Хесус Фернандес Сантос Развалины

Мой отец ничего про это не знал. Он вообще там не задерживается, хотя это его обязанность, он должен там больше бывать, особенно зимой, когда того гляди рухнет весь собор. Только отец не привык вставать рано, а как подымется, даже кофе не выпьет, — прямым ходом в бар через улицу, да это и не бар, а так, забегаловка, у него там друзья-приятели, есть с кем пропустить с утра по первой, для аппетита, как говорится. Потом он возвращается и садится во дворе, и если кто, не заметив объявления, зайдет в калитку, тому он покажет, где епископат, иногда нехотя, а другой раз за милую душу, это глядя по тому, сколько рюмок успел пропустить. По правде, он так часто ходит через улицу выпить — как его только не переедет «лейланд», или мотоцикл, или такси, которые носятся как угорелые. Услышу я дома скрежет тормозов, ну знаете, будто полпокрышки на асфальте осталось, в голове всякий раз та же мысль: задавили. Да, учтите к тому же, с нашей улицы через крыши древних развалюх видны на другом берегу реки облупленные стены и кипарисы старого кладбища.

Про все это забываешь, когда время к одиннадцати, или лучше к двенадцати, в клубе полно народу, ни тебе места у стойки, ни свободного столика; на площадке битком, и Рамон, лучший диск-жокей, у кого самые лучшие рубахи, кто лучше всех комбинирует музыку со светом, балдеет внутри своей стеклянной кабины, дает свет, от которого пары вдруг начинают скользить замедленно, как в старом немом кино тысяча девятьсот затертого года. Тогда ни к чему слова, за тебя все делает и все говорит твое тело: телом ты говоришь девушке, что она нравится и что ты пошел бы с нею на флекс[9], сейчас или когда ей будет угодно. Ты чувствуешь музыку вот тут, где я трогаю, в пузе, пот льет с тебя, и лица на площадке, красные, синие, белые, фиолетовые, черные, сливаются с теми, что вспыхивают и гаснут во всех углах.

И эти девчонки, что почти не движутся, вернее, так кажется, что не движутся, они тоже все говорят, не глядя на тебя, с них тоже льет пот, но это не в счет, они приваливаются к стене, чтобы отдохнуть, а потом танцуют снова. И эти плешивые жирные чайники, что трясут задами, точно это им твист. И деревенские пентюхи, которые являются запоздно, когда кончается последний сеанс в кино, им бы только поглазеть; и негры сидят по углам, всегда готовы схлестнуться из-за бабы, из-за всякой муры, все они с приветом.

Бефлы[10] сидят у тебя сам знаешь где, они взаправду у тебя внутри и звенят, грохочут, ввинчиваются, как металл, ты удираешь, а они хватают и волокут тебя назад. И все, кого ты видишь вокруг, кажутся тебе друзьями навеки, кажутся слитными с тобою, совсем как в той песне, у которой еще такой припев — как там? Ну что-то насчет молодежи, что ей нужно объединиться.

Днем все по-другому, а как же иначе? Днем, с восьми до восьми, долой час на то, чтобы пожрать и поваляться на скате во дворе, вся твоя жизнь — это работа и попреки «вечером опять деньги мотать?».. Все та же история, та же песенка, какую старики заводят из зависти. Ясно, мотать. А что мне с ними делать? В банк положить? У отца своя получка, у матери своя. Она твердит, что не видит от меня ни гроша. Ну и что? Мы как три кошки: за жилье не платим, за свет тоже. Я плачу за свои шмотки, а отец за свои рюмки.

Эта рубаха, эта куртка, ремень с пряжкой, на которой орел и надпись не знаю какая — по-английски, эти башмаки с цепочками и все прочее. Все это в обмен на другое: вкалывай каждый день с восьми до восьми, а работы все больше, особенно во время ралли. Когда наступают ралли, заявляются те же, что всегда, выправить вмятины на машинах. Дня через три они приходят снова, смотрят на машину, дают полный газ — и привет, до следующей поломки. Другие, наоборот, приезжают подготовиться, подлить воды в радиатор, прокачать помпу — глупости, ерунда, вода нагревается точно так же, даже еще быстрее; или хотят сменить вентилятор, задать ему больше или меньше оборотов, а все для того, чтобы выжать побольше, дать сто тридцать, а потом врезаться в дерево и стать придурком, как тот парень, который кувыркнулся через купол три или четыре раза.

