ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I

Приступили к работам, таинственно поглядывая друг на друга, как заговорщики. Мужики в поле часто собирались группами и оживленно говорили о чем-то вполголоса. Но стоило показаться хозяину или приказчику, они тотчас умолкали и расходились. Можно было заметить на лицах усмешки и услышать туманные, брошенные мимоходом реплики, смысл которых был понятен только своим.

Барон уволил всех временных батраков. Оставил только старых своих работников. И жен торппарей теперь вызывали только на установленные «женские» дни и на «пастбищные» да «дровяные» дни, а все сверхурочные вызовы за дополнительную плату были отменены. Молодые парни ходили без дела. Строительство оборонительных сооружений в это время прекратилось повсюду, так что пойти на заработки было некуда.

Братья Коскела помогали немного Аксели — за харчи. Настоящей мужской работы для них не хватало, но и сидеть сложа руки было невмоготу. Аксели, поглядывая на неосушенную часть болота, говорил братьям:

— Вот погодите, ребята, как вобьет землемер колья по углам нового поля, тогда у меня будет работа и для вас. Начнем копать канавы. Тут у меня выйдет еще по крайней мере четыре гектара, если углубиться чуть-чуть в тот лес. Только бы в парламенте стукнули колотушкой, что решение принято. И этот хлев я перестрою, и жилой дом обошью вагонкой. Тогда я наконец-то смогу очистить от камней картофельное поле.

Он воодушевился. Вот и заговорил с братьями о своих планах, раньше этого с ним не бывало. И Аку сказал с хитринкой:

— А на что безденежному ржи купить?

— Я покажу тебе, парень, как деньги достают. Если на зиму запрягусь с Поку возить из лесу бревна, так я на лето найму тебя рыть канавы. И хоть я это твердо сказал, что найму тебя, но, думается, моего труда там будет чуть побольше.

В эти дни работа особенно спорилась. Отправляясь на луга с косой на плече, он весело напевал себе под нос. С ребятишками, как никогда, был ласков. Они же чуть не дрались за то, чтобы стать ближе к отцу — кого отец покачает на ноге, кому пить кофе из отцовской чашки.

— Я буду пить из папиной чашки.

— Нет, ля. Ля из папиной тятьки.

Кофе, конечно, был почти из одного цикория, но когда же в Коскела варили настоящий кофе? При Элине, правда, кофе стал немного получше и пили его более регулярно, но нынче-то кофе можно было достать только у спекулянтов.

Что бы ни делал Аксели, о чем бы ни говорил — все освещала радостным светом надежда на большие перемены.

С Элиной он уже говорил насчет нового хлева. Старый был низкий, полутемный, навозный хлев[3]. Элина зимой особенно страдала от этого.

— Ты не успеешь в нем состариться,— говорил Аксели.— Как только торппы станут свободными, мы тут кое-что сообразим. Сделаем хоть кирпичный хлев, в точности как у Кори.

— И такой же большой?

— Ну, не совсем.

И когда Аксели шагал по деревне с папкой или с пакетом рабочего товарищества, отличное настроение не покидало его. Собрания были чуть ли не каждый день, и все с возгласами «ура» и «да здравствует».

— Да здравствует закон о восьмичасовом рабочем дне!

— Да здравствуют демократические выборы в местное самоуправление!

Но громче всего поддерживали идею государственной независимости.

— Да здравствует закон о власти! Будем сами себе царями!

Обсуждение в парламенте Закона о власти вызвали горячий интерес, потому что Халме обстоятельно объяснил его значение.

— Только благодаря этому закону в Финляндии будет осуществлена власть народа. Закон о власти утвердит независимость финского народа по двум линиям — как во внешнем плане, так и внутри страны. Не будет больше знаменитого хождения в Петербург. И коль скоро сам народ как верховный суверен воспользуется через свой парламент всей полнотой царской власти, то и одобренные парламентом законы будут наконец утверждены. В ком теперь найдут опору закулисные деятели? Керенский не может им помочь. Хоть наша буржуазия, привыкшая держаться за охранку, и очень хотела бы на него опереться. Товарищи, разрешите задать вам два вопроса. Когда народ России скинул с трона своего негодного царя, то к кому перешла власть? Можете ли вы мне ответить?

— К народу России.

— Правильно. Но когда они в лице своего царя выбросили на свалку и нашего, столь же негодного владыку, великого князя Финляндского, к кому перешла его власть?

— К народу Финляндии, конечно.

— Совершенно верно. А правительство Керенского имеет в нашей стране ровно столько власти, сколько мы ему предоставим, или же сколько оно само сможет удержать насильно, то есть незаконно. И если наша буржуазия будет наконец без интриг и вихляния отстаивать интересы родины и народа, то Керенский сможет пользоваться здесь властью лишь настолько, насколько мы ему позволим. Товарищи, это явится суровым испытанием для нас, потому что это требует решения. Укрепите ваши сердца, чтобы с честью выдержать экзамен. Товарищи, прошу прощения, что мой голос дрожит, но я ничего не могу с этим поделать. Я вижу наконец, что красная нить всей моей жизни приводит к желанной цели, и я могу в эту великую минуту провозгласить здравицу, в которой выражен весь итог моих социально-политических стремлений, да здравствует свободная, демократическая Финляндия!

Его голос, однако, ничуть не дрожал, и он с особенно радостным возбуждением трижды взмахнул тростью, словно дирижируя троекратным «да здравствует!».

Предсказанное Халме испытание не заставило себя долго ждать. В деревню приходили разноречивые слухи, и народ каждый вечер без всякого оповещения стягивался к рабочему дому.

— Пусть они там не расходятся! Никаких каникул! Пусть продолжают заседать!

Люди душой болели за парламент, который грозили распустить. В течение дня приходили разные вести. Что удавалось узнать по телефону из Хельсинки, передавали из уст в уста. Люди не могли дождаться газеты, все уговаривали Халме снова и снова звонить по телефону:

— Пойдите позвоните еще. Звоните хоть самому Маннеру, надо же выяснить!

Маннер, конечно, это уж слишком... И Халме звонил в село, а там были в курсе столичных событий, потому что все время держали связь с Хеллбергом. Хеллберг обо всех важнейших событиях сразу же сообщал по телефону Силандеру, только совершенно неофициально.

Поздно вечером, после третьего телефонного разговора с Силандером, Халме в мрачном молчании прошел сквозь собравшуюся во дворе толпу и поднялся на крыльцо, столько раз в это лето служившее ему трибуной.

Окинув взглядом собравшихся людей, он несколько мгновений молчал, как бы подыскивая нужные слова. На этот раз видно было, что он потрясен и оскорблен до глубины души. Голос его прерывался, к горлу подступил горький комок обиды.

— Товарищи! Я должен вам сообщить, что нас снова обманули. Буржуазные сенаторы вкупе с генерал-губернатором промульгировали манифест о роспуске парламента. Еще раз народу Севера приходится убедиться в том, что его удельные владыки продали свою страну за право владеть рабами. Да, вы, вероятно, помните стихи о том, как некий человек пытался узнать глубину одного из бесчисленных озер страны Севера, но его веревка оборвалась и тогда послышалась песня:

«Инари-озеро так же глубоко,

как бесконечно оно...

Людям измерить его не дано...»

Неужели и ваше долготерпение столь же глубоко и бесконечно? Неужели и ему нет меры? Они ссылаются на то, что, мол, иначе парламент разогнали бы силой. Но если бы они там крепко держались единым фронтом, их не так-то просто было бы разогнать. Да, они привыкли к таким промульгациям. Так еще в девяноста девятом году они промульгировали один манифест. Пусть падет позор на их уже поросшие травой и будущие могилы, на память о них. Позор этим предателям, десять, раз позор промульгаторам. Пусть сгорают от стыда эти прихвостни Керенского, если хоть на самом дне их темной души еще осталось такое чувство, как стыд. Пусть торжествуют они сейчас, что им удалось еще раз попрать нашу законность. Но я слышу за их радостной возней нарастающий гул истории, в котором потонут их торжествующие крики. Что установлено верховным владыкой судеб, того не могут отменить их манифесты и их Керенский. Так говорит мне моя вера. Лишь голос отравленной плоти уверяет людей, будто измена и ложь могут иметь успех. Это ошибка. И те, чьи души сквозь очищенную телесную оболочку глядят на лучший мир, знают, что все обстоит иначе. Правда, и они еще далеки от истины, но все же настолько приблизились к ней, что видят ее яркий свет во мраке ночи непроглядной, скрывающей питающихся падалью.

Не часто жителям Пентинкулмы случалось видеть Халме таким взволнованным. Во время речи он все прикладывал руку к груди, потому что волнение вызывало у него боли в сердце. Впервые это случилось с ним в тот день забастовки, когда произошла драка. Но тогда он сгоряча не обратил внимания на боль. Люди слушали его молча, не проронив ни звука, и лишь когда он кончил, Аксели выступил вперед и спросил:

— Это правда?

— Конечно, правда. Нет... нет на них петли... Иудино племя.

— Сатана... столько-то веревки всегда найдется... Я думаю, в этой стране еще достаточно мужественных людей, чтоб вздернуть на сук мерзавцев... Долой промульгаторов! Социалисты не должны расходиться... Пусть останутся на месте... А если только посмеют уйти, найдется веревка и для них! Са-атана... для того их туда посылали мы, чтобы отстаивали интересы народа. Испроцедурились совсем, с русским царем договариваясь...

Еще долго слышались гневные выкрики. Толпа расходилась поздно ночью. Возле имения барина кто-то заорал:

— Мир хижинам, война дворцам, будьте вы прокляты!

Аксели возвращался из рабочего дома один, братья еще задержались там. Он шел, топая сильнее обычного, словно в ярости хотел растоптать дорогу. Он и всегда печатал шаг, размахивая левой рукой чуть шире, чем правой, которую держал немного впереди. Сейчас он махал рукой особенно рьяно, так что развевалась пола распахнутой куртки. Он так долго гремел на крыльце, что из горницы выглянула Элина.

— Я подумала, чего это ты так грохочешь.

— Грохочешь? Неужто мне на цыпочках ходить?

— Ну... на что же ты сердишься?

— Так. Чего ты тут караулишь? Иди спать.

Элина скрылась в горнице. Муж прошел в избу, и оттуда слышно было, как он, сердито хмыкая, стаскивал сапоги, а потом они с грохотом полетели в угол. Он вошел в горницу и молча стал раздеваться. Элина, лежа в постели, робко спросила:

— Что случилось?

Аксели повесил брюки на спинку стула и рывком сдернул рубаху, так что она затрещала по швам.

— Случилось... Такое случилось, что... скоро они опять затянут песню, которую всегда горланят на своих праздниках... «Разгорелся бой жестокий»... О господи!.. Поистине, брюхо этих чертовых бонз наполнить невозможно, хоть ты в них лопатой насыпай. Так, значит, надо вспороть это брюхо... На черта стараться наполнить бездонный мешок?.. Лучше уж разом...

Элина, пытаясь развеять его мрачное настроение, спросила сочувственным тоном:

— Что же они еще там устроили?

— Парламент распустили. Когда власть царя перешла к парламенту, а в нем большинство за рабочими, так это же все равно, что царская власть досталась рабочим. Но они пустились во все тяжкие, чтобы обойти народ, спелись с Керенским треклятым... Господи боже, поговорить бы с глазу на глаз с этими господами! Взять бы хорошенько за грудки да тряхнуть как следует...

Я думал, что раз уж царя свалили, так финские господа остались без опоры. Но, видно, им вполне подходят и Kepeнский со Стаховичем... Ну, пусть только наш чертов поп скажет мне хоть одно поперечное слово — я ему так врежу в самое рождество... Плевать, что он духовное лицо.

Говоря это, Аксели вертелся с боку на бок, то натягивая на себя летнее, из оческов, одеяло, то сталкивая его в ноги.

— Но разве они не проведут новые выборы, как прежде бывало?

— Проведут, конечно, и выборы... Но много зависит от того, каким манером эти выборы провести... Так что наше большинство мы можем теперь легко потерять. Думаешь, они не смогут опять устроить какую-нибудь новую каверзу, если бы мы получили большинство? Нет, я даже не пойду голосовать... Единственный и лучший выход — рубить с плеча.

Они не спали почти всю ночь, потому что не так-то легко унять клокочущее сердце. Элина пыталась успокаивать, искала какой-то выход, но ее неосведомленность была просто невыносима и Аксели раздраженно отмахивался от ее утешений. Но мало-помалу он перестал вертеться. И когда утро несмело заглянуло в горницу, он наконец заснул.

II

Забастовка кончилась, но пастор продолжал работать в поле. Он находил, что работа благоприятно сказывается на его физическом и душевном состоянии, И теперь он часто занимался каким-нибудь посильным трудом. С Аксели он старался не встречаться. Тягостное чувство настороженности при встречах с этим человеком портили пастору все удовольствие от работы.

Пастор работал очень старательно, так что пот лился с него ручьями. После этого он ощущал прилив сил. Он окреп физически и духовно. Свойственная ему нерешительность исчезала вместе с лишним жирком, и весь он стал словно более упругим, собранным.

Придя с работы и умывшись, он прохаживался по комнате, выпячивая грудь и делая вольные движения руками, как атлеты, которых он видел как-то в кино.

