8

Конечно, недоброжелатели у меня тоже есть. Ведь чем популярней становится книга, тем популярней и ненависть к ней — вот, кстати, почему отвращение к поэзии Рупи Каур[26] стало «визитной карточкой» нового тысячелетия. Большинство отзывов про меня на Goodreads пятизвездочные, но есть и те, что с одной звездой — все как один язвительные.

«Унылый колонизаторский мусор», — говорится в одном из них. «Еще одна итерация слезливой истории угнетения от лица белой женщины: где надо копируем, затем вставляем, меняем, где надо, имена, и вуаля, вот вам бестселлер!» — злопыхает другой. И третий, уже чрезмерно личный, чтобы считаться объективным: «Вот же наглая, неуемная сука! Все время хвастает, что она из Йеля. Я купил это „гэ“ на распродаже Kindle, но можете не сомневаться, что не успокоюсь, пока не верну себе все двести девяносто девять центов, которые на него потратил!»

Впервые отмеченная в Twitter плохим отзывом («Вся эта шумиха ввела меня в заблуждение, но больше у этого автора я ничего читать не буду»), я отправляю сообщение Марни Кимбалл и Джен Уокер, моим новым друзьям после той вечеринки на BookCon. Там они дали мне свои телефоны с настойчивым требованием связываться, если у меня станут возникать какие-нибудь нелады с лавированием по отрасли. С тех пор наш групповой чат с дерзким названием «Edenʹs Angels» стал для меня постоянным источником поддержки и писательских сплетен.

«Как вы переносите всякие грубости и гадости, которые о вас могут выкладывать в интернете? — спрашиваю я. — Это так деморализует. Словно у них ко мне личная вендетта. Как будто я пнула однажды их собаку или что-то в этом роде».

«Правило Первое: Не Читать Отзывы». Марни допускает странности, свойственные пожилым женщинам: использует дополнительные пробелы и заглавные буквы; сложно даже сказать, намеренно это или опечатки. «Если б им было сказать чего хорошего, они бы писали свои собственные книги. А так они всего лишь МНЛ — Мелкие Ничтожные Людишки».

«Пускай вопят в своих эхо-скорлупках, — откликается Джен. — Негативные выбросы для них — связующий раствор. От него у них приток серотонина, в буквальном смысле (есть даже исследования на этот счет). Гони это от себя. Не наступай в их помет — они же овцы».

Совет хороший — если бы у меня хватало душевной стойкости не принимать близко к сердцу то, что обо мне думают другие. Я продолжаю читать и перечитывать тирады Goodreads, злобные твиты и снисходительные посты на Reddit; кликать на негативные статейки, всплывающие на Google Alerts, даже если заголовок не предвещает ничего, кроме самодовольной ярости.

Ничего не могу с этим поделать. Мне нужно знать, что обо мне говорит мир. Необходимо набрасывать контуры цифрового восприятия моего «я» — по крайней мере, так, зная степень урона, я буду понимать, насколько сильно мне следует тревожиться.

Самый растиражированный образчик хейтерства — эссе-рецензия в Los Angeles Review of Books критикессы по имени Адель Спаркс-Сато, чьи опусы мне реально нравятся той остротой, с какой она указывает на романы, показно восхваляемые как «голос поколения», на самом деле будучи сплошь себялюбивой, нарциссической чепухой. В свое время Адель критически высказывалась и в адрес Афины (в частности, о ее дебюте: «Лю попадает в ловушку новичка, ошибочно принимая свое лиричное самокопание за углубленную наблюдательность. К сожалению, ориенталистом можно оставаться даже в том случае, если вы азиат. Хотите мнение? Афине Лю следует самой излечиться от своей „желтой лихорадки“»).

