ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I

Мартовское солнышко заглядывало в окно. Луч его упал на огонь, пылавший в печке, и пламя сразу стало бледным и бесцветным. Шипя и потрескивая, горели сырые сучья и обрезки прутьев. Элина только что кончила пилить метлы. Несколько подходящих прутьев были оставлены Вилхо — на дуги для его деревянной лошадки.

Отец лежал на прибранной кровати, отдыхая после обеда. Это у него вошло в обычай, так же как прежде у Юсси. Немножко прилечь, расправить спину было неотъемлемым правом хозяина торппы. Эти минуты были священны, и, пока отец лежал, даже дети не осмеливались ни о чем спрашивать его. Даже Ээро, которому не исполнилось еще и двух лет.

Но тут Элина, сидевшая у окна с каким-то рукодельем, порушила покой Аксели:

— Что это вдруг к нам Халме идет? Посреди рабочего дня?

Аксели отогнал от себя дремоту. Слышно было, как Халме в сенях старательно очищал ноги от снега. Затем отворилась дверь. Мастер был в своем лучшем пальто с бархатным воротником, в своей лучшей, каракулевой шапке. Он вежливо поздоровался с Элиной за руку, так как редко виделся с нею, и по своему обыкновению сказал ей любезность:

— А ты все хлопочешь и все хорошеешь.

Элина просияла, хотя и знала, что мастер говорит так лишь по своей доброте. Аксели спустил ноги с кровати. Халме остановился посреди избы, не раздеваясь, с шапкой в руках. В нем было что-то торжественное. Он заговорил, обращаясь к Аксели, но так, словно перед ним была большая аудитория:

— Вставай и одевайся. Идем сейчас же в рабочий дом. Мы должны провести мобилизующее собрание. Я сам зашел за тобой, потому что хотел лично сообщить тебе, что Николай Второй больше не царь всея Руси и уж тем более не великий князь Финляндский. Революционные песни звенят по улицам Питера.

— Нет, черт возьми... нет, черт возьми... не может быть!

— Не думаешь ли ты, что я сделал такой конец ради шутки?

В голосе Аксели звучало изумление и сомнение. На всякий случай он переспросил еще, опасаясь какой-нибудь ошибки:

— Это в самом деле правда?

— Хеллберг провел два дня в Хельсинки и оттуда звонил Силандеру. Более того, я сам лично говорил с ним по телефону. Уж одно то, что подобные разговоры по телефону вообще возможны, служит достаточным подтверждением.

— Так, значит... «Ни царской и ни божьей власти, владыка истинный — народ?»

Аксели решительно встал. Порывисто схватил он сыч новей, подбросил кверху того и другого и кинулся доставать свой праздничный костюм. Он не ушел в другую! комнату, а стал переодеваться здесь же в избе, при всех — так ему не терпелось услышать от мастера какие-нибудь подробности о событиях. Халме был настроен еще более торжественно, если вообще возможно было торжествовать еще больше. Он комментировал полученные известия и говорил о возможных последствиях.

— Во всяком случае, полицейский сенат теперь будет распущен. В глубине души я всегда был уверен в этом. Я многим обязан тем молчаливым минутам ночных бдений, когда слышал некий таинственный голос, убеждавший меня, что скоро наступит царство духа. Я не могу умолчать об этих предметах, даже рискуя досадить вам... Но я смею утверждать, что на небе и на земле много такого, «что мудрости твоей не снится». Но, как бы там ни было, мы должны, во всяком случае, собрать людей и сообщить им новости. Если станут предпринимать какие-нибудь контрмеры, мы к этому будем готовы. Подавить демократические выступления окажется тем труднее, чем бдительнее будет общественное мнение.

Вилхо послали с известием в новый дом и оттуда пришла вся семья. Редко случалось, чтобы в избе Коскела так громко разговаривали. Юсси сперва никак не хотел понять, что на свете может быть сила, способная свергать царей и великих князей. И когда ему наконец пришлось поверить в это, он сказал:

— Хм... Ну, уж теперь-то деньги совсем обесценятся...

Женщины Коскела никогда не вмешивались в разговоры о политике, но тут уж был совсем особенный случай, и маленькому Вилхо пришлось потормошить мать за подол:

— Мама, мама.

— Чего тебе?

— Вьюшки закрыть. Печь истопилась.

— Что за мальчик... Все он замечает. С этими разговорами и тепло упустишь к сорокам.

Аку и Алекси послали оповестить народ о собрании, и мастер ушел с Аксели, чтобы подготовить доклад да, может быть, еще узнать самые свежие новости. Революция не явилась такой уж неожиданностью. В последние дни ходило много всяких слухов, из-за них-то Хеллберг и отправился в Хельсинки. И все-таки внезапное осуществление заветной мечты взволновало необычайно. Когда Халме и Аксели уходили из дома, в осанке и в манерах портного чувствовалось еще больше достоинства и торжественности. События государственной важности всегда отражались на его интонациях и жестах, потому что он переживал их всей душой. Прощаясь, он ласково потрепал мальчиков, но такое внимание смутило их. Дети очень тонко чувствуют малейшую неискренность. Конечно, Халме всегда был с ними чрезвычайно ласков, но это выходило у него чуть-чуть формально и словно нарочно, а детей не обманешь.

Элине он улыбнулся и сказал:

— Прошу прощенья за то, что опять я забираю твоего мужа, но «плох тот пахарь, что от плуга ни на шаг не отступает»... Хотелось бы мне и тебя увидеть однажды на собрании. Хотя, правду сказать, тебя приятно видеть и так—среди твоих детей.

Мастер часто оказывал Элине совершенно особое внимание, был с нею исключительно любезен, на манер старого доброго дядюшки. Затем он кашлянул и сделался серьезным.

— Та-ак. «Вселенная в безмолвном ожиданье, и время встало и сжимает стяг». До свиданья. Пошли.

Все семейство смотрело им вслед из окна. Халме впереди, важный и элегантный, помахивая тросточкой, Аксели — следом — в своей «хорошей куртке» и в лучших своих сапогах.

Юсси пробормотал со вздохом:

— Что теперь нужно — так это дверные замки... Им непременно... непременно... С чего бы это... сущее светопреставление... Может, и конец света наступит? Что бы сказал теперь покойный Болотный Царь Пентти...

Аксели уговорил Элину пойти вечером на собрание. С делами она управилась пораньше, а присмотреть за ребятами обещала бабушка. Когда Элина оделась, выяснилось, что она немного «выросла» из своего пальто. Аксели сказал, оглядев ее:

— Вот поеду в следующий раз в Тампере и, хоть бы пришлось продать последнюю телушку, куплю тебе пальто. Как знать, нынче и жене торппаря нужно будет одеваться маленько поприличнее.

А так как последние слова свели все сказанное к шутке, Аксели еще раз пообещал купить пальто. Он вышел и светелку, что за сенями, и принес оттуда Элинину красную ленту. Разрезал ее пополам и сделал два бантика — Элине и себе.

— Говорят, в Хельсинки нынче все ходят с красными ленточками на груди. Халме еще днем прицепил себе на грудь огромный бант. А мы чем хуже?

Идя вдвоем, плечо к плечу, в сумерках зимнего вечера, они говорили друг с другом подчеркнуто любезно. И казалось, их любовь расцвела снова, вырвавшись из-под гнета серых будней.

Элина обхватила руку мужа повыше локтя.

— Дай-ка я хоть за тебя буду держаться, а то ноги скользят по санному следу.

— Держись... А хочешь, папа возьмет маленькую девочку на плечо?

Потом они шли под руку. От куртки мужа пахло конюшней и табаком, и на свежем, легком морозце запахи эти были Элине очень приятны.

Поравнявшись с пасторатом, Элина сказала:

— Что-то там господа теперь говорят?

— Должно быть, невеселый ведут разговор: ведь такая их опора рухнула.

— А правда, что Илмари в Германии? Тогда, наверно, и они радуются.

— Пойми, так уж оно устроено на белом свете, что сыновья финского барина могут быть себе хоть в Иерусалиме— все это ровным счетом ничего не значит. Один сын может служить в Германии, а другой — в армии русского царя, и оба они прекрасно споются, если речь пойдет о том, чтобы так или иначе зажать рот бедноте.

Ближе к деревне им стали встречаться другие люди, спешившие на собрание. Некоторые присоединялись к Элине и Аксели: интересно было прийти на собрание вместе с членом правления и заместителем председателя товарищества. Люди скромно задавали вопросы, и Аксели отвечал на них коротко и несколько официально:

— Халме все объяснит. Да, у нас имеются самые последние сведения.

Аксели прошел к столу председателя, а Элина осталась у входа, робко озираясь. Люди смотрели на нее и многозначительно переглядывались, потому что Элина в рабочем доме никогда не показывалась. Аксели сделал ей знак, приглашая пройти вперед, но Элина не решилась. Сидевшие у прохода зашептали:

— Проходи, проходи вперед... Там же твой муж... Поскольку он входит в правление...

Такая почтительность даже перед Элиной, обращение к ней шепотом — все это шло от неспокойной совести. Давно перестали платить членские взносы, а иной раз ругали товарищество, говорили о нем всякие поносные слова. Теряя надежду, люди злились, а немногим верным приходилось выслушивать:

— Нет у нас лишних денег, чтоб тратить попусту. Ведь пользы-то от этого товарищества никакой.

Теперь кто-то, видно вспомнив эти свои речи, сказал вполголоса:

— Отойдите с дороги, Коскела идет.

Элина, стараясь держаться как можно скромнее, прошла в первый ряд. Когда все уселись и затихли, из буфетной вышел Халме. Заняв свое место за председательским столом, он некоторое время стоял в задумчивости, как священник перед молитвой, и затем сказал нарочито тихо и сдержанно:

— Товарищи, давайте встанем и в знак нашей общей веры в свободу, равенство и братство споем гимн, посвященный трем этим благородным принципам.

И подняв руку, он начал:

Вперед, сыны отчизны милой...

Песню дружно подхватили с первых же слов. Затем Халме говорил. Речь его неоднократно прерывали рукоплескания. Любой мало-мальски острый оборот речи вызывал аплодисменты и возгласы одобрения. В этом выражалось не только воодушевление, но и подсознательное стремление как-то расквитаться за унылую пассивность последних лет. Словно возродился дух великой забастовки. Это сказывалось и на Халме. Говорил он увлеченнее обычного и гораздо резче.

— ...из кровавого горнила этой капиталистической, торгашеской войны поднялся прекрасный цветок свободы Финляндии. Товарищи! Над царством пушек и мечей встает царство духа. В этом царстве будут решены извечные проблемы человека, в этом благородном и прекрасном царстве, о котором давно тосковал в оковах бренной плоти наш бессмертный дух.

После речи Халме люди стали задавать вопросы, на которые отвечали члены правления товарищества. Отто Кививуори, все еще бывший формально членом правления, но уже отошедший от дел товарищества, теперь не принимал участия в разгоревшихся дебатах. Аксели отвечал на вопросы торппарей — в товариществе он был как бы неофициальным представителем торппарей, хотя какой-либо особой группы торппари не составляли, все действовали в единых рамках товарищества. Когда кто-то спросил, что же теперь будет с законом о земельной аренде, срок действия которого продлил царь, Аксели встал и, опершись о стол крепко сжатыми в кулак руками, ответил так:

— Точно я, конечно, ответить на поставленный вопрос не могу. Ясно только, что нас уже не может удовлетворить этот куцый закон. Правда, и его-то нам дали не господа. Но, я думаю, скоро настанет день, когда им придется отдать нам все, что следует. Мы вроем столбы по углам наших полей и скажем: этого не тронь — это мое! Иначе быть не может теперь, когда рухнул трон кровавого Николая.

Пока говорил Аксели, Элина от смущения не могла поднять глаз. Ей было страшно, что Аксели может вдруг что-нибудь перепутать, забудет слова или начнет заикаться. Когда раздались аплодисменты, она стала тихонько посматривать по сторонам, краснея от удовольствия. Но, встретясь глазами с отцом, сидевшим за столом напротив, еще больше смутилась — она поняла, что отец угадал ее мысли.

Затем поднялся Преети и попросил слова:

— Я думаю того, значит, что надо бы нам или кому-то, кто лучше сумеет, маленько, значит, поблагодарить мастера. Потому как и царь, значит, скапустился... то, по-моему, следовало бы мастеру... вроде как благодарность от нас или там вообще. Может, крикнем ему «ура» или еще что... Вот, значит, я только насчет этого... Полагаю все же, ради нас все ноги оттоптал... и в тюрьмах сидел... Так что, какое-нибудь одобрение.

Многие стали громко поддерживать его, и Хенна зашептала, волнуясь:

— Тише вы... о господи... нашего Преети поддерживают...

Мастеру прокричали «ура», и у него даже кадык заходил от волнения.

— Я благодарю вас. Хотя крики «ура» в честь отдельной личности могут показаться странными в такой момент, когда торжественно отмечается падение монархии. Однако, я благодарен за это проявление добрых чувств. Я вижу в этом свидетельство, что вера в наше общее дело вернулась к вам. И я не хочу упрекать тех, кто утратил было веру. Кхм... Апостол Петр стал великим лишь после того, как петух возвестил о его предательстве, и с тех пор в ушах его вечным укором звучал крик петушиный.

Последнюю фразу он сказал несколько колко, но ирония его осталась незамеченной. Закончили собрание пением «Интернационала», исполненного с таким подъемом, и такой внушительной силой, с какой никогда еще не звучал он в зале рабочего дома Пентинкулмы. Пели, взявшись за руки, глядя в глаза рядом стоящему товарищу, и улыбались, как бы угадывая мысли друг друга, упругим движением плеч чеканя такт:

Никто не даст нам избавленья —

Ни бог, ни царь и ни герой.

Добьемся мы освобожденья

Своею собственной рукой!

Расходиться по домам не спешили. Долго еще группами стояли во дворе рабочего дома. Голоса сливались в общий гомон.

— Теперь, конечно, вступят в силу решения, которые они крючкотворством своим столько раз проваливали... Теперь вынь да положь. Должно же большинство иметь решающий голос — иначе просто чудеса. Эти трое там у них иной раз слишком много на себя берут... Тысяча чертей, если их просто разогнать — неладно будет. Надо бы кое-кого из них вздернуть на веревку, другим для острастки. Неужели, черт возьми, их просто похлопают по плечу на прощанье. Нет, черт возьми.

Голос Преети звучал необычайно деловито и важно:

— Торгашеская война, да... это точно... Сырье им нужно выхватить друг у друга из-под носа, как мастер сказал в своей речи.

