ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

С начала мая, после стрижки и продажи приплода, овчар Сулас выгонял все стадо на подножный корм, ведя за собою с помощью подпаска Огюста и двух псов — Императора и Разбойника — около четырехсот голов. До самого августа овцы паслись на полях, оставленных под паром, на покосах клевера и люцерны или же просто щипали придорожную траву. Теперь, когда хлеб был убран, они уже целых три недели бродили по жниву, палимые последними жаркими лучами сентябрьского солнца.

Это было скверное время, когда весь кран Бос оголен и ободран и на полях его не видно ни единого зеленого пятнышка. Летний зной и полное отсутствие влаги до того иссушили почву, что на ней стали появляться трещины. Вся растительность исчезла, остались только грязные пятна засохшей травы, только жесткое, колкое жниво, квадраты которого уходили в бесконечную даль, расширяя унылый простор голой равнины. Казалось, что от края и до края по ней прошел огонь пожара, оставив на земле тусклый отблеск, белесый грозовой свет. Все вокруг казалось подернутым желтизной, нагонявшей невероятную тоску: и обожженная земля, и остатки срезанных стеблей, и изрытые, изъезженные колесами дороги. При малейшем дуновении ветра поднималась пыль, покрывавшая собою откосы и изгороди. Даже голубое небо и яркое солнце наводили тоску среди этого всеобъемлющего уныния.

Как раз в этот день дул сильный ветер. Резкие и горячие порывы его гнали быстро катившиеся облака, а когда выглядывало солнце, оно, как раскаленное железо, обжигало, кожу. С самого утра Сулас ожидал, чтобы с фермы привезли воды для него и для овец. В это время он пас свое стадо к северу от Рони. Поблизости не было даже лужи. В загоне, устроенном из переносной изгороди, которая укреплялась на вбитых в землю кольях, прерывисто и тяжело дыша, лежали овцы. Высунув языки, задыхались растянувшиеся снаружи собаки. Овчар, искавший хоть малейшей защиты от солнца, прятался за своим двухколесным фургоном, который он толкал перед собой при каждом перемещении загона. Эта тесная конура служила ему и постелью, и шкафом, и буфетом. Но когда в полдень солнце поднялось прямо над его головой, он встал, чтобы поглядеть, не возвращается ли Огюст, которого он послал на ферму справиться, почему не привозят бочку. Наконец показался подпасок. Еще издали он кричал:

— Сейчас приедут, утром не было лошадей!

— А ты, скотина, не мог захватить бутылку воды?

— Не сообразил… Сам-то я напился.

Сулас сжал кулаки и замахнулся, но мальчишка ловко отскочил в сторону. Старик выругался и решил приняться за завтрак без воды, хотя от жажды у него пересохло в горле. Все еще остерегаясь затрещины, подпасок достал из фургона черствый хлеб, орехи и сухой сыр. Оба принялись за еду, а собаки, усевшись напротив, время от времени хватали на лету бросаемые им корки и разгрызали их с таким хрустом, словно это были кости. Несмотря на свои семьдесят лет, овчар работал деснами так же проворно, как мальчик зубами. Крепкий и кряжистый, как терновый сук, он еще держался прямо, а его изрытое морщинами лицо под косматыми и выцветшими до землистого оттенка волосами походило на деревянную колоду. Огюст все-таки не избежал оплеухи, от которой покатился внутрь фургона. Сулас неожиданно ударил его в тот момент, когда подпасок прятал туда остатки хлеба и сыра.

— Получай, свиная рожа, хлебни-ка пока вот этого!

До двух часов дня никакой бочки, однако, не привозили. Зной усилился и в минуты полного безветрия становился совершенно невыносимым. Потом набегавший ветерок поднимал с земли вихри сухой пыли, которая, как дым, слепила глаза, душила горло и еще больше усиливала муки жажды.

Овчар, безропотно, с истинно стоическим терпением переносивший мучительную жару, проворчал наконец с некоторым облегчением:

— Черт бы их драл! Не слишком рано пожаловали!

В самом деле, две повозки, казавшиеся издали размером с кулак, появились на горизонте. В первой, которой правил Жан, овчар смог различить бочку. Вторую повозку вел Грон. Она была нагружена мешками с зерном и направлялась на мельницу, высокий деревянный скелет которой возвышался на расстоянии полукилометра. Вторая повозка остановилась на дороге, а Трон пошел через жниво следом за первой к загону, как бы с намерением помочь. На самом же деле ему просто хотелось провести время и поболтать.

— Ты что же это, уморить нас вздумал? — крикнул овчар. Овцы, тоже почуявшие воду, с шумом поднялись и теснились у изгороди, вытягивая головы и жалобно блея.

— Терпение! — проговорил Жан. — Тут на всех хватит, обопьетесь!

Тотчас же поставили корыто и по деревянному желобу пустили в него воду, а так как желоб протекал, то подоспевшие собаки могли лакать вдоволь. Овчар и подпасок, не дожидаясь, жадно пили прямо из желоба. Вокруг корыта столпилось все стадо, слышно было, как журчит благодатная влага, как она весело булькает в глотках. Все радовались возможности промочить горло и освежиться — животные и люди.

— Ну, а теперь, — сказал Сулас, повеселев, — если вы хорошие ребята, то поможете мне перенести загон.

Жан и Трон согласились. Загон путешествовал по всему жниву, оставаясь на одном месте не более двух — трех дней — ровно столько, сколько овцам требовалось, чтобы выщипать всю траву. Благодаря этому и поле постепенно унаваживалось, участок за участком. Пока овчар с собаками смотрел за стадом, оба парня и подпасок вытащили колья и перенесли изгородь шагов на пятьдесят в сторону. Там они снова установили ее обширным четырехугольником, и овцы сами устремились в загон, как только он был окончательно установлен.

Сулас, несмотря на свой возраст, сам подкатил повозку к загону. Потом зашел разговор о Жане, и старик спросил:

— Что с тобой такое? С чего ты нос повесил?

Но парень в ответ лишь грустно покачал головой, думая о Франсуазе, которую, как ему казалось, он теперь безвозвратно потерял. А старик продолжал:

— Гм! Дело тут не без бабы… Ах, чертовы потаскухи, всем бы им шею свернуть!

Трон, этот огромный детина с простодушным лицом, расхохотался.

— Ну, знаешь, так говорят, когда уж пороху больше нет.

— Пороху нет, пороху нет! — передразнивал его овчар. — Ты почем знаешь? Я лез к тебе, что ли?.. Послушай, сынок, есть одна такая, с которой тебе тоже лучше бы не связываться. А то, честное слово, дело кончится скверно!

Этот намек на его отношения с Жаклиной вогнал работника в краску. Как-то раз утром Сулас застал их вдвоем в риге, где они пристроились за мешками с овсом. Ненавидя эту бывшую судомойку, плохо относившуюся теперь к своим прежним товарищам, он в конце концов решился открыть глаза хозяину. Но едва он раскрыл рот, хозяин посмотрел на него так свирепо, что он онемел и решил не говорить до тех пор, пока Жаклина окончательно не изведет его, добившись его увольнения. Между ними шла настоящая война: он жил в страхе, что его вот-вот выбросят за дверь, как старую, больную скотину, а она ожидала, когда власть ее укрепится настолько, что она сможет потребовать от Урдекена увольнения старика, к которому хозяин очень благоволил. Во всей округе не было другого, столь же умелого овчара: овцы у него выщипывали все поле подчистую, так что не оставалось ни единой травинки.

Старику, как это часто бывает с одинокими людьми, хотелось излить все, что накопилось на сердце, и он продолжал:

— Да, если бы моя жена, стерва, не пропила бы перед тем, как сдохнуть, весь мой скарб, я бы сам ушел с фермы к черту на рога — только бы не видать этой мерзости… Жаклина, вот уж кто действительно ляжками поработал больше, чем руками! И, конечно, не за какие-то там заслуги, а только своей шкурой добилась она такого положения! Подумать только, хозяин уже давно спит с ней в постели своей покойницы-жены, а теперь он и есть стал с ней вдвоем, точно она и впрямь его жена. Вот подождите, придет день, она всех нас выживет да и его самого в придачу!.. Потаскуха, нюхалась с самой последней свиньей!

Слушая старика, Трон с каждой фразой все крепче сжимал кулаки. Он был подвержен приступам ярости, которые при его исполинской силе делали его страшным.

— Довольно! — закричал он. — Был бы ты еще мужчиной, я бы тебе влепил как следует… Да ее мизинец честнее, чем ты со всеми своими потрохами, старая ты рухлядь!

Но Сулас насмешливо пожал плечами при этой угрозе. Он никогда не смеялся, а тут вдруг захохотал, скрипя, как заржавленный блок.

— Остолоп, простофиля! Ты так же глуп, как она хитра. Да она сумеет тебе пыль в глаза пустить насчет того, что она еще девка! Говорят тебе, вся округа на брюхе у нее перебывала. Я ведь всегда на ногах, хочешь не хочешь, приходится видеть, как девок затыкают! А ее столько раз при мне затыкали, что и не сочтешь… Да вот тебе! Ей еще и четырнадцати лет не было, а уж я застал ее в конюшне с дядюшкой Матиасом. Горбун-то уж помер… А однажды, когда она месила тесто, я накрыл ее с этим сорванцом Гильомом, подпаском, — просто уперлась в квашню, да и только… Теперь этого Гильома забрали в солдаты… А потом со всеми работниками, сколько их перебывало на ферме, — во всех углах, на соломе, на мешках, прямо на земле… Да чего далеко ходить! Есть тут один, я его раз видел с ней на сеновале: он только собрался сделать ей хорошую заклепку!

Сулас снова захохотал, искоса поглядывая на смущенного Жана: с тех пор, как разговор зашел о Жаклине, он повернулся спиной.

— Пусть-ка ее кто-нибудь посмеет тронуть теперь! — проворчал Трон злобно, как собака, у которой отнимают кость. — Я его отделаю так, что он у меня позабудет, как хлеб пах, — нет!

Старик пристально посмотрел на него, удивленный этой животной ревностью. Затем, снова погрузившись в оцепенение, он закончил:

— Это уж твое дело, сынок!

Трон направился к своей повозке, а Жан остался еще некоторое время с овчаром, чтобы помочь ему вбить последние колья. Старик, видя, что он такой грустный и беспомощный, в конце концов снова заговорил:

— Уж не из-за этой ли Жаклины ты себя расстраиваешь? Парень отрицательно покачал головой.

— Тогда, значит, другая?.. Кто же? Я что-то тебя ни с кем не видал!

Жан посмотрел на дядюшку Суласа, думая о том, что в подобных делах старики могут иногда дать хороший совет. В порыве откровенности он рассказал все по порядку: как он сблизился с Франсуазой и почему у него не было надежды получить ее после драки с Бюто. Одно время Жан даже опасался, что тот потянет его в суд, так как рука у Бюто была сломана, и, хотя она уже наполовину зажила, он все-таки не мог работать. Но Бюто, вероятно, решил, что лучше всего никогда не давать правосудию совать нос в свои дела.

— Так ты, значит, отделал Франсуазу? — спросил овчар.

— Да, один раз…

Старик серьезно подумал и наконец произнес:

— Надо сказать об этом дядюшке Фуану. Может, он и отдаст ее за тебя. —

Жан удивился, так как ему не приходил в голову такой простой выход. Загон был окончательно устроен, и он ушел, толкая перед собою пустую повозку, твердо решив в тот же вечер побывать у старика Фуана. Сулас тем временем вернулся к своей обычной сторожевой службе. Его тощая прямая фигура, как серый столб, торчала посреди плоской равнины. Подпасок с двумя собаками уселся в тени фургона. Внезапно ветер стих, грозовые тучи поплыли к востоку. Стало очень жарко, солнце сверкало на чистом голубом небе. Вечером, окончив работу на час раньше, Жан отправился к Деломам, чтобы до обеда повидать дядюшку Фуана. Спускаясь по косогору, он заметил, что оба они работают в своем винограднике, удаляя с лозы ненужные листья, заслоняющие грозди: в конце прошлого месяца шли дожди, виноград плохо созревал, и надо было пользоваться последними благодатными лучами солнца. Старика на винограднике не было, и парень прибавил шагу, надеясь застать его одного. Он предпочитал поговорить с ним с глазу на глаз. Дом Деломов находился на другом конце Рони, за мостом. Это была маленькая ферма. Совсем недавно на ней соорудили риги и сараи — три неодинаковых строения, окружавших довольно просторный двор. Его ежедневно подметали, а кучи навоза были сложены на нем аккуратно, как по линейке.

— Здравствуйте, дядюшка Фуан! — неуверенно крикнул Жан еще издали.

Старик сидел во дворе, низко понурив голову. Между колен он держал палку. Жан второй раз окликнул его. Старик поднял глаза и, узнав Жана, обратился к нему:

— А, это вы, Капрал! Что же вы проходите мимо нас?

Он произнес это так приветливо и просто, что Жан вошел. Однако он не решался сразу же заговорить о своем деле. У него не хватало духу рассказать о том, как он поступил с Франсуазой. Они поговорили о погоде, о том, насколько она хороша для виноградников. Еще бы с недельку солнышко, и вино удалось бы на славу. Затем молодому человеку захотелось сказать старику что-нибудь приятное.

— Вы просто богач, дядюшка Фуан, хозяина счастливее вас не найти во всей округе!

— Конечно…

— Когда имеешь таких детей, как ваши, то о лучшем нечего и мечтать!

— Да, да… Только, знаете, у каждого ведь свой характер…

Фуан еще больше нахмурился. С тех пор, как он жил у Деломов, Бюто больше не выплачивал ему ренты, отговариваясь тем, что не желает, чтобы его деньгами пользовалась сестра. Иисус Христос никогда не давал ни единого су, а что касается Делома, то он тоже прекратил платежи, так как кормил тестя и давал ему ночлег. Но старик страдал не из-за недостатка карманных денег, тем более, что он получал от г-на Байаша сто пятьдесят франков ежегодно, что составляло двенадцать франков в месяц. Это были деньги, причитавшиеся ему за продажу дома. Их ему хватало вполне, чтобы оплачивать свои маленькие слабости: ежедневную порцию табаку на два су, стаканчик вина у Лангеня, чашку кофе у Макрона, — ведь Фанни была очень расчетлива и доставала из шкафа кофе и водку только в случае болезни. Но, несмотря на то, что дома у него было всего вдоволь, а вне дома он мог позволить себе кое-какие лакомства, ему не нравилось здесь, и жизнь у дочери стала ему в тягость.

— Конечно, — сказал Жан, не подозревая, что прикасается к обнаженной ране, — когда живешь у других, это не то, что у себя.

— Вот именно, вот именно! — повторил Фуан ворчливым голосом.

Он поднялся в порыве возмущения.

— Пойдемте пропустим по рюмочке… Могу же я угостить приятеля!

Но на пороге его охватил страх.

— Вытирайте хорошенько ноги, Капрал! Тут, знаете, из-за этой чистоты разговоров не оберешься.

Жан, чувствуя себя неловко, вошел в дом. Ему хотелось во что бы то ни стало высказаться до возвращения хозяев. Он был поражен порядком на кухне: медная посуда сияла, на мебели не было ни пылинки, пол даже стерся от частого мытья. Кругом было чисто и неуютно, словно тут никто не жил. На очаге, в золе, разогревался вчерашний суп.

— За ваше здоровье! — сказал старик, достав из буфета начатую бутылку и два стакана.

Его рука, державшая стакан, слегка дрожала, до того он боялся, что поступает нехорошо. Выпив, он поставил стакан на стол с видом человека, который пошел на все, и внезапно заговорил:

— Вы знаете, Фанни уже третий день не разговаривает со мной из-за того, что я плюнул… Да, плюнул! А разве другие не плюют? Разумеется, и я плюнул, когда пришла охота… Нет, нет, лучше убраться отсюда, чем терпеть подобные вещи!

И снова наполнив свой стакан, довольный тем, что нашелся собеседник, готовый его слушать, он не давал себя перебить и до конца излил свои жалобы. Все это были сущие пустяки: Фуан сердился за то, что не хотели мириться с его стариковскими слабостями и пытались заставить подчиняться чуждым ему привычкам. Более серьезные обиды и издевательства не причинили бы ему большего страдания. Замечание, сделанное слегка повышенным тоном, было для него равносильно пощечине. К тому же дочь его отличалась крайней обидчивостью, подозрительностью и высокомерием, которые свойственны честным и порядочным крестьянкам. Она обижалась и дулась по всякому ерундовому поводу, из-за каждого превратно понятого слова. Поэтому ее отношения с отцом день ото дня портились. Когда делили имущество, она как дочь показала себя с лучшей стороны, а теперь злилась на него, ходила за ним по пятам, подтирая и заметая, попрекая его тем, что он делал, и тем, чего он не делал. Все это были мелочи, но для старика они превратились в мучение, и он одиноко плакал, прячась по углам.

— Надо уметь кое в чем и уступить, — повторял Жан в ответ на каждую жалобу. — Терпением можно всегда все уладить.

Фуан зажег свечу. Он был уже возбужден и продолжал с негодованием:

— Нет, нет, довольно с меня… Да, если бы я только знал, что меня здесь ожидает! Лучше бы мне сдохнуть в тот день, когда я продал свой дом… Но только они ошибаются, если думают, что я в них нуждаюсь… Я лучше пойду работать каменщиком на дорогах.

Он начал задыхаться и вынужден был присесть. Жан воспользовался этим, чтобы наконец заговорить.

— Вот, дядюшка Фуан, я ведь, знаете ли, хотел повидаться с вами по тому делу. Мне было очень неприятно, но не мог же я не защищаться, раз он на меня напал… А с Франсуазой было у меня слажено, и теперь все только за вами… Вы бы пошли к Бюто, объяснили бы ему…

Старик сделался серьезным. Он покачал головой, не зная, что ответить. Возвращение Деломов вывело его из затруднительного положения. Они не удивились, застав Жана у себя, и по обыкновению встретили его приветливо. Но Фанни сразу заметила на столе бутылку и два стакана. Она забрала их и пошла за тряпкой. Затем, не глядя на отца, она сухо заметила ему, хотя уже двое суток не говорила с ним ни слова:

— Отец, вы ведь знаете, что я этого не позволяю.

Фуан поднялся, дрожа от ярости: замечание, сделанное при постороннем, вывело его из терпения.

— Что еще? Разве, черт возьми, я не имею права угостить своего приятеля?.. Да запри ты свое вино, я могу и воды напиться!

