Мне больно за тебя

Февраль 2009


Хьерсти поправляет лежащую на парте ручку, выпрямляется, проводит рукой по волосам и говорит, что Майкен — одна из заводил. Речь идет о травле, издевательствах, и все очень серьезно. Мы сидим на низеньких стульчиках, каждая со своей стороны парты; поодаль, на возвышении стоит кафедра.

— Вы должны знать, что мы, как и положено, позаботимся и о Майкен, — говорит она, подводя итог. — В помощи нуждается не только жертва травли. Тому, кто издевается над другими, тоже нелегко.

— Спасибо, — говорю я.

— Тогда вы поговорите обо всем с папой Майкен? — спрашивает Хьерсти. — Ну что ж, прекрасно. Я разговаривала с ним в прошлый раз.

И она качает головой.

— Ох, — вырывается у нее, — Майкен ведь такая замечательная девочка.

Мы одновременно поднимаемся, я первая выхожу из кабинета в коридор.

На скамейке у входа в класс сидит Майкен.

— А можно Туве останется у нас ночевать? — спрашивает Майкен. — Она ждет во дворе, ее папа разрешил. Ну пожалуйста!

Вот она сидит передо мной, главная хулиганка. Способная в свои двенадцать лет испортить своему однокласснику день или даже жизнь. Челка лезет в глаза, брюки в пятнах.

— Ну пожалуйста! — снова просительно повторяет она.

— Нет, — отрезаю я. — Не сегодня.

Бедра у нее полноватые. Я обращала внимание на ту же особенность у матери Гейра и у его сестры, так что Майкен унаследовала предрасположенность к полноте, она может еще поправиться — будут толстые ноги, большая грудь и ягодицы. Мне страшно из-за того, что все может развалиться, затрещать по швам, — это ощущение надвигающейся катастрофы сопровождает всю мою жизнь, ощущение, что все может полететь в тартарары.

— Ну пожалуйста, мамочка, пожалуйста, пожалуйста, больше ведь мне здесь не с кем общаться.

Я поворачиваюсь и ищу глазами Хьерсти, словно жду от нее помощи, подсказки хотя бы взглядом, прежде чем я должна буду уйти со школьного двора с Майкен и мы окажемся предоставленными сами себе. Иногда я так злюсь на Майкен, что крепко хватаю ее и держу. Меня пугает, какая она сильная. Я думаю о том, что, когда она станет еще крепче, я уже не смогу ей противостоять физически, власть моя закончится и мне жизненно необходимо найти какую-то другую силу, способную оказать воздействие на подростка.

— Мне надо с тобой кое о чем поговорить, — начинаю я.

Внезапно взгляд ее становится враждебным.

— Да, и мне тоже надо кое о чем поговорить с тобой, — закипает она.

Я спускаюсь по лестнице перед ней.

— Меня что же, теперь надо изолировать? — почти кричит она. — Как в тюрьме?

Она догоняет меня и идет рядом, мы уходим со школьного двора.

— Мама? Мама?! — ее голос звучит все громче и настойчивей.

Когда мы с Гейром встречались в последний раз, разговор зашел о Майкен.

— Я думаю, она довольно трудный ребенок, — сказала я.

— Да, — согласился он, — с ней непросто. Может быть, стоит дать ей время и оставить в покое, пока все образуется. И тогда многие ураганы могут пройти мимо.

Гейр сейчас в Болонье на кулинарной конференции и вернется не раньше чем через три дня.

Я сижу в машине, пока Майкен беседует с Туве возле качелей. Мне приходится ждать долго, из-за капризов и прихотей Майкен мое сердце выпрыгивает из груди, я чувствую, что теряю контроль. Захочет ли Майкен сесть ко мне в машину и поехать домой? Может, она выставит условие, что поедет только с Туве? Что тогда делать?

Года в два-три у Майкен случались жуткие приступы упрямства и агрессии, она пыталась вырваться из моих рук, убежать подальше — куда угодно, только бы прочь от меня, ее не заботило, что она может упасть на пол и удариться. Я держала ее крепко и ждала, чтобы она успокоилась, расслабилась, прижалась ко мне, позволила приласкать и утешить, но этого не происходило. Она стояла неприступная как скала и голосила, а я пыталась рассуждать: мне нужно настоять на своем, я ведь могу просто сидеть и держать в руках этого орущего ребенка, терпеливо ждать, пока все закончится, но в результате я не выдерживала. В конце концов я сдавалась и оставляла ее лежать перекинувшись через ручку дивана и завывать. И тогда вмешивался Гейр. С безграничным спокойствием, он решительно брал Майкен на руки и шептал: «Все, все». Мягкий голос Гейра действовал гипнотически, создавая ощущение нереальности происходящего, чему я интуитивно пыталась противостоять. Они объединялись в единое целое, а мне не оставалось ничего другого, кроме как пойти покурить на балкон.

Разговор у качелей окончен, Майкен идет по асфальтовой дорожке к машине, садится, не произнося ни слова, недовольная — взгляд устремлен в окно. Фрёйя заболела и осталась дома, уроки она пропустила, Тронд Хенрик напряжен из-за того, что ему не удастся поработать над своей книгой. Фрёйя требует постоянного внимания, особенно когда она больна, так что хлопоты с ней заполняют собой целый день. Когда мы выезжаем на шоссе Е18, я начинаю:

— Ну и что же произошло в школе, Майкен? Между тобой, Йеспером и Молли?

Она сидит склонив голову набок, отвернувшись от меня.

— Ничего, — говорит она.

— Ну, Майкен, давай. Хьерсти рассказала мне, что случилось.

Майкен убирает руку от лица и одновременно поворачивается ко мне, рот приоткрыт, и она выговаривает медленно и членораздельно:

— Если бы ты знала, какой Йеспер козел! Чертов придурок!

Потом она качает головой, и прежде чем успевает отвернуться, я вижу слезы у нее в глазах, но я веду машину и не могу убрать руки с руля. И я думаю о том, что запомню этот момент надолго, а может, даже навсегда. Ее влажные, такие бездонные глаза. То, что это просто пустяк, к которому не надо относиться серьезно, что все пройдет, что это одна из сотен вещей, которые происходят с двенадцатилетними девочками, но и то, что для нее все это вместе — далеко не пустяки и всегда все всерьез. Я помню свои ощущения в этом возрасте, помню, насколько они тяжелы и болезненны, и они остаются в душе надолго — в моей до сих пор зарубки.

Потом Майкен снова поворачивается ко мне.

— Я не хочу больше жить в этом доме в Аскиме, — говорит она.

— Что ты имеешь в виду?

— Папа говорит, что я могу сама решить, — объясняет она, — где мне лучше жить.