На этот раз Адель Спаркс-Сато проходится по мне:

«В „Последнем фронте“ Джунипер Сонг упускает прекрасную возможность поведать историческую правду, вместо этого используя страдания тысяч китайских рабочих как площадку для мелодрамы во искупление вины белых, — пишет она. — Она могла бы, например, поднять тему использования христианских миссионеров для воздействия на молодых малограмотных китайцев с целью заставить их работать и умирать за границей; тех самых „духовных наставников“, что вербовались во Франции в основном для удержания китайцев в послушании, покорности и готовности жертвовать собой. Вместо этого Д. С. беззастенчиво восхваляет роль миссионеров в приведении трудяг к вере. „Последний фронт“ вряд ли открывает новые горизонты; скорее он примыкает к таким „перлам“, как „Прислуга“[27] или „Земля“[28], в длинной череде того, что я называю „историческим сиквелом об эксплуатации“ — недостоверные сюжеты, использующие проблемное прошлое в качестве развлекательной декорации для интертейнмента белых».

Я вас умоляю. Кто такая эта Адель, чтобы поучать меня насчет подлинности? А имя Сато — оно, часом, не японское? И разве нет целой теории о том, что быть китайцем и японцем — совершенно разные по сути переживания?

«Эта сучка Адель Спаркс-Сато не поперхнется ли собственной желчью?» — отправляю я праведно-гневливое сообщение своим Edenʹs Angels.

Марни:«С такими инициалами, как ASS? Пожалуй что, нет».

Джен:«Критики поднимают аудиторию за счет опускания других. Это единственный способ, каким они могут легитимировать себя. Эта культура токсична. Не позволяй себя в это втягивать. Мы выше этого».

Какая-то студентка университета в Лос-Анджелесе по имени Кимберли Дэн размещает на YouTube двенадцатиминутное видео «ВСЕ КУЛЬТУРНЫЕ ЛЯПЫ „ПОСЛЕДНЕГО ФРОНТА“!!!», набирающее за неделю сто тысяч просмотров. Я немного посмотрела из любопытства, но меня оно скорее покоробило, чем впечатлило. В нем полно тривиальных шняг типа «Китайские солдаты не стали бы есть на празднике пирог с фаршем» (откуда ей знать, что они ели и когда?) или подробностей условных обозначений («А Кай? Эту хрень она позаимствовала из гонконгской криминальной драмы?»), хотя это писала Афина собственной рукой. В комментах там сплошное дерьмо, типа «АЦКИЙ ОТЖИГ!», «КИММИДАВАЙ!» или «ТА БЕЛЯНКА В ПАДУЧЕЙ!». Позже той Кимберли хватает наглости написать мне в Instagram, не хо-чу ли я стать гостем на ее канале, на что я не без злорадства указываю ей связаться со мной через моего публициста Эмили, а самой Эмили говорю включить ее в игнор.

Еще один онлайн-смутьян, парень по имени Сяо Чэнь, публикует эссе, в котором утверждает, что издавать «Последний фронт» не стоило вообще. С этим субъектом я, кстати, заочно знакома весьма неплохо — насчет него часто и едко высказывалась Афина. В прошлом году Сяо Чэнь стал «вирусным» благодаря своей статье в Vox под названием «Не пишите о диаспоре!», суть которой в том, что из нынешней волны китайско-американских романистов чего-нибудь мало-мальски значимого не создает никто, поскольку никто из них не переживал таких событий, как бойня на площади Тяньаньмэнь или Культурная революция, а все эти избалованные ребятки с Залива[29], не знающие ни слова по-китайски, а всю свою азиатскую идентичность сводящие к пузырьковому чаю и ритмам BTS[30], что лишь размывает первородную силу диаспоры. Я видела, как жестко он расплевывается со своими оппонентами в Twitter: «УЧИТЕ КИТАЙСКИЙ ИЛИ УЖ ЗАТКНИТЕСЬ, БЕЗМОЗГЛЫЕ МАРИОНЕТКИ ЗАПАДА!» Его modus operandi[31] сводится к тому, что все огрехи в текстах объясняются некой укорененной психической проблемой автора. Насчет меня Сяо Чэнь считает, что «Последний фронт» я писала, будучи «одной из многих белых женщин вроде тех, что пишут фанфики по мотивам „Неукротимого“[32], не только утоляя этим свою тягу к фетишам в образе женоподобных азиатских мужчин, но и полагая, что китайская история — это то, что стоит изучать в поисках интригующих и блестящих самородков, таких как красивые вазы эпохи Мин[33], которые можно разместить по углам».