Упрек в скупости страшно оскорбил Фанни. Она ответила, побледнев:

— Вы можете выпить все, что есть в доме, и лопнуть, если, вам так хочется… Но я не желаю, чтобы вы пачкали мне стол своими стаканами, от которых остаются пятна, как в кабаке!

На глазах у старика выступили слезы, и он сказал:

— Поменьше бы чистоты да побольше сердца! Так-то оно лучше, дочка!

И пока Фанни тщательно вытирала стол, старик, чтобы скрыть свое отчаяние, отошел к окну. На дворе уже было темно.

Делом, не желая вступать в перебранку, молчаливо одобрял твердое и разумное поведение жены. Он не хотел отпустить Жана, не налив ему еще стаканчик, который Фанни успела поставить на тарелку. Она вполголоса оправдывалась:

— Вы не представляете себе, как тяжело со стариками! Вечно какие-то причуды, дурацкие привычки, — и они скорее сдохнут, чем исправятся… Наш-то, он неплохой, у него только сил больше нет. А все-таки по мне, так лучше ходить за четырьмя коровами, чем за одним стариком.

Жан и Делом одобрительно кивали головами. Но в это время внезапно появился Ненесс, одетый по-городскому, в пиджаке и брюках, купленных у Ламбурдье, и в шляпе из грубого фетра. Он кривлялся, как барышня, этот длинношеий, подстриженный в скобку парень с голубыми глазами и красивым невыразительным лицом. К земле он по-прежнему чувствовал отвращение и на следующий день собирался в Шартр, где получил место официанта в ресторане с танцевальными вечерами. Родители долго противились этой измене сельскому хозяйству, но такая профессия льстила тщеславию матери, и она в конце концов согласилась, склонив к этому и отца. В этот день Ненесс с самого утра кутил на прощание со своими деревенскими товарищами.

В первую минуту казалось, что его стесняет присутствие постороннего. Затем он все-таки решился заговорить:

— Мама, я хочу угостить их обедом у Макрона, нужно денег.

Фанни пристально посмотрела на него и уже раскрыла было рот, чтобы отказать. Но тщеславие заставило ее удержаться в присутствии Жана. Разумеется, они могли позволить сыну прокутить двадцать франков, — их от этого не убудет. Она исчезла, не сказав ни слова.

— Ты что, не один? — спросил у Ненесса отец.

Он заметил за дверью тень и, подойдя, узнал парня, оставшегося снаружи.

— Да это же Дельфен… Входи же, голубчик!

Дельфен, кланяясь и извиняясь, решился войти. На нем были простые синие штаны, синяя блуза без галстука и грубая деревенская обувь. Кожа его уже успела загореть от работы на солнце.

— Ну, а ты, — спросил Делом, питавший к Дельфену большое уважение, — ты тоже думаешь отправиться на днях в Шартр?

Дельфен вытаращил глаза и выпалил:

— Да нет, черт возьми! Я сдохну там, в этом городе!

Делом искоса посмотрел на сына, а Дельфен продолжал, стараясь оправдать приятеля:

— Это хорошо для Ненесса, он и одевается по-городскому и на трубе играет!

Делом улыбнулся, так как таланты сына в игре на корнет-а-пистоне переполняли его гордостью. В это время вернулась Фанни с целой горстью двухфранковых монет. Она медленно отсчитала десять монет и передала их Ненессу. Монеты были беленькие, так как хранились в куче пшеницы. Фанни не рисковала держать деньги в шкафу и прятала их повсюду — в зерно, в уголь, в песок. Когда ей приходилось платить, деньги ее были то одного цвета, то другого — белые, черные, желтые.

— Сойдет, — сказал Ненесс вместо благодарности. — Идем, Дельфен!

Оба парня улетучились: слышно было, как они смеялись, удаляясь.

Видя, что Фуан, ни разу не обернувшийся во время всей этой сцены, вышел из дому, Жан допил свой стакан, простился и пошел за стариком. Он нашел его стоящим впотьмах посреди двора.

— Так вот, дядюшка Фуан, значит, вы сходите к Бюто, чтобы мне получить Франсуазу?.. Вы хозяин, стоит вам только сказать одно слово…

В темноте раздался прерывающийся голос старика:

— Не могу больше… не могу…

Наконец он не выдержал и признался. Он решил покончить с Деломами и на следующий же день перейти на жительство к Бюто, который ему это уже предлагал. Пусть сын его бьет, — это лучше, чем умереть от булавочных уколов дочери.

Приведенный в отчаяние новым препятствием, Жан наконец решился сказать:

— Признаться вам, дядюшка Фуан… Дело в том, что я уже сошелся с Франсуазой…

На это старик сказал просто:

— Ах, вот оно что! — Потом, подумав, спросил: — А что, девка брюхата?

Жан, хотя и знал наверно, что этого не могло быть, так как они не довели дело до конца, ответил:

— Все возможно.

— Ну, значит, надо подождать… Если она брюхата, тогда видно будет.

В эту минуту на пороге дома показалась Фанни и позвала отца есть суп. Но тот, повернувшись к ней спиной, промычал:

— Можешь выполоскать себе задницу своим супом! Я иду спать.

И злой, с пустым желудком он пошел наверх.

Жан медленно побрел к себе на ферму. Он был до того удручен, что даже не отдавал себе отчета, куда идет. Так он очутился на равнине. Синяя ночь, испещренная звездами, была тяжелой и душной. В неподвижном воздухе снова чувствовалось приближение грозы. А может быть, она проходила где-то поблизости, и на востоке виднелись только вспышки молний. Подняв голову, Жан заметил с левой стороны сотни светящихся глаз, они горели, как свечи, и поворачивались на шум его шагов. Он шел мимо загона, и это светились глаза овец.

Послышался неторопливый голос Суласа:

— Ну, как дела, парень?

Собаки, растянувшиеся на земле, почуяв своего, не шелохнулись. Подпасок вышел из фургона, в котором было нестерпимо жарко, и спал в лощине. И только овчар один продолжал стоять среди окутанной мраком голой равнины.

— Так как же, парень, слажено дело?

Не останавливаясь, Жан ответил:

— Дед сказал, что если девка брюхата, тогда посмотрит.

Он уже миновал загон, когда в ночном безмолвии до него донеслись слова Суласа:

— Верно, надо подождать.

Жан продолжал идти. Впереди расстилались беспредельные просторы босского края, спавшего глубоким сном. Немою тоской дышало сожженное жниво, голая и опаленная земля, отдававшая запахом гари. В полях слышалось стрекотание кузнечиков, словно потрескивание углей в золе. Посреди этой мрачной пустыни виднелись одни лишь неясные очертания стогов, и каждые несколько секунд у самого горизонта появлялись и исчезали лиловатые отблески печальных зарниц.

II

На следующий день Фуан перебрался к Бюто. Его переезд никому не причинил хлопот: у старика оказалось всего два узла со скарбом, которые он непременно хотел перенести сам и сделал это в два приема. Деломы тщетно старались вызвать его на объяснение. Он ушел, так и не сказав ни слова.

У Бюто ему отвели в нижнем этаже за кухней большую комнату, в которой до этого хранились запасы картофеля и свеклы для скота. Хуже всего было то, что помещение это освещалось наподобие погреба всего лишь одним оконцем, пробитым на высоте двух метров. Земляной пол, груды овощей и разных очистков, гнивших по углам, делали комнату очень сырой: с побеленных стен слезами струилась желтая влага. К тому же в этом сарае все оставили на своих местах, освободив только один угол, чтобы можно было поставить железную кровать, стул и стол из некрашеного дерева. Старик, казалось, был в восторге.

Бюто торжествовал. С тех пор, как Фуан жил у Деломов, он бесился от зависти, так как до него доходило то, что говорили по этому поводу в Рони: конечно, Деломы могут прокормить отца, ну, а Бюто — куда им! Им самим есть нечего. Поэтому первое время он не скупился на еду и откармливал старика как на убой. Все это делалось, чтобы доказать, что и они не умирают с голода, А потом, ведь еще имелись сто пятьдесят франков ренты, получаемой Фуаном от продажи дома. Конечно, отец завещает их тому из детей, кто будет ходить за ним в последнее время. С другой стороны, после ухода старика от Деломов им придется снова выплачивать ему годовую ренту в двести франков. Так оно и оказалось на самом деле. Бюто рассчитывал на эти двести франков. Он все прикинул и пришел к заключению, что прослывет добрым сыном, не истратив к тому же ни единого гроша. Наоборот, он надеялся, что еще будет за это вознагражден. Ну, а кроме всего, он сильно подозревал, что у старика имеется кубышка, хотя полной уверенности на этот счет у него не было.

Для Фуана наступил просто медовый месяц. За ним ходили, его показывали соседям: ну как? Старик-то цветет! Не похоже, чтобы он отощал. Дети, Лаура и Жюль, постоянно сидели у него на коленях, развлекали его, и это доставляло ему удовольствие. Но всего более он был счастлив тем, что мог ублажать свои стариковские привычки, был совершенно свободен и даже чувствовал себя как бы старшим в доме. Лиза тоже была хорошей и чистоплотной хозяйкой, но не отличалась капризами и обидчивостью Фанни. Фуан мог плевать куда угодно, ходить и возвращаться, когда ему вздумается, есть в любое время, повинуясь привычке крестьянина, который, улучив свободную минуту, не может пройти мимо ковриги хлеба без того, чтобы не отрезать себе ломтя. Так прошли три месяца, и наступил декабрь. Холода стояли такие, что около кровати Фуана в кувшине замерзала вода. Но он не жаловался. Во время оттепели со стен текло, как в проливной дождь, но ему это казалось естественным: старик ведь не был избалован. Только бы иметь табак, кофе, и только бы к нему не приставали, а там, говорил он, ему и сам черт не брат!

Дело начало портиться с того, что в одно прекрасное утро, войдя к себе в комнату за трубкой, Фуан увидал, как Бюто, не подозревая, что отец еще дома, пытается повалить Франсуазу на картофель. Девушка решительно сопротивлялась, не произнося ни слова, и, поправив юбки, ушла из комнаты, набрав для коров свеклы, за которой ода сюда и приходила. Старик, оставшись вдвоем с сыном, рассердился:

— Грязная свинья! С этой девчонкой, при живой-то жене!.. Ведь она не хотела, я же видел, как она вырывалась!

Но Бюто, еще не отдышавшись, с налитым кровью лицом, не желал выслушивать никаких укоров.

— А вы чего суете нос не в свое дело? Закройте-ка буркалы да помалкивайте лучше, а то худо будет!

После родов Лизы и драки с Жаном Бюто снова принялся бешено преследовать Франсуазу. Он выждал, пока у него совсем зажила рука, и кидался на нее в каждом углу, уверенный в том, что если дело выгорит у него хоть раз, потом все пойдет гладко, и он будет иметь ее, сколько захочет. Разве это не было лучшим способом оттянуть ее замужество, сохранить за собой девчонку и ее землю? Обе эти страсти слились в конце концов воедино: с одной стороны, им владело упорное нежелание выпускать что-либо из своих рук, с другой — ненасытная похоть самца, подстегиваемая сопротивлением девушки. Жена его превратилась в огромную глыбу, которую трудно стало ворочать; к тому же она кормила, — Лаура постоянно висела у нее на грудях. А юная свояченица пахла свежим, молодым телом, влекла его к себе своей грудью, твердой и упругой, как вымя у телки. Правда, он не хотел пренебрегать ни той, ни другой: ему не будет лишней и пара, одна — рыхлая баба, другая — ядреная девка, в каждой есть своя прелесть. Он считал, что такого петуха, как он, и на двух кур хватит, и мечтал о жизни турецкого паши, заласканного и ухоженного, купающегося в наслаждениях. Отчего бы и в самом деле не стать мужем обеих сестер, если они не будут возражать? Так можно в конце концов добиться согласия в доме и избежать раздела земли, которого он страшился, как если бы ему предстояло лишиться руки или ноги.

А поэтому в хлеву, на кухне, везде, где только он встречался хотя бы на минуту с глазу на глаз с Франсуазой, происходила одна и та же короткая, но дикая сцена: внезапное нападение с его стороны и яростная защита со стороны девушки. Бюто наваливался, Франсуаза отбивалась. Он запускал руку ей под юбку, хватал за голое тело, забирая кожу и волосы, как хватаются за загривок, вскакивая на лошадь; она же, стиснув зубы, сверкая черными глазами, пыталась заставить его разжать руку; нанося ему сильный удар кулаком прямо между ног. Схватки эти проходили безмолвно, слышались только тяжелое дыхание и глухой шум борьбы; он сдерживал крик боли, а она опускала платье и уходила, прихрамывая, чувствуя, как мучительно ноет и жжет у нее кожа внизу живота, где, как ей казалось, безжалостная пятерня оставила на теле пять зияющих ран. Так случалось и тогда, когда Лиза была в соседней комнате, или даже в ее присутствии, когда она, стоя к ним спиной, складывала в шкаф белье. То, что жена была рядом, как бы еще сильнее распаляло Бюто, уверенного в том, что из гордости и упрямства девчонка не издаст ни звука.

Однако с тех пор, как Фуан застал их на куче картофеля, начались ссоры. Старик все рассказал Лизе в надежде, что она запретит мужу подобные вещи. Лиза же, накричав на него за то, что он суется не в свое дело, обрушилась на сестру: тем хуже для нее, если она пристает к мужчинам; все они свиньи, чего от них и ждать! Тем не менее вечером она закатила мужу такую сцену, что на следующее утро вышла из своей комнаты с полуотекшим глазом от тумака, которым он наградил ее во время объяснений. После этого и пошла непрерывная грызня; постоянно кто-нибудь да ругался: то муж с женой, то свояченица с зятем, то сестры между собой, а случалось и так, что все трое одновременно готовы были съесть друг друга.

Между Лизой и Франсуазой разгорелась в то время настоящая вражда, глухая, бессознательная ненависть. Их былая нежность без всякой видимой причины перешла в озлобление, которое проявлялось во всем, с утра до вечера. В сущности, единственной причиной был мужчина — Бюто, игравший роль разлагающего начала. Франсуаза, распаленная его преследованием, давным-давно уступила бы, если бы ее решимость подавить свое собственное желание не возрастала всякий раз, как только Бюто прикасался к ней. Она жестоко наказывала себя, но упрямо следовала своему нехитрому понятию о справедливости — не давать ничего своего, но и ничего не брать у других. Ее гнев возрастал от ревности, и вся ненависть обращалась против сестры, потому что та обладала мужчиной, которого она, Франсуаза, ни за что не уступила бы другому. Когда, расстегнувшись и выпятив живот, Бюто преследовал ее, она в бешенстве плевала на его обнаженное мужское тело, посылая вместе с плевком к жене: так ей легче было перенести подавляемое желание. Она тем самым как бы плевала в лицо сестре в порыве презрения к тому удовольствию, в котором она с болью себе отказывала. Лиза не испытывала никакой ревности, она была уверена в том, что Бюто попусту бахвалился, когда кричал, что живет с обеими, не то чтобы она считала его неспособным на это, но она была убеждена, что Франсуаза при ее гордости никогда не уступит. Лиза злилась на сестру единственно за то, что та своими отказами превращала дом в настоящий ад. Толстея, она как бы погружалась в собственный жир. Она была вполне довольна жизнью и с жадным эгоизмом стремилась к тому, чтобы все земные радости сосредоточивались вокруг нее. Разве можно так ссориться между собой, отравлять себе существование, когда кругом всего вдоволь для полного счастья? Ах, эта стерва-девчонка, — все их неурядицы из-за ее несносного характера! Каждый вечер, ложась в постель, она кричала Бюто:

— Она мне сестра, но пусть перестанет меня изводить, а не то, смотри, я выставлю ее за порог!

Но он об этом и слышать не хотел:

— Хорошенькое дело! Да нас же заедят в округе! Чертовы суки! Нет уж, я сам утоплю вас обеих в луже, чтобы вы, наконец, перестали лаяться!

Так прошло еще два месяца. Лиза, издерганная, раздраженная, говорила, что жизнь ее стала так горька, что в кофе приходится сыпать вдвое больше сахара. Когда ее сестре удавалось отразить очередное нападение зятя, Лиза угадывала это по его озлобленности. Теперь она жила в постоянном страхе перед этими неудачами Бюто и начинала волноваться, как только видела, что он подкрадывается к Франсуазе, ожидая, что от нее он вернется в ярости, будет ломать все кругом и над всеми измываться. Это бывали невыносимые дни, их она не прощала упрямице-сестре, которая не желала сделать так, чтобы все устроилось к лучшему.

Но однажды произошло нечто страшное. Бюто, спустившийся вместе с Франсуазой в погреб, чтобы нацедить сидра, вернулся в таком состоянии, что из-за какого-то пустяка, из-за того, что ему налили слишком горячего супа, швырнул свою тарелку об стену и ушел, свалив Лизу с ног пощечиной, которой можно было оглушить быка.

Лиза поднялась вся в слезах, с окровавленным и распухшим лицом. Накинувшись на сестру, она закричала:

— Стерва! Да ляжешь ты с ним наконец?.. Довольно с меня этого! Ты ведь упираешься только для того, чтобы он меня колотил!

Франсуаза побледнела. В изумлении она слушала сестру.

— Видит бог, так будет лучше!.. Может быть, тогда он оставит нас в покое!

Всхлипывая, Лиза упала на стул. Ее расплывшееся жирное тело выражало полную беспомощность, единственное стремление жить в мире, хотя бы ценой дележа. Лишь бы ей иметь свою долю, — ничто больше не будет ее тревожить. Глупо придавать этому какое-то значение. Это же не хлеб! Не убудет, сколько ни съешь! Да и надо помириться, уступить ради того, чтобы жить в добром согласии, по-семейному.

— Ну, скажи, почему ты не хочешь? — настаивала Лиза. Возмущенная, задыхаясь от гнева, Франсуаза нашла в себе силы крикнуть только одно:

— Ты еще гаже, чем он!

И, разрыдавшись, в свою очередь, она убежала в хлев и там вволю предалась слезам. Колишь смотрела на нее своими большими встревоженными глазами. Франсуазу возмущало происходившее не само по себе, а тем, что к этому относились так снисходительно, мирились с этим и считали допустимым все, что угодно, лишь бы в доме воцарился покой. Нет, если бы она имела мужа, то уж никогда не уступила бы не только всего его целиком, но даже и малой частицы. Ненависть к сестре перешла у нее в презрение, и она поклялась себе, что теперь живою не выйдет, но не покорится ни за что.

