19

Получается так, что я и в самом деле отправляюсь к матери.

Мама живет в пригороде Филадельфии — если ехать поездом от Бостона, то завтра к обеду можно быть на месте. В поисках адреса приходится порыться в телефоне: в Филадельфии я не была уже много лет, а с мамой мы видимся исключительно на Рождество и День благодарения у Рори. Спонтанность визита обусловлена, скорее всего, приступом уязвимости и потерей лица на семинаре. При этом для меня не секрет, что уже вскоре после встречи (вначале, само собой, целовашки-обнимашки, да «я по тебе соскучилась», да «как ты похорошела») я начну жалеть, что вообще сдуру нагрянула; вся наша банальная трескотня постепенно сменится нудными нотациями и поучениями, из-за которых мы с матерью прежде не раз разругивались, а я в слезах запрыгну в поезд и помчусь обратно в Вашингтон.

Но сейчас я просто хочу побыть с кем-то, кто не пышет ко мне оголтелой ненавистью.

Когда я подъезжаю, мама уже ждет меня на крыльце. Несколько часов назад я позвонила ей с вопросом, можно ли к ней ненадолго заехать. Она согласилась, даже не спросив о причине. Интересно, насколько она осведомлена; видела ли она мое имя, размазанное по всему интернету?

— Ай, Джуни! — Она заключает меня в объятия, и от одного этого прикосновения мои глаза горят слезами. Меня так давно никто не обнимал. — Лапушка моя, все в порядке?

— Да, конечно. Проводила семинар в Бостоне. Он как раз закончился, я и подумала: а не заскочить ли мне в гости, прежде чем ехать домой?

— Ты знаешь, я всегда тебе рада.

Мама поворачивается, и я следом за ней иду в дом. Как прошел семинар, она даже не интересуется. Эта вопиющая безучастность ко всему, что связано с писательством, всегда меня порядком задевала, но сегодня, наоборот, утешает.

— Смотри под ноги, Джуни. У меня тут, извини, беспорядок.

Дорога на кухню заставлена полупустыми картонными коробками; по кафелю разбросаны скомканные газеты, полотенца.

— Ой, что это тут? — удивляюсь я.

— Да вот, убираю всякий хлам для хранилища… Осторожно, там вазы! Риелтор говорит, без этих бирюлек дом будет смотреться выигрышнее.

Я пробираюсь мимо стайки белых керамических кошечек.

— Ты что, продаешь дом?

— Да вот, готовлюсь, — отвечает она. — Думаю возвращаться в Мельбурн. Поближе к своим подружкам. Шерил на этой неделе бронирует для меня квартиру — там несколько свободных комнат, можете приезжать гостить. Рори тебе не говорила?

Не говорила от слова «совсем». Я в курсе, что маму тянуло вернуться во Флориду еще после смерти отца, а Филадельфия просто компромисс из-за того, что рядом жили бабушка с дедушкой, но я всерьез как-то не предполагала, что это место перестанет быть для нас домом.

Хотя, наверное, у Рори глубокой привязанности к нему не было никогда. Это меня держали своими чарами платаны на заднем дворе, где я пряталась и слагала истории еще долго после того, как Рори решила перекочевать в реальный мир.

— А с моей комнатой ты уже разобралась?

— Да я еще только приступила, — говорит мама. — Твои вещи я тоже в основном думала отправить в хранилище, но раз ты здесь, то почему б тебе не взглянуть — может, что-нибудь с собой возьмешь? Дай я до конца упакую этот фарфор, а потом мы снова встретимся здесь и поедим.

— А… Ну да, хорошо.

Прежде чем подняться наверх, я приостанавливаюсь на лестнице в ожидании — может, мама о чем-то спросит; уловит своим материнским чутьем, что с дочерью что-то глубоко не так? Но она уже отвернулась от меня к своим глупым кошечкам.


Мои тетради лежат там же, где и всегда, — поверх книжных полок, аккуратными стопками по пять штук. Каждая с моим именем, годом окончания, номером телефона и обещанием десяти долларов за возврат владельцу. Никаких Moleskine — обычные общие тетради в клеточку или в линейку, которые родители закупают детям в Walmart к учебному году. Миры моих грез.

Я снимаю их с полок и раскладываю на полу.

