Часть вторая ЦВЕТЫ НА СНЕГУ

Глава пятая

1

То, о чем Федя так долго мечтал и чего напряженно, всем существом своим ожидал, — свершилось!

Он уезжает из Улянтаха!

Осенью окончивших поселковую школу — трех мальчиков и двух девочек — на баркасе повезли в Усть-Ковду, в интернат.

Мерно тарахтел мотор, оставляя позади синеватый, приятно пахнущий бензином дымок, от баркаса по воде длинными усами расходились волны и, достигая берегов, отражались и бежали вдогонку за баркасом. Не отрываясь, с жадным любопытством вглядывался Федя в проплывающие мимо уже укрытые снегом берега Студеной, то высокие, обрывистые, заросшие наверху лесом, то низкие, пойменные, такие же однообразные, без признаков жилья и человека, что и в Улянгахе, но это были не те берега, которые он видел все одиннадцать лет своей прошлой жизни, это были другие, неизвестные еще берега — старая его жизнь кончилась, он едет к другой, новой, непременно лучшей жизни! И, охваченный лихорадочной жаждой перемен, он с восторгом первопроходца встречал белые и красные бакены, обозначавшие фарватер реки, и причудливой формы, похожие на огромные человеческие фигуры береговые скалы — останцы, и устья впадающих в Студеную безвестных речек.

— Шестьдесят километров отмахали, — объявил моторист.

Слева скалы отступили от воды, и открылась окруженная тайгой обширная возвышенная равнина, называемая в Сибири еланью, и утонувшие в сугробах избы районного села.

Здесь Феде предстояло проучиться четыре года — с пятого по восьмой класс. Улянтахцы и ребята из других далеких деревень жили в интернате от каникул до каникул. Ближних учеников привозили в интернат на неделю, но в сильные морозы, метель или ледоход и ближние жили безвыездно. Окрыленный чувством независимости, свободы, Федя радостно окунулся в жизнь шумной ребячьей коммуны.

Ученики сами кололи дрова и топили печи, на дряхлом и кротком буланом мерине, кем-то из озорства прозванном Пегасом, возили в бочке воду из горной речки Ковды, готовили на кухне, в каникулы ремонтировали школу, летом работали на школьном огороде. Апрель здесь называли дроворубом — ребята выезжали в лес, заготавливали дрова, а зимой по санному пути вывозили.

Не по годам рослый и сильный, Федя безотказно брался за любое дело и работал за двоих. Учился он хорошо, выделялся своими способностями и начитанностью. Его постоянно окружали ребята. Одним он помогал делать уроки, с другими читал книги, с третьими дружил. Его избрали председателем совета пионерского отряда.

В первый же год произошел случай, который сделал Федю признанным вожаком мальчишек. Были в интернате великовозрастные шалопаи, которые издевались над новичками, слабыми и робкими, заставляли их работать за себя, отнимали у них посылки из дому. Их боялись, молча терпели надругательства или же откупались подарками. Федя возненавидел их. В таком возрасте — уже злые, жадные, безжалостно топчут других! В них он ненавидел всю ту несправедливость, жестокость, унижения, от которых настрадался в Улянтахе.

На его глазах двое из этих шалопаев. Банщиков и Шебалин, — Федя на всю жизнь запомнил их и, если бы когда-нибудь встретил, снова набил бы им морды за прошлое — отняли у пятиклассника Юрки Заикина узелок с продуктами, который привезла мать из дальнего села. Счастливый Юрка бежал с узелком, чтобы поскорее развязать его и вдохнуть вкусный запах домашних припасов. Эти двое остановили его и потребовали узелок. Юрка не отдавал. Ухмыльнувшись, Банщиков сбил с него шапку. Низкорослый, похожий на взъерошенного воробья, Юрка непримиримо глядел на обидчиков из-под растрепанных светлых волос. Тогда Шебалин резко повернул узелок и так скрутил пальцы Юрке, что тот от боли выпустил узелок, и заплакал, прижимая руку к губам и обсасывая выступившую из пальцев кровь.

Федя догнал довольно переглядывающихся обидчиков.

— Отдайте Юрке посылку!

Привыкшие к безнаказанности, те были ошеломлены требовательным тоном.

— Чё? Гляди, Витек, нам приказывают!

— Дык он новенький, нашего устава не знает!

— Выходит, надо просветить его, — стал заходить Феде за спину Шебалин.

Федя опередил их. Он резко обернулся и, подставив подножку, свалил Шебалина, а сам бросился на Банщикова, подмял его, и они, схватившись, покатились по снегу. Поднявшийся Шебалин ударил Федю сапогом, тот ухватил его за ногу, снова повалил, а на лежащего Банщикова, выхватив из ограды березовый кол, набросился Юрка:

— Паразиты! Убью!

Никогда Федя не был в таком неистовом бешенстве, как в тот момент.

Он бил Шебалина, пока не обессилел. Задыхаясь от ярости и ненависти, поднялся и остановил Юрку:

— Все! На сегодня хватит! Добавим, если еще кого обидят!

Избитые лежали в снегу, уже не помышляя о сопротивлении, не столько уничтоженные побоями, сколько испуганные и потрясенные тем, что на них осмелились поднять руку! А Юрка, плача и ругаясь, подбирал из снега разбросанные и раздавленные в драке пироги с начинкой из красного брусничного варенья.

С того дня уже никто не подчинялся домогательствам Банщикова, Шебалина и их дружков, а если те затевали драку, наваливались на них всем скопом и спуску не давали.

2

Как недоставало Феде в его детские годы близкого, родного человека! Перед ним вырастали все новые и новые вопросы, на которые надо было давать ответы, а спросить, посоветоваться было не с кем: мать после второго замужества стала далекой, отчужденной.

И вот такого человека он встретил в интернате.

В класс вошел высокий, аскетически худой, болезненного вида учитель черчения и рисования… без правой руки! Пустой правый рукав был заправлен под широкий ремень, перехватывающий военную гимнастерку.

Как же он может рисовать без правой руки?

Левой?

Но на левой руке было лишь три изуродованных, обрубленных пальца!

Учитель остановился перед столом и молча оглядел класс темными, ушедшими в глубокие впадины глазами. Взгляд их был насмешливым и жестким: видно, он знал, что сейчас думают о нем дети, и это было ему неприятно.

— Я буду преподавать вам черчение и рисование. Зовут меня Иван Гаврилович Хоробрых, — твердым, четким голосом произнес он. — А теперь я расскажу, чем мы будем заниматься.

Изобразительные искусства — к ним относятся живопись, скульптура и зодчество — воплощают в образах зримый мир предметов. Но художник не рабски копирует то, что видит, а создает произведение искусства, в котором открывает еще непонятную людям суть вещей, истину и красоту. Ибо искусство, как говорил Маяковский о театре, это не отображающее зеркало, а увеличивающее стекло.

То, что говорил учитель, вряд ли могли понять слушавшие его дети из глухих сибирских селений, но, видно, он считал это очень важным и нужным и не хотел делать для них никаких скидок. На его сухом, обтянутом смуглой кожей лице у рта прорезались две глубокие складки, придавшие лицу вдохновенное и вместе суровое выражение неистового проповедника.

— Вы, конечно, не слыхали о величайшем немецком художнике Альбрехте Дюрере. Он жил четыреста пятьдесят лет назад и считался самым гениальным художником своего времени.

Учитель передал сидящим за первой партой ученикам несколько больших листов с репродукциями произведений Дюрера, которые тут же пошли по рукам.

— Славе его завидовали многие. Один художник — имя его в истории не сохранилось, потому что в искусстве остаются лишь имена мастеров, а имена подмастерьев предаются забвению, — вызвал Дюрера на соревнование: пусть каждый из них напишет картину, а жюри из самых знаменитых художников решит, чья лучше. Срок установили два года.

Соперник Дюрера, не разгибая спины, корпел все два года, написал огромную картину на мифологический сюжет с множеством человеческих фигур.

В назначенный день художники явились на суд. Соперник Дюрера свою огромную картину в массивной золоченой раме привез в карете. Когда картину увидели члены жюри, они сказали, что более прекрасное произведение создать невозможно. Они страшно удивились, когда Дюрер явился всего лишь с большим листом чистого картона под мышкой.

«Где же ваша картина, мейстер Дюрер?»

Дюрер прикрепил картон к стене и одним взмахом руки начертил на листе карандашом круг, а затем в его центре поставил точку.

«Вот моя картина!»

В этот момент учитель рисования и черчения обернулся к школьной доске и левой рукой мелом молниеносно вычертил огромную, во всю доску, окружность и точкой обозначил ее центр. Ученики смотрели на доску пораженные: самый придирчивый взгляд не мог обнаружить в ней никакой неправильности.

И это было сделано левой контуженной рукой!

Учитель повернулся к классу и продолжал:

— Члены жюри стали проверять чертеж — это была абсолютно правильная окружность! Призвали математиков и геометров. После долгих и тщательных измерений с помощью самых точных инструментов те доложили, что это математически точная окружность, но усомнились, что она сделана рукой человека, без циркуля или других чертежных принадлежностей. Дюрер был признан победителем.

Так художник своим гением из хаоса творит порядок и гармонию.

Конечно, из всех вас вряд ли кто-нибудь станет таким великим художником, как Дюрер. Но если я научу вас понимать искусство, привью любовь к прекрасному, я буду считать, что работал не напрасно.

