацию. Попугаи же используют свои способности к имитации звуков для идентификации – себя и других.

Человеческий младенец кричит инстинктивно, без всякого обучения. Птенцы многих птиц инстинктивно издают особые звуки, выпрашивая корм. И подобно тому, как маленькие дети осваивают слышимую человеческую речь, но не могут научиться петь как жаворонок, так и птенцы жаворонка заучивают песню, которую слышат чаще всего, – песню своего отца.

Еще на ранних стадиях развития в мозгу птенца начинают формироваться клетки в той области, которая специализируется на распознавании звуков. Как и при овладении речью у людей, у молодых птиц тоже есть временнóе окно примерно в пару месяцев, когда обучение дается им особенно легко. У некоторых попугаев и небольшого числа других видов это окно остается открытым дольше и закрывается медленнее. Часть птиц способна выучить свой репертуар только в юном возрасте. (Будучи изолированной в экспериментальных целях, молодая птица обычно издает усеченную, неполноценную версию песни и позывок, характерных для представителей ее вида.) Поначалу птенец воспроизводит обрывки песен взрослых птиц, которые усваивает на слух. В сущности, это очень похоже на младенческий лепет. И в то же время исследователи, работающие с зябликами, не так давно обнаружили, что взрослые птицы «при взаимодействии с птенцами меняют структуру своей вокализации наподобие того, как люди начинают говорить иначе, общаясь с детьми»[175].

Все эти социальные взаимодействия с их необычайно тонкими настройками влияют на активность мозга, помогают сосредоточить внимание на песне, ускоряя тем самым вокальное обучение. В итоге песня (или песни) и позывки формируются на основе ментального образца для копирования и голосового аппарата птицы. Разница та же, как между чтением нот с листа и игрой на музыкальном инструменте. Практикуясь, птицы развивают контроль над вокализацией.

Разные музыканты будут играть и интерпретировать одну и ту же пьесу по-разному. А там, где у птиц есть место обучению, многообразие итоговых версий заметно возрастает. Региональные различия в вокализации иногда называют «песенными традициями», но чаще для этого пользуются термином «диалекты»[176].

К настоящему времени опубликовано множество работ по диалектам птиц – уж точно больше сотни. И подобная региональная изменчивость встречается не только у птиц, но и у многих других животных. Как сказал мне специалист по охране природы Том Лавджой, «любое социальное животное создает собственный диалект, будь то стая попугаев или ребятишки в летнем лагере».

Или даже некоторые рыбы. «В особенности треска, – как сообщил мне Стив Симпсон из Эксетерского университета, – у которой по сравнению с другими рыбами очень развита звуковая коммуникация. На записях легко различить звуки, которые издают американский или европейский подвиды трески. Этот вид активно вокализирует, а при устойчивом сохранении традиционных нерестилищ, сформировавшихся за сотни, а то и тысячи лет, потенциал для региональной изменчивости весьма высок»[177].

Желтошейные амазоны в Коста-Рике используют три региональных диалекта[178] (северный, южный и никарагуанский). Они усваивают их от местных птиц, среди которых растут. Все представители этого вида имеют общий генофонд; их диалекты – исключительно культурное явление. Если какие-то особи перемещаются в среду, где используется другой диалект, то, как говорится, «в Риме веди себя как римлянин»: они забывают родной язык и усваивают «говор» местных попугаев. Распределение диалектов изменчиво – примерно за десятилетие их границы существенно смещаются. А для попугаев, продолжительность жизни которых измеряется десятками лет, это не такой уж большой срок. Талант, проявляемый некоторыми попугаями в заучивании слов человеческой речи, в сущности, есть отражение их естественной способности усваивать и различать меняющиеся диалекты сородичей при жизни в природе.

Проще говоря, традиции меняются в зависимости от места и времени. Мы все знаем, насколько разнообразны человеческая речь и музыка. И теперь оказывается, что песни птиц тоже не остаются неизменными. Когда исследователь проигрывает поющим самцам белошапочной зонотрихии запись песни представителя того же самого вида, сделанную в том же самом месте, только 24 года назад, птицы отвечают на нее в два раза менее охотно, чем на современную им версию[179]. Реакция птиц показывает, что изменения в диалекте приводят и к изменениям в предпочтениях слушателей – по сути, это аналогично тому, как меняются человеческие вкусы в поп-музыке. И, как и в случае с людьми, предпочтения могут повлиять на то, кого птица выберет в качестве брачного партнера (у белошапочных зонотрихий самцы, поющие на местном диалекте, оставляют больше потомства, чем носители чужих диалектов, а это значит, что самки отдают предпочтение знакомой мелодии). Когда другие ученые изучали вокализацию индиговых овсянковых кардиналов (колоринов), то обнаружили, что изменчивость их песен позволяет выяснить, кто именно послужил моделью для каждого конкретного певца[180]. Отчасти это можно сравнить с тем, как «школа» учителя слышится в стиле музыкального исполнения его учеников. С другой стороны, развитие культурных диалектов строится на ошибках и нововведениях. Генетика и обучение, то есть «природа и воспитание», и здесь работают совместно.

Орнитолог Тим Бёркхед утверждает, что изучение того, как птицы овладевают пением, «послужило самым мощным доказательством, что никакого разделения на "природу" и "воспитание" не существует: генетическая наследственность и обучение теснейшим образом взаимосвязаны и у птиц, и у человеческих детей». Именно благодаря исследованию мозга певчих птиц, отмечает он, «мы постепенно приходим к пониманию, насколько огромен потенциал человеческого мозга в самореорганизации и формировании новых связей»[181].

Получение контроля над звуками требует практики; это равно справедливо и для лепечущих младенцев, и для музыкантов, и для птиц. Стимулом к практике, к повторению вновь и вновь в стремлении добиться правильного звучания служит то, что мозг птицы при этом получает существенные дозы дофамина и естественных опиоидов[182]. Нейротрансмиттер дофамин задействован и в человеческой речи, и в птичьем пении. Он выступает одновременно и помощником, и мотиватором. У певчих птиц во время пения мозг выделяет дофамин. У людей, страдающих болезнью Паркинсона, происходит утрата нейронов, производящих дофамин; но у пациентов, получающих большие дозы этого вещества при заместительной терапии, развивается склонность мурлыкать под нос или напевать. Дофамин высвобождается в мозге птиц во время пения (особенно если самец поет, обращаясь непосредственно самке, за которой он ухаживает). А поскольку дофамин вызывает чувство удовольствия, мы получаем возможность ответить наконец на извечный вопрос: поют ли птицы от счастья? Оказывается, все просто: птицы счастливы, потому что они поют, и поют, потому что они счастливы.

Но делают они это вовсе не машинально. Мозг птицы полностью вовлечен в процесс пения и физически, и химически – совсем как у нас, когда мы говорим или поем. Возможно, вы и так это знали; но я вам сейчас с уверенностью скажу, почему это так. Птицы, поющие с целью оповещения сородичей или с целью ухаживания, испытывают удовольствие. И для нас пение – это тоже приятно; собственно, потому мы и поем.


Первые красные ара, которых мне удается разглядеть как следует, словно материализуются из тумана, поднимающегося над лесным пологом с приходом утреннего тепла. Они являются двумя парами и вчетвером рассаживаются на макушке одного из самых высоких деревьев над обрывом, рядышком с двумя зеленокрылыми ара. И когда первые солнечные лучи пронизывают туман и падают прямо на них, они словно вспыхивают у меня на глазах. Красочность их оперения настолько поразительна и совершенна, что просто ошеломляет меня. Этой своей преувеличенной яркостью, бьющим через край великолепием ара как будто дразнят нас, вынуждая мучиться над загадкой: зачем? Для чего все это – краски, голоса? В самом деле, вопрос вызывает такое замешательство, что приобретает почти мистический оттенок: для чего птицам дана такая красота, а нам, людям, – возможность воспринимать ее?

Красота Глава четвертая

«Смотри, – Дон указывает на дерево с широкими пальчатыми листьями, – вон, на цекропии. Прямо под двумя желтолобыми амазонами. Правее тех двух краснобрюхих ара». На ветки опускаются сразу три сине-желтых ара. «Наверное, это семья. Родители и годовалый птенец, вылупившийся в прошлом сезоне».

Глядя в бинокль, я нахожу их, когда лучи солнца выхватывают из рассветной мглы их сияющие золотом брюшки. Лбы у них цвета морской волны, а голубой оттенок оперения спины переходит в глубокую синеву на плечах, крыльях и хвостах. Горло каждой птицы перехватывает резкая черная полоска, на белых щеках – элегантные черные загогулинки, рисунок которых строго индивидуален. Молодой попугай, умоляюще трепеща крыльями, почти обнимает одного из родителей, выпрашивая корм. Взрослые невозмутимо терпят приставания.

«У годовалых часто бывает довольно потерянный вид, – говорит Дон. – Они как будто просто глазеют по сторонам, в то время как взрослые смотрят на происходящее серьезно и сосредоточенно, оценивая все, что видят».

Воздух быстро прогревается, и попугаи дышат, раскрыв клювы и шевеля в такт дыханию черными языками.

В конце концов они срываются с дерева и присоединяются к небольшой стае ара, которая проносится вдоль обрыва и рассаживается на своем излюбленном месте, где и деревья погуще, с безопасно тенистыми кронами, и совсем недалеко до глинистого обрыва – главной цели попугаев. Но не все так просто.

«Классическая нерешительность, – объясняет Дон. – Ара, сидящий ниже остальных, наблюдает за четырьмя пенелопами, которые клюют глину. Ему тоже очень хочется слететь вниз, но он никак не может собраться с духом. Насколько это сложное дело: решить, куда сходить поужинать? – спрашивает он. – Если вас только двое, ты и жена, это совсем нетрудно, верно? Но если вы, скажем, на конференции и поужинать вместе собираются человек двадцать? Никто не может принять решение. А теперь представь себе пять сотен попугаев, которые пытаются решить, на каком конце обрыва лучше приземлится. Не задача, а настоящий кошмар!» – Дон смеется.

Ржаво-рыжие, серые и шоколадные полосы на глине показывают, что ее пласт сложен слоями, которые различаются консистенцией и минеральным составом. Вот ради чего все эти дальние перелеты, толкотня, риск, жадное клевание: глина содержит натрий. И вот почему она так притягивает птиц: во-первых, натрий необходим для поддержания здоровья и нормальной работы клеток, а во-вторых, больше нигде в окрестностях натрия не найти. Дон детально разобрался в этом вопросе.

«Больше всего их собирается там, где содержание натрия в глине составляет от 600 до 700 частей на миллион. Ниже залегает слой, где эта доля превосходит 1000, но он проходит слишком близко к зарослям, и там попугаи не чувствуют себя в безопасности».

Натрий часто переносится с дождями в составе дымки и пара, сформировавшихся над океаном. Здесь, на восточном склоне Андского хребта, в пышной Перуанской Амазонии, погода обычно задается воздушными массами с востока, и к тому времени, когда дождь заберется так далеко вглубь материка в западном направлении, он успеет не один раз выпасть, испариться и пролиться снова. Так что ближе к горам осадки уже совсем не содержат натрия. Здесь единственное место в этом полушарии, где животные испытывают настолько сильный натриевый голод, что им приходится добывать минерал из грунта, где миллионы лет назад океан отложил впрок свои соленые донные осадки.

И вот теперь в густом лесу, далеко-далеко от любого морского побережья, амазонская пенелопа, похожая с виду на черную индейку, подбирается к самому дальнему краю оголенного склона, откалывая клювом кусочки глины. Чуть поодаль от нее пасутся и другие птицы: три синегорлых гуана и парочка похожих на кур полосатых чачалак.

Но никому из попугаев нет дела до того, что пенелопы или чачалаки считают свое положение вполне безопасным.

Что бы попугаи ни делали, они делают это группой. Попугая никогда не увидишь на земле в одиночестве. Они ждут подкрепления. Их число на деревьях все нарастает, и шум от них тоже становится все громче.

«Иногда кажется, – говорит Дон, – что они подначивают друг друга, все норовят побудить кого-нибудь слететь на землю первым».

В конце концов попугаи сочтут, что критическая масса уже набрана. Но пока этот момент еще не настал.

Самые крупные ара – самые медлительные, самые эффектные, шумные и нахальные – здесь вовсе не борются за первенство. Казалось бы, им нечего особенно бояться. Однако ведут они себя до крайности осторожно. Пара дюжин птиц направляется к одному дереву, потом перелетает на другое. Сначала они вроде бы тянутся к некоему месту на обрыве, но, так и не приземлившись, закручивают в воздухе цветной водоворот и уносятся прочь.

Внезапно стая амазонов – не одна сотня птиц – начинает спархивать на землю, покрыв голое пятно глины зеленью своих тел и мигом превратив его в яркую лужайку. Хотя садятся они плотно, плечом к плечу, иногда создавая толкотню, никаких драк не видно. В бинокль можно разглядеть, что в том месте, где они сели, глина сильно искрошена. Едят ее без всякой спешки, даже с ленцой. Многие птицы стоят на одной ноге, удерживая другой горстку сухой глины и потихоньку грызя ее, как дети, ухватившие печенье.


Тем временем ара продолжают скапливаться. Окрестные деревья пылают яркими оттенками их оперения, вспыхивая то красным, то желтым, то голубым, – словно лес заполонили сказочные жар-птицы. Прошло уже добрых два часа с тех пор, как амазоны слетели на землю, но ара пока упорно не покидают ветвей.

Когда их набирается около шести десятков, общий гомон становится заметно громче. Похоже, они готовятся принять коллективное решение. Что они сообщают друг другу?

«Просто, – говорит Дон, – они всегда шумят больше, когда наконец готовы уступить желанию слететь вниз».

Похоже, тот факт, что попугаи помельче чувствуют себя в безопасности и вполне успешно осваивают глинистый обрыв, все-таки не убеждает ара, что им тоже ничто не угрожает. Столь же неубедительными выглядят для них успехи двух гиацинтовых соек, которые безмятежно расхаживают по склону. И то, что гуаны и чачалаки уже давно здесь и с ними до сих пор ничего не случилось, не кажется красным ара надежной гарантией. Складывается впечатление, что у них собственные, сильно завышенные стандарты безопасности. Эти птицы как будто хотят быть твердо уверены, что никто из них не погибнет за крошку глины.

Кого же они так остерегаются? Список их врагов не так уж мал. Гарпия. Гвианская гарпия. Нарядный хохлатый орел. Черно-белый орел. Лесные соколы. Кошки, включая маргая и оцелота, ягуара и пуму. Крупные размеры этих попугаев не дают надежной защиты от хищников.