С этого дня жизнь ее стала еще тягостнее. Франсуаза превратилась в настоящего козла отпущения. Из нее сделали простую служанку, ее изводили тяжелой работой, не переставая, ворчали на нее, тормошили, били. Лиза не давала ей ни минуты передохнуть, будила ее чуть свет и заставляла работать дотемна, так что у несчастной девушки иногда не оставалось сил, чтобы раздеться перед сном. Бюто исподтишка изводил ее непристойными и грубыми ласками, награждал шлепками, щипал за ляжки, так, что она всегда ходила с кровоподтеками, в слезах, настороженная и молчаливая. Он же ухмылялся и был доволен, когда она, изнемогая от боли, еле сдерживалась, чтобы не закричать. Все тело ее было покрыто синяками, ссадинами и болячками. В присутствии сестры она особенно старалась сдерживать себя и даже виду не подавала, когда пальцы Бюто прогуливались по ее телу. Но все-таки это ей не всегда удавалось, и тогда она изо всех сил отпускала ему пощечину. Тут начиналось побоище. Бюто бросался на Франсуазу с кулаками, а Лиза, делая вид, что хочет их разнять, дубасила обоих деревянным башмаком. Лаура и Жюль поднимали вой, раздавался лай всех окрестных собак, так что соседи проникались жалостью к несчастней. Бедная девочка, ну и тверда же она, если может еще терпеть эту каторгу!

Действительно, вся Ронь удивлялась. Почему бы, правда, Франсуазе не уйти, совсем? Люди похитрее качали головой: они-то понимали, в чем дело: она ведь еще не достигла совершеннолетия, ей нужно подождать ровно полтора года. Уйти сейчас было бы глупо, потому что это значит оставить все свое добро. Нет, она, конечно, права, принимая в расчет такое обстоятельство. Что же, разве дядюшка Фуан, который приходится ей опекуном, не может оказать ей поддержку? Впрочем, ему-то самому не сладко живется у сына. Из боязни, как бы во время драк не перепало зуботычины и на его долю, он оставался в стороне. К тому же Франсуаза сама не желала, чтобы он вмешивался в ее дела. Смелая и независимая, она могла рассчитывать только на свои собственные силы. Теперь все ссоры неизменно кончались одним и тем же.

— Да убирайся ты к чертовой матери, убирайся ко всем чертям! — кричала Лиза.

— Еще бы, вы только этого и ждете… Да, раньше я была настолько глупа, что собиралась уйти… А теперь, хоть убейте, не уйду… Я буду дожидаться своей доли. Я хочу получить землю и дом, — и получу, вот увидите, все получу!

В течение первых месяцев Бюто боялся, как бы Франсуаза не забеременела от Жана. После того, как он застал их под стогом, он начал считать дни и с тревогой искоса поглядывал на ее живот. Появление ребенка могло бы спутать все его расчеты, сделав брак между свояченицей и Жаном неизбежным. Она же была совершенно спокойна, так как великолепно знала, что ребенку взяться не с чего. Но заметив, что Бюто приглядывается к ее фигуре, она из озорства старалась нарочно выпячивать живот. Когда он хватал ее, она чувствовала, что его толстые пальцы норовят ощупать, измерить ее талию. В конце концов она как-то сказала ему:

— Ну что? Там не совсем пусто! Растет!

Как-то утром она даже намотала на себя тряпки. Вечером дело чуть было не дошло до смертоубийства. Она ужаснулась, перехватив на себе его свирепый взгляд. На нее смотрели глаза убийцы. Если этот дикарь поверит, что в утробе у нее шевелится младенец, он наверняка попытается умертвить его якобы нечаянным ударом. Она решила не притворяться и снова подтянула живот. К тому же как-то раз она застала Бюто, когда он рылся в ее грязном белье, чтобы удостовериться в своих подозрениях.

— Ну, что, пока еще ничего не сделала? — сказал он насмешливо.

— А если и не сделала, то только потому, что не хочу.

И это была правда. Она отказывала Жану с прежним упорством. Бюто, тем не менее, шумно торжествовал. Он обрушился на любовника: ну и мужчина, нечего сказать! Да он, значит, весь сгнил, раз даже не способен сделать ребенка! Сломать человеку руку исподтишка — это он мог, а начинить девку чем следует, на это уже у него сил не хватило! С тех пор он начал изводить Франсуазу намеками, непристойно шутил, говоря, что ее собственный бочонок тоже дал течь.

Когда Жан узнал о том, как отзывался о нем Бюто, он пообещал свернуть ему шею. Франсуазу же он по-прежнему караулил на каждом шагу, умоляя ее уступить. Тогда видно будет, какого еще молодца он ей сделает! Теперь его желание усиливалось от гнева. Но Франсуаза каждый раз находила какую-нибудь новую отговорку — возобновлять отношения с этим парнем ей не хотелось. Не то чтобы она его ненавидела, нет, ее просто не влекло к нему. И, по-видимому, она действительно была к нему совершенно равнодушна, раз она ни разу не поддалась, очутившись в его объятиях где-нибудь под живою изгородью вся еще возбужденная и раскрасневшаяся после ожесточенной стычки с Бюто. Ах, он свинья! Она только и говорила, что об этой свинье, говорила страстно, горячо. Но как только Жан пытался овладеть ею, она сразу же остывала. Нет, нет, ей было стыдно! Однажды, не в силах сопротивляться, она согласилась принадлежать ему, но только в первый вечер после их свадьбы. Такое согласие она давала впервые; раньше, когда он делал ей предложение, она уклонялась от прямого ответа. Теперь это стало как бы уже условленным: да, она выйдет за него, но только когда достигнет совершеннолетия, станет полноправной хозяйкой своего имущества и сумеет потребовать полностью то, что ей причитается. Этот разумный довод подействовал и на Жана. Он сам стал убеждать ее терпеливо переносить все невзгоды. Теперь он уже не домогался ее, за исключением тех случаев, когда желание насмеяться над своим врагом овладевало им слишком сильно. Она же, успокоенная и умиротворенная смутной, надеждой на их счастье в далеком будущем, только крепко сдерживала его за руки, не давая прикоснуться к себе, и умоляюще смотрела на него своими красивыми глазами, как женщина, желавшая иметь ребенка только от собственного мужа.

Тем временем у Бюто, убедившегося в том, что никакой беременности у Франсуазы нет, появилась другая забота: ведь она может забеременеть в любой момент, если будет продолжать встречаться с Жаном. Бюто по-прежнему опасался его и дрожал от страха, так как сплетники со всех сторон передавали, что Жан клялся начинить Франсуазу по самое горло, как еще не начиняли ни одну девку. Поэтому Бюто следил за свояченицей с утра до вечера, требуя от нее отчета во всех ее действиях, держал ее чуть ли не на привязи под угрозой кнута, как скотину, от которой в любой момент можно ждать, что она выкинет какую-нибудь штуку. Для Франсуазы это было новым мучением: она постоянно чувствовала у себя за спиной если не Бюто, так свою старшую сестру. Она не могла пойти за нуждой к навозной яме без того, чтобы за нею не следили два посторонних глаза. По ночам ее комнату запирали снаружи; а однажды вечером, после ссоры, она заметила, что и ставень ее окошечка заперт на замок. В тех случаях, когда ей удавалось улизнуть из дому, при возвращении ее ждали самые отвратительные сцены, допросы. Бывали дни, когда муж держал ее за плечи, а жена, раздев наполовину, осматривала, нет ли на ее теле каких-нибудь следов. Все это сближало ее с Жаном. В конце концов она сама начала назначать ему свидания, только ради того, чтобы досадить своим. Если бы они и там следили за ней, то она, вероятно, давно бы уступила ему. Во всяком случае, она твердо решила принадлежать Жану, клялась всем святым, что Бюто врет, утверждая, будто он живет с обеими сестрами: он попросту хвастает, надеясь таким путем добиться своей цели. Жан, терзаемый сомнениями и считая это вполне правдоподобным, в конечном счете все же поверил ей. Расставаясь после этого разговора, они дружески расцеловались. С тех пор она стала поверять ему свои тайны, чуть что, обращалась к нему за советом и ничего не делала без его одобрения. Жан больше не трогал ее и относился к ней как к приятелю, с которым его связывают общие интересы.

Теперь всякий раз, как Франсуаза прибегала на свидание к Жану, между ними происходил один и тот же разговор. Она расстегивала корсаж или задирала юбку.

— Гляди! Этот негодяй опять ущипнул меня.

Жан осматривал синяк с хладнокровным, но решительным видом.

— Это ему даром не пройдет. Ты покажи соседкам… Только сейчас не время мстить. Наша возьмет, как только мы получим права.

— И сестре достанется! Знаешь, вчера, когда он набросился на меня, она удрала, вместо того, чтобы окатить его ушатом холодной воды.

— Твоя сестра с ним тоже доиграется… Это неплохо… Если ты сама не захочешь, у него наверняка ничего не выйдет… А на остальное нам плевать! Ведь правда? В дураках-то окажется не кто иной, как он!

Старик Фуан, хоть он и старался не вмешиваться во все эти дрязги, нехотя оказывался их участником. Если он молчал, от него требовали, чтобы он высказал свое мнение; если он уходил, то по возвращении заставал полный разлад в семье, и часто одного его появления бывало довольно, чтобы страсти разгорелись с новой силой. Сперва он от всего этого страдал лишь морально, но потом начались и другие лишения, — ему стали отмерять хлеб, ограничивали в том, что могло скрасить его старческое существование. Теперь его уже не кормили, как поначалу. Стоило ему отрезать себе ломоть хлеба потолще, как начинались грубые упреки: ну и прорва! Видно, чем меньше человек работает, тем он больше жрет! За ним подсматривали и каждые три месяца, когда он приносил из Клуа от г-на Байаша свою ренту, обирали его дочиста. Франсуазе приходилось таскать у сестры мелочь ему на табак, потому что у самой у нее тоже никогда не было ни гроша. Наконец, старику приходилось страдать и от своего жилья. — В сырой комнате, служившей ему спальней, стало совершенно невыносимо после того, как он случайно разбил стекло в оконце, которое теперь заткнули соломой, чтобы не тратить денег на новое. Ах, подлецы, а еще родные дети! Все они хороши! И он ворчал с утра до ночи и клял себя за то, что ушел от Деломов и попал, как говорится, из огня да в полымя. Однако он не подавал виду, что раскаивается в своем поступке, — лишь иногда у него невольно срывалась с языка жалоба. Он помнил, как Фанни говорила: «Папаша еще на коленях будет просить нас взять его обратно!» И с тех пор у него как будто захлопнулось для них сердце. Он готов был скорее умереть здесь от голода и злобы, чем снова унизить себя перед Деломами.

Как-то раз, получив у нотариуса причитавшиеся ему деньги, Фуан возвращался пешком из Клуа. Присев отдохнуть в ложбине, он и не заметил Иисуса Христа, осматривавшего поблизости кроличьи норы. А тот обратил внимание на то, что отец сосредоточенно пересчитывает в своем узелке пятифранковые монеты. Он тотчас пригнулся, тихонько подкрался к старику сзади и был крайне удивлен, увидев, что отец тщательно завязывает в платок весьма крупную сумму, — может статься, франков восемьдесят. Глаза у него загорелись, и, молча осклабившись, он обнажил свои волчьи зубы. У него сейчас же мелькнула давнишняя мысль о кубышке. Ну, конечно, иначе и быть не могло: у старика есть ценные бумаги, он их припрятал и стрижет с них купоны каждые три месяца, благо ему все равно надо ходить к г-ну Байашу. Сперва Иисуе Христос хотел разжалобить отца слезами и выклянчить себе франков двадцать. Но тут же он решил, что эта сумма слишком ничтожна, и у него в голове быстро возник совершенно другой план. Он исчез так же беззвучно, как и появился, снова пробравшись ужом сквозь заросли кустарника. Фуан вышел на дорогу, ничего не подозревая, и, пройдя сотню шагов, натолкнулся на сына. Иисус Христос как ни в чем не бывало шел своей обычной разбитной походкой и тоже направлялся в Ронь. Они прошли вместе остаток пути и разговорились. Отец обрушился на Бюто, жаловался на их бессердечие и на то, что они прямо-таки морят его голодом. Сын, до слез тронутый участью родителя, предложил ему бросить этих мерзавцев: настал его, Иисуса Христа, черед взять отца к себе. А почему бы, правда, старику и не согласиться на это? По крайней мере, у них в доме не скучно, целый день шуточки да прибауточки. Пигалице безразлично, готовить ли обед на двоих или на троих. И какой же стол бывает у них, когда только заведется немного денег!

Удивленный этим неожиданным предложением и охваченный смутной тревогой, Фуан решительно отказался. Нет, нет, куда уж ему в его-то годы перебегать от одного к другому и каждый раз ломать свои привычки!

— Да ведь я это от чистого сердца, отец, подумайте… Вы должны знать, что не останетесь на улице. Если вам будет невмоготу у этих негодяев, приходите в Замок!

Иисус Христос расстался с Фуаном заинтригованный, недоумевая, на что только старик тратит свои деньги, а что деньги у него водились, — в этом сомнения не было. Четыре раза в год, да по такой куче беленьких монеток, — это выйдет по меньшей мере триста франков. А раз он их не проедал, — значит, они у него хранились в кубышке! Нужно этим заняться, — слишком уж знатный куш!

В этот дождливый, но теплый ноябрьский день, как только Фуан вернулся, Бюто потребовал у него все тридцать семь с половиною франков, которые он после продажи своего дома получал каждые три месяца. У них было условлено, что старик отдает как эту ренту, так и ежегодную пенсию Деломов в двести франков. Но на этот раз одна пятифранковая монета, по-видимому, попала в число тех, которые он завязал в платок. Когда старик, вывернув свои карманы, извлек только тридцать два с половиною франка, сын вышел из себя, обозвал его мошенником, обвинил в том, что он промотал пять франков, пропил их или, может быть, истратил на какие-нибудь мерзости. Испуганно зажимая в руке платок, боясь, как бы не стали его обыскивать, Фуан пытался оправдываться, клялся, что, наверно, потерял деньги, когда сморкался. Тем не менее все пошло вверх дном, и кавардак в доме продолжался до самого вечера.

Бюто был в этот день особенно свиреп, потому что, увозя с поля борону, он заметил, как Франсуаза и Жан, увидев его, скрылись за изгородь. Она вышла из дому, сказав, что идет нарвать травы для коров, и долго не возвращалась, зная наперед, какая встреча ее ожидает. Уже темнело, и разъяренный Бюто поминутно выходил во двор и даже на дорогу, чтобы посмотреть, не возвращается ли эта шлюха от своего кобеля. Он громко ругался, сыпал крепкими словами, не замечая Фуана, присевшего на каменную скамью, чтобы прийти в себя после ссоры и подышать воздухом ноябрьского, но по-весеннему теплого вечера.

Послышался стук деревянных башмаков. Франсуаза взбиралась по косогору, сгибаясь под тяжестью огромной охапки травы, завязанной в старую простыню. Она вся вспотела и тяжело дышала, наполовину скрытая своей ношей.

— А-а! Это ты, чертова шлюха! — заорал Бюто. — Тебе, я вижу, на меня плевать! Два часа нюхаешься со своим хахалем, когда в доме работы не оберешься!

Он толкнул ее так, что она упала на узел с травой, и бросился на нее. В это время Лиза тоже вышла из дому с криком:

— А, это ты, лоботряска! Ну и дам же я тебе ногой под задницу… Бессовестная тварь!

Но Бюто уже залез к девушке под юбку и схватил ее там всей пятерней. Его бешенство внезапно перешло в похотливое желание, и, валяя ее по траве, он рычал сдавленным голосом, налившись кровью до того, что лицо его посинело.

— Проклятая потаскуха! Нет уж, на этот раз и я на тебе проедусь. Разрази меня господи, но и мне сегодня перепадет после него!

Началась ожесточенная борьба. В темноте Фуан плохо различал, что происходит. Однако он видел, что Лиза стоит рядом и безучастно смотрит на эту сцену. Муж ее, растянувшись плашмя, ежесекундно отбрасываемый в сторону, тщетно растрачивал себя, кое-как удовлетворяя все-таки свою похоть.

Когда все было кончено, Франсуаза, собрав последние силы, вырвалась наконец из рук Бюто. Она хрипела, бормоча:

— Свинья! Свинья! Свинья!.. Все равно тебе ничего не удалось! Это не в счет… На это мне плевать. И тебе все равно никогда не удастся! Никогда!

Торжествуя, она схватила пучок травы и вытерла себе ногу. Она дрожала всем телом, как будто и сама получила какое-то удовлетворение, одержав верх своим упорством. Вызывающе она швырнула пучок травы к ногам сестры.

— Держи свое добро… Оно тебе с неба валится!..

Увесистой пощечиной Лиза заставила Франсуазу замолчать. Но в это время старик Фуан, не выдержав, поднялся с каменной скамейки и встал между ними, потрясая своею палкой.

— Подлецы! Оставите вы ее оба в покое или нет?.. Довольно, говорят вам!

У соседей замигали огни; драка начала вызывать беспокойство. Бюто поспешил втолкнуть отца и девушку в кухню, где при тусклом свете свечи, забившись в угол, сидели насмерть перепуганные Лаура и Жюль. Лиза тоже вошла в дом. С тех пор, как старик Фуан поднял голос, она молчала и казалась пристыженной.

Но Фуан продолжал, обращаясь к ней:

— Ты гнусная, подлая тварь… Я видел, как ты спокойно смотрела на все это!

Бюто изо всех сил ударил кулаком по столу.

— Молчать!.. Довольно!.. Я залеплю первому, кто осмелится продолжать.

— А если продолжать буду я? — спросил Фуан с дрожью в голосе. — Ты и мне залепишь?

— Залеплю, как любому другому. Вы мне осточертели!

Франсуаза храбро стала между ними.

— Пожалуйста, дядя, не вмешивайтесь… Вы ведь видели, что я уже достаточно взрослая, чтобы постоять за себя.

Но старик отстранил ее:

— Оставь, тебя это уже больше не касается… Это мое дело! — И, подняв палку, он добавил, обращаясь к сыну: — Так ты мне залепишь, бандит?.. А не я ли тебя проучу?