Честно сказать, его сарказм смехотворен. Некоторые критические статьи способны ранить своей холодной снисходительностью, но эта настолько эмоциональна и безбашенна, что лишь раскрывает собственную уязвимость Сяо Чэня и его бездонную, неизъяснимую ярость. Представляю, как он горбится у себя в подвале над ноутбуком, рыча и плюясь в несуществующую аудиторию. Интересно, а что бы Сяо Чэнь сделал, если б когда-нибудь увидел меня очно — ударил по лицу или буркнул какую-нибудь глупую любезность и слинял? Такие, как он, в онлайне всегда храбрее, чем во плоти.

Джен:«Таким типусам просто невыносимо видеть, как добиваются успеха женщины».

Марни:«Женоненавистничество в худшем проявлении. Кстати, а „Неукротимый“ — это что?»

На двести какой-то странице романа есть одна сцена, которой все критики буквально одержимы. В самом деле, в каждом отрицательном отзыве она упоминается ну по крайней мере в третьем абзаце. Речь об Энни Уотерс — персонаже, которого я расширила из черновика Афины; семнадцатилетняя дочь миссионеров YMCA[34]. В одиночку она посещает трудовой лагерь, чтобы раздать там Библии и рождественское печенье. Мужчины, что месяцами не видели своих жен и вообще никаких женщин, по понятным причинам не могут оторвать от нее глаз. А она, стройная хорошенькая блондинка, им улыбается; конечно же, они не могут насытиться ею. Один осмеливается спросить, можно ли ему поцеловать ее в щеку, и, поскольку нынче Рождество, девушка застенчиво это разрешает.

Мне эта сцена показалась трогательной. Перед нами люди, разобщенные языком и расой, которые тем не менее улучают в разгар войны момент нежности. Эта сцена исправляла и более раннюю ошибку Даниэлы в отношении романа, изначально почти полностью посвященного мужчинам. «Эра войны мачо закончилась, — написала тогда она. — Надо включить в панораму и женщин».

Первоначальный вариант Афины поцелуя не включал. В ее версии Энни была замкнутой, пугливой девочкой, считавшей китайских работяг грязными пугающими головорезами. Афинина Энни холодно пожелала мужчинам счастливого Рождества и оставила печенье возле натянутой «колючки», а сама робко отошла в сторону, как будто мужчины были собаками, готовыми рвануть с цепи и замять ее до смерти, стоит только им дать такую возможность.

Ясно, что Афина пыталась безжалостно высветить весь тот расизм, от которого страдали рабочие из-за людей, на чьей стороне они сражались. Но всего этого на страницах книги и так было уже предостаточно. Повествование начинало казаться тяжеловесным, однообразным. Так почему было не включить сцену, которая показывала бы потенциал межрасовой любви? Это же, в конце концов, не кровосмесительство?

Наверное, это был самый расистский художественный выбор, который я могла сделать.

Адель Спаркс-Сато: «Вместо того чтобы исследовать реальные проблемы, связанные с межрасовыми связями между француженками и китайскими рабочими, Сонг выставляет китайских рабочих эдакими животными, неспособными сдержать свою похоть к белой женщине».

Сяо Чэнь: «Неужели все белые бабы думают, что мы только и мечтаем им засадить?? Ничего себе высокомерие. Поверь, Джунипер, не такая уж ты жаркая штучка».

«На моем следующем видео, — жеманным голосом объявляет Кимберли Дэн, — я представлю пособие по макияжу „Энни Уотерс“, с маской для лица из куркумы и белых слезинок».