Дон уверяет, что такая бдительность ара вполне окупается. В окрестностях водится более дюжины видов хищных птиц, однако «за 18 лет из-за них погибли не так много красных ара – можно по пальцам пересчитать». Как бы ни был ловок когтистый охотник, ему едва ли удастся застать врасплох столь зоркую стаю. «Я бы сказал, – замечает Дон, – что они выработали очень надежную систему защиты от хищников».

* * *

Крупные ара бесстрастно наблюдают за тем, что творят внизу попугаи помельче. Наконец некоторые, самые решительные, начинают спрыгивать на ветки пониже, медленно приближаясь к оголенному участку глинистого обрыва, – видимо, стая все же склоняется к мысли, что уже можно спускаться. Это неуверенное продвижение продолжается, пока один наиболее смелый сине-желтый ара первым из всех не отваживается сесть на глину. Заклятие снято, и птицы начинают слетать вниз одна за другой, теснясь на обрыве.

Итак, сейчас на земле сидят уже 20 крупных ара. Примерно половина из них – красные, половина – зеленокрылые плюс еще несколько сине-желтых. К ним вскоре присоединяются восемь горных ара с их жемчужными глазами и двухцветными хвостами, с полдюжины каштановолобых ара и два краснобрюхих – настоящий карнавал.

Крупные зеленокрылые ара самые тяжелые здесь и ведут себя довольно напористо, отгоняя других и удерживая за собой понравившийся участок; они могут просидеть на глине минут двадцать. Красные ара – вдвое меньше. Самые мелкие сине-желтые чаще всего клюют и улетают, не задерживаясь дольше чем на пять минут.

Тем попугаям, которые облепили сейчас глинистый склон, приходится потрудиться. Это не сырая податливая глина, а высохшая, затвердевшая до почти каменного состояния, ее нужно отколупывать или откалывать, как долотом. Интенсивно работая круто загнутыми, похожими на открывашки клювами и толстыми языками, ара вгрызаются в склон ради бесценной добычи – глиняной крошки.

Глина хранит на себе следы многолетних усилий попугаев. Под нависающей над краем обрыва растительностью некоторые птицы полностью скрываются в пещерках и норах, выдолбленных прошлыми и нынешними поколениями.

Некоторые отщипывают кусочек глины и улетают с ним – как говорит Дон, «берут навынос». Потом усаживаются где-нибудь на ветке и неторопливо лижут его, смакуя, как мороженое. Позже, когда они вернутся к скрытым глубоко в лесу гнездам, эта богатая натрием глина достанется вместе с кормом их птенцам.

Большинство присутствующих особей прилетают на обрыв через день. Но, даже оказавшись здесь, они не обязательно каждый раз отправляются клевать глину. Этот обрыв – еще и место для общения. А попугаи чрезвычайно коммуникабельны.

Когда люди идут в бар, чтобы «пропустить стаканчик», они на самом деле ищут общения, и попугаи наведываются сюда тоже не только ради натрия. Здесь они смотрят, что творится в их обществе, кто где и кто с кем, а может быть, и присматривают себе пару. Общение – неотъемлемая часть их жизни, и, подобно нам, они охотно тратят время и силы, чтобы попасть туда, где они могут просто побыть в кругу сородичей. Любые затраты стоят того. В культуре попугаев, как и в культуре людей, социализация играет важнейшую роль.

Одна из самых поразительных особенностей жизни попугаев заключается в том, что у них полным-полно свободного времени. И они как будто никогда не спешат.

«По-видимому, они не испытывают нужды долго искать пищу, – рассуждает Дон. – Плодов в лесу хватает с избытком. Ара способны покрыть за час расстояние порядка пятидесяти километров, но так далеко им летать не приходится». Дон хорошо изучил перемещения попугаев, навесив на нескольких птиц GPS-трекеры. Он выяснил, что окружающий ландшафт они осваивают довольно лениво. «Цветущие и плодоносящие деревья увидеть с высоты полета довольно легко, – говорит он. – Поэтому ара спокойно следят за созреванием урожая – то в одном, то в другом месте». И потому у них остается много времени на общение.

В местах вроде этого они не просто собираются в стаи; внутри стай они коммуницируют и на индивидуальном уровне, и в пределах пары – точно так же, как человеческие пары сохраняют свои особые узы в группе друзей. Личные отношения здесь поддерживаются, развиваются или завязываются.

Дон указывает на двух белоглазых аратинг, которые сидят рядышком, касаясь друг друга, но глядя в разные стороны. Они входят в большую стаю. Но, как показывает эта пара, личные отношения зарождаются и в толпе, как звезды зарождаются в космической туманности.

Поначалу каждая птица поддерживает вокруг себя небольшую сферу личного пространства. Затем какая-нибудь особь начинает понемногу вторгаться в личное пространство другой. Первое время из-за этого могут возникать небольшие стычки, но затем птицы начинают воспринимать излишнюю близость с бóльшим терпением. Потом они переходят от простой терпимости к взаимодействию. И, наконец, начинают садиться бок о бок, касаясь друг друга лапами, но глядя немного в стороны – вот как эти белоглазые аратинги, за которыми мы сейчас наблюдаем. Теперь они уже представляют собой пару и держатся вместе.

На человеческий взгляд, процесс «безумно тонкий», как говорит Дон. И этим попугаи тоже отличаются от остальных птиц. У многие других видов ухаживание имеет более ритуализированную форму: особые брачные танцы, синхронизированные полеты, ритуальное кормление. Шалашники, чтобы привлечь внимание самки, даже строят сложные сооружения, похожие на свадебные беседки. Напротив, у попугаев сближение происходит в свободной форме и чем-то напоминает знакомство в баре. В нем даже меньше устойчивой ритуальности, чем в танцах старшеклассников.

Подобно человеческой молодежи, ара иногда позволяют себе некоторые прихоти и преходящие увлечения. Иногда они месяцами посещают исключительно один и тот же участок на глинистом обрыве, а на следующие несколько недель вдруг перемещаются на другой участок. Потом ни с того ни с сего они могут вернуться обратно.

«Это примерно как посещать модный клуб, куда ходят все, – говорит Дон. – А потом модным оказывается какой-нибудь другой клуб. Без особых на то причин. Предсказать это невозможно».

Как ни странно, ара не меняют места, куда прилетают за глиной. Широко известный по фотографиям обрыв Чунчо находится всего в 10 километрах ниже по реке. Любой ара мог бы долететь туда за 15 минут. Но птицы, посещающие один глинистый склон, очень редко меняют его на другой, а то и вовсе никогда этого не делают.

«Некоторые особенности их поведения мне непонятны, – признается Дон. – Многие особенности. Иногда они просто ставят меня в тупик. Думаю, здесь немало всего происходит на культурном уровне».

Дон рассказывает мне об одном глинистом обрыве, который постоянно посещают зеленокрылые ара, но куда никогда не летают гнездящиеся по соседству красные ара. А краснобрюхие ара или черноголовые лорито никогда не посещают Чунчо. «Не знаю почему. Это очень странно». Дон слышит голоса скальных которр, но они здесь не садятся, а предпочитают другой обрыв, неподалеку. «Использование именно этого выхода глины не относится к их культуре, – говорит он. – Другие вовсю используют его, так почему бы им тоже так не делать? Для меня в их поведении нет никакого смысла».

На самом деле в этом и заключается один из аспектов культуры: она и не должна иметь смысл. Колорадо – единственный глинистый обрыв, где собирается столько видов попугаев, причем, как считает Дон, просто «по прихоти». Но культура нередко и есть своего рода прихоть, каприз. В одном человеческом обществе принято носить такие причудливые шляпы, в другой сякие, не менее причудливые. И они никогда не кажутся нам странными; для нас шляпы – просто шляпы.

Исследователи вроде Дона Брайтсмита – да, собственно, и меня самого – постигают мир живой природы, в первую очередь задаваясь вопросом, как и почему возникло то или иное явление; мы полагаемся на логику и хотим знать причину, почему животные что-то делают. «Почему?» – очень полезный вопрос, поиски ответа на который могут дать многое. Но иногда и он не дает полного понимания. Судя по всему, некоторые животные в ходе эволюции приобрели способность совершать те или иные поступки просто так, без особой на то причины. Такая способность есть у человека. И, похоже, у попугаев тоже. Чтобы культура развивалась, кто-то должен делать что-то такое, чего прежде никто никогда не делал. А потом это «что-то» должно получить распространение. Некоторые традиции и есть чьи-то прихоти, впоследствии подхваченные другими.

«У меня такое ощущение, что попугаями управляют капризы и привычки, – говорит Дон. – По какой-то причине, а может, и вовсе без причины, просто в силу их социальности, они вдруг начинают делать что-то новое».

Птицы наблюдают друг за другом и часто копируют чужое поведение[183]. Иногда, например, какая-нибудь пара в стае начинает чиститься, и тут же еще несколько пар вокруг принимаются делать то же самое.

«Мне кажется, они все время внимательно смотрят друг за другом», – замечает Дон.

Гомон попугаев создает впечатление обмена информацией. Он несет в себе какие-то сведения. Но только попугаи знают, какие. Дон говорит, что ему приходилось бывать в местах, где амазоны очень молчаливы. И вот в чем особенность тех мест: живущие там люди охотятся на попугаев как на дичь – они едят их. Попугаи знают, что их могут обнаружить. Но, когда они издают звуки, это не то же самое, что человеческая речь с ее обширным словарным запасом и правилами грамматики и синтаксиса.

Возможно, смысл и назначение их голосового общения те же, что и у нас, когда мы собираемся вместе, чтобы играть музыку; возможно, эти звуки просто помогают попугаям сблизиться, почувствовать себя единой группой. Если чистое вокальное самовыражение древнее, чем слова, то, вероятно, искусство везде предшествовало связной речи. Если же искусство старше слов, то не в этом ли причина, что мир полон демонстрациями красоты? Возможно, птицы – своего рода артисты, маэстро, исполняющие концерты.

Ворчание, карканье, бульканье, крики… Порой попугаи напоминают мне воронов. Но вот что важно: они всегда слушают. Несмотря на свою шумность, целая стая может разом умолкнуть. Иногда отдельные птицы на обрыве вдруг срываются в испуге, а другие остаются на деревьях, беззвучно замерев. Или какой-то особый крик заставляет всех попугаев до единого сорваться в полет и пропасть куда-то на весь день. По-видимому, во всем этом шуме очень большое значение имеет внимание друг к другу, умение не только издавать звуки, но и воспринимать их.

Джоанна Бергер занимается изучением поведения птиц и была моим научным руководителем, когда я работал над диссертацией. Я знал, что у Джоанны много лет жил краснолобый амазон по кличке Тико. Этот Тико часто бдительно наблюдал из окна за происходящим на улице и издавал разные легко распознаваемые тревожные крики, обозначающие коршуна или кошку. Тико появился на свет в неволе и прожил до 66 лет. Возможно, его боязнь определенных хищников была врожденной, а «слова» для их обозначения он придумал сам. Диким попугаям, с их давними культурными традициями и богатым социальным взаимодействием, приходится сталкиваться с большим числом реальных угроз, и они наверняка преобразуют свои инстинктивные страхи в гораздо более гибкую и информативную систему вокальных и поведенческих сигналов.

Когда Джоанна говорила Тико: «Я иду в сад» или «Я иду в кабинет», – он всякий раз безошибочно перелетал либо к дверям кабинета, либо на подоконник окна, выходящего в сад[184]. Это наводит на мысль, что попугаи, имея богатый словарный запас, могут понимать и смысл наших слов. Или, по крайней мере, усваивать названия мест.


Попугаи – самые талантливые имитаторы в мире животных, они почти не имеют соперников. Но многие живущие в неволе попугаи лишь «попугайничают», повторяя человеческую речь, но не понимая значения слов. Люди – единственные существа, достоверно обладающие грамматически структурированным языком, в котором использование разных частей речи, порядок расположения слов, склонения, спряжения и интонация создают почти бесконечное разнообразие комбинаций. Мы способны высказаться о любом возможном событии, предмете, времени, качестве, идее и т. д. В животном мире звуковые сигналы обычно имеют ограниченную смысловую нагрузку: «Я здесь», «Это мое», «Дай», а также выражают некоторые эмоциональные состояния: угрозу, дружелюбность или предупреждение об опасности. По-видимому, животные не обсуждают ничего, что не имеет отношения к ним самим, скажем погоду, природу или сегодняшнюю пищу по сравнению со вчерашней.

Однако недавно, на нашей памяти, наука открыла совершенно поразительные вещи: целый ряд самых разных животных, от попугаев до человекообразных обезьян и дельфинов, в условиях неволи обучаются понимать и озвучивать слова и фразы, которые обозначают разного рода предметы и даже понятия. Это открывает перед нами сразу две двери: если в неволе мы наблюдаем у животных способность к пониманию смысла речи, то не упускаем ли мы у них эту способность в дикой природе? А если дикие животные ею не пользуются, то откуда она у них берется? Ответов у нас пока еще нет.

Как известно, для того чтобы привести наделенных этой способностью животных к взаимопониманию с человеком, требуется специальное обучение. Прирученные шимпанзе и бонобо могут выучить сотни разных символов. И по крайней мере одна бордер-колли по кличке Чейзер, которую прозвали «самой умной собакой в мире», знала названия более чем тысячи игрушек и прочих предметов и умела приносить их по просьбе хозяина[185].

Некоторые попугаи сообразили, что имена существительные и цифры – это абстрактные представления реально существующих объектов. И птицы в самом деле использовали простейшие грамматические конструкции, чтобы составлять предложения для озвучивания своих требований. Африканские серые попугаи, или жако, демонстрировали умение выучивать десятки человеческих слов и фраз, обозначая ими те или иные предметы или предъявляя требования. Чтобы разрушить межвидовые барьеры в общении с попугаями, необходимо было применять особый метод обучения. Для этого требовалось, чтобы непременно два человека поочередно называли словами определенные объекты или действия – предметы, формы, цвета. Когда попугай начинал усваивать их, люди должны были тонко корректировать темпы обучения. Если эти условия не соблюдались, птицам обычно не удавалось уловить связь между определенными словами и объектами[186].