— Что ты такого сделала Йесперу? — спрашиваю я.

Гейр сказал Майкен, что она сама может решить, где ей жить.

— Ты можешь мне рассказать, что вы с Молли сделали? — продолжаю допытываться.

По звуку собственного голоса я понимаю, что уже сдалась, и вижу, что это очевидно и Майкен. Она вольна делать, что ей вздумается, против Йеспера, сговорившись с Молли, и мне не удастся никак на это повлиять.

Еловые деревья мелькают за окнами автомобиля. Я сдалась, сдалась, сдалась. Уход за курами, сортировка вещей Майкен, варка варенья из красной смородины и малины, покраска двери, прием гостей, готовка, ваза с полевыми цветами в спальне, интимная близость с Трондом Хенриком — все ускользает из моих рук, из моей головы. Овечка Улла с бесконечно грустным взглядом, которой и нужно только побыть с людьми, а не с курами и которая теперь бродит в одиночестве в пустом сарае и по двору. Я сдалась в попытке найти взаимопонимание с Гейром; все, с меня довольно. Но сегодня пятница, мы с Трондом Хенриком обсуждали планы на выходные, с девочками, но это было еще до ссоры вчера вечером. «Тебе наплевать на все, кроме твоей книги, — сказала я. — На втором месте после нее у тебя Фрёйя, а потом твоя покойная мать. А уже после нее иду я. — Я рассердилась и выпалила самое страшное: — И очень жаль, что никому, кроме тебя самого, до твоей книги нет дела».

Я сказала это и что-то еще, а потом он объявил, что этого не сможет простить.

— Мне надоело жить здесь, у черта на рогах, — говорит Майкен, — и я не хочу жить вместе с Трондом Хенриком и Фрёйей, я их ненавижу!

За окном машины одна за другой проплывают ели, небо бесцветное и хмурое. Этой ночью я спала на матрасе в комнате Майкен, а сегодня утром кроватка Фрёйи оказалась пустой, и когда я вошла к Тронду Хенрику, Фрёйя лежала рядом с ним в нашей постели, и Тронд Хенрик сказал, что она плохо себя чувствует и не пойдет в школу. У нас с Майкен появилась возможность спокойно позавтракать вдвоем — только она и я, но мы ею не воспользовались. Потому что ни у нее, ни у меня не было желания провести утро вместе.

Я повернула к Аскиму.

— У меня такое впечатление, что ты их тоже ненавидишь, — говорит Майкен.

— Замолчи. — Я стараюсь спокойно держать обе руки на руле. — Я могу что-нибудь сделать, чтобы наша жизнь там стала лучше?

— Нет, — отрезает Майкен.

— Может, батут поставим? — спрашиваю я.

— Боже упаси!

Она хотела жить в старом доме, хотела завести кур и овец. Она получила то, что хотела, но она вечно недовольна.

— Может быть, есть смысл подумать о том, чтобы завести лошадь?

— Это не поможет, — говорит Майкен. — Ничего не поможет. Если мне придется остаться жить в этом доме, я покончу с собой. Я хочу жить с папой. Все время.


Во всех окнах горит свет, даже в спальне на втором этаже. Майкен отправляется прямо в дом, а я захожу в сарай, чтобы покормить Уллу. Заслышав характерный звук открываемого мешка с комбикормом, она выныривает из-за старого ржавого комбайна. Я насыпаю в ведро немного больше обычного и кладу сверху две небольшие охапки сена. Потом чешу ее за ушами и под шеей, она прижимает голову к моему бедру и смотрит вверх затуманенными глазами, ресницы белесые, она поджимает одну ногу, опирается на мои колени; овцы могут жить десять — двенадцать лет. Когда я поднимаюсь, Улла немедленно принимается за комбикорм, потом приподнимает голову и исподлобья смотрит мне вслед.

Переступив порог дома, я слышу, как хнычет Фрёйя. Сахарница перевернута, сахар рассыпан по всему столу, в мойке гора немытой посуды. Фрёйя сидит на руках у Тронда Хенрика. Майкен не видно; скорее всего, она в своей комнате. Когда мы перебрались сюда, Майкен захотела занять комнату, оклеенную розовыми обоями, она была самой просторной и продуваемой, но я тогда об этом не знала, стоял май, так что ей досталась розовая спальня.

Тронд Хенрик ставит Фрёйю на пол, но она взвизгивает, и он снова берет ее на руки. И Фрёйя завывает, повторяя одно слово — «мама». Когда Майкен остается у Гейра, чутье мне подсказывает, что у нее все хорошо, но когда с нами Фрёйя, я всем телом ощущаю, насколько ей не хватает мамы, бесконечное жизненно важное чувство, которое Тронд Хенрик никоим образом не может ей компенсировать, и я тоже не могу. Иногда, на какое-то время, Фрёйя забывает, как она несчастна, но рано или поздно всегда вспоминает.

— Ты заболела, Фрёйя? — спрашиваю я, но она не отвечает, и Тронд Хенрик все усложняет, отвернувшись вместе с ней.

Я включаю духовку, достаю из холодильника замороженную пиццу и снимаю упаковку. Я вспоминаю о наших с Трондом Хенриком первых выходных, проведенных здесь без детей. Мы занимались любовью на сеновале. От тюков с сеном в воздухе стояла такая пыль, что в какой-то момент стало трудно дышать. Но там было красиво, и свет, проникавший в сарай через щели в досках, ложился ровными полосами на лицо Тронда Хенрика. Я помню его длинные густые ресницы. Только мы вдвоем — восторг и наслаждение. Тогда до меня начало доходить, насколько Тронд Хенрик раним, и мне так захотелось позаботиться о нем, сделать так, чтобы ему было хорошо, и это испугало меня. И еще чувство, что в этом доме я попала в ловушку, ловушку из моих собственных идей и моего собственного наивного рвения. Если я сдамся, всего этого не будет: если ты сдаешься — теряешь все навсегда.

Но на следующее утро я почувствовала себя счастливой, я проснулась и разбудила Тронда Хенрика, мы лежали рядом, дремали и снова просыпались, а когда на часах было одиннадцать, я надела халат и поплелась в кухню, чтобы сварить кофе и отнести его в постель Тронду Хенрику. Я обожала эту кухню до безумия: полки со специями и старые навесные шкафы с раздвижными дверцами, банки с притертыми крышками, жестяные коробки из-под печенья, кухонные стулья с зарубками и стершейся краской. Свет за окном был туманным, словно в сказке, он искрился в капельках росы на лужайках, я слышала, как протяжно мычит корова на соседнем дворе.