В столовой с давних времен стояли мягкие кожаные стулья, и пастор теперь с удовольствием брал стул за спинку и поднимал одной рукой, чтобы подвинуть стул к столу. Читая газеты, он вдруг восклицал с особенным интересом:

— Так, значит, Ханнес Колехмайнен!..

Это в какой-то степени заглушало никогда не покидавшее его гнетущее чувство тревоги.

Хотя забастовки в окрестностях окончились и стало спокойнее, но в других местах страны они еще продолжались. Более того, угроза новой забастовки и здесь все еще висела в воздухе. Трудно было думать лишь о будничных делах, когда вся страна — до последней деревушки— горячо переживала события государственной важности. Газеты, слухи и заезжие люди приносили новости, разжигавшие воображение и понуждавшие занять какую-то определенную позицию. Порой пастор чувствовал усталость от этих беспокойных дум, и в такие дни физическая работа была особенно приятна. Он привык выходить на работу вместе со всеми работниками и не уходить домой до окончания рабочего дня. Если дела службы мешали ему выйти в поле одновременно со всеми, он обыкновенно пропускал уже весь день. Зато уж обязательно выходил он в поле после всякого нового сообщения о беспорядках.

— Мы все должны трудиться не щадя сил. Наш народ не может позволить себе такой роскоши, чтобы одни жили как господа, а другие работали. Вместо этих разобщающих понятий «господин» и «рабочий» следовало бы нам всем усвоить такое понятие, как «гражданин».

За конные работы он не брался. Он боялся лошадей и не верил, что сможет научиться управлять ими. Но зато любил развешивать сено на жерди для просушки и потом с жердей грузить на воз.

Давно уже никто из столичных родственников и знакомых не приезжал к ним в гости. Но в последнее время горожане зачастили в пасторат, словно внезапный прилив родственных чувств потянул их сюда. Не успевали проводить одних гостей, как уже прибывали новые. Иногда гости тоже выходили на покос и даже брались за какую-нибудь работу, ибо у них было такое представление, что сенокос — это нечто приятное. Некоторое время это занятие их действительно развлекало, но очень скоро они опускали руки, уткнув вилы в землю, и оглядывались по сторонам с видом измученным и скучающим.

— А что это там за цветы? Ну-ка, я взгляну поближе... Ах, это земляника. В детстве мы, бывало, корзинами собирали ее, когда жили на даче.

И они отправлялись искать ягоды.

Но стоило Эллен со служанками накрыть обеденный стол, как гости, забыв об усталости, оживлялись.

— О, настоящие деревенские кушанья! Я помню, какой аппетит был у нас в детстве, когда мы выезжали на дачу. Часто потом так хотелось поехать куда-нибудь в деревню, чтобы пообедать в деревенском доме.

Родственники большей частью были обеспеченные люди. В отношении еды у них только и было заботы — распорядиться, когда что подавать. Теперь они впервые в жизни почувствовали, что и добывание еды может быть проблемой. В деньгах у них не было недостатка, но не все еще научились иметь дело со спекулянтами, поскольку покупать приходилось тайком и... возмущала наглая фамильярность всех этих мошенников...

Гораздо проще и приятнее было привезти Эллен купленный у знакомых торговцев кофе и сахар и в благодарность получить свинины и масла. Потому-то они вдруг вспомнили молодость и старую дружбу.

— А помнишь, как мы в девушках...

Рассказывали они и о тревожных событиях в столице, о забастовке милиции, о демонстрациях у здания парламента и о чувстве своей беззащитности.

— Но интереснее всего бывает на паперти у собора святого Николая, когда Жан Больдт говорит речи толпе, собравшейся на площади. Хриплые глотки хулиганов захлебываются: они глотают слюнки, ведь Больдт обещает им златые горы.

Гости заразили своей тревогой и пастора с пасторшей. Правда, жизнь текла по-прежнему, дни шли за днями, пастор все так же работал в поле и, как и прежде, выполнял свои служебные обязанности. Но в его воскресных проповедях находили отклик последние события. Стоило пастору услышать о беспорядках и столкновениях, случившихся там-то и там-то, и он так возмущался, что вносил изменения в текст проповеди, В библейской истории Израиля он без конца находил примеры, которые прекрасно подходили к случаю.

— ...ибо тлетворные веяния проникли в душу народа. Все искали своей корысти, и никто не искал бога. В шуме и кликах суетного мира потонули голоса пророков.

— ...так что же Ваал — это лишь идол языческий библейских времен? Нет, он жив еще и по сей день! Мы видим его вокруг нас. И лжепророкам его нет числа.

Такие проповеди он читал с необычайным подъемом, и Эллен, сидевшая на своей скамейке, гордилась им. Вообще-то богослужения для Эллен были скучны и утомительны, но по своему положению она должна была ходить в церковь, хотя и не имела ни малейшей склонности к религии.

Иногда, возвращаясь из церкви домой, они сажали на заднее сиденье коляски какую-нибудь старушку. Они взяли себе за правило подвозить стариков, завсегдатаев церкви, так как не могли не признать и за собой некоторой доли вины равнодушия к ближнему. Завидя у обочины сгорбленную старушенцию, которая, скривив голову на бок, оглядывается на проезжающих господ и пятится, уступая дорогу, пастор приказывал кучеру остановиться.

— Нам по пути, мамаша Лемпинен. Можете сесть вот тут и проехаться с нами.

— Нет, куда мне... только стесню вас... я и пешком дойду.

— Уж вы на своем веку находились пешком, мамаша Лемпинен. Я вам помогу... вот так... Все-таки лучше проехать немножко, чем идти пешком по такой жаре.

Старушка Лемпинен кивала головой с лукавой покорностью, скромно примостившись на узеньком заднем сиденье, но в то же время с живейшим любопытством разглядывала господ, которых никогда прежде не доводилось видеть так близко. Пастор вел непринужденную беседу, стараясь держаться наравне с этой простой деревенской старухой, а та из кожи вон лезла, чтобы своими ответами угодить пастору.

— Да... Такого безбожия прежде не видывали.

Когда наконец старуха Лемпинен слезала с брички напротив своей избушки, уж она столько раз благодарила пастора! А он, довольный, отказывался принять благодарности. На душе у него становилось легче, и, помолчав немного, он говорил жене:

— Вот побеседуешь с такими людьми и, честное слово, иной раз даже позавидуешь им. Они верят наивно и искренне, как дети. А как подумаешь, сколько сомнений приходится побороть в себе...

— Эти люди неиспорченны. И таких много. Но они скромны, их не слышно, то, что сверху клокочет,— это накипь.

— Да, конечно... Но грустно сознавать это.

А клокотанье не прекращалось. После рабочего дня пастор и пасторша часто вдвоем сидели в зале и обсуждали происходящее. До чего это может дойти — вот вопрос, который неотступно вставал перед ними. Через открытое окно к ним долетали тихие звуки летнего вечера. Скотницы шли с вечерней дойки, звеня посудой. Тихое озеро казалось расплавленным в лучах низко склонившегося солнца. Занавеска на окне колыхалась от легкого сквозняка.

Все напоминало недавнее спокойное прошлое. То была безмятежная, обеспеченная, устоявшаяся жизнь, все беды и печали которой казались безделицей рядом с нынешними. Часто в такие минуты пастор впадал в отчаяние:

— Иногда я уж думаю, почему я не родился лапландцем: им такие проблемы неведомы.

Эллен приняла это за шутку и сказала с улыбкой:

— А ты разве сумеешь ухаживать за оленями?

Но пастору было не до шуток, и он даже обиделся на Эллен.

— Я же сказал, что хотел бы родиться лапландцем. Тогда бы я, конечно, умел.

— Но, может быть, после новых выборов станет поспокойнее.

— Потерпев поражение на выборах, они поднимут крик о разгоне парламента... Не надо было публиковать такой манифест.

Это было их больным местом. Эллен поднесла кончики пальцев ко рту и нервно стала грызть ногти:

— Но ведь закон о государственной власти вовсе не означал независимости. Военными делами по-прежнему ведали бы русские. Что стоила такая независимость?

— Немного, конечно. Но все-таки ведь это был бы большой шаг по пути к независимости.

— Ведь они позволяют даже русским солдатам принимать участие в их демонстрациях!

Пастор закончил разговор, сокрушенно вздохнув:

— Почему у нас не такие социалисты, как в Англии или в Швеции? Это же сплошная анархия...

Близилась осень, а положение в стране становилось все напряженнее. Газета «Ууси суометар» писала о «масляных бунтах». Прочтя это сообщение, пастор, возмущенный до глубины души, заходил по комнате.

— Они просто пошли и стали раздавать масло со склада! Нет, ведь этого так оставлять нельзя... этому же... этому нельзя попустительствовать!.. Что-то надо предпринимать.

Сам он, однако, не предпринимал ничего. Но деньги на покупку оружия дал, когда Уолеви, сын Юллё, пришел к нему.

— Решено организовать шюцкор — охранные отряды. Отец сказал, что русские солдаты отказываются подчиняться своим офицерам... От них надо избавиться, иначе мы так и не наведем порядок... Ну, уж в другой раз я не стану стрелять в воздух, если в меня будут кидать камнями.

— Да, видимо, это единственное средство... У меня сейчас не найдется больше. Потом я могу дать еще...

Пастор с новой силой включился в общественную деятельность, и это привело его в избирательную комиссию. Там он встретил Халме и Аксели, и, разумеется, при таких обстоятельствах невозможно было избежать разговоров политического характера. Социалисты вначале грозились было вовсе отказаться от участия в выборах, но потом все же начали подготовку к ним. Говоря об этом, они не скрывали враждебности. Избирательная комиссия заседала в доме пожарной дружины. Халме и Аксели доказывали, что выборы незаконны. Но пастор и учитель спросили, почему же тогда они участвуют в этих выборах?

— Чтобы хоть немного помешать реакции плести интриги с русскими.

— Временное правительство России имело законное право распустить парламент; а теперь мы обращаемся к воле народа, это, казалось бы, не должно вызывать возражений.

— Кхм... Финский парламент выразил волю народа в Законе о государственной власти, но реакционная буржуазия позвала на помощь драгунов Керенского, чтобы волю народа превратить в ничто... Ну что ж, выборы могут быть полезны тем, что таким образом представится возможность наказать предателей дела народного.

— Прокурор Свинхувуд заявил, что парламент распущен вполне законно и только декларация была составлена неправильно.

— Что незаконно по форме, то незаконно и по существу. И коль скоро парламент Финляндии был объявлен носителем законной власти, то существует лишь одна законная сила, которая может распустить его,— это он сам. У меня ведь тоже имеется какая-то минимальная способность понимания. И при всей моей незначительности я бы все-таки просил считать меня взрослым человеком. Возможно, я слишком многого прошу, возможно. Но у меня сложилось впечатление, и каждый социалист в этом согласится со мною, что вы боитесь власти народа, а не Керенского. В угоду реакции вы предали народ в тот самый момент, когда он впервые открыто бросил вызов своим угнетателям.

— Но социалисты же видели, в какое положение были поставлены депутаты: их просто не пустили в здание парламента.

— Совершенно верно. Буржуазия втихомолку радовалась этому, а многие даже открыто ликовали.

Роспуск парламента поразил Халме настолько, что он не мог говорить об этом спокойно. Он терял даже внешнюю выдержку. На ввалившихся морщинистых щеках проступили красные пятна.

В первые дни возбуждение было так велико, что у него началась лихорадка. Он был в таком состоянии, что Эмма умоляла его не читать газеты. Но никогда еще мысль его не работала с такой быстротой. Она неслась стремительным потоком. Потом возбуждение прошло, и он почувствовал страшную усталость. Холодный пот выступал на лбу, и головокружение заставляло инстинктивно искать опоры.

Но пастор тоже волновался. Он заикался, не сразу находя нужное слово, и все вертел лежавшую перед ним на столе папку.

— Я... не я... Я не распускал парламента. Может быть, вам известно, что мой сын... что я послал моего сына в Германию именно ради отчизны.

Аксели сидел напротив пастора, скрестив руки на груди и уставясь в окно. Как только пастор замолчал, он сказал сухо и зло:

— Тем гаже эта игра здесь с русскими... Господам следовало бы немножко подумать. Ведь когда-нибудь и у рабочего человека переполнится чаша терпения, как ни велика она. Сенатор Серлакиус сказал, когда промульгировал манифест, что тут, мол, возникнет анархия, какой свет не видал. Так я ручаюсь, что он эту анархию получит. Господа сейчас встали на такой путь, что, прежде чем он будет пройден, многие женщины Финляндии оденутся в черные платья.

Пастор, окинув его надменным взглядом, достал из папки бумаги и тихо сказал:

— Кто не подчинится решению народа, принятому на свободных выборах, тот, конечно, может поднять восстание.

Халме тоже разложил свои бумаги и сказал:

— Мы не боимся приговора народа. Да, что касается выделения хутора Холлонкулма в особый избирательный участок, то, по-моему, идея эта несколько запоздала...

Все вопросы были рассмотрены без долгих прений, и комиссия разошлась по домам.

В доме пожарной команды остались только учитель и пастор. Они говорили об Аксели. Учитель вспоминал то время, когда Аксели еще ходил в школу.