В период обучения попугаи часто практикуются сами по себе, в одиночестве. Разобравшись наконец, что к чему, они иногда придумывают собственные обозначения для тех или иных предметов, соединяя слова. Например, Алекс – жако, ставший объектом описанных исследований, – сочинял составные слова, называя ими новые для себя объекты. Скажем, яблоко он называл «банберри» – среднее между banana («банан») и cherry («вишня»)[187]. Нечто подобное проделывали и шимпанзе, которых обучали пользоваться языком жестов и символов. Алекс использовал глагол «идти», изъявляя желание («Хочу идти стул»), сообщая о своих намерениях перед каким-либо действием («Иду улетать прочь») или прося экспериментатора удалиться: «Идти вон».

Примеры такого рода отнюдь не служат доказательством того, что попугаи способны постичь смысл человеческих слов. Примеры демонстрируют способность попугаев понимать, что одни вещи служат обозначением других вещей. Не так давно мы открыли для себя, как попугаи используют собственные голосовые сигналы в качестве имен и диалекты в качестве идентификаторов группы. Их потребность в социальном обучении, в основе которой лежит, несомненно, их ментальная склонность именно к такому обучению, наводит на мысль, насколько важно для этих птиц расти и воспитываться в группе и перенимать (тем самым увековечивая) локальную культуру.

Тревожные сигналы луговых собачек содержат в себе информацию, какого цвета замеченный ими хищник[188]. И, как и попугаи, эти грызуны ставят перед нами вопрос: что еще имеет значение в их культуре, что еще они считают нужным сообщать другим, проживая свою жизнь день за днем и набираясь опыта?


Пара красных ара усаживается на крайние ветки высокого дерева. Тут же попугаи начинают дурачиться, повисая вниз головой, пощипывая и слегка прикусывая друг друга клювами, трепеща крыльями, так что их яркие перья то вспыхивают, то гаснут среди густой зелени, как маячки на крыльях самолетов. Общаясь, ара часто болтаются вверх ногами, бездельничают, дразнят друг друга – одним словом, валяют дурака. Часто может показаться, будто попугаи обладают чувством юмора и умеют веселиться; по крайней мере, они явно способны показать, когда у них хорошее настроение. Мы увидели, как две особи спариваются, и это очень нас удивило. Брачный сезон давно миновал; у тех, кто обзавелся гнездами, уже вылупились птенцы. Возможно, флиртующие птицы – молодая, сексуально активная, но не размножающаяся пара. Они похожи на подростков на детской площадке, которые понемногу переходят к играм посерьезнее.

Но как эти двое вообще познакомились друг с другом? Дон и его коллеги замечали группы по шесть-восемь птиц с кольцами на лапах, которых они сами пометили еще в гнездах. Значит, скорее всего, это недавно вылетевшая молодежь, и они знают друг друга достаточно хорошо, чтобы путешествовать вместе, как компания друзей-подростков.

Для многих попугаев, и для ара в особенности, все тело служит своего рода опознавательным флагом. У каждой особи ряды мелких лицевых перьев создают уникальный рисунок из полосок и штрихов вроде татуировок. У некоторых красных ара спину украшает широкая желтая шаль, а у других она скорее напоминает узкий шарфик на плечах. У одних птиц эти желтые поля усеяны частыми голубыми пятнышками, у других – редкими.

Многие птицы, защищающие свою территорию, опознают соседей, владеющих смежными участками. Например, пересмешники редко конфликтуют друг с другом после того, как границы между их территориями окончательно определены, зато агрессивно изгоняют прочь любого вторгшегося чужака. Капюшонные вильсонии распознают песню владельцев соседних участков год за годом, даже после отлета на юг, зимовки и весеннего возвращения назад к местам размножения[189]. Многие морские птицы – крачки, чайки, пингвины, альбатросы и пр. – узнают своих птенцов по крику в общем гомоне колонии, а кое-кто – еще и по запаху. Некоторые приматы, вороны, собаки, волки и лошади отличают членов своей группы от посторонних и по голосу, и по внешнему виду[190]. (То же самое, вероятно, справедливо и для многих социальных млекопитающих.) Голуби, вороны и сойки способны узнавать знакомых особей других видов[191]. Наши собственные куры, а также ручная, выращенная дома сова спокойно чувствуют себя рядом с нашими же собаками, но в панике разлетаются, если к нам приходят гости с незнакомым псом. Птицы обладают острым зрением и чрезвычайно наблюдательны; они всегда отлично осведомлены о том, что происходит вокруг и какое это имеет к ним отношение.

Ара играют и затевают стычки, иногда сцепляясь друг с другом лапами и клубком падая с неба. На глинистых обрывах они время от времени самоутверждаются, раскрывая крылья и демонстрируя яркое подмышечное оперение. Броские чистые цвета – всегда проявление здоровья и энергии. Они показывают, что особь находится в расцвете сил. А тот, кто в расцвете сил, может претендовать на все, что ему необходимо.

Как правило, прилетая за глиной, птицы ведут себя вполне миролюбиво. Но иногда кто-то начинает задирать других, клюясь или толкаясь, хотя ни в глине, ни в пространстве недостатка никто не испытывает. «Вообще, они довольно мирные. Но иногда могут подраться», – соглашается Дон.

Здешний глинистый обрыв используют около двух сотен ара. И каждая особь уносит с собой усвоенные социальные знания в любое место, где бы ей ни довелось встретиться с сородичами, в том числе и к месту гнездования, где на кон поставлено очень и очень многое. Молодые, только сформировавшиеся пары, не имеющие собственного дома, время от времени посещают гнезда, которыми владеют уже устоявшиеся семьи. И там им, попросту говоря, нужно решить: стоит ли атаковать и ввязываться в продолжительную битву, чтобы захватить гнездо. Если хозяева им уже знакомы, принять такое решение становится легче – и безопаснее. «Общаясь с другими птицами там, куда они прилетают за глиной, – рассуждает Дон, – они, возможно, выясняют, кто силен и с кем не стоит связываться, а кто легко уступит натиску».

Узнавая друг друга, утверждая собственное доминирование, флиртуя и завязывая личные связи, попугаи налаживают отношения, которые потом уносят с собой так же легко, как кусочек глины в клюве. И, как бы то ни было, когда они висят на ветке вниз головой, когда они резвятся и порхают, все это выглядит так, будто они от души веселятся. Иными словами, наслаждаются жизнью.

Наверняка найдутся те, кто скажет, что я приписываю животным эмоции, и осудят меня за их очеловечивание. Но я ничего не приписываю. Я просто наблюдаю. У попугаев действительно можно увидеть много такого, чего не увидишь у других птиц. Попугаи играют, кривляются, приплясывают в такт человеческой музыке. А вьюрки, например, этого не делают. И чайки тоже. Так что в моих рассуждениях о попугаях нет никакого очеловечивания. Есть только понимание, основанное на наблюдениях.

Низшие животные, подобно человеку, очевидно, способны ощущать удовольствие и страдание, счастье и несчастье. Счастливое настроение выражается всего резче у молодых животных, например у щенков, котят, ягнят и др., которые играют друг с другом, как наши дети. ‹…› Тот факт, что низшие животные возбуждаются теми же эмоциями, что и мы, сделался настолько известным, что было бы излишним утомлять читателя большим числом примеров.

ЧАРЛЬЗ ДАРВИН, «Происхождение человека»[192]

По-видимому, лишь немногие из примерно 10 000 существующих видов птиц играют и резвятся просто ради веселья[193]. Наиболее игривые из них – это врановые и попугаи. Как и млекопитающие, склонные к игре, такие как грызуны, хищные или приматы, играющие птицы устраивают погони, потешные бои, швыряют предметы. Грачи в неволе перетягивают друг у друга ленточки газетной бумаги, хотя под ногами у них лежит целая куча таких же. На онлайн-видео часто можно наблюдать, как вороны скатываются с заснеженных крыш или ветровых стекол автомобилей на кусочке пластика или как какаду танцуют под ритмичную музыку. В одном ролике видно, как группка лебедей прокатывается на гребне прибойной волны до пляжа, а потом летит назад и ловит следующую волну.

Игра – это отработка необходимых жизненных навыков, однако мотивацией для играющих животных служит вовсе не забота о том, что когда-нибудь со временем им понадобятся те или иные навыки. Они играют потому, что получают при этом быстрое вознаграждение в виде удовольствия. Мозг птиц и млекопитающих вырабатывает те же нейротрансмиттеры, опиоиды и дофамин, которые побуждают их искать удовольствия (говоря точнее, искать химически вознаграждаемые стимулы) и создают приятное ощущение, которые мы и называем удовольствием[194]. В конечном итоге игра имеет практическое значение, но животные играют, потому что им это приятно.

Кроме того, игра красива. А красота доставляет наслаждение. И здесь практический смысл, удовольствие и красота начинают сплетаться воедино. Это похоже на первые капельки понимания, которые, как я надеюсь, со временем сольются в ручейки и, наконец, в единый поток озарения – что есть красота, пока мы пытаемся объяснить, почему ара – и многие другие существа – так прекрасны.

Один из этих ручейков – осознание, что пение птиц (часто красивое) вовсе не автоматический процесс. Они прерывают песню, если отвлекаются или чувствуют опасность. Чтобы петь, птица должна испытывать побуждение к этому.

Среди разноголосого гвалта птиц на деревьях и на земле, среди всего разноязыкого шума Дон выхватывает позывку недавно покинувшего гнездо молодого синеголового амазонета. Трудно поверить, что человек может иметь столь тонкий слух. Но так оно и есть.


Пение – или как бы мы ни назвали в том числе и не слишком благозвучный шум, который издают попугаи, – выполняет социальные функции. Самые обычные из них следующие: поддержание контакта, привлечение брачного партнера и заявление прав на территорию. Поют многие птицы, а также и некоторые млекопитающие. По сути, песня представляет собой заявление: «Я, находясь здесь, сообщаю следующее: соперники, вот вам предупреждение, что данный участок уже занят. Соседи, слушайте, здесь я устанавливаю границы; знайте по голосу, что это я. Дамы, – поскольку поют в большинстве случаев самцы – приходите и насладитесь великолепием моего участка, а также моих умений и способностей».

Если бы вы могли воспарить в небо и увидеть ландшафт с поющими птицами сверху, вашим глазам предстал бы полигон, которого нет на картах, но который надежнейшим образом отпечатан в головах птиц, оформлен и утвержден песнями и четко разграничен межевыми столбами и линиями, вторжение за которые, скорее всего, повлечет за собой нешуточную драку.

И здесь мне хотелось бы сделать отступление и упомянуть горбатых китов. Хотя птицы поют для удержания территории, горбачи – не территориальные животные. Также птицы могут петь, оберегая от чужаков свои запасы пищи; но горбачи в сезон нагула как раз молчат. Еще птицы поют для привлечения брачных партнеров. Но исследователи ни разу не видели, чтобы самка горбатого кита приближалась к поющему самцу. И при этом песня горбача – самая сложная, необычная и культурно значимая песня на всей Земле, если не считать людей. Миллионы лет без перерывов там и здесь на этой планете океан вновь и вновь наполняется пением китов. Что такого важного сообщают они миру, о чем мы не имеем ни малейшего представления? Пение горбачей таит в себе много удивительных секретов. Киты поют – и это все, что мы знаем наверняка. Но во время и после пения они могут вести себя очень по-разному. Когда человек совершает какое-то сложное действие, мы с гордостью говорим: это потому, что мы, люди, высокоразвитые существа. Если же нечто сложное совершают другие животные, мы впадаем в растерянность и чувствуем досаду оттого, что не понимаем причины такого поведения. Мне же кажется, что правильным объяснением, каким бы оно ни казалось спорным и противоречивым (и именно потому, что оно спорное и противоречивое), следует считать, что горбатые киты поют вот зачем: чтобы объявить о своем существовании в мире, чтобы пообщаться с другими китами, чтобы побороться за свой статус среди самцов, чтобы произвести впечатление на самок. Возможно, их изменчивые песни выполняют для них разные социальные функции – отчасти как и человеческая музыка.

Наша собственная, зачастую прекрасная, музыка побуждает нас к самым разным вещам. Но иногда ничего такого не происходит. Впрочем, нет, такого не может быть, потому что в мире куда больше музыки, чем нам нужно, – но мы упорно создаем и слушаем ее. Когда я пишу, фоновая музыка часто играет весь день напролет. И я наслаждаюсь чувствами, которые она пробуждает во мне. Кажется, она даже помогает мне думать. При этом я не очень понимаю почему. Роджер Пейн – один из людей, открывших песенную культуру горбатых китов, вы с ним уже знакомы, – сказал мне так: «Пение представляется нам чрезвычайно важным, но сами мы никак не можем разобраться, почему нам так нравится петь. Я думаю, что оно возникло раньше, чем люди, даже раньше, чем киты. Раньше, чем сформировалась лобная кора. Возможно, это функция еще рептильного мозга, где все происходит на бессознательном уровне». В сущности, пение значительно старше рептилий; многие амфибии и рыбы тоже поют, и способность петь независимо эволюционировала у насекомых. «Но почему музыка так важна?» – продолжал наседать я, и Роджер задумался над ответом. «Мы не можем в точности знать, – сказал он, – потому что она возникает помимо речи; это прямое воздействие на уровне эмоций. Смотри сам: если бы ты пытался завести друга или партнера, а может, войти кому-то в доверие, как здорово было бы сделать это напрямую, без слов. Музыка позволяет такое».

Пение просто обязано быть приятным, приносящим удовольствие занятием, иначе ни киты, ни люди, ни птицы не пели бы так охотно. Как уже упоминалось выше, те зоны в мозге птиц, которые задействованы в пении, содержат в себе опиоидные и дофаминовые рецепторы. Но мы еще не обсуждали, как эти два важных для мозга вещества действуют в тандеме. Ученые обнаружили, что дофамин – мотивирующий «гормон удовольствия» – побуждает петь и продолжать пение, когда оно вызывает интерес у самки. После спаривания опиоиды снижают у самца стремление к этому занятию. Проще говоря, дофамины создают мотивацию для поиска удовольствия; затем опиоиды создают приятное чувство вознаграждения. Эта сенсорно-перцептивная система и создает ощущение «жизнь хороша», и у животных и людей она работает в общих чертах очень похоже.

Итак, птицы поют, чтобы заявить права на территорию, привлечь брачного партнера, а еще потому, что это доставляет удовольствие. А может, и еще зачем-нибудь? Я задал вопрос Дэвиду Ротенбергу, автору книг «Почему поют птицы» (Why Birds Sing и «Соловьи в Берлине» (Nightingales in Berlin). «Птицы поют, – ответил он, – потому что эволюция – это не только выживание наиболее приспособленного, это еще и выживание красивого».


