Часть седьмая КОГДА РАЗЛИВАЕТСЯ МОРЕ

Глава двадцать пятая

По утрам, выходя из дому, Устьянцев с неприязнью смотрел на солнце: оно с каждым днем поднималось все выше, напоминало о приближении весеннего паводка. Впервые в жизни Федор не радовался приходу весны.

Правда, когда пойдет большая вода, никто не знает: может быть, в мае, а может, и в июне, но надо рассчитывать на самые ранние многолетние сроки, и строители плотины работали в бешеном темпе, наперегонки с весной, чтобы опередить ее.

Беспокоила Федора и надпись на большом красном щите у въезда на плотину: «До пуска первого агрегата осталось 156 дней». Цифры в рамке меняла Жанна со свойственной ей аккуратностью, и ни разу, придя на работу, Федор не заметил ошибки, количество дней на щите уменьшалось прямо-таки с катастрофической быстротой.

Каменное ядро плотины поднято на шестьдесят метров, этого достаточно, чтобы принять паводок, но укладка противофильтрационного экрана отставала. Надо было укладывать четыре тысячи кубометров щебенисто-дресвяного суглинка в сутки, а укладывали две-три тысячи: не хватало рабочих, машин, не спадали сильные морозы, сдерживавшие работу.

В начале марта на стройку прилетел Костя Осинин.

Большей частью он сидел в группе рабочего проектирования, которая находилась в управлении строительства. Что он там делал — одному богу известно, потому что Федор от него никаких указаний не получал. Изредка появлялся на плотине в дубленке с поднятым воротником и молча наблюдал, как идет работа, просматривал анализы геотехнической лаборатории — данные анализов были в норме, но он, видно, не доверял им, просил Марию Шурыгину отбирать новые пробы грунта и отправлял их в Москву.

Федор встречался и говорил с ним редко, только по сугубо служебным делам. Однажды, увидев Осинина на плотине, спросил:

— Ну как, по-твоему, Константин, у нас идут дела?

Тот пожал плечами:

— Сейчас ничего сказать нельзя: все покрыто мраком неизвестности. Придет большая вода и скажет, кто из нас прав, — закончил он многозначительно.

В конце мая начался паводок, был он средним по интенсивности, экран успели поднять до намеченной высоты, убрали временные перемычки, вода затопила котлован, и водохранилище начало постепенно заполняться. Строители радовались, что их предложение выдержало проверку.

После паводка прилетела Катя. Она должна была на месте внести изменения в проект автогаража, в разработке которого участвовала. Дело это было несложное, не отнимало много времени, и Катя на стройке отдыхала после напряженной работы в Москве: вставала поздно, в группе рабочего проектирования появлялась ненадолго, большей частью находилась на строительстве гаража, подальше от своих начальников, где можно было ничего не делать, бродить по стройке и после обеда уйти домой поспать.

Приехала Катя неожиданно для Кости и против его желания. Она несколько раз просила мужа устроить ей командировку в Сибирск, но тот под всяческими предлогами уклонялся: он не хотел, чтобы Катя встретилась с Устьянцевым. Тогда Катя в отсутствие мужа сама добилась командировки. Зачем рвалась в Сибирск? Определенно не знала. Наверное, потому, что жизнь в Москве ей опостылела до крайности. Ее отношения с мужем стали еще более натянутыми. Все, что он делал, говорил, даже его заботы о ней, его «телячьи нежности», вызывало в Кате глухое, нарастающее раздражение.

Ко всему добавились служебные неприятности Кости: должность ушедшего на пенсию главного инженера проекта, на которую рассчитывал Костя, отдали другому сотруднику отдела. Катя знала, почему это произошло: после провала Костиного проекта организации работ на плотине Сибирской ГЭС он уже не считался перспективным инженером, об этом открыто говорили в институте. Костя очень тяжело переживал свое поражение — с новой должностью у домашних было связано столько надежд и расчетов! — стал угрюмым, вспыльчивым. По каждому пустяку в семье разгорались скандалы, после которых никто не разговаривал друг с другом.

От всего этого Кате хотелось бежать, хотелось какой-то перемены в жизни. Она стремилась, наконец, увидеть далекую, неизвестную, таинственную Сибирь, о которой столько увлекательного рассказывал Федор, и понять, в чем же нашел он здесь смысл своей жизни, что давало ему уверенность в себе, спокойствие, ясность, которых так недоставало ей, — так она оказалась в Сибирске.

Она думала, что будет часто видеть Федора, что он станет добиваться встреч с ней — в последний его приезд в Москву ей казалось, что он все еще любит ее.

Ничего подобного!

Он ни разу не пришел к ней ни в группу рабочего проектирования, ни на строительство автогаража, ни домой. Раза три они случайно встретились: в столовой, на стройке, в городе. Но после пятиминутного разговора о самых банальных вещах: «Надолго ты приехала?», «Чем занимаешься?», «Как тебе нравится Сибирь?» — он желал ей всего доброго и прощался. Вежливо, корректно, холодно.

Просто поразительно!

Пришлось ей самой каждый раз говорить ему, что она была бы рада чаще встречаться с ним, приглашать его заходить к ней, но он так же учтиво, сдержанно отклонял ее приглашения: он очень занят на работе, круглые сутки на плотине. Пустые отговорки!

Он, видно, заметил, что говорила она с ним робко, заискивающе — просто терялась перед его неприступностью, а может быть, догадался, зачем она приперлась сюда, и это забавляло его, потому что отвечал он с какой-то насмешливой, снисходительной улыбкой.

Катя узнала, что на карьере у Федора есть женщина — совсем простая, из местных. У нее пятилетняя девочка, но не его дочь. Он живет с этой женщиной открыто, бывает с ней на людях. Катя видела их вместе в зоне отдыха на водохранилище, куда в выходной день на катере и баржах выехали сотни строителей. Одни ловили рыбу, другие играли в волейбол, третьи просто загорали. Федор и его возлюбленная вместе с немногими, самыми закаленными и отчаянными купались в прогревшейся у берега воде. Может быть, поэтому он так спокоен и равнодушен к ней, Кате? Но эта странная связь не может быть серьезной, прочной, не может!

А может быть, Федор не хочет с ней встречаться, потому что здесь Костя?

Как-то она возвращалась с Костей домой и увидела идущего по улице Федора; ей вдруг захотелось чем-то доказать тому, что она совсем не дорожит мужем. Она остановилась на крыльце своего дома и заставила Костю мыть ее грязные резиновые сапоги. Костя безропотно подчинился ей. Он смял газету, намочил в луже и в неудобной и смешной позе, опустившись перед Катей на корточки, стал смывать грязь с ее сапог.

Подойдя к ним, Устьянцев усмехнулся:

— А, супруги Осинины, привет! Какая трогательная семейная идиллия, не правда ли?

Костя тут же поднялся, отшвырнул газету и, не отвечая Федору и не глядя на него, покрасневший, пошел в подъезд, а потом закатил дикий скандал, возмущался, что Катя унижает его перед Устьянцевым. Она не стала слушать его истеричные выкрики: тут же ушла к женщинам из группы рабочего проектирования и у них ночевала. Наутро Костя как побитая собака приплелся к ней.

Вообще, на стройке Катя не нашла своего места. Она впервые была на большом строительстве и растерялась среди бесчисленных, разбросанных на громадной территории объектов, сотен грохочущих и ревущих машин, в многотысячном коллективе строителей, состоящем из множества участков, бригад, смен. Рабочие здесь были отличные мастера своего дела, уверенные, смелые, знающие себе цену — настоящие хозяева стройки. Они со снисходительной иронией выслушивали ее замечания и требования — и делали по-своему. Катя робела перед ними, тушевалась перед их грубыми остротами, не умела ответить на их шутки и подначки и чувствовала себя бесполезной, лишней среди них.

На стройке Костя подружился с Кипарисовым, начальником смены на плотине, которого Катя терпеть не могла за его цинизм, нахальство и за то, что он беззастенчиво ухаживал за ней. Видно, он считал себя неотразимым и удивлялся и злился, что Катя пренебрегает им. Раздражало Катю и отличное здоровье, завидный аппетит Кипарисова, всегда хорошее настроение и постоянно игравшая на его лице обезоруживающая улыбка убежденного эгоиста, который считает, что весь мир существует только для его удовольствия.

Разочарованная Сибирью, истосковавшаяся по Москве, она однажды предложила Косте вернуться домой, не дожидаясь конца командировки. Было это после работы, вечером. Костя брился, видно, куда-то собирался, хотя ей пока ничего не говорил.

Он выключил электрическую бритву и удивленно спросил:

— Что случилось? Ты так добивалась командировки!

— Мне здесь нечего делать. Я погибаю со скуки. Вокруг тысячи людей, но все они мне чужие.

— Это неважно. Командировочные деньги нам очень нужны. Мы хотели купить на них тебе демисезонное пальто.

— Не нужно мне ничего! Слушай, Костя, давай куда-нибудь пойдем, что ли, встряхнемся…

— Куда ты хочешь пойти?

— Куда глаза глядят. В кино, в кафе, в тайгу…

— Видишь ли, я договорился сегодня играть на бильярде, — Костя говорил неуверенно, неискренне, и Катя поняла, что он лжет.

— Каждый день бильярд! Обалдеть можно! Бессмысленная, глупая игра!

— Что ты! Игра замечательная! Но не для женщин, конечно, — улыбаясь, заметил Костя.

Подозрение Кати тут же подтвердилось: в открытое окно — они занимали комнату на первом этаже новой гостиницы — заглянул Кипарисов: значит, Костя с ним куда-то собирается. Кипарисов поднял руки в модных автомобильных перчатках-крагах — у него была собственная «Волга» — и, улыбаясь всем одутловатым лицом, весело проговорил:

— Катенька, Костинька — пламенный привет!

— А, Радька, дорогой, заходи, заходи! — позвал его обрадованный Костя.

Тот вошел, снял перчатки и церемонно раскланялся перед Катей, прищелкнул каблуками:

— Радий Кипарисов — сын собственных родителей!

У него была страсть к вычурным, глупым, бессмысленным словечкам, он, видно, считал их верхом остроумия.

— Сомневаюсь, — с издевкой ответила Катя. — У тебя слишком красивая фамилия, чтобы быть настоящей!

— Радик, ты очень кстати, — сказал Костя. — Катя как раз хотела рассеяться, куда-нибудь прокатиться.

— Так это же замечательно! Предлагаю прогулку на машине в наш районный центр, в ресторан «Комарик». Коньячок, деликатесы сибирской кухни, вокально-инструментальный ансамбль «Багульник» и прочие развлечения по расширенной программе!

С Костей Катя поехала бы в Усть-Ковду, но видеть весь вечер довольное, ухмыляющееся лицо Кипарисова, слушать его пошлости она не могла.

— Предоставляю эти удовольствия вам! — Катя оделась и хлопнула дверью.

Уходя из дому, она не знала, куда пойдет. Бесцельно брела по строящемуся городу и по дороге неожиданно для себя решила зайти к Федору в прорабскую. Скажет, что была на объекте, проходила мимо и заглянула к нему поболтать.

В тесной, полной табачного дыма прорабской оказалось много людей — начальники смен, бригадиры, рабочие. Сгрудившись вокруг стола с чертежами, за которым сидел Федор, все что-то горячо обсуждали.

Увидев Катю, Федор поднялся и удивленно спросил:

— Екатерина Аркадьевна… Ты ко мне?

— Да. Я вижу, ты занят, — неуверенно проговорила она, не зная, что же ей делать. — Может быть, мне подождать на улице, пока ты освободишься?

— Тебе долго придется ждать… Тут срочное дело… Ты посиди здесь…

— А я не помешаю вам?

— Нет, конечно! Секретов у нас никаких нет…

Кате и самой хотелось посмотреть на Федора в роли руководителя участка, и она пристроилась на скамейке рядом с Жанной.

Федор говорил собравшимся, что, по данным метеослужбы, в верховьях Студеной идут ливневые дожди. Количество выпавших осадков намного превысило многолетнюю норму. К тому же наступившая жара вызвала таяние громадных вечномерзлых таежных болот, которые питают притоки Студеной, пошли «черные воды». Все это привело к резкому подъему уровня воды в водохранилище, и он продолжает повышаться.

— За вчерашние сутки уровень воды в верхнем бьефе повысился на сорок сантиметров, — подтвердил слова Федора Тимофей.

Недостроенная плотина не рассчитана на такой небывалый летний паводок, продолжал Федор, поэтому принято решение ускоренными темпами наращивать ее высоту. Управление строительством дополнительно направило на плотину рабочих и машины. С завтрашнего дня вводится новый, уплотненный график работы.

Молодой парень с умным, интеллигентным лицом проговорил серьезно:

— Дело ясное, Федор Михайлович… Я собирался с понедельника в отпуск идти. Теперь вижу, обстановка такая, что отпуск мой придется отложить.

— Если можешь отложить, это будет очень хорошо, Степан. И поговори с нашими комсомольцами, — сказал Федор и обратился к начальнику смены Погожеву: — Как, по твоим данным, обстоит дело с фильтрацией воды через плотину?

— Ни капли не просачивается, Федор Михайлович. Нижний откос плотины сухой. Экран хорошо держит воду.

— Продолжай круглосуточно вести наблюдения. Вода поднимается, в работу включаются новые, верхние слои экрана, а в нем идет сейчас интенсивное оттаивание мороженого грунта, который мог случайно попасть в экран.

Грузный, с крупным волевым лицом пожилой человек в брезентовой спецовке хмуро сказал:

— Да, следить надо очень строго. «Черная вода» — это коварная стихия, разгильдяйства не прощает.

Катя спросила Жанну, кто это говорит.

— О, это наш Батя! Бригадир Иван Романович Бутома, сорок лет строит гидростанции! Устьянцев очень любит его, — ответила Жанна.