Все оставляют здесь монеты: новые фары, новые дисковые тормоза, фары дальнего света, противотуманные, тахометр, термометр, масляный манометр и клевая выхлопная труба, чтобы всем было слышно: «Расступись, я еду, прочь с дороги!»

Многие приезжают с друзьями. Прикатывают вдвоем, обоим чуть за двадцать, говорят «спасибо», когда машина выходит из сушки, и платят, не взглянув на квитанцию, или просят записать на отцовский счет.

Отцы никогда не заходят в мастерскую, эти из другого теста, эти ходят только в агентство, их видишь через стекло, загорелых, с проседью в волосах, ворот нараспашку, живот подтянут, и стрелки на брюках точно по линейке.

Шеф говорит, эти знают, чего хотят, — «мазератти», «ягуар», «ламборгини», последнюю модель, какая только сошла с конвейера, верный миллион песет. Ничего не поделаешь, этой у нас пока нет, эту вам в агентстве еще не припасли, зато есть другие. Приезжает такой господин, входит, спрашивает почем, открывает дверцу, садится, объезжает пару раз вокруг квартала, газует раз-другой, подписывает чек и говорит: «Я пришлю своего шофера».

Ночью, возвратясь домой, я вставляю ключ, толкаю калитку и вижу эти колонны без конца и края, высеченные по одной мерке, как на свадебном торте. Если светит луна, видно наполовину обвалившуюся крышу и светляков, которые снуют туда-сюда друг за дружкой.

После гама, пота, воплей негра в темных очках, который тоже потеет каждый вечер в шоу, рвет себе глотку с микрофоном в руке; после четырех гоу-гоу[11], которые выходят вперед, наклоняют голову и встряхивают гривой, и их светлые волосы — это прямо конец света, их одинаковые ноги сходятся и расходятся — и это тоже конец света, они говорят тебе, вот она я, приходи, я жду, они стольким говорят эти слова за деньги, и этим американцам, и шестерке из ансамбля тоже; после всего этого, когда доберешься до зеленой калитки, до того хочется закрыть глаза и уйти, спуститься к реке, особенно летом, проваляться на скамейке до рассвета.

Земля между колоннами вся потрескалась. На ней не растет ничего, кроме чертополоха, сорняков и чахлых цветов, которые выползают в мае, голубые.

В комнате одно окно, оно так заставлено геранью, что абсолютно ничего не видно, только шеренгу колонн и большую деревянную дверь, вечно закрытую, заколоченную невесть когда, еще до того, как я родился.

В общем, мать наставила столько горшков, что даже днем свет в комнате как при спущенных занавесках. И потом, на что глядеть-то? На голые камни? Вот слушать — другое дело. Бывало, услышишь с улицы смех девчонок — как тут не проснуться. Или голоса туристов, которые группами шныряют вокруг собора, этим, где бы ни шататься, дай только поглазеть на муру, дай пощелкать всякие камни: повсюду они лезут, горланят, высматривают, особенно ночью, когда взойдет большая низкая луна, на которой теперь американцы, а доберутся и русские, а может, и китайцы, если дать им волю. Туристы просовываются в дверные щели, зовут, пристают со своими фотографиями, — ни фига, отца этим не возьмешь, ни за что не впустит, а ведь, бывало, ему даже деньги совали, конечно, немного, потому что все они скупердяи, но лично я брал и не только за это.

Есть еще одна негритянка, она иногда выступает в шоу, поет «фолк», но так, что достаточно ей появиться, и ты поймешь, что это она. У нее нет особого голоса, в этом она, как другие, — готова заглотнуть микрофон, но потом, внизу, она никогда не скажет, что не пойдет с тобою танцевать, хотя она вроде бы и не с тобой, смотрит по сторонам, назад, поверх твоей головы, и на тебя глядит совсем не так, как во время выступления, может, она балуется наркотиками? Вот только куда податься с такой? Куда пойти с нею и с любою другою, если у тебя нет тачки. Мотоцикл не в счет. Машину можно покрасить, отремонтировать, поставить отличную выхлопную трубу; конечно, бензину будет уходить много, если машина совсем никуда, а если поновее, то меньше. Брать напрокат хуже, оберут до нитки, и потом, по воскресеньям остаются одни большие автомобили, из малых — ни шиша.