Бюто ловко выхватил у него из рук палку и швырнул ее под шкаф. Злая усмешка сверкнула в его глазах. Он подошел вплотную к отцу и проговорил ему прямо в лицо:

— Оставите вы меня когда-нибудь в покое или нет? Вы думаете, я и дальше намерен терпеть ваши фокусы? Да вы посмотрите хорошенько, кто я такой!

Оба стояли лицом к лицу и несколько мгновений молчали, грозно уставившись друг на друга. Сын после раздела имущества раздался в ширину, так что его фигура сделалась почти четырехугольной. На его покатом, как у дога, сплюснутом с боков черепе скулы стали выдаваться еще больше. Отец же, истощенный шестьюдесятью годами работы, совсем высох, еще больше согнулся, и на его сморщенном лице выделялся только огромный нос.

— Кто ты такой? — сказал Фуан. — Да кому же, как не мне, об этом знать, если я сам тебя сделал!

Бюто осклабился.

— Зря старались!.. Ну, да ладно, каждому своя пора. Я ваше детище, и я тоже не люблю, когда меня дразнят. Так что лучше отстаньте от меня, а не то это плохо кончится!

— Для тебя, конечно… Я, знаешь, со своим отцом так не разговаривал.

— Будет чушь-то городить! Да если бы отец ваш не помер своею смертью, вы бы его уморили.

— Врешь, подлая свинья!.. Я тебя, черт возьми, заставлю отказаться от этих слов!

Франсуаза снова попыталась вмешаться. Лиза, и та попробовала их угомонить, испугавшись оборота дела. Но мужчины оттолкнули их и, дыша злобой, двинулись друг на друга. В обоих заговорила кровь, и деспотическая власть отца натолкнулась на неповиновение сына. Фуану захотелось вновь обрести свое былое могущество главы семьи, деспота-отца. Полвека все трепетало перед ним: жена, дети, скот. В его руках было богатство, и оно делало его всесильным.

— Признайся, что ты солгал, грязная свинья, признавайся сейчас же, или, как бог свят, ты у меня попляшешь!

И он угрожающе взмахнул рукой, как взмахивал ею когда-то, отчего раньше все как бы врастали в землю.

— Признавайся, что ты солгал…

Мальчишкой Бюто в подобных случаях отворачивался, заслоняя лицо руками и дрожа от страха; теперь же он только насмешливо и нагло пожал плечами.

— Вы, может быть, думаете, что я боюсь?.. Такие штуки вы могли себе позволять, пока были хозяином.

— Я хозяин, я отец!

— Довольно паясничать, теперь вы ничто! Ах, так вы от меня не отстанете?

И, видя, что старик готов уже его ударить дрожащей рукой, он поймал ее на лету и крепко зажал в своей.

— Ну, и упрямец же вы! Неужели надо по-настоящему рассердиться, чтобы вдолбить вам в башку, что теперь на вас плюют? Да на что вы теперь годны? Тьфу, вот и вся вам цена!.. Когда человек свое прожил и раздал землю другим, ему пора бы заткнуться и не мозолить глаза.

При этих словах Бюто здорово тряхнул старика, а затем так сильно толкнул его, что тот попятился задом и дрожа повалился на стул, стоявший около окна. С минуту он не мог прийти в себя. Он сознавал свое поражение, понимая, что от его былого могущества не осталось и следа. Все было кончено, он дал себя разорить, и теперь с ним уж нечего считаться.

Воцарилось молчание. Все стояли, опустив руки. Дети, боясь колотушек, не дышали. Затем все принялись за работу, как будто ничего не произошло.

— А трава? — спросила Лиза. — Что ж, она так и останется на дворе?

— Я пойду положу ее в сухое место, — ответила Франсуаза.

Когда она вернулась, сели обедать. После обеда неисправимый Бюто снова залез рукой за корсаж Франсуазы, чтобы поймать, как она сказала, кусавшую ее блоху. Франсуаза на него не только не рассердилась, но даже пошутила:

— Нет, она в таком месте, куда тебе, пожалуй, не добраться.

Фуан молча сидел в своем углу. Две крупные слезы текли по его щекам. Он вспоминал вечер своего разрыва с Деломами. Сегодня его снова охватило гнетущее чувство стыда оттого, что он уже не хозяин, чувство озлобления, заставлявшее его упрямо отказываться от еды. Трижды его звали к столу, но он не подходил. Затем он неожиданно встал и ушел в свою комнату. На другой день рано утром он перебрался к Иисусу Христу;

III

Иисус Христос был охотником издавать непристойные звуки. Ветры так и гуляли по его дому, в котором постоянно царило веселое оживление. Нет, у этого озорника не соскучишься: пуская ветры, он непременно откалывал какую-нибудь забавную штуку. Подпустить исподтишка, робко и нерешительно, сдерживая воздух промеж ягодиц, — этого он не признавал. Он любил палить во всеуслышание, с громом и треском, как из пушки. А потому прежде чем пустить ветер, он лихо задирал ногу и звал дочь, строго и повелительно, как будто бы отдавал команду:

— Пигалица, чертовка, живо сюда!

Та прибегала. Тогда он разражался выстрелом, сотрясая воздух с такой силой, что дочь подпрыгивала.

— Ну-ка, лови! Да пройдись по нему зубами, нет ли узлов. Иногда же он протягивал ей руку, говоря:

— А ну, дерни посильнее! Пусть его треснет! После оглушительного взрыва, напоминавшего взрыв плотно начиненного фугаса, он говорил:

— Тяжело же это, однако! Ну, спасибо тебе!

Другой раз он делал вид, будто целится из воображаемого ружья, и потом, как бы спустив курок, приказывал:

— Беги за ним, тащи его сюда, лентяйка!

Задыхаясь от хохота, Пигалица шлепалась задницей прямо на пол. Забавы эти служили для нее неиссякаемым источником веселья. И хотя все ей заранее было известно и она знала, что дело кончится выстрелом, игра эта увлекала и смешила ее до слез. Ну и забавник же папенька! То расскажет, как выставил из дому жильца, не платившего в срок, то вдруг удивленно обернется и важно раскланяется со столом, как будто бы тот с ним поздоровался. Иногда он салютовал целым залпом — в честь г-на мэра, в честь г-на кюре и особо в честь дам. Можно было подумать, что у этого балагура не брюхо, а музыкальный ящик. В Клуа, в трактире «Добрый хлебопашец», ему обычно говорили: «Угощаю, если ты ахнешь шесть раз кряду!» Иисус Христос ахал шесть раз и получал стакан вина. Он просто становился знаменит, и Пигалица этим очень гордилась. Стоило только отцу отставить зад, как ее уже разбирал смех. Он внушал ей не только страх и нежность, но и постоянное восхищение.

В тот день, когда Фуан появился в Замке — так называли бывший погреб, в котором жил браконьер, — уже за первым же завтраком, во время которого Пигалица прислуживала отцу я деду, почтительно стоя у них за спиной, веселая музыка звучала вовсю. Старик раскошелился на сто су, а потому в воздухе распространялся приятный запах красных бобов и телятины с луком. Готовя все это, Пигалица то и дело облизывала пальцы. Подавая бобы, она чуть-чуть не разбила блюдо, скорчившись от обуявшего ее хохота: прежде чем сесть за стол, Иисус Христос через равные промежутки времени трижды издал непристойный звук, сухой, как удар бича.

— Праздничный салют!.. Это для начала.

Затем, понатужившись, он добавил еще один, раскатившийся с оглушительным грохотом:

— А это для негодяев Бюто! Пусть они подавятся!

Фуан с самого прихода сидел мрачный, но тут он рассмеялся, одобрительно кивнув головой. Проделка сына его развеселила. Было время, когда и его считали шутником, и в его доме дети росли под звуки отцовской канонады. Он оперся локтями о стол и, глядя на старого повесу Иисуса Христа, предался блаженному состоянию. Сын тоже умиленно смотрел на отца добродушным и жуликоватым взглядом.

— Ну и заживем же мы с вами, папаша, как сыр в масле будем кататься!.. Ей-богу, превосходно, что мы вместе… Вы вот увидите, на что я способен!.. Чего хорошего в том, что копошишься в земле, как крот, а себе отказываешь в лишнем куске?

Пожалев о своей безрадостно прожитой жизни и чувствуя потребность забыться, Фуан в конце концов согласился:

— И в самом деле, уж лучше все промотать, чем оставлять другим. За твое здоровье, сынок!

Пигалица уже подавала телятину с луком. Наступило молчание, и Иисус Христос, стремясь поддержать беседу, тотчас же ахнул протяжным звуком. Проходя сквозь соломенное сиденье, ветры просвистели певуче, как человеческий голос. Иисус Христос тотчас же повернулся к дочери и серьезно спросил:

— Ты что-то сказала?

Пигалица так и присела, схватившись за живот. Но доконало ее то, что выкинули отец и дед, когда и телятина и сыр были съедены. Оба они закурили трубки и были до того пьяны, что уже молча допивали литровую бутылку водки, стоявшую на столе. Иисус Христос медленно приподнял зад, ахнул, а потом, посмотрев на дверь, сказал:

— Войдите!

Тут и Фуан, которого уже начинало злить, что у него так долго ничего не получается, раззадорился и, вспомнив свою молодость, отставил задницу и тоже трахнул в ответ:

— А вот и я!..

Оба хлопнули по рукам и залились веселым смехом, брызгая слюной. Тут Пигалица уже не выдержала. Она так и покатилась по полу, сотрясаясь от обуявшего ее хохота, и в конце концов тоже издала легкий звук, который по сравнении с органным рокотом мужчин казался тонким и нежным, как звук флейты.

Иисус Христос пришел в негодование. Он вскочил с места и, патетически взмахнув рукою, властно показал на дверь:

— Прочь отсюда, свинья!.. Прочь, вонючка!.. Я тебя, чертовка, научу уважать старших!

Он не мог простить ей этой непочтительности. Сперва надо дожить до их лет! Он принялся отгонять от себя воздух, как будто боялся, что это легкое дуновение флейты грозит ему удушьем. Его выстрелы, говорил он, пахнут только порохом. Пигалица была смущена своим проступком. Она стояла вся красная, но не сознавалась и не желала уходить. Тогда отец вышвырнул ее за дверь.

— Подлая грязнуха! Изволь перетряхнуть свои юбки!.. И возвращайся не раньше, чем через час, когда как следует проветришься!

С этого дня началась поистине беззаботная и веселая жизнь. Старику уступили комнату Пигалицы — одно из помещений бывшего погреба, разделенного на две части дощатой перегородкой, — а сама она с готовностью перебралась в углубление, представлявшее как бы заднюю комнату, куда, по преданию, выходили огромные подземелья, засыпанные многократными обвалами. Хуже всего было то, что Замок, эта лисья нора, с каждой зимой все глубже и глубже уходил в землю. Дождевые воды, струившиеся по крутому склону, заносили его камнями. Все строение вместе со старым фундаментом давным-давно было бы начисто смыто, если бы его не удерживали могучие корни столетних лип, росших на холме. Но с наступлением весны развалина эта превращалась в прелестный уголок, уединенный грот, затерянный в зарослях боярышника и ежевики. Шиповник, скрывавший единственное окно, зацветал розовыми цветами, над дверью спускались цветущие ветви дикой жимолости, которые приходилось, как занавес, отстранять рукой, чтобы войти внутрь.

Конечно, готовить красные бобы и телятину с луком Пигалице доводилось не каждый день. Это бывало лишь в том случае, когда у Фуана удавалось выудить монетку в сто су. Иисус Христос не прибегал к принуждению; он беззастенчиво соблазнял старика разговорами о всяких лакомствах, играя на его чувствах. Обычно они роскошествовали в начале месяца, когда Фуан получал от Деломов свои шестнадцать франков.

Но раз в три месяца, когда нотариус выплачивал тридцать семь с половиной франков ренты, устраивалось настоящее пиршество. Сперва от старика нельзя было получить больше десяти су зараз: с его закоренелой скаредностью он хотел по возможности растянуть свои денежки. Но мало-помалу и он поддавался влиянию шалопая-сына. А тог всячески старался его ублажить, веселил самыми необыкновенными проделками. Старик бывал этим до того растроган, что иногда отдавал сразу по два — три франка. Он и сам сделался настоящим чревоугодником, уговаривая себя, что лучше уж раз поесть, да как следует — ведь рано или поздно все равно деньги будут проедены. Впрочем, надо отдать Иисусу Христу справедливость: в долгу перед отцом он не оставался, и если он обворовывал старика, то, по крайней мере, развлекал его. В начале месяца, пока желудок был наполнен, Иисус Христос как бы забывал о спрятанной кубышке и ни о чем не допытывался: покуда отец тратился на пирушки, он мог распоряжаться ею по своему усмотрению — большего от него нельзя было и требовать. Спрятанные деньги вновь начинали мерещиться сыну только недели через две, когда отцовские карманы окончательно пустели и из них уже нельзя было извлечь ни гроша. Он ворчал на Пигалицу за то, что она подавала на обед картофельное пюре без масла, потуже перетягивал себе живот, думая о том, что глупо, в конце концов, прятать где-то деньги, а самому голодать и что все равно придется как-нибудь откопать эту знаменитую кубышку!

Однако и в голодные вечера, потягиваясь исхудавшим телом, он старался не поддаваться унынию, оставался по-прежнему неугомонным и шумным и, как после сытного обеда, возрождал веселье мощным залпом своей артиллерии.

Но Фуан не скучал даже и под конец месяца, когда всем обитателям Замка приходилось довольно туго: в такое время отец и дочь обычно отправлялись промышлять пищу. Старик примирился и с этими их похождениями. Когда Пигалица впервые принесла курицу, которую она поймала на удочку, закинув ее на чужой двор, он не на шутку рассердился. Но в другой раз он уже сам смеялся, когда она, спрятавшись на дереве с удочкой в руке, забросила крючок с кусочком мяса прямо в стадо уток. Вскоре одна из уток, проглотив приманку вместе с крючком, была вздернута наверх с такой быстротой, что не успела даже пикнуть. Разумеется, за такие вещи хвалить не приходится, но, в конечном счете, разве скотина, которая бродит на воле, не принадлежит тому, кто сумеет ее поймать? И вором можно назвать только того, кто крадет чужие деньги. Теперь он стал интересоваться невероятными проделками этой пройдохи: тут был и украденный мешок картофеля, который ей помог донести сам владелец, и молоко, выдоенное в бутылку у пасущейся коровы, и принесенное прачками на реку белье, которое Пигалица топила камнями, а ночью вылавливала со дна Эгры. Она постоянно шаталась по дорогам, якобы присматривая за своими гусями. Сидя часами у обочины дороги, притворившись, будто дремлет, пока пасется ее стадо, она на самом деле подкарауливала любую возможность чем-нибудь поживиться. Гуси служили для нее также и сторожевыми псами: при появлении постороннего гусак-предводитель начинал шипеть и таким образом предупреждал ее об опасности. Хотя в ту пору ей уже минуло восемнадцать лет, на вид ей можно было дать не больше двенадцати. Она была тоненькой и гибкой, как ветка тополя, с козьей мордочкой, раскосыми зелеными глазами и большим, скривившимся на левую сторону ртом. Ее маленькая, почти детская грудь, скрытая под старыми отцовскими блузами, стала твердой, но нисколько не увеличивалась в объеме. Она вела себя, как настоящий мальчишка, любила только своих гусей и смеялась над мужчинами, что не мешало ей, впрочем, гоняясь в пятнашки с каким-нибудь сорванцом, ложиться под конец на спину. Но это было в порядке вещей и ни к чему ее не обязывало. К счастью, она забавлялась исключительно со своими сверстниками. Было бы гадко, конечно, если бы люди почтенного возраста, старики, не оставляли ее в покое. Но они находили девчонку слишком щуплой. В общем, как говорил ее дед, умиленный ее потешными выходками, если не считать того, что Она слишком много воровала и вела себя не очень пристойно, она была забавной девкой и вовсе не такой уж стервой, как это обычно думали.

Но особенно Фуан любил ходить по пятам Иисуса Христа, когда тот шатался в полях. Каждый крестьянин, даже самый честный, в глубине души браконьер, и старика интересовали силки для птиц, удочки-донки, различные ухищрения, к которым прибегал этот плут, находившийся в постоянной войне с полевым сторожем и жандармами. Стоило только расшитым треуголкам и желтым портупеям показаться на дороге среди хлебов, как отец и сын ложились в ближайшую лощину и притворялись, что спят. Затем, быстро ползя на четвереньках по дну канавы, сын направлялся к своим силкам, а отец с добродушным и невинным видом продолжал следить за удалявшимися треуголками. В Эгре водились великолепные форели; торговец из Шатодена платил по сорок — пятьдесят за штуку. Плохо было только то, что подстерегать их приходилось, лежа часами, на животе, до того они были хитры. Иногда ходили и на Луару, на илистом дне которой есть прекрасные угри. Когда собственные удочки Иисуса Христа ничего не приносили, он придумывал весьма удобный способ рыбной ловли, опустошая по ночам садки прибрежных жителей. Но рыбной ловлей он занимался только ради забавы, его настоящей страстью была охота. Он опустошал местность на обширном пространстве в несколько лье и не брезговал ничем: брал перепелов после куропаток и даже скворцов после жаворонков. Ружьем он пользовался редко, так как на равнине звук выстрела разносится слишком далеко. Не было в полях люцерны и клевера ни одного выводка куропаток, о котором он бы не знал. Он знал также место и час, когда птенцы, отяжелев после сна и намокнув от росы, сами давались в руки. Он сам усовершенствовал ловушки из клейких жердочек для охоты на жаворонков и перепелов; скворцов, которые летают густыми стаями, как бы гонимые осенними ветрами, он бил просто камнем. За двадцать лет он истребил в окрестностях всю дичь, и в зарослях по берегам Эгры не найти было ни одного кролика, что приводило охотников в бешенство. Ускользнуть от него, удавалось только зайцам, которые, впрочем, в этих местах вообще редко встречались. Они свободно скакали по равнине, и преследовать их здесь было опасно. О, эти несколько зайцев, водившихся в Бордери! Они просто не давали ему покоя, и время от времени, рискуя угодить в тюрьму, он подстреливал одного из них. Когда Фуан видел, что Иисус Христос берет с собой ружье, он не шел с ним; это уж было слишком глупо: все равно сына когда-нибудь да накроют.

Так оно, конечно, и случилось. Надо сказать, что фермера Урдекена истребление дичи в его владениях приводило в отчаяние, и он дал Бекю самый строгий наказ. А полевой сторож, раздраженный тем, что ему никого не удается поймать, решил ночевать в стогу, чтобы подкараулить браконьера. И вот однажды на рассвете он вскочил, разбуженный ружейным выстрелом, пламя которого чуть не опалило ему лицо. Это стрелял Иисус Христос, притаившийся за кучей соломы и убивший зайца почти в упор.