— Он был очень труден еще тогда, в детстве. Я очень хорошо его помню. Исключительно своенравный и строптивый мальчишка. Очень трудный характер... исключительно трудный характер...

Возвращаясь домой, пастор больше не думал об этом разговоре, но в душе бродили разбуженные им чувства. Пастор постарел, и у него появилась привычка ходить не спеша, заложив руки за спину. Часто он останавливался, чтобы оглядеться вокруг: мало ли что интересное попадется на глаза. Над скошенным осенним полем носились стаи птиц. Вот они опустятся на полосу, посидят-посидят да вдруг опять вспорхнут как по команде. Большая часть стаи дружно взлетала разом, но некоторые птицы опаздывали. Пастор подумал: «Вот ведь и птицы реагируют на все по-разному».

И он продолжал свой путь, заложив руки за спину и лениво ступая, так что бароновы работники, убиравшие рожь невдалеке от дороги, говорили, кивая на него:

— Гляди-ка, поп себе проминку делает, а руки на заднице греет...

От птиц мысли его снова перекинулись к событиям государственным.

— А все-таки у птиц гораздо сильнее чувство единства, чем у людей. Это не бунтарство, а просто несколько замедленная реакция. У людей же, мы видим, бывает сознательная анархия. Неужто, в самом деле, наш народ имеет особенную склонность к этому? Неужели культура у нас еще так поверхностна? И люди все еще живут, как будто в лесу? Все еще с опаской поглядываем на дорогу, прячась за деревом... и когда наконец решаемся выйти, то боимся каждого встречного, только и ждем чего-нибудь недоброго. Нет, я не думаю, чтобы их ненависть к господам возникла лишь от подстрекательства. Несомненно, здесь сказывается прирожденная подозрительность...

У поворота дороги на пасторат стояла группа деревенских парней. Стояли просто так, от безделья. Сыновья торппарей иной раз получали задание отнести в город килограмм-другой масла, сменять что-нибудь у спекулянтов, а больше им, собственно говоря, нечего было делать. Завидев приближающегося пастора, парни замолчали и с отсутствующим видом стали глядеть по сторонам.

Пастор выпрямился и достал руки из-за спины. Поравнявшись с парнями, он приподнял шляпу. Ему ответили тем же, глядя в землю. Пастор прошел мимо, чувствуя за спиной их взгляды и злые усмешки. Он невольно ускорил шаг, осанка его становилась еще более подтянутой и напряженной. Под конец он шагал, вытянувшись как на параде, так что даже лицо побагровело от напряжения, и с горечью думал: «Эта затаенная злоба в каждом взгляде...»

Парни проводили пастора глазами и, убедившись, что он их не слышит, лениво продолжали разговор:

— Ну, тетка и торговалась... говорит, они такие маленькие... А я ей отвечаю: как же, станут наши куры для тамперских хозяек себе зад раздирать. Если не нравится, говорю, так я пошел. Да, вот как теперь заговорили...

III

Хотя и было достигнуто примирение, а все же беспорядки, случившиеся во время забастовки, давали повод хозяевам для обращения в суд. В частности, Теурю подал н суд на сыновей Коскела. Опять же «шум, учиненный в имении барона», породил дело о «сопротивлении представителям власти».

Организация судебной защиты со времени выселения Анттоо Лаурила стала намного легче. Пригласили адвокатов, а общее руководство защитой поручили Янне. Этим летом он был избран в волостную продовольственную комиссию как представитель от трудящихся, и вот теперь в качестве первого мероприятия по подготовке судебной защиты забастовщикам он провел целый ряд неожиданных ревизий именно у тех хозяев, которые жаловались в суд на забастовщиков, и сам привлек их к ответу. В тот же суд вызвали этих хозяев — за нарушение продовольственного закона. Даже Меллола попался по доносу кого-то из работников. Меллола оставил часть зерна неочищенным и скрыл его, засыпав сверху мякиной. Хозяин объяснил Янне, что не дал в комиссию сведений об этом зерне, потому как оно неочищенное и его нельзя ни взвесить, ни оценить.

Но Янне сделал серьезное лицо:

— Я не к тому... Но вообще дело довольно неприятное... Поскольку и продовольственный закон тоже закон...

На суде Янне представлял продовольственную комиссию и выступал как свидетель обвинения. Собственно, хозяева не считали укрытие зерна преступлением, так как продовольственный закон был, на их взгляд, явной несправедливостью, дескать, его и приняли только, чтобы как-нибудь «заткнуть рот социалистам».

Но Янне постарался раздуть целое дело.

— Я слышал, что нарушения закона оправдывают тем, что во время весенних забастовок происходили беспорядки. Но если в ходе суда одно преступление оправдывать другим, то в таком случае именно забастовщики могут многое сказать в свою пользу. Живя в полной зависимости от хозяйского произвола, они видели, как многие хозяева, пользуясь исключительными условиями продовольственного кризиса, всячески обходили постановления о ценах и получали огромные прибыли, из которых работникам ничего не перепадало. Не удивительно, что они забастовали. И если иной раз допускались необдуманные выпады против штрейкбрехеров, то этого и следовало ожидать. Когда спокойно, без угрызений совести нарушают закон — и кто? — люди, которые немедленно взывали к закону, как только появлялась угроза их интересам,— это не могло не подорвать уважения к законам, в особенности среди безрассудной молодежи. Вот почему я от имени продовольственной комиссии, предъявляя суду неопровержимые доказательства, требую для обвиняемых самого строгого наказания, предусмотренного законом, поскольку перед нами не только нарушение продовольственного режима, но и пример, поданный людьми влиятельными и авторитетными, дурной, пагубный пример, глубоко подрывающий основы гражданской морали.

Приводя точные факты, он остроумно и зло описывал обнаруженные у хозяев тайники, в которых прятали зерно, а также рассказывал о своих мероприятиях.

— До меня дошел слух, правда, довольно сомнительный, что обвиняемый якобы передал зерно самогонщику. Я счел своим долгом провести проверку. Потому что того зерна, которое разрешено иметь для собственного употребления, разумеется, не может хватить для производства самогона. При проверке был обнаружен утаенный запас зерна; хотя каких-либо прямых подтверждений того, что упомянутые слухи соответствуют действительности, я не получил, так что для такого рода обвинений у меня нет основания.

На самом деле кто-то из работников рассказывал Янне, как он встретил своего хозяина навеселе и тот сказал, что у них в доме спрятано столько зерна, что хоть самогон гнать. Но Янне, ничего не утверждая, постарался создать у суда такое впечатление, будто для возбуждения дела ему не хватает лишь очевидных доказательств.

Во время перерыва он подходил к хозяевам с серьезным и строгим видом, покачивал головой и говорил, выражая изумленное негодование:

— Когда закон нарушают босяки и хулиганы разные — это еще можно понять, но чтобы почтенные, богатые хозяева... да еще занимающие выборные должности...

И хозяева, впервые привлеченные к суду да еще за сокрытие хлеба — своей собственности, о которой они прежде никогда ни перед кем не обязаны были отчитываться,— говорили друг другу тихо, со злостью:

— Ей-богу, остальных-то еще хоть как-нибудь можно терпеть, но эта змея, ну прямо змея подколодная...

Как ни старался Янне, хозяева отделались лишь пустяковыми штрафами. Судья был добросердечен, ибо знал, что продовольственный закон нарушал каждый, у кого была хоть малейшая возможность. А кроме того, он имел все основания рассчитывать, что, рассудив так, уедет домой не с пустыми руками.

На другой день слушалось дело о беспорядках во время забастовки. У общинного дома собралось много народу. Когда обвиняемые вышли единой группой из рабочего дома, где Янне давал им наставления и советы, они были встречены криками «ура» и вошли в вестибюль общинного дома с гордо поднятыми головами.

— Лате из тех парней, что не дадут себя запугать тюрьмой Какола. Если на то пошло — я человек отчаянный.

— Можно и судью спросить: ты это всерьез, да?

Янне, конечно, говорил им, что важно вести себя безупречно, но приветственные крики толпы действовали сильнее его советов.

Аксели в отличие от других был особенно молчалив и сдержан. Его вызвали одним из первых. Войдя в зал, он старался, чтобы ни один мускул на лице не дрогнул. Так он преодолевал болезненную застенчивость, которая охватывала его всякий раз, когда приходилось показываться на людях.

Ему предъявили обвинение в рукоприкладстве и в неподчинении приказу представителя власти. Он не стал отпираться, но сказал, высоко вскинув голову:

— Я никого не бил. После того как в меня кто-то из штрейкбрехеров бросил камень, я только оттолкнул двоих-троих, так что они упали.

— Вы были одним из руководителей демонстрации, и ваш пример имел большое значение. Следовательно, на вас ложится большая ответственность, чем на остальных.

— Если бы я ударил кого-нибудь, так это выглядело бы иначе. Повалил — верно. Я и сейчас скажу, что принимать этакое в подарок не собираюсь. Тут найдется десяток свидетелей, которые скажут, что я сдерживал демонстрантов. И в меня же кинули камень...

Такие слова показались судье особенно возмутительными и настроили против Аксели. И вечером у Юллё долго о нем говорили.

Алекси произвел более благоприятное впечатление своей покорностью и чистосердечием. Когда судья спросил, замахивался ли на него Aapo Теурю колом, он, подумав, отвечал неуверенно:

— Мм... угу... Не могу сказать, что он именно на меня... Но кол у него был над головой.

— Так почему же вы тогда ударили его кулаком в лицо?

— H-да... Не знаю... Как это я так рассердился...

Когда объявили первые приговоры, толпа, ожидавшая на улице, возбужденно зашумела. Больше всего досталось Аксели: четыре месяца тюрьмы. Алекси получил только два месяца, Акусти же отделался штрафом. Когда Аксели показался на крыльце общинного дома, его приветствовали криками «слава!» и «ура!» Возмущенные хозяева шипели:

— Слыхано ли, чтобы преступника приветствовали криками «ура!». Видно, слишком далеко это зашло.

Но когда заседание кончилось и судья пошел к Юллё, у которого он остановился, вслед ему летели прямые обвинения:

— Чем же тебя задарили толстобрюхие, что ты их только легонько оштрафовал? Что бы ты потребовал с забастовщиков за такой же легкий приговор?

— Эй, дядя, эти-то деньги они выручат за десяток яиц!

— Нет, надо бы показать черту лысому, что мы хоть и не знаем законов, зато понимаем справедливость... Завтра этот зал будет пуст...

На следующий день перед общинным домом по обе стороны крыльца выстроилась вооруженная охрана. И в передней было полно вооруженных мужчин. Все больше народу стало сходиться на демонстрацию, потому что весть пронеслась по селу:

— Там у них на караул поставлен охранный отряд. Сын Юллё все держит руку в кармане.

— Ишь ты... А может, и у нас найдутся люди...

И парни принялись расхаживать по двору общинного лома, демонстративно держа руку в кармане, надвинув кепки на самые глаза и хмуро поглядывая на шюцкоровцев, стоявших у крыльца.

— Скажите-ка, ребята, чтоб Янне позвонил в Тампере красногвардейцам... Там и у наших есть вооруженные отряды.

— Что ты, Юллё, парень, руку в кармане держишь? Что у тебя там? Ты знаешь, сколько богач Меллола заплатил судье?

Шюцкоровцы ничего не отвечали. Они старались даже не смотреть на толпу, хотя заметно нервничали.

Выкрики не прекращались, а толпа все теснее обступала крыльцо. Вышел ленсман. Он старался успокоить людей, вежливо объясняя, что охранный отряд находится здесь не самовольно, а с его разрешения.

— Нешто ты над ними начальник? До сих пор никто не поручал им охрану порядка... Так же всякий может сунуть в карман пушку и сказать другому: берегись, а не то, мол, дух из тебя вон.

Шюцкоровцы не отвечали на выкрики демонстрантов, и мало-помалу задиры устали. Спели несколько революционных песен, и потом какой-то самоявленный оратор, воспользовавшись случаем, произнес речь. Это был какой-то чудак. Начитавшись атеистических книг, он часто ходил на собрания сектантов, чтобы поспорить с их проповедниками. За неимением лучшего люди слушали и его выступление.

— Есть ли какой-нибудь смысл в том, чтобы класть пальцы на Библию, когда произносишь клятву? Ученые доказали, что бога нет, а тут клянутся его именем. Я все равно не поверю такой клятве, пока ученые не скажут, что бог есть.

Оратора часто перебивали, бросая реплики:

— Конечно, бессовестный Меллола может что угодно сказать, положив пальцы на Библию, и не поперхнется... Эй! Спроси-ка у этих охранников-пожарников, читали ли они в книгах такое: кто хватается за меч, сам от меча погибнет...

Когда оратор кончил свою речь, какой-то мальчишка влез на коновязь и встал во весь рост. Его долго перед тем уговаривали взрослые парни. Мальчишка сперва отказывался, стесняясь, но ему сунули в руку пять марок, ион расхрабрился. Большой картуз с разорванным козырьком сидел у него на самых глазах. Поглядывая то на шюцкоровцев, то на своих, он прокричал:

— А теперь по просьбе публики будет исполнен торжественный марш конституционалистов.

И пружиня коленями в такт, он запел:

Как у нас еще закон действует —

древний, точно Адамов лист.