Эта совсем молоденькая, милая девчушка тоже участвовала в совещании: доложила о количестве рабочих и машин в бригадах, быстро давала Федору справки о наличии горючего и материалов, и Катя позавидовала ее уверенности и деловитости.

Федор поднялся и объявил, что планерка закончена.

— С утра всем быть на своих местах!

Люди поднялись, заговорили и пошли к выходу. В прорабской остались Федор и Катя. Федор открыл фрамуги:

— Надымили мы здесь…

Пока шло совещание, Федор все думал, зачем пришла Катя. Спросить же ее об этом считал нетактичным и чувствовал себя неловко. Катя сама объяснила свое появление.

— Шла я со своего объекта мимо и решила зайти к тебе, поболтать. Я месяц на стройке, а мы с тобой видимся на ходу, на людях…

— Да, я много работаю… Устал, издергался…

— А я завидую тебе, Федя! У тебя большое дело, ты всем нужен. Тебя тут ценят, я знаю. Я тоже хотела бы включиться в общую работу. Но что-то у меня не получается. Я потерялась среди тысяч людей, чувствую себя жалкой, ненужной. Завидую даже простым девчонкам, штукатурам и подсобницам, которые день работают, распевая песни, а вечером бегут на танцплощадку и потом гуляют с парнями до рассвета.

— Странно! Ты ведь тоже участвуешь в нашем строительстве…

— Чепуха! Стройка даже не заметит, если такая козявка, как я, исчезнет.

Она поднялась и протянула руки Федору:

— Что же мы сидим здесь в духоте? Проводи меня.

Они вышли из балка и направились в город.

— А ты не боишься Кости? — усмехнулся Федор. — Он ведь очень ревнив.

— Тебе-то чего беспокоиться? — с вызовом сказала Катя. — Это касается только меня. Уж не боишься ли ты его?

Федор не ответил, промолчал.

Они вышли на главную улицу города, обозначенную пока несколькими домами, изрытую траншеями, заваленную насыпями земли. Одни дома уже были заселены, в другие жильцы только въезжали. У подъезда молодые веселые парни сгружали с машины мебельный гарнитур. По временным деревянным тротуарам шли оживленные группы людей, женщины катили детские коляски.

«Обычная картина, какую увидишь в любом строящемся районе Москвы», — подумала Катя и с чувством раскаяния в голосе сказала:

— Ты был прав, Федя, когда решил ехать сюда. Я-то считала, что гидростроители живут в землянках, не снимают ватников и резиновых сапог и с утра до вечера глушат спирт. А тут такие же типовые дома, какие строятся в Москве! И одеваются все по самой последней моде, правда несколько утрируют ее. Мы там, в Москве, думаем, что настоящая жизнь только в столице, а в провинции люди влачат жалкое существование, прозябают! Какая несусветная чушь! Какое самомнение! Везде люди живут в полную силу своих способностей, в полный накал чувств, и везде у людей одни и те же проблемы, одни заботы…

— Я рад за тебя, Катя, что ты избавилась от своих предубеждений и увезешь отсюда это новое, более широкое и правильное понимание жизни, — сказал Федор, а сам подумал с горечью, что запоздалое прозрение Кати уже ничего не сможет изменить в его судьбе.

Они прошли мимо гостиницы, где жила Катя, но она не остановилась, а продолжала идти по дороге, поднимающейся на сопку, заросшую лесом; Федору было неловко спросить Катю, куда они идут, и он молча следовал за ней, держа ее под руку.

Вечер был жарким, душным. По небу громоздились тучи; они то сходились, то снова расходились, открывая палящее солнце, воздух был насыщен электричеством — уже несколько дней собиралась гроза.

На окраине больше стало мошки́. Они сорвали ветки иван-чая и стали отбиваться от нее.

— А цветы здесь такие же, как под Москвой, — сказала Катя и остановилась среди сосен. — Хорошо здесь. Тишина необыкновенная. Как в другой мир попала. Знаешь, Федя, живешь в суете, в толчее, в каких-то мелочных, никчемных заботах и забываешь, что есть небо, облака, звезды, полевые просторы, и шум леса, и запах травы…

Костя не понимает и не любит природу. Я иногда брожу тут одна. Я здесь будто оттаиваю. Чувствую себя девочкой — честной, смелой, чистой. И мечтаю о простой, обыкновенной жизни. Хочу жить, как живут здесь: спокойно, неторопливо, не завидуя другим. Знаешь, Федя, давай съездим в твой Улянтах. Я хочу все знать о тебе. Где ты родился, вырос, что тебя окружало. Хочу видеть твоих родителей, братьев, сестер.

— Боюсь, ты разочаруешься в них. Мне они дороги. Но ты не найдешь в них ничего возвышенного, романтического. Любая местная девушка — вот хотя бы моя младшая сестра Таня — была бы счастлива поменяться с тобой судьбой.

— О, это только потому, что они не знают моей жизни. Нет, Федя, жизнь моя не удалась. Тусклое, серое, никому не нужное существование.

Опустив голову, Катя шла и молча хлестала веткой голые ноги, отгоняя мошку. Они повернули назад.

У крайних сосен Катя вдруг остановилась и посмотрела Федору в лицо:

— Ты разве не хочешь меня поцеловать?

Глаза ее были такие беспомощные, умоляющие, испуганные, обнаженно-ранимые, будто она остановилась на самом краю речного обрыва, перед тем как через секунду сделать шаг, последний шаг в пустоту, во тьму, в бушевавшую под нею в пропасти ледяную воду…

— Не надо этого, Катя…

— Почему? Ты не веришь мне?

— Ни к чему это…

Какая-то спазма перехватила ей горло. Хотела глубоко вздохнуть, набрать воздуха, но не смогла. Резко повернулась и быстро пошла в город. Почувствовала, как жар охватил ее лицо. Унизиться так позорно, постыдно… Разоткровенничалась, рассказала о самом заветном, мучительном, о чем никому не говорила, а ему, оказывается, это не надо, это ни к чему…

Позади над сопкой, откуда они ушли, пробежала беззвучная молния и голубой вспышкой осветила землю. Они одновременно оглянулись на молнию, тут угрожающе загрохотал, раскатился по небу гром, и они пошли еще быстрее, молча и поспешно, будто убегали от чего-то опасного, враждебного им, от чего надо было уйти как можно скорее.

Когда они вошли в город, начался дождь. Катя с облегчением подняла к первым холодным каплям свое пылающее лицо.

— Хорошо, что мы успели уйти от дождя.

— Да, иначе промокли бы до нитки.

Они будто обрадовались, что начался дождь, и теперь есть предлог расстаться, и уже не надо будет произносить застревающие в горле горькие слова и мучиться, и торопливо распрощались.

— Спокойной ночи, Катя.

— Всего тебе доброго, Федя.

Глава двадцать шестая

1

Начавшийся вечером дождь лил всю ночь, день, еще ночь и еще день. Ливни охватили огромную территорию в бассейне Студеной, и почерневшая от болотной воды река вздулась, затопила берега. Узкий водосбросной канал не мог пропустить небывалый летний паводок, и уровень воды в водохранилище поднимался с каждым часом. Рабочие участка Устьянцева непрерывно наращивали высоту экрана, чтобы не дать воде прорваться через плотину.

На рассвете второго дня к Федору подбежал сменный инженер Погожев.

— Федор Михайлович! Что-то неладное там происходит! — сказал он, указывая на низовой откос плотины.

Из-под мокрого капюшона штормовки испуганно глядели его увеличенные очками глаза.

— Где? Что происходит? — сразу забеспокоился Устьянцев, по его глазам поняв, что случилось что-то серьезное. Погожев взял Устьянцева за руку, повел по откосу вниз.

— Вон там… Кажется, вода просачивается, — тихо сказал он, будто сообщал Федору тайну, которую никто не должен знать.

По каменному откосу плотины они спустились до площадки первой бермы, здесь Погожев указал на пенистые струи воды, что с шипеньем ползли, извивались злобными змеями меж камней.

— Вот, Федор Михайлович! Откуда эта вода?

Они облазили участок, где просачивалась вода, сбросили с откоса несколько крупных камней — под ними бежали мутные, глинистые ручьи.

— Может, это дождевая вода с гребня стекает? — высказал предположение Погожев.

— Для дождя многовато воды… И потом, в таком случае протечка должна быть по всей плотине, а не в одном месте, — лихорадочно размышлял Федор.

— Это верно, — согласился Погожев и удивленно спросил: — Тогда что же это значит?

Карабкаясь по откосу, он потерял очки, и теперь его близорукие глаза глядели на Устьянцева растерянно и беспомощно. Погожев догадывался, что произошло, но боялся произнести слово фильтрация. Это было самое страшное для строителей плотин явление — просачивание воды через плотину, и все усилия строителей были направлены к тому, чтобы не допустить фильтрации или же в крайнем случае свести ее к безопасному минимуму.

Это слово произнес Устьянцев.

— А это значит, Рюрик, что через плотину идет фильтрация воды! Видишь, какая мутная, глинистая вода?

— Выходит, наш экран пропускает воду? — в страхе проговорил Погожев.

— Выходит, так. Видно, фильтрация началась давно, но за дождем мы не заметили этого. Побудь здесь, я доложу начальству.

Вскоре Федор вернулся с главным инженером строительства Кузьмищевым. К этому времени вода уже хлестала из плотины мощным потоком.

Кузьмищев сразу определил:

— Это напорная фильтрация из верхнего бьефа. Но мы видим лишь малую долю фильтрующейся воды, большая ее часть стекает через каменную наброску к подошве плотины. Идемте, посмотрим, откуда начинается фильтрация.

Все трое поднялись на гребень плотины и на верховом откосе обнаружили большой размыв. Из огромного водоворота мутная, коричнево-черная вода с грозным гулом устремлялась в промыв, разрушая экран и фильтр и унося с собой суглинок, гравий и щебень. На глазах инженеров промоина увеличивалась, поток воды нарастал.

«Произошло страшное, непоправимое, — думал Федор, потрясенный катастрофой, почувствовавший себя слабым и ничтожным перед могущественными, враждебными человеку силами природы. — Как прав был Бутома, когда предостерегал об опасности „черной воды…“ Неужели причина катастрофы — наше предложение? И мы все совершили ошибку?.. Хотели поскорее пустить станцию, сделать доброе дело, а оно обернулось во зло… Как еще плохо люди знают законы, управляющие природными процессами, и как они бессильны перед яростными, слепыми стихиями землетрясений, засух, наводнений…»

Вокруг размыва столпились рабочие с плотины. Они стояли под неутихающим ливнем и, понурив головы, смотрели, как река рушит, уничтожает то, что они создали за шесть лет напряженного, самоотверженного труда, замерзая в лютые холода, истекая по́том в летнюю жару, перенося бытовую неустроенность, отказывая себе в отдыхе, в семейных радостях… И вот теперь вода уносила в пропасть их соленый пот, их бессонные ночи, мечты и надежды, отданные плотине годы жизни…

К Устьянцеву и Погожеву подошли запыхавшиеся от быстрой ходьбы Шурыгин и Кипарисов. Стоящих рядом четырех инженеров, руководителей участка возведения экрана, суровым, неприязненным взглядом окинул главный инженер. Он был без головного убора, дождь падал на его седеющие волосы, стекал по худощавому угрюмому лицу.

— Что ж, товарищи инженеры, выходит, просчитались мы с вами?

— Не понимаю, Николай Павлович, что произошло, — за всех ответил Устьянцев. — Русловые перемычки три года отлично стояли… Никакой фильтрации не было! А ведь мы возводили их по той же технологии, что и плотину, и тоже зимой, когда прекращается практически сток реки…

— Не понимаешь? — недовольно спросил Кузьмищев и тут же объяснил: — Я считаю, причиной протечки может быть только одно: оттаивание летом комьев смерзшегося суглинка в экране. В образовавшиеся пустоты и проникла вода. Она принесла в экран тепло и вызвала дальнейшее оттаивание грунта и усиление фильтрации.

— Но как мог попасть в экран мерзлый грунт? — Устьянцев обернулся к своим начальникам смен: — Вот мы, все четверо, поочередно были на плотине, руководили возведением экрана. Кто же из нас допустил, проглядел такое чепе?

Шурыгин и Погожев в один голос заявили, что они головой ручаются: в их смены этого не могло быть.

Кипарисов же по обыкновению произнес туманную, выспреннюю фразу:

— Вы как Христос на тайной вечере говорите: один из вас предаст меня!

Федора возмутила уклончивость его ответа, и он рассерженно бросил:

— Вы угадали мою мысль, Радий Викторович: один из нас Иуда! Вот только кто — этого я пока не знаю!

В толпе собравшихся на плотине людей были и Осинины.

— Какое несчастье, Костя… Какое страшное несчастье, — сокрушалась Катя.

— Авария лишь подтвердила то, что мне было ясно с самого начала. В конце концов инженерный расчет побеждает дилетантство и авантюризм! — с дрожью удовлетворения в голосе отвечал Костя.

— А мне жаль, Костик, очень жаль, что это случилось. Люди так самоотверженно работали, так хотели побыстрее пустить станцию…

— Странно, что их ты жалеешь. А то, что мой проект отвергнут, а я опозорен и уничтожен, тебя, видно, не трогает?

— Я, мой проект… Для строительства не имеет значения, чей проект.

— А я не хочу, чтобы по моему трупу кто-то забирался наверх: в кандидаты наук, руководители строительства, лауреаты! Я хочу, чтобы на Сибирской ГЭС стояла моя плотина!

— И тебе наплевать, что этот памятник твоему «я» обойдется государству в десятки миллионов рублей?

Тут на плотину на полном ходу въехала черная «Волга» и резко затормозила. Из машины вышли начальник строительства Правдухин, работники управления строительства, проектировщики.