После звонка ученики бросились к доске, циркулем проверили чертеж и снова удивились, насколько точно он был выполнен. Некоторые самонадеянно заявили, что сделать это очень просто, и стали пытаться повторить учителя, но их фигуры на доске лишь вызывали общий смех: они получались то эллипсообразные, то яйцевидные, а у некоторых были просто похожи на огурец или репу. Все убедились, что плавная, красивая окружность художника недостижима, и стали расходиться, задумавшись о необыкновенном, сверхчеловеческом мастерстве учителя. Они и не подозревали, сколько времени и упорного труда это стоило ему!

Федор до сих пор не знает, о действительном историческом факте рассказал тогда учитель или же то была одна из фантастических легенд, которыми обрастает жизнь великих людей, но с первого дня почувствовал глубочайшее уважение к однорукому художнику.


Федя всегда увлекался рисованием, и жители Улянтаха хвалили его рисунки, но ведь среди них не было художников, а сам он не мог решить, хорошо или плохо рисует. Теперь он встретил человека, который может оценить его работу. И Федя горячо и ревностно отдался рисованию. Оказалось, что прежде, чем создавать картины, надо было научиться изображать геометрические фигуры, орнаменты и такие простые предметы, как табурет, кувшин, ветку дерева.

Уже первые его работы учитель похвалил перед всем классом. Это окрылило мальчика, он почувствовал уверенность в себе, рисовал с еще большим старанием и увлечением. Рисование стало его любимым предметом.

А учитель все внимательнее присматривался к его работам, ободрял, помогал советами, давал все более сложные задания. За один год Федя стал первым по рисованию и черчению в интернате. Ему поручили оформлять школьную стенную газету, он писал праздничные лозунги, расписанное им школьное знамя ученики несли на первомайском митинге.

Иногда после уроков учитель оставлял Федю в опустевшем классе, показывал альбомы репродукций, рассказывал о жизни художников. И мальчику казалось, что к столу, освещенному керосиновой лампой, сходились гениальные творцы, герои их полотен; это был целый мир прекрасных, добрых людей, смелых рыцарей, славивших любовь, боровшихся с жестокостью, враждой, призывавших людей к единению, к совершенствованию… Он узнал, что жизнь многих художников была трудной, трагической, им приходилось бороться с непониманием, их преследовали князья, императоры и папы. От учителя Федя впервые услышал то, о чем смутно догадывался, но чему не находил подтверждения в жизни и что мучило его, заставляло сомневаться то в себе, то в других: почему, почему же находятся люди, которые живут нечестно, добиваясь лишь выгоды для себя, не останавливаясь даже перед тем, если для этого им надо растоптать других людей, как это сделали бандиты, убившие отца…

Федя считал подлостью отнять у Заикина материнскую посылку, а ведь Банщиков и Шебалин сделали это совершенно спокойно, очевидно убежденные в своей правоте.

Соседи в Улянтахе осуждали его за то, что он рассказал о воровстве отчима, а Федя не мог допустить, чтобы засудили невиновную продавщицу, не мог!

Иной раз он думал, что это порок, происходящий от недостатка энергии, напористости, деловитости, стыдился своей застенчивости, мягкотелости, доброты.

Страшно волнуясь, Федя сбивчиво сказал об этом учителю. Тот выслушал, пристально и удивленно глядя на него, и глухим, смятенным голосом произнес:

— Успокойся, мой дорогой мальчик. Ты прав, совершенно прав. Ты поступаешь честно, справедливо, как и должно быть. — Видно, чтобы справиться со своим волнением, учитель закурил и стал ходить по классу. — Не надо стыдиться быть добрым и честным! Человек добр и прекрасен! А жестокость, алчность, эгоизм — это уродства души, порожденные тысячелетиями эксплуататорского строя, где все люди — враги, где сильные, хищники пожирают слабых.

Но этому приходит конец! Мы в России первыми уничтожили этот бесчеловечный порядок. Чтобы люди не враждовали, а вместе создавали лучшую, справедливую жизнь… Истинное счастье человека в том, чтобы свой труд, свое вдохновение отдавать людям, как делают великие художники…

Хоробрых умолк, его худое, некрасивое лицо осветила какая-то неуверенная, напряженная улыбка, наверное, ему было неловко, что он разоткровенничался с мальчишкой.

— Заболтались мы с тобой… Уже поздно, — тихо проговорил учитель, остановившись перед Федей. Его левая рука была вытянута вдоль тела и прижата к бедру. Он никогда не давал руку ни при встрече, ни прощаясь. Видно, стыдился напоминать людям о своей единственной изуродованной руке.

В тот теперь уже далекий зимний вечер Федя впервые в жизни как равный говорил со взрослым о самых сокровенных своих мыслях. И когда человек, которым он восхищался и которого любил, понял и поддержал его, это так обрадовало мальчика, так много значило для него, что он навсегда уверовал в свои убеждения, в себя, в свои силы. Наверное, каждый человек однажды в своей жизни переживает такой душевный переворот. Одинокий и сомневающийся в себе мальчишка стал выпрямляться. Отметая гнетущее прошлое, неуверенность и робость, он все яснее осознавал, что он такое и зачем существует, с каждым годом все полнее раскрывались его способности.

3

Вспомнил Федор, как впервые пришел к художнику домой, чтобы взять его рисунки для выставки, которую ученики интерната устраивали к Дню Победы.

В избе для учителей художник с женой занимал одну комнату. Занавеска разделяла комнату на две части: в первой была кухня с плитой, тут же стоял заваленный книгами и тетрадями стол, за ситцевой занавеской находилась спальня.

Иван Гаврилович был один, обрадовался гостю.

— Давай-ка мы с тобой сначала пообедаем!

Федор сказал, что уже обедал в интернатской столовой, но учитель только улыбнулся и начал собирать на стол.

— Тебе второй обед не помешает! Жена сегодня ухи наварила, пельменей наделала… Садись, садись без разговоров!

После обеда учитель подошел к книжному шкафу, достал большую папку.

— Здесь мои фронтовые рисунки. Я ведь до войны два курса Московского художественного института окончил. На скульптурном факультете учился.

И тут — война!

Попал в противотанковую артиллерию наводчиком. Говорили, что глазомер у меня хороший, пушку точно на цель наводил. Наше орудие одних только танков пятнадцать уничтожило! — Учитель раскрыл красную коробочку: — Вот мои награды…

Федя с уважением рассматривал потемневшие от времени ордена и медали, а учитель объяснял:

— Это орден Красного Знамени — за рейхстаг. Это Отечественной войны — за Варшаву. Красная Звезда за Смоленск. Медаль «За отвагу» — первая моя награда за взятие безвестной деревушки Красная Вишерка под Новгородом. А это расчет нашей пушки, — показал художник пожелтевший рисунок, изображавший трех артиллеристов, сидящих на лафете орудия. — Прекрасные люди, храбрейшие солдаты!

— Да они тут как живые! — восхищенно заметил Федя.

Хоробрых хмуро уставился на рисунок и долго молча рассматривал, будто спрашивал о чем-то своих фронтовых товарищей.

— Как живые, говоришь? Нет, брат, никого в живых не осталось… Все полегли…

На кусках серой оберточной бумаги, а то и на листах из школьных тетрадок мелькали лица солдат, офицеров, санитарок, освобожденных мирных жителей, одетых в жалкое тряпье пленных гитлеровцев… Артиллеристы ведут огонь… Дивизион в походе… Памятник Шопену в Варшаве — лучшего учитель не видел… А это Германия — город Каммин на Балтийском море…

Наброски были сделаны талантливо, смело — Федя уже мог оценить их.

— Моя последняя цель — рейхстаг. Тридцатого апреля бойцы нашей дивизии пошли на штурм рейхстага. Гитлеровцы обрушили на нас яростный огонь. К тому же путь нам преграждал широкий ров, наполненный водой. Это был тоннель метрополитена, который строили открытым способом. Продвигаться приходилось короткими перебежками, укрываясь в воронках, которыми была густо изрыта вся Королевская площадь. Немцы пошли в контратаку. Тут на площадь выдвинулся наш дивизион и прямой наводкой ударил по фашистам. Вражеский фаустпатрон разорвался у моего орудия, заряжающего — наповал, а меня… вот… — художник притронулся левой рукой к пустому рукаву и поднял на мальчика глаза, полные тоски и боли. — Понимаешь, случилось это тридцатого апреля, когда война уже фактически кончилась…

Пришел в сознание после операции. Правой руки нет, левая в бинтах. «Что вы сделали? Ведь я же скульптор, художник, понимаете ли вы, что я не могу жить без рук, не могу! Убейте меня, убейте!» Кричу, зубами срываю бинты, а меня держат, утешают: «Вы истекали кровью, надо было спасать вашу жизнь!» — «А зачем она мне, моя жизнь, без рук? Зачем?»

Не знаю, как я остался жить, как не сошел с ума… Ведь я не то что лепить или рисовать не могу — я только через несколько недель научился держать карандаш вот этими огрызками, — он взмахнул левой рукой, — чтобы огромными каракулями написать письмо.

В госпиталь приехала моя невеста Оля. Я сказал, что не хочу связывать ее, чтобы она забыла меня. Рыдала, уверяла, что любит по-прежнему. Но все-таки в ее чувстве ко мне была и жалость. Она честная, добрая и пожалела меня. А это непереносимо знать. Но тогда я был в крайней степени отчаяния и ухватился за нее, как за спасительную соломинку. Тут я виноват перед нею… Одному легче переносить горе… И поехали мы подальше от искусства, от академий, музеев, выставок, моих преуспевающих друзей, чтобы не бередить душу невозможным для меня… И стал я на своей родине — я сам ведь из здешнего села Подъеланка, — как зверь в берлоге, зализывать свои раны… Думал, что хоть левой рукой смогу рисовать, — ничего не получилось. В голове роями теснятся лица, образы, композиции, не дают спать — а на бумаге выходит какая-то убогая, детская мазня. Не слушается меня рука. Врачи сказали, что перебиты какие-то нервы… Это самое страшное: не быть в состоянии, не мочь высказать то, что воображаешь, чувствуешь…

Федор вспомнил, как потрясен был исповедью художника.