А денежный куль всё витийствует:

я кон-сти-ту-ционалист!

Ай-яй-яй, закон... от каких времен

пожелтевший фиговый лист?

О, небось сулит процветание он

и прогресс... до чего же речист!

Наш закон — лошадка детская:

хоть куда его повернем.

Большинство народа Финляндии за нос —

эйн, цвей, дрей — проведем!

Ай-яй-яй, мы обманом живем,

только этим мы и живем.

И на шее народа бедного

вот как ловко ездим верхом.

В сапогах и при шпорах

мы родились на свет,

и земли надел за спиной.

Кошелек с деньгами вместо мозгов,

и кувшин вина под рукой.

Тра-ля-ля, и земля и денежки есть,—

в общем, жизнь у нас не плоха.

Обман заменяет нам правду и честь —

так нам ли бояться греха?

У нас должности все высокие

и оклады огромные.

С пулеметами охраняют нас

громилы наемные.

Ай-яй-яй, громилы — во!

И казаки дикие, темные.

За нас и армия с пушками

и черные сотни погромные!

Хоть сто миллионов мы

заплатить готовы вперед:

Нам лишь бы стать сенаторами —

народ нам сторицей вернет!

Ай-яй-яй, ой-ой-ой,

социалисты достойны жалости:

Хватает же совести у них тужить

об этакой малости!

Мы создали гвардию мясников,

устроим бойню народную.

И епископальный хор споет

всем недовольным отходную!

Ай-яй-яй да ой-ой-ой,

а с панихиды братской

На божий праздник мы поспешим

радостной кликой адской.

Мы от народных трудов берем,

живем на дареном хлебе

И утешаем бедняков:

вы в рай попадете на небе.

Ай-яй-яй, морочим людей:

вы попадете в рай.

А кто не хочет покорным быть —

немедленно в ад ступай.

Кончилась песня, и все захлопали в ладоши, выражая бурное одобрение.

— Вот здорово!.. Эй, Юллё, парень, что скажешь? Правда, хорошая песня?

Шюцкоровцы ответили тихим ропотом. Некоторые насилу сдерживали себя, и Уолеви делал знаки, видимо одергивая самых горячих. Все же кто-то из них крикнул:

— А у вас красные сотни... Хлеб отбирают... мародеры!

— Заткнись, лахтарь![4] Нас пистолетом не запугаешь.

Народ придвинулся вплотную к шюцкоровцам, и те теснее прижались друг к другу. В раскрытые двери было видно, как в доме промелькнули какие-то тени, и вот ленсман снова вышел на крыльцо. Его призывы к спокойствию потонули в криках толпы:

— Командуй стрелять!.. Начинай бойню... Чертов жандармский прихвостень... У вас ведь вся программа заранее утверждена? Ты лучше лахтарей своих проконтролируй, как ты контролируешь протоколы заседаний нашего рабочего товарищества.

Аптекарь, стоявший среди шюцкоровцев, поднялся на крыльцо к ленсману и прошептал, захлебываясь от негодования:

— Неужели же... неужели представитель власти обязан выслушивать такое... Должен же быть какой-то предел...

На крыльце появился Янне. Он видел, что некоторый из толпы демонстрантов уже нагибались за камнями, и шюцкоровцы стояли наготове, держа руки в карманах, Им было сказано: без приказа ленсмана оружия в ход ни пускать, но Янне видел их лихорадочное возбуждение, смешанное со страхом. Вдруг кто-то бросит камень, и вдруг у кого-то из шюцкоровцев не выдержат нервы — и начнется кровопролитие. Янне раздумывал — что делать? Он уже хотел было обратиться к народу, но передумал и сказал ленсману:

— Вызовите сюда обвиняемых. Скорее.

Ленсман медлил, но Янне настаивал, и ленсман быстро вошел в дом, так и не понимая, зачем это нужно. Янне громко, так, чтобы все слышали, сказал:

— Товарищи, постройтесь по обе стороны дороги почетным караулом. Мы пойдем с обвиняемыми в рабочий дом и там проведем митинг солидарности.

Толпа зашевелилась, некоторые стали строиться в шеренги почетного караула; но большинство по-прежнему было настроено воинственно, и Янне снова крикнул:

— Когда они выйдут, снимите шапки. Скорее построиться, товарищи! Мы продемонстрируем свое отношение к этому классовому суду.

Обвиняемые вышли. Янне подал команду: снять шапки! — и все обнажили головы. С тревогой и беспокойством следил он за происходящим и только махнул рукой ленсману, чтобы тот лучше ушел. Обвиняемые медленно проходили между рядами, и их встречали возгласами одобрения, а затем вся колонна демонстрантов двинулась вслед за ними. Те, что уходили последними, оглядывались и старались высказать шюцкоровцам все, что было на душе. Янне был доволен, что все так обошлось. Уходя последним, он с усмешкой сказал шюцкоровцам:

— В детстве я тоже любил ходить с пугачом, но всему свое время.

Демонстранты ушли, и шюцкоровцы, почувствовав себя свободными от обета молчания, всю свою злобу обратили на Янне. Правда, они не стали ничего кричать, ему, а громко говорили друг другу:

—Шапки сняли перед всякой сволочью... Остается еще позвать на демонстрацию русских солдат, как тогда, у здания парламента?

Янне, услыхав это, обернулся.

— А кто же их, русских солдат, ввел в самое здание парламента? Ваши промульгаторы! Те, кто объявил о роспуске парламента! Эй вы, сопляки, уж вам-то о русских надо помалкивать! Спросите ваших отцов, удобно ли вам говорить об этом.

И не слушая, что они кричали ему в ответ, он прошел и рабочий дом. Тут свои стали приставать к нему, возмущенно требуя:

— Позвони в Тампере, вызови хоть милицию... И нам надо тоже завести себе эти пукалки... Нельзя же Сидеть сложа руки и ждать, пока всех нас прикончат, как скотину...

Ему кое-как удалось усмирить бушующие страсти, расхвалив выдержку обвиняемых и заверив, что всем осужденным за участие в стачечных беспорядках будет выхлопотано помилование. Но когда люди стали расходиться, он, глядя им вслед, сказал Силандеру:

— Поражение на выборах вызовет кровопролитие.

Янне шел домой, насвистывая и засунув руки н карманы. Задумчиво пинал он ногой маленькие камешки, которые попадались на дороге. В последнее время на него частенько находила хандра. Все складывалось, по-видимому, не совсем так, как он предполагал. Он не любил взвинченных людей, скандалов, злобы. Сам он редко сердился по-настоящему, а если и сердился, то это не шло у него дальше маленькой злой усмешки. Его холодной, трезвой натуре были чужды какие бы то ни было эмоциональные бури.

Сельские ребятишки шли из школы. Они не спешили домой, потому что осень уже разбросала по дороге лужи, в которых надо было подрызгаться. Увидев Янне, мальчишки побежали навстречу и уже издали приветствовали его по-приятельски:

— Эй, Кививуори, привет! Куда идешь?

Печальные мысли Янне как ветром сдуло. Состроив хитрую рожу, он тут же соврал им что-то, и они запротестовали, захлебываясь от смеха. Мальчишки увязались за ним, а он рассказывал, что лазил на колокольню смотреть лосиное гнездо.

— Я только-только приподнял крышку, а оттуда — целая стая лосей выпорхнула и полетела!..

— Да не ври ты! Ох и врун, ох и врун...

Ребята визжали, страшно довольные, прыгали вокруг него, а потом стали просить Янне купить им в лавке конфет. Янне зашел в кооператив и купил мальчикам конфет — по секрету от других покупателей, так как теперь уже и карамель достать было почти невозможно. Ребятишки не стали его благодарить, а приняли конфеты как должное. На прощанье они еще прокричали ему несколько добродушных дразнилок, и Янне, как умел, отвечал им тем же. Кто-то из ребят снисходительно крикнул!

— Э-эх... Не умеешь дразниться...

IV

У кооператива собиралось особенно много людей в ожидании почты. Уже разнеслись какие-то смутные слухи о результатах выборов, но всем хотелось получить более достоверные сведения. Наконец показался почтальон. Он оставил в магазине сумку с газетами, а сам пошел дальше. Магазинщик сразу начал раздавать газеты. Их тут же разворачивали и читали.

— Девяносто два, если не будет никаких изменений...

— Подтасовка, конечно... Ведь если по-честному — не может быть большинство у буржуазии.

— Незаконные выборы... Собрать снова старый парламент, он был законно избран.

Продавец вытирал прилавок:

— Конечно, самый законный парламент — который народом избран... хе-хе... Я не знаю... Я не настолько в политике... Но разве, по-вашему, не народ решает исход выборов?

— Конечно, и народ еще скажет свое слово. А буржуям заткнем глотку.

— Да, да... Хе-хе... Это уж другое дело... Я не знаю... Да. Хозяюшка желает еще чего-нибудь? Так-так... Нет, сейчас этого нигде не достать.

Весть о поражении разнеслась по торппам и батрацким избушкам. Аку принес газету в Коскела. Уже смеркалось, и Аксели зажег лучину. Ее трепещущий огонь разбрасывал по всей избе пляшущие тени. Огромная, бесформенная тень от головы Аксели, склонившегося над газетой, захватила верх стены и край потолка. Прочтя сообщение, он встал и сложил газету. Аку, присевший было на скамью, спросил о чем-то, но брат не слышал.

Он положил газету на стол и вышел из избы. В передней он столкнулся с Элиной и прошел мимо, не взглянув на нее. Элина с тревожным недоумением спросила Аку:

— Что это с ним? Чудной он какой-то.

— Буржуи победили на выборах, это его и обожгло. — Так куда ж он? Только бы не сделал чего с собой... В глазах Аку вспыхнула искорка:

— С собой-то ничего... а вот нам уж от него теперь достанется.

Весь этот вечер домашние ходили на цыпочках. Элина одергивала детей, чуть они повышали голос. Пламя лучины тревожно мигало, слабо озаряя избу, и от этого настроение становилось еще тягостнее. Керосин надо было экономить для хлева и конюшни, куда все-таки боялись ходить с открытым огнем.

В тот вечер еще ничего не случилось. Ночь прошла спокойно, так же как и следующее утро. Но около полудня кто-то постучал в дверь. В избу робко вошла исхудавшая женщина с двумя детьми, такими же бледными и тощими, как она. Суровый взгляд хозяина и его скупое приветствие, видимо, нагнали на них еще больше страху. Элина только что вышла, и Аксели рассердился еще и оттого, что ему надо было разговаривать с гостями. Они сели на скамейку у дверей. Мальчик отодвинулся от матери на конец лавки, девочка лет десяти, ослабевшая, склонила головку матери на плечо. Женщина сидела, опустив глаза, потом, испуганно посмотрев на Аксели и словно собравшись с духом, стала объяснять, немного запинаясь.

— Из Тампере мы... Так худо нынче... Не найдется ли у вас, хозяин, хоть немножко хлеба... Есть вот немного материи... Правда, очень мало.

— Нет у нас хлеба на обмен.

Женщина вздрогнула. И дети испугались резкого слова. Девочка со страхом смотрела на Аксели. Глаза ребенка странно блестели, как в лихорадке, и Аксели стало мучительно неловко, отчего он еще больше разозлился. Женщина оправилась от испуга и казалась обиженной. Но потом все же спросила, могут ли они посидеть немного с дороги.

— Ну, у нас пока еще не было обычая выгонять людей на улицу.

Аксели вышел и, разыскав Элину, которая были в хлеву, сказал ей:

— Там у нас гости. Поди-ка погляди,

— Какие гости?

— Нищие... Тысяча чертей, мы должны кормить всех. И господ, и нищих.

Элина вошла в избу. Догадавшись, что Аксели был суров с пришельцами, она поздоровалась как можно приветливее, помогая им победить робость. Женщина с трудом объяснила ей свое дело, и Элина ответила кротко и чистосердечно:

— У нас, правда, совсем нет лишнего. Восемь едоков в доме. Но, конечно, я что-нибудь найду, коли уж такая нужда.

Она видела, как трудно было этим людям, и спросила робко, стесняясь вмешиваться в чужие дела:

— Что, детка-то больна?

Губы женщины, пытаясь улыбнуться, задрожали, скривились, и она заплакала, не в силах больше сдерживаться:

— Она не больна... Она голодная...

Элина сбивчиво, торопливо стала утешать и успокаивать женщину. Она сказала, что принесет поесть, и пошла было за едой, но вернулась, потому что, глядя на мать, разрыдалась и девочка.

— Ну, что вы... не надо... Сейчас я дам... У меня молоко в сарае...

Элина и сама уже чуть не плакала и хотела было обнять женщину за плечи, но ее остановило то, что она ее совсем не знала. Элина всегда терялась и делалась беспомощной при виде человеческого страдания, и теперь, расстроившись, она не сразу вспомнила, что хотела пойти за молоком.

Тем временем женщина перестала плакать и, видимо, устыдилась своей слабости. Поэтому, когда Элина дала ей кружку молока, она отказалась:

— Если только детям... А мне не надо...