Фактически в них вся моя тогдашняя жизнь. Разномастные каракули, которые я царапала прямо на уроках; рисунки, которые старательно выводила после школы; сценки и сюжеты без начала и концовки, и даже фрагменты диалогов, посещавшие меня по ходу дня. Ни один из тех миров так и не обрел законченный вид — не было у меня ни собранности, ни ремесленных навыков для написания полноценной книги. Что-то вроде «шведского стола» из творческих потуг и недооформленных дверей в иные миры; миры, в которых я задерживалась часами, когда мне было скучно в своем собственном.

Я с улыбкой перелистываю страницы. Забавно наблюдать, как мои идеи произрастали из тех книжек или фильмов, которыми я в то или иное время увлекалась. Шестой класс: моя фаза «Сумерек», где я явно фанатела от Элис Каллен[68], а свою героиню изображала с такой же оспаривающей законы гравитации стрижкой пикси.

Девятый класс: моя эмо-фаза, где сквозь всё просачивались тексты Evanescence и Linkin Park. К тому времени я уже начала ваять какую-то урбанистически-футуристическую антиутопию, где молодежь рассекает по воздуху на скейтбордах и у всех пушистые «хвостики скунса» и перчатки без пальцев. В какой-то момент десятого класса я, похоже, подпала под влияние Айн Рэнд[69], поскольку к тому времени я уже абзац за абзацем выписывала портрет героя по имени Говард Шарп, который никому не кланялся и неодолимо гордился собой, будучи «единственным проводником правды в мире лжи».

Остаток дня я провожу за просмотром этих своих тетрадей и не замечаю, как летит время, пока мама снизу не спрашивает, не против ли я привозного ужина. Оказывается, солнце уже село. Получается, я несколько часов проблуждала в своих мирах.

Я кричу маме, что привозная еда самое то. После чего принимаюсь искать какую-нибудь коробку под свои тетради. Я отвезу их к себе и положу в шкаф — пусть всегда будут под рукой на случай, если вдруг накатит ностальгия. Для моих нынешних целей они сгодятся вряд ли — там нет ничего, что можно было бы превратить в коммерческий продукт. Зато когда понадобится, они будут мне напоминать, что писательство не было для меня таким уж пустым занятием.

О, как я скучаю по тем своим школьным дням, когда, открывая тетрадь на чистой странице, я видела перед собой не разочарование, а возможность! Когда я получала истинное удовольствие, нанизывая слова в предложения просто затем, чтобы ощутить, как они звучат. Когда писательство было актом чистого воображения и я уносилась куда-то в волшебно-призрачные дали, создавая нечто, что существует только для меня.

Я тоскую по своему писательству до того, как повстречала Афину Лю.

Но стоит лишь ступить на профессиональную издательскую стезю, как писательство вмиг становится предметом профессиональной зависти, мутных маркетинговых ходов, бюджетов и достижений, которые ревниво соизмеряются с достижениями твоих коллег. В твои слова, твое видение бесцеремонно вторгаются редакторы. Маркетинг и реклама заставляют тебя корнать и ушивать сотни страниц твоих тщательных, вдумчивых размышлений, пакуя их в «форматные» тезисы размером с твит. Свои воззрения властно изъявляют и читатели, причем не только на сюжет, но и на твою политику, философию и позицию по всем — даже этически сокровенным — вопросам. Продуктом становятся уже не твои тексты, а ты сам — твои внешность и обаяние, злословие и едкость в онлайн-батлах, до которых в реальном мире никому и дела нет.

И когда ты пишешь на потребу рынка, уже не имеет значения, какие истории горят у тебя внутри. Важно то, что хотят видеть зрители, слышать слушатели, и никого не волнуют внутренние размышления простой, с обычной ориентацией белой девушки из Филадельфии. Они хотят чего-нибудь нового, экзотичного, с повесточкой, и ты, если хочешь остаться на плаву, обязана им это дать.


Мама заказывает ужин в местном китайском фастфуде (название, разумеется, «Великая Стена»).

— Они здесь всего ничего, — сообщает она, когда мы усаживаемся, — но обслуживание уже никудышное. Я б туда сроду больше не обратилась. Три раза требуется звонить только для того, чтобы привезли хотя бы воду. Но доставляют быстро, и их курица в апельсиновом соусе мне нравится.

Мама открывает картонку с рисом и ставит передо мной.