Фашисты не просто руки у него отняли — они отняли возможность творить, выражать себя, то есть делать то, для чего он был рожден и в чем был смысл его существования, и обрекли скульптуры и картины, ежечасно, ежеминутно рождаемые его творческим воображением, навсегда корчиться в безысходных мучениях в тесной коробке его мозга. Жалость к художнику и ненависть к гитлеровцам смешались в нем в чувство такой взрывчатой силы, что он не выдержал, прижался лицом к его изуродованной руке:

— Проклятые фашисты!

Художник в замешательстве отнял руку и стал гладить волосы мальчика.

— Ну будет, будет… Извини, что я расчувствовался… Тяжко мне, Федя, очень тяжко…


И еще один вечер… Ученики пришли к Ольге Владимировне готовить роли в «Ревизоре». Жена художника преподавала в интернате пение и музыку и руководила школьной самодеятельностью. Это была худенькая белокурая женщина с тихими, поникшими глазами. Дети уселись вокруг стола напротив учительницы, раскрыли тетрадки и стали читать роли. Федя играл в пьесе городничего. Репетиция шла весело, под взрывы смеха. Можно десять раз читать бессмертную комедию, а все равно не удержишься от смеха, когда вновь читаешь ее.

Федя показал Ивану Гавриловичу эскизы костюмов для спектакля. Тот перебрал рисунки, одни одобрил, другие покритиковал.

— Какая же это дочь городничего? Прическа не та, и платье не такое — тогда богатые женщины носили кринолины… — Он взял карандаш и стал исправлять рисунок, но рука его дрожала, плохо подчинялась ему, у художника получалось не то, что он хотел изобразить, и он нервничал. — Это же очень просто! Рукава буфами, талия затянута, а юбка колоколом…

Федя переделывал эскиз, но, видно, не так, как объяснял учитель, и тот в нетерпении вдруг раздраженно закричал:

— Неужели это тебе непонятно?

Он с силой черкнул по рисунку, сломал грифель, разодрал карандашом бумагу и швырнул его на пол.

— Прости… Не слушается меня рука…

Художник растерянно сжался, устыдившись своего крика, и замер, сгорбив спину, и покаянными глазами исподлобья оглядывая испуганных его окриком детей, и тут все увидели, как на темных, нервно подрагивающих щеках Ивана Гавриловича сверкнули слезы, и замерли, потрясенные горем учителя.

Хоробрых резко поднялся, накинул пальто, схватил шапку.

— Ваня, куда ты? — кинулась к нему Ольга Владимировна. Тот не ответил и выбежал на улицу.

Кусая губы, Ольга Владимировна сказала:

— Извините, дети. Репетицию придется отложить. До свиданья.

Ученики торопливо собрали тетрадки и гурьбой пошли из комнаты. Федя задержался и спросил Ольгу Владимировну, не пойти ли ему за Иваном Гавриловичем — ведь ночь, мороз сильный.

— Ты ему не можешь помочь, Федя. Он должен побыть один, чтобы успокоиться.

Учительница охватила лицо ладонями и, бросившись на стул, заплакала. Он стоял тогда у порога, не зная, что делать — уходить или оставаться.

Учительница сквозь слезы говорила:

— Он страдает от своего несчастья. Я боюсь за него. В минуту отчаяния он руки может на себя наложить. Лишь я удерживаю его на самом краю пропасти. Я измучилась с ним, ведь это продолжается уже много лет. Но сил у меня больше нет. Я не могу больше это выносить, не могу! — в отчаянии закричала женщина и уронила голову на стол.

Прошло много времени, прежде чем она успокоилась, вытерла глаза и сконфуженно проговорила:

— Садись, Федя. Побудь со мной. Я больше не буду плакать.

Она беспомощно вытянула на столе тонкие, слабые руки, комкая носовой платок.

Женщина и мальчик долго говорили о любимом ими человеке. Но чем они могли помочь ему?

Глава шестая

1

— Слышите? Урчит что-то, — первым уловил далекий рокочущий звук Юрка Заикин.

— В брюхе у тебя урчит, от горохового супа, — поддразнил его сосед по парте.

Класс прислушался.

— Точно. Моторка.

— Непохоже! Это трактор!

— Сказанул: трактор в небе, да?

Необыкновенный звук приближался, нарастал с каждой секундой, жалобно задребезжали оконные стекла, и вот что-то огромное, железное с оглушающим треском и грохотом промчалось над самым интернатом.

— Самолет! — завопил Юрка и бросился из класса. За ним высыпал на улицу весь интернат.

В небе над селом неподвижно, будто подвешенный на веревке, парил не виданный в здешних краях огромный зеленый вагон с длинным хвостом, похожий на головастика.

— Вертолет! Вертолет! — закричали дети. — Он сесть хочет! Ищет место для посадки!

«За спортплощадкой ровное поле!» — вспомнил Федор и побежал на поскотину. На бегу сорвал с себя рубашку и стал ею размахивать:

— Сюда, сюда!

Вертолет, как бадья на веревке в колодец, стал вертикально спускаться.

— Садится, садится! — испуганно закричали дети и побежали в стороны. Только Федор, несмотря на ураганный ветер, которым обдавал его вертолет, стоял и махал рубашкой.

Машина коснулась колесами земли, лопасти остановились и повисли, открылся люк, из него спустили лестницу и по ней… сбежала мохнатая пятнистая лайка! Ребята неистовствовали от радости, кинулись ловить собаку.

Улыбаясь и приветственно помахивая рукой, спустился коренастый пилот в кожаной куртке и форменной фуражке с кокардой, за ним — высокий бородатый человек в очках, помогая сойти женщине, за ними еще пять человек, последним вышел второй пилот, тоже в кожанке.

Высокий, опирающийся на толстую палку старик махнул Федору, тот в один миг подбежал к нему.

— Как это село называется?

— Усть-Ковда, — ответил Федор.

— Значит, сели правильно, — удовлетворенно сказал старик пилоту.

— У нас иначе не бывает, Иван Сергеевич, — заулыбался первый пилот всем своим широким спокойным лицом.

Старик снова обернулся к Федору:

— Скажи-ка, малец, есть тут у вас какое-нибудь начальство?

— Райисполком у нас есть…

— Вот туда и веди нас.

Так Федор познакомился с начальником партии изыскателей, прилетевших выбирать на Студеной место будущей гидроэлектростанции, профессором Радыновым. Федор не отходил от изыскателей: помогал выгружать из вертолета разные ящики, треноги, тюки и перевозить все это на райисполкомовской телеге в пустовавшую избу, где остановились изыскатели. Он не сводил с них глаз и ловил каждое их слово: это были первые люди с Большой земли, из самой Москвы, которых он видел!

Вечером, когда работу закончили и Федор должен был уйти, он набрался решимости и сказал Радынову:

— Иван Сергеевич, я хочу работать с вами… Буду делать любую работу… Я сильный… И платить мне не надо… Только разрешите!

Старик вперил в него пронизывающий взгляд серых глаз, сильно увеличенных очками.

— Садись, — он стукнул палкой о пол. — А теперь объясни, почему ты хочешь работать с нами.

Федор смутился: разве выскажешь все, что пробудилось в нем, когда спустились с неба изыскатели — люди образованные, инженеры, много знающие, много повидавшие, которых так недоставало в здешней глухомани? Порасспросить бы их, что они собираются строить в их краях, узнать о жизни на «материке» и вообще, как правильно должен жить человек.

Радынов серьезно выслушал сбивчивую речь мальчика, а затем улыбнулся:

— Это хорошо, что ты задумываешься над такими вопросами. Только решить их непросто. Я вот уже старик, доктор наук, профессор, а все бьюсь над ними. Но ведь тебе еще учиться надо!

Федор сказал, что он сдает экзамены за восьмой класс, дальше учиться негде, в районе восьмилетка.

Радынов повернулся к своему заместителю, молчаливому лысому человеку:

— Вот уже первый гидростроитель объявился. Нам ведь нужен местный проводник, знающий дороги, карьеры и прочее?

— По штату в партии не положен проводник, — сухо ответил лысый.

В разговор вмешался молодой бородатый парень:

— У нас есть должность коллектора. Паренек справится с ней.

— Да, конечно, Федор справится, — подтвердил Иван Сергеевич. — Будешь вести учет образцов горных пород, я потом тебе объясню. Решено. Приходи завтра к восьми, покажешь дорогу к Черторою.

2

В отряде изыскателей Федор делал все: был коллектором, проводником, носил топографические рейки и инструменты геодезистов, бурил разведочные скважины, рубил дрова, таскал воду из реки и даже ловил рыбу на всю партию. Он первым брался за любую работу, помогал каждому, хотел быть полезным всем. Ведь дело-то какое важное, громадное, небывалое готовили эти люди!

За лето изыскатели исходили и изъездили сотни километров по берегам Студеной, вылетали на вертолете в отдаленные места, делали аэрофотосъемку, обследовали месторождения камня, песка, гравия, определяли запасы строевого леса. Федор не мог разобраться во всех деталях их работы, но понял, что главная задача: выбрать створ — место плотины будущей гидростанции.