Но видно было, что у нее не хватит сил отказаться, и она стала пить, стараясь не показывать жадности. Дети же не стеснялись. Они пили молоко с треском, захлебываясь, как маленькие проголодавшиеся зверята, и смогли перевести дыхание только после того, как высосали до дна по жестяной пол-литровой кружке.

Воцарилось. тягостное молчание, и Элина, чтобы вырваться из положения, казавшегося безвыходным, стала готовить еду. Она уже начала готовить, но, испугавшись, пошла все-таки спросить разрешения у мужа. Она нашла его в конюшне и заговорила с порога:

— Просто ужасно... люди едва на ногах стоят... Надо собрать им поесть?..— И не давая мужу ответить, она продолжала недовольным тоном: — Тут и у самих-то... Но нельзя же не накормить человека, который чуть не в обмороке...

Из глубины конюшни послышалось непонятное мычание, возня, треск, навозные вилы грохнулись о стену, большая круглая корзина для соломенной сечки со свистом перелетела на другое место, и наконец — сквозь зубы сказанные слова:

— Дав-вай уж... где наша не пропадала!.. Ну что это за наказание? Прежде надо прокормить господ собственного прихода, да еще городские господа присылают своих больных и недужных, которых они ободрали как липку...

Элина не стала больше слушать, а побежала скорее в избу. Она достала из печи мясной суп. Незнакомка долго возилась со свертком. Сначала она сказала, что у нее нет денег, а когда Элина стала уверять ее, что денег и не нужно, она развернула свой сверток:

— У меня вот такое платьице для девочки... распоротое... Материя еще хорошая...

В лоскуты платьица была еще завернута замусоленная детская книжка с картинками, и женщина смущенно и как бы, между прочим, сказала:

— Это так... ничего... но если есть дети... А мои-то теперь уже большие...

Элина стала было отказываться от лоскутьев, но чувство неловкости заразило и ее. Она побоялась обидеть женщину своим отказом.

— Конечно, материя хорошая... у нас, правда, только мальчики... но что-нибудь...

Обе были одинаково смущены. Одна боялась, как бы лоскутки не показались слишком ничтожными, а другая не смела показать, что они ей ни к чему.

Гости поели супу и собрались уходить. Но детей стало тошнить после сытной еды, а потом и мать почувствовала себя худо. Вернулись мальчики, которые были в новом доме, у бабушки с дедушкой. Широко раскрытыми глазами, не мигая, смотрели ребята, как корчились чужие дети.

Элина вышла из избы. За ригой раздавались удары топора: Аксели рубил на дрова поваленную недавно березу. Элина потупилась, не выдержав гневно-вопросительного взгляда мужа. Она стояла молча, заложив руки под передник, и ждала, пока он сделает передышку.

— Люди эти никуда не смогут пойти сегодня... Может, уложить их хотя бы на полу...

Топор с новой силой принялся рубить сучковатую березу:

— Вот как... Только лаза...рета нам тут не хватало...

— Да уж... я не... Но дети в таком состоянии...

— Шли бы в пасто...рат!.. Триста чертей!.. Может, на радостях-то... с победы на выборах... пустят переночевать!..

— А мы, скажут, не пустили.

— Пусть остаются... пусть приходят... все убогие... да увеч...ные...

Элина поняла это как согласие. Гости остались ночевать, так как дети в самом деле никуда не могли идти. Элина немного погодя еще напоила их молоком: их желудки принимали его, а сытного мясного супа не выдержали. Элина боялась вечера и прихода мужа, но он уже несколько поуспокоился и держался мирно. Гости сперва побаивались его, и Элина все время говорила, не переставая, стараясь своей необычайной разговорчивостью прикрыть невежливое молчание мужа. Женщина стала рассказывать о своей жизни, как будто ей хотелось объяснить, почему она с детьми пустилась в такой поход. Ее муж работал в городе на разных случайных работах, но часто ему приходилось сидеть без дела.

— А в очередях стоишь, стоишь, да ничего по законной цене не выстоишь... а у спекулянтов-то покупать не на что. С четырех утра становишься в очередь, чтобы к полудню хоть что-нибудь получить... Третьего дня закружилась голова, и я упала... Не выдержала...

Голос у нее задрожал. Спокойно начатый рассказ перешел в горькие рыдания:

— ...я о себе не говорю... Но когда дети голодают... А они пишут в своих газетах, что городские средства проматываются... Ничегошеньки нет... Последнюю простыню с постели променяла на еду... Все ушло, вплоть до будильника, обручальные кольца... старую мою нижнюю юбку отдала за три куриных яйца... целый месяц только размазней на воде питались...

Плач уже переходил в истерические рыдания. Жилы вздулись у нее на шее. Голос повысился до хриплого визга. Последние силы готовы были покинуть это содрогающееся тело. Ее трясло как в лихорадке.

— А сами еще привередничают, сливки выбирают получше... У них ни в чем нет недостатка... В четыре утра свиную тушу выносят из вагон-лазарета... сама видела... Но если уж мы помрем, то и они не должны пережить нас... Помирать, так всем вместе... Своими руками бы их душила, когтями бы на куски раздирала... Единственное, что они нам обещают,— это курсы домоводства... Потому как рабочие жены не умеют вести хозяйство, вот и живут в нужде... Поубивать их мало...

Силы оставили ее. Она горько, безутешно плакала. Вилхо и Ээро отошли в дальний угол, удивляясь поведению чужой женщины. Когда она немного пришла в себя, Аксели спросил ее самым приветливым тоном, на какой только был способен:

— Неужто вы от самого Тампере пешком?

— Нет, сначала мы поехали на поезде... Сколько было денег, отдала за билеты... Но я уж думала, только бы накормить детей...

Укладываясь спать, Элина шепотом говорила Аксели, что у нее сердце разрывается, глядя на этих людей, но он сказал тихо и твердо, почти не разжимая зубов:

— Жалостью делу не поможешь. Жалостью-то оделять готовы и буржуи... Благо, она, жалость-то, ничего не стоит...

Утром Элина еще покормила гостей. Аксели разрешил даже дать им немного ячменной муки. Для лоскутьев Элина придумала много применений, но слишком перестаралась и тем испортила все. Аксели перебил ее:

— Оставь, на что они тебе? Можно подумать, что без них дом развалится.

У нее задрожали губы, и она проговорила:

— Просто подумалось... что если и нашим детям... доведется так... У этих же лица совсем прозрачные... Ты разве не заметил?

Она пошла в амбар, насыпала в мешочек ячменной муки, потом, подумав, добавила еще черпачок. Принеся в дом мешочек, она взяла лоскутья, которые дала ей женщина, и снова пошла в амбар. Отрезав кусок от копченого бараньего окорока, она завернула его в лоскутья, боязливо оглядываясь на дверь, снова вернулась в дом и завязала в узелок еще и сыру. Узел она спрятала в сенях, в кладовочке, которая называлась у них «конторкой». Аксели все время был в избе, Элина вышла провожать гостей.

Торопясь и краснея от смущения, она совала женщине узел.

— Мне они куда уж... У нас ведь мальчики... Тут вам немножко... Идите...

Сердце готово было выскочить у нее из груди от страха, что вот-вот послышатся шаги Аксели. Проводив гостей, она успокоилась немного и, входя в избу, со вздохом сказала:

— Нешто всех голодных накормишь...

Потом, оставшись одна с ребятами, заплакала.

— Только бы вас бог пощадил... Чтобы никогда не пришлось идти по миру...

— Мы не заходили дальше Маттиной елки,— вырвалось несколько поспешно у Вилхо.

Ребятам, как когда-то их отцу, была указана та же запретная граница — Маттина елка, однако поспешное заверение Вилхо свидетельствовало лишь о том, что братья частенько нарушали этот запрет.

Книжку с картинками Элина оставила. По вечерам, закончив все дела, она читала ребятам при свете лучины. В книжке были красивые сказки. Особенно понравилась им сказка про бедную швею, у которой был один маленький сын и совсем нечего было есть. Больная мать была так слаба, что не могла ходить — она лежала в постели и плакала, но смелый, хороший мальчик решил набрать цветов, чтобы продать их и на вырученные деньги купить еду. Искал он, искал и не мог найти ни цветочка, но тут прилетели вороны и стали каркать: «Кра, кра! Здесь подснежники. Кра, кра».

Мальчик пошел за ними и увидел поляну, где росло много-много подснежников, и он набрал чудесный букет. Одна добрая госпожа купила у него цветы, и мальчик, счастливый, побежал в лавку за крупой. Они с матерью поели горячей каши, и мать выздоровела. Крепко обняла она своего сына и возблагодарила бога. А радостный мальчик выбежал во двор и, увидев ворон, пролетавших над ним. крикнул им: «Спасибо, милые воронушки». И вороны весело отвечали: «Кра, кра».

V

Аксели на своей лошади повез Халме в село. Свет ясного ноябрьского дня уже угасал, надвигались сумерки. К вечеру сильно похолодало, и растаявшие за день лужи покрылись крепким ледком. Аксели поправил попону на Коленях мастера.

— Не застыли?

— Спасибо. Не стоит беспокойства.

Портной всю дорогу молчал. А если и отвечал на вопросы, то как-то рассеянно, словно мысли его витали где-то далеко-далеко. Когда Аксели увлеченно заговорил о большевистской революции в Петрограде, мастер отвечал очень сдержанно:

— Да, пока еще трудно предугадать, в каком направлении будут развиваться события.

Вдали показалось село, и Аксели спросил:

— Так кто же там будет еще?

— Трудно сказать.

Жители села смотрели, как съезжались к рабочему дому самые известные социалисты всего прихода. Впрочем, нынче осенью такие собрания проводились нередко. На этот раз участники собрания были, казалось, особенно возбуждены и настроены чрезвычайно решительно. Встречаясь у крыльца, они здоровались друг с другом, не обмолвясь более ни единым словом. В другое время сразу же начались бы расспросы: мол, в связи с чем собирают, какая повестка дня,— но сейчас этого избегали. И даже в зале, усевшись на скамьях в ожидании начала, говорили о чем угодно, только не о том самом важном, ради чего все они съехались. Открыл собрание Силандер:

— Уважаемые товарищи. Как вы, наверно, знаете, сегодня нам предстоит обсудить организационные вопросы. Прежде всего, надо выбрать председателя и секретаря.

— Предлагаю Силандера...

— Поддерживаем.

Секретарем избрали секретаря сельского товарищества. Силандер постучал по столу председательской палкой и объявил:

— Слово для доклада предоставляется товарищу Хеллбергу. Прошу.

Хеллберг встал и тяжелым, уверенным шагом прошел к столу. Он разложил свои тезисы и надел очки. Затем пристально поглядел сквозь стекла очков на собравшихся в зале:

— Товарищи. Мы созвали вас на это внеочередное собрание, чтобы решить некоторые организационные вопросы. Мы должны принять принципиальное решение, а потом выберем комиссию для проведения его в жизнь.

Обстоятельно разъяснив политическое положение, он так закончил свою речь:

— Этих замыслов буржуазии мы не станем поддерживать. Мы стоим за закон о государственной власти с теми изменениями, которые необходимо внести в статьи, касающиеся военной и внешней политики и которые практически означают провозглашение Финляндии независимым государством. Но верховная власть должна оставаться в руках парламента. И если буржуазия не понимает, какое время показывают стрелки часов, мы объявим всеобщую забастовку и добьемся, чтобы наши требования были приняты. Теперь они предлагают временно передать управление страной регентскому совету. Конечно, это только обходный маневр, да они и сами-то не очень верят в него, однако их подлинные цели проглядывают достаточно ясно.

Вы понимаете, что значит забастовка в такое напряженное время. Вполне возможны столкновения. Шюцкор — гвардия буржуазии — легко использует их как предлог для вооруженного вмешательства. И поэтому я считаю совершенно необходимым осуществить следующее. Мы должны создать свою, рабочую, гвардию, которая, во-первых, обеспечит общий порядок во время забастовки, а во-вторых, будет охранять трудящееся население от возможных насилий со стороны буржуазии. Чем больше буржуазия вооружается, тем она становится упрямее. Вы знаете, что пять шестых общего числа членов парламента могут любой новый закон отложить до следующих выборов, а затем достаточно и трети голосов, чтобы похоронить его окончательно. Точно так же и с законом о будущей форме правления. Если только у них будет перевес в вооруженной силе, то они легко сколотят и эти пять шестых и треть голосов. Остальные могут со спокойной совестью голосовать в нашу пользу — это уже ничего не изменит. Только страх заставляет наиболее разумных из них сдерживать остальных.

Так обстоят дела. Имейте это в виду, когда будете принимать решение.

Раздались громкие возгласы одобрения, но аплодисментов не было, потому что все присутствовавшие были как-никак руководители и хлопать в ладоши им уже вроде и не подобало.

Когда наступила тишина, Янне поднял указательный палец.

— Прошу слова.

Он встал с места и начал искать свою шляпу, которую только что положил рядом с собой на скамью. Шляпа оказалась на полу, и, наклонившись за нею, Янне сказал вполголоса председателю товарищества из деревни Салминкюля:

— Что же ты, Туоменокса, черт, шляпу мою ногами топчешь?