Фрёйя играет на приставке, Майкен заперлась в своей комнате, Тронд Хенрик сидит на диване с ноутбуком на коленях, обкусанные края пиццы остались лежать на столе, один кусок упал на пол. Во время обеда за столом царило молчание, Майкен одна съела практически всю пиццу.

— Майкен больше не хочет здесь жить, — говорю я. — Она хочет больше времени проводить только со мной. Она не хочет так долго добираться до школы.

Тронд Хенрик прикрывает глаза и откидывает голову назад.

— И у нас с тобой тоже что-то разладилось, — продолжаю я.

Он сидит плотно сжав губы, жилы на шее вздулись. Словно у него что-то болит. Я уже поняла, что Тронд Хенрик никогда не соберется и не скажет: «А теперь послушайте меня», или «Посмотрите на меня», или «Теперь мы все успокоимся», или «Постарайся объяснить, я попробую понять». Я помню, что Гейр повторял что-то подобное постоянно, и я совершила переход от плохого к худшему.

Тронд Хенрик поднимает глаза на меня и говорит холодным сдержанным тоном:

— Да. После того как я встретил тебя, стало только хуже. С тех пор я не смог написать ни одного стоящего предложения.

Я выплескиваю на него всю свою обиду:

— Это только доказывает, что твоя писанина тебе дороже меня!

Тронд Хенрик просто смотрит на меня. Он не произносит ни слова, ноутбук, который он отложил на стол, возвращается на колени. А я думала, что будет по-другому?

Я размышляю о той чуткости, эмоциональном интеллекте и нежности — обо всем, что Тронд Хенрик тратит на свои стихи, пытается вложить в роман, словно ничего из этого не остается живым людям в реальном мире.

— Ничто человеческое мне не чуждо, — сказал он однажды, подняв взгляд от клавиатуры компьютера.

Но это не так.

— Я и сама считаю, что жить здесь ужасно, — говорю я.

И тут я вижу на лестнице Майкен, длиннющая челка падает на лицо.

Одна рука лежит на перилах, второй она опирается о стену, взгляд устремлен на меня — поза триумфатора, только победа — пиррова. Затем она резко разворачивается и взбегает по лестнице. Прямо сейчас рушится мир Майкен, с оглушительным треском, теперь ей негде жить, единственный вариант — Гейр, ну а мне теперь уже нечего терять.

И все, что копилось во мне, прорывается наружу, выплескивается жестоким штормом, все — сомнение и неуверенность, все, что за последний год оказалось на обеих чашах весов или даже больше, все рушится с единственной стороны: я больше не могу выносить этого. Не могу выносить Тронда Хенрика, жизнь, которой он живет, его подавленность и уныние, то, что он абсолютно неспособен думать о ком-то, кроме как о самом себе, принимать то, как он воспитывает дочь. Все, не могу больше. Мне нужен не только хороший любовник, но и собеседник. Я хочу чувствовать, что мы вместе — единое целое, хочу ощущать, что имею дело со зрелым человеком. Я ощущаю четкую и контролируемую связь между тем, что происходит внутри меня, и тем, что я говорю.

Над огородом или за ним мигает свет, не знаю, где это — на дороге или на небесах. Тронд Хенрик произносит одну-единственную фразу: «Тогда ты можешь просто отсюда уехать».

Я слышу какой-то тонкий звук в ухе, челюсти сжаты точно тиски. Я цепляюсь руками за перила на каждой ступени, поднимаюсь в ванную и бросаю вещи в косметичку, глядя на свое отражение в зеркале и читая в нем вопрос: вот теперь у меня же нет выбора? Точно нет?

Потом я открываю дверь в розовую спальню Майкен, на полу валяется одежда, пластилиновые фигурки и рисунки. Она сидит за письменным столом и безжалостно давит в ладонях цветные куски пластилина, смешивая их в безликую серую массу. Я замечаю пятна на джемпере, под которым уже заметны очертания груди.

— Дружочек мой, маленький мой дружочек, мы уезжаем.

Кукла Барби, раздетая ниже пояса, застыла в шпагате на полу с поднятыми руками, на лице — вечная улыбка. Из пакета на пол вывалена одежда для Барби, ее вещи: желтые брюки, что-то полосатое, зимнее пальто, теннисная ракетка, пупс со ртом в форме буквы «о» и розовое платье. На лице Майкен, беспрерывно мнущей в руках пластилиновый сгусток, замешательство — это выражение я хорошо знаю. Подумать только, что эта девочка могла причинить кому-то страдания. Травля, все очень серьезно. Полноватая ласковая девочка, которая кладет голову мне на колени, ищет тепла и уюта и тихонько хнычет: «Я еще маленькая, хочу на коленочки!» Эта девочка носилась с ягненком, завернутым как младенец, по двору, нянчилась с ним, и ягненку это нравилось. Но я же вижу, какой она может быть с Фрёйей. А ягненок вырос в большую овцу с грубым голосом, на которую Майкен практически не обращает внимания.

— Мы поедем к бабушке с дедушкой, — говорю я.

Сначала Майкен просто выполняет мои указания. Она двигается точно во сне, спускается по лестнице, проходит мимо Тронда Хенрика, который стоит на кухне и смотрит в окно, и выходит в коридор. Я протягиваю ей кофту, которую связала моя мама.

— Надень, — говорю я.

Что-то оживает в глазах Майкен.

— Нет, не хочу, — говорит она, — не буду.

— Просто надень, в машине холодно.

В моем голосе слышится мольба. Дети ощущают страх каким-то особым образом, как лошади.

— Я не надену эту кофту, — не сдается Майкен.

Я убираю кофту в сумку, пододвигаю Майкен ее ботинки, прямо к ногам.

— А как же Фрёйя? — спрашивает она.

— Фрёйя с нами не поедет.

— Но я хочу, чтобы она поехала с нами!

— Фрёйя останется здесь с Трондом Хенриком, — отвечаю я.

— Я без Фрёйи не поеду, — бросает Майкен. — Тогда я остаюсь.

Я качаю головой.

— Надевай ботинки, — говорю я. Голос у меня тихий и спокойный, но в нем уже звучат строгие и угрожающие нотки.

— Я остаюсь здесь, — повторяет Майкен. — Можешь взять с собой Фрёйю.

— Но Фрёйя — Тронда Хенрика, — говорю я.

— Она мне как сестра, — упрямится Майкен. Она не сводит с меня глаз. — Я не поеду без нее.

Тронд Хенрик высыпает из пачки кукурузу в кастрюлю и наливает масло, ему пришло в голову приготовить попкорн, сегодня же пятница. Из гостиной раздается пиликанье электронной игры Фрёйи. Она сидит на корточках и нажимает кнопки. Когда здесь была Кристин, она сказала: «Моника, это, конечно, не мое дело, но обе девочки играют на приставке с утра до вечера. Вы не пробовали их как-то ограничивать?»