Расположение створа должно было удовлетворять множеству самых разных и противоречащих одно другому требований. Он расстраивался и впадал в уныние, когда обнаруживались причины для размещения станции далеко от Усть-Ковды, и радовался, если находились доводы за ее строительство на Черторойских порогах, что находились в десяти километрах ниже Усть-Ковды.

От изыскателей Федя узнал, что Иван Сергеевич долго работал в Сибири, еще в тридцатых годах обследовал Студеную и тогда же отметил Черторойский порог как очень удачное место для плотины. Сейчас он занимал какой-то важный пост в Москве, преподавал в институте и давно не проводил изыскания, но, когда узнал о начале работ на Студеной, решил участвовать в них и приехал с женой, тоже сибирячкой.

На всю жизнь запомнил Федя тот день, когда изыскатели окончательно выбрали место гидростанции — именно на Черторойском пороге! И по предложению Радынова дали ей название — Сибирская ГЭС!

Был последний день сентября. Затвердевшая от мороза земля белела под первым зазимком. Холодный ветер катил с полуночи, с Ледовитого океана пасмурные, низко нависшие тучи, бороздил темную, сумрачную реку пенистыми бурунами.

Но на душе у Феди было светло, радостно. Кутаясь от пронизывающего ветра, изыскатели стояли на обрывистом крутояре Студеной, а Иван Сергеевич намечал места сооружений гидростанции.

— Вот тут реку перегородит плотина, вода поднимется на сто метров и на двести километров разольется водохранилище, затопит берега. Здесь будет здание ГЭС, там — водосбросной канал. А вон на том угоре — распредустройство. На склоне, обращенном к солнцу, где сейчас угрюмая вековечная тайга, — город гидростроителей Сибирск. Дальше, в невидимой за синими увалами долине Ковды, поднимутся корпуса лесопромышленного комплекса, за ним — алюминиевый комбинат…

— А вы мечтатель, Иван Сергеевич! — насмешливо процедил тогда его заместитель, желчный, неприятный человек, постоянно споривший с Иваном Сергеевичем. — Вы так красочно рисуете панораму строительства, будто место плотины уже утверждено Москвой. А ведь может случиться, что примут мой вариант, плотину построят ниже, и тогда все эти места вместе с вашими объектами окажутся под водой!

Иван Сергеевич не удостоил его ответом, он продолжал пытливо глядеть на Студеную, на тайгу за рекою и дальние, смутно проступающие в хмуром небе горные хребты, будто и в самом деле видел все, о чем говорил.

Не оборачиваясь, сердито сказал:

— Да, я все это вижу. И верю, что это будет создано руками людей. У вас нет воображения, фантазии, Косолапов. Человек тем и отличается от животного, что умеет мечтать. Помните, как восхищался Ленин словами Писарева о том, что только мечта, умение забегать вперед и видеть воображением своим в цельной и законченной картине то самое творение, которое только что начинает складываться под его руками и заставляет человека доводить до конца обширные и утомительные работы?

В воздухе замелькали хлопья снега. Тяжело опираясь на толстую палку, Иван Сергеевич, наклонившись навстречу ветру, широко зашагал к палатке, за ним двинулись изыскатели.

— А знаете, что самое главное в деле, которое мы начинаем? — спросил он по пути товарищей и сам же ответил: — Вся жизнь переменится на этих берегах. Возникнут современные заводы и предприятия. Электричество освободит людей от тяжелого ручного труда. Они будут жить в светлых городских домах, пользоваться всеми благами цивилизации… Какой умной, ясной станет здесь жизнь!

«Да ведь Иван Сергеевич о моей мечте говорит!» — торжествовал Федя. Ветер насквозь продувал телогрейку, но он не чувствовал холода, был охвачен жаром нетерпения, ожидания перемен. Он зримо представлял и плотину, и тайгу, и небо, полыхающее электрическим заревом, и новое море, и ему не было жаль, что оно затопит Рыкачево, и Подъеланку, и его Улянтах, — пусть река навсегда уничтожит ненавистную старую жизнь!

Изыскатели свертывали лагерь, жена Радынова готовила на костре последний ужин. Иван Сергеевич сидел у огня и подкладывал дрова. Федя с тоской думал, что вот все погрузятся в моторный баркас и уедут и он, наверное, никогда не увидит Ивана Сергеевича, и торопливо перебирал в памяти, о чем еще не спросил его.

— Когда же начнется стройка? — задал он беспокоивший его вопрос.

Иван Сергеевич ответил, что, видно, потребуется несколько лет, чтобы подготовить проект электростанции.

— Несколько лет? — сердце у Феди опустилось: он-то полагал, что работа начнется будущей весной.

Иван Сергеевич успокоил его: гидроэлектростанции строятся долго, так что и ему достанется поработать на стройке. А пока надо учиться, чтобы принести стройке больше пользы. Достал из ящика толстую книгу, написал что-то на ее первой странице и вручил Феде. На синем переплете золотыми буквами оттиснуты фамилия и инициалы Ивана Сергеевича, а под ними название: «Гидротехнические сооружения». Значит, эту книгу написал Иван Сергеевич! Он впервые видел человека, который пишет книги! Федя прочитал надпись: «Федору Михайловичу Устьянцеву, будущему строителю Сибирской ГЭС, от автора».

Федя не расставался с этой книгой, перечитывал ее снова и снова. Хотя в ней было много формул, графиков и расчетов, недоступных его пониманию, основное содержание книги он понял и усвоил, целые страницы мог пересказывать по памяти.

Неопределенные, расплывчатые и туманные мечты о будущем — он то хотел водить белоснежные теплоходы по Студеной, то быть инженером лесного хозяйства, то художником, то геологом — приобрели определенность и отчетливость, он убедился и стал всем доказывать, что нет нужнее и интереснее дела, чем строить огромные электрические станции на могучих сибирских реках!

Фантастическая картина, которую вдохновенно рисовал Иван Сергеевич в тот хмурый день предзимья на пустынном берегу Студеной, навсегда запала в душу Феди, и он решил отдать все свои силы тому, чтобы мечта ученого превратилась в действительность.

Глава седьмая

1

Яркий июньский день. На крыльце стоит девушка. Солнце освещает девушку, и контуры ее фигуры в коротком белом платье очерчены пламенной каймой. Пронизанные жаркими лучами соломенные волосы пылают на голове, и вся она кажется сотканной из солнечного света.

Федор приближается к дому учителей по взгорку, поросшему молодой, ярко-зеленой травой, щурясь от солнца, бьющего ему в глаза. Перед домом на траве суетились голуби с карминно-розовыми лапками; когда он подошел к ним, они с шумом взлетели из-под ног и уселись на крыше.

— Федор, как ты кстати! — взмахом левой руки встречает его Хоробрых, разговаривающий с девушкой на крыльце. — Это именно тот человек, который вам нужен, — обращается к девушке художник. — Великолепно знает округу, прекрасно чертит и рисует!

Девушка первой протягивает ему маленькую руку и, улыбаясь, говорит:

— Светлана Юренева!

Голос ее высокий и звонкий, будто в горле дрожат маленькие стеклянные колокольчики.

Светлана! Как подходит ей это имя! Ее улыбающееся лицо излучает сияние, белое платье тоже светится.

Федор пробормотал свое имя и перевел растерянный взгляд на художника. У того сегодня праздничный вид: он в новой светлой рубашке с подвернутым рукавом, с непокрытой головой, довольный, оживленный. Он объясняет, что Светлана Сергеевна — сотрудница Красноярского краеведческого музея. Приехала сделать обмеры и чертежи старинных построек в районе. Ей требуется помощник. Учитель уверен, что Федор справится с этой работой.

Теперь Устьянцев понял, почему Хоробрых сегодня радуется. Еще в интернате он помогал художнику делать рисунки острога в Усть-Ковде, которые тот послал в область, требуя предотвратить гибель и уничтожение памятника русского деревянного зодчества.

Предложение художника было неожиданным. Федор уже два года работает на лесопункте в Улянтахе, у него начался отпуск, он приехал повидать учителя и купить в раймаге детский велосипед для пятилетней сестренки Танюшки.

Он еще раздумывал, что ответить, когда почувствовал на себе взгляд Светланы Сергеевны и встретил ее глаза; они были того серовато-синего цвета, который у художников называется берлинской лазурью, и смотрели лениво-томно, бездумно и отрешенно, будто не замечая его, но в то же время в них было что-то тревожащее, загадочное, он ощутил, как его губы охватил сухой жар волнения от того, что она смотрит на него, и понял, что перед ним не девушка-школьница, как ему показалось издали, а молодая женщина, ей было немногим больше двадцати, и подумал, что был бы счастлив работать вместе с нею, и сказал, что у него как раз начался отпуск и он мог бы помочь ей, если справится.

— Об этом и задумываться нечего: прекрасно справишься! — горячо проговорил Хоробрых и протянул перед собой руку: — Я бы и сам взялся… да видишь… Главное, работа для тебя очень интересная, творческая! И очень важная: мы наконец добились, что наши сокровища перестанут ломать, растаскивать на дрова, переделывать и возьмут под государственную охрану!

— За месяц, я думаю, мы успеем все сделать, — сказала Светлана Сергеевна. — Вы будете получать сто десять рублей.

Ого! Он даже будет получать зарплату! На это Федор и не рассчитывал.


Светлане Сергеевне отвели одну из пустовавших в летние каникулы комнат в интернате. В интернате поселился и Федор. Для работы Иван Гаврилович предоставил в их распоряжение кабинет черчения и рисования.