Весь этот разговор служит толчком к появлению «мема Энни Уотерс», где выставлены фотки безвкусных и некрасивых белых женщин, а под ними подпись из моей книги: «Гибкое юное создание с волосами из солнечного шелка и глазами как морская синь, от которой мужчины не могли отвести взглядов, когда она легкой лодочкой грациозно проплывала мимо». Многие из этих мемов содержат и мои фото — самые нелестные, какие только мои ненавистники смогли наковырять в интернете.

Кипя негодованием, я хочу указать, насколько это возмутительно и сексистски жестоко, но Edenʹs Angels заверяют меня, что лучшая защита — это молчание.

«Как только ты даешь троллям понять, что тебе больно, — они победили, — пишет Джен. — Нельзя даже намекать, что они тебя проняли».

Лишенная возможности лично отвечать на обиды, я частенько репетирую свои споры с воображаемыми оппонентами где-нибудь в душе.

— Только из-за того, — говорю я своему флакону с шампунем, — что китайцы подвергались дискриминации, не означает, что они и сами не были расистами. Есть хорошо задокументированные случаи, когда китайские рабочие не ладили с арабами или марокканцами — по одному из моих источников, китайцы звали их «черными дьяволами». Межэтнические конфликты, знаете ли, всегда были и будут.

В ответ на обвинения, что я, дескать, превозношу западных миссионеров, я отвечаю:

— Столь же абсурдно утверждать, что ни один китайский солдат не обрел себя в христианстве. Да, миссионеры нередко помыкали и навязывали свою веру чуть ли не силой, но из тех же отчетов и мемуаров следует, что некоторые шли в новую веру сознательно, так что будет откровенным расизмом утверждать, будто новообращение было невозможным по той причине, что паствой были китайцы.

А на идиотский кликбейт Кимберли я отвечаю:

— На самом деле все чертовски логично, потому что те сцены происходили в Канаде: рабочих вначале отправляли туда, а уже затем во Францию. Это можно было элементарно узнать из Википедии. Но ты, как видно, не потрудилась.

И при этом млею, представляя себе ошарашенные лица тех критиканов, когда до них доходит, что азиатское происхождение само по себе не делает их экспертами в истории. И никакие они не свидетели истины и уж тем более не провидцы, а значит, их туповатый снобизм и придирки — всего лишь набивание себе цены, а на поверку-то все их бредни ни хрена не стоят. Все эти аргументы так ладно умещаются у меня в голове, что такая подготовка действительно выручает, когда один из моих недоброжелателей решает столкнуться со мной лицом к лицу. Один независимый книжный магазин в Кембридже организует вечер исторического фэнтези, и я в нем участвую. Аудитория пока что корректна, хотя вопросы бывают и каверзные. В основном здесь студенты Гарварда и МТИ[35], а мне еще по учебе в Йеле хорошо помнится, что старшекурсники элитных заведений всегда считают для себя величайшим достижением срезать какого-нибудь заезжего интеллектуала, самонадеянно полагая себя знатоками всего и вся, что, конечно же, преувеличение.

Пока мне удается успешно парировать вопросы насчет смены моего имени («Как я уже не раз говорила, эту книгу я решила писать под своим вторым именем, чтобы начать все с чистого листа»), о моем процессе исследования («У меня есть стандартная библиография, которую я вам готова изложить») и о взаимодействии с китайско-американским сообществом (здесь у меня есть козырь: стипендия Афины Лю, которую я учредила для летнего семинара коллектива Азиатско-американских писателей).

В какой-то момент микрофон берет девица из первого ряда. То, что все это добром не кончится, я понимаю еще до того, как она открывает рот. Прикид у нее — ну просто мем о борце за свободу: лиловые волосы подбриты снизу, на макушке шапочка-вя′занка, на ногах яркие гетры, а жилетка с дюжиной булавок и значков с символикой — тут тебе и BLM, и BDS, и AOC[36], и черт знает что еще («Девушка, послушайте, мы здесь все либералы, но я вас умоляю»). Личико бескровное, а раскосые глазки с дерзкой сумасшедшинкой, как будто она всю свою жизнь только и ждала этого шанса сразить меня наповал.