— А, это ты, старый черт! — крикнул сторож, схватив ружье, которое браконьер прислонил к стогу, чтобы пойти подобрать дичь. — Ах, каналья! Я в этом и не сомневался!

За бутылкой вина они были приятелями, но в поле встречались, как смертельные враги: один всегда был готов сцапать другого, а тот, другой, никогда не отказывался от намерения перерезать первому горло.

— Я самый! Мне на тебя начхать!.. Отдавай ружье!

Бекю уже досадовал на свою удачу. Обычно он сам сворачивал вправо, если замечал, что Иисус Христос подходит слева. К чему впутываться в скверную историю с приятелем? Но на этот раз он был при исполнении служебных обязанностей — тут уж глаза не закроешь! А потом, если уж ты попался с поличным, так по крайней мере соблюдал бы вежливость.

— Ружье? Ах ты, скотина! Я его оставлю у себя и снесу в мэрию… И смотри не вздумай бежать, а то я выпущу тебе кишки! — грозил Бекю.

Обезоруженный, взбешенный Иисус Христос не решился все-таки вцепиться ему в горло. Затем, видя, что полевой сторож направляется к деревне, он последовал за ним, неся убитого зайца, который болтался у него в руке. Около километра оба прошли молча, обмениваясь свирепыми взглядами. Казалось, каждую минуту может произойти драка, и, тем не менее, оба они досадовали друг на друга за эту проклятую встречу.

Они уже подходили к церкви и были всего в двух шагах от Замка. Тогда браконьер решил сделать последнюю попытку к примирению:

— Ну ладно, не дури, старина… Зайдем ко мне, выпьем по стаканчику…

— Нет, я должен составить протокол, — сухо ответил Бекю.

Он упорствовал, как старый солдат, не признающий ничего, кроме предписаний устава. Но все-таки он остановился и, когда Иисус Христос начал тянуть его за рукав, сказал:

— Если у тебя найдутся чернила и перо, тогда, пожалуй… У тебя или где еще, это безразлично, только бы бумага была составлена.

Когда Бекю вошел в Замок, солнце уже сияло. Старик Фуан, сидевший с трубкой на пороге, смекнул в чем дело и перепугался. К тому же вначале положение оставалось серьезным: где-то откопали чернила, старое заржавленное перо, и, расставив локти, полевой сторож стал придумывать фразы, при этом весь его вид выражал крайнее напряжение. Между тем Пигалица, которой отец шепнул словечко, тотчас же подала три стакана и литровую бутылку, и уже на пятой строчке измучившийся Бекю до того запутался в сложном изложении дела, что согласился промочить горло. Атмосфера постепенно разрядилась. Появилась вторая бутылка, за ней третья. Через два часа все трое шумно, по-дружески беседовали и лезли друг другу прямо в лицо. Они совершенно опьянели и даже забыли об утреннем происшествии.

— Проклятый рогоносец! — кричал Иисус Христос. — Ты и не знаешь, что я живу с твоей женой!

Это была правда. Со времени деревенского праздника он беззастенчиво опрокидывал старуху по всем углам, называя ее старой шкурой. Бекю, который от хмеля становился мрачным, рассердился. Трезвый, он бы такое стерпел, но напившись, почувствовал в этом оскорбление. Он схватил пустую бутылку и заревел:

— Свинья ты поганая!

Ударившись о стену, бутылка разлетелась вдребезги. В Иисуса Христа она не попала, и он, пустив слюни, сидел с умильной и блаженной улыбкой. Чтобы утешить одураченного мужа, решили не расходиться и тут же съесть убитого зайца. Пигалица занялась приготовлением рагу, и приятный запах от него распространился по всей деревне. Пиршество длилось целый день. Когда наступили сумерки, они еще сидели за столом, обсасывая кости. Пигалица зажгла две свечи, и трапеза продолжалась. Фуан разыскал у себя три франка и послал девушку купить литр коньяку. В Рони все уже спали крепким сном, а они все еще его тянули. Иисус Христос, который непрерывно шарил рукою в поисках огня, наткнулся на неоконченный протокол, валявшийся на столе и залитый вином и соусом.

— Ишь ты, надо бы его докончить! — пробормотал он, весь сотрясаясь от пьяного смеха.

Он посмотрел на бумагу и стал придумывать шутку, в которой мог бы выразить свое полное презрение ко всякой писанине и к закону. Вдруг он отставил задницу, поднес к ней листок бумаги и выпустил на него весь заряд, густой и тяжелый, один из тех, про которые он говорил, что пушка поработала на славу.

— Вот и подписано!

Все, не исключая Бекю, загоготали. Да, в эту ночь в Замке было не скучно!

Приблизительно в это же время Иисус Христос нашел себе друга. Спрятавшись как-то раз на дне оврага, чтобы пропустить проходивших мимо жандармов, он столкнулся там с человеком, который так же, как и он, не хотел попадаться им на глаза. Они разговорились. Это был настоящий забулдыга, по имени Леруа, по прозвищу Пушка. Плотник по профессии, он два года назад сбежал из Парижа в результате какой-то неприятной истории. Теперь он предпочитал жить подальше от города, бродил из деревни в деревню, оставаясь неделю здесь, неделю там, предлагая свои услуги на каждой ферме. Сейчас у него с работой не ладилось, и он просил подаяния на больших дорогах, питался крадеными овощами и фруктами и был счастлив, когда ему разрешали переночевать в стогу. По правде сказать, вид его не внушал никакого доверия. Весь в лохмотьях, грязный и уродливый, с невероятно худым и бледным лицом, поросшим реденькой бородкой, он до того был обезображен нищетой и пороком, что женщины, едва завидев его, закрывали двери. Но страшнее всего было то, что он произносил ужасные речи о том, что надо перерезать горло всем богачам и в один прекрасный день, отняв у них вино и женщин, устроить за их счет такое пиршество, чтобы небу жарко стало. Потрясая кулаками, он расточал самые мрачные угрозы, проповедовал революционные теории, подхваченные в парижских предместьях, пламенно призывал бороться за социальные права, отчего изумленные крестьяне приходили в ужас. Так он бродил в окрестностях уже года два, появляясь обычно под вечер, чтобы попросить у кого-нибудь охапку соломы для ночлега. Подсаживаясь к очагу, он леденил всем кровь своими устрашающими словами, а на следующий день исчезал и снова появлялся через неделю, в такой же тоскливый сумеречный час, с теми же пророчествами о разорении и смерти. Вот почему его отовсюду гнали, и образ этого подозрительного человека, шествующего через всю область, вызывал ужас и гнев.

Иисус Христос и Пушка тотчас же нашли общий язык.

— Черт побери! — кричал первый. — Жаль, что я всех их не перерезал в Клуа в сорок восьмом году!.. Пойдем, старина, разопьем бутылочку!

Он увел его в Замок и оставил у себя ночевать. По мере того как Пушка говорил, Иисус Христос проникался к нему почтением, чувствуя его превосходство, восхищаясь его знаниями, его идеями о переустройстве общества. Пробыв в Замке весь следующий день, Пушка исчез. Через две недели он вернулся и опять ушел на рассвете. С тех пор он время от времени стал появляться в Замке, ел там и спал, как у себя дома, и каждый раз клялся, что не пройдет и трех месяцев, как всех буржуа выметут. Как-то ночью, когда Иисус Христос был на охоте, он попытался подмять под себя Пигалицу, но та, вся красная от стыда и негодования, исцарапала его и укусила так сильно, что ему пришлось отступиться. За кого же принимает ее этот старикашка? — думала она. Он же обозвал ее дурой.

Фуан тоже не любил Пушку, считая его бездельником и полагая, что за такие проповеди он в конце концов угодит на эшафот. Когда появлялся этот разбойник, старик мрачнел и предпочитал выходить с трубкой на улицу. К тому же и жизнь его снова стала ухудшаться; у сына он уже не чувствовал себя так вольготно, как в первое время; между ними произошла есора, вызванная одной неприятной историей. До сих пор Иисус Христос продавал доставшиеся ему участки только брату Бюто и кузену Делому. Каждый раз Фуан, подпись которого была в этих случаях необходима, давал ее без всяких разговоров, потому что земля не уходила из семьи. Но теперь речь зашла о последней полосе, под залог которой браконьер занял денег. Заимодавец хотел уже пускать ее с торгов, потому что не получал причитавшихся ему по договору процентов. Г-н Байаш, с которым ходили советоваться, сказал, что надо продать землю немедленно, а иначе судебные издержки их разорят. К несчастью, и Бюто и Делом, обозленные тем, что отец позволяет старшему сыну, этому мошеннику, обирать себя, отказались ее купить, условившись между собой, что они пальцем не пошевельнут, пока Фуан остается жить в Замке. В результате земля подлежала продаже с публичных торгов, и на сей счет уже имелась соответствующая бумага. Таким образом, это был первый участок, который уходил из семьи. Старик потерял сон. Земля, к которой его отец и дед стремились с такой страстью и которой завладели с таким трудом! Принадлежавшая им земля, которую оберегали ревниво, как женщину! Теперь ее дробят на кусочки, она обесценивается, переходит в чужие руки, к соседу, и притом за бесценок! Он дрожал от бешенства, сердце его разрывалось от боли, и он рыдал, как ребенок. Ну и подлец же этот Иисус Христос!

Между отцом и сыном происходили ужасные сцены. Иисус Христос молчаливо выслушивал упреки и трагические вопли старика, который, стоя перед ним, изливался в своем горе.

— Да, ты убийца! Ведь это все равно, как если бы ты взял нож и вырезал у меня кусок мяса… Такое поле, ведь лучшего нигде не найдешь! Да на это поле только дунь — все, что хочешь, вырастет!.. Только такой подлец и бездельник, как ты, может уступить его чужому… Разрази меня господь, если тебя не слопают черти! Чужому! Да я как подумаю об этом, у меня кровь в жилах стынет! А у тебя и крови-то нет, пьяница ты, мерзавец!.. И все потому, что ты ее пропил, землю, скотина ты несчастная, негодяй, подлец!

Затем, когда отец, задыхаясь от усталости, в изнеможении падал на стул, сын спокойно отвечал:

— Ну не глупо ли, старик, так себя изводить! Прибейте меня, если это вас утешит, но только вы никакой философии не понимаете! Да! Да!.. Чего вы хотите? Что ее, жрать, что ли, можно, вашу землю? Вот бы подать ее вам на блюде, так скорчили бы рожу. А я доставал под нее деньги, таков уж мой способ из земли пользу извлекать. А потом все равно кто-нибудь да продаст. Самого Иисуса Христа, моего патрона, — и того продали. Тут хоть достанется несколько грошей, и мы их пропьем. Вот она, мудрость-то, в чем!.. Бог ты мой, придет время, помрем, тогда и земля будет наша!

Но в одном только отец и сын полностью сходились — в ненависти к судебному приставу г-ну Виме. На него возлагались все те дела, с которыми его коллега из Клуа не хотел связываться. Однажды вечером он решился явиться в Замок с исполнительным листом. Виме был коротеньким грязным субъектом, сплошь заросшим рыжеватой бородой, откуда выглядывали только красный нос и гноящиеся глазки. Всегда одетый, как барин, в шляпе с полями, в черных изношенных и испачканных брюках, он славился на весь округ теми шутками, которые над ним проделывали крестьяне всякий раз, когда ему приходилось иметь с ними дело в одиночку, без посторонней поддержки. Ходили целые легенды о том, как об его спину ломали палки, как его выкупали в луже, заставляли скакать галопом по два километра, подталкивая в зад вилами; а раз как-то две крестьянки, мать и дочь, спустили ему штаны и нахлестали по голому заду.

Иисус Христос как раз возвращался домой с ружьем, и старик Фуан, куривший трубку, сидя на пеньке возле дома, сердито проворчал:

— Вот, идет позорить нас, а все из-за тебя!

— А ну-ка поглядите, что будет, — сказал браконьер, стиснув зубы.

Но Виме, заметив ружье, сразу остановился, не дойдя тридцати шагов. Жалкий и грязный, но весьма благопристойный в своем черном сюртуке, он весь задрожал от страха.

— Господин Иисус Христос, — сказал он тоненьким голоском, — я к вам по делу, вы знаете по какому. Я положу вот сюда. Желаю спокойной ночи!

И, положив листок гербовой бумаги на камень, он быстро попятился назад. Но Иисус Христос заревел:

— Черт тебя дери, чернильная душонка, я тебя научу быть вежливым!.. Неси сюда бумагу!

И так как несчастный, оцепенев и растерявшись, не смел уже ступить шагу ни вперед, ни назад, Иисус Христос начал целиться.

— Ох, и угощу же я тебя свинцом, если ты не подойдешь!.. Ну, бери свою бумагу и иди сюда… Да ближе, ближе! Ближе, говорят тебе, стервец, а то выстрелю!

Похолодевший и бледный пристав дрожал на своих коротеньких ножках. Он умоляюще взглянул на старика Фуана, но тот спокойно продолжал курить трубку. Фуан, как и любой крестьянин, люто ненавидел правосудие и всякого, кто являлся его олицетворением.

— Наконец-то подошел! Ну, давай твою бумагу. Да не так! Что ты держишь ее кончиками пальцев?.. Давай сюда, каналья, и повежливее, от души!.. Вот так! Ты, я смотрю, любезен.

Виме, уничтоженный издевками этого огромного детины, стоял, хлопая глазами, в ожидании удара кулаком или пощечины.

— Ну, а теперь повернись!

Тот понял, в чем дело, и съежился.

— Повернись, а не то я тебя сам поверну!

Виме пришлось подчиниться. Приняв еще более жалкий вид, он сам подставил под удар свой тощий, как у голодной кошки, зад. Тогда Иисус Христос со всего размаху ударил его ногой, да так метко, что пристав упал на четвереньки и уткнулся носом в землю. С трудом поднявшись, он в ужасе пустился бежать. В догонку ему неслось:

— Берегись! Стреляю!..

Иисус Христос действительно прицелился, но удовлетворился тем, что, задрав ногу, выпустил собственный заряд, настолько звучный, что перепуганный Виме снова растянулся. На этот раз его черная шляпа, слетев с головы, покатилась между камнями. Подобрав ее, он помчался еще быстрее. А выстрелы так и летели ему вслед: трах, тах, тах, та-ра-рах! — сопровождаемые взрывами хохота, от которого он окончательно обалдел. Прыгая, как кузнечик, он был уже шагах в ста от Замка, а эхо все еще повторяло канонаду Иисуса Христа. Вся окрестность была наполнена этими звуками, и, наконец, грянул последний, самый страшный, но пристав, издали казавшийся ростом с муравья, уже добрался до окраины Рони. Пигалица, прибежавшая на шум, каталась по земле, держась за живот, и кудахтала, как курица. Старик Фуан вынул изо рта трубку, чтобы тоже всласть нахохотаться. Вот так Иисус Христос, черт его дери! Дрянь человек, но зато забавник!

Однако на следующей неделе старику пришлось дать свое согласие на продажу земли. У г-на Байаша был покупатель, и разумнее всего было последовать его совету. Условились, что отец и сын отправятся в Клуа в третью субботу сентября, в канун дня св. Любека, одного из двух престольных праздников городка. Отец, для которого у сборщика податей должно было набраться порядочно процентов с хранившихся им втайне ценных бумаг, рассчитывал использовать это путешествие в своих целях, отстав от сына где-нибудь в праздничной толпе. Весь путь туда и обратно предполагалось совершить пешком, в деревянных башмаках вместо коляски.

Когда перед самым Клуа Фуан и Иисус Христос стояли у закрытого шлагбаума, пережидая проходивший поезд, их нагнали ехавшие в тележке Бюто и Лиза. Братья сразу же затеяли перебранку. Они осыпали друг друга ругательствами до тех пор, пока не подняли шлагбаума. И даже когда лошадь Бюто уже неслась вниз по косогору, по другую сторону железнодорожного полотна, он все еще оборачивался, чтобы крикнуть то, что не успел сказать. Блуза его надувалась от ветра, как пузырь.

— Замолчи, пройдоха, я кормлю твоего отца! — орал Иисус Христос во все горло, сложив ладони рупором вокруг рта.

На улице Груэз, у г-на Байаша, Фуану пришлось пережить несколько неприятных минут. Народу в конторе было набито битком, все стремились воспользоваться поездкой на базар, так что ждать пришлось часа два. Старику это напомнило ту субботу, когда он решился на раздел: лучше было бы в тот день повеситься. Когда нотариус наконец принял их и уже надо было подписывать бумагу, старик начал искать свои очки, потом долго протирал их. Но слезы застилали ему глаза, рука его дрожала, так что нотариусу пришлось поднести ее к тому месту, где следовало поставить подпись. Все это стоило Фуану таких неимоверных усилий, что пот лил с него градом. Он дрожал, глядя одуревшими глазами вокруг себя, как будто над ним совершили операцию, после которой он взглядом искал отнятую ногу. Г-н Байаш прочитал Иисусу Христу суровую нотацию и отпустил их после длинного рассуждения о том, что право передачи имущества безнравственно и что подать на него, несомненно, будет увеличена, дабы воспрепятствовать распространению подобной практики и не дать ей заменить собою обычный порядок наследования.

На Большой улице, у трактира «Добрый хлебопашец», Фуан, воспользовавшись сутолокой, скрылся от Иисуса Христа в рыночной толпе. Но тот, понимая, в чем дело, уже посмеивался про себя. Действительно, старик тотчас же направился на улицу Бодоньер, где в маленьком веселом домике, окруженном двором и садом, жил сборщик податей г-н Арди. Это был жизнерадостный краснолицый толстяк с аккуратно расчесанной черной бородой. Крестьяне его побаивались и обвиняли в том, что он водит их за нос. Он принимал их в темной канцелярии, разгороженной надвое барьером. Просители находились по одну сторону барьера, он — по другую. Нередко их набиралось гам человек до двенадцати сразу, и они толпились, толкая друг друга. На этот раз у г-на Арди не было никого, кроме только что вошедшего Бюто.