Начали они с Усть-Ковды.

Лет триста назад первым пришедший в эти края казачий отряд срубил у слияния Студеной и Ковды острог для охраны ее устья. От него уцелела одна угловая сторожевая башня, одиноко черневшая среди высокой травы и молодых березок.

Федор и Светлана Сергеевна по шатким лестницам поднимались с одного яруса на другой, заглядывали в бойницы, прорезанные в толстых растрескавшихся бревнах. С верхней караульной площадки, прикрытой дырявой тесовой крышей, открылись беспредельные, притягивающие и завораживающие взгляд просторы. Широкой, сверкающей под солнцем лентой уходила на север Студеная, как гигантские застывшие волны, во все стороны простирались укрытые темно-зеленым ковром тайги увалы и сопки, а за ними на горизонте в знойном, мутном мареве синели величественные отроги горного хребта.

— Какое раздолье здесь! Дышится легко, свободно, — радовалась Светлана Сергеевна.

— Тот, кто построил здесь башню, глубоко чувствовал красоту этого места, — сказал Федор.

В Улянтахе Федору не с кем было поделиться радостью, которую вызывала в нем красота природы, и теперь он с восторгом показывал Светлане Сергеевне окрестности:

— Взгляните, пожалуйста, в эту сторону: здесь так живописен речной обрыв!

— Да, это готовая композиция: бери краски и пиши картину!

Они сфотографировали башню со всех сторон, при разном освещении, затем рулеткой начали обмерять ее, нанося размеры на эскиз, тут же набросанный Федором. Он влюбленно следил за легкими, свободными взмахами маленьких ловких рук женщины, за тем, как она уверенно переставляла по лестнице крепкие ноги. Видно было, что для ее сильного, молодого тела каждое движение было наслаждением, радостью. Он старался избавить ее от всякой работы, упреждал каждое ее намерение.

— Вы просто посидите в тенечке, отдохните, я один управлюсь!

Она не отличилась особым усердием и рвением к работе и часто, раскинувшись на забрызганной белыми ромашками траве и покусывая какой-нибудь сладкий стебелек, сквозь дремотно опущенные веки смотрела, как он лазил по башне.

Чтобы хоть как-то выразить свое восхищение ею, он собрал букет алых саранок и преподнес ей, стараясь говорить безразличным тоном:

— Вот посмотрите, какие цветы у нас растут. Вам они незнакомы? А корни их можно есть…

А через несколько дней, не обращая внимания на ее отчаянные крики, он забрался на крутую крышу башни и выпрямился во весь рост на шатких, прогибающихся досках, хотя этого совсем не надо было делать, чтобы измерить ее: просто он должен был совершить что-то необыкновенное, рискованное и отчаянное, чтобы дать выход напору кипевших в нем чувств.

— Сумасшедший мальчишка! Там страшная высота! Сорвешься и костей не соберешь! Я здесь старшая, и изволь меня слушаться! — испуганная и возбужденная, отчитывала его Светлана Сергеевна, когда он спустился на землю, а он стоял перед ней и улыбался, взволнованный и счастливый, что она заметила, какой опасности он себя подвергал, и беспокоилась о нем.

Вечером они возвращались в село и после ужина в кабинете черчения начисто перерисовывали эскизы, сделанные днем. У нее была легкая рука, рисовала она стремительно, изящно, красиво.

За работой они без умолку говорили. Оказалось, что Светлана Сергеевна окончила в Омске пединститут по специальности рисование и черчение. Она рассказывала о городах, в которых бывала, о троллейбусах и неоновых рекламах, телевизорах и о других чудесах, а Федор краснел, чувствуя себя перед нею неотесанным таежником. Зато в разговоре об искусстве, о художниках он был равным с нею. Она поражалась, как он смог в такой глуши приобрести верный и тонкий вкус, хвалила его эскизы и рисунки.

Удивилась она и тому, что ему всего семнадцать лет и он еще не служил в армии.

— На вид тебе все двадцать. Ты выглядишь мужчиной. А я замужем. У меня трехлетний сын.

Сердце его изнывало и замирало от любви к Светлане, когда он смотрел на ее освещенное мягким светом керосиновой лампы лицо, склоненное над бумагой, на ее тонкие, как золотистый дым, волосы. Но как признаться ей в этом, какими словами это сказать? Все приходившее в голову было наивным, выспренним, смешным. От своей юношеской застенчивости он считал себя некрасивым: большой нос картошкой, толстые губы. Разве может такой понравиться красивой женщине? Главное, он ведь мальчик в сравнении с ней. Он боялся, что в ответ она удивленно раскроет свои глаза цвета берлинской лазури и засмеется звонким, переливчатым смехом: «Федечка, да ты в своем уме? Ты же школьник, ребенок… И между нами ничего общего не может быть!»

Как-то она попросила его передать краски, он коснулся ее руки и почувствовал, как его тело, будто электрический ток, пронзило тоскливое, мучительно-невыносимое желание поцеловать эту женщину, он чуть не задохнулся от волнения и уже не в силах сдержать себя взял ее руку и поцеловал: запястье, на сгибе руки, выше локтя — и тут же выбежал из интерната и всю ночь бродил по речному берегу, со страхом ожидая утра, когда она прогонит его навсегда.

Она встретила его, будто ничего не произошло, он не заметил на ее лице волнения, недовольства, глаза смотрели спокойно, приветливо. Она заговорила о сегодняшних делах, он ответил что-то невпопад, и по неровной каменистой тропе они пошли к башне, она впереди, он в нескольких шагах за нею. На полдороге она споткнулась и, согнув ушибленную ногу и подпрыгивая на другой, потребовала, чтобы он взял ее под руку, поддержал, а то она свалится и расшибется на этих проклятых камнях.

Федя взял ее руку, она крепко прижала локтем его ладонь к своему телу, и так они дошли до башни и вошли внутрь, и тут он обнял ее и стал целовать губы, лицо, глаза, волосы, и она не сопротивлялась, была покорная и безвольная, только дремотно-томно улыбалась, нежной ладонью гладила его лицо и повторяла нараспев:

— Милый мальчик… Мой хороший мальчик…

В этот день они почти не работали, только целовались, а Федя говорил, как мучился все это время, как боялся вчера, что она прогонит его.

— Разве ты можешь что-нибудь скрыть? На твоем лице с первого дня было написано, что я тебе нравлюсь, — тихий смех Светланы рассыпался звоном маленьких стеклянных колокольчиков.

2

Скоро они закончили работу в Усть-Ковде и стали выезжать в окрестные села, где Хоробрых обнаружил ценные постройки. В тот день они возвращались из Подъеланки. Тамошняя школа помещалась в старинном купеческом доме, очень интересном и своеобразном по архитектуре.

Еще с утра Федор почувствовал, что надвигается гроза. Раскаленное солнце мутным пятном катилось в молочно-сером кипящем мареве, в горячем, неподвижном воздухе было трудно дышать. Постепенно набежали белые с темно-синими подбрюшинами облака, они ходили по небу, темнели и сгущались, и скоро клубящиеся грозовые тучи, словно дым огромного таежного пожара, закрыли солнце, но разразилась гроза только к вечеру, когда они выехали из Подъеланки. Черно-фиолетовое небо наискосок прочертила ветвистая пылающая молния, тени сосен на обрыве в страхе бросились в чащу леса, грохнул удар грома, в воду вонзились упругие отвесные струи дождя, под их ударами поверхность реки закипела белой пеной. Берега скрыла водяная завеса, стало быстро темнеть. Федор гнал моторку на полном газу, она прыгала по изрытой бороздами волн реке, Светлана не успевала вычерпывать из лодки воду, и она быстро прибывала. Федор понял, что они не успеют добраться до Усть-Ковды, и сказал, что надо приставать к берегу и пережидать дождь. Сквозь пелену водяных струй он заметил избушку и направил к ней лодку. Привязал моторку к дереву, схватил рюкзак, папку с чертежами, и они в темноте побежали по откосу вверх.

Избушка была прибежищем рыбаков, тут находились весла, удилища, сети, разная рыбачья снасть.

Федор стал целовать мокрое лицо Светланы.

— Пусти! Я промокла до нитки! Лучше разожги печку! Теперь нам надо высушить одежду, — приказала Светлана. — Иди в тот угол и не оглядывайся, пока я не переоденусь.

Она сняла все верхнее, повесила на печку и осталась в одной рубашке. Легла на топчан и сказала:

— Теперь ты снимай все мокрое.

Дрожащими, непослушными руками Федор снял одежду, лег к Светлане на топчан и обнял ее…

…На крышу с шумом обрушивались потоки дождя, грохот громов сотрясал ветхое строение, то и дело разражались невидимые молнии, и тогда окно пылало мигающим светом, будто освещаемое вспышками орудий, но ничего этого Федор не замечал, окружающее исчезло, время остановилось, было только одно огромное, не вмещающееся в груди самозабвенное чувство ослепительной радости, ликования…

Они лежали на узком жестком топчане, он смотрел на ее прекрасное лицо, обрамленное разметанными по голубой куртке соломенно-желтыми волосами, целовал ее горячие, открытые в улыбке губы, глядел в ее теперь такие понятные и родные глаза и говорил:

— Светик, Светочка, Светланочка… Если бы ты знала, как я люблю тебя…

— Ты счастлив?

— Я самый счастливый человек на земле!

— Я тоже.

— Я даже не смел думать, что это произойдет.

— Почему?