Большой, грузный Правдухин решительным шагом направился к месту аварии, быстро осмотрел его, выслушал Кузьмищева и встревоженным, требовательным взглядом обвел окруживших его растерянных, подавленных катастрофой специалистов:

— Довольно глазеть! Что делать будем?

Вперед вышел начальник группы рабочего проектирования «Гидропроекта» Варфоломеев — небольшого роста, тщедушный, в больших темных очках. Лицо его было смятенным, страдальческим, как у человека, потерявшего голову от свалившейся на него беды. Высоким, нервозным голоском он сказал, что проектом института предусмотрена укладка экрана только в летние месяцы, когда суглинок находится в оттаявшем состоянии и никаких проблем с укладкой не возникает.

— Ваш проект обрекал строителей на простой в течение восьми месяцев в году с отрицательными температурами! — бросил ему реплику Кузьмищев.

Варфоломеев не ответил Кузьмищеву — споры эти велись давно, и все аргументы за и против были известны каждой спорящей стороне — и продолжал раздраженно, недовольный тем, что его перебили:

— Авария доказывает, что зимние работы не обеспечивают необходимой водонепроницаемости экрана. — Варфоломеев повернулся к размыву: — Поглядите, что творится! Река может вот-вот разрушить и снести плотину! А в водохранилище уже накоплены миллиарды кубометров воды!

Вниз со скоростью курьерского поезда покатится водяной вал, стена воды высотой в десятки метров, которая на протяжении сотен километров разрушит все на своем пути, смоет с лица земли все прибрежные селения. Будут человеческие жертвы, колоссальный материальный ущерб! Всю ответственность за эти страшные последствия будет нести только управление строительства!

— Короче, короче! — нетерпеливо перебил Варфоломеева Правдухин. — Что вы предлагаете?

— Чтобы спасти плотину и предотвратить ужасную катастрофу, институт предлагает немедленно взорвать плотину на участке строительной траншеи и через нее пропустить паводок и спустить всю воду из водохранилища. Дать экрану прогреться, заново его переработать и уплотнить. Все работы вести только в летние месяцы…

Кузьмищев энергично шагнул к Варфоломееву, возмущенно поднял руку:

— Взорвать плотину? Значит, вы предлагаете пустить насмарку всю нашу работу? Конечно, вы, проектировщики, будете спать спокойно, но подумали ли вы об интересах государства? — Кузьмищев, дрожа от негодования, обратился к Правдухину: — Валериан Николаевич, мы не можем принять предложение товарища Варфоломеева… Это перестраховка… Он хочет запугать нас девятым валом. — Кузьмищев указал на размыв: — Смотрите! Протечка произошла на участке в несколько метров. Но остальная часть плотины длиной восемьсот метров надежно держит воду! Значит, допущен в экране местный дефект — и только! Предлагаю немедленно заделать размыв и восстановить плотину!

Федор слушал спорящих, а сам смотрел на Правдухина: как тот относится к этим противоположным, взаимоисключающим предложениям? Большое, с крупными чертами, волевым подбородком и обвисшими седыми усами лицо много видевшего, много пережившего начальника строительства было суровым и сосредоточенным: видно, в Правдухине шла непрерывная, напряженная работа мысли — ведь именно он должен принять решение, которое определит судьбу плотины и всего строительства.

Попросил слова и Костя Осинин, непосредственный исполнитель проекта организации работ на плотине. Лицо его сияло: он не мог скрыть своей радости, считая, что авария реабилитировала его проект.

— Я предвидел с самого начала, что зимние работы приведут к катастрофе. Поэтому и возражал против предложения строительства!

Правдухин иронически усмехнулся:

— Какой провидец! Давайте я вас в штат зачислю вместо всей гидрометеослужбы: будете мне прогнозы погоды и паводков давать! Заодно и мою судьбу предсказывать!

Федор тоже включился в спор и поддержал предложение Кузьмищева, указал, на каких этапах работы в экран мог попасть замороженный суглинок, и признал, что это могло произойти только в результате нарушения технологии зимних работ, плохого руководства и контроля со стороны начальников смен.

— Тут товарищ Варфоломеев искал виновных в аварии. Я хочу помочь ему. Я, как старший прораб, несу за нее полную и персональную ответственность. А уж я спрошу со своих подчиненных!

Нахмурив брови, Правдухин объявил решение:

— Я взвесил все предложения. Взрывать плотину и опорожнять водохранилище не будем. Немедленно заделать промоину в экране, чтобы удержать все паводковые воды. Для этого объявляю аврал. Все силы и средства — на плотину! Начальник аварийного штаба — я. Мои заместители — главный инженер и начальник производственного отдела. Сейчас, товарищи секретари парткома и комсомольского комитета, мы втроем по радиотрансляционной сети обратимся с призывом ко всем рабочим, ко всему населению города с призывом пойти добровольцами на плотину, чтобы помочь обуздать взбесившуюся Студеную. Пока не ликвидируем аварию, с плотины никому не уходить. Питание будет организовано на месте.

Варфоломеев поднял вверх острый указательный палец, высоким, сорвавшимся голосом закричал:

— Вы не справитесь со Студеной, Валериан Николаевич! Вы понимаете, какую тяжелую ответственность на себя берете? Я доложу в Москву!

Правдухин добродушно усмехнулся:

— Не такие реки укрощали: Иртыш, Ангару, Нил, Енисей! А ответственности я не боюсь! Меня больше страшит безответственность некоторых людей!.. Кстати, возглавьте всю вашу группу, получите спецодежду — и на плотину, в распоряжение Устьянцева!

2

Аварийные работы начались под проливным дождем.

В штормовке защитного цвета с поднятым капюшоном, в резиновых сапогах Правдухин энергично распоряжался в самой гуще людей и машин, и только по красной нарукавной повязке начальника аварийного штаба его можно было отличить от рабочих.

— Кузьмищев! — кричал он в телефон, установленный в вагончике тут же на плотине. — Песчано-гравийную смесь грузи живее… Да потому что фильтрующаяся вода в первую очередь должна затянуть смесью пустоты и щели в каменной наброске!.. Машины буксуют, говоришь? И моторы глохнут в потоках воды? — Правдухин вышел из вагончика. — Устьянцев! Живо ко мне! — Федор подбежал к Правдухину. — Садись на трактор и жми на всю железку навстречу самосвалам: помоги им из грязи вылезти! Проклятый дождь! Все дороги расквасил, черт бы его побрал! — ругался Правдухин.

Окутанный белым облаком брызг от бивших в него струй дождя, показался на плотине первый самосвал.

— Сюда, сюда давай! — подняв руку, зычным голосом скомандовал выглядывавшему из кабины водителю Правдухин.

Машина задом подъехала к краю размыва, гидродомкраты стали медленно поднимать кузов, поток гравия с шумом обрушился в пенистую пучину, взметнув огромный столб воды, окатившей самосвал и стоявших вблизи людей.

— Следующий вали! — размахивает рукой Правдухин.

Подъезжает одна машина за другой, мощные самосвалы натужно ревут, буксуют в раскисшем от дождей суглинке, закидывают людей грязью, валят и валят в размыв песок и гравий, но все это бесследно исчезает в бурлящем у плотины водовороте.

Устьянцев подошел к Правдухину и расстроенно доложил:

— Валериан Николаевич! Река, как ненасытная прорва, глотает машины материала — и никакого результата!

— Пусть глотает! Это ничего не значит! — радостно и вдохновенно кричит в ответ Правдухин. — Проглотит десять, сто машин, но мы с вами, ребята, все-таки перехватим горло этой старой ведьмы Студеной!

Может быть, не все команды и возгласы Правдухина были нужны — рабочие и прорабы знали, что надо делать, — но, видно, стихия напряженного труда сотен людей захватила его, пробудила в нем душу молодого рабочего-бетонщика, каким он был, когда сорок лет назад начинал строить свою первую гидростанцию.

К вечеру из воды показывается коническая насыпь гравия.

— Видишь, Фома неверующий? — победно хохочет Правдухин, указывая Устьянцеву на верх насыпи. — Теперь подавай щебень в обратные фильтры. Щебня, говоришь, нет? Езжай на бетонный завод и забирай все запасы щебня. Сначала крупные фракции, потом мелкие.

Открылась дверь вагончика-штаба, и в освещенном проеме показалась коренастая фигура Толкунова, начальника производственного отдела.

— Валериан Николаевич! Москва вызывает! Из министерства!

Правдухин вошел в вагончик, взял трубку.

Говорил начальник главка, интересовался ходом аварийных работ.

— Здорово подвели вы меня, Валериан Николаевич! — недовольно гудел в трубке его голос. — Я-то понадеялся на вас, как на каменную гору, вместе с Радыновым поддержал ваше предложение на техсовете министерства.

— Я уверен, Георгий Федорович, что идея зимней укладки экрана правильная и проверенная. Очевидно, при укладке допущен какой-то локальный дефект, в месте промыва нарушена технология, — защищался Правдухин.

— Мало выдвинуть хорошую идею, ее надо и хорошо осуществить. А добрыми намерениями, знаете ли, и дорога в ад вымощена!

— Делаем все возможное для спасения плотины. Думаю, справимся с аварией.

— Какое бы решение вы ни приняли, учитывайте: ни в коем случае не рисковать жизнью людей. Вы лично отвечаете за это!

Правдухин положил трубку на аппарат и, тяжело опершись локтями на стол и устало сгорбив спину, сидел несколько минут, обдумывая разговор. «Лично отвечаете… За что только ни отвечает начальник строительства!..»

Нахлынули, тяжело заворочались мысли о десятках требующих его решения вопросах, всяких срочных и неотложных делах. Правдухин усмехнулся: за все десятилетия своей работы он не помнит дня, когда бы не висели над ним тучей и не давили его эти проклятые нерешенные вопросы и когда бы он чувствовал себя совершенно свободным от служебных дел. Видно, такова уж судьба руководителя…

Надо было идти на плотину, но в ногах и во всем теле он чувствовал такую тяжкую, непреодолимую усталость, что, казалось, уже не был в состоянии двинуться с места.

Услышал шум подъехавшего к размыву самосвала, раздраженные голоса людей и тут же одолел охватившее его расслабление, поднялся, сразу ощутив тяжесть своего грузного, уставшего тела, и вышел из штаба.

Первое, что он увидел, был груженный щебнем самосвал, медленно, буксуя в грязи, пятившийся задом к краю плотины. Вдруг машина заскользила облепленными глиной колесами, не удержалась на плотине, съехала по откосу и опрокинулась на бок. Это произошло на глазах работавших на плотине людей, но они ничего не могли сделать. Правдухин велел притащить длинную толстую доску, по ней спустились к машине рабочие, открыли кабину и вытащили водителя — им оказался Алексей Устьянцев. Он был жив, только разбил голову, когда падала машина, и по лицу его текла кровь. Рабочие хотели отнести его в медпункт, но он яростно растолкал их:

— Пустите меня! Руки-ноги целы! А кровь — это кожу содрало!

Он подбежал к стоявшему на плотине бульдозеру, подогнал к машине, зацепил тросом и вытащил ее наверх.

Алексея снова хотели отвести в медпункт, но он упрямо не уходил с плотины:

— Я должен дождаться брата!

Скоро Федор вернулся с бетонного завода. Выскочив из кабины, он увидел окруженного людьми брата со следами крови на лице и схватил его за плечи:

— Алеша, что с тобой?

— Ерунда! Кожу поцарапало! Машину я вытащил, — Алексей указал на искореженный самосвал. — Мне надо с тобой поговорить. Только без людей.

Федор отвел брата в сторону:

— Теперь рассказывай, как же ты свалился.

— Об этом потом! Скажи, Федя, отчего произошла авария на плотине?

— В экран попал мороженый грунт. Не понимаю только, как он мог оказаться в экране?

— Не понимаешь? Так я тебе скажу. Я аварию сделал на плотине! Я мороженый грунт возил! И вся наша смена! — Алексей схватился за голову руками и заплакал. — Сволочь я, Федя! Самая последняя сволочь, вот кто я! Лучше бы мне с машиной в воду свалиться — и на дно!

— Как же это допустил начальник смены? — поразился Федор. — Почему же ты молчал?

Немного успокоившись, Алексей рассказал, что в конце марта, когда стояли сильные морозы и работа шла медленно, заработки упали, Кипарисов собрал смену и сказал, что кровь из носу, а квартальный план надо выполнить, чтобы получить премию, и стал подгонять рабочих: надо поднять темпы, больше кубов класть, поторапливаться на укладке. Он ездил на карьер, ругал экскаваторщиков, что они ему план срывают, требовал грузить машины быстрее. Их смена в ту последнюю неделю марта была ночная, но Алексей заметил, что в его машину грузят много комьев промороженного грунта, и сказал об этом Кипарисову, но тот ответил, что это не имеет значения: в экране мороженый грунт смешается с оттаявшим, утрамбуется и все будет в порядке. В тот же день к нему подошел бригадир Митрофан Пинегин и сказал, что не его, Алешки, ума дело читать наставления прорабу, его дело быстрее возить, что грузят, и не подводить бригадников, если хочет в бригаде работать. Алексей тогда боялся, что его во второй раз уволят со стройки, и никому не сказал о мороженом грунте, и бригада возила его несколько ночей и укладывала как раз в том месте, где размыло плотину. Одна их смена выполнила тогда квартальный план и получила премию.

К удивлению Алексея, Федор не стал его ругать, а обрадованно затормошил:

— Спасибо тебе, Лешенька! Ты не представляешь, как ты всем помог!

Алексей обиженно и недоуменно посмотрел на брата:

— Ты смеешься… «Помог»… За что спасибо-то?.. Нет, я подам заявление, чтобы меня из комсомола исключили.