— Тебе же нравится китайская кухня?

Мне не хватает духу сказать, что китайскую кухню у нас любит Рори, а меня от этой жрачки воротит, особенно после того ужасного клуба в Роквилле.

— Ну а что, вполне.

— Я взяла тебе «тройного Будду». Или ты по-прежнему вегетарианка?

— По-разному. Иногда почему бы не попробовать. — Я разламываю свои палочки для еды. — Спасибо.

Мама, кивнув, накладывает себе на тарелку немного обжаренного со свининой риса и начинает есть.

Мы почти не разговариваем. Между нами всегда так — либо безмятежное молчание, либо кипеж до небес. У нас нет и не было никаких нейтральных тем или общих интересов, которые бы нас объединяли или, наоборот, ссорили. Та экзальтированность, которой некогда отличалась моя мать, похоже, испарилась еще в восьмидесятых, когда она покуривала травку, отправлялась в туры за группами, а своих детей нарекала именами вроде Джунипер Сонг и Аврора Блюграсс. Со смертью папы она вернулась на работу и с тех пор стала полностью вторить американскому идеалу работающей матери-одиночки: безупречна на своей должности в офисе, не пропускает ни одного родительского собрания; накоплений ровно столько, чтобы пристроить нас с Рори в приличные школы с минимальными долгами за обучение и сделать себе пенсионный счет. Соответствие этим канонам, понятно, места творчеству не оставляет. В общем, моя родительница — одна из белых матерей из субурбии, что на стендах возле магазинных касс покупают журналы «Домашняя жизнь», со смаком пьют четырехдолларовые вина, романы вроде «Сумерек» называют не иначе как «этой вампирятиной», при этом сами десятилетиями не читают ничего, кроме уцененных пэйпербэков с тех же стендов, где и журналы для садоводов.

Мама всегда лучше ладила с Рори. У меня издавна сложилось ощущение, что она не совсем понимает, что со мной делать. Папа, тот всегда готов был следовать за мной, куда бы ни направлялось мое воображение. Но об отце мы не говорим.

Некоторое время мы сидим в тишине, жуя яичные рулетики и кусочки жареной курицы, такие сладкие, что больше напоминают леденцы. Наконец мама спрашивает:

— Ну а как там твое книгописание?

Мама всегда обладала уникальной способностью простым, незаинтересованным вопросом снижать все мои высокие устремления до пошловатых тривиальностей.

Я откладываю свои палочки для еды.

— Да в целом прекрасно.

— Ну так это ж хорошо?

— Только у меня сейчас вроде как…

Мне мучительно хочется ей рассказать, почему последние несколько месяцев я так несчастна, но я не знаю, с чего начать.

— Знаешь, мама, я сейчас в слегка затруднительном положении. Творчески. Например, никак не могу придумать, о чем бы мне написать.

— Ты имеешь в виду что-то вроде писательского тупика?

— Типа того. Только обычно у меня есть всякие уловки, чтобы из этой пробуксовки вырваться. Например, писать упражнения, слушать музыку, делать моционы и много чего еще. Только на этот раз почему-то не получается.

Мама отодвигает в сторонку несколько кусочков курицы и берет палочками засахаренный пекан.

— Что ж. Тогда, быть может, пришло время сменить род занятий, двигаться дальше.

Мама.

— Да это я так, к слову. Но подруга Рори всегда может устроить тебя на те курсы. Надо только заполнить формуляр.

Сдать на магистра по налогам и бухучету в Американском университете мама предлагала мне при каждой нашей встрече за последние четыре года. Она пошла даже на то, что распечатала и отправила мне заявление по почте тем летом, когда провалился мой дебютный роман, а я для оплаты жилья взялась за репетиторство.

— Еще раз — надеюсь, что последний, — говорю: быть бухгалтером я не же-ла-ю.

— А ты скажи: что такого уж плохого в том, чтобы быть бухгалтером?

— Я уже говорила, что не хочу сидеть в офисе, как ты и Рори…

Что она скажет, я уже знаю. Этими фразами мы пуляемся с ней годами.

— Ты слишком хороша для офисной работы? Джуни из Йеля зазорно вкалывать, как все мы?

— Мам, прекрати, а.