Бюто никогда не мог решиться заплатить все деньги сразу. Когда в марте ему присылали повестку, у него портилось настроение на целую неделю. Он лихорадочно проверял начисление поземельного и подушного налога, налога на движимость, налога на окна и двери. Но в совершенную ярость его приводили добавочные сборы, возраставшие, по его словам, из года в год. Затем он выжидал неделю, в течение которой еще не брали пени, и только после этого начинал выплачивать ежемесячно по одной двенадцатой части, делая взносы во время каждой своей поездки на рынок. И каждый месяц повторялись одни и те же муки: уже накануне он становился совершенно больным и вез деньги с таким видом, как будто вез самого себя на заклание. Ах, это проклятое правительство! Вот обворовывает-то людей!

— А, это вы! — весело встретил его г-н Арди. — Хорошо, что приехали, а то уж я собирался на вас начислить.

— Этого только недоставало! — проворчал Бюто. — А знаете, я не буду платить тех шести франков, которые вы прибавили к поземельному… Нет, нет, это несправедливо!

Сборщик податей расхохотался:

— Э, каждый месяц вы поете одну и ту же песенку! Я ведь вам уже объяснял, что ваши доходы должны были подняться в результате запашки луга около Эгры. Мы ведь только на этом и основываемся.

Но Бюто яростно встал на свою защиту. Доходы возросли! А его луг, в котором было раньше семьдесят аров, а теперь осталось шестьдесят восемь, так как река, изменив русло, слопала у него целых два ара? Однако он продолжал платить за семьдесят. Разве это справедливо? Г-н Арди спокойно ответил, что кадастровые вопросы его не касаются, надо дожидаться изменения списков. И, пользуясь возможностью снова пуститься в объяснения, он засыпал Бюто цифрами и специальными терминами, в которых тот ничего не смыслил. Затем он обычным для него насмешливым тоном сказал:

— Да, впрочем, не платите, мне-то что! Пошлю к вам пристава.

Перепуганный Бюто совсем оторопел и сдержал бешенство. Когда имеешь дело с более сильными, надо уступать. Его вековая ненависть только росла вместе с этим страхом перед темной и непостижимой властью, которую он чувствовал над собою, — перед администрацией, судом, перед этими проклятыми буржуа, как он обычно выражался. Он медленно достал кошелек. Его толстые пальцы дрожали. Он получил на рынке достаточное количество денег и ощупывал каждую монету, прежде чем положить ее перед собой. Три раза он пересчитывал деньги; все это были медяки, расставаться с ними было тем более тяжело, что они составляли такую огромную кучу. Он смотрел растерянными глазами, как г-н Арди прятал деньги в кассу, когда в канцелярию вошел Фуан.

Старик не узнал сына со спины и очень растерялся, когда тот повернулся к нему.

— Как живете, господин Арди? — пролепетал он. — А я по дороге решил заглянуть к вам… Теперь почти совсем не приходится встречаться.

Но Бюто трудно было провести. Он попрощался и торопливо исчез, а через пять минут вернулся, сделав вид, что позабыл взять нужную справку. Как раз в этот момент сборщик податей, оплачивая купоны, выложил перед стариком трехмесячную ренту — семьдесят пять франков пятифранковыми монетами. Глаза Бюто загорелись, но он старался не смотреть в сторону отца, притворившись, что не замечает, как тот прикрыл монеты платком, а затем, цепко захватив их рукой, сунул в карман. На этот раз они вышли вместе. Фуан искоса бросал на сына тревожные взгляды. Бюто же был в отличном расположения духа и старался выказать возможно больше расположения к отцу. Он не отпускал его от себя, настойчиво предлагал довезти на своей лошади. Так он проводил старика до трактира «Добрый хлебопашец».

Там же оказался и Иисус Христос вместе с маленьким Сабо, виноградарем из Бренкевилля, тоже знаменитым шутником, хваставшим, что он может собственным духом заставить вертеться мельничные крылья. Встретившись, они тотчас же побились об заклад на десять литров, кому из них удастся погасить большее количество свечей. Возбужденные, сотрясаясь от смеха, приятели последовали за ними в заднюю комнату трактира. Их обступили, и они, — один действуя справа, а другой слева, — спустив штаны и выпятив зад, старались потушить каждый свою свечу. И вот Сабо уже потушил десятую, в то время как на счету Иисуса Христа числилось только девять, оттого, что один раз у него не хватило духу. Он, казалось, был очень обескуражен этим, так как дело здесь шло о его репутации. Не может же Ронь уступить Бренкевиллю! И он ахнул таким дуновением, какого никогда не выпускали ни одни кузнечные мехи. Девять, десять, одиннадцать, двенадцать! Барабанщик из Клуа, вновь зажигавший потушенные свечи, сам едва устоял на ногах. Сабо же с величайшим трудом выпустил десятый заряд и совсем выдохся, а Иисус Христос, торжествуя, разразился еще двумя и велел барабанщику снова зажечь свечи, чтобы выпалить, так сказать, на закуску. Свечи опять загорелись золотисто-желтым пламенем, засияв, как солнце, в лучах его славы.

— Сукин сын Иисус Христос! Ну и труба! Ему, ему приз!

Приятели ревели, хохотали до боли в челюстях. К их восхищению примешивалась зависть, ибо нужно же было обладать недюжинным здоровьем, чтобы держать в своем брюхе такой запас и выпускать его в любое время, что называется по заказу. В течение двух часов, пока компания распивала десять литров, других разговоров не было.

В то время как Иисус Христос подтягивал штаны, Бюто дружески шлепнул его по заднице: победа, делавшая честь всему семейству, казалось, восстанавливала мир. Фуан, оживившись, вспомнил свое детство и рассказал историю, как однажды, когда в их краю находились казаки, один казак заснул на берегу Эгры, и ему наложили прямо в раскрытый рот, залепив все лицо по самые волосы.

Базар между тем кончился, и люди возвращались домой, сильно подвыпив.

Бюто предложил подвезти Фуана и Иисуса Христа в своей тележке. Лиза, с которой муж успел пошептаться, тоже была очень приветлива. Братья перестали грызться друг с другом и обхаживали отца. Однако старший, по мере того как хмель его улетучивался, стал размышлять: раз младший так любезен с отцом, значит, мерзавцу удалось подсмотреть кубышку. Нет уж, шалишь! Если у него, у Иисуса Христа, до сих пор хватало щепетильности не трогать кубышки, то теперь у него хватит ума сделать так, чтобы она не досталась другим. Он обделает все потихоньку, без скандала, пользуясь тем, что сейчас вся семья находится в добром согласии.

Когда приехали в Ронь и старик собрался сходить, оба сына бросились помогать ему, стараясь переплюнуть друг друга в сыновней нежности и почтении.

— Отец, обопритесь на меня!

— Отец, дайте мне вашу руку!

Они подхватили его под руки и помогли спуститься на землю. А он стоял между ними совершенно потрясенный, потому что теперь у него уже не оставалось сомнений об их намерениях.

— Что с вами случилось, что это вы со мною так ласковы?

Выражение их взглядов пугало его; лучше бы уж они по-прежнему относились к нему непочтительно. Ах, проклятая судьба! Они, должно быть, пронюхали о его деньгах, и теперь на него свалятся новые заботы. Фуан вернулся в Замок расстроенный.

Пушка пропадал целых два месяца. Как раз в этот день он явился и, сидя на камне, поджидал Иисуса Христа. Заметив его, он крикнул:

— Эй, ты, твоя дочь в роще Пуйяр, а на ней мужчина!..

Отец чуть не лопнул от негодования, кровь бросилась ему в лицо.

— Потаскуха! Опять бесчестит меня!

И, схватив со стены кнут, он помчался вниз по каменистому склону к роще. Но когда Пигалица лежала на спине, гуси стерегли ее, как собаки. Гусак сразу же почуял постороннего и двинулся вперед, сопровождаемый всем стадом. Подняв крылья и вытянув шею, он пронзительно и грозно зашипел, а остальные гуси, приготовившись к бою, также вытянули шеи и раскрыли желтые клювы, чтобы укусить. Кнут щелкал, и в листве послышался шорох убегающей дичи. Пигалица, предупрежденная об опасности, успела удрать.

Вернувшись домой, Иисус Христос повесил на место кнут и погрузился в грустные размышления. Быть может, упрямое распутство дочери вызывало в нем сожаление о человеческих слабостях. А может быть, он просто-напросто пришел в себя после триумфа, выпавшего на его долю в Клуа. Он потряс своей косматой головою пьяного и жуликоватого Христа и сказал Пушке:

— А знаешь, все это не стоит и одного заряда!

И, задрав ногу, он выпалил. Звук разнесся над темнеющей равниной. Выстрел прозвучал презрительно и мощно, словно Иисус Христос собирался уничтожить им всю землю.

IV

Стояли первые дни октября, начинался сезон сбора винограда — веселая пора возлияний, когда враждующие семьи обычно примиряются за кувшином молодого вина. В Рони несло виноградом целую неделю; им объедались до того, что у каждой изгороди женщины задирали юбки, а мужчины спускали штаны. Любовники, наплевав на сплетни, звонко целовались в виноградниках. Все это кончалось тем, что мужчины перепивались, а девушки беременели.

На другой же день после возвращения из Клуа Иисус Христос принялся разыскивать кубышку, полагая, что старик вряд ли носит деньги и бумаги при себе; скорее всего он прячет их в какой-нибудь дыре. Хотя Пигалица помогала отцу и вместе они перевернули весь дом, обнаружить ничего не удалось. Бесполезными оказались и их хитрость и безошибочный нюх заправских браконьеров. Только на следующей неделе, случайно сняв с полки старый треснувший горшок, которым уже давно не пользовались, Иисус Христос обнаружил в нем запрятанную в чечевицу пачку бумаг, тщательно завернутых в прорезиненную подкладку от шляпы. Денег, однако, не оказалось ни единого гроша. Без сомнения, они хранились где-нибудь в другом месте, и, должно быть, изрядный куш, так как старик ничего не тратил уже пять лет. В горшке же лежали пятипроцентные бумаги, дававшие триста франков ренты. Пересчитывая, обнюхивая их, Иисус Христос наткнулся еще на один листок гербовой бумаги, исписанный крупным почерком. Содержание этой бумаги совсем его огорошило… Черт побери! Так вот куда уходят деньги!

Скандальная история! Спустя две недели после раздела земли Фуан заболел, так тяжело ему было сознавать, что у него теперь не осталось ничего, даже клочка земли величиною с ладонь. Нет, он не выдержит, это Сведет его в могилу!.. Вот тогда-то он и совершил непростительную глупость, глупость вроде той, какую совершают сластолюбивые старцы, отдающие последние крохи, лишь бы втайне продолжать отношения с потаскухой, которая их обманывает. Он, считавшийся в свое время отъявленным хитрецом, поддался на удочку приятеля, дядюшки. Сосисса! Видно, здорово забрало его бешеное желание обладать, которое в крови у всех этих стариков, растративших силы, оплодотворяя землю, — так здорово, что он заключил договор с дядюшкой Сосиссом, обязуясь до конца своей жизни выплачивать ему ежедневно по пятнадцати су, за что тот, со своей стороны, оставлял ему после смерти арпан земли. Подписать такой договор в семьдесят шесть лет с человеком, который десятью годами моложе тебя! Правда, дядюшка Сосисс схитрил, прикинувшись в то время больным, он кашлял, чуть ли не умирал, так что Фуан, одурев от жадности, вообразил, что обставит его, и поспешил обделать выгодное дельце. Но это лишь доказывает, что когда у тебя шило в заду, все равно из-за девки или из-за поля, — то лучше в землю лечь, чем подписывать условия. Ведь это уже тянулось пять лет — пятнадцать су каждое утро; и чем больше он платил, тем сильнее и сильнее разгоралось в нем желание получить землю. Подумать только: избавиться от бесконечных забот долгой трудовой жизни, получить возможность спокойно доживать свои дни, глядя, как другие из кожи вон лезут, копошась на своем неблагодарном клочке земли, и вернуться к ней же, чтобы она тебя прикончила! До чего же глупо устроен человек! И старики не умнее молодых!

Сначала Иисус Христос думал забрать все — и расписку и ценные бумаги. Но у него не хватило духу: после такой штуки пришлось бы удирать. Это ведь не то что деньги: прикарманил их, и крышка! Он в бешенстве сунул бумаги обратно на дно горшка. Он был до того раздражен, что не смог придержать язык. На другой же день вся Ронь знала историю с дядюшкой Сосиссом, который ежедневно получал от Фуана пятнадцать су за арпан неважной земли, не стоившей, конечно, и трех тысяч франков. За пять лет это уже составило около тысячи четырехсот франков; и если старый плут проживет еще пять лет, то и деньги получит и земля останется за ним. Над Фуаном подшучивали. И все-таки раньше, пока думали, что он остался ни при чем, его просто не замечали; теперь же, когда узнали, что он рантье и собственник, с ним снова стали раскланиваться с почтением.

Но особенно изменились к старику его родные. Фанни, которая была в очень холодных отношениях с отцом, оскорбленная тем, что он, вместо того, чтобы вернуться к ней, переселился к этому проходимцу, старшему сыну, принесла ему белье, старые рубахи Делома. Но он говорил с ней очень сухо, намекнул на ее слова, до сих пор причинявшие ему боль: «Папаша еще на коленях будет просить, чтобы мы приняли его обратно!» — и заметил ей: «Выходит, что ты просишь меня на коленях, чтобы я к вам вернулся!». Это задело Фанни за живое. Придя домой, она плакала от стыда и бешенства. Каково ей было выслушивать такое, когда косого взгляда было довольно, чтобы ее оскорбить! Честная, работящая, богатая, она, тем не менее, успела перессориться со всей округой. Делому пришлось пообещать, что впредь он сам будет носить Фуану деньги; она же, со своей стороны, поклялась никогда больше с отцом не заговаривать.

Что касается Бюто, то он удивил всех, явившись однажды в Замок, чтобы, как он говорил, проведать старика. Иисус Христос, посмеиваясь, достал бутылку водки, и они чокнулись. Но он пришел в полнейшее изумление, когда брат, выложив на стол десять пятифранковых монет, сказал:

— Однако, папаша, надо бы нам свести счеты… Вот ваша рента за последние три месяца.

Ну и бестия! Столько лет не давать отцу ни единого гроша, а теперь сманивать его деньгами! Впрочем, Бюто тут же отстранил протянувшуюся было руку отца и забрал деньги обратно.

— Постойте! Я только хотел сказать, что деньги приготовлены… Я приберегу их для вас; вы знаете, где они будут вас ждать.

Иисус Христос смекнул, в чем дело, и рассердился.

— Скажи, ты хочешь увести папашу?

Но Бюто обратил дело в шутку:

— Что, ты ревнуешь? А если отец будет жить неделю у меня, неделю у тебя? По-моему, это будет справедливо! Да, отец, придется вам пополам разорваться. А пока — за ваше здоровье!

Уходя, он пригласил их к себе на завтра по случаю сбора винограда. Будут лопать его, сколько влезет. Вообще Бюто держался очень мило, так что Фуан и Иисус Христос согласились, что хоть он и продувная бестия, но забавник, — только не следует поддаваться на его удочку. Они его немного проводили ради собственного удовольствия.

Внизу они встретили супругов Шарль, которые после прогулки по берегу Эгры возвращались вместе с Элоди в свою усадьбу «Розбланш». Все трое носили траур по г-же Эстелле, матери девочки. Она умерла в июле, умерла от непосильной работы. Всякий раз, вернувшись из Шартра, г-жа Шарль говорила, что ее бедняжка дочь губит себя, выбиваясь из сил, чтобы поддержать добрую славу заведения на Еврейской улице, которым бездельник-муж занимался все меньше и меньше. А сколько переживаний доставили г-ну Шарлю похороны, на которые он не осмелился взять Элоди! Девочке решились сообщить о несчастье только после того, как мать ее уже трое суток покоилась в земле. Как сжалось у него сердце, когда после многих лет он вновь оказался на углу улицы Живорыбных Садков и увидел дом Э 19, окрашенный в желтую краску, с вечно закрытыми зелеными ставнями, — дело всей его жизни! Теперь дом был затянут черными драпировками, дверь его была открыта, а вход в сени преграждал гроб, поставленный между четырьмя подсвечниками. Особенно г-на Шарля тронуло участие, которое соседи приняли в его горе. Церемония прошла очень хорошо. Когда вынесли гроб на улицу, все соседки перекрестились. В церковь шли в полном молчании. Пять женщин из заведения были тут же, в черных платьях. Как говорили вечером в Шартре, они держались вполне пристойно. Одна из них на кладбище даже плакала. Словом, с этой стороны г-н Шарль мог быть доволен. Но как страдал он на следующее утро, когда поговорил с зятем Гектором Воконь и посетил заведение! Оно уже утратило свой былой блеск, чувствовалось отсутствие твердой мужской руки. Это сказывалось во всякого рода упущениях, которых г-н Шарль в свое время никогда бы не потерпел. Впрочем, он с удовольствием констатировал, что хорошее поведение пяти женщин на похоронах зарекомендовало их в городе с такой выгодной стороны, что заведение в ближайшую неделю не пустовало. Покидая дом Э 19, он был охвачен беспокойством и не скрыл этого от Гектора: теперь, когда бедняжки Эстеллы нет в живых, зять должен исправиться и серьезно взяться за дело, если не хочет спустить состояние своей дочери.

Бюто немедленно пригласил Шарлей на сбор винограда. Но они отказались по причине траура. Лица их были печальны, жесты медлительны. Они согласились только зайти попробовать новое вино.

— Чтобы немного развлечь нашу бедную крошку, — объяснила г-жа Шарль. — С тех пор, как мы взяли ее из пансиона, у нее так мало развлечений. Но что поделаешь? Не может же она вечно оставаться в школе.

Элоди слушала, опустив глаза и заливаясь краской без всякой причины. Она очень вытянулась, была тонкой и бледной, как лилия, выросшая без солнца.

— Что же вы намерены с ней делать? Она ведь уже взрослая девица! — спросил Бюто.

Элоди покраснела еще сильнее, а бабушка ответила:

— Да мы пока и сами не знаем… Она подумает, мы ее не неволим.

Фуан, отведя г-на Шарля в сторону, с интересом спросил его:

— А как доходы?

Тот пожал плечами с выражением отчаяния на лице.

— Ох, не спрашивайте! Сегодня утром я виделся с одним знакомым из Шартра. Оттого-то мы так и расстроены… Пропащее дело! В коридорах драки, гости даже не платят, никакого надзора!

Он скрестил руки и тяжело вздохнул. С утра он не мог успокоиться, не мог прийти в себя после нового чудовищного известия, которое особенно его удручало.