Аксели задержался в рабочем доме.

Наметили, что делать дальше, и условились об участии на следующий день в собрании организации местного самоуправления. Народ уже давно разошелся, когда Элина с Аксели вышли на дорогу. Был прозрачный, морозный мартовский вечер, и голоса ясно доносились издалека. Где-то у имения барона громко запели «Интернационал».

— Ах, чтоб им. Ребята решили оповестить Большого Ману о том, что ветер переменился. Пусть он знает, что железный петух на башне повернул нос маленько в другую сторону.

— Думал небось, что он навеки приржавел к своему месту.

— И не говори.

Откуда-то появились попутчики.

— Послушай, Коскела, объясни ты мне, пожалуйста, вот что...

И Аксели объяснял. Элина слушала рассудительные речи мужа, многого не понимая. Но тон речей этих, чуть покровительственный, был для нее убедительнее всяких слов.

У ее мужа спрашивают разъяснений насчет государственных дел! И она крепче прижималась к его локтю.

Когда они остались вдвоем, Элина почувствовала себя совсем счастливой. Муж был в ударе. Он увлеченно рассказывал ей о делах. Это случалось очень редко. Гораздо чаще Аксели бывал неразговорчив, и это пугало Элину. В такую пору он ходил угрюмый, мрачный, и кончалось тем, что какой-нибудь пустяк приводил его в ярость. С годами он научился сдерживать эти приступы гнева — ради детей. Правда, много значило и то, что Элина не спорила с ним в такие минуты. Она просто уходила с детьми и спою горенку. Ребята сидели притихшие, с серьезными, широко открытыми глазами. И сама она, молча сквозь пелену слез, глядела в окно.

Ее терпение вознаграждалось. Аксели смягчался, и в его скупой ласке чувствовалась мольба о прощении. После итого всегда наступал период большей теплоты и Элина забывала все прежнее. Так же было и теперь. Они шли по дороге Коскела, темной от надвинувшегося леса. Аксели открыто говорил о своих думах и планах:

— Я, конечно, с удовольствием заплачу цену дикой, необработанной земли. Я не прошу, чтобы мне отдали так, задаром. А если бы еще получить остаток болота да поднять его — это перекрыло бы наши потери. Тогда бы мы зажили по-настоящему. Можно было бы уж постараться всерьез, с таким расчетом, чтоб и сыновьям, значит, после нас что-нибудь осталось... Но пока ведь невозможно ничему верить... Вечно было такое чувство, что нынешний день еще как-то живем, а уж о завтрашнем ничего неизвестно...

Могучая Маттина ель перекрыла дорогу навесом из своих ветвей. Под нею было так темно, что они невольно взглянули наверх. Сквозь ветви кое-где просвечивало ясное мартовское небо в переливчатом свете пробуждающейся весны.

II

Аксели ехал в санях с навозным кузовом. Поку тянул неохотно, с ленцой, словно понимая, что они направляются на отработку в пасторат. Занималось красивое весеннее утро. Кругом уже все зеленело. Лес дышал свежестью, и ранние пташки щебетали наперебой. По нутру Аксели еще приятно разливалось тепло от только что выпитого кофе с цикорием.

Мысль о предстоящем дне отработки была неприятна. Да и вообще в последнее время обычная, повседневная работа казалась тягостной. Каждый день газеты сообщали что-нибудь новое, в правление товарищества поступали различные циркуляры. Эти новости завладели его мыслями, и привычное течение будней, казалось, уже не представляло никакого интереса.

Конский круп перед глазами сильно вихлял из стороны в сторону от противно ленивого шага Поку. Аксели не погонял коня. Поку достаточно было бы едва заметного рывка вожжей, чтобы он прибавил ходу. Животное чутко угадывало настроение своего хозяина и приноравливалось к нему. Сейчас Поку шел так, словно ноги его вязли и болоте, а безучастный хозяин, опершись локтями о колени, задумчиво глядел вперед, расслабленно подскакивая всем телом на ухабах.

«Если это здесь начнется, так бароновы люди откликнутся горячей всех... Теперь, когда нечего бояться... Хотя, как знать, с ними-то, пожалуй, придется хуже всего...».

Он думал о сельских забастовках. Они ширились, подобно пожару, охватив весь юг и юго-запад Финляндии — районы, где сосредоточено большинство торппарей и крупных помещичьих имений. А вчера вечером он слышал, что и у них в селе неспокойно. Там люди во время работы собирались, шумели, требовали начать забастовку. Поздно ночью должен был собраться сельский комитет, но что там было и на чем порешили — неизвестно.

Халме уехал туда с вечера. Нужно было решить вопрос о создании профессиональных комитетов сельскохозяйственных рабочих. Если начнутся забастовки, эти комитеты должны руководить ими.

Аксели ничего не имел против забастовки. Общие требования бастующих касались сокращения рабочего дня, а ему приходилось работать на поденщине по одиннадцать часов. С дорогой и обеденным перерывом день у него растягивался до тринадцати часов.

«...да... от зари до зари, как говорится... Но если взять весь год, а не только середину лета, так у финского работника день длиннее, чем у солнца. Причем солнце-то это таки работает не только на злых, но и на добрых.

Не то, что наш брат, работник: ведь труд его идет лишь дьяволам в глотку... Но-о, Поку! Давай-ка пошевеливай копытами, чтобы нам успеть... чтоб не было попреков...»

Поку насторожил уши, тряхнул гривой и перешел на бодрый и упругий шаг. Он словно выбрасывал копыта вперед, вскидывая головой.

В пасторате возили навоз на поля. Здесь тоже все говорили о забастовках, но осторожно — пасторатские люди вообще избегали высказывать свои мнения. Не было в них воинственного «духа бедноты». Во-первых, потому, что здесь не брали на работу социалистов, а во-вторых, люди, живя постоянно на виду у хозяев, находились под их строгим присмотром. Аксели, конечно, как мог, просвещал пасторатских работников, за это господа и ненавидели его.

Когда солнце стояло уже высоко в небе, люди с изумлением увидели пастора, спешившего на поле с навозными вилами в руке, одетого несколько странно. На нем было выцветшее летнее пальто, да и вообще весь костюм его состоял из какого-то давно не ношенного старья.

Заметив недоуменные взгляды, он поспешил объяснить:

— Я подумал, что, может быть, смогу справиться с такой работой... Когда страна переживает огромные трудности... всюду острая нехватка продовольствия... а во многих местах даже не собираются сеять...

— Да-а... конечно, оно того... дела такие...

Видно было, что пастор кипит, с трудом сдерживая возбуждение. Он решил сам выйти на работу, глубоко возмущенный новыми сообщениями о забастовках. Читая в газете о том, что бастующие приходили на молочные заводы и останавливали сепараторы, а тех, кто приехал сдавать молоко, поворачивали от ворот, он не мог сдержать горьких восклицаний:

— Это же... это же... неслыханно!.. Если еще можно как-то понять тех, что сами бастуют... но когда не дают работать другим... Нет, это... это прямое преступление.

Всю зиму хозяева пастората жили в страхе и тревоге. Социалистическое большинство в парламенте явно не внушало доверия. После революции пастор и пасторша, конечно, говорили о необходимости каких-то реформ. Они готовы были пойти на демократизацию выборов в органы местного самоуправления, но не в таких масштабах, как требовали социалисты.

Да и освобождение торппарей, в конце концов, становилось очевидной необходимостью, и если пастор и пасторша еще как-то сомневались в этом, то дело было лишь в их неприязни к Аксели.

— Конечно, такая операция необходима и надо на это пойти... Жалко только что злоба и ненависть получат награду.

Но когда начались забастовки, тревогу сменило возмущение. Пастор произносил перед женой длинные речи, изумляясь человеческой наглости.

— В стране царит продовольственный кризис. Они даже не думают о том, что их забастовка принесет огромные страдания прежде всего беднейшему населению, которое не в состоянии покупать продукты на черном рынке! Это столь же безумно, сколь и преступно.

— Нет, это имеет другое название — слабода.

У Эллен сообщения о забастовках вызывали то приступы гнева, то слезы отчаяния. Нервы ее сдавали. Выпуклые глаза, в молодости такие красивые, с годами все сильнее выпячивались, словно вылезали из орбит. По уголкам рта образовались резкие, опущенные книзу складки, отчего подбородок казался отдельно пририсованным к лицу. Она очень тосковала о сыне и плакала по ночам, ничего не зная о его судьбе. Илмари часто снился ей, но сны были тяжелые, тревожные. Ее мальчик всякий раз подвергался опасности. Только однажды они получили весточку от сына. Темным, слякотным вечером к ним постучался незнакомый человек, отдал письмо и тут же исчез, не назвав своего имени и не сказав, откуда он и куда направлялся. Они приглашали его зайти в дом, желая расспросить получше, но молодой человек наотрез отказался:

— В письме, наверно, есть все, что и я мог бы рассказать.

Пастор уже несколько дней порывался пойти работать в поле, но, только узнав о беспорядках, происшедших в селе, он исполнил свое намерение. Некоторое время он стоял и приглядывался, как работают другие. Аксели ответил на его приветствие односложно, сквозь зубы, отчего вся досада, все возмущение пастора обратились теперь против него. Аксели брал навоз из бурта и развозил на поле небольшими кучками, а следом шли работники с вилами и разбрасывали его. Некоторое время пастор колебался: пойти ли ему за Аксели или за кем-нибудь другим.

Личная неприязнь, с одной стороны, останавливала, а с другой — побуждала искать столкновения. Пастор видел «каменевшее лицо Аксели, слышал, как он кричит на коня, словно срывает на нем зло, и чувствовал во всем этом демонстрацию. Даже внешность Аксели была ему неприятна. Потная рубаха казалась отвратительной, а вздувшиеся от напряжения желваки и маленькие немигающие глаза вызывали в нем глухую, жгучую ненависть. Впрочем, пастор стирался не выдать своих чувств, ибо оскорбленное достоинство заставляло его держаться барином, который «выше всего этого». Нет, он, конечно не растеряется перед своим «торппарем! И пастор решительно пошел на участок Аксели, чтобы там разбрасывать навоз.

Каждый раз, когда Аксели приближался и вываливал возле него свой возок, пастор вглядывался в его лицо. Иной раз ему казалось, что торппарь в душе посмеивается над ним, но он старался не обращать на это внимания.

«Пусть веселится мальчишка. Доставлю ему эту радость. Разве он может не презирать смешную неловкость барина?»

Пастор взялся за работу слишком горячо и быстро устал. К тому же он разравнивал навоз чересчур старательно, а на это уходило время. Если он видел, что в каком-то месте удобрения как будто маловато, он брал из кучи немножко на вилы и шел поправлять огрехи. Разбросав эту дополнительную порцию, он мог вернуться и еще раз, если ему казалось, что удобрение распределено все-таки неравномерно.

Аксели забавлялся и злился, наблюдая эту возню. Заметив, что пастор старается не отстать от него, Аксели поддал жару. Нагружая из бурта свои сани, он поглядывал в сторону пастора, брал на вилы увесистые кипы навоза и, делая ритмичные броски, ворчал:

— Ты у меня взопреешь... старый хрыч... в долгополом своем паль-ти-шке...

Внешне он старался работать все так же спокойно и неторопливо. Только набирал на вилы побольше да опрокидывал возок на ходу, не останавливая коня. Пастор сбивался с ног и все-таки отставал. Наконец он понял, что его нарочно стараются загнать. Как он ни бился, а разрыв всё увеличивался. Вскоре он отказался от безнадежного соревнования, стыдясь, что дал раздразнить себя и втянулся в эту игру.

Работа и так уж была невмоготу. На ладонях появились красные стертые пятна, которые завтра превратятся в волдыри. От непривычной нагрузки пот лил с него в семь ручьев. Он заметно одряхлел в последнее время. Ведь ему под пятьдесят. Хоть он и стройного сложения, однако стал уже появляться животик и на бедрах дряблая полнота. По утрам лицо бывает одутловатым, мешки под глазами.

Но все же пастор не сдавался, не бросал работы. Спина разламывалась, ныло все тело, а он все погонял себя.

Солнышко пригревало, пришлось сбросить пальто. Под ним была пододета шерстяная вязаная кофта Эллен, и люди сразу ее узнали. Их это очень позабавило. Прошел шепоток:

— ...бабью кофту надел...

Им казалось смешным, что мужчина мог надеть что-то из женского платья. Правда, они давно замечали, что у господ самые невероятные привычки. Случалось видеть даже пасторшу в мужниной меховой шапке.

— То страсть какие изящные, а то, глядишь, бог знает что на себя напялят.

Сам пастор не видел в своей кофте ничего особенного. Напротив, она казалась ему очень удобной для такого случая. Сквозь вязку проникал ветерок, приятно освежая тело.

Неподалеку от него работники говорили вполголоса о забастовках. Вслушиваясь в их разговор, пастор спросил:

— Как? Что он сказал?

— Да нет... Хозяин Меллола сказал, что на лесопилке он готов сократить рабочий день, но только не на фермах...

— Да, в сельском хозяйстве это невозможно. На лесопилке, конечно, можно организовать. Но в земледелии сейчас положение таково, что каждый должен прилагать еще больше усилий. Если ввоз хлеба из России прекратится, положение будет так ужасно, что и представить нельзя.

Аксели только что вывалил свой груз и плетеной лямкой снова пристегивал кузов к саням.

— Кому ужасно, а кому и нет,— сказал он.— Спекулянтам так даже очень удобно. Рабочий люд будет страдать, конечно, а в городах — и умирать с голоду... Так так это же простонародье. Что о нем говорить? Оно в нашей стране в счет не идет — и раньше его морили голодом... По обочинам дорог так и валились...

— Аксели имеет в виду голодные годы? Перед стихийными бедствиями человек бессилен. Но теперь все зависит от доброй воли людей. Ну не безумие ли: по собственной воле обрекать страну на голод.

— Дело-то в том, видите ли, что сельскохозяйственным рабочим зимой бастовать нет никакого толку. Только руки морозить... И потом я же сказал: если зерна будет мало, хозяева соответственно поднимут цены.

Пастор говорил кротким тоном, не выдавая кипевшего в нем возмущения. Он не хотел опускаться до препирательств со своим торппарем. Он только вскользь, между делом заметил:

— Оттого, что твердые цены слишком низки, возникает торговля из-под полы. Аксели ведь и сам сеет хлеб.

— У меня-то хлеба на продажу много не наскребешь. Когда дома восемь ртов... И земли — только к штанам на заплату... Ну ты, куда тебя несет!.. Вот я тебя вожжами... Была бы земля — другое дело. А эти обрезки — лишнюю овцу не прокормишь. Но-о, трогай!