Есть еще одна девчонка, говорят, она дважды удирала из дому и на нее махнули рукой, но иной раз за нею приходит полицейский и уводит с собою, и если тебя застукают вместе с нею, то просто так не отпустят, а в участке попробуй докажи что-нибудь шефу, который за свое: где бываешь, часто ли не ночуешь дома, всю ли получку спускаешь на коктейли?

А на что мне ее спускать? Зачем я трачу деньги на водительские права? А надоело без них, чего доброго, в один прекрасный день я кончу, как эта девчонка-наркоманка. Или как один малый из нашей мастерской, который ночью увел машину из ремонта, чтобы прокатиться со своей кралей. Они куда-то врезались, девчонка очутилась в больнице, а малый в полиции. Потом его вышвырнули на улицу как придурка; шеф тоже гульнул в молодости, и по-своему он справедливый и не мстит, но что тут поделаешь.

Говорят, в молодости он служил у одной маркизы, был одним из тех дурней, которых выуживают из деревни, суют им в руки руль и говорят «давай учись», чтобы сэкономить на настоящем шофере. Только шеф, хоть из деревни, не был простофилей и под конец уже спал с хозяйкой, и благодаря этому делу, и поскольку был ей верен, а она то ли овдовела, то ли муж укатил во Францию, или что-то в этом роде, но стал он в доме главным, и даже дети — само собой, сыновья хозяина — его полюбили, а он каждый год возил их развлекаться в Париж, и они так ему доверяли, что перед тем как расплатиться в отеле, отдавали ему на хранение деньги на обратную дорогу.

Вот какой у меня шеф. Он уже в годах, но еще может постоять за себя, да и кому охота стареть, когда ты наконец сам себе хозяин, и у тебя есть своя молоденькая и «нарди», и сколько хочешь коктейлей, и флекс, и по крайней мере две зелененькие в кармане. А что раньше — киношка, «Шагом марш» и танцульки под духовой оркестр, а во времена моего отца и того хуже: в университетский городок с двустволкой на горбу и пали, потому что те и другие не смогли договориться.

И еще эта девчонка, та, что в полубегах и снимает комнату с подружкой, когда-нибудь их накроют, она не могла придумать ничего умнее, как позвонить родителям и сказать, что с ней все в порядке, сразу видно, в глубине она о них помнит. Ее загребли, но она снова сбежала и в тот раз впервые побывала в городской тюрьме. Я позвоню ей в первых числах месяца, когда будет получше с монетами, а мой приятель даст мне «шестисотку», он иногда меня выручает.

Но по-настоящему свои для меня ребята из ансамбля. Не негр, этот черномазый из Талаверны, у него своя шарага, они ждут его внизу за столом; всех объединяет один солист, его сменщик, он страшен, как дьявол, но подражает не знаю какому иностранному певцу и умеет зажечь ритмом других. Пако, Антонио, Чико, Рамиро и Уокер, уж не знаю, почему его так прозвали, у этих жизнь что надо, эти живут в свое удовольствие, и бефлы у них, как у битлов. Когда стоишь там, наверху, на эстраде, особенно в этих клубах под открытым небом, на ночных балах, которые даются в провинции, вот где взаправду можно заработать, потому что деньги от дисков уплывают к посредникам и фирмам звукозаписи; когда ты там, на эстраде, а позади огромные, как шкафы, бефлы, ты взмываешь вверх, ты балдеешь, ты словно на небе, на другом свете, дальше не бывает, ты властвуешь, повелеваешь теми, кто внизу. Хочешь, чтобы они двигались быстрее? Пожалуйста, они будут двигаться быстрее. Хочешь помедленнее? Играй медленнее. Они там, внизу, всегда будут повиноваться, платить, хлопать тебе, королю, а ты будешь притворяться, что готов умереть на месте, до боли вцепившись в микрофон.