Затем он откашлялся, сверкнул глазами направо и налицо и начал фамильярно неофициальным тоном:

— Значит, так. Сперва хотелось бы сказать несколько слов по поводу самого этого собрания. Докладчик здесь указал, что это внеочередное собрание доверенных людей трудящихся. Оно действительно настолько внеочередное, что, я бы сказал, оно просто лишнее. Это верно, что мы все пользуемся доверием трудящихся — кто большим, кто меньшим,— но тем не менее наше собрание не правомочно принимать какие-либо решения по названному здесь вопросу. Это собрание может внести свои предложения, которые, однако, должны быть рассмотрены во всех организациях для официального утверждения. Мы здесь ничего не можем решать без наших людей. Я полагаю, нельзя допускать, чтобы демагогия и произвол подменяли демократический порядок в наших рабочих организациях, хотя порой, видимо, нечто подобное и происходит. Этак, говорят, уже не раз с помощью дружной компании горлопанов заставляли умолкнуть оппозицию. Говорят также, что протоколы таких собраний не скрепляются печатью. И это правильно. Печатью скрепляются официальные решения партийных органов, а не какие-то случайные постановления случайных сборищ. Об этом все.

Теперь по сути дела, а именно по вопросу о вооружении. Ведь если создается гвардия, то для нее придется раздобывать всякие там дробовики и винтовки. Докладчик здесь разумно говорил о том, на каких основаниях такая гвардия должна быть организована. Ясно, конечно, что решения жителей одного прихода еще ничего не определят в целом по всей стране, но все же я бы создавать такую гвардию не советовал. Этот путь ведет к войне. Мы уже стороной, видели, что творится в большом мире. Победа большевиков в Питере, конечно, заставляет задуматься, однако что-нибудь строить на этом пока еще рано. Порядок во время забастовки можно поддерживать иначе. Я предлагаю всем организациям установить непрерывные дежурства для охраны порядка, но без холодного и огнестрельного оружия. По-моему, этого хватит. Что же касается сопротивления буржуазии в вопросе о форме правления и так далее, то я убежден, что рано или поздно оно не сможет устоять перед натиском организованной сплоченности трудящихся масс. И поэтому я считаю, что вооружаться нам — помимо того, что это сопряжено с опасностями,— просто не нужно. На этих основаниях я предлагаю изложенные докладчиком мероприятия сразу же и решительно отклонить.

В ответ послышался неопределенный ропот, и только чей-то голос ясно и громко произнес:

— Правильно. Целиком поддерживаю и прошу слова.

Это был Халме. Силандер кивнул ему и сказал:

— Минуточку, тут Хеллберг опередил тебя.

На этот раз Хеллберг говорил с места. Он с трудом сдерживал возмущение:

— Нам, разумеется, давно было известно мнение зампредседателя волостного правления, так что данное его заявление никого не может удивить. Но я протестую против его попыток внести путаницу в ясный вопрос. Что касается правомочий данного собрания, то, само собой разумеется, решение, которое мы примем, будет лишь принципиальным решением. Конечно, каждая местная партийная организация и каждое местное отделение профсоюза должны принять решение у себя на местах. Но где-то же должны проявить инициативу. Было бы правильно поставить вопрос на собрании партийной организации волости, и Кививуори, видимо, об этом хлопочет. Но мы же знаем, что партийная организация волости с некоторых пор уже не вмещается ни в каких стенах. Ее пришлось бы собрать на открытый митинг вон там, на площади, чтобы вся буржуазия волостного центра слушала эти наши разговоры! Кививуори, видимо, это и нужно, чтобы заработать аплодисменты буржуазии, подшучивая, по своему обыкновению, над жизненно важным делом рабочего класса.

Причем гвардия будет создаваться на добровольных началах, так что силой никто тянуть не будут. Я отдаю Кививуори должное: своими судейскими уловками он хорошо припирал к стене спекулирующих хозяев. Но когда мы разбираем свои дела, надо бы оставить крючкотворство. Ведь и для Кививуори дело рабочих должно быть своим делом — так я считаю, или, во всяком случае, пока еще хотелось бы считать.

— Правильно.

— Что?

— Я говорю: правильно считаешь. Кстати, это единственный пункт во всей твоей речи, где ты не ошибаешься.

— Хм... Ошибаюсь. Ты же только что ясно назвал это собрание неправомочным.

— Я сказал, что его решения не имеют законной силы, без утверждения в общепринятом, демократическом порядке. Ты уж не путай, да и сам-то не путайся.

— Я-то не путаюсь. Я, кажется, знаю это не хуже тебя.

— Так что же ты тогда путаешь? Для партийных организаций обязательную силу имеют решения, принятые ими самими. Принципиальное решение, принятое здесь, не обяжет организации выполнять его.

— Я же сказал, что окончательные решения будут приняты на местах. Если у тебя нет лучшей зацепки, так оставим пререкания.

— Что ты горячишься?

— Я не горячусь, но ты уж стой на определенной позиции. Что касается меня, то я не против обсуждения данного вопроса на волостной партийной организации. Но сейчас я бы не хотел предавать дело такой широкой гласности, так как буржуи сразу же заметят, что среди нас есть товарищи, которые дали крен в их сторону, и станут еще наглее.

— Старый анекдот. Выдумка Валпаса.

— Во всяком случае, это правда. И я решительно заявляю: препирательства совершенно напрасны. Ведь гвардия добровольная. Разумеется, Кививуори может в нее не вступать.

— И не вступлю. Так как не желаю провоцировать войну.

— Я, что ли, провоцирую?

— Похоже на то.

Хеллберг уже несколько раз бросал взгляды на Силандера. Тут он повернулся к нему и сказал, дрожа от возмущения:

— Может быть, председатель чуть попридержит своего злоязыкого зятя?

Силандер с видом страдальца постучал по столу. Хеллберг снова стал повторять свои доводы, и Янне из уважения к тестю на этот раз почти не перебивал его. Закончив выступление, Хеллберг сел и сделал несколько порывистых движений, как бы усаживаясь получше. Затем Силандер предоставил слово Халме, и портной поднялся во весь рост. Трость висела у него на локте, а в молитвенно сложенных руках он сжимал шляпу.

— Прежде всего, что касается законности нашего собрания, то это, на мой взгляд, второстепенный вопрос. Поскольку гвардия будет органически связана с местными товариществами и волостной партийной организацией, то, разумеется, им и надлежит сказать решающее слово. Но ничто не препятствует нам здесь высказать мнение по заслушанному докладу. А уж утвердить или отклонить — дело организаций. Кхм... Однако, что же препятствует уже здесь обсудить вопрос по существу. И как уважаемые товарищи, наверно, заметили по моей реплике после выступления уважаемого вице-председателя волостного комитета, я весьма надеюсь на данное обсуждение. Уважаемый докладчик, депутат, товарищ Хеллберг подробно доложил нам об общей политической обстановке. Наверно, он, который держит, так сказать, свой палец на пульсе времени, лучше разбирается в событиях, нежели мы, маленькие персоны в нашем отдаленном уголке. Но наша удаленность, тем не менее, не мешает нам определить свою точку зрения по данному вопросу, так сказать, с общечеловеческих позиций. И только с этих позиций я постараюсь определить мое отношение к упомянутым делам вооружения. Я имел, при всей моей незначительности, высокую привилегию и честь сидеть и тюрьме за то, что поднял свой слабый голос против бесчеловечных массовых убийств, в которые народы Европы вовлечены благодаря безответственности своих правительств и полнейшему невежеству своих господствующих классов. Сегодня моему сердцу задан трудный вопрос. Движению, которому я отдал все мои скромные силы, грозит вооруженное насилие со стороны буржуазии, боящейся потерять свои привилегии.

Так я понял самую суть сообщения уважаемого докладчика. Спрашивается, одобряю ли я вооружение рабочего класса, долженствующее противостоять упомянутым намерениям буржуазии? Несмотря на трудность вопроса, я все же отвечу на него, не уклоняясь и не колеблясь. Только свершения духа созидательны. Акты насилия—это лишь призрачная видимость созидания. Сила в руках трудящихся, используемая для бездушного, грубого насилия, ничуть не лучше насилия буржуазии. Уважаемые товарищи! Позвольте мне сослаться еще на не-которые личные мотивы. Глубокое благоговение перед каждым живым созданием является для меня безусловным запретом губить любое, даже простейшее проявление жизни.

— А вошь и блоху?

— Что касается упомянутых насекомых, которых кто-то там привлек к участию в нашем серьезном собрании,— кто это сделал, я не заметил — да, а в отношении упомянутых насекомых дело обстоит так, что их не приходится и убивать, если позаботиться о том, чтобы они не заводились. Тот уважаемый товарищ, которого, по-видимому, так беспокоит этот вопрос — не знаю, из каких практических соображений,— может после собрания получить у меня полную инструкцию, как избавиться от них. Но вернемся к делу. Я всегда верил, что пролетарий создаст мир, в котором не будет оружия. И я не могу голосовать за вооружение рабочих. Я целиком присоединяюсь к мнению уважаемого вице-председателя товарища Кививуори.

— Оказывается, тут среди нас есть ходатаи буржуазии...

— Хороша песня, но она не на пользу рабочему...

— Эй, Аату, ты ошибся. Учителя воскресной школы собираются на свои совещания в пасторате...

Халме сидел как каменный, стараясь владеть собой так, чтобы ни одна жилка в лице не дрогнула. Хотя все эти выкрики были всего лишь обычным подковыриванием, потому что все присутствующие хорошо знали Халме. Янне решительно поднялся:

— Председатель, я протестую. Можно ли допускать такого рода выкрики на собрании доверенных представителей рабочего люда? Можно подумать, что это ватага жнецов возвращается домой, успешно закончив помочи и напившись бражки.

Обзывают буржуем старейшего председателя рабочего товарищества, которого многие из этих крикунов должны благодарить за то, что они вообще хоть что-то знают о социализме.

Силандер постучал по столу, но в зале глухо роптали!

— Как будто бы он сам не подковыривал... До чего же хитрый...

Хеллберг опять взял слово, поскольку он все-таки боялся, как бы речь Халме не подействовала на аудиторию.

— Товарищ Халме тут ударился в так называемые вечные проблемы. Но, при всем нашем уважении к его познаниям, мы не можем уделить им внимания сейчас, когда решается, можно сказать, вопрос жизни и смерти. В старину люди отгоняли бесов при помощи заклинаний, но теперь мы имеем дело с такой дьявольской сворой, на которую заклинания не действуют. Когда финский капиталист чувствует, что его денежный мешок могут немножко потрясти, то уж тут ему совершенно наплевать на все высокие материи. Он будет драться и бить без пощады, если только дать ему волю. Тут Кививуори и Халме стращали войной. Но гвардия порядка — это не война. Война возможна только в том случае, если буржуазия прибегнет к насилию. Конечно, никакой войны не будет и в том случае, если рабочий класс останется безоружным, потому что тогда его просто поставят на колени. Стоит только спровоцировать любую стычку где угодно — ведь страсти так накалены,— и во всех газетах поднимут истошный вопль: страна во власти анархии, надо восстановить порядок. А восстанавливать будут так: всех видных деятелей поставят к стенке, а остальным позатыкают рты. Рабочий люд, избрав меня, оказал мне свое доверие, и я со своей стороны не имею права допустить, чтобы рабочий класс остался безоружным и был растоптан.

После этого еще раз выступил Янне. Но уже по тому, как его слушали, было ясно, что он терпит поражение. Большинство местных руководителей становилось на сторону Хеллберга, и это подтвердило уже следующее выступление.

— Все мы здесь противники оружия. Но, по-моему, надо все же послушать того, кто там наверху лучше все видит. И еще — что народ скажет. Я очень боюсь, что нам в местных товариществах нелегко будет объяснить людям, почему они должны смотреть сквозь пальцы на то, как другие проводят «занятия пожарных команд».

Довольно странные занятия, если при этом наглухо завешивают окна пожарного дома. Голодному рабочему люду говорят: «Ешьте ягель, а не хотите — угостим свинцом». Теперь они кричат, что они против русских. Очень уж рьяно кричат. Когда разгоняли парламент, они помалкивали. Но я-то знаю, против каких «русских» они готовят оружие. Так что я поддерживаю того, кто лучше в этом разбирается, то есть я имею в виду Хеллберга.

Несколько человек поддержали Янне и Халме, но и то очень осторожно и со многими оговорками. Силандер объявил, что каждый должен высказаться. Пришлось говорить и Аксели.

— Я исхожу из того, что в нашей стране буржуям вовсе не дано привилегии носить оружие. Так что, я считаю, надо поддержать предложение Хеллберга. Я уже сам убедился, что рабочий ничего не добьется, если у него нет силы. Как только буржуи сколотят и подготовят свою гвардию, о реформах больше и не заикайся. Это все детские сказочки, будто гвардия нужна им, чтобы завоевать независимость. Теперь, когда в России власть рабочих, мы получим независимость без всяких гвардий. А после июльского предательства пускай лучше буржуи не врут мне про независимость. Все эти шюцкоры нужны им для того, чтобы те трое, которых буржуазия выдвигает в короли, имели полицейскую силу для подавления рабочего класса. Для нас, торппарей, независимость все еще не объявлена, и нам тоже, видимо, нужна какая-то своя гвардия. Иначе нам этой независимости не видать. Так что вот мое мнение.

Тут Халме воскликнул:

— И ты, Брут...