Майкен входит в кухню и обнимает Тронда Хенрика. Фрёйя, которая сидит на полу с игровой приставкой, вздрагивает, пульт остается лежать на полу, она мчится к Тронду Хенрику и вжимается всем телом, утопая в объятиях Майкен. Тронд Хенрик соображает не сразу, но вот уже и он прижимает к себе обеих девочек, и обе взирают на меня как на врага.

Мне приходится ехать без Майкен. Я выхожу и закрываю за собой дверь, ботинки хрустят по наледи, припорошенной свежевыпавшим снегом, меня окружает темнота, очертания сарая, деревьев растворяются во мгле, почти ничего не видно. Я открываю машину и думаю: а что, если у меня не получится ее завести? Я могла бы тогда вернуться домой, в теплую постель, прижаться к Тронду Хенрику, вернуться ко всему, что я так люблю, у меня нет ничего другого. Я сажусь в машину и запускаю мотор, включаю фары, которые освещают дворик перед домом.

Длинный сугроб вдоль дороги проносится мимо, как в ускоренной съемке. У новорожденной Майкен были крохотные боди на кнопочках, которые я застегивала под подгузником. Она сосала мою грудь так сосредоточенно и энергично, что на маленьком лбу и носике выступали капельки пота, похожие на крошечные жемчужинки. Лежа на животе, она поднимала голову. Потом она стала сама держать яблоко и грызть его, она поднималась на четвереньки и смешно ползала по полу, садилась с прямой спиной и смотрела мультфильмы по телевизору, потом сама научилась тянуть вниз язычок молнии на курточке. И вот уже она появилась из-за угла с ранцем на спине, голодная, грустная, просила шоколадного молока с печеньем, дынный йогурт на ужин. У нее было свое мнение обо всем — о причинах бабушкиных мигреней, о качестве говяжьего фарша, о разводах.

Сейчас я с такой тоской вспоминаю нашу квартиру на Хельгесенс гате, куда мы переехали от Гейра, что мне приходит мысль: все будет хорошо, надо только вернуться обратно в эту квартиру. Но ее уже сдали новым жильцам. Я помню, что, когда я поселилась там одна с Майкен, мне казалось, что я никогда не обживусь, что там всё не на месте. Но когда я думаю о ней сейчас, понимаю, что я сама была там на месте, насколько это было возможно тогда — совершенно на своем, и мне следовало бы на какое-то время успокоиться. Майкен сидела на диване и смотрела мультфильмы, свесив пухлые голые ноги. Когда мне хотелось курить, я выходила на балкон, солнечный свет подступал к одному из углов, лучи падали мне на руку. Потом свет отбрасывал багряный блик с кухонного стола на деревянные панели, пробегался по сколам и царапинам, чернильным и жирным пятнам. Но редкие мгновения радости могли сменяться унынием: Майкен оставалась у меня на выходные, а у нас не было никаких планов. Время с Майкен тянулось еле-еле. Утром она спрыгивала с дивана и была готова смотреть телевизор. «Что мы будем делать? Что у нас сегодня, мама?»

Из-за приходивших напоминаний о счетах, из-за беспорядка в квартире или из-за того, что я не выносила отношений, которые сложились у меня с мамой и со всеми другими членами семьи, у меня возникало желание вернуться обратно к Гейру и никогда не задумываться о каких-то других вариантах, ведь он в таких случаях всегда выступал лучшим амортизатором. Майкен сидела на полу по-турецки и что есть мочи дула в мундштук блокфлейты, просто чтобы чем-то себя занять, и этот звук — словно крик об освобождении от детства, которое тянется так мучительно медленно из-за того, что все повторяется день за днем, неделя за неделей, год за годом. Состояние, в котором нет глубокого смысла, неизвестно даже о его существовании, но все же присутствует такая тоска по этому самому глубокому смыслу.

— Прекрати! — не выдерживала я. — Перестань! Подумай о соседях!

— Когда я поеду к папе? — спрашивала она. — У папы по воскресеньям на завтрак омлет с беконом.

А чего стоил комментарий Майкен в самом начале нашего отдельного проживания, когда мне нужно было везти ее к Гейру. Она сама упаковала свои вещи и сидела уже одетая, мне даже не пришлось ее уговаривать одеться: «Правда я молодец, что так быстро собралась к папе?»

Я ждала выходных, свободных от Майкен, но, возвращаясь в опустевшую квартиру, не могла разобраться в себе: мне казалось, я попала в чью-то чужую жизнь, туда, где меня не должно было быть. Я пыталась сесть за статью, но мне нужно было вырваться из пустоты, я стала часто ходить в кафе с коллегами, многие из которых мне даже не нравились.

С тех пор как я уехала от Тронда Хенрика во Фредрикстад, он ни разу не написал, не позвонил, вообще никак не объявился. Я задаюсь вопросом: почему я уехала именно сюда, почему из всех возможных мест выбрала именно это? Почему было не поехать к Нине или Толлефу. К Бритт, Сюзанне, Бобо, Киму или, в конце концов, к Гейру — куда угодно, только не сюда.


В окнах дома родителей горит свет. С того места, где я стою, чуть дальше вверх по улице, виден дом Элизы и Яна Улава — там тоже светятся окна. Я оставляю машину возле почтовых ящиков. В морозном воздухе ощущается влажный запах моря. А когда мама и папа открывают дверь, аромат моего детства смешивается с запахом дома, где живут два пожилых человека, а на скамейке в коридоре лежат мамины смятые кожаные перчатки с клетчатой подкладкой.

— Моника, неужели это ты? — изумленно поднимает брови мама. — Почему ты приехала? Почему ты одна?

— Я пыталась позвонить, — говорю я, — просто хотела узнать, как у папы со здоровьем.

Мама качает головой и отвечает, что не слишком хорошо. Я захожу в гостиную вслед за ней. Папа сидит в кресле с подставкой для ног — вытянутое лицо, впалые щеки.

— Это Моника, — говорит мама, обращаясь к отцу.

— Моника, — произносит папа.

— Ты звонила, да, Моника? — спрашивает мама. — На домашний или на мобильный? Она на твой мобильный звонила, Педер?

И тут все рушится, возникает чувство, что не остается ничего другого, как броситься в ледяную воду.

— Я больше не могу, — выдавливаю я из себя. — Тронд Хенрик невыносим. Наверное, нам с Майкен нужно вернуться обратно в Осло.

Мне так хотелось, чтобы меня обняли, хотелось выплакаться у кого-нибудь на груди, но ничего не происходит, я стою совершенно одна и реву, а мама произносит: «Вот как? Жаль».