— Привет, — говорит она чуть сдавленным голосом (волнуется; видно, не привыкла затевать баталии перед живой аудиторией). — Я, например, американка китайского происхождения. И когда читала ваш «Последний фронт», я подумала… Короче, я нашла там множество глубоко болезненных историй. И мне хочется спросить: почему вы находите нормальным, чтобы белый автор — в смысле, не китаец — писал такого рода истории, да еще на них наживался? С какой стати вы полагаете, что вообще можете об этом рассказывать?

Она опускает микрофон. Теперь ее щеки рдеют. Ишь, какой прилив адреналинчика. Безусловно, она думает, что это какой-то грандиозный публичный призыв и что такие хлесткие словеса я слышу впервые. Юная публика вся застыла, глядя себе под ноги, словно в ожидании, что мы сейчас сцепимся.

Но ответ у меня готов. Более того, он готов еще с тех пор, как я только начала писать книгу.

— Я считаю это крайне опасным — начинать указывать авторам, что им нужно писать, а что нет. — Посыл значимый и вызывает в толпе одобрительный ропот. Но скептические лица по-прежнему видны, особенно среди присутствующих азиатов, поэтому я продолжаю:

— Я бы не хотела жить в мире, где людям диктуют, что и как они должны писать, а уж тем более ориентируясь на цвет их кожи. Вы сами переверните свои слова, так сказать, в обратную сторону и посмотрите, как они звучат. Получается, темнокожий писатель уже не вправе писать роман с главным белым героем? А как насчет тех, кто писал о Второй мировой войне, но по разным причинам в ней не участвовал? Произведение можно критиковать насчет литературных достоинств и точности исторического изложения — это правда.

Но я не вижу причин, почему мне нельзя касаться той или иной темы, если я желаю и готова в нее окунуться. И, насколько вы можете судить по тексту, со своей работой я действительно справилась. Можете проанализировать мою библиографию, сами проверить факты. Между тем я считаю, что писательство — это, по сути, упражнение в эмпатии. Чтение позволяет нам ощутить себя на месте кого-то другого. Литература наводит мосты; она делает наш мир шире, а не ýже. Что же до вопроса прибыли — по-вашему, каждый писатель, пишущий о мрачных вещах, должен чувствовать себя из-за этого виноватым? И его за это нужно лишить заработка?

Наживаться на чужих страданиях… Боже, какой жестокий способ это высказать. Афина переживала об этом публично, картинно. «С этической точки зрения меня беспокоит то, что я могу рассказывать ту или иную историю только потому, что ее пережили мои родители, бабушка с дедушкой, — поведала она однажды Publishers Weekly. — Мне порой в самом деле кажется, что я использую их боль для своей выгоды. Хоть и стараюсь писать так, чтобы воздать им должное. Я по-прежнему осознаю, что делать это могу только потому, что принадлежу к привилегированному, счастливому поколению. У меня есть возможность безопасно оглянуться назад, изложить все красивыми словами».

Эту реплику я всегда считала отговоркой. Здесь нет необходимости что-либо приукрашивать. Мы все так или иначе стервятники, просто некоторые из нас — прежде всего Афина — умеют находить наиболее сочные кусочки истории, пронзая кости и хрящи до нежного кровоточащего сердца и являя весь его внутренний жар напоказ.

Разумеется, я чувствую себя так же омерзительно, как когда просвещаю зачарованную аудиторию насчет того, что у британских офицеров для подавления беспорядков имелась инструкция расстреливать зачинщиков среди рабочих. Рассказывать об этом одновременно и увлекательно, и как-то неправедно, все равно что накручивать себе лайки сообщениями о смерти Афины. Но такова уж судьба рассказчика. Мы сами становимся узловыми точками для гротеска. Мы те, кто говорит: «Смотри!» — и все смотрят через призму своих глаз, не в силах противостоять тьме в полную силу. Мы формулируем то, что никто другой не может даже разобрать. Мы даем имя неизреченному.