— Да как же ты не понимаешь: значит, мы делали все правильно, и причина аварии не наша технология, а ее нарушение! Это меняет все дело! Ты спас нашу плотину — вот что ты сделал!

— Лучше бы не надо было ее спасать…

Федор снова стал серьезным. Он сказал, что теперь надо сделать все по-умному, чтобы разобраться в этом деле, поэтому Алексей никому не должен даже заикаться об их разговоре. Он отвел Алексея в медпункт, где брата осмотрел и перевязал дежурный врач, — раны и вправду оказались поверхностными.

3

Федор вернулся на плотину в тот момент, когда место размыва было завалено щебенкой вровень с гребнем. Фильтрационный поток ослабел, вода мирными ручейками стекала по низовому откосу.

Упорная призма плотины восстановлена, главное дело сделано. Теперь надо обеспечить водонепроницаемость плотины, уложить размытый участок экрана.

Ночью, при свете прожекторов, машины стали сваливать в воду суглинок. Река не сдается, грызет плотину, размывает, уносит суглинок, но люди побеждают стихию: машины валят грунт непрерывно, и вот уже из воды показался верх экрана. Работа пошла быстрее. Уложенный в экран суглинок разравнивают бульдозеры, укатывают колесами нагруженные камнем МАЗы: слоеный пирог плотины должен быть монолитным, прочным, водонепроницаемым. Люди облепили участок размыва, копошатся, как мураши, лопатами и трамбовками окончательно выравнивают слои грунта, заделывают ямы, пустоты, щели, а сами тревожно оглядываются на черную, молчаливую, усеянную отражениями огней поверхность водохранилища: поднимается ли все еще вода, успеют ли они нарастить плотину и опередить реку?

Восстановленный экран надо быстрее защитить от воды: его прикрывают верховым надэкранным фильтром из песчано-гравийной массы.

— Устьянцев! — кричит, шагая по гребню экрана, довольный Правдухин. — Теперь вали рядовой камень!

На фильтр укладывают каменную пригрузку — это уже последний слой плотины!

— Уплотнить наброску гидромонитором! — дает команду Правдухин.

Подъезжает водяная пушка. Бригадир Иван Бутома пригнулся у рукояток, как артиллерист у орудия, поворачивает ствол, наводит на невидимого противника, мощная, белокипящая струя воды с грозным гулом вырывается из сопла, бьет в камни, ворочает их, утрамбовывает.

Это все. Конец штурма. Победа!

Плотина снова несокрушимой стеной уперлась в берега, перекрыла реку. За верховым откосом мелкими волнами мирно плещет спокойное, уходящее к горизонту Сибирское море. Укрощенная река злобно, устрашающе ревет в водосбросном канале и, выйдя из него, делает прыжок и вздымается белым, кипящим потоком на высоту пятиэтажного дома.

Но люди все еще не верят, что река побеждена, не расходятся, мокрые, уставшие, возбужденные, толпятся на плотине. Они впервые за много часов могут распрямиться, глубоко вздохнуть, набрать полные легкие холодного чистого утреннего воздуха, закурить и, любуясь тонкими струйками тянущегося от сигарет голубоватого дыма, почувствовать пьянящий запах табака.

Посмотрев вверх на хмурое, затянутое пепельно-серыми облаками небо, они с удивлением увидели, что дождь уже прекратился. На небритых, потемневших от усталости лицах, освещенных бледным, без теней, светом, появляются расслабленные, радостные улыбки, рабочие с каким-то новым чувством душевной открытости и дружелюбия смотрят друг на друга, обмениваются шутками и чего-то ждут: после того подвига, который они совершили, нельзя просто разойтись по домам и заняться своими будничными делами.

И когда в кузов высокого сорокатонного самосвала поднялись Правдухин, секретари парткома и комсомольского комитета, председатель постройкома, Федор Устьянцев, бригадир Иван Бутома и несколько рабочих, люди обрадовались, окружили машину, зааплодировали.

Правдухин откинул с головы капюшон штормовки и открыл митинг.

— Благодарю и низко кланяюсь всем за самоотверженный, героический труд!

Рукоплескания, крики «ура» прервали Правдухина, он поднял большие, тяжелые руки и, улыбаясь, захлопал вместе со всеми. Потом он говорил о великой, необоримой силе коллективного труда, о созидании нового, счастливого мира и, взмахнув рукой, воскликнул:

— Слава вам, герои, покорители Студеной!

Люди слушали выступающих с взволнованными, счастливыми лицами, пожимали друг другу руки: эта штурмовая ночь соединила их удивительной и возвышающей силой братства.

Солнце прорвалось сквозь тучи, раскидало их, расходящиеся потоки жаркого сияния хлынули на землю, осветили собравшихся на плотине людей, разлились на поверхности моря ослепительно сверкающей расплавленной медью.

После митинга к Федору подошла Катя. В измазанной глиной мокрой брезентовой спецовке, она казалась толстой и неуклюжей. Лицо ее разрумянилось и помолодело от работы на воздухе. Повязанная пестрой косынкой, Катя была похожа на одну из многих работающих на стройке девушек-подсобниц.

— Федя, Федечка, как я рада, что все страшное позади! Угощайся!

Она протянула ему кулек с черешней, только что доставленной самолетом. Правдухин распорядился черешню с аэродрома немедленно привезти на плотину и раздать всем участникам аврала. Федор и Катя доставали из одного кулька крупные, глянцевито блестящие красные ягоды, их руки, нашаривая ягоды, встречались, а Катя восторженно говорила:

— Я впервые в жизни работала плечом к плечу с сотнями людей! Какой здесь замечательный народ! Работа меня захватила, я чувствовала себя нужной и поняла, что труд может дать человеку и радость и счастье! Я горжусь тем, что участвовала в победе над стихией!

— Лучше бы этой победы не было.

— Я не понимаю тебя, — осеклась Катя и растерянно посмотрела в хмурое, неподвижное лицо Федора.

— Я говорю, лучше бы не было этой аварии.

— Ах да, конечно… Я сказала глупость…

Катя смешалась, лицо ее застыло в недоуменном выражении.

— Извини, Катя, я должен срочно идти к Правдухину. Как раз по поводу аварии.

Глава двадцать седьмая

1

Федор попросил начальника строительства принять его и рассказал ему о своем разговоре с братом.

— Виноват и я, Валериан Николаевич: плохо, выходит, контролировал работу Кипарисова, — расстроенно закончил он.

Правдухин был крайне поражен.

— Здесь не простая расхлябанность, а нечто другое, более серьезное. Кипарисов хотел опорочить всю нашу стройку! Но почему? Для чего это лично ему нужно?.. Не понимаю… Как он мог пойти на это? А если бы плотину снесло?

Он приказал секретарю немедленно собрать техническое совещание для выяснения причин аварии. Вызваны были Кузьмищев, Толкунов, секретарь парткома, инженеры с плотины.

— Вот теперь, товарищи, когда авария ликвидирована, можно спокойно разобраться, почему она произошла и кто в этом виноват, — сказал Правдухин, открывая совещание.

Прежде всего он потребовал установить, когда возводился экран в месте размыва.

Толкунов вместе с Устьянцевым, листая ежедневные сводки о ходе работ на плотине, выяснили, что на расстоянии ста пятидесяти метров от правого берега на отметке двадцать — двадцать пять метров суглинок укладывался в последнюю неделю марта, в основном в смену Кипарисова.

— Какая по метеосводкам была температура в эти дни? — спросил Правдухин.

— От двадцати до двадцати восьми градусов ниже нуля, — ответил Кузьмищев.

— Я помню, это был конец квартала, стояли сильные морозы, мы мучились с отогревом грунта и план квартала не выполнили, — сказал Устьянцев.

Толкунов посмотрел в отчет и поправил Устьянцева:

— Но одна бригада — Митрофана Пинегина в смене Кипарисова — план выполнила! И даже получила премию!

— Как же это вам, Радий Викторович, удалось обскакать всех? — удивился Правдухин.

— Работали зверски, себя не щадили, — улыбнулся Кипарисов и, скромно потупив глаза, добавил: — Ну, конечно, и четкая организация всех работ…

— А в погоне за планом не допустили ли вы упрощения технологии? — забросил крючок Кузьмищев.

— Что вы, Николай Павлович, качество для нас — первая заповедь. Можно сказать, святая заповедь! — уверенно ответил Кипарисов.

— А может быть, без вашего ведома рабочие нарушали технологию? — прищурился на него Правдухин и обратился к присутствующим: — Может быть, мы их спросим? Как ваше мнение, товарищи?

Совещание глухо загудело.

— Странно. Значит, вы мне не доверяете? — заволновался Кипарисов. — И вообще не понимаю, почему весь разговор сосредоточился на моей смене, когда у нас их на плотине три!

— Ты на что намекаешь, Радик? — взорвался Шурыгин.

— С больной головы на здоровую хочет все свалить! — вслед за ним возмутился Погожев.

Их остановил секретарь парткома Колмогоров и обратился к Кипарисову:

— Да хотя бы потому, Радий Викторович, что вы имеете два выговора за некачественную работу!

— У меня этих выговоров больше десятка. Не упомнишь, за что их наклепали. — Кипарисов кивнул на Устьянцева: — У меня начальник больно строгий!

Колмогоров спросил Шурыгина:

— Сколько выговоров вам дал Устьянцев?

— Ни одного! — ответил тот.

Цепкий, упрямый человек Колмогоров: уж если возьмется за какое дело, то непременно доведет его до конца.

— А вам? — обратился он к Погожеву.

— У меня вообще нет выговоров! — обиделся тот.

— Не сработались мы с Устьянцевым, — пришлось Кипарисову как-то объяснить раскрытую Колмогоровым картину. — Разные мы люди…

Правдухин снова вступил в разговор:

— Мы отвлеклись в сторону. Давайте все же дослушаем рабочих из вашей смены. — Он нажал кнопку звонка и вызвал секретаря. — Пригласите, пожалуйста, Алексея Устьянцева!

Кипарисов весь передернулся, будто его ударил электрический ток, обернулся к двери и не сводил глаз с Алексея, когда тот вошел.

— Ты как индус в чалме, — кивнул Правдухин на перебинтованную голову Алексея. — Как себя чувствуешь, герой?

— Ерунда это, Валерьян Николаевич, все в порядке, — улыбнулся Алексей и повторил то, что рассказал Федору.

— Что вы его слушаете! Он же пьян! — с демонстративным возмущением выкрикнул Кипарисов, но в глазах его замельтешил страх.

Алексей спокойно повернулся к нему:

— Нет, Радий Викторович, я как стеклышко. Авария сразу весь хмель из головы вышибла. И слова мои может бригадир подтвердить.

Правдухин снова вызвал секретаря.

Курчавый, жилистый Пинегин оглядел зеленоватыми, с нагловатой хитрецой глазами собравшихся, расстроенно хлопнул кепкой по колену, подмигнул Кипарисову:

— Вижу, главные подсудимые в сборе. Так что темнить бесполезно. Не буду. Возили и укладывали мы в конце марта замороженный грунт. И не размораживали его, и соляным раствором не поливали, и укатывали кое-как. В общем, гнали кубы. Думали: ночная смена, начальства нет, авось пронесет!

— Да как же ты смел нарушать технологию! — набросился на него Кипарисов.

— А, так вот вы как, Радий Викторович! — насмешливо протянул Пинегин. — Значит, хотите сухим из воды выйти, все на меня свалить? Нехорошо, товарищ прораб, стыдно! Вы ведь человек образованный, инженер… Нет, так не пойдет. Раз вместе фальшь допустили, вместе и отвечать будем. При вас, с вашего благословения все делали! И вы прилюдно, при всей бригаде говорили, что, мол, это не страшно, в плотине все смешается… И мы слушали вас. Как же: инженер, начальник смены…

— Почему же это безобразие проглядели вы, товарищ старший прораб? — жестко и резко спросил Правдухин Устьянцева. — Вы, который головой отвечает за технологию?

— Не для оправдания, а чтобы внести ясность, объясню, — ответил Устьянцев. — В ту неделю я был на плотине только днем, в ночную смену не оставался…

Тимофей Шурыгин не дал Устьянцеву договорить:

— Валериан Николаевич, да Устьянцев же тогда гриппом болел, с температурой тридцать девять ходил на работу! Я точно помню, я не раз прогонял его с плотины домой!

— Так. С Устьянцевым ясно. А что скажет заведующая геотехнической лабораторией? — обратился Правдухин к Марии Шурыгиной, круглое лицо которой сразу залила пунцовая краска.

— Наверное, при той интенсивной укладке мне надо было чаще брать пробы грунта… я просто не успевала…

Пинегин, жалостливо глядевший на Марию, недовольно крутнул головой и стал защищать Шурыгину:

— Товарищ начальник строительства! Не виновата Мария Тихоновна! Честнейший работник! Ее проверки мы боялись больше, чем вашей или главного инженера! Но не могла же Мария Тихоновна уследить за нами, когда мы сразу насыпали и укатывали слой грунта тройной толщины!

На лице Правдухина появилась натянутая, сконфуженная улыбка, он насмешливо кивнул Кузьмищеву:

— Вот и до нас очередь дошла, Николай Павлович… Нам с тобой этот урок надо учесть… Я понимаю, что у тебя, как и у меня, десятки объектов на разных площадках. Но видно, нам надо было чаще на плотине бывать, да и на карьер не раз съездить. Придется нам с тобой быстрее вертеться. И повысить требовательность к руководителям…

Правдухин обратился к Кипарисову:

— Ну так как, Радий Викторович? Нужны еще свидетели и доказательства?

— Нет. Как говорят юристы, необходимые и достаточные доказательства имеются.

— А самое неопровержимое доказательство — размыв плотины! — подчеркнул Устьянцев.