— У Рори есть чем заполнить холодильник. У Рори есть пенсионный счет…

— Я на жизнь, между прочим, зарабатываю более чем достаточно, — стреляю я встречным огнем. — Я меня двухкомнатная квартира в Росслине. У меня есть страховка. Я купила новый ноутбук. На счету у меня денег даже побольше чем у Рори, и…

— Тогда в чем проблема? Что уж ах какого важного в этой твоей следующей книге?

— Я не могу почивать на своих старых лаврах, — говорю я, хотя знаю, что втемяшить ей это невозможно. — Мне нужно писать следующую, и при этом лучшую вещь. А потом еще одну и еще. В противном случае продажи пойдут на спад, люди перестанут меня читать, а потом и совсем забудут.

Я говорю, а саму душат слезы. Я и не подозревала, как сильно это меня пугает — быть неизвестной, оказаться забытой.

— А потом, когда я умру, — я некрасиво шмыгаю носом, — от меня в этом мире не останется никакого следа. Как будто меня здесь никогда и не было.

Мать долго наблюдает за мной, затем кладет руку мне на плечо.

— Писательство — еще не весь мир, Джуни. При этом есть множество профессий, которые не будут доставлять тебе таких вот неизбывных огорчений. Это все, что я хочу сказать.

Но писательство и есть целый мир. Как мне ей это объяснить?

Останавливаться не вариант. Мне нужно творить. Это физическое влечение, такое же как еда, жажда, дыхание; когда все идет хорошо, это лучше, чем секс, а когда нет, я не могу получать удовольствие ни от чего другого.

Папа в свободное время поигрывал на гитаре; вот он понимал. Музыканту необходимо, чтобы его слышали, писателю — чтобы его читали. Я хочу трогать сердца людей. Хочу, чтобы мои книги стояли в магазинах по всему миру. Для меня невыносимо походить на мать или на Рори, живущих в своем утлом, замкнутом мирке, без каких-либо грандиозных проектов или перспектив, которые бы продвигали их от одной главы к другой. Я хочу, чтобы мир с затаенным дыханием ждал того, что я скажу дальше. Чтобы мои слова звучали вечно. Я хочу быть нескончаемой, неиссякающей; чтобы, когда я уйду, после меня остался курган из страниц, вопиющих: «Здесь была Джунипер Сонг, и она поведала нам то, что у нее на уме!»

Только я больше не знаю, что именно я хочу сказать. Не знаю, делала ли я это вообще. И я в ужасе от того, что единственное, за что меня будут помнить, как и единственный мой метод создания чего-нибудь хорошего, — это скользить по чужой коже.

Я не хочу быть всего лишь сосудом для призрака Афины.

— Ты могла бы устроиться к тете Шерил, — предлагает, ничего не замечая, мама. — Она все еще ищет помощницу. Ты можешь переехать из Вашингтона — там все равно слишком дорого. Поезжай со мной в Мельбурн — на свои заработки ты могла бы купить целый дом в Сант-Три. Рори мне показала…

Я смотрю, разинув рот.

— Ты спрашивала у Рори мои налоговые декларации?

Мама невозмутимо пожимает плечами:

— Мы просто рассчитывали твое будущее. Итак, с учетом того, что у тебя сейчас в виде сбережений, разумно будет сделать некоторые инвестиции в недвижимость. У Шерил есть на примете несколько домов…

— Господи, да это же просто…

Глубоким вдохом я заставляю себя успокоиться. Вот такой мать была с самого моего детства. И сейчас ее не изменит ничего, кроме пересадки мозга.

— Я больше не хочу вести этот разговор.

— Джуни, тебе надо быть практичной. Ты молода, у тебя есть кое-какие средства. Ты должна умело ими воспользоваться.

— Мам, прекрати, пожалуйста, — огрызаюсь я. — Я знаю, мою писательскую деятельность ты никогда не поддерживала…

— Как же это не поддерживала! — упрямо восклицает она.

— Перестань. Ты ее всегда ненавидела. Всегда думала, что это глупо, я понимаю…

— Да нет же, Джуни. Мне ли не знать, что такое искусство. Не каждый в нем добивается успеха.

Она гладит меня по макушке, как делала в детстве, только теперь это даже отдаленно не успокаивает. Между взрослыми женщинами подобный жест может быть сугубо покровительственным.

— Я просто не хотела видеть, как ты будешь страдать.

Загрузка...