— И верите ли, негодяй ходит теперь в кафе!.. В кафе, когда может пользоваться всем у себя дома!

— Дело гиблое! — подтвердил убежденным тоном Иисус Христос, прислушавшись к разговору.

Они замолчали, так как подошли г-жа Шарль и Элоди с Бюто. Все трое заговорили о покойнице. Девушка сказала, как ей было грустно, что она не могла поцеловать бедную маму. Она простодушно добавила:

— Но ведь несчастье, кажется, случилось так внезапно, и в кондитерской было так много работы…

— Да, да, по случаю крестин, — подхватила г-жа Шарль, подмигивая остальным.

Впрочем, никто не улыбнулся, все сочувственно кивали головой. А девушка, взглянув на колечко, надетое у нее на пальце, поцеловала его со слезами.

— Вот все, что мне осталось от нее… Бабушка сняла этот перстень с ее пальца и надела на мой… Мама носила его двадцать лет, я же буду хранить всю жизнь.

Это было старое обручальное кольцо, одна из тех драгоценностей, которые производятся в большом количестве. Оно до того стерлось, что узор на нем почти исчез. Чувствовалось, что рука, износившая его до такой степени, не гнушалась никакой работой, трудилась без устали: мыла посуду, застилала постели, убирала, терла, мела, совалась всюду. И это кольцо говорило о столь многом, частицы его золота остались на стольких вещах, что мужчины пристально уставились на него, раздувая ноздри и не произнося ни слова.

— Когда ты изотрешь его так же, как твоя мать, — сказал г-н Шарль, охваченный внезапным волнением, — ты будешь вправе отдохнуть… Если бы оно могло говорить, оно научило бы тебя, как зарабатывать деньги добропорядочностью и честным трудом.

Элоди, вся в слезах, снова прильнула губами к колечку.

— Знаешь, — сказала г-жа Шарль, — я хочу, чтобы это обручальное кольцо сохранилось у тебя до того времени, когда мы будем выдавать тебя замуж.

Но при этих словах, при этом упоминании о замужестве растроганная девушка до того смутилась, до того сконфузилась, что бросилась на грудь к бабушке и спрятала лицо. Та уговаривала ее, улыбаясь:

— Полно, моя крошка, не стыдись, ты должна привыкать, тут ведь нет ничего дурного. Я бы не стала говорить при тебе о дурных вещах, будь покойна… Твой кузен Бюто сейчас спрашивал, что мы думаем с тобой делать. Мы начнем с того, что выдадим тебя замуж… Полно, полно, посмотри-ка на нас, не трись о мою шаль, а то натрешь себе кожу.

И, обращаясь к другим, она тихонько прибавила с видом глубокого удовлетворения:

— Что, каково воспитание? Ничего не знает!

— Ах, не будь у нас этого ангела, — заключил г-н Шарль, — мы бы совсем извелись от горя. Я ведь вам уже говорил о причине… К тому же мои розы и гвоздики пострадали в этом году, и я решительно не понимаю, что творится в моем птичнике: все птицы болеют. Только и утешения, что рыбная ловля. Вчера я поймал форель в три фунта весом… Не правда ли, для того ведь и живешь в деревне, чтобы быть счастливым!

На этом простились. Шарли повторили свое обещание зайти попробовать молодое вино. Фуан, Бюто и Иисус Христос сделали несколько шагов молча, потом старик резюмировал их общее мнение:

— Повезет же шалопаю, которому достанется эта девчонка вместе с домом!

Роньский барабанщик пробил сбор винограда. И в понедельник утром все жители покинули дома, так как каждый крестьянин имел свой виноградник; не было ни одной семьи, которая не вышла бы в этот день на работу на берег Эгры. Но окончательно взволновало деревню то обстоятельство, что накануне вечером в Ронь прибыл священник, которым община решила наконец позволить себе роскошь обзавестись. Было уже так темно, что его не успели как следует рассмотреть. Но языки трещали, не умолкая, тем более, что истерия сама по себе заслуживала внимания.

После своей ссоры с жителями Рони аббат Годар в течение нескольких месяцев не показывался в деревне. Он крестил, исповедовал и венчал тех, кто являлся к нему в Базош-ле-Дуайен. Что же касается мертвых, то они, без сомнения, превратились бы в мощи, дожидаясь его прихода. Возможно, что так бы оно и случилось, но проверить это не удалось, так как за время ссоры с кюре никто не решился умереть. Аббат заявил епископу, что скорее даст себя растерзать, чем понесет слово божье в эту страну разврата, где его так плохо принимали, где все греховодники и пьяницы, все осуждены с тех пор, как перестали бояться дьявола. Епископ, конечно, согласился с ним и предоставил вещи их естественному ходу, дожидаясь покаяния этой непокорной паствы. И Ронь оставалась без священника: ни обеден, ни треб, — полное одичание! Сначала это казалось несколько странным, но, право же, дела не пошли от этого хуже. К такому состоянию стали привыкать; ни дождей, ни ветров не прибавилось, а расходы общины пока что сократились на изрядную сумму. Ну, а если, так, если в священнике нет никакой необходимости, если опыт; показал, что урожаи от этого не страдают и смерть не приходит раньше, чем следует, — то, пожалуй, можно и совсем обойтись без него. Такого мнения придерживались многие, и не только вольнодумцы, вроде Лангеня, но и люди здравомыслящие, расчетливые, Делом, например. Но находилось много и таких, которых отсутствие священника огорчало. Не то, чтобы они были набожнее других: безобидного бога, который уже не заставлял их трепетать, они тоже в грош не ставили! Но когда нет священника, то могут сказать, что они слишком бедны или слишком скупы, чтобы им обзавестись. В общем это было ни на что не похоже. Неужели уж они не в состоянии истратить несколько су на пустяки? В Маньоле всего двести восемьдесят три жителя, на десять меньше, чем в Рони, однако ж маньольцы держали кюре и кичились этим перед соседями; они даже посмеивались над ними, причем настолько вызывающе, что не миновать было потасовки. Потом у женщин свои привычки: ни одна не согласится, чтобы ее венчали или хоронили без священника. Да и мужчины иногда ходили в церковь, по большим праздникам, например, ходили потому, что все ходят. Словом, священники были всегда, и сколько над ними ни смейся, а без священника невозможно.

Муниципальный совет, естественно, занялся этим вопросом. Мэр Урдекен, сам не исполнявший обрядов и поддерживавший религию принципиально, как друг порядка, допустил политическую ошибку, не приняв определенного решения, в надежде на примирение. Община бедная, зачем обременять ее непосильными расходами, которых потребует ремонт церковного дома? Тем более, что он надеялся вернуть аббата Годара. В результате вышло так, что Макрон, помощник мэра, некогда враг клерикалов, оказался во главе недовольных, считавших унизительным не иметь собственного кюре. Вероятно, Макрон лелеял надежду свергнуть нынешнего мэра, чтобы самому занять его место. Говорили, кроме того, что он сделался агентом г-на Рошфонтена, шатоденского заводчика, который вновь собирался выступить противником г-на де Шедвиля на ближайших выборах. Как раз в это время Урдекен, утомленный, озабоченный делами своей фермы, перестал бывать на заседаниях муниципального совета, предоставив все своему помощнику, под влиянием которого совет вотировал средства, необходимые для превращения коммуны в приход. С тех пор как Макрон вытребовал себе плату за отчужденную у него для прокладки дороги землю, которую раньше обещал уступить безвозмездно, советники называли его мошенником, но внешне проявляли к нему большое почтение. Один только Лангень протестовал против решения, отдавшего деревню в руки иезуитов. Бекю тоже ворчал, так как ему пришлось расстаться с церковным домом и садом и поселиться в какой-то лачуге. В месяц рабочие оштукатурили стены, вставили стекла, заменили сгнившие черепицы; и вот накануне кюре мог водвориться в заново окрашенном доме.

С самого рассвета к берегу потянулись телеги, груженные четырьмя или пятью большими бочонками с выбитым дном. Женщины и девушки с корзинками сидели в телегах, мужчины, погоняя лошадей, шли пешком. Телеги тянулись длинной вереницей, телега переговаривалась с телегой, все шумели, смеялись.

Лангени ехали вслед за Макросами, так что Флора и Селина, бывшие в ссоре друг с другом уже полгода, благодаря такому обстоятельству примирились. Первая ехала вместе со старухой Бекю, а вторая со своей дочерью Бертой. Разговор тотчас же зашел о кюре. Фразы, скандируемые в такт ходу лошадей, звонко разносились в свежем утреннем воздухе:

— Я видела, как он помогал снять чемодан.

— А!.. Какой же он из себя?

— Ну, было темно… Мне он показался длинным-длинным, очень худым, точно век постился, не из сильных… Лет тридцати. С виду тихий.

— Говорят, он был где-то в Оверни, в горах, где по восемь месяцев не сходит снег.

— Ну и житье! Значит, у нас ему покажется неплохо.

— Еще бы… А знаешь, его зовут Мадлен.

— Нет, Мадлин.

— Мадлен или Мадлин, все равно это не мужское имя.

— Может быть, он зайдет к нам на виноградники. Макрон обещал привести его.

— О! Надо будет его подкараулить!

Телеги останавливались у подножия холма, вдоль дороги, проходившей по берегу Эгры. На каждом винограднике трудились женщины. Согнувшись в три погибели, так что зад оказывался выше головы, они двигались между рядами тычин, обрезая ножом гроздья и наполняя ими корзины. Мужчинам тоже хватало работы. Они высыпали виноград из корзин в плетушки, потом сносили плетушки вниз и из них высыпали его в бочонки. Когда все бочонки в телегах были полны, их отвозили и выгружали в чаны, а затем возвращались обратно.

Роса в это утро была такая обильная, что все платья тотчас вымокли. Но, к счастью, стояла чудесная погода, и солнце быстро высушило их. Три недели не было дождя; виноград, на который из-за дождливого лета уже махнули рукой, внезапно созрел и стал сладким. Вот почему это яркое, не по-осеннему гревшее солнце приносило всем столько радости. Все горланили, зубоскалили, отпускали сальности, так что девушки покатывались со смеху.

— Эта Селина, — сказала Флора старухе Бекю, выпрямляясь и глядя на Макрониху, находившуюся в соседнем: винограднике, — она так гордилась, что у ее Берты цвет лица, как у барышни!.. А теперь девчонка желтеет и сохнет на глазах!

— Еще бы, — объявила Бекю, — когда девку не берут замуж! Зря они не отдали ее за сына тележника… Притом, говорят, она сама себе вредит своими дурными привычками.

Она снова нагнулась и принялась резать гроздья. Потом прибавила, покачивая задом:

— Учителю это не мешает увиваться за ней.

— Эта дрянь Леке из-за денег готов носом рыть навоз! — воскликнула Флора, — Вот он тащится к ним. Хорош гусь!

Но они замолчали. Виктор, всего две недели тому назад вернувшийся с военной службы, взял их корзины и опорожнил в плетушку Дельфена, которого шельма Лангень нанял на уборку винограда под тем предлогом, что сам он не может бросить лавку. Дельфен, ни разу еще не покидавший Рони, привязанный к земле, как молодой дубок, дивился на бойкого и развязного Виктора, рад был видеть его таким молодцом, изменившимся до неузнаваемости, готовым плевать на весь мир, с усами и бородой, в солдатском кепи, которое он продолжал носить для шика. Но Виктор ошибался, полагая, что внушает ему зависть: на все его рассказы о похождениях в гарнизоне, о попойках тайком от начальства, о девках и вине крестьянин в изумлении покачивал головой, но никакого искушения не испытывал. Нет, нет, если ради этого нужно покидать свой угол, то овчинка не стоит выделки! Он уже два раза отказывался попытать счастье в Шартре, в ресторане, вместе с Ненессом.

— Да ведь будешь же ты в солдатах, дурень?

— О, в солдатах!.. Случается же, что и счастливый номер вытягивают.

Виктор, полный презрения, не мог его переубедить. Какой трус, а ведь здоров, как казак! Продолжая разговаривать, он высыпал виноград из корзинок в большую плетушку, висевшую за спиной у Дельфена, который нисколько не сгибался под ее тяжестью. Потом, желая пошутить и похвастать, он спросил, с усмешкой указывая на Берту:

— Ну как, у нее ничего не появилось с тех пор, как я уехал?

Дельфен затрясся от смеха: дочь Макронов продолжала быть предметом насмешек деревенских парней.

— Я, правда, туда не лазил… Может быть, весною что и выросло…

— Ну, что касается меня, я бы поливать не стал, — заметил Виктор, брезгливо поморщившись. — Это все равно, что с лягушкой… А потом, ведь ей же это вредно для здоровья, ведь можно простудить одно местечко…

Дельфен так загоготал, что плетушка стала прыгать у него на спине. Он спустился вниз, чтобы переложить виноград в бочку, и даже оттуда было слышно, что его не перестает душить смех.

На винограднике Макронов Берта по-прежнему корчила из себя барышню. Она резала гроздья не кривым ножом, а маленькими ножницами, пугалась шипов и ос, приходила в отчаяние от того, что ее тонкие башмаки, вымокшие от росы, не просыхали. Она ненавидела Леке, но позволяла ему за собой ухаживать, так как ей все-таки было лестно внимание единственного образованного человека в деревне. В конце концов он принялся вытирать ей башмаки своим носовым платком. Но внимание их отвлекло неожиданное появление.

— Боже мой! — пробормотала Берта. — Какое на ней платье!.. Мне правду сказали, что она приехала вчера вечером, в одно время с кюре.

Это была Сюзанна, дочь Лангеней, решившая неожиданно явиться в родную деревню после трех лет пребывания в Париже, где она вела весьма бурную жизнь. Приехав накануне, она встала поздно, предоставив матери и брату идти на виноградник без нее. Сама она намеревалась прийти туда попозже, когда все будут в сборе, чтобы ослепить крестьян блеском своего туалета. Появление ее в самом дела произвело невероятную сенсацию, так как на ней было голубое шелковое платье, цвет которого затмевал голубизну неба. Залитая яркими лучами солнца, на желтовато-зеленом фоне виноградных ветвей она действительно выглядела роскошно. Это был настоящий триумф. Она сразу же стала громко болтать и смеяться, поднимала кисть винограда и опускала ее себе в рот, откусывая по ягодке, шутила с Дельфеном и своим братом Виктором, по-видимому, очень гордившимся сестрой, удивляла Бекю и родную мать, которая, опустив в восхищении руки, смотрела на нее влажными глазами. Впрочем, это восхищение разделялось всеми соседями: работа приостановилась, все уставились на нее, не веря своим глазам, — до того она раздобрела и похорошела. Когда-то ведь она была дурнушкой, а теперь стала чертовски смазливой, ну, конечно, благодаря умению причесывать свои короткие белокурые волосы. В любопытстве, с которым ее разглядывали, чувствовалось огромное уважение к ее пышному наряду, раздобревшему телу, цветущему виду и выражению счастья на ее лице.

Селина, стоявшая с Бертой и Леке, пожелтев от зависти и кусая губы, тоже не могла отвести от нее глаз.

— Шикарна, нечего сказать!.. Флора всем рассказывает, что у ее дочери есть прислуга и экипажи. Должно быть, верно. Нужно здорово зарабатывать, чтобы нагулять такой жир.

— О, эти негодницы, — сказал Леке, стараясь быть любезным, — известно, чем они зарабатывают деньги.

— Не все ли равно, чем, — с горечью возразила Селина, — зарабатывают, и все!

Но в эту минуту Сюзанна, заметив Берту и узнав свою старую подругу, подошла к ней с самым приветливым видом.

— Здравствуй, как поживаешь?

Пристально взглянув на Берту, она сразу же обратила внимание на ее пожелтевшую кожу. И, приосанившись, так что молочная белизна ее тела стала особенно заметна, она спросила, смеясь:

— Хорошо?

— Спасибо, хорошо! — ответила Берта. Она казалась смущенной, уничтоженной.

В этот день Лангени одержали верх. Для Макронов это была настоящая пощечина. В полном отчаянии Селина сравнивала болезненную бледность своей дочери, лицо которой уже взбороздили морщинки, с цветущим видом дочери Лангеня, пышущей свежестью и здоровьем. Где же тут справедливость? Вот вам беспутная девка, на которой мужчины ездят с утра до ночи, — и хоть бы что! И добродетельная девушка, которая спит одна, а выглядит так, будто уже три раза была беременной! Нет, добродетель не вознаграждается, и не стоит блюсти себя под родительским крылышком.

Вся деревня, собравшаяся на виноградниках, приветствовала Сюзанну. Она же целовала детей, выросших в ее отсутствие, вспоминала со стариками о прошлом. Будь ты чем угодно, но ведь если ты нажил состояние, то можешь и наплевать на всех. А вот у этой доброе сердце: она и от семьи не воротит носа и друзей повидать приехала, даром, что богата.

В одиннадцать часов все уселись закусить хлебом и сыром. Есть, впрочем, никому не хотелось, так как с раннего утра до тошноты объедались виноградом. Животы у всех раздулись, как бочки. Сок бродил внутри, действуя не хуже слабительного: уже каждую минуту то одна, то другая девушка бежала за изгородь. Над этим, конечно, смеялись; мужчины вставали и провожали каждую гиканьем. Словом, царило настоящее веселье, здоровое и освежающее.

Как раз кончали закусывать, когда внизу на дороге показался Макрон в сопровождении аббата Мадлина. О Сюзанне сразу же забыли, все взгляды устремились на священника. По правде говоря, впечатление он произвел неважное: длинный, как жердь, и унылый, точно отпевал самого господа бога. Однако он останавливался перед каждым виноградником, каждому говорил ласковое слово, и в конце концов его признали очень любезным, очень добрым и довольно податливым. Они заставят его плясать под свою дудку, дело пойдет лучше, чем с этим упрямцем, аббатом Годаром. За его спиной уже начинали подсмеиваться. Он поднялся на вершину склона и остановился, глядя на бесконечную серую равнину Бос, как будто охваченный каким-то страхом, безнадежной тоской, затуманившей его большие светлые глаза, глаза горца, привыкшие к тесным горизонтам ущелий Оверни.

Это было как раз над виноградником Бюто. Лиза и Франсуаза резали гроздья, а Иисус Христос, который привел отца, уже успел опьянеть от винограда. Он обжирался им, делая вид, будто перекладывает из корзин в плетушки. Виноград бродил в его брюхе, наполнял его газами, и они, казалось, стремились выйти через любое отверстие. Раззадоренный присутствием священника, он сделал неприличность.