Потом, когда казино или клуб, или как там еще, закрывается, всегда найдутся две-три телушки, чаще всего иностранки, но не всегда. Пропустить пару коктейлей, поболтать немного на свежем воздухе, на скамейке в пустом сквере, а потом в отель, если пустят, потому что в провинции, хотя привыкают помалу ко всему, пока что поглядывают, длинные у тебя волосы или нет и какие брюки ты носишь.

Сегодня в мастерскую залетел французский воробушек на голубом серийном «гордини», переделанном для гонок на автодроме, один из тех, что проводят всю жизнь на колесах, и эту жизнь я бы выбрал с закрытыми глазами. Он, чтобы не зажиреть, имеет жену и ребенка, которые колесят вместе с ним, живут на одних почти бутербродах из кафе на площади Санта-Ана, куда приходят бородатые дяди с гитарами, рассаживаются по скамейкам и бренчат без передышки. Все они здорово воспитанные, потому что стоит им пикнуть, как их тут же отсюда выкинут; надо видеть их бороды, лохмотья и гривы, а их дети вряд ли ходят в школу и не знают ничего, кроме фруктов, кофе да кусков, которые им перепадают с чужих столов.

Ну так пташка с «гордини» пригласил меня на кружку пива, после я его, и скоро я к нему проникся. Он рассказал мне о призах, которые получают суперзвезды, Джим Кларк, например, который уже умер, и другие, многие из которых тоже отдали концы; они каждый месяц сгорают ясным пламенем в кюветах, чтобы фирмы рекламировали свои модели, а толпа проводила время в свое удовольствие. Они экипируются, участвуют в гонках, живут и помирают в беспамятстве, как торреро, только еще в большем количестве, словно пьяницы в белой горячке. Он рассказывал мне о том, что я и без него знал, о чем знают все, к примеру, что такой болид — просто-напросто гроб, у него со всех сторон бензин, и достаточно искры или замыкания, чтобы ты стал как святой Лаврентий.

Его жена, тоже француженка, говорила мало. Она рассказывала о зимних передрягах, когда у гонщиков, как у торреро, мало работы и временами нужно спать в гараже, а после фирма посылает на гонки другого. Она, наоборот, нагнала на меня тоску. Говорила, что лишь немногие доходят до финиша, и вообще о собачьей жизни.

Так что когда я добрался домой, толкнул калитку и прошел двором, я подумал, что не так уж плохо, если у тебя своя постель, друзья, заведение, где можно хорошо провести время, рюмка и девчонка, из-за которой я под конец влип в историю.

Как-то поздней ночью возвращались мы с нею здорово навеселе, и меня дернуло остановиться возле ограды.

— Ты здесь живешь?

— Ага, с той стороны.

— Да ведь это не дом, а церковь. — Она так хохотала, что в любую минуту мог нагрянуть обходчик. — Ты меня разыгрываешь!

— Ничуть, там внутри стоит дом. И давай потише, а то разбудишь предков.

Старики уже спали, и хозяин забегаловки тоже, и все, даже тот тип с памятника напротив, говорят, он пустил себе пулю в лоб из-за любовных дел, но, наверное, у него были еще какие-то заслуги. Только внизу, у излучины реки, виднелись огни, а на улице мелькали время от времени такси с парочками на заднем сиденье, уже готовыми к этому делу.

— Слушай, ты правда там живешь?

— А то нет, вон за той зеленой калиткой. Да что тут такого?

Она снова за свое, это, мол, не дом, а церковь.

— Может, у тебя отец священник?

И опять хохотать, того гляди лопнет со смеху.

Тут я вставил ключ и дал ей войти, и при свете фонаря с улицы она застыла, точно увидала что-то феноменальное, как говорят по телику, когда отвечают на какой-нибудь вопрос. Только дом ей совсем не понравился, хотя сама она живет в пансионе, в такой узкой комнате, что ее прозвали трамваем.

— Там спят твои родители?

— А где же им быть, если мой отец сторож?

Она стала обрывать веточки у герани, говоря, что ее хозяйке нравится герань фиг знает какого цвета, и если она их принесет, эта самая хозяйка, которая наверняка та еще штучка, будет ей очень признательна.

Она здорово надралась, потому что отправилась по тропинке среди кустов ежевики, где запрещено ходить, потому что может упасть черепица или балка, а смерти глупее не придумаешь.