— Я думаю, этот дискомфорт от описания мной трагедии говорит о нашем еще большем дискомфорте признания, что эта трагедия вообще произошла, — заключаю я. — И это, к сожалению, удел любого, кто пишет военный роман. Но я не позволю этому препятствовать мне в написании еще нерассказанных историй. Кто-то же должен этим заниматься.

Сдержанные аплодисменты. Согласны со мною не все, но это нормально — по крайней мере, меня никто не освистал. С подобной аудиторией это уже само по себе победа. Неуемная активистка-повесточница выглядит так, будто хочет сказать что-то еще, но сотрудники книжного магазина уже передают микрофон кому-то другому, а его интересует, где и как я черпаю вдохновение. Я с улыбкой подпираю кулачком подбородок и выдаю очередной прекрасно отшлифованный ответ.


Кто имеет право писать о страданиях?

Однажды мы с Афиной отправились на выставку Корейской войны в Смитсоновском Национальном музее американской истории. Я тогда еще тешила себя иллюзией, что мы с ней задушевные друзья. Это было вскоре после моего переезда в Вашингтон и потугами на преподавание — а Афина, я знала, перебралась туда незадолго до меня стажироваться в Джорджтауне. И вот я ей позвонила — просто так, узнать, как она там. А она ответила, что утром работает, зато во второй половине думает посетить музей и была бы рада, если б я ей составила компанию.

Посещение выставки, да еще с военной тематикой, для вечера пятницы было явно не в топе, но Афина хотела со мной потусоваться, а я в ту пору все еще испытывала легкий трепет всякий раз, когда получала от нее хоть каплю внимания. Поэтому сдуру встретила ее в три часа у парадного входа.

— Ой, я так рада, что ты в городе! — приобняла она меня в той своей обычной легкой, отстраненной манере (типа супермодель, которая припала к одному из сотни своих поклонников и теперь не знает, как придать этому случайному действу хоть какую-то осмысленность).

— Ну что, идем? — спрашиваю я.

— Ах да, конечно!

Вот и все; никаких умильных разговорцев, фразок типа «ну как ты там?». Просто короткое объятие, и мы заходим прямиком в экспозицию музея, посвященную тяготам американских военнопленных в Северной Корее.

Сначала я решила, что это шутка. Розыгрыш. «Ну ты дуреха! Ты ж не собираешься вот так мотыляться по старому пыльному музею вместо того, чтобы нам пойти и где-нибудь посидеть?» Или что мы побудем здесь с полчасика, пока она не насмотрится на то, что ей там интересно, а затем отправимся в прохладный бар с кондиционером, где можно будет уютно посидеть за коктейлями и поболтать о том о сем — о жизни, об издательских делах. Но уже скоро стало ясно, что Афина планирует здесь пробыть весь остаток дня. Перед каждым черно-белым изображением в натуральную величину она стояла минут по десять, если не дольше, шепотом читая истории жизни этих солдат и офицеров. А затем подносила пальцы к губам и со вздохом покачивала головой. Один раз я даже заметила, как она отерла с глаза слезинку.

— Ты только представь, — время от времени нашептывала она. — Все эти потерянные жизни. Эти страдания ради дела, в которое они не только не верили, но даже толком не знали, зачем все это — только потому, что их правительство было убеждено, что теория домино[37] верна. Боже мой.

При переходе к следующему стенду все начиналось заново. Здесь мы ознакомились с последним письмом девятнадцатилетнего рядового Рики Барнса, в котором он попросил друга вернуть матери его жетон, когда подхватил дифтерию на реке Ялу.

Афину было не унять. Поначалу я думала, что она, судя по всему, невероятно чувствительна, что слышать не может о чужих страданиях, не переживая их остро, как свои собственные. Гребаная святоша. Когда мы продвигались по выставке, я заметила, как она что-то там записывает в блокнот. Все это было исследованием для какого-то писательского проекта. И ее слезы, вероятно, тоже.