— Считал тебя недоступной, боготворил тебя.

— А я оказалась самой обыкновенной женщиной, да?

— Нет, нет, ты необыкновенная, такой нет на всем свете!

— Ты не считаешь меня старухой? Ведь мне двадцать пять лет.

— Что ты! Когда я впервые увидел, я принял тебя за семнадцатилетнюю девушку!

…Оглядываясь в прошлое, Федор видит, что знойные, внезапно перемежающиеся стремительными, шумными ливнями и грозами дни того лета были порой полной, неистовой, языческой радости. В его сердце будто поселился жаворонок, и Федор постоянно, даже во сне слышал в себе его ликующую, солнечную, переливчатую песню. Потом он уже никогда не испытывал такого огромного, захватывающего все его существо чувства.

Они не расставались и ночью: он приходил в ее комнату в интернате. Он только теперь начинал понимать характер Светланы. Это была добрая, открытая, простая и в то же время мудрая, ясная и жизнерадостная женщина. От ее звонкого, детски беспечного голоса, дремотно-покорного взгляда веяло лаской, сердечным теплом. Около нее Федору было легко, спокойно, все его вопросы и заботы представлялись мелкими, не стоящими внимания, и он удивлялся, как мог придавать им значение. Он будто сбросил с плеч сомнения, неуверенность в себе, выпрямился и почувствовал себя сильным, смелым. Он впервые понял, какое это необыкновенное, поистине фантастическое чудо — жить, глядеть в глаза любимой женщине, или просто лежать в лесу на мягком зеленом мху и следить за облаками, несущимися в небе, и слушать шум сосен над головой, или идти по укрытой буйным цветением трав елани и видеть играющую всеми красками землю…

Федор со страхом считал время, оставшееся до отъезда Светланы. Он не мог теперь представить свою жизнь без нее и однажды сказал, что она должна развестись с мужем.

Светлана спокойно улыбнулась:

— Зачем?

— Мы должны пожениться…

— Ты хочешь в семнадцать лет связать себя семьей? Глупый ты, глупый! Ты способный, настойчивый, перед тобой столько дорог впереди. А семья — это цепи, гири, которые будут тебе мешать. Вот когда ты станешь знаменитым художником, вспомни обо мне и напиши открыточку, чтобы я порадовалась за тебя.

— Ты не любишь меня… Смеешься надо мной, как над мальчишкой…

— Нет, ты ничего не понимаешь. — Она стала серьезной, поцеловала его. — Мой чистый, хороший, прекрасный, я очень люблю тебя. Вот если бы тебе было двадцать пять, а мне семнадцать, я бы не отдала тебя ни за что на свете! Но при нашей разнице в возрасте это невозможно, пойми! Очень скоро тебе будет стыдно показываться со мной на людях… И я не хочу быть смешной…

— Этого никогда не будет…

— Да, ты честный, может быть, ты будешь мучиться и не оставишь меня, пожалеешь, но мне не нужна жалость. Я хочу, чтобы ты любил меня — долго-долго.

— Я никогда не разлюблю тебя!

— Ты так говоришь, потому что я твоя первая любовь. Но любовь проходит. Ты молод, встретишь еще не одну женщину, лучше, красивее меня…

— Лучше тебя никого не может быть! Зачем же ты тогда все разрешила? Чтобы я всю жизнь мучился без тебя?

— Потому что ты мне понравился. Ты такой чистый, неиспорченный, далекий от пошлых расчетов, мечтатель, идеалист. Таких редко встречаешь. Разве ты не счастлив? Я тоже. И что же в этом плохого? Я не ханжа. Хотела быть у тебя первой женщиной. — Она запнулась, помолчала, видно раздумывая, стоит ли ей продолжать, затем, опустив глаза, сказала: — И потом, я хотела помочь тебе избавиться от страха перед женщинами. Это очень мешает. Ты можешь вообразить, что полюбил женщину, когда на самом деле тебя влечет только неизвестное… А женщины очень прилипчивые. Женишься на нелюбимой…

Федор тогда конечно же ничего этого не понимал. Он плакал, умолял ее, грозил, что поедет с ней и увезет ее и сына от мужа.

— Куда же ты нас увезешь? В свой Улянтах?

— Я буду работать и получу в Красноярске квартиру! — не отступал Федор. Но все его доводы Светлана легко разбивала практическими соображениями, о которых Федор ничего не знал да и не хотел думать.

— У тебя нет никакой специальности.

— Я буду работать и учиться и непременно кончу институт.

— Ты еще десятилетку не закончил! Нет, милый, нам придется расстаться. Мне тоже нелегко будет возвращаться к нелюбимому мужу, к будням и скуке. Но что делать — не судьба!

3

Уехала Светлана в начале июля на грузовом теплоходе.

Она была оживленная, веселая, говорила, что истосковалась по сыну, и радовалась, что скоро увидит его.

— Ну что ты такой хмурый? — тормошила она окаменевшего Федора. — Милый, ну зачем же все воспринимать так трагически? Надо жить, жить и радоваться! Желаю тебе новой счастливой любви! Пожелай же ты и мне найти свое счастье!

Федор не мог говорить…

Он вернулся в Улянтах, но тоска его была такой невыносимой, что он не мог оставаться дома и с очередным караваном плотов уехал вниз по Студеной, на север. Думал, что дорога, новые места отвлекут его от тяжелых мыслей.

Мимо проплывали незнакомые берега, шиверы и перекаты, села и пристани, ночью сплавщики разводили на плоту костер, чтобы согреться и предупредить идущие навстречу суда, и тогда в обступившей со всех сторон темноте видно было только беспокойно метавшееся пламя костра, отраженное в черной воде, но взгляд Федора ни на чем не задерживался, перед его внутренним взором стояла Светлана, какой он ее увидел впервые, освещенная солнцем, с нимбом пылающих волос вокруг головы, и тоска не проходила. Сдав на Енисее плоты, сплавщики вернулись теплоходом, но Федору не хотелось возвращаться домой, хотелось остаться одному со своей тоской, он нанялся младшим механиком на теплоход, который доставлял грузы и смену зимовщиков на Северную Землю.

Он прошел до устья Енисея, повидал Туруханск, Игарку и Дудинку — города, о которых в детстве ему рассказывал отец, их названия с тех пор звучали в нем волнующей, призывной музыкой, и теперь от встречи с ними Федора охватило щемящее чувство радости и печали: вот так же, как сейчас Федор, много лет назад отец проплывал мимо этих городов, глядел на них удивленными, восхищенными глазами, и Федору казалось, что на домах, причалах и берегах навсегда запечатлелся невидимый, но реально ощутимый отблеск отцовского взгляда. В Диксоне он увидел край земли, Ледовитый океан, о котором мечтал еще в детстве.

Из Диксона пошли Карским морем в сплошном крошеве пакового льда. Это поразительное ощущение, когда во все стороны видишь только необозримые плоские ледяные поля, среди которых кое-где возвышаются нагромождения торосов, — день, и другой, и третий. Справа оставили архипелаг Норденшельда, остров Русский, и в промозглом тумане показалась Северная Земля — мрачные, неприютные голые скалы, над которыми вдали поднимался похожий на шапку белый купол ледника Ленинградский. Был конец августа, а здесь дул леденящий штормовой ветер, валил мокрый снег. Из маленького, будто игрушечного, домика метеостанции, прилепившегося к откосу скалы, выбежали люди, стали подбрасывать шапки, стрелять вверх из ружей, — из стволов выкатывались круглые белые дымки. Выгрузили ящики с продуктами, бочки горючего для движка, детали нового щитового дома, собрали его и отпраздновали новоселье. Федор с волнением ходил по каменистой, кое-где поросшей коричневыми мхами и лишайниками земле, вглядывался в нагромождения забросанных снегом скал, в которые неумолчно било яростное, белокипящее море, в хмурое, придавившее остров небо.

Какое дикое, пустынное место! Он даже представить не мог, что существует на земле такой первозданный хаос. У него было такое чувство, будто после мирового катаклизма все живое на земле уничтожено и только они, горстка людей на острове, укрытом ледяным панцирем, остались во всей вселенной, да еще чайки-поморники, с пронзительными металлическими вскриками ширявшие над прибрежными скалами.

Да, вот он оказался на безлюдном острове в безграничном океане, за которым лежит уже другой континент, Америка, а тоска его по Светлане не проходит, он еще сильнее чувствует свое одиночество, потому что тоска не есть что-то внешнее, зависящее от того, где ты находишься, а она в тебе, растворена в твоей крови, и куда бы ты ни уехал — не избавишься от нее.

Глава восьмая

1

Возвратился Федор домой в конце октября с последним теплоходом. Со дня на день лед должен был сковать реку, и теплоход двигался сквозь плотную шугу, ломая широкие забережины.

Он сошел в Усть-Ковде, чтобы перед долгой зимой повидать учителя рисования.

С юношеским увлечением слушал тот рассказ Федора о его северной одиссее, рассматривал рисунки, сделанные Федором на Северной Земле.

— Мы считаем, что наш край суровый. Да по сравнению с Арктикой у нас рай земной! — смеялся Иван Гаврилович. — Да, самое главное: Светлана Сергеевна прислала письмо! — спохватился он и подал Федору конверт. — Ваши материалы рассмотрены, одобрены, и крайисполком вынес решение взять под государственную охрану нашу острожную башню и еще пять других построек.