Она там ходила, как потерянная, словно Христос, в колючках, вскрикивала, что укололась, без конца хныкала и чего-то все искала на земле.

— Ты чего ищешь?

— Сумку потеряла.

— А она у тебя была?

— А то нет.

Вдруг она расплакалась. Я не знал, как мне быть, и стоял истуканом, точно из ежевики мне явился сам епископ собственной персоной.

— Чего ты ревешь?

Она не ответила и снова принялась плакать, сидя на обломке колонны, которую не успели установить.

И пошло-поехало: что в сумке у нее были деньги заплатить хозяйке, и она теперь не знает, как ей быть, что если она решит с собою покончить, то выбросится из окна или примет тюбик снотворного, лишь бы положить конец этой проклятой жизни. Вот всегда так: вытянула из меня денежки, а потом уж на кучу песка, который завезли под самый конец работ, это не хуже, чем на флексе, только немного холоднее.

Вверху луна, такая большая, как глобус, летняя луна, такая желтая при восходе, пряталась и снова выходила из-за туч. С реки тянуло холодом, и, когда дело было сделано, у нас зуб на зуб не попадал. Тут она заладила про то, что с нею будет, что я-то мужчина и у меня есть дом, а она еще неизвестно чем кончит.

Ну что же это такое? Как говорит мой отец, родился в сорочке. Уж точно, одним с мальства везет, а другим нет, видно, такие невезучие уродились, взять бы хотя эту девчонку, да и других, с которыми я был, ведь и ей это дело понравилось прямо на песке, закроешь глаза — и ты в Бенидорме[12], понравилось, что все было на уровне, а для меня это потом обернулось историей с сумкой и самоубийством.

Через какое-то время стало рассветать. Побелели трещины на черепице, проступили балконы в домах напротив. Загромыхали первые автобусы, пролетела стая голубей, вдали зазвонил какой-то колокол.

Тут я ей сказал:

— Знаешь что, детка, пора. Давай я найду тебе такси, и отправляйся домой, в постели слезы просохнут. — Еще я сказал что-то вроде «завтра увидимся», когда на прощанье она чмокнула меня в щеку, совсем как в кино.

А на неделе снова в клубе, как я и думал, знать меня не знает, в упор не видит, пришел — любуйся на негра. Потом я увидел, как она танцевала не то с китайцем, не то с японцем, а может, с одним из этих, из Вьетнама, которые очень задаются, а доставал-то он ей, само собой, до пупа. Она сделала вид, что меня не замечает, а мне хоть бы что, потому что я уже два-три дня вне игры, днем с шефом на работе, вечером за рюмкой, сижу себе спокойно и слушаю.

Самое плохое началось, когда я вернулся домой, но не в тот вечер, а в другой, днями позже. Кто бы это мог быть? Кто посмел пикнуть, донести в епископат? Наверное, кто-то, кому летом не спится, или кто встает рано, или, может, какой умник из тех, что учатся ночи напролет, а может, тот же ночной обходчик.

За обедом начались расспросы, я все отрицал, и отец швырнул в меня нож, попал не попал, а царапина осталась. Все из-за бешенства да из-за рюмок, которых он перебрал, потому что, видите ли, я семью опозорил.

Так всему пришел конец. Из-за глупости, по вине девчонки, которая сама все заварила, хотя нам и без того уже готовили бумагу на вылет, из-за одних только выпивок отца. Нас оттуда и вышвырнули. Как водится, с самыми сердечными напутствиями. Пришел человек с письмом-уведомлением, или как его там, — вручил и ушел, а в письме приказ убираться.