— Кстати, Николай Павлович, — наклонился Правдухин к Кузьмищеву. — Считаю необходимым произвести шурфование экрана по всей длине плотины. Мы не гарантированы, что и в других местах не уложен замороженный суглинок. Если обнаружим, его надо оттаить паровыми иглами, переработать и экран уплотнить.

Правдухин откинулся в кресле и испытующе посмотрел на Кипарисова:

— Последний вопрос. Чисто психологического, морального плана. Почему вы, инженер, нарушили технологию, зная, что это может вызвать катастрофу?

— Не дано смертному человеку предвидеть все последствия своих поступков! — с пафосом произнес Кипарисов. — Только боги все знают наперед!

Федор с неприязнью слушал его: даже в таком отчаянном положении тот не мог быть искренним и серьезным, все кривлялся, говорил выспренне и велеречиво. Легкомысленная бравада Кипарисова казалась Устьянцеву необъяснимой, притворной. Наверное, шутовство лишь маска, способ скрыть что-то в себе. Но что именно — Федор не знал.

— В переводе на общепонятый язык это означает: рассчитывал, что его преступление не раскроется, — сказал он.

— От должности я вас отстраняю, Кипарисов. И назначаю расследование. Никуда не отлучайтесь. Идите! — поднялся Правдухин.

Провожаемый недоуменными, осуждающими взглядами, Кипарисов пошел к двери, с деланно-веселым смехом напевая:

— Жил-был у бабушки серенький козлик…

2

Через несколько часов о том, что произошло в кабинете Правдухина, знала вся стройка.

Вечером Катя Осинина, возвращаясь с покупками из магазина домой, встретила на улице Кипарисова. Тот подошел к ней и по обыкновению начал было любезничать, острить, но Катя перебила его:

— Это правда, что вы укладывали замороженный грунт в плотину?

Кипарисов сразу смешался, вид у него стал побитый, жалкий.

— Уже и вам это известно… Да, к сожалению, в нашем дружном коллективе нашлись трусливые душонки — правда, тут сыграли роль и родственные чувства — и выдали меня на растерзание начальству!

— Но это же преступление, подлость! Вы мстили Устьянцеву, я знаю, вы его ненавидите. За то, что он честный, талантливый.

— Да, вы можете радоваться: он чист, как непорочная дева Мария, и его чело увито лавровым венком гениального инженера! — Кипарисов иронически обвел рукой вокруг головы.

— И вы еще издеваетесь! Ни совести, ни чести… Подлецы! Старайтесь сохранить и в подлости осанку благородства! — Катя посторонилась, чтобы уйти от Кипарисова, но тот преградил ей дорогу и протестующе поднял руку.

— Но, но! Это уж слишком! Какие все чистенькие! Ангелочки! Один Кипарисов негодяй! Ну, нет, я тоже могу цитировать Пушкина: если уж до петли дело дошло, как говорил монах Варлаам, я все скажу: у вашего дорогого Котика тоже рыльце в пушку!

— Объясните, что это значит! Иначе я вас ударю как низкого клеветника!

Кипарисов приблизился к ней, оглянулся по сторонам и проговорил многозначительно:

— А то, что я с его ведома и одобрения укладывал мороженый грунт!

— Этого не может быть… Вы, наверное, хотите отомстить мне…

Кипарисов взял Катю под руку:

— Здесь не место для таких опасных разговоров. Идемте ко мне, и я вам все изъясню.

Растерянная, испуганная Катя пошла за Кипарисовым. В его комнате, кроме кровати, маленького стола и двух канцелярских стульев, ничего не было. Да еще на стене висел огромный рекламный портрет наигранно улыбающейся киноактрисы.

Кипарисов помог Кате раздеться, повесил ее плащ на вбитый в стену гвоздь, усадил за стол.

— На обстановку не обращайте внимания. Это моя временная берлога, в которой я собирался только перезимовать. Увы, вопреки планам, приходится задержаться…

— Говорите же, зачем вы меня сюда привели?

Кипарисов расстроенно хлопнул себя ладонью по лбу:

— Ах, не в такой ситуации я мечтал принять вас, Катюша, в своей хижине! Проклятая судьба-индейка! С вашего разрешения, — Кипарисов закурил и, поддернув брюки на коленях, сел напротив Кати. — Для Константина я был просто находкой: он мог моими руками провалить предложение строителей и реабилитировать свой проект.

— Да, он был против зимних работ, Но это был честный технический спор… То, что вы говорите, просто невероятно…

— Но факт! И Костя обещал за эту услугу устроить меня в Москве, в «Гидропроекте».

— Если это правда, это страшно…

— Спросите его самого. Он уже вел переговоры с приятелями своего отца, меня обещали взять на должность старшего инженера. Квартиру, правда, не обещали, но это пустяки: деньги я имею, куплю кооперативную… Так что ваш Котик — соучастник преступления, и его должны судить вместе со мной.

Зазвонил телефон. Кипарисов смотрел на настойчиво дребезжащую коробку и долго не поднимал трубку. Он решал, отвечать ему или нет. Телефон все звонил, звонил. Тогда Кипарисов подошел к аппарату:

— Я слушаю. У телефона Кипарисов.

Он опустил трубку, криво усмехнулся:

— Услышав мой голос, кто-то молча положил трубку. Наверное, проверяют, дома ли я, не сбежал ли… Я ведь нахожусь под следствием…

Катя смотрела на Кипарисова и не узнавала: обычная ироническая, снисходительная улыбочка с его лида исчезла. Оно было решительным, жестоким, беспощадным. Да, он говорит правду. И эта страшная правда навалилась на нее непомерной тяжестью и раздавила ее. Она другими глазами увидела Костю и его поступки, и свою жизнь с ним — на все это как бы упала черная тень той лжи, бесчестия и преступления, которые он совершал здесь в тайне от нее, и поняла, что в этот час жизнь ее, прежняя, кончилась и возврата к ней уже не будет.

И тут все то, что она пережила сегодня, и давнее недовольство мужем, и неудовлетворенность своей участью, которые она долго подавляла, — все это вдруг поднялось в ней, подступило к горлу и прорвалось слезами — она чувствовала, как они скатываются по щекам, оставляя горячие следы, а сама сидела молча, сгорбившись, и невидящими глазами глядела перед собой.

Кипарисов решил, что Катя жалеет мужа.

— Какие искренние, трогательные слезы… Я завидую Косте… Но он не стоит ваших слез, Катюша… Мне больно, что вы не замечаете, как рядом с вами мучается другой человек… Катя, вы околдовали меня, — он осторожно прикоснулся к ее волосам, вкрадчиво погладил, Катя не двигалась, тогда он обнял ее и хотел поцеловать, но та поднялась и оттолкнула его:

— Да как вы смеете!.. А Костя считает вас своим другом…

Тогда Кипарисов с силой схватил ее и стал говорить, глядя ей в лицо:

— Довольно лирики! Слушай меня! Неужели ты не видишь, что твой муж — ничтожество! И такой изумительной женщине жить с этим слюнтяем! Брось его! Ты мне нужна! Уезжай со мной. У меня есть деньги, машина. Мы поселимся в любом городе, где ты захочешь: Москва, Киев, Рига, Ялта… Там нас никто не знает, и мы будем счастливы…

Катя с усилием освободилась из рук Кипарисова.

— И ты смеешь мне это предлагать?

— Не люблю слез. Это для гимназистов, — Кипарисов энергично зашагал по комнате. — Делаю тебе практическое предложение. Если уж Костя так дорог тебе, я могу и пощадить его. И за все ответить один. Ради тебя, Катя. Только ради тебя! Чтобы ты знала, что Кипарисов — великодушный человек… Подумай. Не торопись с ответом… Дай мне возможность надеяться, ждать…

— Я сама, сейчас же всем расскажу о подлости Константина!

Катя схватила плащ и выбежала из комнаты.

— Психически неуравновешенная личность. Дура… Черт с тобой, — вслед ей пробормотал Кипарисов.

3

— Какой-то Алешка — недоумок, примитивный, как неандерталец, который только и умеет крутить баранку, — и все опрокинул к черту! Работа строителей оказалась безупречной, а меня этот Алешка столкнул в пропасть, в тартарары, откуда мне уже никогда не выбраться…

Константин Осинин, не включая света, в темноте мечется в своей комнате. Стремительно бегущая среди дымных облаков луна бросает на пол смутно белеющий прямоугольник, и, когда Осинин пересекает его, лунный свет до пояса выхватывает из темноты нервно вышагивающую фигуру, но лицо остается в тени.

— И все глупый случай… Надо же тому быть, чтобы брат Федора Устьянцева оказался именно в смене Кипарисова, а не в другой… А говорят: борьба идей, борьба умов! Чепуха! Все решил нелепый случай!

Осинин остановился, вспомнил неожиданную смерть отца, ударил себя кулаком в голову: раз, другой, третий.

— Почему мне так не везет?

Новая мысль обдала его холодным ознобом:

— Постой, постой… А если Кипарисов откроет, что я знал об укладке замороженного суглинка?

Осинин вспомнил мартовский вечер в комнате Кипарисова. Радька был расстроен и мрачен, жаловался на морозы, которые срывают план. Рабочие недовольны низкими заработками, грозятся уйти на другие объекты.

Костя сказал ему, что всегда категорически возражал против зимней укладки экрана и даже имеет за это неприятности по службе.

Тут Кипарисов поднял на Костю встревоженные, растерянные глаза и спросил, допустимо ли попадание в экран небольшого количества замороженного грунта.

Костя сразу сообразил, что Кипарисов нарушил режим возведения экрана, и почувствовал, как в нем заиграла подлая радость: замороженный грунт может вызвать фильтрацию воды через плотину, и это неопровержимо докажет, что он, Константин Осинин, был прав, когда утверждал, что зимой невозможно получить требуемую водонепроницаемость экрана, но Костя подавил свою радость и как можно более спокойным, безразличным тоном ответил:

— Все зависит от того, сколько мерзлого грунта попало в плотину. Небольшой его процент неопасен. Летом грунт оттает, уплотнится. Может получиться небольшая осадка экрана — только и всего!

— Да, да, я тоже так думаю! — обрадованно ухватился за его мысль Кипарисов и признался, что в последние дни с карьера поступает суглинок с большим количеством комьев смерзшегося грунта, а рабочие гонят план, разморозить его не всегда успевают из-за неисправности турбореактивной установки, проклятых морозов и вечной спешки, и приходится поверх замороженного грунта укладывать новые слои. И вот теперь Кипарисов и не знает, как ему поступить. Вообще-то по правилам полагается доложить начальству и убрать весь замороженный слой. Но Кипарисов боится, что его обвинят в срыве плана, в нарушении технологии. Осинин успокоил колеблющегося Кипарисова, повторил утешительную фразу:

— Перемелется — мука будет… Летом грунт оттает, уплотнится…

— Спасибо, Костя! Я тоже думаю: авось, дай бог, пронесет! Давай выпьем за это!

Костя поднял рюмку и поддержал тост:

— Пью за то, чтобы ты был на коне…

Позже, когда Осинин наедине обдумал, к каким последствиям может привести мороженый грунт в экране, им завладел страх. Ведь неизвестно, сколько уложено этого грунта… А если произойдет размыв плотины? Ведь это же катастрофа!

Так и жил Осинин в непрерывном страхе, в напряженном ожидании весны, паводка на Студеной, когда все должно было разрешиться…

«Что делать? Что же делать? Надо предупредить Радьку: пусть не впутывает меня в эту историю!» Осинин набрал номер домашнего телефона Кипарисова. Послышались низкие продолжительные гудки.

Почему Радька не подходит? Где же он? Ведь ему приказано не отлучаться из дому… Осинин вздрогнул: в трубке послышался уверенный, энергичный, какой-то металлический голос Кипарисова… Нет, человек с таким голосом не сентиментален, он не знает жалости. Осинин осторожно опустил трубку.

Глупо раньше времени вмешивать себя в это дело. Надо находиться в стороне, как полагается абсолютно непричастному человеку. И все наветы Кипарисова начисто отрицать. Ведь свидетелей твоего разговора с ним нет, нет! Их нет и быть не может!

Осинин обрадовался, что нашел лазейку, в которой мог спрятаться, приободрился.

«А твоя дружба с Кипарисовым? Ведь все на стройке знают, что ты был очень дружен с ним, — услышал Осинин в себе чей-то чужой, ехидно-противный голос. — Значит, трястись от страха, что каждую минуту тебя могут назвать виноватым? А если пойти к начальнику строительства и рассказать обо всем?.. Поздно! Поздно! Ты молчал целых три месяца! Теперь поздно! Это уже не поможет тебе!»

Он повалился на кровать и стал прислушиваться к музыке, доносившейся из-за стены. У соседей был включен приемник. Слышалась медленная, певучая, завораживающая спокойствием мелодия, она говорила, что где-то есть мирная, честная и ясная жизнь, какой у тебя уже никогда не будет. Сделал один только неверный, ошибочный шаг — и горло удавкой захлестнуло безвыходное отчаяние…

Услышал стук открываемой наружной двери, вскочил, в страхе остолбенел посреди комнаты. Это за ним пришли! Что же делать?

Открылась дверь в комнату, и в освещенном из коридора проеме он увидел стоявшую на пороге Катю. Какой идиот! Забыл, что Кати нет дома и ключи могут быть только у нее. Катя подняла руку к выключателю:

— Почему ты в темноте?

Костя подбежал к ней, схватил за руку:

— Не зажигай свет!

— Почему? Что с тобой?

Он закрыл дверь на ключ.

— Меня нет дома. И тебя тоже нет. Никого нет дома. Не подходи к телефону. Понятно?

— Предельно понятно. Пусти меня! — Катя повернула выключатель.