Его на первый взгляд не слишком продуманное замечание подводит нас к очень запутанному клубку весьма глубоких вопросов.

Что есть красота? Истина, как сказано у Китса? Возможно, все действительно так просто. Но… Поскольку мы воспринимаем как прекрасное множество разных вещей, от истины до пения китов или звуков, порождаемых прохождением воздуха через клюв мелкой пичуги, перед нами встают вопросы посложнее: почему их песни красивы на наш вкус? И, что еще более важно, почему восприятие прекрасного вообще существует?

Ясно, что тут есть о чем поразмыслить.

Пение достигает своего полного развития после его социальной «обкатки». Когда чуть ранее мы говорили о вокальном обучении, возможно, вам стало интересно: неужели все действительно так просто – «птенец-самец заучивает папину песню»? Правильно, что вы об этому задумались. Потому что на самом деле, конечно, все далеко не так просто. И в каждом случае есть свои особенности.

У воловьих птиц, или коровьих трупиалов, молодые самцы учатся петь у самок… которые не поют[195]. Исследователи, работающие в Индианском университете, поместили несколько трупиалов в огромный вольер. Время от времени какой-нибудь самец вдруг менял темп пения и резко поворачивался в сторону самки. В чем же дело? Самка с помощью жестового сигнала – подрагивания крыльями – показывала ему, какая из его песен ей особенно понравилась. Самцы часто повторяли полюбившиеся самкам песни, отрабатывая их и запоминая последовательности звуков, которые оказывались действеннее других. Позже самки реагировали на те песни, которые побуждали их трепетать крыльями, принимая позы готовности к спариванию. В публикации этого исследования говорится, что у коровьих трупиалов обучение пению – не просто копирование молодым самцом песни старшего, а «процесс социального формирования». Самцам приходилось исполнять песни снова и снова, чтобы убедиться в положительной реакции самок. Иными словами, именно эта реакция корректировала и формировала песню самцов.

Кроме того, самки чаще задерживались, чтобы послушать, если песню исполнял самец, выросший где-то по соседству с ними. Если же самки в вольере различали голос самца, привезенного откуда-то из другого места, они нередко улетали, даже не дослушав пришельца до конца. То есть, как выясняется, разные популяции обладают разными песенными культурами. Различия в песнях влекут за собой и разницу в успехе размножения. Как писали сами исследователи, «наибольшее впечатление на нас произвело то, что социальное поведение может служить источником изменчивости». И это означает, что особи, наделенные сходством между собой, образуют группы, а различия между особями разводят социальные группы врозь.

Трупиалы в этом смысле далеко не одиноки. Конкуренция и предпочтение, отдаваемое самками самцам, поющим на местном диалекте, были выявлены у дарвиновых вьюрков[196] на Галапагосах, у вдовушек в Африке[197] и у других птиц; возможно, это явление распространено достаточно широко.

Так что на самом деле в социальных взаимоотношениях птиц заключено гораздо больше, чем видит человеческий глаз и слышит человеческое ухо. Песни, диалекты, сложные взаимодействия – общественная жизнь птиц чрезвычайно насыщенна. И это совсем не похоже на простую борьбу за выживание. Обычное поведение птиц и множества других животных зачастую куда более разносторонне и в большей степени ориентировано на социальные взаимоотношения, чем мы полагаем. Как заключают исследователи трупиалов, «культура или традиции усваиваются по мере того, как животные прощупывают особенности своего социального окружения. Навыки могут приобретаться путем имитации и обучения, но в конечном итоге их формирование зависит от социального влияния и обратной связи».

У многих видов птиц брачного партнера выбирают самки – и, по-видимому, их выбор может объединять популяцию или способствовать ее разделению.

Но погодите! Этот логический путь подводит нас к еще одному любопытному вопросу: способны ли социальные группы под действием предпочтений самок разойтись настолько далеко, чтобы в конце концов дать начало новым видам?

В основном все биологи-эволюционисты считают, что для того, чтобы эволюционные пути видов разошлись, нужно в первую очередь, чтобы группа особей оказалась изолирована от других каким-либо физическим барьером, скажем поднявшимся горным хребтом или возникшей рекой. Классическими примерами такого видообразования являются близкие по происхождению, но все же разные виды вьюрков и черепах на островах Галапагосского архипелага. Когда изолированные популяции попадают под давление по-разному меняющихся условий окружающей среды на достаточно длительное время, накапливающиеся различия между этими двумя популяциями способны превратить их в два разных вида.

Но я давно подозревал, что географическая изоляция не может быть единственным путем и что в основе видообразования лежат также другие механизмы. В Африке есть озера, где ошеломляющее видовое разнообразие цихлидовых рыб возникло вроде бы без всякой географической изоляции – хотя бы потому, в конце концов, что все они живут в одном и том же озере. Так возможно ли, чтобы в одинаковых условиях группы возникали, а потом все больше дивергировали? И до какой степени исключительно культурные, то есть произвольные, предпочтения способствуют обособлению групп и их взаимному избеганию? Очевидно, что такое очень обычно у людей. И по крайней мере у некоторых видов животных, например у косаток. Белые гуси с белым оперением склонны отдавать предпочтение брачным партнерам той же белой морфы, а птицы более темной окраски, принадлежащие к так называемой голубой морфе, выбирают пару среди подобных себе. Но могут ли такие расходящиеся культурные траектории с течением времени разойтись окончательно? Могут ли новые виды возникать без географической изоляции, а только по причинам культурного свойства? Могут ли культурные брачные предпочтения, основанные на чем-то столь невещественном, как песня или диалект – или даже красивая окраска, оказаться широко распространенной причиной возникновения тысяч видов?

Эта идея кому-то покажется слегка безумной и даже малость еретической. Но, как я уже сказал, тут есть над чем поразмыслить.


Внезапно все попугаи разом срываются с глинистого обрыва, взлетая на густые кроны высоких деревьев. Кто-то подал сигнал тревоги. В таких делах птицы доверяют чужим суждениям, не задавая вопросов.

«Не понимаю, почему они сегодня такие пугливые», – говорит Дон.

А вот и объяснение: на верхушку высокого сухого дерева присаживается рыжегрудый сокол. Если судить по его большим когтистым лапам, он вполне способен убить птицу. Но здесь вокруг слишком много зорких глаз, слишком много бдительных стражей, готовых подать сигнал тревоги при первых признаках опасности, так что, несмотря на изобилие дичи внизу, сокол срывается и исчезает – он подождет следующего раза, когда, возможно, эффект внезапности себя оправдает.

Ара начинают понемногу разлетаться и теперь тянутся над лесом, вспыхивая багровыми угольками на фоне его изумрудно-зеленого полога.

До восьми утра остается несколько минут. Удивительно, каким долгим и насыщенным может быть утро, если провести его с полной отдачей. Нужно просто прийти в подходящее место, не взяв с собой ничего отвлекающего, полностью погрузиться в безвременье реальности – и тогда ваше внимание будет достойно вознаграждено кое-чем бесконечно интересным.

Красота Глава пятая

Я возвращаюсь мыслями к уже упомянутому клубку вопросов. Слова Ротенберга: «Птицы поют, потому что эволюция – это не только выживание наиболее приспособленного, это еще и выживание красивого» – оказались брошенной в меня бомбочкой, которую я простодушно подхватил. А теперь, после неощутимого и бесшумного взрыва, разлетевшиеся осколки-вопросы проникли в мою голову.

Ара – необычные птицы. У большинства видов представители одного пола, как правило самцы, окрашены ярче и больше вокализируют. Но у ара особи обоих полов не различаются ни окраской, ни голосом. По сравнению с десятками видов попугаев, имеющих маскировочное зеленое оперение, три наиболее распространенных здесь вида ара так бросаются в глаза среди зелени, словно нарочно выставляют себя напоказ, настолько беззастенчива и неприкрыта их яркая красота.

Вопрос: почему?

Летучая мышь, которая называется гигантский ложный вампир (Vampyrum spectrum), запросто убивает и поедает птиц размером с амазонов. Но зеленокрылый ара достигает длины в 90 сантиметров, а красный и сине-желтый ара лишь немного уступают ему в размерах. По сути, в этих местах нет достаточно крупной и скрытной летучей мыши или хищной птицы, способной охотиться на ара регулярно. Имея возможность не бояться большинства хищников уже за счет одних своих размеров и неусыпной коллективной бдительности, ара позволили себе отказаться от камуфляжа, который вынуждены носить прочие попугаи Нового Света. Ара словно освободились от нужды прятаться и позволили своей красоте эволюционировать, следуя прихотям одной лишь эстетики.

Но разве такое возможно? Разве «выживание красивого» объясняет существование ара? Способна ли сама красота эволюционировать через социальные предпочтения и склонности – через культуру? Даже сам этот вопрос кажется лишенным разумного смысла. Но взгляните на ара: с их великолепием не поспоришь.


Для начала давайте рассмотрим виды, у которых красотой щеголяет только самец. Вот, скажем, павлин – чем не пример? Самка павлина имеет весьма скромную покровительственную окраску. Как раз такой неброский камуфляж легко объясняется теорией естественного отбора Чарльза Дарвина: заметная птица станет жертвой хищника, а умеющая прятаться выживет и оставит потомство.

Но великий принцип Дарвина, который так хорошо объясняет окраску самки павлина, едва ли применим к самцу с его весьма опасным ярким нарядом. В сущности, естественным отбором сложно объяснить очень многие броские признаки, которыми так изобилует животный мир. К слову, Дарвин и сам прекрасно это понимал. И, не находя нужного объяснения, признавался в своем смятении в письме к ботанику Эйсе Грею: «Всякий раз, когда я рассматриваю перо из хвоста павлина, мне делается дурно!»[198] Герцог Аргайл вопрошал с раздражением: «Какое объяснение дает закон естественного отбора таким декоративным признакам, как пятна на хвосте колибри?» И сам же с презрением отвечал: «Ровно никакого». «И я вполне согласен с ним», – сказал Дарвин[199].

Нечто способствует возникновению роскошных, захватывающих дух, однако совершенно не имеющих практической ценности украшений у самых разных представителей живого мира. Посмотрите в интернете фотографии ракетохвостых колибри, и вам станет понятно, даже без учета других бесчисленных примеров, отчего Дарвин лишился покоя и сна. Он сформулировал свою идею естественного отбора и очень логично обосновал ее. Корабль был спущен на воду и отправился в путь. Но даже на страницах своего монументального «Происхождения видов» Дарвин признавал, что у этого корабля есть серьезная течь. По сути, сам термин «естественный отбор» не совсем удачен. Окружающая среда не выискивает, не сравнивает и ничего активно не выбирает; она выступает в роли своеобразного фильтра. Если узор на твоем оперении делает тебя заметным на гнезде, ты попадешь в этот фильтр. Суровая смертельная борьба за существование, которую предполагает естественный отбор, едва ли способна привести к возникновению такого изобилия в мире экстравагантно длинных перьев, ярких окрасок, декоративных рогов, сложных узоров и столь разнообразных в своей замысловатости песен. Но что же тогда играет главную роль в формировании всего этого великолепия?

В основном пышные украшения носят самцы. Дарвин сделал важное заключение: «У громадного множества животных понимание красоты ограничивается целями привлечения противоположного пола»[200].

Вероятно, вы слышали о так называемых беседковых птицах, или шалашниках[201]. Порядка 20 видов этих птиц, самые мелкие размером примерно с горлицу, самые крупные – с ворону, обитают в Австралии и на Новой Гвинее. Беседки, которые строят самцы шалашников, считаются самыми совершенными сооружениями из всех, создаваемых животными (разумеется, за исключением человека). Одни виды возводят нечто вроде шалаша с крышей, другие – огражденные с двух сторон аллейки. На строительство идут тысячи палочек, веточек или соломинок. А помимо этого, самец еще и украшает свое сооружение, специально собирая сотни разнообразных предметов.

Такая беседка не имеет никакого отношения к гнезду. По своей сути это, так сказать, сцена, на которой разворачивается обольщение. Ее единственное назначение – убедить скептически настроенных самок, что им стоит спариться именно со строителем этой, самой лучшей беседки. По-видимому, шалашники – единственные животные, кроме человека, которые используют эстетически смотрящиеся предметы для привлечения противоположного пола.

Как разные виды шалашников не похожи друг на друга, так различаются и используемые ими украшения, будь то лепестки, ракушки, перья и т. д. Одни виды отдают предпочтения синим украшениям, другие – красным, зеленым или белым. Самцы некоторых видов используют при строительстве орудия труда или раскрашивают стенки своего сооружения ягодным соком. В наши дни они частенько дополняют декор цветными стеклышками, гвоздями или кусочками пластика. Самцы тратят долгие часы, располагая все эти предметы. Некоторые даже прибегают к оптическим иллюзиям, зрительно увеличивая свои сооружения: раскладывают предметы от самых мелких к более крупным, создавая эффект перспективы. Попробуйте сдвинуть что-нибудь или подсунуть птице предмет неправильного цвета – самец наверняка вернет декор к исходному виду, который кажется ему предпочтительным. Единственное, что при этом учитывается, – зрительный эффект, то есть каким сооружение предстает с эстетической точки зрения.

Затем появляется самка и инспектирует результаты трудов самца, добивающегося ее расположения. Иногда тот манипулирует некоторыми элементами декора, демонстрируя их самке, как продавец в магазине, а она смотрит и оценивает. Каждая самка обходит беседки нескольких самцов. Различия между их творениями обязательно есть, в этом-то и кроется суть.

Молодые самки сосредоточивают внимание на физической структуре сооружения. Самки поопытнее с большим пристрастием оценивают танцы и пение самца. А еще чем старше и опытнее самка, тем меньшее число самцов она посещает. Вероятно, такие зрелые самки уже успели выяснить, на что способны все местные самцы, и отдают себе отчет, что они сами находят привлекательным. (После того как в одной популяции несколько пользующихся успехом самцов погибли, старшие самки посетили большее число беседок, оценивая новичков, самцов помоложе или тех, кого они отвергли раньше.)

Если самец, исполняющий для самки брачный танец и песню, вдруг замечает, что она проявляет беспокойство, он умеряет пыл. Если же самка демонстрирует все возрастающую заинтересованность, он прибавляет усилий. В итоге самка выбирает партнера, оценивая и его беседку, и его внешний вид, и его исполнительский талант.