Вскоре после того, как мы с Гейром разъехались, у нас с мамой состоялся разговор, я была в отчаянии, пыталась с ним справиться и говорила со слезами в голосе: «Я не в состоянии нормально заботиться о Майкен, мне не надо было рожать ребенка». Папа тогда как раз объявил мне о том, что они готовы помочь мне небольшой суммой денег, чтобы я могла купить квартиру, и мне показалось, что я заслужила их благосклонность. Я представляла себе, что мама скажет: «О, Моника, существует множество способов быть матерью. Майкен повезло, что ее мать — ты. Повезло!» Вот что мне бы хотелось от нее услышать. Но мама просто посмотрела на меня серьезно, и ее слова прозвучали сдержанно, холодно и противоречиво: «Скажи, если будет нужна помощь. Но ты должна постараться справиться сама. Тебе придется заботиться о ней». И добавила: «Все будет хорошо, Моника. У тебя сильная дочь. Береги ее!»

Помню, как Элиза однажды сказала, что Майкен просыпается веселой, а ее сыновьям всегда нужно было время, чтобы, проснувшись, прийти в себя. Она достала Майкен из коляски после дневного сна и, стоя на дорожке перед окнами кухни у мамы и папы, воскликнула: «Она сияет как солнышко!» И когда Майкен стала похлопывать маленькими ладошками по ее лицу, Элиза умилилась: «Разве можно быть более гармоничной, чем ты?»


Папа выглядит тяжело больным. Мама накрывает для него ужин на кухне, я не голодна. Лицо у меня словно занемело. Я не знаю, что папе сказать. Он сидит в удобном кресле с подставкой для ног, на нем серый свитер с V-образным воротом, заметно, что он не брился сегодня и даже вчера, он почти не двигается. Мы сидим вполоборота друг к другу, папа что-то говорит о лете, даче, что надо починить катер.

— Я уже больше никогда не смогу выйти в море или отправиться в горы.

Слезы катятся у меня из глаз. Папа смотрит куда-то в сторону, мимо меня, его глаза в свете лампы кажутся прозрачно-голубыми, я ловлю его взгляд. Я слышу, как мама на кухне отрезает ломти хлеба электрическим ножом.

— Вот так, Моника, — говорит папа.

Он вздыхает, а сама я сижу затаив дыхание. И в этой тишине между нами возникает особое взаимопонимание, мы оба молчим — о трудностях жизни, о моем невезении, обо всех разочарованиях, о Майкен, о том, что папа скоро уйдет в другой мир, о том, что он, пожалуй, никогда не поддерживал меня так, как я в этом нуждалась, и все же в нашем молчании звучат прощение и забота. Он больше не испытывает разочарования. Он признает, что у меня есть собственные принципы и представления о жизни, требования к самой себе, к жизни; именно теперь приходит понимание — мои склонности и решения, которые он не одобряет, больше не возмущают и не раздражают его. Или к удрученности от моей в очередной раз несостоявшейся семейной жизни примешивается облегчение оттого, что я вышла из проекта с фермерством и любовью к писателю, и все это переходит в добродушное равнодушие. А я не таю на папу обиды. «Вот так», — повторяет папа.

Тикают дедушкины часы, я слышу, как мама возится на кухне, что-то дребезжит, открывается и закрывается дверца холодильника.

Мобильный телефон тихонько звякает — пришло сообщение от Тронда Хенрика. «Что происходит?» — пишет он. Я говорю маме, что мне нужно сходить к Элизе. Мама смотрит на меня вопросительно, словно ей кажется, что она сделала что-то не так.


Я одеваюсь и выхожу на улицу — до дома Элизы всего каких-то пятьдесят метров. Перед входом стоит мешок с мусором, Элиза открывает дверь. Она отпустила волосы и теперь стягивает их в хвост, на ней просторная рубашка в клетку. Она заключает меня в объятия, а разжав руки, оглядывает с ног до головы.

— Почему ты не сказала, что приедешь?

Я качаю головой.

— Просто хотела узнать, как папа.

— Вот так вдруг? С тобой все в порядке? — спрашивает Элиза.

Я уверяю ее, что со мной все хорошо, и Элиза принимается за дело, от которого я оторвала ее своим приходом: загружает посудомоечную машину. Она зовет Яна Улава.

— Тут Моника! — Она прислушивается, качает головой и больше не кричит. — Может, пойдем прогуляемся?

Я беру у нее шапку и шарф, — уходя из дома мамы с папой, я только накинула куртку и надела ботинки. Элиза поднимает мешок с мусором и тащит его к баку недалеко от ворот.

Я достаю сигареты и прикуриваю.

— Можно мне тоже? — спрашивает Элиза, но когда я протягиваю ей пачку, она задумывается и отказывается: — Нет, ладно, не надо. Можно кое-что тебе рассказать?

Рассказать? Мне?

— Ян Улав мне изменил, — выдыхает она.

— Что? — почти кричу я.

— Чш-ш, — беспокоится Элиза, словно кругом могут быть чужие уши, злобные сплетники.

— Он изменил мне с Гуниллой, своей ассистенткой, — рассказывает она. — С медсестрой в зубоврачебном кабинете. Она голосует за Партию прогресса. И она уже не так молода.

Элиза теребит свой шарф, то ослабляет его, то затягивает потуже.

— Как ты об этом узнала? — осторожно спрашиваю я.

— Нашла чек у него в кармане, — говорит она, словно это и так понятно, словно именно так всегда изменников и выводят на чистую воду.

— Ты злишься?

— Я пытаюсь сохранять холодную голову, — объясняет она.

— Холодную голову?

— Я все еще люблю его, — признается Элиза.

— Но ты огорчена? — недоумеваю я.

— Я стараюсь жить сегодняшним днем, — говорит она.

И пока она произносит «жить сегодняшним днем», все случившееся превращается в нечто само собой разумеющееся, универсальное, становится чем-то, что произошло со многими людьми вот почти точно так же: событие, которое влечет за собой набор общих правил, советов и рекомендаций. «Говори с теми, кто тебя окружает». «Не вини саму себя». «Не бойся просить о помощи». Нет, она все же должна быть рассержена, должна чувствовать отчаяние. Но она все продолжает произносить один и тот же набор заученных слов.

— Мы постараемся выйти из этой ситуации наиболее приемлемым образом, — говорит она.

Я решаю не рассказывать ей сейчас о моих собственных проблемах с Трондом Хенриком.

— Только не говори ничего маме с папой, — просит Элиза. — Я им не рассказывала, у них и так предостаточно проблем и забот, особенно теперь с папиной болезнью. Ты понимаешь, что ему осталось не так уж много?