Жмурясь от яркого света, Осинин взглянул на жену. Неподвижное, горестное лицо. Скорбно сжатые губы. Презрительный взгляд. Она бессильно уронила на пол хозяйственную сумку, в которой зазвенели бутылки, очевидно с молоком, и стала медленно, еле двигаясь, раздеваться. Опустилась в кресло, вытянула перед собой ноги, положила руки на подлокотники, запрокинула голову на спинку. Так долго сидела, закрыв глаза, и молчала.

Потом выпрямилась в кресле, остановила уничтожающе сощуренные глаза на муже и проговорила медленно, глухим, тусклым голосом, четко выговаривая каждый слог:

— Предельно понятно. Перетрусил. Испугался. Какой же ты подлец!

— Что ты сказала? Ты не имеешь права!

— Имею! Теперь каждый имеет право плюнуть тебе в лицо. Кипарисов мне все рассказал.

— Я узнал об этом случайно. Когда замороженный грунт уже был в плотине. Я не хотел выдавать Радика.

— Лжешь, все-то ты лжешь… Ты молчал, чтобы руками Кипарисова провалить проект строителей. Хоть сейчас будь честным и скажи начальнику строительства о своей причастности к аварии!

— Зачем? Пойми, когда все позади, плотина восстановлена, виновники найдены, зачем губить еще одного человека? От этого никому пользы не будет…

— Какие трусливые, эгоистичные соображения! Ты не можешь подняться над своим мелким, ничтожным «я». Но ведь есть вещи неизмеримо важнее интересов отдельного человека: истина, справедливость. Они важнее и твоей и моей судьбы. Я это здесь поняла. А ты ради своей карьеры готов был уничтожить труд многих тысяч людей, а может быть, и их самих…

— Я думал не только о себе, но и о тебе тоже, о нашей семье…

— Нашей семьи больше нет. И обо мне прошу не беспокоиться.

— Катюша, что ты говоришь? Это невозможно!

— Подлость простить невозможно.

Осинин схватил руки жены, стал целовать:

— Милая, любимая, не оставляй меня! Умоляю тебя! Все можно поправить!

Катя отталкивала мужа и с отвращением на лице говорила сквозь зубы:

— Как ты не понимаешь, Осинин, что однажды совершивший подлость навсегда остается подлецом…

— Можно упросить Радьку молчать. Не в его интересах топить меня. Я еще пригожусь ему…

— …независимо от того, сколько людей знает об этом: один — или все!

— …Если ты попросишь его молчать, он сделает это ради тебя!

— Да, он предлагал мне эту сделку. А ты знаешь, какую плату за это он от меня потребовал? Бросить тебя!

— Не может этого быть… Ты его неверно поняла… Но это мы уладим…

— Но это же низко, трусливо!.. Ты готов снести любые унижения, позор, бесчестье жены, лишь бы не отвечать! Пусти меня и дай собрать вещи!

— Какие высокие моральные соображения! Не верю я тебе. Ты к Федору уходишь — вот ты куда уходишь!

— Нет. Я ухожу к нашим женщинам в общежитие.

— Высокими словами ты хочешь прикрыть свою похоть… Я давно вижу, что ты не любишь меня.

— Я этого не скрывала, — небрежно бросила Катя, складывая в чемодан свои вещи.

— Зачем же ты выходила за меня замуж?

— Я плохо знала тебя. Сегодня я узнала тебя до дна.

Осинин подскочил к ней, выплюнул в лицо омерзительные, как липкая харкотина, слова:

— Врешь! Ты польстилась на деньги моего отца, на его директорскую машину и дачу! А он взял да окачурился в день нашей свадьбы и оставил всех с носом! Ха-ха-ха!

— Ничтожество. И вдобавок — подлое ничтожество.

— Молчи! Я убью тебя! — Осинин схватил жену за руки, чтобы швырнуть ее на пол и в исступлении и неистовой злобе истоптать ногами, но встретил такой непреклонный, ненавидящий взгляд, что понял: он может убить ее, но она не отступит, и, обессиленный, мешком повалился перед ней: — Прости меня… Я не знаю, что делаю… Но я не могу без тебя…

Катя молча подняла чемодан и вышла из комнаты.

Глава двадцать восьмая

Пронеслись неистовые летние ливни, отгремели грозы над Студеной, небо очистилось, прояснилось, установились погожие, тихие и ясные дни начала осени.

Катастрофа на плотине устроила суровую проверку работы строителей, как бы подвела черту под тем, что было сделано за предыдущие годы. Теперь строители уверенно смотрели вперед, можно было спокойно планировать работу на будущее.

Вечером, разложив дома на столе документы и чертежи, Устьянцев обдумывал и готовил план работ на плотине на август: в прорабской народ и всякие неотложные дела, телефонные звонки не давали никакой возможности сосредоточиться и заняться планом.

Август — последний теплый месяц, в сентябре выпадет снег, ударят морозы, и надо предусмотреть все, что необходимо сделать до зимы, чтобы потом не кусать локти.

Да, нужно срочно просить в отделе кадров начальника смены вместо Кипарисова. Федор сделал заметку в еженедельнике и задумался.

Вспомнил недавний разговор с Кипарисовым, когда тот сдавал дела своей смены. Держался Кипарисов самоуверенно, развязно, очевидно ободренный консультацией у юриста.

— Мне могут наклепать максимум год исправительных работ с удержанием двадцати процентов заработка и запрещение три года занимать руководящие должности! — Он подмигнул Федору и засмеялся: — Переживем! Я и не рвусь в руководители, как некоторые!

Федор с неприязнью слушал разглагольствования Кипарисова. Ну допустим, его не страшит решение суда, но неужели он не чувствует вины перед людьми, неужели его не грызет совесть за содеянное? Устьянцеву казалось, что сознание собственной вины, как всепожирающий внутренний огонь, должно сжигать человека, совершившего преступление, — он сказал об этом Кипарисову.

Тот в ответ снова захохотал:

— Вы удивительно наивный, несовременный, Федор Михайлович! Мне вас жаль! Вы умный, незаурядный человек, а всерьез верите в совесть, мораль, честь и прочую дребедень. Все это для посредственных, слабых и робких людей. А сильные берут то, что им нужно, презирая и совесть, и нормы морали. Только так можно добиться решающего успеха в жизни. Так поступают гении…

— Нет, преступники, — решительно перебил его Федор.

Кипарисов подумал и сказал неуверенно:

— Может быть, вы и правы. Может быть, преступник и есть несостоявшийся гений. Гений, которому просто не повезло в жизни…

— Какая страшная философия!.. Да вы Раскольникова переплюнули!

В тот момент Устьянцев окончательно понял, что скрывал Кипарисов за постоянно сиявшей на его одутловатом лице наигранной ухмылочкой: уверенность в собственной исключительности и презрение к окружающим. Видно, Кипарисов догадался об этом, раздосадовал на себя, что сболтнул лишнее, в замешательстве умолк, как-то сразу притих, сжался и до конца разговора был растерянным и робким.

В дверь тихонько постучали.

Это была Катя. Глядя на Федора застенчиво и виновато, она нерешительно остановилась у порога.

— Катя?.. Здравствуй…

— Ты, конечно, не ждал меня… Извини, что я пришла. Я ведь теперь здесь совсем одна…

— Да. Я слышал, ты в общежитие перешла. У вас с Костей что-то произошло… Раздевайся, пожалуйста…

С тем же сосредоточенным, виноватым взглядом Катя медленно прошла по комнате, но Федор видел, что ее тоскливые, уставшие глаза ничего не замечали, она о чем-то напряженно думала.

— Садись, пожалуйста, — Федор пододвинул Кате стул. Он не знал, зачем она пришла, и не знал, как себя вести с ней.

— У тебя есть сигареты?

Федор протянул ей пачку.

— Ты не курила раньше.

— Раньше… Что было, то прошло. И быльем поросло. Знаешь, табак как-то дурманит голову… На стройке только и говорят об аварии, о тебе, осуждают Кипарисова, Пинегина… Радуются, что все обошлось благополучно. Это замечательно, когда тысячи людей укрощение реки считают своей победой…

— Но положение казалось отчаянным. Мы могли и ошибаться. Я не могу простить себе, что проглядел нарушение технологии…

Катя швырнула недокуренную сигарету.

— Но я не за этим пришла. Все это ты знаешь и без меня. Я хочу, чтобы ты узнал об одной большой подлости, совершенной по отношению к тебе.

— Ты хочешь сказать о Кипарисове?

— Нет. От Кипарисова ничего другого и ожидать было нельзя. Он и не скрывает, что подонок. Это его философия. В тысячу раз хуже, когда человек прикидывается честным…

— Да о ком же ты?

— О Косте Осинине.

— Не понимаю… Каждый может ошибаться, отстаивать менее экономичное техническое решение… Пока плотина была в чертежах, многие поддерживали проект Кости, Но теперь наш спор решен…

— Все не то. Так слушай же. Осинин знал еще в марте, что Кипарисов укладывает замороженный суглинок. Знал и молчал. Это была подлая сделка. Чтобы провалить предложение строителей. За это он обещал Кипарисова устроить в «Гидропроект».

— Не может быть… Допускаю, что самолюбие, личная обида настроили его против нас… Но ведь он проектировал плотину, понимал, что катастрофа может уничтожить и ее и людей… Затяжка строительства на годы… Многомиллионный ущерб…

— Я требую, чтобы Костя сознался в своем соучастии в аварии. Он должен отвечать вместе с Кипарисовым.

— Да, если бы Осинин предупредил, что укладывается замороженный грунт, мы бы заменили его и аварии не произошло…

— Но он трус и боится отвечать! И настаивает, чтобы я тоже молчала!.. Но это не имеет значения. Я-то знаю, что он поступил подло, и ничто не изменит этого. Не говорю любить — хоть уважать своего мужа я должна… Поэтому я ушла от него…

В волнении и растерянности обдумывал Устьянцев услышанное. Считалось, что причины аварии выяснены, виновники изобличены… Но вот открываются новые обстоятельства… Из-за них Катя оставила мужа…

— Что же ты молчишь? — требовательно спросила Катя.

— Да, Костя допустил тяжелую ошибку, — медленно заговорил Федор. — Знаешь, когда-то я ненавидел его — из-за тебя, из-за плотины, — но теперь мне его жаль… Он очень любит тебя, Катя. Ты должна пожалеть и простить его…

— Как? Ты защищаешь его? — гневно воскликнула Катя. — А если бы плотину не спасли? Пришлось бы расплачиваться прежде всего тебе!

— Ты жестокая, Катя. Зачем ты хочешь растоптать, уничтожить Костю? Он твой муж…

— Был!

— У тебя нет к нему обыкновенного человеческого милосердия…

— Да! Да! — Катя поднялась и нетерпеливо заходила по комнате. Федор впервые видел ее такой возбужденной, решительной. — Я устала быть доброй ко всем, веселой, улыбающейся, какой меня хотели видеть вы, мужчины, и все терпеть, одобрительно слушать пошлости и скрывать в себе отчаяние, и улыбаться, улыбаться, когда хочется кричать от злости… Будто я бездушная кукла для забавы… Я хочу бороться за свое счастье! — Подошла к Федору и насмешливо произнесла: — А ты проповедуешь мне всепрощение! У тебя нет никакого самолюбия! Наконец, просто мужской гордости! Тебя бьют в одну щеку, а ты подставляешь другую!

Слова Кати ошеломили Устьянцева. Он-то восхищался ее добротой, великодушием, нежностью, беззаботной веселостью… Оказывается, все это было притворно, лживо… Какое низкое, мстительное озлобление она обнаружила к мужу… А с каким пренебрежением упрекает его, Федора, в терпимости… Он почувствовал неприязнь, отчужденность к Кате и с испугом отступил от нее.

— Видно, ты не знаешь, что такое любовь, Катя. Любят человека не за то, что он тебе дает, — это значит любить лишь себя. Любят его самого, какой он есть… Любовь — это полная самоотдача себя любимому. Даже самопожертвование…

Катя раздраженно перебила Федора:

— Да я готова на все, и на жертвы, если она есть, любовь! Но ее нет! И не было!

— Почему же ты вышла за Костю?

— Тогда я не разобралась в себе…

«А я считал, что она неспособна на такой расчетливый шаг», — подумал Устьянцев. И вдруг вспомнил, с каким холодным равнодушием относилась к нему Катя, вспомнил свои унизительные упрашивания ее о встречах, ее нетерпеливый, надменный голос, каким она отвечала ему, и с горьким, уже приглушенным временем чувством обиды подумал, что никогда Катю не мучило то страстное, неодолимое влечение одного человека к другому, которое называется любовью…

И несмотря на это, как он любил Катю, неистовствовал и мучился, сходил с ума от счастья, ради нее готов был остаться в Москве и отречься от цели своей жизни! Он думал тогда, что в ней встретил ту женщину, которую искал всю жизнь, обманывался и снова искал, потому что верил, что есть на земле и великая любовь, и верность, и преданность, и великое самоотречение ради любимого…

Если даже Катя оказалась такой заурядной, приземленной и расчетливой, значит, ему пора расстаться со своими юношескими бреднями и отбросить их прочь, как выбрасывают ставшую ненужной одежду, из которой человек вырастает. Наивно и смешно в наш трезвый век земную женщину считать каким-то высшим существом, богоматерью, что ли, дарующей тебе забвение всех печалей, и радость, и даже смысл твоей жизни…

Федор с укором посмотрел на Катю:

— Теперь я понимаю, почему у нас все так получилось: ты и меня не любила… Ты, видно, никого не любила…

— Прости меня, милый, прости, ради бога… Я очень виновата перед тобой. Я понимаю, ты должен ненавидеть меня…

Катя говорила взволнованно, трудно, в ее голосе слышалось искреннее раскаяние.