Поку вовсе не нуждался в таком резком окрике. Рванув сани с места, он помчался как на пожар. Пастор замолчал, уйдя целиком в работу.

Под вечер на пасторатские поля приехал Оску Кививуори. Он подошел к Аксели, торопливо сообщил ему что-то вполголоса. Потом Аксели крикнул приказчику так громко, чтобы и пастор слышал:

— Я должен уйти. Там у барона в имении какие-то беспорядки. Мне, слышь ты, надо сейчас же идти туда, разобраться, в чем там у них дело. Я отработаю день в другой раз...

Приказчик в нерешительности оглянулся на пастора:

— Вот что... я уж не знаю. Как тут с этим быть?.. Пастор сказал официальным тоном:

— Разумеется, идите, раз дело требует.

Аксели накинул куртку, и они с Оскаром сели в повозку. Отъехав немного, он воскликнул так, что все слышали:

— Неужели и там дрянные людишки поднимают бузу?

Оску ответил ему в тон и так же громко:

— Конечно, это проделки хулиганов!

У рабочего дома собрался народ, главным образом бароновы люди. Был тут и Элиас Канкаанпээ — он в тот день отрабатывал поденщину за отца. Саперные работы зимой прекратились. Говорили, что они и не возобновятся. Элиас, шедший навстречу Аксели и Оскару, закричал еще издали:

— Чертов Ману стал много воображать, а мы побросали работу, да и ушли все с поля.

Возбужденно, перебивая друг друга, все рассказывали, что случилось. Несколько человек из села явились к ним на поле и стали уговаривать начать забастовку. Когда барону сообщили, что на поле митингуют посторонние люди, он пришел прогнать их. Элиас тут что-то отмочил, и барон начал орать уже на своих людей.

— Он сказал, что не сократит рабочий день ни на час. И заладил, только борода трясется: «Я нет говорить с чужи люди! Иди прочь! Иди прочь!» Ну, когда он сказал, что будет разговаривать о делах только со своими людьми, так я ему и говорю, давай, мол, теперь же и поговорим и решим дело так, чтобы установить восьмичасовой рабочий день. Тогда он взбеленился, и пошел, и пошел. Обещал перестрелять всех коров своих, если начнется забастовка.

Люди наседали на Аксели со всех сторон, так что он не знал, кого и слушать.

— Сейчас же объявить забастовку. Восьмичасовой рабочий день — или не работать ни часу. Пусть товарищество объявит это господам и распорядится, чтобы никто не выходил на работу.

Люди были настроены воинственно. Они горячились еще и потому, что каждый понимал: если не забастует вся деревня, им одним придется очень туго. Аксели пытался их успокоить и велел подождать, пока соберется правление.

Один за другим подходили члены правления. Последним пришел Халме. Он долго не мог дозвониться в село. Оттуда должен был приехать Янне, чтобы лично доложить о создавшемся положении. Аксели вышел сообщить об этом людям, которые ждали во дворе. Это известие немного успокоило народ. Раздавались отдельные возгласы:

— При чем тут Кививуори? Мы забастовку устраиваем, а не Кививуори.

Скоро явился Янне. Въехав во двор, он перекинул свою длинную ногу через седло велосипеда и, стоя на одной педали, сделал полукруг и подкатил прямо к дому.

— Где ваши руководители?

— Там они, в буфетной комнате. Только ты смотри, не думай тут оппортунизм разводить, так и знай!

Янне посмотрел на того, кто это крикнул, и рассмеялся. Да и в голосе кричавшего слышалась шутка.

Янне вошел в буфетную комнату, бросил шапку на вешалку.

— Тираны мира, трепещите... Привет. Что приуныли, руководители?

— Да не то, чтоб... Но, как ни верти — а заваривается каша.

Характерным для него, ленивым движением Янне сел и столу на приготовленное для него место.

— Большинство, небось, осталось на поле?

— Да. Но все, конечно, поддержат забастовку, если она будет объявлена официально, от имени товарищества.

— Конечно, надо объявлять забастовку. А иначе вы тут дела не уладите, потому что это разносится быстро, как пожар, и уже весь наш приход охвачен волнением. Хозяева решили ни за что не уступать и пытаются запугать людей.

— А что говорят в селе?

— Кто что. Вообще забастовка-то не очень кстати. Теперь они станут козырять этим продовольственным кризисом и наши люди в правительстве окажутся в трудном положении. Но, с другой стороны, невозможно ведь становиться на сторону хозяев. Да и ради чего? Все-таки они должны будут из своих спекулянтских барышей уступить малость и нам.

— И правильно, черт подери... Неужели я встану на сторону косомордых Теурю? Да мне такое и в голову не придет!

Анттоо с жаром агитировал за забастовку. Другие же считали, что забастовки все равно не избежать, независимо от того, нравится это кому или нет. Только Халме высказывал сомнения. Он то и дело вставал с места, прохаживался по комнате и повторял снова и снова:

— Мы должны дождаться решения парламента. Должны же мы доверять собственным сенаторам. Ведь это не просто, так сказать, наше внутреннее дело. Положение может оказаться очень скверным. Я не могу одобрить попыток насильно навязать свою волю. Чего бы мы таким путем добились? Дурной славы для себя, а может быть,что хуже всего — кровопролития...

— Да-а. Без насилия и коня дикого не укротишь. Tyт многое зависит от характера сопротивления... И, конечно, единственное обязательное условие, чтобы демонстраций и все прочее происходили организованно, в образцовом порядке. Как говорится, хорошо идти в наступление, когда труба трубит. Для вас теперь будет умнее всего вступить в переговоры, хотя с этим бородатым волком, думается мне, переговорами ничего не добьешься. И если переговоры сорвутся, вам надо выбрать забастовочный комитет, чтобы через него руководить всем делом. Итак, создаем отделение профсоюза и забастовочный комитет. Нехорошо, если партийная организация будет непосредственно заниматься забастовкой. Вечером соберите народ и все вопросы решайте голосованием.

Аксели в беседе почти не участвовал. Он мысленно взвешивал свое положение. Для него бастовать — не пойти на поденщину — значило не выполнить отработку, то есть нарушить арендный договор; это был не такой простой вопрос. Но все же в его положении невозможно было и думать о том, чтобы остаться в стороне. И он решительно заявил, стараясь убедить не столько других, сколько самого себя:

— Ну, что ж. Будем действовать. А раз уж начинаем, так доведем до конца. Их вообще неплохо лишний раз ткнуть носом. После марта господа струхнули и пошли писать о правах трудящихся. Они твердо верят в организованных рабочих. И эта вера, видно, так велика, что они снова готовы ездить на нас верхом. Они глубоко понимают стремления и нужды рабочих, но... не в данный момент! Потом, когда минует тяжелое время... Так-так. Это значит, что, когда они усядутся покрепче в седло и скажут: «Молчать, такие-сякие, хулиганы!» Финский барин меня уж больше не обманет... Нет у меня к нему никакого доверия.

— Вот это верно, черт побери. Золотые твои слова, Коскела.

Затем долго обсуждали частные вопросы. В густом табачном дыму составляли программу переговоров и так и эдак взвешивали свои требования. Мало-помалу и Халме перестал колебаться. Интересно было сидеть за столом, со всеми обсуждать предложения молодых, одобряя их или отвергая. И он сам взялся объявить людям решение руководства. Остальные члены правления остались в сенях, когда Халме вышел на крыльцо.

— Товарищи! Сегодня в восемь часов вечера состоится общее собрание рабочего товарищества, которое должно обсудить вопрос о забастовке. Оповестите как можно больше людей.

— Хорошо... Всем бастовать. Посмотрим, перебьет ли Мину свой скот... Любопытно поглядеть, что старик будет делать... Может, сам пойдет возить навоз?

Сообщение было встречено радостным гулом. Даже самые тихие воодушевленно загалдели. Янне стоял, прислонясь к дверному косяку, и смотрел на толпу. В глазах его появилась чуть заметная задумчивая улыбка, и он шепотом, сам для себя прочел стихи:

Я бедный Куират, я поджег свой дом.

Советам Библии я следовал во всем.

И, обратившись к другим, он сказал:

— Так свяжитесь со мной, когда примете решение. Если хозяева действуют сообща, то и нам надо действовать сплоченно.

Он вскочил на велосипед и поехал в горку, сильно нажимая на педали. При этом велосипед его вихлял из стороны в сторону. Люди разошлись, спеша оповестить всех о собрании.

III

Народ начал собираться у рабочего дома еще задолго до восьми. Стояли группами, разговаривая оживленно и горячо, и потом, когда уже перешли в зал, громкий гомон все не стихал, пока Халме, постучав своей тростью, не добился тишины.

Сначала составляли и обсуждали требования. С этим пришлось много поработать и помучиться, поскольку мнения высказывались самые противоречивые:

— Восьмичасовой рабочий день — и точка! Никаких сверхурочных работ!

— А по-моему, немного сверхурочных нам не повредит, если за них согласятся платить подороже.

Одна из бароновых скотниц тоже взяла слово. Общей боевое настроение захватило и ее. Очень бойко и громко она выпалила:

— А заодно уж и наше бабье рабство надо кончать. Что там ни говорите, но сорока — птица, а баба — человек, хотя на бароновом скотном дворе до сих пор еще у коров житье гораздо лучше, чем у нас, батрачек.

— Верно, верно... Правильно, Тююне, черт...

Любое выступление вызывало одобрительные возгласы, лишь бы в нем было достаточно горячей напористости. Когда, наконец, все требования удалось кое-как собрать воедино, Халме предложил перейти к голосованию.

— На кой ляд еще тут голосование? Бастуем и все!

Халме строго откашлялся:

— Надо все-таки выслушать, что говорят. Ведь забастовка нужна нам не сама по себе. Как только удастся решить дело переговорами, забастовка прекратится. Вопрос вот в чем: считаем ли мы эти наши требования обязательными и будет ли их отклонение означать немедленное начало забастовки, без дополнительных решений. Вот это ставится на голосование. Голосуем при помощи записок.

— К черту записки. Открытое голосование. Каждый должен иметь смелость обнародовать, чего он хочет.

— Хорошо. Кто за эти требования и готов ради них начать забастовку — пусть поднимет руку.

Быстро поднялось множество рук. Люди вертели головами, оглядываясь кругом. Лишь немногие медлили, но под перекрестными взглядами окружающих и они вынуждены были решиться. Когда, наконец, и последняя рука поднялась, Халме сказал:

— Так... За забастовку большинство, во всяком случае. Есть ли кто против? Поднимите руки.

Опять все завертели головами, но ни одна рука не поднялась

— Может быть, кто-то настаивает на тайном голосовании?

— Да нет же, все ясно!

— Прошу тишины. Здесь уже собственного голоса не слышишь. Следует ли нам провести тайное голосование?

Поскольку некоторое время царила тишина и никто ничего не говорил.

Халме произнес официальным, председательским голосом.

— Итак, собрание решает уполномочить руководство рабочего товарищества «Стремление» в качестве своего представителя для ведения переговоров со всеми работодателями нашей деревни. Согласно принятому решению, мы требуем восьмичасового рабочего дня с тем, однако, условием, что летом рабочее время составит девять, а зимой —семь часов в день. Кроме того, мы допускаем и сверхурочные работы в летнее время всего не более двухсот часов на человека при условии пятидесятипроцентной надбавки к оплате. Решение касается также всех работающих в животноводстве. Разумеется, их рабочий день строится иначе, сообразно с условиями. Есть ли вопросы? Итак, надо полагать, решение принято. Трость стукнула — и в зале загремело громогласное «ура».

— Ура!.. На этом стоим и стоять будем...

Вперед, богатыри труда! —

Не рабскою толпою...

«Марш рабочего люда» возник стихийно. В это же время кто-то запевал «Интернационал», а кто-то «Марсельезу». Но «Марш рабочего люда» зазвучал сразу в полный голос и всех повел за собой.

На следующий день члены правления отправились в путь с утра. Хозяину Кюля-Пентти Халме изложил дело в возможно более доброжелательном тоне, так как Кюля-Пентти сдал им в аренду участок для рабочего дома и вообще относился к рабочим лучше, чем кто-либо. Но теперь даже он не пожелал ничего слушать.

— Что другие скажут, я говорю. Я один такие дела не решаю. Что же это получится?.. Еще с прочими работами куда ни шло, я говорю. Но в хлеву... восьмичасовой рабочий день! Выходит, тогда надо скотину всю ликвидировать, я говорю.

— Так. Нам было поручено изложить эти требования.

Молодой хозяин Мэки-Пентти сказал довольно зло, что ему безразлично, сколько часов будут работать отец и сын Кивиоя.

— Потому как это имеет очень мало значения. Но никаких особых договоров я заключать не буду.

Хозяина Теурю они застали во дворе. Он запрягал парную телегу. Когда Халме сделал свое заявление, он начал взнуздывать коней и посыпались глухие, обрывистые фразы:

— Это дело работников... У меня такой порядок, чтобы с каждым работником договариваться. Это их дело.

— Но на сей раз это не только их личное дело. Нужно достичь общего соглашения.

Тут Анттоо выступил вперед, и, хотя Халме заранее просил его не ввязываться и не ворошить старое, он все-таки сказал:

— Слушай, Калле. Ты, видно, решил остаться таким же, как был — пускай себе мир меняется сколько угодно… А пора бы уж и тебе заметить знамения небесные...

— Хе-хе... ты тоже, видно, ничуть не переменился... хе-хе...

Хозяин старался говорить шутливым тоном. Но после маленькой паузы, откуда-то из-за лошадиных голов, слова его прозвучали жестко и холодно, словно пробились сквозь ледяную броню его сдержанности.

— Я, помнится, однажды выдворил тебя с моей земли. За вяканье твое. И впредь тебе ходу сюда не будет. Да и вы тоже нашли, кого посылать с поручением. Неужто не было других людей?

Халме успокаивал того и другого. Однако хозяин не стал вступать в переговоры, повторяя, что каждый работник должен говорить за себя. Но, конечно, члены правления хорошо знали, что батраки Теурю, работающие на хозяйских харчах, сами никаких требований выдвигать не станут, и Халме прекратил разговор с явной досадой.

— Я считаю вас, хозяин, достаточно образованным человеком, так что, думаю, нет надобности объяснять и доказывать. А все же следовало бы отнестись к делу серьезно.

— Я, насколько мне известно, всегда подходил к серьезным делам серьезно. Сейчас я должен хорошенько заняться севом... так же как я это делал каждый год.