Где мы теперь живем? Да можно сказать, в трущобах. Тут есть клуб — не клуб, а одна насмешка, два-три завалящих бара, и на этом все. Вставать на два часа раньше, чтобы шеф не отпускал свои шуточки и не ворчал «ложился бы пораньше», а захочешь сходить в приличное место потанцевать и пропустить рюмку и выложи тридцать монет на такси; потому что в здешних барах водка из тех, какую варганят в Галисии, об этом было в газетах: понаделали дел, после которых одни наполовину ослепли, а другие наполовину свихнулись. В здешнем клубе шесть дисков времен танго и два с битлами, когда они еще не отпустили шевелюры и были как римляне. Здесь подают красное вино, а стены увешены рогами, колокольчиками и всякой такой мурой, и еще скамейки, на которых нипочем не высидеть больше четверти часа. Наш дом почти последний, за ним начинается пустыня Сахара, а дальше едва виднеется кладбище с оградой, немногим лучше тех, что тянутся вдоль реки, и церковь с остроконечной крышей из красной черепицы, и все те же зловещие кипарисы. Они нас словно бы преследуют, и, как говорит мой отец, если, поддав, хочет сострить: «Вытянул счастливый билетик — снова на кладбище». Тут его так и распирает от гордости, и он возвращается в бар, где уже сколотил себе новую компанию в домино, за новым столом, в новом баре, из новых дружков. Для него, как говорится в припеве одной песенки, «жизнь продолжается», он первый из нас отошел после бешенства, и продолжал как ни в чем не бывало, особенно когда узнал, что его уважили — дали пенсию; конечно, коктейлями здесь и не пахнет, а вино повсюду одинаковое.

Плохо мне, потому что после девяти, когда на мастерской повесят замок, у меня падает настроение от мысли, что пора возвращаться домой, потому что, не говоря уже о деньгах, ночью не сыскать таксиста, который согласился бы тебя подкинуть; у каждого сын или приятель на переднем сиденье, это на случай, если ты вздумаешь водителя огреть и драпануть с выручкой.

Начинаешь подумывать, а не сменить ли мастерскую или не смотаться ли из дому, как те, о которых пишут в газетах, или, может, податься к Пако, Антонио, Чико, Рамиро, быть при них кем угодно, кем они захотят, вот они-то живут как боги; ведь в конце концов на то они и друзья, к тому же только один из них, Чико, знает ноты, а уж по части электричества — никто, а ведь это так важно, чтобы группа звучала. Я, наоборот, знаю электрику назубок, за это стоит платить, потому что за одни гастроли надо смонтировать столько установок, сколько в мастерской за два года. Дело кончилось бы побегушками — «принеси ключ от двенадцатого», пусть так, а что теперь? «Сбегай купи закрылки, да смотри не задерживайся, не спи, газани немного, отпусти, нажми чуть больше, слазай в яму, сними болт с картера. Что, боишься ручки испачкать? Давай-ка промой эту помпу бензином, он хорошо смягчает кожу».

Всему бы разом пришел конец, и этому запаху смазки и масла, которым от тебя за километр разит, который точно цвет кожи у негров, от него никуда не деться. И еще — холоду зимой от распахнутой настежь двери и жаре летом, когда плавится крыша гаража.

Как-то мне надоело ждать автобус, который идет на окраину, и я пошел повидаться с друзьями. Когда я вошел и меня признал швейцар — вот это было что надо, и особый дух, которым несло изнутри, тоже был что надо, и лонгплей, который кончился в тот момент. И взгляд, который бросаешь поверх столов, пока привыкаешь к темноте, пока не сошел на танцплощадку.

И чем больше забирала меня водка, тем больше захлестывала музыка. Она меня наполняла, пробирала до костей, она была я, и вот уже я на площадке. А вокруг те же, что всегда, те же негры, китайцы, американцы, бородатые типы, блондинки, которые даже на тебя не глядят, плюгавки, что встряхивают волосами, как плетями. Под конец вышли ребята из ансамбля — Пако, Антонио, Рамиро, не было Чико и Уокера. «Что случилось? — крикнул я им. — Где остальные и откуда взялись эти?» Я показал на ударника и гитариста в темных очках, похожего на налетчика. «Что случилось?» — прокричал я им, и они ответили «потом» и заиграли, и вышли четыре гоу-гоу герлз, тоже другие, по крайней мере, все, кроме одной, но это была не та, которую я знал, с которой провел тот вечер.

Обычное дело. Только разговоры, что мы друзья, что мы братья, — на словах, в песенках, и пока таскаешься за ними пару месяцев кряду, пока у тебя есть деньги, чтобы делиться, а потом конец дружбе, конец друзьям-приятелям: ведь это красиво звучит там, наверху, в микрофон, а на поверку выходит иначе, это уж как заведено.