— Простить? — Устьянцев грустно усмехнулся. — За что? Разве человек виновен в том, что не может любить другого? Разве его надо за это судить?.. Какую чушь ты говоришь…

— Но это неправда, я любила тебя, Федя, поверь мне! — снова горячо, убеждающе заговорила Катя. — Но мое чувство сдерживалось множеством практических соображений о нашей будущей работе, заработке, квартире, о твоей большой семье и тому подобном…

— Я не могу прийти в себя… Ты так спокойно говоришь, что пожертвовала любовью ради каких-то ничтожных материальных расчетов… Неужели ты и сейчас не понимаешь, какую боль ты тогда мне причинила?.. Как я мучился все эти годы… проклятые годы!

Какое-то время на лице Кати боролись противоречивые чувства раскаяния, сожаления, униженности и самолюбия, но вот она решилась:

— Нет! Я скажу все! Ты должен знать все! Что ты самый лучший, самый добрый, человечный, талантливый… И еще ты должен знать, что я люблю тебя!

Обессиленная и опустошенная признанием, она замерла, глядя на Федора широко раскрытыми, остановившимися глазами.

— Это неправда! Ты говоришь неправду! — испуганно запротестовал Федор. Его губы искривила подавленная, безрадостная усмешка: Катя впервые призналась в любви, когда он уже не верит ничему, что она говорит.

Катя подошла к Федору, взяла его руку:

— Я понимаю: оскорбленное самолюбие, ревность… Но любовь выше этого. Ты ведь тоже любил меня, очень любил. Я это чувствовала, знала…

— Да. Ты не ошибалась. Но теперь во мне все перегорело. Так всегда бывает, когда чего-нибудь слишком долго ждешь…

— Нет, Федечка милый, нет! — Катя положила руки на плечи Федору и говорила, глядя ему в глаза: — Такая любовь не может умереть, не может! Погляди, я осталась такой же, какую ты любил. То же лицо, глаза, руки, волосы. Я помню, ты дрожал, касаясь моих волос…

Федор машинально провел рукой по волосам Кати, мягкими, блестящими прядями скользившими между пальцев.

— Да. Это было. Было… Тогда я видел тебя другой…

Он говорил спокойно, ровным, погасшим голосом. Катя прижалась к нему, но он не чувствовал волнения, как бывало прежде.

— Федя, милый, мы еще можем быть счастливы. Я отогрею тебя своей любовью.

— Знаешь, Катя, главное ведь не в том, чтобы тебя любили. Главное, чтобы ты сам любил. Я это очень хорошо понял за эти годы.

Катя отстранилась от Федора и выпрямилась.

— Теперь я тебя жалею. Так может думать только очень одинокий человек, Федя. Ты очень одинок. Так нельзя жить, невозможно!

— О нет! Я не чувствую себя одиноким! У меня большая семья! Много товарищей, с которыми я делаю общее дело… Дело огромное, на всю жизнь…

— Всего этого мало, мало! — чуть не закричала Катя. — Не может быть счастливым одинокий человек, даже окруженный толпой, среди тысяч людей. Чтобы стать счастливым, надо, чтобы был человек, которого ты любишь, чтобы ты мог смотреть в его глаза и видеть в них и нежность, и ласку, и самого себя, и все что захочешь — даже весь мир! Тогда человеку ничего не страшно, он все может перенести и преодолеть: и тьму, и холод, и тоску, и страдания…

— Я это пережил, Катюша. Наивно и смешно полагать, что все твое счастье заключено в подведенных голубыми тенями, с наклеенными ресницами глазах какой-то женщины…

— Какие безжалостные слова… Да, наверное, ты уже не любишь меня… Я-то мечтала, что ты поможешь мне найти здесь дело, которое дало бы смысл моему существованию.

— Боюсь, тебе будет здесь трудно. Потому что это не внутренняя и естественная твоя потребность. Это ты сама придумала себе жертву, чтобы загладить свою вину передо мною, что ли. Ты хочешь, чтобы стройка стала твоим искуплением. Не ты для стройки, а она для тебя. А от стройки не брать надо, а отдавать ей. Тут надо без нервозности и экзальтации работать ежедневно, всю жизнь, не спрашивая, когда можно отдохнуть. Тебе лучше вернуться в Москву. Пользу приносить можно везде.

Слушая Федора, Катя все ниже опускала голову, по-старушечьи горбилась. В глазах блеснули слезы.

— Какое унижение… Никому не нужна, никому…

— Ты нужна Константину. Успокойся, не надо плакать…

— Я сейчас перестану… Дай мне выплакаться… Мне негде поплакать, день и ночь окружают люди…

Согнувшаяся, плачущая, наделавшая ошибок, разуверившаяся и одинокая, Катя вызвала в Федоре сложное чувство душевной боли, сострадания; и в то же время он дрожал от напряжения, преодолевая сумасшедшее желание обнять ее и зареветь вместе с нею, чтобы освободиться от кома жалости, обид и горя, застрявшего в горле…

Без стука вошел Осинин. Федор впервые видел его неопрятно одетым, взлохмаченным. На небритом лице блуждала пьяная улыбка. Злыми, мутными глазами он посмотрел на Федора.

— Я знал, что она у тебя…

Подошел к жене, обнял.

— Ты плачешь? Бедная ты моя, бедная… Катюша, милая, перестань. Он тебя обидел? Он не может тебя понять… Это чужой нам человек… Забудь его. И я все забуду, прощу тебя.

Катя резко поднялась, гордо вскинула голову:

— Я не нуждаюсь в твоем прощении. И не чувствую себя ни в чем виноватой перед тобой.

— Ничего, — продолжал Костя. — В каждой семье бывают недоразумения. Все бывает. Но потом все улаживается. Ведь мы муж и жена. Пойдем домой, Катюша.

— Я не вернусь к тебе. Я ухожу. Не иди за мной. Поговори лучше с Устьянцевым. Может быть, он поймет, кто ты есть.

— Ушла, — сжал веки Осинин, чтобы удержать набегающие слезы. Открыл глаза, умоляюще посмотрел на Устьянцева. — Федор, оставь мне Катю!..

— Я не отнимаю у тебя Катю. Я убеждал ее не оставлять тебя.

— Да? Это хорошо. Это честно. Спасибо тебе. Но я ничего не понимаю… Отчего же она плакала?

— Она не хочет возвращаться к тебе.

— Не хочет… Да, она говорила мне… Все погубил этот подлец Кипарисов… Что же мне делать?.. Я не знаю… Скажи, что же мне делать?

— Крепиться. И много работать, — Федор указал на чертежи и бумаги на столе. — Знаешь, в работе забываешь обиды, горести.

— Работа! — Осинин в озлоблении сгреб чертежи, поднял их и швырнул на пол. — Это ты можешь находить в своей работе смысл жизни! Но ты фанатик, одержимый… В тебе, наверное, течет кровь сибирских раскольников, которые сжигали себя на кострах за свою веру… А я обыкновенный человек. И работаю, чтобы существовать… Ты знаешь, Устьянцев, я завидую тебе, жгуче завидую: твоим способностям, уверенности, успеху. Ты, наверное, не испытывал и не знаешь, какое это страшное чувство — зависть! — Осинин протянул худые, слабые, трясущиеся руки к Федору. — Я задушил бы тебя вот этими руками, если бы не боялся отвечать. Но я боюсь. Я трус, ничтожество…

Да, он жалок, в нем нет чувства собственного достоинства, гордости, подумал Устьянцев об Осинине. Зная, что Катя не любит, даже не уважает его, он так униженно упрашивал ее вернуться… Ушла жена — и жизнь его лишилась смысла… Потому что жил в замкнутом кругу мелких собственных интересов: заботы о материальной обеспеченности, устроенном быте, угождение желаниям Кати….

Федор расстроенно усмехнулся: собственно, то семейное счастье, которое ты стремился найти с Катей, наверное, мало отличалось бы от жизни Кости с ней. Катя не может перемениться, увлечься твоими стремлениями… Повседневный быт подавляет в человеке высокие порывы и мечты, все низводит к будничному, прозаическому существованию… Все-таки любовь — эгоистическое чувство. В стремлении двух людей — мужчины и женщины — строить свою, отдельную, не зависимую от других жизнь есть что-то мелкое, непорядочное…

Счастье не должно зависеть от любви или измены другого человека. Оно состоит в том, чтобы жить одним делом, одними помыслами со всем твоим народом и общим трудом обустраивать землю для всех людей. Это счастье неподвластно времени, его не может убить никакое поразившее тебя горе или чья-то измена; оно, как плотина, перегородившая Студеную, нерушимо и вечно… Устьянцев хотел объяснить это Осинину, чтобы успокоить его.

— Я сочувствую тебе, Костя, — начал он.

Ко Осинин не стал его слушать, забегал по комнате.

— Какое великодушие! Какое благородство! Не хочу я твоего сочувствия, слышишь — не хочу! Я тебя ненавижу. Да, я знал, что Кипарисов укладывает замороженный грунт, и молчал… Ну что, и после этого ты меня жалеешь? Да, я подлец, самый низкий подлец… Я не могу больше жить с этой тайной в себе… Это как жернов на шее… Пойду к Правдухину и обо всем расскажу…

— Пострадать хочешь? И страданием очиститься и возвыситься?

Осинин остановился и, уже овладев собой, тихо, но внятно проговорил:

— Нет, Устьянцев! Я решил! Отвечу за свою ошибку — и начну новую, честную жизнь. Может быть, тогда Катя меня и простит…

Он собрался уходить и стоял в нерешительности, не зная, можно ли протянуть руку Устьянцеву.

— Я пойду, Федор, — произнес он грустно, примиренно.

— Погоди, еще темно.

Осинин отдернул штору, его черная фигура четко обрисовалась на фоне озаренного бледным, робким рассветом окна.

— Нет, взгляни, наша короткая северная ночь кончилась.

Устьянцев подошел к Осинину, стал рядом. Над окутанными туманной мглой сопками небо разгоралось несказанно нежным розово-желтым заревым сиянием, насквозь просвечивая щетину росших на гребне сосен.

— Да, какой славный день занимается!

Осинин ушел.

В комнате, где раздавались громкие голоса, звучали страстные обвинения и признания, слышались рыдания и лились слезы, стало пусто и тихо. Тишину подчеркивали размеренные шаги Устьянцева, в глубокой задумчивости ходившего от двери к окну и обратно.

Вот и закончилась твоя самая сильная любовь… Ты избавился от долго мучившего тебя чувства… Ты свободен… Но, оказывается, бывает свобода, похожая на одиночество…

Твой строгий, аналитический ум инженера удовлетворен и успокоен логичностью твоих рассуждений, убедительностью доводов, доказательств, неоспоримостью выводов. Но сердце, упрямый, неподвластный разуму жалкий комок мышц и нервов, болело и ныло, хотя это была уже не любовь, болело и ныло оно, измученное и исстрадавшееся от измены Кати.

Не раз ты убеждал себя, что время залечивает душевные раны. Но это не так. Ничто пережитое не проходит бесследно, ничто не забывается. Пока человек живет и у него есть память, он постоянно ощущает в себе и потери, и перенесенные обиды, и горе, и радости…

И еще Устьянцева угнетало тягостное чувство, которое он пытался подавить, но не мог, чувство беспокойства и недовольства собой: не было в нем твердой уверенности, что он поступил правильно, расставшись с Катей. Она пришла к тебе исповедаться в своих ошибках, в своей тоске по другой жизни, а ты не мог забыть ее измену, слушал ее сурово и подозрительно и не верил ее словам, твои чувства были скованы собственными представлениями о долге и верности… Ты чересчур рассудителен и благоразумен, человек нашего рационального века… Может быть, ты должен был отбросить свои обиды, оскорбленное самолюбие и гордость и не осуждать Катю; ведь то, что у нее и у тебя было раньше, и Станислав, и Костя, и Наташа, не имеет никакого значения, и нельзя требовать, чтобы поступки Кати соответствовали тому идеалу женщины, который ты создал в своем воображении; таких совершенных, непогрешимых людей не бывает, ты и сам не такой, в каждом человеке перемешано и хорошее и плохое… И может быть, Константин Осинин поступил отзывчивее, добросердечнее и правильнее, простив Катю ради любви к ней…

Так и не мог Устьянцев решить, совершил он ошибку или нет. Противоречивые чувства обуревали его, боролись в нем. Он остановился у окна и стал смотреть на Сибирское море, широко, могуче распростершееся за плотиной. Гряда за грядой катило море к берегу играющие солнечными бликами волны; они с глухим рокотом и мерным шумом разбивались на прибрежных камнях, закидывая их быстро тающими хлопьями белой пены; за грядой волны следовала впадина, а за впадиной снова всплеск волны… Устьянцева завораживало и успокаивало зрелище непрерывного движения, чередования взлетов и провалов… А ты хочешь непременно добиться однозначного ответа на все вопросы!.. Жизнь бесконечно сложнее, многообразнее твоих упрощенных представлений о ней, дорогой товарищ Устьянцев… Не вернее ли признать, что не будет времени, когда ты постигнешь все истины, разгадаешь все загадки, свяжешь все причины и следствия логическими умозаключениями и добьешься полной ясности, удовлетворения и покоя… Видно, надо согласиться, что ты всю жизнь будешь биться над все новыми и новыми вопросами, рваться, ошибаться, и падать, и вставать, и снова идти…

Глава двадцать девятая

1

Тимофей Шурыгин еще издали замечает мощную фигуру Глафиры Безденежных, спускающуюся с берега на плотину. Женщина спрашивает о чем-то рабочих, угрожающе размахивает руками. Подходит она к Тимофею распаленная, красная, в глазах гнев и возмущение.

— Тимоша, здравствуй! Где Федор?

— В управлении. Зачем он тебе?

— Срочно поговорить надо. Это же какое недопустимое безобразие строители творят! Приехали мужики с машинами, приказывают немедленно в новый город переезжать, а я же не могу!

— Почему?