Это вызвало смех, но сам Халме был серьезен. Слова он больше не брал, так как это, очевидно, было бесполезно. Но Янне все равно боролся до конца, робко поддерживаемый немногими. Если кто-нибудь осторожно, со всяческими оговорками пробовал сказать, что, мол, «это вооружение вроде бы зачеркивает социал-демократическую теорию», то довольно было лишь реплики «поддержка буржуазии», чтобы выступавший пустился в столь путаные объяснения, что уж и сам не понимал, в чем же состояла его мысль. Однако на Янне реплики не действовали. Он выступал все злее и язвительнее, пока его поражение не стало совершенно очевидным. После объявления результатов голосования — за создание гвардии 14, против 9 — он настоял, чтобы в протокол записали его пространный протест.

— Во-первых, состав собрания был предопределен тем, что рассылались индивидуальные приглашения по произвольному списку; во-вторых, вооружение превращает партию в армию; в-третьих, это может привести к войне, поражение в которой будет означать полный разгром; и, в-четвертых, это дело рук безумцев, играющих с опасностью войны...

— Не записывать в протокол... Это уж слишком... Пускай секретарь не записывает...

Янне дождался, пока утих шум, и продолжал:

— Запиши тогда, что это дело рук проникших в партию анархо-милитаристских элементов. В-пятых, это противно принципам социал-демократии. Поэтому я заявляю протест и предупреждаю, что не буду принимать никакого участия в деле организации этой гвардии. Пусть всю ответственность несут господа военачальники, которые так уверены в своей способности командовать армией.

Когда Янне кончил, поднялся Халме:

— Я присоединяюсь к протесту уважаемого вице-председателя волостного правления товарища Кививуори и прошу секретаря добавить от моего имени следующее: «Веря в будущее чистого социал-демократизма, я отказываюсь участвовать в делах, связанных с вооружением, так как убежден, что свет идеи сильнее, чем ее тень».

Все время, пока шли последние дебаты, он переживал обиду и обдумывал, в каких выражениях заявит протест, и мысль, что идея имеет свою тень, показалась ему особенно интересной. Никто, однако, не обратил на нее внимания, и слова потонули в общем гуле.

Наконец выбрали комиссию, которой поручили двигать дело вперед, и от Пентинкулмы в нее вошел Аксели. Собрание кончилось — и в зале поднялся шум. Каждый старался сказать о том, что осталось невысказанным в выступлениях. Маленькие деятели подходили к самым видным и объясняли: «Я хотел сказать, но как раз в тот момент не нашелся...» Особенно большая группа теснилась вокруг Хеллберга, сильного человека и народного депутата.

— Верно ты это сказал, в самую точку...

Вокруг Халме и Янне тоже собрались люди. Они говорили тревожно, приглушенными голосами:

— Это до добра не доведет... Я совсем не в том духе... Я всегда стоял на точке зрения чистого социал-демократизма... Да в такое время надо бы, наоборот, последние ружья у людей отобрать... как у лахтарей, так и у рабочих...

У выхода Янне и Аксели столкнулись лицом к лицу.

— Так. Ну что ж, бравый лейтенант Коскела...

Аксели пытался было усмехнуться, но гнев и возмущение захлестнули его.

— Не понимаю, что смешного ты в этом нашел?

Проталкиваясь через переднюю к выходу, они шли ощупью, пока глаза не привыкли к темноте. Во дворе люди снова собирались группами, продолжая разговаривать. Голос Янне прозвучал очень ясно и внятно:

— Некоторые даже на старости лет становятся забияками, боевыми петухами. Например, вон тот лихой полковник, который шагает с бравым майором Юлёстало.

Когда Аксели и Халме усаживались в бричку, стоявшую у церковной коновязи, к ним подошел Янне и опять стал ругать принятое решение. Аксели старался сдерживать себя в присутствии Халме, кроме того, с Янне его связывала старая дружба, да и родственные отношения. Но для хладнокровного Янне все это, видимо, не имело никакого значения.

Оставшись вдвоем с Халме, Аксели почувствовал еще большую неловкость. Он заботливо накрыл ноги Халме попоной.

— Ноги-то у вас все мерзнут?

— Временами. Да что уж об этом. Старое, немощное тело. Из праха создано и, видно, скоро в прах обратится.

Аксели умолк, но через мгновение попытался возразить, как бы не понимая истинного значения слов Халме.

— Зачем же? Вы еще не так стары. Если только не будете слишком перетруждать свое больное сердце.

— Сердце всего лишь орган. Необходимый, правда, для этой земной жизни, но вовсе ненужный для нашей истинной жизни там, во внечувственном мире.

Тут уж Аксели сказать было нечего, и молчание затянулось надолго. Его нарушало только погромыхивание брички да мерный цокот копыт. Приятен был свежий, пощипывающий морозец. Верхушки деревьев ясно различались на прозрачном, безоблачном небе, которое взметнулось ввысь, безлунное, усыпанное бесчисленными звездами.

— Правда, что у вас опять ожидается прибавление семейства?

— Да, вроде так.

— Вот что. Ну, поздравляю. Очень рад. Дети... Ребенок — это открытые возможности. Старик же — это, по большей части, упущенные возможности... Да... У огромного большинства дело обстоит именно так. Человеку дается искра духа... А что это там такое?

Впереди послышались голоса. Подъехав поближе, они узнали голос баронова войта, а затем сказанные тихо, с досадой слова Арво Теурю:

— Эх, Марттила... Ну, что же вы так…

Аксели прошептал на ухо Халме:

— Возвращаются с занятий шюцкора.

И действительно, это шюцкоровцы Пентинкулмы шли домой из села, где у них проводились ученья. Но баронов войт забрел в гости к знакомым, у которых оказался самогон, и теперь братья Теурю должны были тащить его домой. Марттила копошился на четвереньках в придорожной канаве и бормотал:

— Вы только, братцы, не нервничайте... Оставь ты, Теурю... Я сам поднимусь... Я еще сам куда хошь... Хоть ты, конечно, и командир группы, но я как-никак старше тебя.

Увидев бричку, Марттила обрадовался и заорал благим матом:

— Эй, кто там?.. Добрый вечер... Не подумайте чего плохого... Видите, мы тут песни распеваем:

По-о-лиция и ар-мия верные друзья,

Нам без чарочки никак нельзя...

Арво узнал проезжих и полез за войтом в канаву. Слышно было, как он чертыхался сквозь зубы, а потом Марттила взревел:

— Да отстань ты от меня, парень!.. А то я рассержусь. Терпеть не могу, когда меня толкают...

Когда они проехали мимо, Аксели сказал:

— Ну и надрался же Марттила... Он тоже к ним ходит, хотя сам ведь рабочий, как и другие.

— Ему по должности положено.

Всю остальную дорогу они говорили о самых разных вещах, только не о политике.

Но все же оба чувствовали какую-то скованность. На прощанье они, конечно, сказали друг другу обычные любезные слова, добавив, что приятно размять ноги после долгого сидения и немножко пройтись. Дальше Аксели поехал один. Он почувствовал облегчение, избавившись от осуждающей сдержанности мастера и от его давящего молчания.

VI

Забастовка вспыхнула прежде, чем успели организовать отряд Красной гвардии. А пока организовывали, она кончилась. По селу расхаживали красногвардейцы. На почте и на телефонной станции стояли часовые, правда, даже у них не было оружия. Дня через два после прекращения забастовки Юсси Коскела шел из села от сапожника, который чинил ему сапоги. Когда он проходил мимо пастората, его окликнул пастор:

— Зайдите, Коскела. У меня есть к вам дело.

Юсси повиновался, и пастор повел его в свою канцелярию. «Дело», за которым вызывают в канцелярию, было для Юсси, по старой памяти, довольно неприятным испытанием, и он с опаской вглядывался в пастора. При этом на лице Юсси появилось болезненное и страдальческое выражение. Лучше уж заранее приготовиться к худшему. Но когда в канцелярию пришла пасторша, Юсси понял, что дело касается его сыновей.

— Я имею в виду ваших младших сыновей. Поскольку Аксели уже совершенно ослеплен своим социализмом. Но мальчики, наверно, послушают вас. Они в глубине души порядочные ребята. Так что вы не пускайте их в эту компанию. Отовсюду приходят известия о зверских убийствах и грабежах. Имели место настолько ужасные случаи, что отказываешься верить...

Юсси что-то мычал и бормотал себе под нос. Когда пастор стал говорить о совершенных где-то убийствах, о том, что приходят с обысками, вторгаются в чужие дома, Юсси наконец сказал довольно резко:

— Да я, конечно, не знаю... Только наши ребята ни к кому не приставали.

— Разумеется, нет. Но именно поэтому и надо держаться подальше от этой кровавой гвардии.

Пастор говорил по-дружески, любезно, но пасторша почувствовала в голосе Юсси оскорбленное достоинство, и это насторожило ее. Она стала говорить Юсси о провозглашении независимости. Сейчас, когда страна должна получить независимость, отдельные эгоистичные элементы пытаются грубым насилием захватить себе особые преимущества! Юсси захлопал глазами и потупился в смущении, сознавая свою слабую осведомленность.

— М... м... угу. Что-то, я слышал, там говорили насчет этой независимости. Вроде бы она уж и есть... Вроде ведь они уже там взяли и отдали высшую власть парламенту...

— Да какая же это независимость? Это же абсолютно безумный закон. Неужели вы можете себе представить, Коскела, чтобы страной правили одновременно две сотни царей?

— Эге-э... я-то не того... Оно, кажись, царя-то еще тогда, в конце зимы отставили от власти.

Пасторша заговорила о другом. Прежде чем Юсси ушел, с него взяли обещание, что он удержит сыновей от вступления в Красную гвардию. Выйдя от них, Юсси сначала был обижен и зол на господ. Но по мере приближения к дому злость его стала переходить на сыновей, и главным образом на Аксели. Он пришел домой с готовыми словами на языке, но ребята как раз в это время были в старом доме у Аксели. Юсси не стал ждать их возвращения, а сам пошел за ними. Едва открыв дверь, он с порога сказал:

— И знайте, что ни в какую гвардию вы у меня не пойдете. Гвардия убийств... Ну, прямо нынче не люди стали, а волки... Врываются в чужое жилище с ружьями, убивают человека в его же доме... Вы же еще с тем приговором не разделались. За старое не отсидели, а уже не терпится добавить.

Ребята не мешали отцу пошуметь вволю, и скоро он, истратив весь свой боевой запал, начал сокрушенно вздыхать и охать:

— Какое счастье, какая великая милость божья, что я тогда успел купить хоть могильные участки... Хоть какое-то пристанище. Ну и ну... что сказал бы покойный Болотный Царь Пентти, кабы дожил... О-хо-хо... ну и дела... ну и дела...

Аксели послушал-послушал эти горестные вздохи и наконец, не выдержав, сказал:

— Я там не был и не видел, что там, собственно, произошло в этом Моммила... Не знаю даже, что это за место такое... Одно только знаю: не будь забастовки, парламент не получил бы власти и мы бы не имели теперь ни закона о рабочем времени, ни закона о местном самоуправлении... А что до старых приговоров суда, так если они сейчас нас в тюрьму не упрячут, то потом будет поздно... Вот как складываются дела...

В течение нескольких дней отношения в семье были накалены до предела. Элина не могла без страха подумать о том, что Аксели вступил в эту гвардию. Все это ей с самого начала не нравилось. Но как-то раз она зашла домой, и мать при ней стала ругать Аксели. Тогда Элина горячо вступилась за мужа.

— Аксели никого не убивал... Зачем же все валить на него?

Оставшись одна, она наплакалась вволю. Она и так устала и изнервничалась от беременности.

— В такое время дитя родится! Что-то еще будет...— сокрушалась она.

Но Аксели умел утешить ее:

— Как раз сейчас-то и стоит родиться на свет. Может, вскорости мы будем хозяевами собственного хутора.

Однако с каждым днем приходилось убеждаться, что освобождение невозможно без войны. Конечно, газеты много писали по торппарскому вопросу. Но Аксели стал таким недоверчивым, что все речи и выступления, казалось ему, служили лишь прикрытием неких тайных интриг. На многих собраниях торппарей, происходивших повсеместно, грозили перестать платить аренду, особенно в связи с тем, что парламент не ставил на рассмотрение внесенное социалистами предложение об освобождении торппарей от арендной зависимости.

— Но когда я буду иметь свою земельно-арендную комиссию, тогда посмотрим, не сдвинется ли дело с мертвой точки.

Провели собрание рабочего товарищества по поводу организации отряда Красной гвардии. Тут не было никаких споров, так как Халме на собрание не пришел. И Отто тоже отказался участвовать в гвардии. Но зато Оскар записался— и даже со своим собственным оружием: он как-то купил дробовик, чтобы охотиться, пока нет работы,— и вот теперь он был единственным вооруженным человеком в отряде.

Однажды темным вечером приехал домой Валенти Леппэнен. В их маленькой избушке поднялся переполох. Возились чуть не до утра. Хенна уже в полночь хотела было бежать к Халме, чтобы сообщить новость, но Валенти удержал ее. Ауне и Хенна пекли лепешки из ячменной муки.

— Как раз, по счастью, и масла есть немножко!