Хозяин взял вожжи, стал в сани и нетерпеливым окриком погнал коней.

Члены правления двинулись дальше. Анттоо шумел и грозился, но Халме остановил его:

— Не надо поднимать крик впустую. Это не сделает их сговорчивее.

— Не сделает. Ну, все равно, хоть заорать так, чтобы чертям тошно стало.

Пастор встретил их на крыльце. Обе руки у него были перевязаны, и он извинился, что не может поздороваться кик следует. Руки, видно, болели, и пастор сказал, как бы мимоходом:

— Не догадался надеть рукавицы, по неразумию своему. Все постигаешь на опыте.

В канцелярию пришла и пасторша. Она приветливо поздоровалась со всеми, но, дойдя до Аксели, не смогла скрыть неприязни. Супруги набросились на Халме. Они говорили об общей обстановке, о продовольственном кризисе и о положении в стране. Халме давно уже не беседовал с господами, и поэтому он очень увлекся разговором. Он сразу подстроился под их тон, и о забастовке в Пентинкулма говорили уже лишь мимоходом. Халме отпускал фразы под стать государственному деятелю.

— Мы отнюдь не стремились войти в правительство. Если вы хоть немного знакомы с позициями социал-демократов, вы поймете, что мы без восторга соглашаемся принять на себя частичную ответственность. Но именно тревога за положение страны вызвала это изменение нашей позиции в данном вопросе. Я все же прошу принять во внимание, что трудящиеся должны сейчас получить хоть какую-то осязаемую пользу, и это необходимо сделать безотлагательно. Вы, возможно, и не знаете, насколько народ озлоблен, насколько он лишился веры. Положение наших сенаторов скоро станет весьма затруднительным. В течение десяти лет мы приносили им разочарование за разочарованием. Рабочий народ сейчас как ребенок, которого слишком много раз обманывали. Он уже ничему не верит.

Пастор старался сохранять любезность. Он говорил так, словно это не он возмущался происходившими кругом забастовками и беспорядками.

— Все это вполне понятно. Мы ведь готовы пойти очень далеко по линии уступок. Такое впечатление сложилось у меня, поскольку я следил за развитием событий. Да и кто же нынче не следил напряженно за событиями. Но ведь законодательный процесс требует определенного времени, чтобы рассмотреть и решить наболевшие вопросы.

Пасторша долго прислушивалась к их разговору. Теперь и она вмешалась, несколько даже перехватив в лести:

— Господину Халме следовало бы воспользоваться своим авторитетом, чтобы внушить рабочим правильное понимание. Я слышала, что они вам даже устроили овацию с криками «ура» за свержение царя.

Халме усмехнулся, как бы иронизируя над оказанными ему почестями, чтобы собеседники не заметили, насколько это ему приятно.

— Хе-хе... Они очень добры, да и вежливы. Но вопросы жизни — это вопросы жизни. Авторитет господина Халме, как и любой другой, очень быстро сойдет на нет, если все время обещать, а не давать. К-хм. Нашим желаниям нет предела, но только бог может творить чудеса.

Наконец они вернулись к коллективным требованиям. Пастор и пасторша долго говорили о специфике сельского хозяйства. Пастор сказал, что со своей стороны он мог бы кое на что согласиться, но ему трудно принимать решение, которое до некоторой степени обязывало бы и других хозяев.

— Не лучше ли все-таки потерпеть еще? Ведь объем работ сейчас сократить невозможно.

— Мы и не стремимся прекратить работу. Принимая во внимание сверхурочные, общая продолжительность рабочего дня в летние месяцы останется почти такой же, как и до сих пор. Надо только платить по повышенной ставке. Так что по сути это вопрос денег. А согласно исследованиям, сокращение рабочего дня усиливает трудовое напряжение, и потери не будут значительными.

По мере того как хозяева дома убеждались, что склонить Халме на свою сторону им не удастся, в их репликах все заметнее стало звучать раздражение. Другие члены правления не принимали участия в дебатах, поскольку дискуссия носила слишком отвлеченный характер. Пока Халме продолжал полемизировать с пастором, хозяйка дома как бы между прочим спросила Отто Кививуори:

— А вы-то почему бастуете? Насколько я понимаю, вы работаете только на самостоятельных подрядах. Так вы же сами себе работодатель. Вы даже арендную плату вносите деньгами, не так ли?

— По правде говоря, да. И я уже согласился сократить себе рабочий день, да вот жду, чтобы все предприниматели присоединились ко мне.

Пасторша презрительно улыбнулась. Теперь ее внимание переключилось на Аксели. Время от времени она поглядывала на него, но тотчас отвертывалась, словно сомневаясь, стоит ли заговаривать с ним. Теребя цепочку своих нагрудных часов, она наконец спросила:

— Аксели тоже намерен бастовать?

Аксели сидел, упершись локтями в колени, и вертел и руках шапку.

— Если дело без того не решится.

— Вот как. Но, может быть, мы все-таки управимся с яровым севом, если Аксели не заставит бастовать и других?

— Я никого не принуждаю...

Разговор явно не клеился, и пасторша оставила Аксели и покое. Убедившись в бесполезности переговоров, уполномоченные собрались уходить. Пастор был явно расстроен, и передней он догнал их.

— Господин Халме.

Халме задержался, а его товарищи вышли во двор.

— Я только хотел бы заметить,— начал пастор,— что это не моя личная точка зрения. Со своей стороны я, конечно, согласился бы... Я забочусь не о собственной выгоде, которая... которая столь незначительна... Но я не смею дать своего согласия, поскольку не могу оказывать нажим на других хозяев. Я... давно уже думаю, что эти церковные пасторские имения... весьма неудачная форма оплаты... Я бы хотел, чтобы вы правильно поняли мою позицию. Я беспокоюсь лишь об общем положении дел.

На смену горячему негодованию внезапно пришел страх, как бы не сочли его просто жадным, и пастор, волнуясь, оправдывался. Халме повесил трость на руку, вежливо выслушал пастора и, едва кивнув головой, сказал:

— Господин пастор, я не бросал подобных упреков. И эти вопросы столь же мало задевают мою личную выгоду.

Пастор снова перешел на доверительный тон:

— Вот именно поэтому нам и следовало бы, мне кажется, стремиться к пониманию. Со своей стороны я обещаю сделать все возможное, чтобы уговорить хозяев, если вы сможете хоть несколько умерить ваши требования.

— Это минимальные требования, выработанные и принятые общим собранием. Если переговоры не дадут результатов, можно будет, конечно, собраться вновь и поставить вопрос о пересмотре требований, но я сомневаюсь, чтобы люди пошли на попятную. Очень сомневаюсь.

— Но разве справедливо сразу ставить явно ультимативные требования?

— Господин пастор! Этим людям никогда не давали возможности выбирать, а их мнения не спрашивали, им только указывали и приказывали. Я полагаю, нельзя требовать от них деликатности в момент, когда впервые за всю жизнь они приобрели некоторое влияние. Но даю вам слово, господин пастор, я не пожалею сил ради того, чтобы принять честное и справедливое решение. Однако вам известно, что решающее значение будет иметь позиция барона.

Халме перевесил трость на другую руку, сдержанно поклонился и вышел.

Пастор вернулся в канцелярию.

— О, боже милостивый... Что-то нас ожидает? Он становится все несноснее, в этой своей деревянной важности. Прежде... прежде все эти простые торппари и батраки... Тысячу раз я мог бы поссориться с ними и... Куда идет все это? Чем мы так прогневили бога?

— Этого бога зовут, конечно, Эдвард Валпас-Хэннинен. Перед нами, несомненно, очередной подвал все той же очаровательной газеты «Тюемиес». Но пусть, пусть начинают забастовку — тогда я выйду работать на поле!.. Я смогу работать... Это, кстати, будет прекрасным ответом на их наивное представление о господах... Сейчас я принесу с чердака твои сапоги... Пусть посмотрят.

— Надеюсь, ты все-таки не думаешь серьезно... Наконец, неудобно... Могу, конечно, я пойти.

— Теперь не время раздумывать, что удобно, а что нет. Неужели ты спасуешь перед этими ватагами хулиганов, которые останавливают молочные заводы! У человека все же есть обязанности и пренебрегать ими недостойно. Я достану сапоги. Пусть приказчик запряжет мне лошадей...

Всю дорогу до имения барона Анттоо мрачно поглядывал на Халме.

— Для того ты пошел к ним, чтобы обозвать рабочих ребятишками?.. Ругать нас они и сами умеют. Тут их учить не нужно.

Халме краешком глаза взглянул на Анттоо и спокойно сказал:

— Это ведь только оборот речи. Я имел в виду, что ребенок, которого много раз обманывают, становится в конце концов таким недоверчивым, что, покажи ему даже настоящего деда-мороза, он все равно скажет: этого не бывает.

— Хм... Настоящего деда-мороза... Такого, и верно, не бывает.

Халме шагал, бодро размахивая тростью, прямой и подтянутый. Искоса взглянув на Анттоо, он задумчиво проговорил:

— Откуда мы можем это знать с такой уверенностью?

Анттоо в недоумении оглянулся на спутников: мол, как они относятся к этому. Но они не слушали их разговора, h Анттоо, поглядев то на того, то на другого, сердито выругался про себя и отошел в сторону.

Аксели, занятый своими мыслями, почти всю дорогу не проронил ни слова. Да и остальные молчали. Слышались только звуки шагов. Наконец Аксели не вытерпел:

— Можно подумать, что никакой революции и не было.

Барон в дом их не впустил, а вышел к ним сам. Он говорил как-то особенно тихо и был чрезвычайно вежлив. Несколько раз он просил Халме повторить слово или фразу, которых он не понял. Затем так же тихо и вежливо заявил, что на их коллективные требования он не согласится. Пусть парламент издаст закон. Частных договоров о продолжительности рабочего дня он делать не будет.

— Это нет мои люди. Эти суть таковые, кои посланы со стороны из села. Они приносят беспорядки, скандальство.

Халме терпеливо излагал свои доводы. Барон с трудом сдерживал возмущение. Реплики его становились все более отрывистыми и резкими. Халме, словно не желая отставать от барона, заговорил сухо и твердо.

— Я оставляю это на ваше усмотрение, господин барон. Ваше положение и авторитет позволяют вам принять решение. Я бы просил вас по крайней мере посоветоваться с другими работодателями. О решениях вы можете сообщить мне по телефону. Я бы настоятельно просил вас принять во внимание изменившееся положение.

Они ушли, и дорогой Анттоо ворчал:

— Еще прислушается к тому, что люди говорят... Общество Финляндии нынче... эх, са-атана...

IV

Забастовка началась на другой день. У барона собралось совещание. Пастор пробовал найти возможность примирения, но безуспешно. Хозяева из села предлагали объединиться с ними и не идти ни на какие уступки.

Молодежь Пентинкулмы теперь долго спала по утрам. Приятно было понежиться в постели, потом встать, но спеша одеться и отправиться бродить по деревне. А там, встретив друзей, узнаешь новости, поболтаешь о том, о сем.

Торппари работали на своих полях — теперь уж и в свои, и в хозяйские дни. Пожилые батраки и работники постукивали у себя в дровяных сарайчиках или во дворе. Но многие все же, хоть и участвовали в забастовке, мучились угрызениями совести. Легко ли отречься от привычек, унаследованных от отцов и дедов. Да и не все действительно бастовали. Известно было, что поденщики Теурю выходят на работу. Точно так же и в пасторате работали все, кроме Аксели. Даже у барона остались на работе некоторые из его верной «дворни».

Младшие братья Коскела с утра уходили в деревню и пропадали частенько до позднего вечера. Они одевались не празднично, но и не буднично. Конечно, основу составляла будничная одежда, но тут же для форса надевалась непременно какая-нибудь из лучших вещей — пиджак или шапка.

Подолгу стояли во дворе рабочего дома. Некоторые играли в карты. Другие, вспомнив мальчишеские забавы, играли в мяч или бросали монеты, целясь в основание колышка, вбитого в землю. Попавший забирал себе все деньги, до которых мог достать указательным пальцем, не отрывая большого пальца от колышка. Ловкий, сноровистый Оску Кививуори подбирал своими длинными пальцами все деньги, и тяжелые медяки оттягивали ему карман.

К вечеру приходили девушки. Они шли, держась под руки — по четыре и по пять в ряд. Так они и стояли, отвечая сообща на выкрики парней.

Ребята с особенной охотой задевали Элму Лаурила, так как им доставляло удовольствие слышать ее смелые и порой весьма непристойные ответы. Между собой они потом говорили, качая головами:

— Ну и сильна, помоги бог! За этакую чертовку и браться-то боязно. Ведь она же, бестия, осрамит потом мужчину, если тот не выдержит с вечера и до самого утра.

Аку, засунув руки в карманы, небрежно бросал с видом знатока, стараясь не отстать от других:

— Да, сущая цыганка.

Элма теперь, если говорила с ним, то непременно с подковыркой. «Господин Коскела», «золотой мальчик», «мамин любимчик» — иначе она его почти и не называла. А проходя мимо него, гордо покачивала бедрами.

Вечером все шли срамить срывщиков забастовки. Слово за слово, перебранка разгоралась все сильнее, принимая угрожающий характер. На третий день забастовки молодежь вышла на дорогу большой толпой. Громко разговаривали и смеялись. Некоторые бросали камни, как в мальчишеские годы.

— Эй, смотрите-ка, пасторша работает в поле!

И в самом деле, пасторша боронила пашню. Она шла с того конца полосы, приближаясь к дороге. Толпа невольно замедлила движение, наблюдая за ее работой. Элиас Канкаанпээ, с первого же дня забастовки бывший чуть-чуть навеселе, вышел вперед. Подальше в поле работал пастор и с ним несколько батраков из пастората. Пасторша боронила на паре лошадей. Ее длинная юбка была завернута и подол зашпилен английскими булавками, чтобы не мешал ходьбе, и без того затруднительной из-за слишком больших и тяжелых мужниных сапог. Толпа остановилась. Некоторые попятились, прячась за спины других. Подталкивали друг друга в бок, едва сдерживая любопытно-веселые ухмылки. Когда пасторша стала поворачивать коней, Элиас, сняв шапку, чуть ли не до земли поклонился раз, другой и даже третий.

— Барыня боронует, ног под собой не чует. Присыпает семена землицей, и работа у нее спорится.

За его спиной захихикали, но пасторша будто ничего не слышала. Элиас снова отвесил поклон.

— Бог дал прекрасную погоду для сева. Отрадно бросать божественные зерна в открывшуюся землю. Земля отчизны тем хороша, что если кинешь в нее зернышко весной, так осенью при хорошем везении можно получить обратно семь, а то и восемь.