Их отношения ограничиваются только спариванием. Единственное, что самка получает от самца, – это стимулирующее воздействие, которое оказывают на нее он сам и его сооружение, а если он ей понравится и она его выберет – то еще и его сперму, то есть ДНК. Никаким другим образом самец не участвует в продолжении рода – ни в строительстве гнезда, ни в заботе о потомстве. Он просто красавчик, своего рода уличный актер или трудолюбивый художник-инсталлятор, стремящийся впечатлить самку настолько, чтобы соблазнить ее на секс.

Чтобы научиться нравиться, молодые самцы тратят годы, совершенствуя свое мастерство. Самцам атласного шалашника требуется от четырех до семи лет, чтобы освоить умение строить «конкурентоспособные» беседки. Для этого они посещают сооружения опытных самцов. У некоторых видов самцы постарше даже позволяют молодым «подмастерьям» помогать им со строительством. Таким образом молодняк постепенно уясняет, как должна выглядеть хорошая беседка, причем не только с точки зрения вида в целом, но и с точки зрения культурной традиции, существующей в местной популяции.

Конкуренция в этом деле идет очень острая: большинство самцов остаются ни с чем, тогда как немногие пользуются большим успехом у самок. После спаривания самки удаляются и дальше строят гнездо в укрытии и растят птенцов уже самостоятельно.

Необычная красота всего этого давно приводит ученых в смущение; они из кожи вон лезут, пытаясь найти объяснение столь причудливым явлениям. В научной практике принято отдавать предпочтение простейшему из всех возможных объяснений. При этом применяются два правила: так называемые бритва Оккама и канон Моргана. Правило бритвы Оккама гласит, что для любого наблюдения следует выбирать самое простое объяснение. А канон этолога Ллойда Моргана предписывает при анализе поведения животного выбирать такое объяснение, которое основывается на самом низком из возможных уровней психической функции. (Попробуйте такой подход и на людях, он прекрасно работает.)

Что же все это дает нам применительно к самцу шалашника? Предлагаемые объяснения имеют в лучшем случае ограниченную пригодность. Так, некоторые ученые высказали предположение, что артистизм самцов шалашников компенсирует яркость оперения, благодаря чему они могут быть менее заметны для хищников. Идея весьма сомнительная: у самцов некоторых видов, например у красношапочного золотого шалашника, оперение буквально сияет яркими красками. Другие ученые выдвигают гипотезу, что качественно построенная беседка указывает на низкую зараженность самца кожными паразитами. (Гм… интересно, при чем это?) Еще одна гипотеза заключается в том, что беседка служит для самки защитой от принудительной копуляции (каким-то непонятным образом). Но если бы хоть одно из этих предположений имело под собой реальные основания, то очень многие птицы из самых разных семейств строили бы такие беседки. Ни одна из приведенных здесь умозрительных конструкций на самом деле не объясняет, почему шалашники, единственные из всех птиц, возводят свои сооружения, и почему в них столько вариаций, и почему разные птицы решительно предпочитают украшения строго определенного цвета. Что Оккам, что Морган в данном случае лишь сбивают нас с толку. Шалашники тратят годы, чтобы обучиться искусству (которое никак не объясняется простыми требованиями инстинкта), приноравливают свой брачный танец к реакциям самки (что едва ли можно объяснить, исходя из простейших психических функций) и чрезвычайно критически относятся к эстетической стороне своей деятельности (поскольку их самки очень взыскательны в этом отношении).

Давайте тогда попробуем прибегнуть к простейшему объяснению: самки просто-напросто считают самцов и их беседки красивыми. Научно ли такое предположение? Чарльз Дарвин считал, что вполне:

Самцы тщательно распускают напоказ свои яркоокрашенные перья и проделывают странные телодвижения перед самками, которые остаются зрительницами, пока не выберут себе самого привлекательного партнера. ‹…› Я не вижу причины сомневаться в том, что и самки птиц могут привести к очевидным результатам, отбирая в течение тысяч поколений самых мелодичных и красивых самцов, согласно своим представлениям о красоте[202].

Если одни лишь красивые самцы (согласно представлениям о красоте самок) получают возможность обзаводиться парой, то следует ожидать появления множества видов, в которых самцы будут отличаться красотой.

Что мы и видим собственными глазами.

Поэтому Дарвин предложил еще один механизм эволюции в дополнение к естественному отбору: половой отбор. Иными словами, Дарвин имел смелость заявить о меняющей мир силе чистой эстетики, о красоте ради красоты:

Значительное число самцов, как, например, все наши самые красивые птицы, некоторые рыбы, пресмыкающиеся и млекопитающие и множество великолепно окрашенных бабочек, сделались прекрасными только ради красоты; но это было достигнуто путем полового отбора, то есть в силу постоянного предпочтения, оказываемого самками более красивым самцам, но не ради услаждения человека[203].

Иных вариантов Дарвин не видел. «Если бы самки птиц не умели ценить великолепные цвета, украшения и пение самцов, то труды и заботы последних, когда они щеголяют перед самками своими прелестями, пропали бы даром, а этого невозможно допустить»[204].

Точно так же едва ли возможно допустить, что люди способны оценить красоту, которая привлекает друг к другу птиц, а сами птицы на это неспособны. Такое предположение попросту нелогично. А кроме того, его опровергают пыл и страсть, которую проявляют птицы в брачных играх.

Но насколько прав был Дарвин, говоря о «трудах и заботах» самца? В отсутствие слушателей у поющих самцов зебровых амадин мозговая активность сосредоточена в зонах, отвечающих за контроль над вокализацией, обучение пению и самоконтроль. Если же самца слушает самка, то активность зон, связанных с обучением и самоконтролем, у него сходит на нет[205]. Создается впечатление, что в присутствии слушателей птица сама начинает относиться к пению иначе. Теперь самец выступает перед самкой, которая его оценивает. То есть различия примерно те же, что и у музыканта, когда он практикуется в игре на инструменте или исполняет музыку на сцене. Иными словами, песня – это не просто программа, которую мозг выполняет, нажав кнопку Play.

Вывод таков: по мнению Дарвина, самки просто предпочитают то, что предпочитают. Дарвин был убежден, что красота как сила, привлекающая противоположный пол, – сама по себе награда. Рассуждая о хвосте фазана-аргуса, он писал: «Самая утонченная красота может служить половыми чарами и ни для какой другой цели»[206]. Именно на основе чистой эстетической прихоти самки удовлетворяют свои сексуальные наклонности.


Для Альфреда Рассела Уоллеса, естествоиспытателя, который одновременно с Дарвином открыл механизм естественного отбора, эта идея оказалась чересчур смелой[207]. Он просто не мог смириться с мыслью, что красота – всего лишь каприз, что у нее нет рациональной основы. Уоллес со всей настойчивостью утверждал, что выбор самки непременно должен быть практически оправданным, иначе говоря, утилитарным. «Мы можем рассматривать наблюдаемые факты лишь с позиций допущения, – возражал он, – что окраска и украшение строго связаны со здоровьем, силой и общей способностью к выживанию»[208]. С точки зрения Уоллеса, если птица отдает предпочтение партнеру с блестящим оперением, то лишь потому, что блеск есть свидетельство здоровья и приспособленности.

И в этом тоже есть своя правда. В конце концов, тусклое оперение очевидно говорит о слабом здоровье и плохом питании. А красивое, лоснящееся животное более перспективно для продолжения рода. Ясно, что выбор в качестве партнера особи с обтрепанными перьями, тусклой шерстью, дряблой кожей, сниженным уровнем энергии и т. д. – не лучший способ оставить обильное здоровое потомство. Если подобные признаки начнут казаться привлекательными, это неизбежно заведет вид в тупик.

Кроме того, во многих случаях брачные игры имеют явный практический смысл. Самцы крачек во время ухаживания часто красуются перед самкой с рыбкой в клюве; самка принимает подношение перед тем, как перейти к спариванию («Сначала своди меня поужинать»). Самцы скопы устраивают воздушные танцы, держа в когтях пойманную рыбу («Вот, убедись: я хороший добытчик!»).

Но кроме этих животных есть много других, у которых ритуал ухаживания не подразумевает кормления, а самцы отличаются весьма экстравагантной внешностью или поведением. Для чего, например, самцу красноплечего черного трупиала эти ярко-красные пятна на крыльях, а самцу желтоголового трупиала – его золотистый капюшон? И в том и в другом случае украшения трудно чем-то объяснить. Если вообще говорить о практической ценности какого-либо узора или особого цвета в окраске, то зачастую увидеть ее не удается. «Как свойство глаза – различать цвета, – писал Ральф Уолдо Эмерсон, – естественна в природе красота»[209].

Противоречие между дарвиновской «красотой ради красоты» и уоллесовской идеей, что любое украшение должно быть «строго связано со здоровьем», в ХХ веке отчасти разрешил эволюционист-теоретик Рональд Фишер, предложивший компромиссный вариант. Согласно его рассуждениям, выбор самца самкой может начинаться, допустим, с простого предпочтения к показателям хорошего здоровья – блестящему оперению, или чуть более яркой окраске, или бойкой песне[210]. Давайте для примера остановимся на перьях. В конкурентном мире сыновья наследуют признаки своих успешных отцов. По прошествии множества таких успешных поколений оперение, которое считается достаточно блестящим, чтобы самки отдавали предпочтение его обладателям, становится все более блестящим, ярким, эффектным. И с какого-то момента блестящие перья перестают быть просто показателем здоровья. Одного только здоровья уже оказывается недостаточно. Теперь, чтобы выбор пал именно на вас, вам нужны особенно яркие и нарядные перья. Если самки начали отдавать предпочтение определенным признакам внешнего облика, то вы либо обладаете ими и можете рассчитывать на успех, либо выбываете из игры.

Так начинается биологическая эволюция стиля и экстравагантности. Простой выбор может сдвинуть критерии предпочтения в область экстремальности. Фишер назвал этот механизм отбора процессом убегания. При фишеровском убегании признак утрачивает исходное значение и превращается в прихоть, произвольное требование.

Поскольку жизнь являет множество примеров всего, что мы только способны себе вообразить, можно найти достаточно ситуаций, когда правота оказывается на стороне Дарвина с его произвольностью чистой эстетики, или на стороне Уоллеса с его утилитарностью декоративных признаков, или на стороне Фишера, который показал, как и то и другое связано между собой. Компромиссный вариант Фишера вполне может быть той самой дорогой, ведущей к прихотливым эстетическим крайностям, о которых говорил Дарвин.

Когда предпочитаемый внешний признак (или песня, или танец) приобретает черты экстремальности, он становится самоценным критерием – чем бы он ни был для шалашника, попугая или человека. То, что воспринимается как красота, становится этим признаком. И он сам начинает восприниматься как красота.

Но вот что никак не представляется возможным, так это чтобы птица исполняла необыкновенные песни и танцы, сражалась в поединках и делала выбор, не чувствуя никаких эмоций и не испытывая удовольствия. Когда ара болтаются на ветке вниз головой, хлопая крыльями, и перекрикиваются со своими друзьями, они делают это не просто так.


С точки зрения Ричарда Прама из Йельского университета, перо как материальный объект – это сигнал. Восприятие его как красивого – это оценка. Длинные перья – это просто длинные перья, и ничего больше. Красота не есть свойство объекта как такового. Красивым его делает ощущение, возникающее в мозге. Чувство красоты характерно для развитой психики. Иначе говоря, красота представляет собой нечто вроде перевода. Допустим, электромагнитное излучение с длиной волны в 680 нанометров, проникающее в наш глаз, воспринимается нами как красный цвет. Но красным его делает только наш разум. Некоторые вещи воспринимаются нами как красные, а некоторые – как красивые. Каким образом в мозге формируется впечатление, что мы видим или слышим нечто красивое, – это непостижимая тайна глубинной деятельности наших нервов и наших желез.

Мозг сообщает нам оценку. И побуждение: «Выбирай красивое». Мы отдаем предпочтение гладкой коже и блестящим волосам не потому, что они красивы сами по себе, а потому, что они являются показателями здоровья и молодости, позволяют рассчитывать на безопасный контакт и, возможно, на успешное спаривание.

Но в первый момент рациональная подоплека этих признаков ничуть нас не заботит; мы чувствуем только импульсы. При взгляде на потенциального партнера (не важно, о ком идет речь – о шалашнике или о студенте) оцениваются лишь чисто эстетические признаки: качество и блеск оперения, живость и непринужденность танца, чистота звучания голоса и сложность песни. Никто при этом не проводит анализ крови и не делает биопсию тканей. Особи производят эстетическую оценку, которая либо вызывает влечение, либо побуждает продолжать поиски. Многомиллиардная индустрия средств по уходу за волосами нужна нам не потому, что мы стремимся доказать свою эволюционную пригодность к размножению; она нужна нам просто потому, что людям нравятся красивые волосы. Мы сметаем с полок магазинов всевозможные лосьоны и увлажняющие кремы просто потому, что гладкая чистая кожа – это красиво и приятно. Какой бы ни была глубинная эволюционная причина нашего поведения, на деле им управляют мгновенные поверхностные импульсы. Взгляд проникает не глубже кожи, но зачастую большего нам и не надо.

И это верно для самцов и самок во всем великом множестве живых существ.

Красота Глава шестая

На этом этапе наших рассуждений необходимо уделить самое пристальное внимание двум очень важным моментам. Во-первых, перед нами встает вопрос: почему так часто самцы конкурируют, а выбирают самки? В значительной мере потому, что во многих случаях самцы выступают как продавцы спермы, довольно дешевого товара. Секс – это рынок покупателя. Самки, владеющие более ценным товаром, имеют возможность просматривать предложения и выбирать. Эта общая истина верна даже для тех многих птиц, у которых самцы участвуют в заботе о потомстве, что очень добавляет ценности роли отца по сравнению с теми ситуациями, когда он выступает только в качестве оплодотворителя. Самки выигрывают, если им удается образовать пару с самцом высокого статуса, поскольку их вклад в производство яиц и выращивание птенцов намного более существен, а значит, и сопряжен с большим риском, нежели просто вклад в производство спермы. Следовательно, самки могут требовать, чтобы самцы демонстрировали свои достоинства, выкладывая товар лицом.

Во-вторых, есть еще одно соображение, и очень важное. Животных часто притягивает то, что, на их взгляд, находят привлекательным другие особи. Это означает вот что: признак, который для животного выглядит привлекательным, также является предметом культурного влияния и социального обучения. Возможно, это покажется вам мелочью, но не заблуждайтесь. Это мощнейший феномен, оказывающий влияние на все аспекты жизни, сквозь любое время и расстояние, до самых дальних ее горизонтов.