Что я могу сказать? Я сейчас вообще мало что понимаю.

— Но он хочет остаться с тобой, а не с ней, так? — возвращаюсь я к Яну Улаву.

— Нет, он не хочет уйти к ней, — качает головой Элиза. — Он хочет остаться. Он бы, наверное, хотел, чтобы мы продолжали жить, как будто ничего не произошло. Для него в этом нет ничего из ряда вон выходящего.

Мы проходим мимо школы верховой езды, владения Като, пустой загон. В нос бьет запах гнилого лука, доносящийся с покрытого инеем поля. Меня отбрасывает в прошлое, в другую жизнь: черные туфли-балетки с крапинками грязи, красный клевер в канаве в августе, разрозненные обрывки воспоминаний, первая менструация, чувство облегчения и робкого самоуважения, ощущение того, как колодка велосипедного тормоза врезается в металл колеса, вкус домашнего вина, которое вот-вот превратится в уксус.

В конце концов я отдалась Като — после летних каникул, за три дня до начала учебного года, я шла в девятый, мне тогда было пятнадцать. Като отмерял комбикорм, насыпая его в ведра. Мы использовали зеленую с белым коробку от рыбных фрикаделек. Большая часть лошадей вечером должна была получить одну коробку с кормом и три охапки сена. Он включил магнитофон, из которого полилась музыка кантри, спросил меня, нравится ли мне музыка, хотя он прекрасно знал, что нет, но он все смотрел на меня и не отводил взгляд.

— Я бы никогда не сказал, — продолжил он, — что ты просто относишься к жизни, мне бы такое даже не пришло в голову.

Я открыла рот, но не знала, что думать и что говорить. Като резким движением опустил мерную чашку в пакет с комбикормом, раздался громкий скрежет. Он отозвался в моем теле, вырос во внутреннюю опору, которая поддержит меня, что бы ни случилось.

— А ты думал, что наоборот? — спросила я. — Ты думаешь, что я отношусь к жизни непросто?

Но он не ответил, в конюшне играла музыка, мы не говорили больше ни слова. Рычажок громкости был сломан пополам, он обычно падал, и приходилось осторожно возвращать его на место.

Именно тогда мне пришло в голову, что Като заводил музыку по большей части из-за меня, он хотел, чтобы мне понравилось. В конце концов Като покачал головой и усмехнулся, как умел только он. Зубы у него были совершенно невероятные — огромные, желтые и росли вкривь и вкось.

Астрид и Юханна промчались на лошадях мимо открытой двери на Жадоре и Чернушке.

— Непросто? — тихо, почти шепотом, спросила я.

Като не ответил. Стук копыт становился все тише и тише, он приблизил свои губы к моим и целовал до тех пор, пока у меня не закружилась голова. Тогда он отпустил меня.

— Еще как непросто, — ответил он.

Он закончил отмерять лошадям корм, завязал мешок и повесил ведра на руку. Я стояла и смотрела, как он разносит ведра по кормушкам и ставит перед лошадьми, те наклонили головы и мягко застучали мордами внутри пластиковых ведер. А Като положил руку мне на спину и притянул к себе.

Густые гривы лошадей в стойлах отливали золотом в вечернем солнце. Фиона, Гектор, Табрис. На тумбочке у кровати Като стоял стакан с водой, лежали баночка вазелина и книга о Второй мировой войне. Тело у него было жилистое, длинное, бледное мужское достоинство. Он стал моим первым мужчиной. Он был на двадцать три года старше меня. Жизнь без правил, море шиповника, влажная земля — все было позволено и все через край, — никто не узнал об этом. Некрашеные стены и потолок. В какой-то момент тело Като вздрогнуло, он запрокинул голову и издал длинный протяжный стон, похожий на долгое ржание больной лошади. И запах — лошади, земли и ванили. Запыленные искусственные нарциссы стояли в вазе на подоконнике.

По дороге домой я видела, как другие люди в садах занимаются своими обычными делами. Паутина маленьких, простых и благословенных событий и мелочей. Постелить скатерть на стол на веранде, достать ребенка из коляски, соска падает в люльку, тащить газонокосилку задом наперед в гараж. Сосущее чувство зависти, ощущение внутренней пустоты или водопада переживаний — помнить про связи, отношения и традиции, но больше не чувствовать себя частью этого. Все прежнее больше не было моим. Като не стал удерживать меня, не просил остаться переночевать, он не говорил о том, что должен обладать мной или что я красива. Когда я одевалась, он просто сидел на краю кровати с легкой улыбкой.


Элиза рассказывает, что она наконец-то смогла нормально поговорить с папой.

— Он ведь оптимист поневоле, — говорит она. — Непреклонный. Такое облегчение — увидеть, что он наконец-то перестал играть в сильного и непобедимого мужчину и позволил себе быть слабым.

— Слабым? — переспрашиваю я.

— Потому что ведь он не может быть непобедимым, — говорит она. — Никто не может.

Я пытаюсь угадать, что она хочет этим сказать — что она видела его слезы?

— Тетя Лив теперь проводит здесь практически все время и помогает маме, — продолжает Элиза. — Она снимает с меня огромную часть обязанностей. Но мама теперь всегда в дурном настроении, не поблагодарит лишний раз. Она плохо справляется со страхом перед тем, что должно случиться. А ведь он умрет. И ей нужно с этим смириться.

Я собралась было рассказать ей про тот момент в гостиной, когда мы с папой встретились глазами и поговорили без слов, о нашей внезапной душевной близости; но желание поделиться исчезает: неужели она не может говорить ничего кроме банальностей?

— У тебя все в порядке, Моника? — спрашивает Элиза.

Моя рука в кармане куртки сжимает мобильный телефон, и я чувствую, как он вибрирует.

— Да, — отвечаю я.

Когда Майкен была еще маленькой, я поняла, что Элиза не такая уж умная, как мне всегда казалось, я переросла ее, она потеряла в моих глазах авторитет. И тогда разговоры с ней превратились в попытку пробить стену, если разговор не шел в строго определенном русле, конечно. Словно тебя спеленали как ребенка — на всю жизнь. Элиза едва заметно качала головой — тень улыбки, слегка приподнятые брови. И нечего перенять у нее, нечему научиться. Она стала просто медсестрой, ушедшей с головой в будничные хлопоты.

— Мама теперь постоянно ноет и жалуется, прости уж за такие слова, — продолжает Элиза, голос звенит от возмущения. — Все, о чем она говорит, когда я у них, — в каком ужасном положении она оказалась, как она устала, как одинока — и все в таком духе. Остальное ей совершенно неинтересно. Не припомню, чтобы она спросила что-нибудь про моих мальчиков в последние месяцы.