Пасторша повернула коней и стала выдергивать застрявшую в зубьях бороны хворостину, служившую вешкой. Освободив борону от палки, она ответила Элиасу:

— Хорошо бы нынче осенью собрать зерна побольше, потому что весь народ должен будет взглянуть в очи беспощадному голоду.

— Не весь народ увидит голод. Достопочтенная госпожа, вы не приняли во внимание хотя бы вот эту бедную старушку Холло: несчастная бабка ничего не увидит, потому как она слепая.

В толпе раздался захлебывающийся смех Ауне:

— А-ах... ха-ах!..

Пасторша пошла, высоко подняв голову и плотно сжав губы. Но как ни старалась она собрать всю силу своего презрения, она с трудом различала край уже проборонованной полосы, потому что слезы досады и злости застилали ей глаза. Пастор наблюдал издали всю эту сцену и слышал неясные возгласы. Не разбирая слов, он примерно угадывал их смысл и в крайнем возбуждении едва не побежал к толпе, стоявшей на дороге. Он шел широким шагом. Гнев и возмущение вызывали у него эти люди. А вести о забастовках и беспорядках, творящихся повсюду, окончательно заглушили в нем робкую неуверенность, которая всегда возникала при мысли о «народе». Дойдя до обочины, он смерил взглядом толпу и строго спросил:

— У вас есть какое-нибудь дело ко мне?

— К вам, господин пастор, мы ничего не имеем. Но вот те ваши люди, видимо, не слыхали, что объявлена забастовка.

— Если вы считаете, что работа для вас непосильное бремя, то оставьте в покое тех, которые могут и хотят работать.

— Вы, господин пастор, конечно, можете и поработать, чтобы узнать, что это такое... Но штрейкбрехеры пусть убираются с поля.

Пастор заметил в толпе братьев Коскела.

— И сыновья Коскела здесь! Хоть бы вы поберегли честь ваших родителей. Стыдитесь!

Алекси густо покраснел и скрылся за чьи-то спины, опустив глаза и нервно одергивая на себе пиджак. Аку видел, что люди смотрят на него, словно ждут чего-то. Он подумал было об отце с матерью, о том, как они относятся к пасторату, но, чувствуя на себе пристальные взгляды окружающих, тяжелые и требовательные, он сказал:

— Сыновьям Коскела стыдиться нечего. Сыновья Коскела ни у кого земель не отнимали.

У пастора задрожал подбородок. Он пытался уничтожить мальчишку взглядом, но тот не дрогнул. И пастор отступил. Он пошел обратно в поле, сокрушенно повторяя:

— И в этом тоже... вот как... и в этом тоже... вот как...

Толпа двинулась дальше. Аку шел героем — все хвалили его и восхищались им,— но в глубине души оставалось мучительное, ноющее чувство. Однако все были так возбуждены после стычки с пастором, что решили завернуть по дороге к избушке Кустаа Волка. Кустаа сажал картошку, работая мотыгой, поскольку никаких более совершенных сельскохозяйственных машин он не имел. Элиас крикнул ему через ограду:

— Рановато сажаешь картошку, Кустаа!

Кустаа продолжал с важным видом ковырять землю мотыгой, но потом, наконец, соизволил ответить:

— Вроде бы и рановато. Но надо поторопиться, чтобы успеть на посевную в имение барона. Я думаю завтра пойти туда работать.

— Разве Ману звал тебя?

— Ага-а... Присылал сказать. Забастовку маленько придавят. Слыхать, завтра сюда приедут казаки, заставят социалистов поприкусить языки.

Люди возмущенно зашумели, но Кустаа начал оглядываться по сторонам, как будто уже забыл о них. Выпятив губы трубочкой и подняв брови, он словно обдумывал что-то. Затем отсчитал несколько шагов, что-то отмеривая. На стене избушки висел землемерный циркуль, хотя эта вещь никогда не была ему нужна. Он начал мерить да перемеривать свой двор. Люди молча наблюдали за его возней. Вот он смерил палкой проем от угла избушки до окна, затем стал откладывать это расстояние на заборе. Постоял, подумал немного и пробормотал:

— Коротковато, черт возьми.

— Никак, Кустаа, дом собираешься строить?

Кустаа снова взял циркуль и отмерил им несколько раз. С важным видом он поставил вешку в том месте, где закончил мерить. Затем, прищурив один глаз, стал целиться от вешки на угол избы.

Забастовщики, уходя, кричали, кому что в голову взбредет, но Кустаа не отвечал, словно ничего не слыхал. Когда же толпа скрылась из виду, он снова взял мотыгу и преспокойно стал сажать картошку.

В боевом настроении забастовщики шли дальше.

— Айда проведаем поденщиков Теурю!

— Правильно, пошли.

Сказано — сделано. Вот и магазин. Они свернули было к Теурю, но, увидев во дворе лавочника, остановились:

— Здорово, спекулянт!

— Говорят, ты вчера вечером у Теурю сеял. Давай, давай, пособи братцу, чтобы осенью было чем спекулировать... Будешь потихоньку продавать муку на черном рынке буржуям-толстосумам...

Лавочник нервно рассмеялся и пошел в дом. С тех пор как началась забастовка, он носил пистолет в кармане, боясь своих односельчан, так как знал, что многие злы на него. Кто-то купил керосин, а кто-то не сумел. Да мало ли...

Элма Лаурила, покачивая бедрами, вошла во двор и крикнула вслед лавочнику, который уже поднялся на крыльцо:

— Отпустили бы и мне немножко того муслина, что купила у вас мамзель Холло. Хотя бы вместо квартирной платы за наш дом...

— Хе-хе... Только муслинов тебе не хватало... Да нешто за квартиру материями платят... Хе-хе...

— И мне тоже отпустите, пожалуйста... А-ах... ха-ах!.. Можете меня за это даже потискать немножко... о-ох... ха-ах!..

— Вот как. Хе-хе... А что же русские солдатики скажут? Вдруг они вернутся.

Последние слова лавочник выкрикнул уже из-за двери.

— Спекулянтов на виселицу!

— А ну, пошли пощупаем теперь того, другого ирода.

Лаури Кивиоя держался позади, когда толпа осыпала насмешками лавочника. Но тут он вдруг распалился и вырвался вперед. Общее возбуждение нарастало. Все наперебой старались придумать, что бы сказать позаковыристее да похлеще. Незаметно прибавляли шагу — передние обгоняли друг друга, каждому хотелось быть первым.

— Спросим его, дьявола, где он теперь возьмет казаков хлестать народ нагайками.

— Теперь уж финского рабочего так просто не ударишь. Да к тому же нынче у нас ребята подобрались покрепче, чем в тот раз. Подросло новое поколение, поздоровее... Я был на той демонстрации, помню.

— Да, многое повидали с тех пор.

Вошли в лесок, за которым начинались поля Теурю.

— Вот его, черта, логово. И Арво, и Aapo с ним там.

— А поденщиков не видно.

Хозяин отправил поденщиков со своим младшим сыном Эпсио в конец дальнего поля, опасаясь, как бы забастовщики не пришли и не стали тут агитировать. Двое старших сыновей — Арво и Aapo — остались с отцом работать на ближнем поле, что возле дома. Толпа сбавила шаг. Лихость, накопленная для встречи с Теурю, вдруг улетучилась, когда они оказались у цели. Подошли ближе, подталкивая друг друга. Хозяин бороновал, словно не замечая толпы. Его потные седые волосы прилипли ко лбу. Он работал с непокрытой головой и в одной жилетке, потому что тяжело было идти за бороной по рыхлой, влажной земле. Он, видно, устал. Элиас начал и тут:

— Где ваши работники?

Хозяин не ответил, и Элиас шепнул что-то на ухо Арви Лаурила.

— Эй, старина, когда же ты нам землю для новой торппы отмеришь? — крикнул Арви.

Это повторялось несколько раз.

— Ты уже послал за казаками? Ты в совете общины голосовал, конечно, против пособия безработным? Поди-ка еще причастись, чтобы потом с чистой совестью околпачивать общину.

Толпа подступала все ближе и ближе, хозяин шел навстречу, и вот они поравнялись. Взмыленные кони шумно дышали. Тут Лаури Кивиоя выступил вперед:

— Где поденщики?

— Думается, я не обязан тебе давать отчет о моих работниках.

— Ты это серьезно, да?

И, решительно забежав вперед, Лаури схватил поводья и остановил коней. В это время остальные подступили ближе и Арви Лаурила повторил:

— Ты это серьезно, да?

У хозяина вырвался стон. А Лаури, удерживая коней, сказал:

— Я полагаю, раз такое дело, лучше совсем прекратить работы. Не отпустишь людей, так и сам боронить не будешь. Больше ни шагу.

— А ну, не тронь моих коней! — закричал хозяин визгливо и хрипло, точно его душили.

Забыв о своих летах, он бросился на Лаури, но в то же миг в него вцепилось множество рук. Слышны были только треск да хрипенье. Арво Теурю выхватил кол и ограды и ринулся на толпу. Слепой от гнева, он размахнулся и стукнул изо всех сил, не глядя, сам не зная, кого бьет. Кол угодил по спине Аку Коскела, и парень, вскрикнув, повалился на землю. Второй раз Арво уже не дали ударить. Мужики тут же накинулись и крепко скрутили его. Aapo по примеру брата тоже взялся было за кол, но едва успел замахнуться, как Алекси Коскела схватил его сзади. Алекси, державшийся в последних рядах, побледнел точно полотно, когда увесистая дубина шмякнула его брата. И когда Aapo тоже замахнулся колом, Алекси бросился на него. При этом он весь дрожал и бормотал что-то невнятное. С минуту он и Aapo вырывали друг у друга кол, а потом перешли врукопашную. Алекси ударил противника кулаком в лицо, так что у того ручьем полилась из носу кровь. Но их растащили. Несколько мужчин схватили Aapo и повалили на землю. Алекси был без кровинки в лице, и широко раскрытые глаза его блестели, как у безумного. Прерывисто дыша, он бормотал:

— Он же никого... не задевал... Аку... он стоял и молчал... как же можно колом...

Мало-помалу Алекси пришел в себя. Другие еще не могли отдышаться, а он тихо стоял в стороне. Шальной блеск в глазах его угас, и парень беспомощно озирался вокруг в полном смятении. Казалось, он в отчаянии искал ответа на вопрос: «Неужели это был я?»

Аку встал, держась рукой за спину, лицо его исказилось от боли. Элма Лаурила увидела его и, сверкнув черными глазами, бросилась к мужикам, которые держали хозяина и двух его сыновей.

— Убейте их, убейте их!..

Она хотела плюнуть в лицо Арво, но ей это не удалось, потому что все время кто-то оказывался перед нею. Набрав полный рот слюны, она вертелась возле мужиков, пытаясь просунуть голову между ними, но, когда и это не вышло, сплюнула на землю и выругалась:

— Дармоеды чертовы...

В шуме общей свалки слышались выкрики Арво:

— Выходи — один на одного... Я даже двоих возьму... подлые трусы...

Их взяли на руки и понесли с поля. Их не били, и только трясли и мяли.

— Ну-ка, бросай его через забор!

— Ух ты, живодер... и на голоде наживаться хочешь!.. У тебя, дьявола, керосин никогда не кончается... Штрейкбрехеров завел...

Хозяин не сопротивлялся. Он бессильно обвис на руках у мужиков и смотрел в небо. Злоба застыла в нем, оледенела в сердце, и теперь уж ему все было безразлично.

Так тремя группами — одни несли хозяина, другие сыновей его — вышли на дорогу. Арви Лаурила шел за теми, кто нес хозяина. Вдруг он крепкой пятерней стиснул сзади шею старика и крикнул:

— Говори, бык или уж?

Все захохотали, и Арви разжал пальцы: гнев его погас, не успев разгореться. Шумной ватагой высыпали на дорогу, и тогда пленников отпустили. Те побрели восвояси, но, отойдя немного, старый Теурю обернулся к толпе:

— Еще настанет день...

Не кончив фразы, он пошел прочь. Из толпы кто-то крикнул:

— У рабочих нет своих конных стражников, но видишь, дьявол, мы и без них можем управиться... Ступай, стереги свою «сосвинность»... У тебя «сосвинность»...

Все еще кипя и полыхая от гнева, толпа забастовщиков двинулась в обратный путь. Сидевший у обочины Акусти поднялся и побрел со всеми. Он позеленел от боли и ступал осторожно, стараясь не шевелить плечами. Ему одному досталось отведать хозяйской дубины, и его утешали:

— Если тебе потребуется доктор, так они, черти, оплатят все расходы... Нынче в Финляндии уж нельзя безнаказанно бить нашего брата, рабочего человека... Найдется управа и на господ и на хозяев.

А когда поравнялись с магазином, запели песню.

V

Дома Алма, уложив сына, смазывала ему спину топленым салом. Юсси, казалось, был в полнейшем отчаянии. Он почти все время пропадал во дворе, стараясь даже в избу не заходить, чтобы не видеть никого. И, лишь изредка проходя мимо, сокрушенно вздыхал:

— Хоть бы смерть поскорее пришла да укрыла от позора... Стыдно людям на глаза показаться.

— Право же, старому Теурю должно быть стыдно не меньше,— сказал отцу Аксели. Но на братьев он тоже напустился:—Разве не было вам говорено, чтобы не лезли на рожон и не устраивали скандалы!

Алекси все думал о чем-то. Время от времени он повторял сам себе:

— Однако он, конечно, ударил бы, если бы я его не схватил...

Алма тоже стала бранить ребят, но, когда увидела на спине Аку иссиня-черную вздутую полосу, так и ахнула:

— Что же это делается — кольями людей дубасят!..

Аку лежал на животе, сцепив зубы, чтобы не стонать, когда мать натирала ему жиром больное место.

— Как-нибудь я эти раны переживу... К ленсману не побегу.

Все знали, что Теурю ходил к ленсману.

После этой истории Халме созвал забастовщиков на общее собрание. Сразу же создали профсоюз, председателем которого был избран Аксели. Конечно, в комитет профсоюза вошли те же лица, что составляли правление товарищества. Только без Халме, поскольку он не был сельскохозяйственным рабочим. Но, когда руководство забастовкой было таким образом реорганизовано, Халме все-таки выбрали председателем забастовочного комитета, так как обойтись без него было просто невозможно.

Затем Халме сказал речь, в которой коснулся и происшедших столкновений. Он взывал к рабочей чести бастующих, осуждая проявления неорганизованности, и тогда ему закричали с мест:

— Штрейкбрехеров долой! Гнать их с поля! Такого нельзя терпеть!