Совершенно очевидно, что нас, людей, привлекает то, к чему мы замечаем влечение у других людей. Но оказывается, что социальная власть предпочтения как такового распространена в животном мире на удивление широко. Самкам гуппи нравятся ярко окрашенные самцы, но, если они видят, как большое число самок спаривается с невзрачными самцами, они могут научиться любить их[211]. Зебровые амадины – небольшие птицы семейства астрильдовых, которые часто становятся объектом научных исследований, потому что их легко разводить в неволе, – тоже хороший пример. Если молодая, едва достигшая зрелости самка зебровой амадины видит взрослую самку, спаривающуюся с самцом, у которого белое кольцо на лапке, то и она сама при выборе партнера отдаст предпочтение самцу с белым кольцом[212] (или с красным, или с искусственно приклеенным хохолком с вертикальной либо горизонтальной полоской). Эта склонность «выбирать в партнеры того, кто выглядит похоже на чьего-то партнера», была отмечена также у рыбок моллинезий[213] и даже у плодовых мушек-дрозофил. В тщательно контролируемых экспериментах самки дрозофил отдавали предпочтение либо зеленым, либо розовым самцам в зависимости от того, с какой разновидностью спаривались на их глазах другие мушки[214]. Для большей достоверности я процитирую самих исследователей: «Плодовые мушки наделены пятью когнитивными способностями, которые позволяют им передавать свои предпочтения к партнерам культурным путем, от одного поколения другому, что потенциально способствует возникновению устойчивых традиций (основного признака культуры)». Этот процесс вписывается в «подражание и соответствие». И, как заключают авторы, «культура и подражание могут быть распространены в животном мире значительно шире, чем считалось раньше».

Наращивание брачных декоративных признаков при фишеровском убегании достигает пределов, лишь когда эти украшения, скажем хвостовые перья или рога, превращаются в серьезную обузу. Будь хвост павлина еще немного длиннее, птица бы не смогла летать из-за его тяжести. А если вы поищете картинки с изображением уже вымершего большерогого оленя (который ранее был распространен по всей Евразии, от нынешней Ирландии до Китая), то поймете, как выглядят фатально большие рога.

Среди десятков видов птиц семейства древесницевых, или лесных певунов, населяющих Северную Америку, самки круглый год имеют невзрачное блеклое оперение, тогда как самцы в брачный сезон щеголяют роскошными яркими нарядами. И это опять-таки говорит о том, что выбор партнеров всегда остается за самками и самки выбирают их по внешней привлекательности. Среди древесницевых есть, например, такие красавцы, как синеспинный, зеленый и еловый лесные певуны; золотистая, миртовая и желтогорлая древесницы; американская горихвостка, трехцветная карделлина и десятки других. Может создаться впечатление, что их окраска – это всего лишь цветовая кодировка, благодаря которой самки (а также опытные бёрдвотчеры) получают возможность отличать один вид от другого. И почему колибри, и нектарницы, и многие другие птицы напоминают своим многоцветным великолепием ожившие драгоценности?

Самцам совсем не обязательно иметь яркую окраску, чтобы самки не перепутали их и не выбрали в партнеры представителя не того вида. Различия в песнях самцов обеспечивают достаточно надежную видовую идентификацию – даже человек легко различает их на слух. Если бы самкам требовалось всего лишь иметь возможность точно определять вид потенциального партнера, чтобы не тратить впустую время, принимая ухаживания не того кандидата, самцам достаточно было бы просто вовремя пропеть свой опознавательный сигнал; при этом они могли бы носить такое же безопасное покровительственное оперение, как и самки. Или же самцы могли бы иметь какие-то определительные знаки, такие же функционально строгие, как штрих-код.

Но ведь мы видим совершенно иную картину! Узоры и оттенки оперения самцов гораздо прихотливее и разнообразнее, чем необходимо для видовой идентификации. Самцы горделиво красуются яркой расцветкой, демонстрируя ее при любой возможности. Они роскошны. Они ослепительны! И, поскольку формированием их облика исторически двигал выбор самок, трудно представить себе, чтобы они не казались друг другу великолепными. Иначе зачем еще им понадобились бы все эти яркие, вычурные, совершенные до мелочей наряды? Зачем еще прикладывать столько труда к украшениям и броским различиям?


В значительной мере мир животных – это мир самок. Красота самцов – лишь результат их избирательности на протяжении миллионов поколений. Самцы исполняют ритуалы ухаживания, потому что им приходится это делать. А курочка всегда отдает предпочтение самому нарядному петушку. Она оценивает, она выбирает. Дарвин первым это увидел. Но и ему пришлось задаться вопросом, ответ на который был неочевиден: «Каким образом самка определяет, кто из самцов наиболее красивый, кто лучше всех поет?»[215] Эта запись оказалась среди его «Старых и бесполезных примечаний о моральном чувстве и метафизических размышлениях». По-видимому, у Дарвина не слишком лежала душа к метафизике. Он подозревал, что все ответы на вопросы о жизни заключены в самой жизни. Они могут быть спрятаны, но ключи к ним – повсюду вокруг нас. «Тот, кто поймет павиана, больше сделает для метафизики, чем сделал Локк», – написал он с известной дерзостью, словно призывая: оставьте всякие выдумки, выйдите из кабинетов и хорошенько оглядитесь!

«Каким образом самка определяет?» И действительно, каким? Мне кажется, мы нашли нужный фрагмент головоломки, недостающую часть общей картины. На дарвиновский вопрос «кто лучше всех поет?» теперь есть несколько ответов. Прежде всего, при анализе записей птичьих песен в замедленном режиме выяснилось, что на самом деле они значительно сложнее, чем это может воспринять человеческое ухо.

Способность самца издавать более сложные звуки или совершать танцевальные движения с большей скоростью отражает его силу и жизненную энергию, доминирование и желанность. Например, у новозеландской птицы туи с блестящим темным оперением и белыми пучками перьев на горле песни заметно различаются по сложности[216]. Когда экспериментаторы проигрывали туи запись сложной песни, резидентные самцы приближались к динамику быстрее и подходили ближе, чем когда им давали прослушать запись попроще. Слыша сложные песни, они сами начинали петь изобретательнее. Они реагировали агрессивнее, возможно с большим раздражением, и своими собственными песнями пытались победить невидимого соперника. Такой тип взаимодействия отчасти напоминает мне джазовые джем-сейшены, во время которых музыканты-импровизаторы пытаются переиграть друг друга с таким пылом и яростью, что эти состязания иногда называют «рубиловом».

Как часто бывает с самцами, всей системой управляют самки-слушательницы. Отцами примерно 60 % всех птенцов туи являются не те самцы, которым принадлежит территория пары. Иными словами, более чем в половине случаев партнер матери – тот, кто кормит ее птенцов и охраняет общий участок, – не является отцом птенцов, растущих в его гнезде. У других певчих птиц тоже бывает, что самцы, исполняющие более сложные песни, переманивают чужих самок для интрижки на стороне. Самки постоянно ищут себе партнера поценнее, причем делают это с изрядной осторожностью, а потому у самцов есть все основания чувствовать угрозу со стороны конкурентов, которые поют лучше их.

Как отмечает Дженнифер Акерман, автор книги «Эти гениальные птицы»[217], «экстравагантность в природе зачастую идет рука об руку с сексом»[218]. Стоит ли говорить, что именно тяга самок к прекрасному, даже если для самцов это сопряжено с большими затратами энергии и времени, является одним из основных движителей брачных ритуалов в мире, да и, собственно, самого секса.


Майкл Райан из Техасского университета в Остине и Ричард Прам из Йеля много размышляли и писали о том, откуда берется и почему существует чувство красоты. Мне выпал случай поговорить об этом с Прамом, и его ответ был ясен и прост: «Когда самки делают выбор, они выбирают красоту. Красота – результат выбора».

Но всегда ли это результат выбора самки? Нет, не всегда. Действительно, у многих видов именно самцы носят яркий наряд, поют и танцуют, а самки оценивают и выбирают. Но исключений из этого правила тоже немало, даже и среди птиц. В частности, у ара и самцы, и самки имеют в равной степени красочное оперение. А все пересмешники одинаково невзрачны, и при этом оба пола поют. У многих видов рыб самцы окрашены заметно ярче, а у многих других оба пола одинаково нарядны или мало различаются внешне. У многих млекопитающих самцы крупнее самок и обладают такими отличительными признаками, как рога, усы и бороды, пышные воротники и гривы. У других же представители обоих полов окрашены одинаково пестро (как жирафы или гепарды) или одинаково тускло (как грызуны и летучие мыши). Самцы и самки журавлей одинаково грациозны, у альбатросов один и тот же рисунок на голове, и оба пола у тех и других исполняют одинаковые танцы. У людей строение тела мужчин и женщин отражает половую зрелость; оба пола склонны к самолюбованию и заботятся о своей внешности; оба обычно выбирают себе пару на долгое время. Мужчины «выставляют на торги» не только свою функцию оплодотворителя, но и свой потенциал в качестве участника многолетней заботы о детях и поддержания долговременных партнерских уз; чем выше этот потенциал, тем выше котируется его обладатель, тоже приобретая возможность «торговаться» и делать выбор. В результате в человеческой популяции мужчины конкурируют с мужчинами, а женщины – с женщинами. И, разумеется, внешность у людей тоже имеет исключительно большое значение.

У видов, где между самцами существует напряженная конкуренция, они распознают и оценивают тех, с кем им приходится соперничать. Самец птицы начинает прикладывать еще больше усилий и стараний, если конкурент поет особенно хорошо. Все это подразумевает, что, хотя в природе многое зависит от выбора самок, дар чувствовать красоту, вероятно, распространен значительно шире и в равной степени присущ обоим полам.

Способность воспринимать нечто как прекрасное, а также делать выбор – очень древняя. Нужные для этого нейронные связи и гормоны сформировались и принялись за работу задолго до того, как тот, кто уже мог назвать себя человеком, принялся осматриваться по сторонам, выбирая кого-нибудь покрасивее.


Естественный отбор называли опасной идеей Дарвина. Прам назвал «действительно опасной идеей Дарвина» половой отбор. Существование полового отбора приводит к заключению, что почти вся красота, существующая в животном мире, создана самками – за счет того, что именно они выбирают себе партнеров. Иными словами, вся живая красота – в значительной мере плод фантазий самок, которые за миллионы лет строили свои предпочтения, опираясь на вкус и сиюминутные прихоти.

Этого уже достаточно, чтобы потрясти мироздание. Но давайте рискнем продвинуться еще дальше.

Вспомним коровьих трупиалов, самки которых выбирают себе пару только из самцов, поющих на местном диалекте. Выбор, который раз за разом делают самки трупиалов, усиливает различия в культурных диалектах, что одновременно способствует и формированию культурных групп, и их обособлению. Мы уже видели, как устойчивые группы тихоокеанских косаток обособляются друг от друга на основе вокальных диалектов, никогда не смешиваясь друг с другом, и как у плотоядных косаток уже сформировались более массивные челюсти, чем у рыбоядных. Мы также видели, как молодые зебровые амадины и даже плодовые мушки копируют произвольные сексуальные склонности других особей, выбирая себе партнеров того же типа, который выбирали на их глазах другие самки. Все это – лишь немногие примеры социально приобретенных предпочтений, приводящих к формированию групп особей, которые держатся вместе и взаимодействуют только с себе подобными. Побочным эффектом такого единения является то, что при этом разные группы начинают избегать друг друга.

Помнится, я упомянул клубок весьма запутанных вопросов. Так вот, мы с вами уже начали тянуть за ниточку. Если довести высказанную выше мысль до логического конца, то подобные чисто вкусовые предпочтения, распространяясь культурным способом и порождая замкнутые, избегающие друг друга группы, могут привести к более существенным последствиям, то есть к возникновению новых видов. Еще раньше, когда я сидел возле глинистого обрыва, куда слетались попугаи, и впервые заговорил о самках трупиалов с их дискриминационной реакцией на разные диалекты, я назвал эту мысль слегка безумной и даже еретической. Но я вовсе не имел в виду, что она ошибочна.

Дарвин определял половой отбор как движущую силу, приводящую к появлению причудливых узоров, длинных перьев и прочих экстравагантных украшений. Однако ни он сам, ни многие другие, кто изучал этот вопрос, от Уоллеса до Фишера или, уже в наши дни, до маститых ученых Райна и Прама, не заходили так далеко, чтобы предположить, будто сами по себе предпочтения самок могут приводить к возникновению новых видов. Как я уже говорил, почти все биологи-эволюционисты убеждены, что практически единственная ситуация, при которой исходный вид может распасться на новые виды, – это географическая изоляция, как, например, у знаменитых дарвиновых вьюрков на Галапагосах, которые оказались отрезаны друг от друга, расселившись по разным островам.

Проблема такого видообразования двояка: сначала часть представителей вида должна перестать скрещиваться с другой в результате возникшей внешней изоляции. Затем, уже после того, как эти отдельные группы окажутся в изоляции, разные факторы воздействия среды должны наложить отпечаток на каждую из них, чтобы со временем, по прошествии множества поколений, разные популяции накопили достаточно различий и потеряли способность свободно скрещиваться между собой, когда арены жизни этих популяций снова пересекутся (собственно, это и есть расхожий критерий для разделения видов).

Но каким образом происходит такая сегрегация? Как уже говорилось, наиболее часто упоминаемое решение проблемы расхождения популяций – географическая изоляция. Поднимаются новые горные хребты, возникают новые реки, континенты распадаются и расходятся, часть особей попадает с материка на остров и остается там. Такой вариант известен еще с тех пор, когда Дарвин задался вопросом, как и почему разные острова Галапагосского архипелага населены разными, хотя и близкими по происхождению, видами вьюрков и черепах. Географическая изоляция хорошо работает в теории и подтверждается реальными примерами. Безусловно, это наиболее распространенные декорации, в которых разыгрывается действо естественного отбора. Поскольку географическая изоляция отлично решает проблему расхождения видов, очень немногие биологи допускают, что единая популяция никак не может разойтись на два вида, если населяет один регион.

Известных исключений из этого правила так мало, что в основном они рассматриваются как курьезы. При определенных обстоятельствах возникновению новых видов могут способствовать гибриды – потомки родителей, принадлежащих к разным видам. Еще один механизм репродуктивной изоляции без изоляции географической получил название приобретенного импринтинга. Например, у яблонных пестрокрылок (Rhagoletis pomonella) взрослая муха откладывает яйца на дерево того же вида, на котором вылупилась сама[219]. Интродукция в Северную Америку яблонь привела к тому, что это насекомое, специализирующееся на боярышнике, образовало две популяции: одна размножается исключительно на боярышнике, а другая – на яблоне. Эти популяции начали расходиться на две различные формы. (Однако стремление мухи возвращаться для откладывания яиц на тот вид деревьев, на котором она вылупилась, приобретается индивидуально, а не в ходе социальных взаимодействий, так что культура тут ни при чем.)