Очередное сообщение от Тронда Хенрика: «Все, что, как я думал, ты дала мне, рассыпалось в прах».


Когда мы возвращаемся в дом, Ян Улав встречает нас с улыбкой и несколько пренебрежительным выражением, очевидно уверенный в том, что я проникла в страшную семейную тайну. Почесывая живот, он спрашивает меня, как обстоят дела с домашним хозяйством и печным отоплением.

— Дом-то у вас построен еще между Первой и Второй мировыми войнами, — говорит он. — Он не очень хорошо утеплен, а я предупреждал, что зимой там будет трудно сохранять тепло.

— Да ничего, все в порядке, — отвечаю я. — Мы в тапочках ходим.

Интересно, что пережил Ян Улав. Об этом я никогда ничего не узнаю. Похож на нагулявшегося домашнего кота, потрепанного, но самодовольного, он жмурится от удовольствия и вылизывает свою гладкую шерстку с омерзительной гордостью.

Кажется, будто Элиза черпает жизненные силы из преодоления бытовых трудностей, и если она и испытывает радость, то только оттого, что они остались позади. А впереди новые скучные задачи: как члену родительского комитета, ей нужно спланировать праздник в честь окончания учебного года в школе, успеть купить новый портфель для Сондре прежде, чем он перейдет в среднюю школу, еще купить вино для лотереи на работе и лекарства для отца в аптеке. И возможно, именно удовлетворение и облегчение оттого, что дело сделано, она перепутала с радостью предвкушения, ведь она ждет не самих событий, а их завершения. Дни рождения детей. Поездки в их семейное гнездышко на Гран-Канарии. Всей семьей ехать в автомобиле, собираться за обеденным столом или субботними вечерами перед телевизором. Все достигнуто и завершено. Все те годы, когда дети перебирались к ней в постель. Школьные годы мальчиков. Что она будет делать, когда и Сондре вырастет и уедет из дома? Что они с Яном Улавом будут делать тогда?

Когда я собираюсь уходить, Элиза обнимает меня в дверях, и мне в голову приходит мысль: у нас никого нет кроме друг друга. Элиза, бледная, стоит и машет мне вслед. Но это же неправда. В моей жизни есть и другие люди, и у нее тоже.

В гостиной у родителей горит свет.

Мама сидит на кухне с чашкой давно остывшего чая. Она говорит, что папа уже пошел спать.

— Ну как там у них дела? — спрашивает она. — Выпили по бокалу вина?

Я отвечаю, что мы просто прогулялись вдвоем.

Мама говорит, что Ян Улав заходил к ним и поменял лампочку в коридоре и еще батарейку в датчике пожарной сигнализации, последние два дня он пикал каждые полминуты.

Стену кухни украшают рисунки ее внуков, среди них — портрет принцессы, который Майкен нарисовала к какому-то из маминых дней рождения, — в желтых тонах, у принцессы желтые волосы, желтая корона, над ней желтое солнце, а у ног сидит желтая собака, раскрасить которую полностью Майкен не успела. Она тогда сидела за кухонным столом и должна была в этот день ехать к Гейру, и я сказала: «А ты разве не нарисовала открытку, как я тебя просила, в подарок бабушке? Теперь уже слишком поздно, у нее день рождения послезавтра, а ты в этот день будешь у папы». И она принялась рисовать с сумасшедшей скоростью, чтобы успеть закончить, пока Гейр не придет и не заберет ее. Она уставилась на лист бумаги, исступленно водя по нему желтым карандашом туда-сюда, раскрашивая собаку, и когда Гейр позвонил в дверь, мне пришлось забрать у нее карандаши, а в ее глазах сверкнул какой-то дикий злобный огонек.

Мама все говорит и говорит спокойным, лишенным эмоций голосом. Она рассказывает о своем рукоделии, как надоел дождь и про магазин, который закрывается и распродает рамы.

Она рассуждает о глажке постельного белья.

Говорит про Кристин и Ивара, которые продали дом и купили квартиру, а она стоила даже больше того, что они выручили за свой огромный дом.

О соседях, у которых дочь взяла отпуск на год, сидит в комнате в цокольном этаже и только и делает, что смотрит телевизор. День за днем.

Мама бросает взгляд на свои руки, кожа покрылась морщинами и пигментными пятнышками.

— Ничего, если я постелю тебе белье тети Лив? — спрашивает она. — Она всего две ночи на нем спала.

— Ну конечно, — соглашаюсь я.

Мама смотрит на меня, и я не могу понять, чем вызвана ее безропотность и апатия — тем, что она долго живет в состоянии отчаяния и безнадежности, или тем, что она относится к предстоящему уходу отца с равнодушием и смирением, потому что такова жизнь. Или она до конца не уверена, что жизнь без отца будет намного хуже, чем с ним, она еще сама не знает, у нее просто еще не было возможности выяснить это. А может, она не показывает мне своих настоящих чувств, потому что я младшая из дочерей, все самое трудное она взвалила на плечи Элизы.

От Тронда Хенрика приходит еще одно сообщение, когда я уже ложусь спать: «Майкен интересуется, когда ты вернешься. Я сказал, что ни черта не знаю».

Я отвечаю, что приеду домой завтра. Боже мой, Тронд Хенрик, теперь мы потеряли все. Я просыпаюсь, когда на часах уже девять, просыпаюсь в той комнате, которая когда-то была моей, смотрю на экран мобильного телефона — четыре пропущенных вызова и три сообщения, все от Тронда Хенрика. Мысли о нем теперь только вызывают ощущение фиаско, фатальной ошибки, слабости и глубокой печали.

Спускаясь по лестнице, я слышу странный звук, словно где-то вдалеке скулит животное. В гостиной кто-то есть, это папа сидит в одиночестве на диване. В комнате полутьма, только слабый свет от фонаря, установленного у гаража соседей, пробивается через листья комнатных растений. Голые скрюченные яблони за окном. Папа словно поет, не открывая рта, сдавленные гортанные звуки, но я узнаю мелодию Шопена — ту, где друг друга сменяют высокие и низкие ноты, его горло превращается в удивительный музыкальный инструмент. Папа обожает Шопена, Бетховена и «Битлз». Он любит своих дочерей, свою жену и внуков, свой сад и катер, и дачу в горах. Он любит тушеную баранину с капустой, и жареную скумбрию, и морошковый десерт. Он сидит практически неподвижно, двигается только голова, ритмично, медленно, и он напевает, мурлычет, не разжимая губ.


Мама обнимает меня и говорит бесцветным голосом, что надеется скоро меня снова увидеть. Папа машет из гостиной. Я подождала немного, чтобы услышать «удачи тебе», «надеюсь, ты справишься» или, может быть, «береги себя», но тщетно.