Оказалось, что Чико и Уокера уже нет — жалко! — а Пако и Рамиро остаются до конца лета. Первый уходит в армию, а второй женится и станет чертежником, на которого, теперь-то я понял, учился. А девчонка умерла.

Я так и обалдел. Нет, правда, умерла? От чего? Нет, быть не может. Значит, она все-таки выпила тюбик, как грозилась. Покончила с собою. Хозяйка обнаружила на столике тюбик, а на полу разбитый стакан из-под воды и письмо, и что-то там еще, а она голая в постели, сверху одно покрывало.

Одни говорят, ну, как всегда, если кто вот так умрет, что она хотела уснуть и не рассчитала снотворное, но Рамиро рассказывал — само собой, не полиции, — что она принимала порошки, от которых весь день ходила дурная, и еще покуривала наркотики. Странно не это, странно, что она повторяла: «Если не стану звездой, покончу с собою». А я и все думали, что она с приветом, как все из этой шараги, как все гоу-гоу, что она из тех, кто всю жизнь грозится, а доживет до старости.

У нее была совсем неплохая фигурка и глаза, днем потухшие, а ночью горящие. Она мало что делала, но зато хорошо, и тогда, в ту ночь, на песке, под колоннами.

Теперь она, должно быть, далеко, вон за той оградой, которая виднеется из моего дома, возле той церкви с остроконечной крышей, нацеленной в небо. Говорят, ее родители приехали на вскрытие и решили похоронить ее здесь, чтобы замять дело или потому, что не смогли оплатить перевозку гроба, ведь в конце концов не все ли равно, в какой земле лежать? Поэтому она теперь за той оградой, еще дальше пустыни Сахары, за кипарисами, насчет которых любит прохаживаться мой отец.

В тот же вечер я не стал дожидаться шоу, сам не знаю почему, просто так, откуда мне знать. Я заплатил за коктейли и ушел. Немного болела голова, и меня раздражали девки за столиками и толпа у входа в кино. Я оказался у собора, побродил вокруг ограды. Колонны были на месте, и трава, и светляки, и еще песок, и проросшие сорняки, и наш дом уже без гераней, запертый, внутри никого, или, по крайней мере, так показалось, если глядеть сквозь решетки калитки. И дома вдоль улицы были все те же, и забегаловка моего отца, и тот субъект, который на нас донес, тоже, надо думать, попивал винцо в своей квартире, подремывал и приглядывал за тем, что творится внизу.

А еще дальше кипарисы и река, ее не видать, но она редкое лето не воняет, и вокзал, с которого уходят поезда во Францию, в мир, туда, где, как знать, можно быстро чего-то достигнуть или в крайнем случае попытаться.

Кто мало изменился, только растолстел, так это ночной обходчик, такой степенный, семейный. Вот уж у кого никаких проблем, достаточно взглянуть на его противную, разожравшуюся рожу, на фуражку и на хлыст, подвешенный за ремешок к руке.

— Что ты тут делаешь?

— А ничего, проходил мимо и решил поглядеть.

— Вспоминаешь лучшие времена?

«А тебе-то какое дело, образина, дурак, жирдяй, напялил на себя портупею, подпоясал пузо и рад, а может, это ты нас и выдал? Что ты в этом понимаешь? Что ты знаешь? Отвали, не лезь ко мне в душу, катись за своим подаянием, которое тебе суют в домах и таверне в обмен на квитанции, наштампованные в типографии епископата».

Я вернулся домой на одном из такси, которые отваживаются ездить по ночам. Шофер скривил рожу, потому что был один. Я ведь мог его оглушить и удрать. А для чего? Я мог развернуться и не являться больше домой. Мог отправиться к Пако и Рамиро. Мог пойти к секретарю епископа и попросить у него прошения. Почем мне знать? Мог сделать, как та девчонка. А на кой? Чтобы мать из-за меня переживала?

Мы уже подъезжаем к дому, и таксист облегченно вздыхает. Завтра будет новый день, такой же, как все другие. Могу себе вообразить! Даже дураку известно все, что может случиться. Может, я женюсь. Всякое может статься. Как знать?

Загрузка...