— Да свинья у меня, Берта, супоросная, Тимоша! Повезут ее по камням, растрясут — ведь семьдесят километров ее, бедную, везти! — и до времени разродится она мертвыми недоносками! Это какой же убыток мне, ты только подумай! Пусть Федя прикажет, чтобы обождали с перевозкой, пока свиноматка опоросится.

— Тетя Глаша, да ведь нельзя ждать! — терпеливо объясняет ей Тимофей. — Ты одна, последняя в Улянтахе осталась! А вода непрерывно поднимается, завтра в поселок и не проедешь, пойми! И затопит тебя вместе с твоей свиноматкой!

Глафира Безденежных никогда не меняет своих решений и никакие доводы Шурыгина не принимает в расчет.

— Неужели нельзя эту воду проклятую остановить, чтобы не поднималась она, пока Берточка моя опоросится?

— Не может этого Федор сделать! И никто не может! Идет заполнение водохранилища! Сегодня мы пускаем станцию! — он указывает на большой красный щит на береговом откосе; под надписью «До пуска первого агрегата осталось» крупные алые буквы: «Сегодня пуск!»

— Нет, Тимоша, ты не то говоришь. Федя мне поможет обязательно. Значит, в управлении он? — Глафира решительно направляется к берегу. Обернувшись, она грозит Тимофею кулаком: — Я все ваше управление вверх дном переверну, а не допущу, чтобы погубили живых тварей, бедненьких поросяточек!

Тимофей с растерянной улыбкой смотрит ей вслед: ну что делать с этой упрямой бабой? Безнадежно махнув рукой, торопливо направляется в машинный зал.

2

Когда Шурыгин вошел в огромный зал, он был уже заполнен празднично приодетыми рабочими, инженерами, членами государственной комиссии. На лицах улыбки, сдерживаемые сознанием важности происходящего, слышны радостные восклицания, смех. Суетятся корреспонденты с магнитофонами, фоторепортеры, кинооператоры. Один даже забрался на мостовой кран под перекрытием зала и оттуда снимает торжество. Вдоль зала в ряд вытянулись пять круглых, огороженных перилами приямков — места для генераторов; крайний агрегат уже смонтирован и, вздымаясь на десятиметровую высоту, поблескивает свежей серовато-зеленой краской, на металлических деталях весело играют блики света. Вокруг машины хлопочут озабоченные монтажники, по узкой лесенке забираются на самый верх генератора, заканчивают предпусковую проверку. В зале еще стоит сырой запах свежего бетона, из приямков несет влажным холодом. Шурыгин подошел к группе людей, окруживших профессора Радынова. Здесь все знают знаменитого гидростроителя, с уважением поглядывают на остроконечную золотую звездочку на его груди. Тимофей пробрался через толпу и протянул руку Радынову:

— Иван Сергеевич, здравствуйте!

— Ба, Шурыгин! — вскинув седые брови, низким рокочущим басом проговорил Радынов. — Как же, помню, помню. Большущую двойку я тебе вкатил на экзамене! — Он с доброй улыбкой обратился к стоящему рядом Устьянцеву: — Что, этот двоечник изучил все-таки гидротехнику?

— На практике освоил науку, Иван Сергеевич! Отличный инженер! — смеется Устьянцев.

Среди толпившихся около него людей Радынов увидел Бутому, обнял его, расцеловал:

— Иван Романович! Ты все трудишься? Незаменимый бригадир!

Бутома гордо, счастливо улыбается:

— Раз вы трудитесь, Иван Сергеевич, то и я должен работать: я ведь помоложе вас!

— Скажи, Иван Романович, где мы с тобой первый раз встретились? — спрашивает его Радынов.

— До войны еще, когда на Ангаре изыскания вели!

— Да, значит, ты уже сорок лет в Сибири!

— Больше, Иван Сергеевич! Я чалдон! — смеется Бутома. — Наш корень уже сто двадцать лет в Сибири произрастает. Прадеда моего еще при крепостном праве за поджог помещичьего имения сослали сюда из Таврической губернии! Так что я дома!

— Вот это ты хорошо сказал, Иван Романович… Значит, дом свой обихаживаешь, чтобы жить лучше было, так?

— Стараемся! — Бутома обвел рукой вокруг. — На год раньше срока пускаем станцию!

К Радынову подошел Правдухин. Его уставшее от бессонных предпусковых дней и ночей лицо озаряло выражение какой-то счастливой расслабленности и торжественности.

— Иван Сергеевич, все готово, можно начинать!

Радынов возглавляет государственную комиссию, принимающую в эксплуатацию первый агрегат станции. Вместе с Правдухиным он направляется к большому столу, за которым работает комиссия. Специалисты листают документы, чертежи, докладывают.

— Вот акт о проверке коммутации…

— Прокрутка агрегата выполнена…

— Температура подпятника в норме…

Радынов задал несколько вопросов, оглядел машинный зал, заполнивших его людей, на минуту задумался — и решительно взмахнул рукой:

— Ну что ж, давайте запускать!

Наступила выжидательная тишина. Шеф монтажников с двумя мастерами засуетились, послышались короткие, отрывистые команды, снизу донесся шум воды, хлынувшей в турбину, ротор генератора тронулся и начал набирать обороты со все усиливающимся гулом, обдавая людей теплым ветерком с запахом смазочного масла и горячей канифоли.

— Пошел первачок наш, пошел!

— Хорошо идет, ровно, без вибрации!

— Как пчелка гудит! — раздались восторженные возгласы.

Молодой черноволосый инженер с узкими глазами, юкагир по национальности, торжественно доложил Радынову:

— Есть номинальные обороты!

Радынов подошел к пульту управления, посмотрел на стрелки измерительных приборов.

— Включайте генератор в сеть!

На пульте вспыхнула мощная лампа, одновременно в машзале загорелось световое табло с надписью: «Студеная работает на коммунизм!»

— Есть ток! Ура!

— Пустили мы, пустили станцию!

— Заработала, родимая!

Затихшая в ожидании толпа стихийно взорвалась рукоплесканиями, криками «ура»; строители бросали вверх береты и кепки, обнимались, поздравляли друг друга; люди закружились в праздничном водовороте, мелькали счастливые лида, сияющие глаза, все были охвачены единым порывом гордости и ликования.

Шесть долгих, трудных лет строители упорно шли к сегодняшнему дню, сокрушая скалы, возводя плотину и станцию, преодолевая морозы и всяческие препятствия. И вот долгожданное свершилось!

Это их победа!

Это их энергично, радостно поднятые руки, тысячи рабочих рук сотворили чудо в тайге!

И людьми овладело горячее, возвышающее чувство человеческого единения, они осознали себя участниками великого исторического события.

Открылся митинг. Выступили Правдухин, Радынов, секретарь крайкома партии, передовики строительства. Программа торжества закончилась, но строители долго не расходились, любовались своим мерно работающим первенцем — гидрогенератором, взволнованно обсуждали события предпусковых штурмовых дней и ночей, вспоминали отданные стройке годы жизни.

3

По гребню плотины идут два человека. Высокий седоволосый Радынов осторожно переступает по острым глыбам, тяжело опираясь на толстую палку. Рядом с ним легко перепрыгивает с камня на камень Федор Устьянцев. Они остановились на месте бывшего размыва. Радынов внимательно осмотрел плотину, расспросил Федора, как все происходило, и, удовлетворенный, перевел взгляд на бешено несущуюся в водосбросном канале с белой гривой пены на хребте Студеную, над которой в свете солнца всеми цветами радуги сверкала водяная пыль. Вырвавшись из канала и пройдя через турбину, Студеная снова широко разливалась от берега до берега и стремительно мчала свои воды, словно хлопьями снега, закиданные разорванными клочьями пены. А по другую сторону плотины простиралось величественное, спокойное Сибирское море, глубоко синее от отразившегося в нем осеннего неба.

На прибрежных скалистых кручах, склонах ближних сопок и пологих увалах среди зеленовато-бурой сосновой тайги желтым негасимым пламенем полыхали березовые и осиновые урочища, бледной желтизной насквозь просвечивали лиственницы. В прозрачном осеннем воздухе четко и ясно вырисовывается черно-фиолетовый гребень далекого хребта. Там на не успевший растаять за короткое северное лето старый снег уже выпал новый; он пятнами лежит в ущельях, белыми шапками одел вершины.

Радынов долго молча глядел вдаль, ощущая на лице теплый, сухой юго-восточный ветер «шелонник»; он нес с собой горьковатый полынный запах далеких монгольских степей. По сосредоточенному лицу профессора Федор видел, что тот думал о чем-то серьезном, волнующем его.

Радынов глубоко вздохнул и обернулся к городу, поднимавшемуся на берегу белыми громадами домов.

— А город, город-то какой белокаменный возник в тайге! А название я ему выбрал: Сибирск!

— Хорошее название! — отозвался Устьянцев. — Есть в нем что-то крепкое, упрямое…

Радынов протянул палку перед собой:

— А там что строится — лесопромышленный комплекс?

— Да! Перерабатывает древесину, которую мы раньше сплавляли, в пиломатериалы, целлюлозу, бумагу.

— Эта линия электропередачи уже под напряжением? — Радынов указал на решетчатые опоры, несущие над тайгой сверкающие алюминиевые провода.

— Работает, Иван Сергеевич! Пошла наша энергия в тайгу, на нефтепромыслы, на шахты и прииски, в леспромхозы и глухие эвенкийские селения.

— Да, наша станция преображает край… А ты знаешь, Федор, по пути к вам я завернул на створ второй станции на Студеной. Прекрасное место! Самой природой создано для гидростанции! Вообрази: река стиснута высокими, почти отвесными каменными щеками! Вторая станция раза в два мощнее этой намечается. Вернусь в Москву, будем утверждать задания на изыскания и проектирование. Но эти работы войдут в план следующей, десятой пятилетки. Я новую станцию уже не увижу, тебе придется ее строить. Я уже старик, Федя, но я спокойно смотрю в будущее. В этой плотине, электростанции, в белокаменном городе есть и мой соленый пот, бессонные ночи, моя страсть, мысли, жизнь моя…

Федор взволнованно слушал учителя, и чувство уважения, признательности и любви к этому человеку горячей волной захватило его. Как удивительно, что пятнадцать лет назад их жизненные дороги пересеклись. Встретились они вот здесь же, вон на том мысу, где сейчас растет город. Но тогда не было здесь ни плотины, ни станции, ни моря, ни этого города. Было небо, тайга и была река, которая, как и миллионы лет назад, несла свои воды к Ледовитому океану…

Федор задумался. Может ли он, так же как и учитель его, бесстрашно смотреть вперед?

Годы его прошли в напряженной работе, в борьбе страстей, во взлетах радости, ошибках, которые мучили раскаянием. Не все в его жизни было правильным, целесообразным, необходимым. Но ни одного прожитого мгновения изменить, вернуть и прожить сначала по-другому нельзя, да Федор и не хотел бы. Это была именно его жизнь, Федора Устьянцева, непохожая на жизнь других людей и неповторимая, С его ошибками, его радостями, горем, и он не отдаст и не променяет ее на иную жизнь, может быть более правильную, умную и счастливую, но чуждую ему.

Сколько бы ни изведал он трудного, горького и печального, жизнь не мрачна, нет, если в ней были и светлые годы раннего детства, и первые радости открытия мира, и многоголосая песня ветра в соснах, и сверкающая под солнцем река, и шумные летние грозы и ливни, и яростный посвист метели, и запах цветущего в снегу розового багульника, и картины Сурикова, и музыка Баха, и работа на лесосплаве, на Красноярской ГЭС, и строительство плотины на Студеной, если в жизни твоей были учитель рисования Хоробрых и профессор Радынов, и друзья студенческих лет Тимофей и Вадим, и любовь к Светлане, Наташе, Кате…

И все это не было напрасным, не прошло бесследно, из борьбы и трудностей ты каждый раз выходил более стойким, закаленным и терпеливым, с новым, более глубоким и верным пониманием жизни и все более крепнущим в тебе чувством человеческой солидарности.

Останется и Сибирская ГЭС, осветившая электрическим светом тайгу, останется рукотворное море, навсегда поглотившее порог Черторой, на котором разбился твой отчим Григорий.

Разве всего этого мало, чтобы считать себя счастливым?

А впереди у тебя еще огромная, неповторимая и прекрасная жизнь!

Радынов повернулся к Устьянцеву, обнял его и растроганно сказал:

— Ну не чудо ли это, Федор, все, что мы видим? Ведь на наших глазах созидается коммунистическая цивилизация, сбывается предвидение Владимира Ильича: «Нет ровно никаких технических препятствий тому, чтобы сокровищами науки и искусства, веками скопленными в немногих центрах, пользовалось все население, размещенное более или менее равномерно по всей стране!»

— Сбывается, Иван Сергеевич, сбывается… Всюду, в каждом уголке страны ключом бьет новая жизнь…

— Под напором электрических рек уходит в прошлое и старый быт, привычки людей. Человек, освобожденный от тяжелого труда, располагающий временем для учения, искусства, сам переменится неузнаваемо…

Федор услышал над собой гул мотора.

Он поднял глаза к бледному осеннему небу, в котором на огромной высоте застыли белые вытянутые облака — будто гигантская белая птица, смертельно пораженная небесным стрелком, падая на землю, растеряла в небе свои изломанные перья, — и увидел пассажирский самолет, идущий курсом на запад. Этим самолетом Катя Осинина улетала в Москву.

Федор провожал самолет взглядом, пока тот не исчез на горизонте в туманно-голубой дымке. Тогда он обернулся к Радынову и, продолжая его мысль, задумчиво произнес:

— И как же радостно сознавать, Иван Сергеевич, что ты своими руками творишь новый, счастливый мир, и видеть, как сбывается твоя мечта!

1976

Загрузка...