Федор не предполагал, что строки, написанные Светланой, так взволнуют его: руки дрожали, буквы прыгали перед глазами…

«Вспоминает ли меня милый Федя Устьянцев? Передайте ему мой самый сердечный привет…»

— Прекрасная женщина, а не повезло ей в жизни: мать-одиночка! — не замечая волнения Федора, продолжал Хоробрых.

Федор почувствовал, что у него подкашиваются ноги, голова пошла кругом. Что он говорит, какая мать-одиночка?

— А разве она не замужем?

— И никогда не была: девушкой ее обманул какой-то женатый проходимец.

Горячая кровь со звоном бросилась ему в лицо. Значит, она сказала неправду, что замужем. Зачем? Наверное, чтобы вырыть этим непроходимую пропасть между им и собой. Но если она свободна… Это же все меняет, все! Он должен немедленно ехать к ней… Но последний теплоход ушел, навигация закончилась… В межсезонье, до ледостава, когда прокладывается зимник — санный путь по реке, никакого сообщения с Красноярском нет… До ближайшего аэропорта триста километров… Погоди, теплоход ушел часа полтора назад, в Подъеланке у него остановка, он будет грузиться часа два, а то и больше, если много груза… На моторке можно догнать его, но лодки по Студеной давно не ходят из-за шуги и больших ледяных закраин… Только если на лыжах… Двадцать километров — это два часа ходу… В интернате много ученических лыж… Деньги на билет у него есть… Но как объяснить Ивану Гавриловичу свой поспешный отъезд? И лыжи придется просить у него… Другого выхода нет… Иван Гаврилович его поймет…

Федор сложил письмо и сказал, что возьмет его с собой, так как ему нужен адрес Светланы Сергеевны.

Учитель слушал его с испуганным лицом, но, узнав все, без всяких расспросов стал поспешно помогать Федору собираться, объяснил, как самой короткой охотничьей тропой пройти на Подъеланку.

2

И вот Федор широким финским шагом бежит по лыжне, проложенной первыми охотниками.

За спиной легкий рюкзак, в нем немного еды и костюм, который заставил его взять художник: ведь не может же Федор показаться Светлане в своей замасленной штормовке!

С тропы то и дело вправо и влево сворачивают в тайгу следы лыж и собачьих лап: это охотники уходили на свои заимки. Изредка доносятся отдаленные ружейные выстрелы. Лыжня становится все менее наезженной. Вот исчез и последний след. Федор ориентируется по мутному пятну солнца, еще виднеющемуся за вершинами сосен, и безостановочно идет по тропе вперед. Только бы застать теплоход!

Он уже больше часа в пути. Наверное, половину расстояния преодолел. Воздух синеет, близятся сумерки, надо торопиться, в темноте заблудишься. Узкая тропка еле видна, он временами теряет ее, идет напрямую тайгой, потом снова выходит на тропу.

Остановившись на минуту, чтобы поглубже вдохнуть и набрать полную грудь воздуха, он услышал слабый, протяжный, прерываемый ветром звук, похожий на крик человека или собачий вой. Постоял, послушал: нет, звук не повторился. Почудилось, решил он, и тронулся. Но через некоторое время на ходу даже сквозь шарханье лыж по сухому, рассыпчатому снегу снова услышал впереди тот же звук. Остановился. Звук доносился с той же стороны, что и первый раз. Теперь он мог различить, что кричал человек. Федор прибавил шагу. Его дорогу пересек лыжный след и ушел вправо в тайгу. Именно оттуда доносился крик. Что он означал? В тайге попусту не кричат. Значит, человек зовет на помощь.

Федор свернул на лыжню и побежал в ту сторону, куда она вела. Останавливался, слушал, проверял, в правильном ли направлении идет.

И вот он увидел того, кто кричал.

Среди бурелома, провалившись по пояс в снег, лежал старый эвенк и охрипшим голосом кричал:

— О-о-о! Люди!.. Помоги!..

Безволосое морщинистое лицо искажено болью, глаза закрыты, темные волосы усыпаны снегом, шапка валяется рядом.

Федор поднял шапку, надел человеку на голову, спросил:

— Что с тобой, отец?

Эвенк схватил руку Федора, прижал к груди:

— Афанасий я, Шурыгин, охотник. Нога сломал. Яма провалился. А ты кто? Как нашел меня?

— Ладно, потом объяснимся.

Федор разгреб снег вокруг человека и увидел, что сломанная правая лыжа, залитая кровью, застряла между толстых стволов бурелома. Отвязал лыжи, попробовал вытащить охотника из провала между стволов, но тот так закричал и забился от боли, что пришлось опустить его. Очевидно, перемена положения сломанной ноги вызывает боль. Надо брать охотника ниже, под ноги.

— Афанасий! Хватай меня крепко за шею, — приказал он охотнику, медленно, осторожно поднял ухватившегося за него охотника и уложил на снег. Разрезал ножом пропитанную кровью штанину и испугался: выше колена из раны торчал острый конец сломанной кости.

— Плохо наше дело, батя. Открытый перелом.

Стал припоминать, что надо делать в таких случаях. Вынул из рюкзака полотенце, забинтовал Афанасию рану.

— У тебя нож есть? Где он?

Большим охотничьим ножом нарезал длинных прямых сучьев. Но чем привязать их к ноге? Нужна веревка… Он тоскливым взглядом обвел сумеречное небо, неподвижные деревья… Мороз градусов двадцать… Через час будет темно… Как потащить раненого? На руках далеко не унесешь, да и ногу нельзя тревожить… Если бы была веревка!.. Он вывалил содержимое рюкзака: ничего подходящего… Книга Радынова, с которой он не расстается… Да еще этот ненужный костюм, навязанный художником… Мелькнула мысль… Федор надел костюм художника, а свою брезентовую штормовку — и куртку и брюки — располосовал на ленты — получились отличные веревки! Теперь за дело! Первое — привязать лубки к ноге. Второе — вырезать две березовые жердины, соединить их лентами — получилось некое подобие волокуши, на которой возят грузы в тайге. Третье — осторожно переложить охотника на волокушу, привязать его к жердям.

— В Подъеланку дорогу знаешь, батя? Сколько до нее? Семь километров? Ну, батя, поехали! Только перестал бы ты орать, на нервы действуешь! Ты скажи, какой черт тебя занес в такой бурелом?

— Капкан на лису проверял… Нет зверя… Снег большой… Ушел зверь…

Федор взял жердины под мышки и поволок раненого за собой. Идти пришлось медленно, упираясь лыжами в снег…

Теперь, наверное, на теплоход он опоздает… Нет, он конечно же понимает, что жизнь человека неизмеримо дороже его свидания со Светланой, и ему даже не приходила в голову мысль бросить раненого… Но почему именно сегодня, когда решается судьба всей его жизни, на его пути встретился раненый охотник, с горечью думал он.

Уже стемнело, когда тропа вышла на санную дорогу, шедшую по берегу Студеной, и Федор увидел вдалеке, километра за три, тусклые окна Подъеланки и, самое главное, освещенный огнями теплоход, стоявший у причала! Задыхающийся, мокрый от пота, Федор на минуту остановился, чтобы перевести дыхание — сердце билось в груди гулким колоколом, — и подумал: неужели после всего, что он преодолел, — и не успеет на теплоход?

Напрягая последние силы, снова пошел. Прежде всего надо доставить Афанасия в фельдшерский пункт, что находится недалеко от сплавной конторы…

Тут он услышал сирену теплохода — сигнал отправления.

Этот далекий слабый звук будто ножом полоснул по его сердцу, и Федор почувствовал, как из него ушла вся сила… Нет, Федор не остановился, а продолжал идти с еще большим напряжением, он отчетливее осознал свою ответственность за судьбу этого незнакомого ему человека. Снова донеслись звуки гудка. И Федор увидел, как теплоход отходит от причала, поворачивает на середину реки и, сияя огнями, направляется на юг, в Красноярск…

Последний теплоход… Последняя его возможность увидеть Светлану…

Вернувшись в Улянтах, Федор написал Светлане письмо.

Ответ получил месяца через два, незадолго до Нового года.

«Да, я сказала тебе неправду, что замужем, — писала Светлана. — Прости меня. Но иначе я не могла убедить тебя, что нам нельзя быть вместе. Я не думала, что ты так привяжешься ко мне. Мужская любовь короткая. А ты оказался не такой, как все: лучше, чище, целомудреннее. Спасибо тебе за все. Я тоже тоскую по тебе. Наверное, я полюбила тебя сильнее, чем ожидала. Вот именно поэтому я не хочу изломать твою жизнь в самом начале. Позже ты поймешь, что я была права.

А сейчас не ругай меня, мой любимый! И не хандри, не терзайся, ради бога! Мне бы твои годы, твою свободу!

Я буду помнить тебя всегда. Это так хорошо: в своей одинокой жизни иметь светлые, радостные воспоминания. Это так утешает, утоляет печаль».

Федор послал Светлане еще несколько писем, но ответа не было.

3

В конце зимы в Улянтах неожиданно приехал на оленьих нартах Афанасий Шурыгин со своим сыном Тимофеем. Афанасий обнял вышедшего из избы Федора и стал так горячо и шумно благодарить его, глядел на него с таким обожанием, что Федор даже растерялся.

— Как твоя нога, Афанасий Дорофеевич? — спросил Федор.

— Нога? — Афанасий хлопнул ладонями по коленям. — Не знаю, какая сломана! — Хитро подмигнул Федору: — Погляди!

Он ловко и проворно взбежал по ступенькам на крыльцо и, улыбаясь выдубленным морозами и ветрами сухим, коричневым лицом, по которому во множестве разбежались мелкие веселые морщинки, спросил:

— Как бегаю? Быстро — хорошо?