Выезжая от родителей, я набираю номер Тронда Хенрика.

— Ты возвращаешься? — спрашивает он.

— По крайней мере, сейчас.

— Девочки долго спали, — говорит он. — Я пеку блинчики.

На дороге почти нет машин, земля и деревья тонут в зимних сумерках, на одном дворе с ели не сняли рождественскую подсветку, хотя на календаре уже февраль. Я думаю о лете и корзинке с малиной. Вспоминаю, как стояла у дверей застекленной веранды и разминала в пальцах траву, потом подняла руку и понюхала пальцы. «Кервель», — сказала я самой себе. И счастливая побежала через лужайку в цветастом платье и зеленых резиновых сапогах. Внутри меня кричит пустота, кричит о том, чего не было. Или обо всем, что закончилось. Все, что у меня было или чего не было, все, что должно было быть. Мы подошли к точке, в которой Майкен исчерпала возможности любить Тронда Хенрика, и мне придется считаться с этим, хотя душа после ссор каждый раз не на месте, и Тронд Хенрик становится мягким и податливым, и он снова нужен мне, чтобы свернуться рядом с ним на диване, как котенок, и плакать. Этого Майкен не видит, в это время она у Гейра. И она не видит, как я нежно глажу Тронда Хенрика и прощаю его, и говорю, что люблю.

— Мы справимся, — обычно говорю я, — мы просто обязаны.

— Да, — отвечает Тронд Хенрик. — Я схожу к психологу, возьму направление и схожу.

Майкен следовало бы видеть, что такое между нами тоже происходит, что мы не только скандалим. Однажды в разговоре с Ниной и Толлефом я смеялась сама над собой, рассказывая, как стояла в сарае и ругалась на Тронда Хенрика до хрипоты. Я не испытывала смущения из-за того, что рассказывала об этой ситуации, которая перестала вызывать у меня смущение. Но для Майкен не имеет значения, испытываю я смущение или нет. Она видит то, что ей не следует видеть, и это нехорошо, непоправимо. Я вспоминаю, что испытывала облегчение оттого, что в те выходные дома не было детей. И почти каждая такая ссора заканчивалась бурным примирением в постели.


Тронд Хенрик спускается по лестнице и подходит ко мне, я плачу, уткнувшись ему в грудь перед открытой дверцей машины.

— Пойдем, — говорит он. — Майкен и Фрёйя одни дома.

Словно если мы сейчас же не пойдем домой, с ними что-то может случиться.

Дома тепло, Тронд Хенрик затопил печь. Майкен стоит в куртке и зашнуровывает ботинки.

— Нет, мы никуда не едем, — объявляю я.

— Мы не поедем? — переспрашивает она. — Я думала, мы собирались уехать, нет?

Она стоит посреди коридора, и мне в голову приходит мысль: она выглядит как хулиганка, как человек, который может затравить кого угодно. У нее характерный внешний вид — растрепанные волосы, немного курносый нос, веснушки, жирная кожа. Ребенок, которого может любить только его мать. Что ты наделала, думаю я, кем же ты стала? Для довольно крупного тела у нее удивительно миниатюрные руки.

— Нет, повторяю я, — сейчас мы никуда не едем.

Фрёйя сидит перед телевизором с приоткрытым ртом, на ней розовые колготки, а сверху ничего нет, даже майки.

— Они смотрят «Ронни, дочь разбойника», — поясняет Тронд Хенрик.

Я киваю, машу в сторону Фрёйи.

— А не нужно ли ей еще что-нибудь надеть?

Тронд Хенрик кивает.

— Ну да, — отвечает он. — Она вылила на себя стакан сока.

На кухонном столе стоит блюдо со стопкой маленьких пышных блинчиков. Рядом — бутылочка с кленовым сиропом и тарелки. Когда мне было одиннадцать, я одна поехала на поезде в Осло, чтобы навестить тетю Лив и Халвора. Мы сходили в кино, погуляли во Фрогнер-парке, поели мороженое на набережной Акер Брюгге. Мама дала мне двадцать крон, чтобы я могла угостить тетю Лив и Халвора мороженым, но я не стала их тратить, в этом не было необходимости: тетя Лив сама покупала нам мороженое каждый день. А по утрам она пекла американские блинчики с черничным вареньем и патокой. Но в последнее утро я сказала: «Мне на самом деле не очень нравятся американские блины, я больше всего люблю обычные». Жизнь полна маленьких недоразумений, взаимного непонимания, невольных обид. Я не следила за тем, что говорю, просто мне хотелось задушевно делиться всем с тетей Лив. Я люблю мороженое, пиццу, спагетти с мясным соусом. Я не выношу паштет из рубленых потрохов, печенку и вареную треску. Мне нравится писать рассказы, мне легко дается математика. Я обожаю играть в «Монополию», а «Лудо» кажется мне ужасно скучной. Мне на самом деле не очень нравятся американские блины, я больше всего люблю обычные. Услышав это, тетя Лив и бровью не повела. Когда я вернулась домой во Фредрикстад, мы с Анной Луизой накупили на две десятикроновые монетки невероятное количество сладостей и съели их в нашем гнездышке на свалке, во рту было сладко и липко, а зубы ныли еще несколько дней.

Мы с тетей Лив и Халвором сходили на могилу Бенедикте в день ее рождения. Кладбище было таким огромным, что казалось, будто тетя Лив не сразу сориентировалась, где похоронена Бенедикте. На ее могильной плите сидел мраморный ангел, руки которого были сложены и прижаты к одной щеке, надпись на груди — «Скучаю по тебе». Грязь и пыль покрывали личико ангела, въелись в белоснежные локоны, в складки рук. На могильном камне выбиты звезда напротив даты рождения и крест напротив даты смерти. Второе июля и 12 октября 1966 года и слова «Спи сладко». У тети Лив с собой было растение в горшочке — голубые цветы и бахромчатые листья, — она пересадила его в бледно-розовый горшок, присыпала и утрамбовала землю.

— Маленькое мое золотце, поздравляю, сегодня тебе исполнилось бы пять лет, — сказала тетя Лив. — Мы будем есть мороженое, как жаль, что ты не с нами.

Весь дом пропитан отчаянием, оно перед открытой дверью холодильника, на лестнице и на застекленной веранде, окна которой выходят на лужайку, укрытую снегом. Из гостиной я слышу, как лошадь Маттиса мчится галопом, а Маттис кричит зычным голосом: «У меня больше нет дочери!» Я кладу на блюдце два блинчика и поливаю сверху кленовым сиропом, отрезаю большие куски и отправляю в рот, стираю пальцем с поверхности кухонного стола пятно черничного варенья.

Загрузка...