Итак, фундаментальное решение проблемы расхождения видов требует, чтобы две группы в пределах одного вида перестали скрещиваться между собой. Но при этом нет обязательного условия, чтобы в качестве изолирующего механизма выступал географический фактор.

Еще в студенческие годы я склонялся к еретическим идеям, что популяции, обитающие в одном и том же регионе, могли распадаться на разные виды много, много раз[220]. Но каким образом? Подходящим местом для поиска доказательств подобных процессов может послужить пруд или озеро, поскольку их обитателям, например рыбам, особо некуда податься. Существование сотен видов цихлидовых рыб в пределах одного африканского озера всегда казалось мне хорошим доказательством, что в мире действуют и другие процессы видообразования. Факт есть факт, но загадка так и осталась нерешенной: что лежит в основе этого процесса? Некоторые специалисты полагают, что даже в пределах одного водоема рыбы могли каким-то образом сначала разойтись, заняв разные зоны – на большой глубине, на мелководье, у берега, на песчаных участках дна и т. д., и только после этого эволюционировать в самостоятельные виды. Что ж, звучит вполне правдоподобно. Любое большое озеро содержит в себе определенное разнообразие условий, будь то каменистые прибрежные зоны, песчаные или илистые отмели, а также открытая вода. Такие разнообразные зоны принято называть микроместообитаниями.

Но опять же в некоторых озерах встречаются сотни видов цихлид; трудно предположить, что в каждом из этих водоемов есть достаточно разных зон, чтобы рыбы могли полностью по ним разойтись. Значит, там происходит что-то еще. Лес Кауфман из Бостонского университета изучал цихлид десятки лет. И вот что он сказал мне: «Среда с достаточным разнообразием микроместообитаний создает большие преимущества для индивидуальных специализаций, то есть приспособленности к существованию в условиях конкретного микроместообитания». И здесь встает ключевой вопрос: будут ли рыбы-специалисты активно избегать скрещивания с рыбами, которые остаются генералистами, а также с другими специализированными группами, использующими ресурсы озера иным образом?

В те же выходные, когда я написал об этом Кауфману, я позвонил и моей приятельнице Мелани Стиассни – куратору ихтиологической коллекции Американского музея естественной истории, а также одному из ведущих мировых специалистов по цихлидам. Я сказал, что хочу подбросить ей идею: могут ли поведенческие специализации, усвоенные социальным путем и передающиеся в виде культурных навыков, привести к обособлению неких специализированных групп, избегающих других групп, так, чтобы в итоге они эволюционировали отдельно каждая в своей специализации и со временем превратились в самостоятельные виды без какой-либо физической изоляции друг от друга?

Мелани восприняла эту гипотезу без воодушевления. Она сказала, что ей не очень нравится идея, будто один вид может дать начало новым видам на одном и том же месте. По ее мнению, цихлиды, населяющее такой огромный водоем, как, например, озеро Виктория, изначально разошлись по разным местообитаниям в его пределах и лишь потом начали эволюционировать в отдельные виды.

«Но, – продолжал настаивать я, – что могло дать начало этой исходной сегрегации? Не послужила ли культура единственной ее причиной?»

Насчет культуры Мелани высказалась скептически, но обещала подумать на эту тему.

К настоящему времени ученые задокументировали около сотни видов, от млекопитающих до рыб и бабочек, в которых отдельные особи или группы пользуются разными специализированными навыками. Но мой вопрос так и остался нерешенным. Поэтому я зарылся глубже в научную литературу, ища ответ: может ли специализация, передаваемая культурным путем, каким-то образом положить начало эволюции новых видов?

И, как оказалось, такое действительно случается. В некоторых озерах рыбы из семейства ушастых окуней сформировали два типа специалистов в пределах одного вида. Более того, их поведенческие специализации привели к возникновению физических различий между специалистами. Обитатели открытой воды приобрели чуть более длинное, лучше приспособленное для быстрого плавания тело, тогда как прибрежно-донные формы обзавелись крупными плавниками, более удобными для зависания на одном месте.

Опять же вспомним разновидности косаток, которые населяют один и тот же регион, но специализируются в охоте на разную добычу разными способами – одни промышляют рыбу, другие млекопитающих, вследствие чего приобрели глубокие социальные и физические различия. Несмотря на то что ученые не дали этим группам разных названий (пока), косатки с различными специализациями избегают друг друга и в действительности представляют собой самые настоящие отдельные виды.

Каким же образом культурная специализация может приводить к возникновению генетических различий? Давайте представим себе вид рыб, в пределах которого возникают две группы специалистов. Допустим, одна питается донными организмами, а другая – организмами, живущими в толще воды. Молодая рыба учится кормиться, наблюдая за старшими сородичами. Опять же допустим, что быть специалистами рыбам выгоднее, так как они добывают корм эффективнее, чем генералисты, и лучше выживают. Поскольку генералисты относительно менее успешны, их численность будет сокращаться. Молодые рыбы, не сумевшие достичь специализации, тоже погибнут. Более высокая выживаемость специалистов и молодых рыб, склонных перенимать специализацию взрослых особей вокруг них, приведут к тому, что обе группы специалистов обособятся друг от друга. За многие сотни поколений специалисты будут расходиться все дальше[221]. У них начнут проявляться различия в форме тела и в поведении, повышающие эффективность их специализаций. И в конце концов рыбы – возможно – сделаются настолько разными, что превратятся в отдельные виды.

И это уже не просто предположение. Как показало одно исследование в США, в некоторых прудах 70 % синежаберных солнечников разошлись на донных и пелагических специалистов[222]. Еще в одном озере обыкновенный солнечник также разделился на донную и пелагическую формы[223]. Специалисты набирали больше жира и быстрее росли; генералисты добывали меньше пищи. Это подтверждает, что специализация дает преимущество в выживании и может направлять генетическую эволюцию.

Когда в конце плейстоцена началось отступление ледников, колюшки, обитающие вдоль западного побережья Канады, заселили прибрежные озера. В итоге в каждом из них независимым образом исходная форма разошлась на две: более стройную пелагическую, питающуюся планктоном, и прибрежную, вылавливающую панцирных беспозвоночных. В каждом озере эти две формы избегают скрещивания друг с другом и начали генетически разделяться на два самостоятельных вида[224].

В одном озере в Никарагуа ученые задокументировали, как рыбы, лимонные цихлазомы, разошлись на два вида. Сперва они начали использовать разные озерные ресурсы (одни кормились возле дна, другие – в толще воды, питаясь разной пищей). Затем донная и пелагическая формы начали избегать друг друга, не вступая в скрещивание[225]. То же самое произошло с цихлидами в Камеруне и с другими пресноводными рыбами тоже.


Итак, мы увидели, что на протяжении тысячелетий некоторые дивергировавшие группы специалистов дали начало новым видам в пределах одних и тех же водоемов. Ученые начали приходить к пониманию, что «специализация имеет широкое распространение, но недооценивается»[226].

Но способно ли само по себе социальное обучение привести к тому, чтобы специалисты тяготели к таким же специалистам? Может ли какой-нибудь вид рыб начать распадаться на обособленные группы, населяющие одно и то же место, только потому, что каждая особь усваивает и делает то, что на ее глазах делают другие особи, и спаривается только с представителями той же разновидности, которые живут рядом с ней и спариваются друг с другом? Если ответ на эти вопросы будет положительным, значит, культура способна создавать новые виды.

Через несколько дней после нашего телефонного разговора Мелани Стиассни обдумала мой вопрос по поводу культуры и, как и обещала, прислала мне по электронной почте письмо. В нем были следующие слова: «Если вообще можно говорить, что какие-либо рыбы обладают "культурой", то это именно цихлиды. Что весьма необычно для рыб, они проявляют выраженную заботу о потомстве (оба родителя участвуют в выращивании мальков, причем часто довольно продолжительное время), поэтому возможности для поведенческого импринтинга у них особенно велики. Я вполне допускаю, что какие-то небольшие предпочтения к местообитаниям или окраске родителей могут запечатлеться у потомства и привести в дальнейшем к дифференциальному скрещиванию, то есть к видообразованию».

И действительно, эксперименты с цихлидами озера Виктория показывают, что молодые самки отдают сексуальное предпочтение самцам, которые выглядят похожими на их отцов, даже в случаях, когда исследователи устраивали так, чтобы на месте «отцов» оказались самцы другого вида[227]. В похожих экспериментах с птицами обманутые учеными особи всю жизнь действовали и реагировали так, словно были представителями не своего, а другого вида, который их вырастил[228]. Есть и другие исследования[229], которые подтверждают, что поведенческие специализации могут приобретаться социальным путем.

Тем временем я снова написал Кауфману, задав вопрос: «Допускаешь ли ты дивергенцию групп на основе того, что особи перенимают специализацию у других особей, которые уже ее приобрели?» Он написал мне немного второпях: «Ожидаю рейса, лечу из Найроби в Кисуму на три недели, чтобы изучать цихлид, еще повидать старых друзей и помочь моему аспиранту-кенийцу. Отвечая на твой вопрос: да, разумеется».

Даже из весьма беглого обзора известных примеров явствует, что во множестве видов, от кашалотов до птиц и от рыб до плодовых мушек, группы формируются и удерживаются вместе, одновременно обособляясь от остальных сородичей, на основе социально приобретенных культурных привычек и склонностей, как вполне практичных – вроде пищевых специализаций, так и очевидно произвольных, например предпочтения определенных диалектов, красок и узоров.

Дарвин, Фишер и другие показали, как произвольные брачные предпочтения могут приводить к появлению хвоста у павлина или рогов у большерогого оленя. И сейчас я убежден, что брачные предпочтения не просто делят самцов на победителей и неудачников в состязаниях по продолжению рода – они могут создавать и действительно создают разные лиги, которые проводят собственные матчи на разных стадионах. Стоит сформироваться группам специалистов, как одни начинают избегать других, занимая со своей специализацией отдельную нишу и обрывая связи с прочими родственниками.

Я сильно подозреваю, что существует всего три основных механизма, приводящих к возникновению новых видов: это выявленные Чарльзом Дарвином естественный отбор и половой отбор, а также еще один, о существовании которого мы узнали в ходе наших нынешних изысканий и который я буду называть культурным отбором[230]. Я имею в виду силу, под действием которой социально приобретенные предпочтения укрепляют единство внутри одной группы и в то же время способствуют размежеванию разных групп. Это размежевание означает репродуктивную изоляцию, которая направляет группы по разным путям дальнейшей эволюции. Культурное обучение может приводить к тому, что в группах скрещивание происходит только с себе подобными; в итоге специализации углубляются, различия усиливаются и, полагаю, расхождения эти могут оказаться достаточно существенными, чтобы сформировать разные виды.

Сотня с лишним видов североамериканских древесниц эволюционировала главным образом в Центральной Америке. Природа как будто специально наняла Джексона Поллока и Пабло Пикассо, Филипа Гласса и Стива Райха, чтобы они придумали такое множество родственных видов мелких пичуг со всем их неистовым изобилием всевозможных расцветок и разноязыких песен. Трудно поверить, что для возникновения каждого из этих видов ей пришлось в буквальном смысле дожидаться, пока вырастающие горы и меняющийся климат не изолируют друг от друга парочку популяций. Да и маловероятно, чтобы подобные физические преграды действительно надежно разобщали птиц – они ведь ежегодно мигрируют через моря и континенты и запросто могут рассесться на макушках соседних деревьев. Трудно поверить, что среди сотни с лишним видов в пестром калейдоскопе рыб-бабочек, снующих среди коралловых рифов, каждый провел тысячи лет в полном одиночестве в каком-то неведомом месте, а потом вернулся к остальным уже полностью преображенным. Не говоря уже о такой трудновообразимой возможности, что какая-нибудь стая спинорогов вдруг оказалась физически изолирована на сотни тысячелетий, необходимых для возникновения фантастически прихотливого узора расписного спинорога (Rhinecanthus aculeatus), которого часто называют «спинорогом Пикассо».

Нет, я не думаю, что такое возможно. Я не верю, что необходимость выжидать долгие эпохи для создания географической изоляции обязательна во всех случаях без исключения. Я считаю, что есть какой-то другой фактор, который разводит живые существа врозь и оттачивает различия между ними, даже когда они остаются на одном месте. И этот фактор – брачные предпочтения, которые животные наблюдают, усваивают и копируют, создавая культурные специализации, дарующие преимущества, способствующие дальнейшему разделению и в конечном итоге приводящие к возникновению новых видов.

Даже Галапагосские острова, классический научный полигон для изучения роли географической изоляции в видообразовании, оказались заодно и испытательной площадкой для репродуктивной изоляции путем социально приобретенных предпочтений. Как выяснилось, галапагосские вьюрки склонны спариваться с птицами, которые внешностью и песней напоминают их родителей[231]. Строго с точки зрения обучения и предпочтения для них это означает «спаривание подобного с подобным», что способствует их изоляции от других вьюрков, проживающих по соседству и иногда даже принадлежащих к тому же виду. Как недавно высказались Питер и Розмари Грант, которые потратили четыре десятилетия усердного труда, чтобы разобраться в дарвиновых вьюрках, «брачные предпочтения, развивающиеся на основе сексуального импринтинга размеров тела родителя и особенностей строения его клюва, а также запоминания отцовской песни… способствуют поддержанию репродуктивной изоляции». Работа Грантов, показавшая, что молодые вьюрки социальным путем приобретают брачные предпочтения, которые определяют выбор ими партнера, представляет собой неопровержимое доказательство культурного отбора.

Сексуальные вкусы и предпочтения, во многом имеющие культурный характер и во многом принадлежащие самкам, способствовали возникновению разнообразия жизни. Вполне вероятно, их влияние достаточно велико, чтобы неоднократно приводить к появлению прекрасных новых видов. Красота, существующая ради себя самой в чистом виде, – это могучая, фундаментальная эволюционная сила. В сочетании же с поведенческими специализациями, подкрепленными культурным обучением, которое заставляет молодых особей выбирать то, чему отдают предпочтение их старшие сородичи, красота лежит в основе очень многого из того, что мы видим в великолепном мире живой природы.