Лепешки в доме Леппэнен были пределом возможного, и, чтобы угостить ими Валенти, женщины сбились с ног. Преети даже переоделся в «выходной» пиджак — менее залатанный из двух пиджаков — и почтительно задавал вопросы:

— Имеется ли, так сказать, намерение остаться насовсем или же так, проездом, как бы для визиту?

Поначалу отец избегал личных форм обращения, так как сказать сыну «ты» у него просто не поворачивался язык.

— Уэлл. Это всецело зависит от развития событий.

Валенти приехал в довольно приличном костюме, но в чемодане у него была лишь одна смена белья да какие-то свертки. Он достал пару блестящих открыток и дал их маленькому Валту. Валенти встретился с племянником весьма сдержанно. Но все же потрепал разочек по щеке.

— Конечно, он вылитый Кививуори. Но с ними бесполезно судиться. Они теперь так сильны благодаря своему Янне,— объяснял Преети.

— Ну, посложнее дела на свете нынче устраиваются.

Валенти сказал это коротко, как отрезал, показав, что не желает продолжать разговор, и как бы намекая на некие таинственные силы, стоящие за ним. Когда же наконец под утро стали укладываться спать, возникла проблема постелей. Хенна и Преети уступили сыну свою кровать, и, предупреждая возражения, Хенна сказала:

— Ты же не можешь лечь на пол. А мы уж с отцом как-нибудь. Что уж нам... куда уж...

Старики улеглись на полу, навертев каких-то тряпок под голову. Прежде чем успели заснуть, послышался заботливый голос Преети:

— Там, конечно, может быть маленько этой живности... Во всяком случае, клопов... Они могут на нового человека поначалу-то злее наброситься...

— Уэлл... Ладно уж...

На следующий день Валенти пошел к Халме и остался жить там. Односельчане были необычайно рады видеть его и послушать «известия с Запада». Из рассказов Валенти никто толком ничего понять не мог. Конечно, он охотно давал разъяснения и отвечал на вопросы, но все как-то очень туманно. На третий день он попросил у мастера взаймы, так как настолько спешно собрался в дорогу, что не успел получить своих денег. Портной ссудил его деньгами, хотя у него самого сейчас было туговато. Времена были трудные, и доходы его сократились. Зато уж Валенти рассказывал мастеру бесконечные истории об Америке, и особенно о тамошней политической жизни. Халме оживлялся, слушая с огромным интересом, потому что вообще легко увлекался всем новым. И вскоре, выдоив из Валенти все, что тот знал, портной начал по своему обыкновению поправлять его, замечая, что Валенти фантазирует. Только и слышалось:

— Першинг... Вильсон... Антанта...

В рабочем товариществе устроили Валенти что-то вроде торжественного приема. Халме вручил ему снова старый членский билет и произнес «несколько слов». В ответной речи Валенти с такой легкостью сыпал английскими выражениями, что народ изумлялся. Причину своего приезда он объяснил так:

— Дошла весть о революции, и я сразу же решил ехать на родину, но вот только сейчас удалось осуществить это намерение. Я привез привет от свободного народа Америки маленькому народу Финляндии.

Одной рукой он играл карандашом: то вертел его между пальцами, то постукивал им по столу. Другую руку он небрежно держал в кармане, откинув полу расстегнутого сюртука. Речь его лилась свободно и легко, в ней часто повторялись такие слова, как «юнион» и «синдикализм».

Преети слушал его с умилением, а когда сын кончил, сказал:

— Это совершенно новая идея.

И посмотрел на часы. В тех свертках, что привез Валенти, было двое карманных часов. Одни получил Преети, другие — Халме.

— Хорошо все же знать точное время... А тут, на другой стороне, изображен поезд...

На том же собрании шла речь о провозглашении независимости, но никаких торжеств по этому случаю товарищество не устраивало. Наоборот, вопрос обсуждался демонстративно буднично, и Халме в своем выступлении так объяснил причину:

— Буржуазия Финляндии наконец-то, к нашей общей радости, осознала свою обязанность. Еще в июле мы пережили позорное предательство правого крыла — ибо их отступление было, конечно же, связано с предательством. Осенью они вели какие-то переговоры с Некрасовым, но большевистская революция заставила их сразу — в течение недели — осознать свой исторический долг. Мы вдвойне рады видеть, что теперь это происходит, так сказать, вполне корректно и с достоинством. Хотя летом они не смели даже встать на путь переговоров о предоставлении независимости своей стране. А сейчас они провозглашают независимость, считая переговоры излишними.

Но у каждого подлинного патриота сердце болит и кровоточит. Они сорвали с неба мою ясную звезду и повесили, как украшение, на свою подлую грудь. Несчастная ладья! Буря разгорается, и я вижу духовным взором моим впереди черную скалу, потому что она еще чернее нашей ночи. Одна за другой рвутся струны кантеле Вэйнемёйнена. Мы открываем нашу Калевалу на странице, поющей о Куллерво. С тяжелым сердцем истинный друг родины может пожелать народу только одного: пусть эта ночь пройдет спокойно.

Закончив речь, он сразу же пошел домой. В коридоре он сказал Преети несколько шутливых слов, сравнив его часы со своими, но весь его вид выражал при этом гордую замкнутость и превосходство. В последние дни, говоря с людьми о политической обстановке, он часто употреблял выражение «мой скромный угол». Когда кто-то спросил, почему он ушел с собрания, он ответил:

— Один баронов батрак прислал мне в починку свои штаны и просил сделать к утру, потому что они у него единственные.

Аксели ехал в село. Был сырой декабрьский вечер. Конь шел осторожно, как бы ощупью. Впереди и позади поскрипывали рессоры колясок. Где-то вдали виднелись даже огни карбидных фонарей.

— Господа едут праздновать провозглашение независимости.

Но дворе перед общинным домом толпилось много народа. При свете фонарей, освещавших двор, можно было различить коней, тесно стоявших у церковной коновязи. Кучера вокруг них попыхивали своими цигарками.

Но Аксели проехал мимо. Он направлялся в рабочий дом.

Общинный дом был украшен гирляндами из еловых веток В глубине зала висело развернутое знамя со львом, и по обе стороны от него — два сине-белых вымпела. Это был компромисс, ибо цвета и эмблемы национального флага уже успели вызвать ссору.

Пacтop и пасторша были почетными гостями праздника. Девушки в национальных костюмах встретили их у дверей и преподнесли пасторше букет цветов. Затем их усадили в первом ряду. Такой чести они удостоились благодаря Илмари, потому что егерское движение вдруг заслужило всеобщее признание. Даже бывшие противники, оказывается, всегда поддерживали его «в принципе». И сам пастор уже не вспоминал, как он возражал против отъезда сына. Отзвучала «Песня родины», и длинной чередой пошли торжественные речи.

— ...надо сделать все же одно утешительное признание. Полное единодушие патриотически настроенных граждан вселяет в нас веру, несмотря на все трудности. Больше нет младофиннов и старофиннов. В важнейшем вопросе мы достигли единства. Сегодня у нас почетные гости — одна родительская чета, отец и мать. Мы понимаем ту тревожную печаль, которая тяготит их сердца все эти мрачные годы. Нынче же все мы хотим присоединиться к их радости и почтить их жертву родине. Пусть исчезнут из нашей среды партийные распри, ибо мы видим, как в важнейшем вопросе мы все сошлись воедино. Это ли не свидетельство способности финского народа создать свое государство. И этого не могут опровергнуть отзвуки русской анархии, заразившие худшие элементы нашего народа.

Речи посвящались и шюцкору, и Свинхувуду, и Германии, «которая, приняв наших егерей, протянула руку искренней дружбы нашему народу».

Говорил пастор, говорил аптекарь, говорил хозяин Юллё и говорила пасторша.

— ...прежние распри надо забыть. Не будем спрашивать, что каждый из нас считал наиболее полезным для родины, ибо как примиренцы, конституционалисты, так н активисты желали, в конечном счете, процветания своему отечеству. Спор шел о средствах, а не о целях. Теперь наша родина свободна, но ей грозит еще один враг: анархия. Осквернены многие семейные очаги, и сейчас нас хотят окончательно лишить домашнего покоя. А я, как женщина, не могу не думать об этом. Под прикрытием кризиса продовольствия занимаются подстрекательством и требуют для всевозможных комиссий права вторгаться в дом и устраивать обыски. Для нас, женщин, дом — это святыня, дом —это наша крепость, как говорят англичане. Мы не позволим чужим рукам ворошить все то, что для нас святая святых. Мы говорим, что родина наша неприкосновенна, а в то же время дикие банды врываются в наши мирные дома, творя разбой и насилие. Законопослушный народ Финляндии должен встать на защиту своих очагов. Каждый, даже самый маленький, самый скромный домашний очаг является неприкосновенным. Пусть же ничья грубая рука никогда не осквернит его святости.

Ей горячо аплодировали, хотя у нее и было много завистниц среди дам, потому что она всегда стремилась выделиться и во всех начинаниях занять господствующее положение, что ей, как правило, и удавалось.

Когда праздничная публика, толпясь, хлынула через дорогу к своим экипажам, ей пришлось расступиться и пропустить бричку Аксели.

— Ну неужели надо ехать непременно в самую давку? Можно же немножко подождать.

— Дорога пока еще свободна для всех... и останется свободной...

Эти слова прозвучали в темноте явной угрозой.

— Кто это?.. Пьяный, очевидно. Нынче уже и на дороге не дают покоя...

Толпа все же расступилась, образовав коридор, потому что Аксели подхлестывал Поку вожжами и конь нетерпеливо бил копытом, явно не желая задерживаться.

— Как-нибудь вы еще и мне дадите эту самую независимость. Та-ак, Поку, прибавь-ка шаг, чтобы нам не пришлось ехать вместе с таким обозом дерьма.

Дима у риги дожидались Алекси и Акусти. Аксели i просил:

— Отец в избе?

— Да. Ну, получил?

— Получил. Только три штуки. Станционные взяли больше, чем им полагалось.

— А ну, покажи.

— Нечего их щупать. Давай спрячем.

Аксели вынул из брички три винтовки и понес в ригу, братья спросили:

— Ну, давай немного посмотрим. Сейчас я тихонько спичкой посвечу, из ладони.

Аксели уступил, и они осмотрели оружие при свете спички.

— Красивый вид. Смотри, какой у нее боек... Это магазин... Надень штык...

— Нет, давай спрячем от греха под солому. Только бы не полез рыться...

— А чего ему тут искать?

— Кто его знает, он всюду тычется...

— И патроны есть?

— Есть, сорок пять. Так что можно потренироваться.

Алекси чиркнул спичкой, и они осмотрели патроны. Приятно было держать их в руке. Ребятам редко приходилось видеть такие блестящие, гладенькие штучки.

— Это уж дух вон, когда такая попадет.

— А боли от нее почти не слышно... Один дядька на траншейных работах был с германского фронта, раненый. Говорит, что как поленом стукнули.

Винтовки и штыки спрятали в солому.

— Но надо их потом забрать отсюда, когда соломы станет меньше, чтоб на них кто не наткнулся нечаянно.

— Тут соломы еще надолго хватит, так что не страшно. Я думаю, мы их достанем раньше... Может, я еще маузер получу, если все будет хорошо. Ребята поехали за оружием к русским.

— У сыновей Теурю дробовики. Они наотливали для них свинцовых пуль.

— Что их дробовики, когда у нас вот эти заговорят. Наши винтовки с магазином, и, таким образом, насколько я понимаю, решающее большинство голосов в наших руках.

На другой день Юсси, как всегда, взял корзину и пошел в ригу, за соломой для скота. Ребята, затаив дыхание, приникли к окну. Однако Юсси спокойно вышел со своей ношей из риги. Ничего необычного нельзя было заметить на его усталом лице, пока он, скособочась, ковылял к хлеву.

Жизнь текла своим чередом, но за всеми обыденными делами и заботами стояло молчаливое, затаенное ожидание. Юсси, как всегда в такое время года, колол дрова и готовил соломенную сечку для скота. По-прежнему хлопотала по хозяйству Алма. Только теперь лицо ее иногда становилось печальным и задумчивым. Молодые мужчины стали куда-то ходить по воскресеньям и даже в будни по вечерам.

Однажды в воскресенье, под вечер, выйдя во двор, Юсси услышал где-то в лесу, за болотом, ружейные выстрелы. Алма тоже вышла из дому. За ней и Элина с детьми. Выстрелы повторялись по три кряду, потом на некоторое время наступала тишина. Звук, долетал из-за болота и с сухим треском отскакивал от стены сарая. Никто не сказал ни слова. Мальчики робко смотрели на старших, и любопытный вопрос сразу же замирал у них на губах, встречая серьезные, озабоченные взгляды. Послушав некоторое время, Алма пошла к себе, тихо сказав Элине:

— Детей-то хоть уведи...

Элина увела мальчиков в дом и плотно закрыла за собой двери. Юсси постоял-постоял, потом повернулся и пошел к бане. Слышно было, как он там возился и кряхтел, с грохотом переворачивая ушаты и шайки.

Время от времени вновь раздавались выстрелы, и эхо с треском прокатывалось по двору. Потом стало тихо. Стрельба кончилась.

В воздухе кружилась тонкая снежная пыль, опускаясь на мерзлую землю.

Загрузка...