— Ужас, просто ужас, — тихо твердила она. — Его вдове было всего семнадцать — совсем еще девочка. И она уже носила под сердцем его дочь, которая никогда не увидит своего отца в лицо.

И далее в том же духе. Мы медленно продвигались по выставке, а Афина изучала каждый плакат, каждую вырезку, поминутно объявляя, что именно это сделало ту конкретную историю такой трагичной.

Наконец я уже больше не могла выносить звука ее голоса и отошла, чтобы поближе рассмотреть витрины с униформой. А когда отошла от стенда, то Афину найти не смогла и на мгновение подумала, что она меня бросила. И тут гляжу — она сидит на скамейке рядом с каким-то стариканом в инвалидной коляске и что-то торопливо записывает под его рассказ у нее над сиськами.

— И вы помните, как это было? — жадно спрашивает она его. — Не могли бы вы все это описать? Ну прямо все, что можете вспомнить?

«Господи Иисусе, — подумала я. — Она же вампирша».

У Афины было острое, как у сороки, чутье на страдания. Эта повадка охватывает все ее наиболее известные работы. Сквозь грязь и илистые наносы фактов и деталей она чуяла и ухватывала ту часть истории, которая кровоточила — ну прямо гарпия на охоте. А затем собирала воедино правдивые истории, связывала их, словно бусы из раковин, отшлифовывала и являла их остро посверкивающие грани потрясенным и зачарованным читателям.

То посещение музея вышло тревожным, но оно меня не удивило. То, как Афина подворовывает, я видела и раньше.

Как о краже она об этом, вероятно, даже и не думала. По ее описаниям, этот процесс сродни не ограблению, а скорее мифотворчеству. «Я пытаюсь упорядочить весь этот хаос, — сказала она как-то в интервью New Yorker. — То, как мы в школе проходим историю, кажется присыпанием антисептиком. Из-за этого проблемы и неурядицы тех времен кажутся настолько далекими, будто с нами они случиться уже и не могут, а мы лично никогда бы не приняли тех решений, что принимали люди во времена, описанные в учебниках. Именно поэтому мной движет желание выставить эти кровавые истории на передний план. Заставить читателя осознать, насколько близки они к современности».

Как изящно обставлено. Даже, можно сказать, благородно. При эдакой формулировке это уже не воровство, а вроде как услуга.

Но скажите же мне, по какому праву Афина присвоила себе пальму первенства в изложении всех этих историй? Ведь в Китае она бывала лишь от случая к случаю, недельку-другую на отдыхе. В зонах боевых действий не бывала и вовсе. Образование, оплаченное работой ее родителей в техносфере, получала в частных школах Англии, лето проводила на Нантакете и Мартас-Виньярд[38], а взрослую жизнь распределяла между Нью-Хейвеном, Нью-Йорком и Вашингтоном. Даже на китайском Афина говорила с натяжкой, признаваясь в интервью, что дома у них «говорили только по-английски в попытке лучше ассимилироваться».

Заходя в Twitter, Афина рассуждала о репрезентативности американцев азиатского происхождения; о том, что миф о них как о классическом нацменьшинстве во многом надуман, исходя из их широкой представленности как в низком, так и в высоком спектре уровней дохода. О том, что азиатских женщин продолжают фетишизировать и делать жертвами преступлений на почве ненависти и как азиаты безропотно страдают из-за того, что не могут существовать в качестве избирателей белых американских политиков. А затем, нарассуждавшись, возвращалась в свою элитную квартиру на Дюпон-Сёркл и садилась за антикварную пишущую машинку стоимостью в тысячу долларов, прихлебывая дорогущий рислинг, присланный ей в качестве аванса издателем.

В личном плане Афина не испытывала страданий никогда. Она на них просто обогащалась. На материале той выставки под названием «Шепот с берегов Ялу» она написала рассказ, удостоенный писательской премии. При том, что даже не была кореянкой.

Загрузка...