Халме сказал, что понимает негодование бастующих, но:

— Мы должны сдерживать себя. Вся страна смотрит в эту минуту на свой рабочий класс. Как бы нас ни угнетали, мы должны наперекор всему быть морально выше угнетателей. Ибо конечной победы достигнет лишь тот, кто выше в моральном отношении...

— Старый Теурю... И Ману предостойный человек... Прямо Иисус Христос... Защитник сирых и убогих...

— Прошу тишины. Думается, я их знаю не хуже, чем те молодые люди, которые находят уместным перебивать меня. Мы поднялись на борьбу с насилием и произволом не для того, чтобы самим чинить произвол. Мы можем выразить нашу точку зрения организованными демонстрациями... Беспорядочные столкновения недостойны сознательных рабочих. Это дело пьяных хулиганов. Хотелось бы, чтобы ни один, кто называет себя социал-демократом, никогда не унизился до подобных поступков.

— Ману шибко культурный. «Шорт, шорт... Иди прочь, иди прочь. Ты дерьмо человек».

Выкрики прекратились, когда старики, сидевшие в зале, одернули молодых крикунов. Халме дали договорить, но затем поднялся такой гам, что стало ясно: речь его не возымела никакого действия.

На следующий день по деревне разнесся слух, что из села приедут штрейкбрехеры, чтобы провести посевную у барона.

— А в селе у хозяина Юллё даже студенты работают. Из города приехали. Сын сельского врача среди них.

— Сатана, если и к нам этакий пикник наедет, будет буча! Городским барчукам нечего соваться в деревенские дела. Никогда этого не бывало и теперь не будет.

Халме звонил в село и просил Янне и Силандера помешать присылке штрейкбрехеров. Но телефонный разговор лишь укрепил его опасения:

— Как мы им помешаем? Здесь и так уже идет открытая война. Сына Юллё вчера вечером избили велосипедными цепями... Организуй демонстрацию и таким образом постарайся сохранить порядок. Если люди пойдут самочинной толпой, то не избежать побоища. В селе и хозяева крайне возбуждены — у каждого пистолет в кармане.

Халме собрал забастовочный комитет. Решено было провести демонстрацию.

Вечером он снова позвонил в село. Не может ли Янне поговорить там, чтобы, по крайней мере, барчуки не приезжали? Может быть, сельские хозяева и хозяйские сынки не вызовут такого сильного возмущения? Но Янне сказал, что не годится в посредники, потому как господа особенно злятся на него, считая главным зачинщиком забастовки.

Бледный после бессонной ночи, Халме чуть свет пришел в рабочий дом, опасаясь, как бы люди, собравшись раньше назначенного часа, не пошли бы сами, без него.

Шествие со знаменем направилось к имению барона. Все уже знали, что штрейкбрехеры прибыли рано утром и что с ними приехал ленсман. Подойдя к бароновым землям, демонстранты остановились на краю поля и затянули песню. Работавшие в поле продолжали свое дело, исподтишка поглядывая на демонстрантов. Барон с ленсманом стояли тут же, невдалеке. У сына Юллё — Уолеви — была забинтована голова, его действительно избили велосипедной цепью, когда он вечером, затемно, возвращался домой с поля. Среди работавших был и Арво Теурю: хозяева условились помогать друг другу, как только управятся с севом у себя. Многих из тех, кто работал на поле, забастовщики не знали. Но они узнали сына общинного врача, видимо, здесь работали и другие барчуки — сыновья сельских господ — вместе с крестьянами-хозяевами и хозяйскими сынками.

Когда песня закончилась, Халме велел всем стоять на месте и ни в коем случае ни единым словом не задевать работающих. Сам же он, собрав всю свою выдержку, направился к барону и ленсману. Они тоже пошли навстречу ему. Оба вежливо поздоровались с Халме, а ленсман был просто любезен. В последнее время ему приходилось нелегко. Не только рабочие организации, но и некоторые хозяева требовали его увольнения, считая, что он проявлял слишком большое рвение при царизме. Благодаря влиятельным заступникам он все же удержался на службе. А когда начались волнения и забастовки, хозяева нашли, что он просто необходим. После обмена приветствиями ленсман осведомился о цели демонстрации и сказал:

— Я не возражаю против демонстрации при условии, что работающим никто не будет мешать.

— Демонстранты будут сохранять спокойствие и порядок. Но я должен заявить господину барону протест. Крайне несправедливо использовать для подрыва забастовки таких людей, которые вообще никогда раньше не работали. В массе рабочих это вызывает огромное возмущение.

— Я нет использовайт никто иной, кроме мой работ-ники, если они делайт работа. Если они нет — надо делайт посредством другие люди, которые можно располагайт.

— Стоило господину барону принять весьма умеренные требования рабочих — и забастовка была бы предотвращена. Этим все решалось, и вы бы понесли лишь незначительный ущерб.

У барона имелось на этот счет готовое, не раз обдуманное и взвешенное мнение, вместившее в себя все его принципы. Ответ его прозвучал резко и раздраженно:

— Как можно ухаживайт скот с ограничен рабочи день? Как делайт все срочны работы страдна пора? Городской человек. Который работайт фабрика. Он может быть коротки день. И он нужен коротки день. Он нет солнца, нет свежи воздух. Деревенски житель всегда посреди природа. Нет надобность коротки рабочи день. Я всегда прочь из мой комната. Я здоров... Поскольку я в своя молодость всяки время труд... Поскольку ленивец без труд будет хвор. Будет плох мужик. Нет хорош.

Переговоры продолжались. Демонстранты тем временем стояли на дороге, глядя на работавших в поле и обмениваясь замечаниями, которые звучали все громче и громче:

— Вы поглядите только вон на того. Сразу видно, что он никогда прежде вил в руках не держал. А что этот сын Юллё там разбрасывает? Удобрение? Подойдет он сюда поближе? Сказать бы ему кое-что.

Уолеви приближался, разбрасывая удобрение из короба, висевшего у него на груди. Демонстранты запели «Интернационал». Немного погодя в поле тоже зазвучала песня, начатая студентами:

Отдадим свой труд отчизне.

Все на подвиг трудовой!

В том и счастье нашей жизни,

Чтоб служить стране родной.

Препираться нам не время

Честь народная — в труде.

Дело есть! Тоскует семя

По взрыхленной борозде!

Когда забастовщики услышали песню штрейкбрехеров, они запели громче. Песня их звучала намного мощнее, так как их было больше, да и штрейкбрехеры пели вразброд, нестройно, занятые работой. Некоторые забастовщики пели с таким азартом, что глаза лезли на лоб от напряжения и пение переходило в яростный рев:

Лишь мы, работники всемирной

Великой армии труда,

Владеть землей имеем право,

А паразиты никогда!

Уолеви со своим коробом приближался к началу полосы. Он пел со всеми штрейкбрехерами, ритмичными взмахами разбрасывая химическое удобрение. С забинтованной головой, с красными от недосыпания глазами, с лицом, искаженным от боли и усталости, он пел громко, как бы с вызовом. Он дни и ночи работал в поле, сначала дома, а потом у других хозяев — по всему приходу,— так как возглавлял бригаду штрейкбрехеров. Эта группа состояла из сыновей богатых крестьян и сельских господ. Сами хозяева — пожилые люди — не осмеливались руководить работами, боясь столкновений с забастовщиками, а Уолеви выводил свою бригаду на поле несмотря ни на что. Уже вторую неделю он так работал, успевая соснуть часок-другой лишь под утро. Раненая голова болела, а от угроз и оскорблений, которые приходилось выслушивать изо дня в день, звенело в ушах. Поэтому он был накален до предела. С мрачно пылающим взглядом приближался он к толпе забастовщиков.

Может за ночь злая стужа

Урожай весь погубить.

Труд и труд упорный нужен.

Чтоб в краю суровом жить.

Препираться нам не время,

Честь народная — в труде.

Дело есть! Тоскует семя

По взрыхленной борозде!

— Чего распелся, штрейкбрехер проклятый?.. Стыда у тебя нет. Знаешь ли ты, Юллё, из чего штрейкбрехер сделан? Когда у бога под конец творения остался в руках еще комок какой-то грязи, он сделал из нее жабу, но там еще что-то осталось, и он сделал из этих последних ошметков штрейкбрехера.

Когда сквозь пение прорвались выкрики, Халме, барон и ленсман поспешили к дороге. Но не успели они подойти, как раздался вопль Уолеви:

— Кто это бросил? Кто бросил камень? Если еще кто-нибудь попробует, я буду стрелять.

Тут все голоса смешались в общем крике. Люди, работавшие на поле, со всех ног побежали к Уолеви.

Камень бросил Арви Лаурила. Он не задел Уолеви, а попал в его короб, как и метил Арви. Короб перевернулся на ремне, и удобрение высыпалось на землю. Уолеви выхватил из кармана пистолет, и тогда из толпы демонстрантов полетел второй камень. Уолеви выстрелил в воздух.

Халме побежал к демонстрантам, размахивая высоко поднятой тростью. Запыхавшись от бега, он пытался кричать, но голос его потонул в общем реве:

— Силы небесные! В нас стреляют!..

Увидев Аксели, Халме кинулся к нему и простонал:

— Сделай что-нибудь... Успокой... Запрети...

Аксели гаркнул:

— Тихо! Камни прочь. И пистолеты тоже...

Но его приказ ни на кого не подействовал. Как бы в ответ Анттоо Лаурила заорал что было мочи:

— Ах ты, щенок сатаны!.. С пушкой лезешь!.. Всыпать бы тебе так, чтоб и не встал с этого места...

Штрейкбрехеры подоспели на помощь Уолеви, и теперь уже крики неслись с обеих сторон. Вот полетел еще камень— и пошло! К счастью, камней на дороге было мало, а на поле и того меньше, так что их приходилось искать. И стоило кому-нибудь найти камень, как все бросались за ним, отнимая друг у друга. Камней не хватало, и началась рукопашная. Стоял непрерывный рев:

— Это правда, да?.. Сатана...

— Я выстрелю в голову, если только еще раз...

— Именем закона, разойдись! Именем закона, расходись, расходись!..

— Шорт, шорт!.. Прочь, прочь!.. Иди прочь! Нет хорошо!..

— Товарищи, спокойствие! Дорожите вашей рабочей честью... Помните, что вы социал-демократы!.. Аксели, скажи им... Отто, сделай что-нибудь...

— В морду, в морду поганому барчуку, это он в меня швырнул камень!..

— Проклятое барское отродье, иди щупай горничных своей матери, ты только этим и занимался...

— Зачем ты сюда приперся?..

— Дай ему, дай, чтоб нос в затылок врос! Трам-тара-рам!..

—Товарищи, послушайте... Споем, товарищи! «Вставай, проклятьем заклейменный...»

— Ой, елки-моталки, кто в меня саданул? Убью, сатана!..

— Не роняйте вашего рабочего достоинства... Вы же социал-демократы!..

Халме, задыхаясь, метался от одного к другому, то в бессилии потрясая тростью, то молитвенно воздевая руки. Камень угодил ему в спину, он скорчился и застонал, но, превозмогая боль, снова ринулся в толпу и все уговаривал, кричал до хрипоты. Аксели тоже пытался остановить драку, но он понимал, что в этой свалке кричать бесполезно, и молча стал разнимать дерущихся. Он схватил руку Элиаса, когда тот собирался бросить камень, и рявкнул:

— Не смей, сатана! Ты что, не слышал?..

И в этот миг другой камень больно ожег его по ребрам. Дыхание перехватило, и в глазах потемнело от боли. Когда наконец голос вернулся к нему, он взревел не помня себя:

— Какой чер...тов... сын!..

И, ринувшись на штрейкбрехеров, он схватил первого попавшегося под руку. Им оказался сын приходского врача. Но в помутившемся от ярости сознании Аксели жила все же где-то в глубине мысль, что он должен не драться, а останавливать дерущихся, поэтому он никого не бил, а расшвыривал штрейкбрехеров, хватая за грудки и бросая наземь. Арво Теурю тоже попался ему в руки и так же шлепнулся навзничь, как и другие. Ленсман выстрелил в воздух и приказал штрейкбрехерам отойти в дальний конец поля. Они повиновались, и тогда драка наконец прекратилась, потому что забастовщики не побежали за ними. Облако пыли стояло над местом побоища. Отовсюду неслись тяжелые вздохи, проклятья и едва сдерживаемые стоны. Тут и там кровянели разбитые носы и губы. Один парень ковылял, припадая на ногу. Другой сидел у обочины дороги, раскачиваясь всем туловищем из стороны в сторону, ругаясь сквозь зубы и чуть не плача. Последние порывы гнева выплескивались наружу бранью с той и с другой стороны.

Барон, с самого начала пытавшийся окриками усмирить народ, потом отошел в сторону и наблюдал за всей сумятицей молча, со спокойным презрением. Халме, тяжело переводя дыхание, допытывался:

— Кто первый бросил камень?.. Пусть выйдет вперед... Кто начал?.. Это же… это...

Ленсман забыл о своей любезности:

— Это грубое нарушение... Несмотря на мой специальный запрет... Начали с вашей стороны... Работавшие имели строгое указание... Вы будете отвечать.

— Шорт... Никакой разум... Все безумцы... душевнобольны...

Халме круто повернулся к ленсману и барону. Дрожа от возмущения и нервно перекладывая трость с руки на руку, он гневно прошептал:

— Будьте добры, прекратите эти лишние провокации. Неужели вам мало того, что произошло.

Из группы забастовщиков опять злобно крикнули:

— Эй ты, Большой Ману, помалкивай! Вздуть бы тебя, черта, чтоб знал!..

Барон молча повернулся и пошел по полю с гордо поднятой головой, с видом суровым и надменным. Халме построил демонстрантов. Колонна двинулась, выкрикивая напоследок угрозы. Хмурый, насупившийся Халме все время молчал. Он только раз обратился к Аксели:

— Ты должен был следить за порядком, а сам разбуянился не хуже прочих.

Аксели шел, держась за бок. Он процедил сквозь зубы:

— Са-атана. Я таких угощений задаром не принимаю. Пусть хоть что угодно...

Халме не стал продолжать разговор. Глядя прямо вперед, он шел за знаменем, словно не слыша ни проклятий, ни угроз, раздававшихся у него за спиной.

— Надо поменьше церемониться с ними, трахнуть им как следует... Правда, я там одному врезал в самый сочельник так, что кулак себе ободрал...