Сбежал вниз, тут же поднялся и снова спросил:

— Видишь? Хорошо — отлично бегаю!

Охотник привез Федору шкурку рыжей лисы, трех соболей, много водки и оленины. Федор стал отказываться от подарков, но Тимофей, одногодок Федора, уже на голову переросший отца, сказал, что этим он очень обидит старика.

— Без тебя он так бы и замерз в тайге. Мы в оленеводческом совхозе зарабатываем хорошо, эти подарки нас не разорят.

Мать нажарила оленины, Григорий принес из погреба квашеной капусты, сноровисто откупорил бутылки и консервные банки. За столом засиделись дотемна, гости заночевали. А потом гостили еще несколько дней.

За эти дни Тимофей, умный, серьезный парень, привязался к Федору и перед отъездом спросил, нельзя ли ему переехать в Улянтах, работать на лесоучастке; в совхозе надоело — всю жизнь на одном месте, да и скучно там.

— А тут, считаешь, веселее? — усмехнулся Федор, подумав, как все относительно: парню из таежного совхоза Улянтах кажется уже оазисом цивилизации.

Афанасий тоже стал упрашивать Федора:

— Федя, возьми сына к себе, возьми! Он работящий, все будет делать! Поучи его мало-мало!

Афанасий уехал, взяв со всех обещание непременно побывать у него в гостях, а Тимка остался, поселился в общежитии и стал работать в одной бригаде с Федором.

Так началась их дружба, которой теперь уже двенадцать лет.

4

Осенью Федора и Тимофея призвали в армию. Они упросили райвоенкома направить их в одну часть. К месту службы в Томск ехали по железной дороге. Впервые Федор и Тимофей видели стальные рельсы, локомотивы, вагоны, железнодорожные станции. И Томск был первым большим, настоящим городом, который они увидели. Здесь все поражало их воображение, вызывало удивление и неутолимое любопытство: многоэтажные каменные дома, фонари дневного света, широкоэкранные кинотеатры, полные всяких товаров огромные магазины, телевизоры, спектакли драматического театра, музеи, художественные выставки.

А сколько сложнейшей военной техники было в части, где они служили! Федор и Тимофей стали водителями боевых машин. В армии они впервые включились в ритм современной жизни: четкий, напряженный, когда время считают минутами и секундами и каждый постоянно чувствует свою личную ответственность за общее дело большого коллектива людей. За годы армейской службы они расстались со своей созерцательностью и пассивностью, застенчивостью и робостью, со своим сибирским нуканьем и другими привычками таежных бурундуков, как их вначале дразнили городские парни. Они научились танцевать и не теряться с девушками и даже имели успех на вечерах в медицинском институте.

Вернулись они в Улянтах другими людьми: подтянутыми, энергичными, уверенными в себе.

Как выросли, переменились за два года братья и сестры Федора!

Любе семнадцать лет, а выглядит старше. Похожа на монашенку: темные волосы на пробор, сухое, строгое лицо, волевые, сжатые губы. В деда Данилу уродилась: резкая, вспыльчивая, молчаливая.

Алешка кончает шестой класс в той же Усть-Ковдинской школе, в которой учился Федор.

Восьмилетняя Танюшка не узнала Федора и удивленно глядит на него большущими синими глазами, прижимая к груди пестрого котенка.

Последнего брата, Николку, Федор видит впервые, родился он, когда Федор служил в армии.

До чего же рад Григорий! У него есть сын, мужчина, черноволосый, похожий на него! Он не отходит от зыбки, разговаривает, агукается с младенцем, ласково называет его Колюнчиком.

Федор и Тимофей снова пошли работать на лесоучасток — теперь уже шоферами, тут появилось много техники: трелевочные тракторы, лесовозы, передвижные электростанции. Но простая, однообразная работа не давала Федору удовлетворения. После армии и городов, которые он повидал, родной поселок показался Федору еще более заброшенным, глухим. Скоро он понял, что ошибся, вернувшись в Улянтах. Надо было завербоваться на какую-нибудь большую стройку, как сделали многие ребята из его части.

На лесоучастке Федор познакомился с учетчицей Наташей — полной, спокойной, застенчивой девушкой.

Как-то они встретились у Машухиного оврага. Вечерело. Теплый воздух овевал лицо Федора, будто его касались чьи-то нежные руки. Наташа пришла раньше и ожидала его в березовой роще; опершись спиной о ствол дерева, тревожно глядела на тропинку, по которой шел Федор. Наверное, она долго и тщательно готовилась к этому свиданию. На ней было ярко-желтое, в оранжевых цветах, платье с глубоким вырезом, приоткрывавшим тяжелые груди, в ушах дешевые сережки, губы подведены помадой.

По склону, заросшему отцветающей черемухой, они спустились в овраг, полный крепкого, духмяного запаха.

Все получилось неожиданно просто и буднично.

Потом она лежала на устеленной коричневым мхом земле, заложив руки под голову, и несмело, вопросительно улыбалась. Временами в овраг залетал легкий порыв ветра, и тогда листья осин начинали дрожать с испуганным лепетом и солнце, проникавшее сквозь листву, подвижными размытыми бликами играло на ее разгоряченном лице. Она была на десять лет моложе Светланы, но он не испытал ничего похожего на то огромное, беспредельное чувство, которое даровала ему Светлана, и понял, что уже ничего нового, волнующего не будет, это конец, тупик.

Она увидела горькое, потерянное выражение его лица и испуганно спросила:

— Ты чем-то расстроен?

— Нет, нет… Я ничем не расстроен…

Она поверила ему и робко провела рукой по его лицу: «А ты красивый…»

Встречались они все лето.

Она не спрашивала, любит ли он ее, собирается ли на ней жениться, и сама ничего не говорила о своих чувствах, всегда встречала его с покорной, преданной и какой-то виноватой улыбкой. Его стала раздражать ее рабская привязанность к нему. Неужели она не видит, что он не любит ее?

— Почему ты все время молчишь? — однажды спросил он. — Тебе, наверное, скучно со мной?

Лицо ее вспыхнуло:

— Что ты, совсем нет!

— И ты всем довольна?

Наташа удивленно смотрела на него, видно не понимая, какого ответа он от нее ожидает.

— Ну чего бы ты хотела в жизни, о чем мечтаешь?

— Не знаю, — пожала она плечами.

— Я хотел бы уехать отсюда. Здесь такая глушь. Даже кинотеатра нет.

— Почему нет? Летом баркас привозит передвижку. В прошлом году я смотрела замечательную картину «Фантомас». Как красиво раньше одевались женщины!

— Это плохая, пошлая картина.

— Разве? Наверное, я совсем глупая, да?

Он хотел рассказать ей о будущем строительстве Сибирской электростанции, о том, что хочет учиться в институте, но, когда начал разговор об этом, увидел, что все это ее совершенно не волнует, и прекратил попытки добиться душевной близости с девушкой.

Проводив Наташу домой после очередного свидания, Федор давал себе слово больше не видеться с нею, но проходило несколько дней, он терял покой, перед ним неотступно стояло ее лицо с выражением трогательного, молчаливо-нежного обожания, и они снова встречались, он нетерпеливо, грубо и жадно целовал полное, горячее тело, которое ненавидел за то, что не мог разорвать эту связь.

Не однажды Федор хотел разом покончить со всей маетой и нервотрепкой, женившись на Наташе. Значит, примириться со своим поражением, жениться на нелюбимой?

Все определеннее и яснее созревала мысль: бежать, бежать отсюда!

Он делился своими мыслями с Тимкой, советовался, как быть. В конце концов вместе решили ехать на строительство Красноярской гидроэлектростанции. Раз они хотят стать гидростроителями, лучше работы не найти.

Матери Федор пообещал, что будет помогать ей.

Когда сказал Наташе, что уезжает, она не стала его упрекать или ругать, упрашивать, чтобы остался или взял ее с собой. И как же трудно было ему видеть ее лицо с выражением такой покорности судьбе и обреченности, будто она с самого начала знала, чем все кончится, и давно была готова это услышать.

Глядя в землю, она долго молчала, теребила конец накинутой на плечи косынки — подарка Федора. Она сильно надушилась, резкий аромат ее духов казался Федору приторно-сладким, удушливым среди свежих, целомудренно-чистых запахов лесной травы и хвои.

— Насовсем уезжаешь?

— Навсегда. Пойми, я не могу здесь оставаться.

— Я понимаю… Когда едешь?

— Завтра. Ты прости меня, Наташенька.

— Я не виню тебя. Сердцу не прикажешь.

Она говорила спокойно, но губы ее дрожали и напряженно ломались, и видно было, что говорила она через силу, каждое слово давалось ей с огромным трудом, и тут Федор понял, как она безответно и молчаливо любила его, и мучительное чувство своей вины и жалости к Наташе перехватывало горло. Он хотел поцеловать ее на прощанье, но она протестующе вытянула перед собой руки:

— Не надо.

Он стоял около нее, не зная, что делать.

На всю жизнь запомнил он синий сумеречный свет, озарявший сквозь деревья Машухин овраг, густой белый туман, пластами стелившийся по дну оврага и подбиравшийся к ногам Наташи.

— Тогда пойдем, провожу домой.

— Не надо. Ты уходи. Меня не жди.

— Прощай, Наташа. Не поминай лихом, — с трудом проговорил Федор и, сгорбившись под взглядом девушки, медленно, тяжело, словно нес на своих плечах непосильный груз, побрел по склону оврага наверх.

Загрузка...