Красота Глава седьмая

У ара самцы и самки не просто выглядят одинаково – они одинаково великолепны. Перья, краски, узоры, характер – у этих попугаев есть все. И то, что мы видим, – красиво.

Будучи достаточно крупными и сообразительными, чтобы не бояться большей части хищников, ара могут позволить себе воплотить собственные буйные вкусы к расцветкам, не уступающим тропическим плодам, и к элегантно-длинным хвостам. По всей вероятности, их красота сформировалась за многие тысячелетия, на протяжении которых роскошные птицы выбирали себе не менее роскошных брачных партнеров. Но из чего бы она ни возникла, самое поразительное в ней вот что: то, что ара считают красивым, нам тоже кажется красивым. Каким-то таинственным образом то, что эти птицы находят сексуально привлекательным, не оставляет равнодушными и нас. Словно бы обобществленное чувственное восприятие преобразуется в некую странную объективность. Да, как мы уже говорили, красота субъективна, и все же она не только «в глазах смотрящего». Чувство прекрасного распространено в мире очень широко, и складывается впечатление, что красота обладает определенной универсальностью. Как писал Дарвин, «вообще птицы являются самыми эстетичными из всех животных, исключая, конечно, человека, и вкус к прекрасному у них почти одинаков с нашим»[232].

Почему же мы слышим красоту в птичьем пении, если оно имеет значение только для самих птиц? Почему украшения из перьев и переливчатые пятна, которые приводят в сексуальное возбуждение колибри и нектарниц, вызывают восторг и у нас тоже?

А как же красота, на которую так щедры растения? Как подчеркнул Ричард Прам, чтобы цветок служил своему назначению, он должен как-то входить в соответствие с нервной системой животного, которое будет его опылять, и это животное должно воспринимать цветок как аттрактант, как нечто привлекательное[233]. Вовсе не случайность, что цветки выглядят красиво, а корни – нет. Однако же люди – не опылители, и сигналы, которые посылают цветы, не должны быть значимы для нас. Так почему же мы все-таки находим цветы куда более привлекательными, чем корни или стебли?


Антропоцентрическая идея, будто бы чувство прекрасного – это исключительно человеческое свойство, долгое время не давала людям понять, что эстетические способности, как и все остальное в живой природе, тоже сформировались не сразу.

«Многие животные, – отмечает Прам, – обладают общим с человеком эстетическим восприятием». Песни птиц задуманы быть красивыми, и мы воспринимаем их именно как красивые. По меткому наблюдению того же Прама, «это не случайность, что песни птиц обычно считаются красивыми, а их тревожные крики – отнюдь нет»[234].

Никакие особенности строения сенсорных систем человека не подкрепляют идею, будто бы люди – единственные в мире обладатели эстетического чувства. На самом деле наши органы чувств далеко не так уж совершенны в сравнении со зрением, слухом, обонянием и другими сенсорными способностями многих других видов. Есть немало животных, которые видят мир гораздо ярче, детальнее и красочнее, чем мы со своими несовершенными человеческими глазами.

Мир переполнен красотой, недоступной человеческим органам чувств. Люди видят свет и воспринимают цвета только в узкой центральной части электромагнитного спектра с частотами волн от 400 до 700 нанометров. Все, что выше и ниже этих пределов, остается невидимым – для нас. Разные животные видят в инфракрасном спектре, выше 700 нанометров. Многие птицы видят в волновом диапазоне ниже 400 – в ультрафиолетовой части спектра, которую наше зрение тоже не воспринимает[235]. Их перья флуоресцируют цветами, недоступными ни нашим глазам, ни нашему разуму. Нам может казаться, что самцы и самки какого-нибудь вида выглядят одинаково; но для них самих они различаются очень сильно. Мы можем восхищаться экстравагантной окраской некоторых птиц, а друг для друга они прямо-таки лучатся ослепительным сиянием. Они видят друг в друге много такого, чего мы никак не можем увидеть. И это, пожалуй, справедливо; ведь и люди видят друг в друге то, что недоступно птицам. Но для тех, кто способен видеть ультрафиолет, цветки и даже листья, которые выглядят для нас сплошной зеленой массой, окрашены куда более разнообразно. Многие растения приобрели цветки, части которых поглощают или отражают ультрафиолетовый свет, образуя узоры в виде «колец, глазков или лучей», как писал в журнале The New York Times Magazine Феррис Джабр[236]. Существам со зрением вроде нашего такие украшения не видны, но «для многих опылителей это своего рода сигнальные огни, не дающие ошибиться».

Таким образом, нам просто недостает физического оснащения, чтобы воспринимать красоту растений, птиц и других живых организмов во всех ее измерениях. Многие их декоративные причуды невидимы для нас, ведь мы и не являемся их, так сказать, целевой аудиторией. И все же, когда современные технологии впервые открывают человеческому глазу великолепие этих ультрафиолетовых узоров, мы не можем удержаться, чтобы не ахнуть.


Теперь давайте заглянем глубже. Примеры проявлений телесной красоты, возникшей в результате длительного отбора брачных партнеров, весьма убедительны, и их хватает с избытком. Но чем объяснить, что в то же время для нас так притягателен лунный свет, или звездное небо, или благодатная тишина священной рощи? Брачная песня гагары завораживающе прекрасна, но не менее красив и метеоритный дождь. Мы видим невыразимую красоту в таких вещах, которым нет дела до нашего внимания и внимание к которым не несет нам никакой выгоды. Пусть луна пробуждает в нас романтические чувства, но на самой луне это никак не сказывается. Красоту оперения самцов можно объяснить предпочтениями разборчивых самок, но существование даже прекраснейших птиц не объясняет, почему нас так берут за душу роскошные краски заката.

Как самец, борющийся за благосклонность самки, так и цветок более всего озабочен вопросами размножения: он борется за внимание опылителя. Но ведь мы никогда не были опылителями! Наше восхищение видом и ароматом цветков не имеет никакой функциональной значимости, однако мы так ценим великолепие красочных венчиков и сладость их запаха, что постоянно используем их для выражения наших самых сильных эмоций, связанных с любовью или утратой. Возможно, на нас как-то действует атмосфера сексуальности, царящая в цветочных магазинах. Но ведь и бабочек мы тоже считаем красивыми, и многое другое, что не приносит нам никакой пользы. Как же объяснить и охватить все, что мы находим прекрасным, – и все прекрасное, что находит нас?

За всем этим стоит нечто куда большее, чем любование не нам предназначенными сексуальными приманками других видов. Заснеженные горные пики, синева неба и морских горизонтов, сверкание речной воды, прожилки на камне… Мир являет нам множество разновидностей красоты, не имеющей никакого отношения к сексуальности и услаждающей все наши органы чувств бесконечностью своих проявлений.

Для чего все это?

Хлорофилл – молекулы в клетках растений, с помощью которых они усваивают энергию света, – поглощает красные и синие световые волны, отражая зеленые. Лишь в силу этого стечения обстоятельств растения выглядят зелеными. Однако для многих людей зеленый – самый приятный из всех цветов. Наше тело и наш разум отзываются на основной цвет живого мира чувством покоя и умиротворения. А некоторые люди находят самым успокаивающим голубой – цвет неба и большой открытой воды. Различные исследования не раз подтверждали, что зеленый и голубой «ассоциируются с пониженной тревожностью и ощущением покоя и комфорта»[237]. Цвета эти отнюдь не редки, они наиболее распространены в породившем нас мире. А некоторые из самых успокаивающих и приятных звуков – шум водного потока, перестук дождевых капель, гул прибоя, шелест листвы на ветру – наиболее распространенное звуковое оформление обычных явлений физического мира.

Все эти доказательства подводят меня к очевидному, но ошеломляющему выводу: мир кажется живым существам прекрасным для того, чтобы им нравилось жить в нем. Сама жизнь сформировала – а мы унаследовали – чувство красоты, которое позволяет нам ощущать себя в мире как дома просто так, без всякой иной причины.

Красота – это не просто поверхностное украшение, и это не роскошь. Красота дана всем живым существам по праву рождения. Только представьте себе монотонную, тягостную рутину, в которую превратилась бы жизнь без красоты. Отнимите красоту – и останутся лишь жестокие, мрачные нужды и обязательства: добыча пропитания, поиск убежища, конкуренция, продление рода. Кто и ради чего стал бы всем этим заниматься? Ральф Уолдо Эмерсон писал: «И думал он, что лучше умереть / За красоту, чем жить лишь ради хлеба». Красота – это то, из-за чего жизнь стоит потраченного на нее времени. Благодаря красоте жизнь оправдывает все те усилия, риски, страхи и борьбу, из которых она состоит. Красота – это награда, которую наш собственный мозг воздает нам за старания держаться за мир. Красота – это то, что облегчает усилия, превращая их в удовольствие. Красота заставляет нас вытереть слезы и улыбнуться. Я думаю, что в ней заключена глубинная основа жизни. Я думаю, именно это роднит между собой все разновидности красоты, от многоцветия попугаев и мелодичной песни дрозда до соблазнительности вкусной пищи, прикосновения любимых рук или лепета родного теплого комочка, которому пора сменить подгузник. Так что, быть может, нам стоит переписать слова поэта иначе: «И думала она, что лучше здесь бродить / Средь красоты, чем, плача, жаться в страхе». Красота заставляет нас любить то, чего требует от нас жизнь.


А теперь давайте попробуем проследить путь, который проделала красота от самых своих истоков, и зададимся вопросом, как мозг животных мог впервые развить в себе способность к ее восприятию. В конце концов, красоты без восприятия не существует, но и восприятию нечего воспринимать до того, как появится некая красота. Что же возникло первым? В этом заключена тайна. Но такой ответ едва ли можно считать удовлетворительным.

Сейчас мы видим красоту облачного осеннего неба, наслаждаемся журчанием ручья и шелестом ветра. Но каким образом живые существа начали испытывать чувство, что физический мир вокруг них прекрасен?

Нечто когда-то привело к появлению зрения и слуха. И нечто привело к возникновению восприятия красивого. Это восприятие должно было иметь ценность для выживания – давать преимущество при правильном выборе и грозить потерями в случае ошибки. Любой выбор требует повышенной мотивации (страх, голод, вожделение, удовольствие). Живой организм не может просто открываться и закрываться, как автоматические гаражные ворота. У этих ворот нет ни центров удовольствия, ни дофаминов, ни опиоидов. Зато у нервной системы червей они есть. Гормоны и нейротрансмиттеры, участвующие в восприятии красоты, существовали у животных уже примерно 700 миллионов лет назад. Как предполагают некоторые исследователи, они могли появиться, «когда животные приобрели подвижность и начали принимать основанные на опыте решения»[238]. Даже у нематод, как говорят ученые, бывает «настроение».

Голод – стимул для поиска пищи. Очень базовый фактор, в котором нет никакой очевидной связи с эстетикой. Однако животные способны воспринимать пищу как вкусную и невкусную. А это уже эстетическое чувство. Невкусные вещи могут быть несъедобными или испорченными. И тут вдруг оказывается, что даже самый базовый выбор – что использовать в пищу – основывается на эстетике. Наши собаки, даже когда они не голодны, с удовольствием едят лакомства. Разуму, который командует телу: «Наслаждайся едой, даже когда ты сыт», голод угрожает в меньшей степени. Возможно, способность наслаждаться, помогающая в выживании, задала эволюционное направление способности иметь предпочтения, проводить оценку, различать. Вкусно или невкусно, удобно или нет и т. д. Когда эта способность – эстетическая способность – сформировалась, появилась возможность применять ее к разного рода утилитарным задачам, скажем выказывать предпочтения чему угодно, от блестящего оперения как показателя здоровья партнера до удобной обуви. Или же, вопреки всякой утилитарности, разного рода капризам и прихотям: избыточно длинным перьям или каблукам-шпилькам – «согласно [нашим] представлениям о красоте», говоря словами Дарвина.

Животные, обладая подвижностью, должны найти правильное место для жизни. То есть им приходится выбирать, какое из мест для них будет правильным. И чтобы сделать этот выбор, они должны найти место, в котором им будет хорошо. Ара обитают в лесу, где в их распоряжении есть множество плодов и огромных старых деревьев. Люди предпочитают дома с хорошим видом на водный простор (о чем наглядно свидетельствуют цены на недвижимость). Выбором местообитания начинает управлять эстетика – чувство, что здесь мы дома. Эмоция, которую мы называем любовью, – это ощущение, что мы «дома» в чьих-то объятиях. Подумайте о простом, глубоком чувстве радости, которое возникает, когда мы оказываемся «в правильном месте». Подумайте о том, как это место прекрасно. Быть дома – и не важно, в родных ли краях или на собственной кухне – значит испытывать полное, совершенное удовольствие. А когда мы глядим в темное ночное небо, само ощущение нашего существования здесь, среди этих звезд, может полностью очистить сознание от мелочных тревог.

Как я уже упоминал, естественного отбора не существует. Естественный отбор на самом деле просто фильтрация; у среды нет ни вкусов, ни предпочтений. Но половой отбор существует – и это очень активная оценка, приводящая к выбору. Жизнь, действуя через самые реальные механизмы, пришла к выбору произвольных, случайных актов красоты. Жизнь сама взяла на себя труд направлять эволюцию по главному пути, и жизнь успешно борется за то, чтобы играть главную роль в управлении собственной судьбой.

Вот в чем ее главное свойство. И главное предпочтение жизни – красота. Не она одна, но и гормоны, и узы, соединяющие разных особей, – все это показывает нам, что и многие другие животные способны не только воспринимать красоту, но и испытывать любовь. Жизнь создала себя, а потом направила свое развитие в сторону любви и красоты. Эти два свойства представляют собой две главные Истины живого мира, с заглавной И. Если в жизни, прошедшей столь долгий и трудный путь, и есть какой-то ключевой смысл, то он как раз и заключен в продвижении любви и красоты, в живом трепете этих двух Истин.

Вкус к красоте заложен в живых существах очень глубоко, он был завещан нам в незапамятные времена, и его в разной степени делят с нами множество других созданий. Мне кажется, что понимание красоты необходимо для того, чтобы все существа ощущали себя здесь, на Земле, живыми и счастливыми – одним словом, чувствовали себя дома. И если есть во вселенной большее чудо, чем само существование жизни, то это чувство красоты, которое жизнь создала сама для себя.

Так что посмотрите на этих весело резвящихся ара. Разве они, во всем великолепии их красок и игривого озорства, не являются совершенным воплощением красоты?

Я уверен, что так оно и есть.

Загрузка...