Люди долго толпились у рабочего дома. Страсти снова разгорались. Халме отправился домой звонить по телефону и, вернувшись, объявил, что на следующий день должны приехать депутаты парламента, чтобы договориться об окончании забастовки. И все еще с каменным от обиды лицом он решительно сказал:

— Теперь я должен заявить всем крикунам: если хотите, чтобы я участвовал в этих переговорах, безобразии надо немедленно прекратить. Думаю, каждый, у кого есть хоть капля рассудка, поймет, что такое поведение может принести нам только вред. Ведь трудно говорить о правоте скандалистов и буянов. Я прошу вас серьезно подумать об этом, поскольку я убедился, что взывать к чести в данном случае, видимо, бесполезно.

Слова портного падали в тишину, внешне спокойные и сдержанные. Но в какой-то его скованности, в том, как он говорил, не поворачивая головы, чувствовалось глубочайшее возмущение. Закончив, он тотчас повернулся и ушел.

Сообщение о переговорах немного успокоило народ. Перед тем кто-то уже предлагал было двинуться снова на поле:

— Только на этот раз пойдем без тех, кто защищает штрейкбрехеров. Пусть идут лишь свойские ребята, которые сумеют очистить поле от чужаков.

Предупреждение Халме несколько остудило даже самые горячие головы. Больше никто не грозился решать дело самочинно. Однако выслушали его с неудовольствием. Некоторые ворчали:

— Ух, сатана, неужели мы должны культурно снять шапки и стоять, когда в нас стреляют и закидывают нас камнями? Он так долго якшался с господами, что уже не может быть всем сердцем против них.

— Пусть только попробуют мне еще пушкой тыкать... Я тоже могу ударить чем-нибудь покрепче камня. Я знаю, что говорю. Тогда и с нашей стороны шестизарядный запоет. И ручаюсь, что пули не полетят на ветер.

Все же у них было такое чувство, что этот бой они выиграли, и синяки под глазами выглядели почти как ордена. Один молодой поденщик из имения барона хвастал, гордо выпятив разбитые и сильно распухшие губы:

— Ну и лихо же мне дали в морду! У меня даже в глазах сделалось такое, что я увидел на небе сразу три Медведицы и косу Вэйнемейнена с двумя косовищами.

Вечером по деревне неслись разудалые песни.

VI

Сенат направил в приход двух депутатов парламента, чтобы уладить дело с забастовкой. Один из них был Хеллберг, а другой — представитель суометтарианцев, поскольку в этом приходе большинство хозяев поддерживало суометтарианцев. Было решено провести переговоры в селе, в доме общины, куда обе стороны пришлют своих выборных представителей. Оба депутата вели предварительные беседы — каждый среди своих.

Представители трудящихся совещались в рабочем доме села. Председатели забастовочных комитетов разных деревень по очереди зачитывали свои требования. Затем все эти требования сводились воедино, потому что многое в них было разноречиво.

Потом стали думать, от каких требований еще можно было бы в крайнем случае отступить. Вообще-то требования были безоговорочными, но все же нашлись пункты, в которых можно было пойти на некоторые уступки. Прежде всего пункт о количестве сверхурочных часов. Пока шли эти прения, Хеллберг молчал, и лишь под конец он взял слово, чтобы, огласив объединенные требования, сделать общее заключение об условиях примирения. Когда официальное совещание закончилось, он остался побеседовать с виднейшими руководителями в более узком кругу.

— Прекращение забастовки, с нашей точки зрения, желательно. Но у меня такое чувство, что хозяева совсем созрели, и сейчас можно будет настоять на своем. Хоть я и за компромисс, однако, вам не обязательно принимать его.

Кто-то предложил организовать демонстрацию в селе во время переговоров с хозяевами, и по этому поводу долго спорили. Многие решительно возражали, опасаясь беспорядков. Халме, напуганный еще с прошлого раза, предлагал совсем отказаться от этой идеи. Однако Хеллберг был за демонстрацию, и Янне поддержал его, хотя они чрезвычайно редко сходились во мнениях.

Решили провести демонстрацию более солидно, с оркестром и мужским хором сельского товарищества.

— Это даст нам возможность как-то воздействовать на настроение масс во время переговоров.

В тот же самый час, когда выборные представители собрались в общинном доме для переговоров, пришли в село и первые колонны демонстрантов. Некоторые даже несли плакаты:

«Да здравствует восьмичасовой рабочий день! Долой крепостничество скотного двора! Земля принадлежит тем, кто ее обрабатывает».

При входе в село прибывающие колонны встречал духовой оркестр. Под марш и шагалось иначе, ноги ступали тверже, выдерживая такт, а спины и плечи распрямлялись.

— Сколько народу, ребята... Экая сила за нами...

В общинном доме хозяева наблюдали из окон за прибывающими. Хозяин Юллё спросил Янне со сдержанной иронией:

— Неужто праздник песни приурочили к этому дню? Что сие должно означать?

— Людям, конечно, интересно знать, как идут переговоры.

— Ну и поскандалить, разумеется.

— Чего же скандалить, коль собираемся договориться... Другое дело, если не удастся прийти к соглашению... Но и в таком случае лучше, что народ присутствует при переговорах. В любой момент можно выяснить, что приемлемо, а что нет. Ведь если мы подпишем соглашение, которое не может их удовлетворить, то я, по крайней мере, не рискну выйти к людям... Они забросают камнями, как Стефаануса...

Янне отошел с задумчивым и озабоченным видом, как будто он сам с тревогой думал о возможных последствиях. Затем прошли в зал и приступили к переговорам. Прежде чем усесться друг против друга за длинным столом, сдержанно и официально обменялись приветствиями. Договорились, чтобы Силандер председательствовал. Он только собирался начать переговоры, как в раскрытое окно ворвалась песня демонстрантов. Хозяин Юллё закрыл окно.

— Спевки устраивают. До чего музыкальный народ.

— С голоду немного орут, — сказал Янне.

Сначала Янне изложил требования бастующих, а затем хозяин Юллё высказал позицию хозяев. Главный спор разгорелся из-за скотниц. Их рабочий день хозяева вовсе не желали регламентировать. Дискуссия велась горячо, и в репликах подспудно чувствовалась жгучая ненависть. Янне живо обрисовал положение и быт тружеников скотных дворов, а в заключение сказал:

— Попробуйте сами встать в четыре часа утра, да ступайте в хлев, да потом весь день бегом, бегом по самым разным работам и поручениям. Между утренней дойкой, чисткой, уборкой и вечерней то одно дело, то другое, только успевай поворачиваться. И ни воскресных, ни праздничных дней за весь год, кроме одной свободной недели в самую грязную и темную пору осени. Ну нельзя же все-таки весь век держать людей в положении скотины. Одна скотница рассказывала мне: она так устает за день, что даже хозяйка, сжалившись, бывало, посылает ее прикорнуть немножко где-нибудь в телячьем стойле, тайком от хозяина. Потому что ночью времени для сна не хватает. Я-то сам видел и знаю немножко эту жизнь, да и вам следовало бы знать.

Хозяин Юллё откашлялся, и на его высохшей, красной шее ходуном заходили дряблые складки:

— Здесь никто не сомневается, что Кививуори глубоко знает жизнь служанок, все их радости и печали. Но знаком ли Кививуори с самой работой скотного двора? Интересно, что скажут коровы, если за ними ухаживать только восемь часов в день?

— Та-ак. Ну, коровьих речей я не слышал. И я пришел сюда как уполномоченный представитель от работниц, а не от коров, о которых так заботится хозяин. Конечно же, уход за коровами можно организовать и при восьмичасовом рабочем дне, если не гонять скотниц по другим работам.

— А как же в мелких хозяйствах? Им ведь не расчет держать работницу, которая весь день гуляет.

— В нашем приходе мелких хозяйств почти не осталось. Вы их съели постепенно, с течением времени. А в тех хозяйствах, что еще уцелели, очень мало наемных работников и вовсе нет скотниц. Вот ведь чертовщина! Не удивительно ли, что трудности маломощных хозяйств надо непременно разрешать за счет самых обездоленных.

Спорили долго и бесплодно. Затем суометтарианский депутат назвал кое-какие уступки, на которые могли бы пойти хозяева, а Хеллберг высказал свои компромиссные предложения. Их опять стали обсуждать и вертеть так и этак, пытаясь сблизить одно с другим. При этом снова приводились в пример тяжелые условия жизни рабочих, с одной стороны, и специфические требования сельского хозяйства — с другой. Меллола, хозяин большого хутора и владелец лесопилки, сидел и безучастно смотрел на всех, своими маленькими безжизненными глазками.

Он был очень тучен и дышал тяжело, с шумом. Все его туловище двигалось взад и вперед при каждом вздохе, потому что господствующей частью тела у него был живот, который не желал хоть сколько-нибудь потесниться ради дыхании, так что дышала у него спина. Голова мускулистая, расширенная книзу. Весь облик его выражал какую-то непрошибаемую лень.

Когда заговорили о специфическом характере сельскохозяйственного труда и о том, что вообще в сельском хозяйстве возможно, а что нет, он тоже попросил слова:

— Прежде, бывало, у нас, в нашем доме, клали в миску вот этакий кусок масла... В кашу... И все вместе ели из миски... Так, что уж больше не просили.

Говоря о комке масла, он показал свой кулак, обхватив запястье другой рукой. Выдержав небольшую паузу, он набрал в легкие воздуху и с шумным выдохом сказал:

— И уж работали крепко... Эээхх... ффууу...

С минуту все ждали, что он еще скажет, но так как Меллола лишь сосредоточенно дышал, то слова попросил хозяин Юллё. Он сказал, что над предложением Хеллберга можно подумать. Но тогда Янне заявил, что сначала надо получить согласие бастующих. Он, во всяком случае, не рискнул бы сам утвердить эти предложения.

— Но разве вы предварительно не согласовали? Что: же это за посредничество?

Хеллберг посмотрел на Юллё поверх очков. Очки как будто делали его более кротким. Но теперь он сказал е прежней холодной усмешкой:

— Я ведь не могу сам командовать всеми. Я только полагал, что такие условия могут сойти. Почему же не спросить у народа.

С улицы все время доносились то пение, то голос какого-нибудь оратора. Хеллберг предложил пойти и обратиться к народу. Он действительно вышел на крыльцо и стал читать компромиссные условия по пунктам, но ему даже не дали кончить, голос его потонул в общем крике:

— И ты тоже нас продал? Метишь в сенаторы, что ли? А то с чего бы это вдруг ты стал хозяйскую сторону держать? Никаких уступок! Мы и так не слишком много требуем.

Когда Хеллберг стал еще что-то говорить, председатель товарищества из пристанционной деревни дал знак и оркестр заиграл «Марсельезу», а толпа дружно подхватила песню.

— ...и не приходи к нам ради сенаторов!.. Ни часа больше!..

К оружью, граждане!

И на тиранов!

Хеллберг вернулся в зал и сел на свое место.

— В таком виде не пройдет. Безнадежно и пытаться провести этот вариант.

Хозяин Юллё сказал, сдерживая презрительную усмешку:

— Если бы вы действительно хотели уладить это дело...

— Вот тебе бумага. Поди сам, попробуй, может, тебя люди послушают... Сначала вы доводите людей до крайности, а потом требуете, чтобы другие держали их в руках. Право же, мы могли бы сказать: вы заварили кашу — вот теперь и расхлебывайте!

Халме попросил слова. Хотя все говорили сидя, он встал и начал так:

— Милостивые государи!

Он избрал обращение «милостивые государи», во-первых, потому, что видел перед собой суометтарианского депутата, а во-вторых, еще и в силу особой значительности переговоров.

— Разрешите сказать со всей серьезностью несколько слов о весьма серьезном деле и в весьма серьезный момент. Милостивые государи! Когда долго тяготевшие оковы спадают наконец с рук народа, он первое время долго не знает, что ему делать с этими освобожденными руками. Он может нечаянно пустить их в ход и неразумно, так сказать, найти им не самое похвальное применение. Как это нам уже пришлось видеть, к сожалению. Социальный мир внутри нашего народа глубоко потрясен. И это произошло в тот самый момент, когда, казалось бы, открылись возможности для счастливого переустройства судеб страны. Надеюсь, вы понимаете смысл моих слов. Это беспокойство я мог бы сравнить с рекой. Воды нашей общественной реки не имели возможности струиться свободно. На ее пути были созданы искусственные заторы. Вот они рухнули, наконец, и река устремилась вперед, бурля и пенясь. Наша задача должна теперь состоять в том, чтобы направить ее течение в спокойное русло. Этого можно добиться совсем просто: нужны лишь деньги. Уважаемые господа! Я бы дал эти деньги, если бы имел их. У вас они есть и потому вы должны дать их. Не будем пытаться восстанавливать плотины, которые уже разрушены. Уважаемые господи, необходимо признать некоторые факты и считаться с ними. Не думайте, что можно вернуть прежние порядки Вы должны понять, что права рабочего класса больше нельзя попирать. Вопрос лишь в том, согласитесь ли вы добровольно предоставить эти права, или их возьмут силой. Колесница истории мчится. Вы слышите грохот ее колес. Под тяжким грузом содрогается вся наша планета Теллус. Милостивые государи, раскройте же ваши глаза, чтобы смотреть и видеть. Вы слышите пение, там, за стенами. Вам не нравится эта песня. Но она, тем не менее, дорога этой массе поющих. Это, так сказать, песня их сердца, говоря словами нашего бессмертного поэта из Нурмиярви, великого Алексиса Киви. Позволю себе побеспокоить вас, господа, кратким обзором нашего прошлого, хотя это и не относится непосредственно к обсуждаемому вопросу. Достопочтенный господин судья, выступавший передо мной, представил нам в цифрах, как поднялась цена подковных гвоздей в сравнении с ценами на сельскохозяйственные продукты. Я согласен, цифры — убедительная вещь. Но в этом никак не повинны те, что собрались там за окнами. Они не взвинчивали цен на гвозди, так же как и цен на сельскохозяйственные машины. Это сделали наши безответственные промышленные спекулянты, которые, играя на трудностях военного времени, занялись бессовестным грабежом, перед коим бледнеют рассказы о дикости первых времен капитализма. Так пойдите же к ним и у них потребуйте справедливости, а не у тех, кто сам никогда ее не встречал.

Во-вторых, как я уже сказал, я хотел бы бегло набросать картину нашего прошлого. Верховный владыка нашей судьбы даровал нам суровую землю, бедную и прекрасную, как сказал наш великий Топелиус. Жизненные блага здесь скудны, да и распределены они весьма неравномерно, как, со своей стороны, говорит наш великий Рунеберг в своем стихотворении: «Счастье нас дарит не ровно». Территория нашей родины не уступает иным королевствам, а число жителей едва соответствует большому европейскому городу. Разрешите спросить: почему? Может быть, не было рождаемости? Нет, господа. С вашего благосклонного разрешения я могу ответить на этот вопрос.

Нет, не потому, что мало рождалось народу, а потому, что слишком поспешно умирали. То после нескольких месяцев жизни, когда у изнуренной матери пропадало молоко, а грубого хлеба с отрубями нежный желудок еще не научился переваривать. То после нескольких лет, ослабев от недоедания. А некоторым посчастливилось возмужать и пожить некоторое время где-нибудь на закраине пашни или на крутом каменистом склоне, пока изначально слабая нить жизни не обрывалась наконец. Господа, нас мало потому, что прирост нашего народа тонул в море горестей и страданий. Лишь редким избранникам эта земля давала жизнь, слишком же многие ложились в нее костьми, не имея места на ней, обездоленные, бесправные. Население прибавлялось или убывало — в зависимости от урожайности года. Как белки лесные в хороший год плодятся, а в плохой — переводятся, так прибывали и убывали те сыновья Северной страны, которым было суждено умирать, уступая место своим братьям, унаследовавшим привилегию владеть и распоряжаться всеми дарами родной земли. Перед моим взором бесконечной, колышущейся вереницей тянется шествие отчаяния — видение моего детства. Господа, подорожание подковных гвоздей, конечно, очень неприятно для тех, кому надо ковать своих коней. Но все-таки, если я положу на чашу весов эти гвозди — ну, скажем, запас для целого прихода,— а на другую чашу — хотя бы одну загубленную жизнь, горестную, полную страданий, которые человек переносил, даже не ведая их причины, тогда, милостивые государи, насколько мне думается, вышеназванный мешок железных гвоздей не перевесит, он окажется гораздо легче и поднимется кверху. Господа, вы слышите песню там, за окнами. Это поют призраки прошлого. Я с прискорбием слышал угрозы подавить волнения силой. Милостивые государи, разрешите заверить вас, что этот путь ни к чему не приведет. Ибо, как я сказал, тени прошлого обступили нас и сурово требуют правды. Отдадим им должное, потому что в призраков нельзя стрелять. Меня пугают привидения, эти колышущиеся вереницы теней, поэтому я прошу и заклинаю вас, уважаемые господа, согласитесь на требования рабочих. Это очень недорогая плата призракам за их право. Еще раз, господа, умоляю, согласитесь.

Кончив, он сел на свое место и замер, устремив прямо перед собою невозмутимо спокойный взор. Пока он говорил, остальные смотрели кто куда, с досадой слушая напыщенные слова. Такая торжественность раздражала. Она казалась нелепой и никак не вязалась с будничностью полупустого зала, где и голос раздавался необычно гулко и глухо. Хеллберг глядел в сторону с видом явного недовольства. На лице Янне было деланное выражение серьезности. Он все время разглядывал крышку стола. Так что и свои были недовольны. Хозяин Юллё, сухо кашлянув, сказал:

— Покамест у нас ни в кого не стреляли — ни в призраков, ни в живых. Но камни и колья так и летают, вот уже недели две... С такими речами надо было пойти вон туда, на крыльцо... Да-а. Видно, этак мы ни до чего не договоримся. Битый час мололи языками да опять к тому же и пришли. Я думаю, нашей стороне надо собраться и поговорить отдельно. Пойдемте-ка в комнату приходского совета.

Хозяин поднялся и пошел вперед. Он, очевидно, решил быть сугубо официальным. Этот потомок старинного рода богатых крестьян-рустхоллеров[2], высохший в своем почетном звании судейского помощника, с юных лет привык по-хозяйски распоряжаться не только своим большим имением, но и делами всего прихода. И даже в отношении к забастовкам он проявлял своего рода аристократизм. Он прятал свою ненависть, глядя трезво на реальные факты. С таким видом и сейчас он направился в комнату приходского совета во главе своей группы. Последним встал из-за стола, кряхтя и охая, Меллола. Отфыркиваясь, он сказал:

— Я всегда говорил, что у Халме язык подвешен хорошо... Учителем народной школы надо было бы ему стать, как я в свое время советовал... Знает эти все... Стихи и прочее... Учителем в народной школе... да...

Выбравшись из-за стола, он поплелся вслед за остальными, тяжело ступая, выпятив огромный живот и делая гребущие движения растопыренными в стороны руками, кисти которых безжизненно висели, выглядывая лишь наполовину из чересчур длинных рукавов пиджака.

После ухода хозяев с минуту царила тишина. Наконец Янне проговорил почти шепотом:

— Я думаю, Юллё возьмет их сейчас в оборот.

— Ты, Аату, кажется, малость усовестил их,— сказал Силандер.

Но Халме молчал, как бы прислушиваясь к отзвукам своей речи. Хеллберг неопределенно хмыкнул:

— Усовестить можно только тех, у кого она есть, совесть-то.

Он встал и подошел к окну. Там в это время один из руководителей забастовки выступал с речью. В гневном порыве Хеллберг резко отвернулся от окна и воскликнул:

— Если что и выйдет, то лишь благодаря этой нищей толпе! Честное слово... иной раз хочется кричать: «Господи, дай нам Варавву!»

Вернувшись на свое место, он продолжал тем же гневным тоном, как бы сам для себя:

— А Сэнтери Элькиё со своей кулацкой шатией требует еще повысить цены на хлеб и установить трудовую повинность, чтобы они могли заполучить на свои поля дешевую рабочую силу. В иные дни даже в Хельсинки бедный люд не получает хлеба, а у них хватает совести ругать продовольственный закон, потому как, видите ли, заставляют ограничивать торговлю хлебом, не дают свободно спекулировать!.. Но господа все равно жрут булочки с маслом без ограничения.

Он был до того зол, что выдавливал слова сквозь зубы с присвистом, комкая гласные, и у него вместо Сантери Алкио получалось Сэнтери Элькиё.

Янне взглянул на негодующего Хеллберга и чуть заметно улыбнулся одними глазами.

Хозяева вернулись. Они снова расселись по своим местам. Хозяин Юллё начал официальным тоном, по-видимому, заранее заготовленные фразы:

— Мы решили принять выдвинутые рабочими требования, несмотря на то что сельское хозяйство, и без того переживающее серьезные трудности, окажется перед лицом таких испытаний, все последствия которых даже невозможно заранее предугадать. Мы приняли такое решение, имея в виду единственно восстановление мира, поскольку руководители рабочих, видимо, не могут удержать своих людей от беспорядков то ли по своей неспособности, то ли по нежеланию.

Выдержав небольшую паузу, он продолжал более буднично:

— Это, разумеется, наше решение. Я должен еще посоветоваться кое с кем, прежде чем мы подпишем соглашение. Я пойду сейчас звонить по телефону.

Он вышел на крыльцо, но ему тут же пришлось вернуться, так как толпа встретила его бурными криками.

— Что это, старик задумал удрать? Не пускайте его. Не уйдешь никуда, пока дело не кончено!

Вернувшись в зал, хозяин проговорил:

— Видно, ничего не получится. Тут уж я бессилен.

Янне вышел на крыльцо и призвал народ не шуметь, объяснив, куда должен пойти хозяин. Юллё отправился снова, и на этот раз толпа расступилась перед ним, открыв проход, по которому хозяин шел, ни на кого не гляди, Сельские жители, более знакомые с ним, прятались за спины других, стараясь не попадаться ему на глаза. Никто еще не знал толком, как надо держаться.

Все время, пока шли переговоры, демонстранты оставались на месте. Конечно, в толпе все время происходило движение, люди приходили и уходили. Многие жители окрестных деревень заворачивали в село из любопытства. Особенно странно было заглянуть в такой будничный день на церковную гору, на площадь. Площадь была непривычно пустынна. Некоторые заходили в аптеку купить чего надо. Молодежь прибегала за «монахами» — вкусными пончиками, которыми лавочник предусмотрительно запасся, потому что торжественная обстановка и надежда на победу толкали многих на излишества. Один батрак купил целый десяток «монахов» и с кульком в руках отошел за угол магазина. Толпа у общинного дома пели в это время «Марсельезу», и парень воровато озирался, с невольной осторожностью человека, который совершает предосудительный поступок. Сосредоточенно, уже не замечая ничего вокруг, закатывая глаза, он принялся уминать пончики. Зубы жадно впивались в «монаха», челюсти работали без передышки. Пончик за пончиком исчезали у него во рту. Как только скрывался один, так уже другой в руке ожидал своей очереди. Под конец даже в висках заболело от переутомления, и челюсти онемели, так что последние куски пришлось проглотить недожеванными. Потом он облизал пальцы и, скомкав кулек, спрятал его под фундамент магазина. Еще раз осторожно оглядевшись кругом, он пошел к общинному дому с приятной истомой удовольствия и со смутным сознанием вины, с каким он, бывало, боязливо поглядывал на хозяйку, когда крал из масленки немножко сливочного масла или добавочную рыбку, хотя знал по привычке и по опыту, что это считается излишеством.

И только вернувшись в строй, он успокоился и запел со всеми вместе:

Свобода, мы твои солдаты.

К оружью, граждане!

И на тиранов!..

Среди демонстрантов из Пентинкулмы некоторые тоже лакомились пончиками. Оживленно болтали и шутить старались изо всех сил, если даже и не очень-то выходило. Тут был и Аку Коскела, хотя у него еще не зажила спина, так что он от боли не мог даже плечом пошевельнуть. Глядя на других, ему тоже захотелось полакомиться. Он спросил братьев, не купить ли и на их долю. Алекси после долгих колебаний сказал:

— Ну, пожалуй, принеси одну штуку.

Аксели заказал для детей:

— Купи парочку — тому и другому.

Себе Аку, по своему легкомыслию, купил несколько пончиков. Элма Лаурила, увидав, что он ест, сказала:

— Младенец Коскела кушает булочку. Конечно, я тоже могла бы купить пончик, если бы хотела.

— Ну и купи, раз завидки берут.

— Фу... Вот еще! Я не маленькая!

Аксели попросили сказать речь, но он отказался. Нет, он не мог сравниться с этими опытными руководителями, которые один за другим поднимались на крыльцо и начинали зычными голосами:

— Товарищи! Мы не отступим, не пойдем на попятный. Мы выстоим в этой борьбе, сколько бы она ни длилась, мы не сдадимся. Мы привыкли терпеть, потерпим, если надо, еще какое-то время...

Пентинкулмовцы шептали ему:

— Эй, Коскела, поди выступи и ты, чтоб и от нас был кто-то. Раз Халме там, на совещании... Надо же и от нас кому-нибудь...

Но Аксели отказывался:

— Хватит речей и без меня.

Когда вышел хозяин Юллё, настроение у всех поднялось: все с нетерпением ждали его возвращения. Все глаза впились в него, когда он шел обратно, но лицо хозяина было непроницаемо. Он прошел в дом, и вся толпа замерла в напряженном ожидании.

Хозяин сообщил, что заручился согласием важнейших работодателей. Он не стал рассказывать о том, как трудно было уломать барона. Барон даже бросил трубку. Но на следующий звонок к телефону подошла баронесса, и, в конце концов, хозяин Юллё добился согласия барона.

— Ну, так. Давайте писать соглашение.

Янне достал бумаги из своей папки.

— У меня тут все уже написано. Только поставить подписи. Вот здесь как раз все согласованные условия — по пунктам.

Хозяин Юллё прочел все внимательно и сказал с усмешкой:

— Вот до чего, оказывается, Кививуори был уверен в своем деле.

— Я всегда верил в победу справедливости. С детства мне запала в душу такая вера.

— Хе-хе...

Янне с подписанным соглашением вышел на крыльцо. Он сначала объявил о согласии хозяев, а потом стал читать все по пунктам. Однако их никто не слышал, кроме него самого, потому что толпа не переставала одобрительно кричать и аплодировать.

Последним был пункт о беспорядках во время забастовки. Согласно этому пункту, стороны отказываются от взаимных обвинений и предлагается примирение без суда, за исключением тех случаев, когда власти сочтут необходимым вмешаться. Хозяева со своей стороны обязуются не подавать в суд, так же как и забастовщики.

Колонны демонстрантов стали одна за другой расходиться по своим деревням. Мужской хор и оркестр провожали их, исполняя марш. Халме шел впереди колонны пентинкулмовцев, рядом с Аксели. Он был еще более торжествен и не проронил ни слова. Люди в колонне возбужденно говорили:

— Когда все дружно бросают работу — ничего не поделаешь...

— Можно бы и в колокола зазвонить в честь такого события.

Над селом неслись трубные звуки оркестра, глухие удары барабана и песня мужского хора. Песня была слышна далеко на большаке:

Вперед, рабочий, сильный люд!

Не рабскою толпою...

Кто-то почтительно предложил Халме пончик:

— Возьмите, мастер... Позвольте вас угостить... Не побрезгуйте...

— Благодарю. Только не сейчас, посреди дороги.

Портной маршировал, высоко поднимая колени и размахивая тростью.

Хор и оркестр продолжали марш до тех пор, пока хвост последней колонны не скрылся из виду. Хозяева вышли из общинного дома задним ходом, чтобы не видеть этого триумфального шествия. Со злобным презрением смотрели сельские господа из окон своих домов на проходящие мимо группы демонстрантов. Костистые, скуластые, солнцем обожженные лица сияли, торжествуя победу. Неужели это те самые люди, которые раньше приходили в село, робкие и застенчивые, почтительно кланялись продавщицам в лавке и аптечным барышням? Люди, которые, бывало, в магазине спешили посторониться, как только в дверях показывался кто-нибудь из сельских хозяев или из господ. Неужели это те самые женщины с впалыми щеками, которые озабоченно поглядывали то на товары, выставленные на полке, то потихоньку пересчитывали монетки, завернутые в тряпицу, а потом смущенно говорили:

— Мне бы, если можно, только четвертушку...

Торппари, батраки и работники, по большей части одетые в домотканую саржу, молодые поденщики в покупных костюмах — результат больших заработков на траншейных работах, скотницы в белых платочках, завязанных под подбородком, и с белым носовым платком в руке. О, это виднейший плод народного просвещения — носовой платок, в который не сморкаются, а просто держат зажатым в руке, когда идут в село, держат так крепко, что косточки на кулаке становятся белыми от напряжения.

Но теперь над серой саржей и над белыми платками скотниц развеваются алые флаги. И надо всем селом несутся звуки оркестра и песня мужского хора:

В могучем натиске смети

Преграды пред собою.

Загрузка...