— Невоспитанная скотина! — крикнул ему Бюто. — Подожди, по крайней мере, пока уйдет господин кюре.

Но Иисуса Христа не смутило замечание. Он ответил тоном человека, у которого свои привычки:

— Да я не для него, а для собственного удовольствия.

Старик Фуан сел прямо на землю, говоря, что устал, и радовался хорошей погоде и хорошему урожаю. Он лукаво усмехнулся по поводу того, что Большуха, виноградник которой находился по соседству, пришла поздороваться с ним: стало быть, и она прониклась к нему уважением, узнав, что у него есть рента. Но вдруг старуха ринулась прочь, заметив издали, что ее внук Иларион, воспользовавшись ее отлучкой, за обе щеки уплетает виноград. Она принялась тузить его клюкой: эта скотина больше портит, чем работает!

— О тетушке не пожалеют, когда она протянет ноги! — сказал Бюто, подсаживаясь к отцу, чтобы сделать ему приятное. — Хорошо ли так обижать дурачка, потому что он силен и глуп, как осел!

Потом он напал на Деломов, виноградник которых находился внизу, ближе к дороге. Это был лучший виноградник в округе, два гектара целиком, и работало на нем человек десять. Их лозы, за которыми они тщательно ухаживали, давали такие гроздья, каких не было ни у одного из соседей; и Деломы до того гордились этим, что во время сбора держались как-то обособленно, не принимая участия даже в общих шуточках, раздававшихся по адресу девушек, которых внезапные колики заставляли опрометью бежать под забор. Как же, у них ноги не выдержат, если они поднимутся наверх поздороваться с отцом!.. Точно они его и не видят… Этот болван Делом, этот тюфяк, только и умеет хвастать своим трудолюбием и справедливостью! А сорока Фанни, которая вечно готова повздорить из-за всякого пустяка, тоже требует, чтобы на нее молились, как на икону, даже не замечая, какие гадости она делает другим!

— По правде, — продолжал Бюто, — я-то вас люблю, отец, а вот брат и сестра… Право, у меня до сих пор сердце болит, как подумаю, из-за какой ерунды мы расстались.

Он обвинял во всем Франсуазу, которой Жан вскружил голову. Теперь она угомонилась. А если опять задурит, он выкупает ее в луже, чтобы охладить.

— Послушайте, отец, надо бы нам столковаться. Почему бы вам не вернуться?

Фуан благоразумно помалкивал. Он ожидал этого предложения от младшего сына, и тот сделал его наконец. Но старик предпочитал не отвечать ни да, ни нет, так как кто его знает, что лучше. Бюто продолжал, убедившись, что его брат на другом краю виноградника:

— Разве не правда? Разве вам место у этой шельмы Иисуса Христа? Да ведь вас там когда-нибудь зарежут… А я, послушайте, я буду вас кормить, давать ночлег и сверх того выплачивать пенсию.

Ошеломленный отец только хлопал глазами. Так как он продолжал молчать, то сын решил сразить его окончательно:

— И лакомства — кофе, выпивка, четыре су на табак — словом, все удовольствия.

Это было слишком. Фуан испугался. Без сомнения, у Иисуса Христа не совсем ладно. Но если у Бюто все опять пойдет по-старому?

— Там видно будет, — промолвил он, вставая, чтобы прекратить разговор.

Сбор винограда длился до темноты. Телеги, не переставая, отвозили наполненные бочки и привозили пустые. На виноградниках, позолоченных заходящим солнцем, корзины и плетушки заходили быстрее от общего опьянения, вызванного этим количеством винограда. С Бертой же случилось настоящее несчастье: у нее вдруг так схватило живот, что она даже не успела отбежать в сторону. Пока она присаживалась на корточки тут же между тычин, Селина и Леке поспешили встать таким образом, чтобы загородить ее. Но с соседнего участка ее все-таки заметили. Виктор и Дельфен собрались нести ей бумагу, однако Флора и старуха Бекю удержали их, находя, что невоспитанность молодых людей заходит слишком далеко. Наконец стали разъезжаться. Деломы отправились первые. Большуха заставила Илариона наравне с лошадью тащить телегу. Лангени и Макроны братались между собой, в состоянии полуопьянения почти позабыв о разделявшем их соперничестве. Особенное внимание все обратили на учтивость аббата Мадлина к Сюзанне: без сомнения, он принял ее за барыню, видя, что она наряднее всех одета. Они шли рядышком. Он смотрел на нее с выражением большого почтения, она же, сладко улыбаясь, спрашивала, в котором часу будет в воскресенье обедня. За ними шел Иисус Христос, который, негодуя против духовенства, возобновил свои непристойные шутки. Через каждые пять шагов он задирал ногу и выпускал заряд. Девушка кусала губы, чтобы не расхохотаться, а священник делал вид, что не слышит, и под аккомпанемент этой музыки они с серьезным видом продолжали свою благочестивую беседу, идя за вереницей груженных виноградом телег.

Когда наконец, прибыли в Ронь, Бюто и Фуан, стыдясь священника, пытались угомонить Иисуса Христа. Но он продолжал свое, повторяя, что г-н кюре не должен на него обижаться.

— Черт возьми! Да говорят же вам, что это не для других, а для собственного удовольствия!

На следующей неделе Бюто ждали гостей, приглашенных пробовать вино. Супруги Шарль, Фуан, Иисус Христос и еще несколько человек должны были явиться к семи часам. Была приготовлена баранина, орехи, сыр — словом, настоящее угощение. Днем Бюто разливал вино; из бродильного чана вышло шесть бочек. Соседи от него отставали. Один из них, раздевшись догола, с самого утра еще давил виноград; другой, вооружившись шестом, наблюдал за брожением, помешивая бурлившее сусло; третий, у которого была давильня, отжимал сок, сваливая выжимки в дымящуюся груду на своем дворе. И так в каждом доме, и от всего этого: от бурлившего сусла, от давилен, от полных до краев бочек, от всей Рони распространялся винный дух, который один способен был опьянить человека.

В этот день, перед уходом из Замка, какое-то предчувствие заставило Фуана взять из горшка свои бумаги. Ему показалось, что Иисус Христос и Пигалица как-то странно поглядывают на полку, и решил, что лучше будет захватить бумаги с собой. Они отправились втроем довольно рано и пришли к Бюто одновременно с Шарлями.

Полная луна была так велика и так ясна, что светила, как настоящее солнце. Входя во двор, Фуан заметил, что стоявший под навесом осел Гедеон засунул голову в кадушку. Старик не удивился, что скотина гуляет на свободе, так как этот мошенник ловко умел снимать мордой запоры, но кадушка его заинтересовала. Он подошел и убедился, что это чан с вином, еще не разлитым по бочкам. Проклятый Гедеон опоражнивал его.

— Эй, Бюто! Сюда!.. Осел-то твой хорошо устроился! Бюто появился на пороге кухни.

— Что там такое?

— Он все вылакал!

Не обращая внимания на крики, Гедеон преспокойно продолжал тянуть жидкость. Он тянул ее, может быть, уже с четверть часа, так как в кадушке было добрых двадцать литров. Он выпил все, и брюхо его, готовое лопнуть, раздулось, как бурдюк. Когда он наконец поднял голову, с морды у него стекало вино и красная полоса пониже глаз указывала, до каких пор он окунался.

— Ах, мерзавец! — заревел Бюто, подбегая. — Узнаю его штуки! Другого такого разбойника нет больше на свете.

Когда Гедеона в чем-либо упрекали, его это, по-видимому, не трогало, и он стоял, широко расставив уши. На этот раз, обалдев, он потерял всякое почтение и, издевательски покачивая задом, выражал полное удовольствие, ничуть не омраченное раскаянием. Хозяин толкнул его, он едва устоял на ногах, так что Фуану пришлось подпереть его плечом.

— Да этот прохвост вдребезги пьян!

— В стельку пьян, ничего не скажешь, — заметил Иисус Христос, глядя на осла с выражением братского восхищения. — Целую кадушку одним духом. Вот прорва!

Что касается Бюто, то он не смеялся, так же как не смеялись прибежавшие Лиза и Франсуаза. Во-первых, пропало вино, а во-вторых, и это главное, досадно было то неловкое положение, в котором они очутились перед Шарлями из-за этой мерзкой выходки осла. Супруги Шарль уже поджимали губы, потому что рядом находилась их внучка. В довершение бед случилось так, что Сюзанна и Берта, прогуливаясь вместе, встретили аббата Мадлина как раз у дверей Бюто, где все трое и остановились. Хорошенькая история, когда собралось столько народу и все таращат глаза!

— Отец, толкните его, — тихо сказал Бюто. — Надо загнать его в конюшню.

Фуан толкнул осла, но Гедеон, пребывая в блаженном состоянии, не желал двигаться с места и без всякой злобы упирался, как опьяневший ребенок. Помутневшие глаза его подмигивали, изо рта текла слюна. Казалось, что осел смеется. Он отяжелел, ноги его разъезжались в разные стороны, он еле стоял, и все происходящее, по-видимому, забавляло его. Бюто вмешался и тоже стал толкать Гедеона, но это продолжалось недолго: осел опрокинулся, задрав кверху все четыре копыта, затем, лежа на спине, заржал так сильно, словно хотел доказать, что он чихал на всех присутствующих.

— Ах, выдра! Бездельник! Я тебя научу напиваться! — рычал Бюто, поддавая ему каблуком.

Разжалобившись, Иисус Христос решил вмешаться:

— Ну, ну, чего ты?.. С пьяного что возьмешь? Он тебя и не слышит! Лучше бы помог ему добраться до конюшни.

Шарли посторонились, совершенно шокированные безобразным поведением этого сумасбродного животного. А Элоди, покраснев, отвернулась в сторону, как будто у нее на глазах происходила неприличная сцена. Стоявшие в дверях кюре, Сюзанна и Берта молчаливо протестовали уже самим своим присутствием. Сбежались соседи, они громко отпускали шуточки. Лиза и Франсуаза чуть не плакали от стыда.

Тем временем, сдерживая бешенство, Бюто с помощью Фуана и Иисуса Христа старался поставить Гедеона на ноги. Это оказалось нелегко, так как он чертовски много весил — ведь внутри у него была целая кадушка вина. Едва только поставили его на передние ноги, как он рухнул на задние. Все трое выбивались из сил, пытаясь подпереть его своими локтями и коленями. Наконец им удалось поставить его на все четыре ноги, они заставили его даже пройти несколько шагов, но вдруг, подавшись назад, осел снова свалился. А до конюшни нужно было пройти через весь двор. Как быть?

— Черт бы тебя драл! — ругались трое мужчин, оглядывая осла со всех сторон и не зная, с какой же стороны за него взяться.

Иисусу Христу пришла в голову мысль прислонить животное к стене сарая и протолкнуть вдоль стены дома до конюшни. Сначала это удалось, хотя осел обдирал себе бока о штукатурку. Вся беда была в том, что это причиняло ему невыносимую боль. Внезапно он вырвался из рук, прижимавших его к стене, и поскакал.

Фуан чуть не растянулся, оба брата кричали:

— Держите его, держите его!

При ярком свете луны все увидели, как Гедеон, расставив свои волосатые уши, понесся по двору, описывая причудливые зигзаги. Ему сильно намяли живот, и он почувствовал себя плохо. Приступ икоты заставил его остановиться. Он хотел снова пуститься вскачь, но ноги отказались его нести, и он упал. Шея его вытянулась, бока судорожно вздрагивали. И, качаясь, как пьяный, которого одолевает позыв тошноты, осел начал блевать, при каждом усилии дергая головой.

За воротами раздался хохот столпившихся крестьян, а аббат Мадлин, который был слаб на желудок, побледнел. Сюзанна, и Берта увели его, возмущаясь всем, что произошло. Но красноречивее всего был оскорбленный вид Шарлей, считавших, что показывать осла в таком состоянии было противно не только понятию о добропорядочности, но даже и элементарной вежливости по отношению к прохожим. Элоди плакала на груди у г-жи Шарль и спрашивала, останется ли осел жив. Г-н Шарль тщетно кричал своим властным хозяйским голосом: «Довольно! Довольно!» Несносный осел продолжал изрыгать красные потоки, которые текли ручьями, как из прорвавшейся плотины, и заливали весь двор. Затем он поскользнулся и шлепнулся в лужу, раскинув ноги. Кажется, никогда еще ни один пьяница, валявшийся поперек улицы, не имел такого неблагопристойного и отвратительного вида. Можно было подумать, что негодяй делает все это нарочно, чтобы обесчестить хозяев. Это было слишком! Лиза и Франсуаза, закрыв глаза руками, убежали в дом.

— Довольно! Унесите же его!

Действительно, другого выхода не оставалось. Гедеон размяк, как тряпка, и, окончательно отяжелев, стал засыпать. Бюто побежал за носилками и с помощью шести человек уложил на них осла. Его так и понесли с беспомощно болтавшимися ногами и повисшей головой. Мощный ослиный храп напоминал ржание, словно Гедеону было начхать на весь свет.

Естественно, что поначалу это происшествие омрачило ужин. Но все быстро пришли в себя и вскоре уже настолько усердствовали, пробуя новое вино, что к одиннадцати часам уподобились ослу. Каждую минуту кто-нибудь да выбегал на двор за нуждой.

Фуан был очень весел. Может быть, ему и в самом деле следовало вернуться к младшему сыну: вино у Бюто в этом году будет очень хорошим. Старику тоже понадобилось выйти, и он продолжал обдумывать этот вопрос среди ночной темноты. Вдруг он услышал, что Бюто и Лиза, сидя на корточках у изгороди, о чем-то переругиваются. Муж упрекал жену, что она недостаточно ласкова с отцом. Проклятая индюшка! Надо было ублажить старого хрыча, заманить его к ним вместе с кубышкой и обчистить. Протрезвевший старик похолодел и пощупал, не выкрали ли у него из кармана бумаги. После того, как все, перецеловавшись на прощание, разошлись и он снова очутился в Замке, он твердо решил не уходить отсюда. Но в ту же ночь он увидел нечто такое, что привело его в оцепенение: Пигалица, шмыгая по комнате в одной рубашке, обыскивала его штаны и блузу и заглядывала даже в башмаки. Очевидно, Иисус Христос, не обнаружив свертка в горшке, велел дочери отыскать его и обчистить старика, как выражался Бюто.

Фуан не мог больше оставаться в постели. У него из головы не выходило зрелище, которое ему пришлось увидеть. Он встал и открыл окно. Лунная ночь была совершенно светлой. Из Рони доносился запах вина, смешанный с запахом тех вещей, через которые уже неделю приходилось переступать, шагая вдоль изгородей, — отвратительное зловоние, обычно отравлявшее воздух в дни сбора винограда. Как быть? Куда деваться? Нет, он больше не расстанется со своими деньгами, он пришьет их к коже. Затем под влиянием запаха, который с порывами ветра ударял ему прямо в лицо, Фуан вспомнил о Гедеоне: крепко же сделана такая скотина, как осел, — выпьет в десять раз больше человека и не подохнет… Не все ли равно! У младшего обворуют, у старшего обворуют — выбора не было. Лучше уж остаться в Замке и посматривать, что будет дальше. При этой мысли старые кости его заныли.

V

Прошли месяцы, миновала зима, затем весна, а в Рони все продолжалось по-старому; понадобились бы целые годы, чтобы в этой унылой и монотонной трудовой жизни что-нибудь изменилось. Тем не менее в июле, в знойную солнечную пору, приближение выборов расшевелило деревню, На этот раз за ними скрывалось нешуточное дело. О них толковали; дожидались приезда кандидатов.

В то самое воскресенье, когда Ронь ожидала шатоденского заводчика г-на Рошфонтена, утром в доме Бюто между Лизой и Франсуазой разыгралась, ужасная сцена. Этот пример доказывает, что хотя с виду события и не развиваются, они, тем не менее, идут своим чередом. Последняя связь, соединявшая сестер, связь, которая в любой момент готова была порваться, но которую до сих пор удавалось восстанавливать, под влиянием ежедневных ссор сделалась настолько непрочной, что порвалась наконец совсем, и порвалась навсегда. При этом все произошло из-за сущих пустяков, действительно не стоивших и выеденного яйца.

В это утро, пригнав с поля коров, Франсуаза остановилась на минутку поговорить с Жаном, которого встретила около церкви. Надо сказать, что она это сделала не без умысла и нарочно остановилась перед самым домом, только ради того, чтобы позлить сестру и зятя. Когда она вернулась домой, Лиза крикнула ей:

— Слушай-ка, когда ты вздумаешь устраивать свидания с твоими мужиками, постарайся делать это не под окнами!

Бюто был тут же. Продолжая точить садовый нож, он прислушался.

— С моими мужиками? — повторила Франсуаза. — Да они мне и здесь осточертели! Есть тут один, он взял бы меня не то что под окнами, но и в твоей постели, если бы только я далась этому скоту.

Этот намек на Бюто вывел Лизу из себя. Давно уже у нее было одно-единственное желание — выпроводить сестру, даже отдав ей половину имущества, только бы быть наконец спокойной у себя дома. За это ей даже попадало от мужа, который держался противоположного мнения и решил хитрить до конца, не теряя надежды добиться своего от девчонки, раз и у него и у нее имеется все, что для этого нужно. Лизу же раздражало то, что муж стал к ней совершенно безразличен. Она терзалась какой-то особой ревностью, готова была позволить Бюто взять младшую сестру, чтобы только покончить с этим, настолько ее бесило, что девка возбуждает его. В ней вызывали отвращение ее молодость, ее маленькая упругая грудь, белизна ее рук под засученными рукавами. Если она готова была потворствовать мужу, то только ради того, чтобы он все это погубил, она соглашалась делить его пополам и страдала лишь при мысли, что сестра лучше ее и должна доставлять больше удовольствия.

— Стерва! — закричала она. — Это ты его дразнишь! Если бы ты не висла на нем, он бы не бегал за твоим неподтертым задом! Хороша, нечего сказать!

Франсуаза побледнела, как полотно, возмущенная этой ложью. Она ответила спокойно, сдерживая гнев:

— Ладно, хватит… Подожди еще две недели, и я перестану тебе мешать, если ты этого требуешь. Да, через две недели мне исполнится двадцать один год, и я уйду.

— А, ты ждешь совершеннолетия! Ты на это рассчитываешь, чтобы настроить нам пакостей! Нет, шельма, не через две недели, а убирайся сейчас же!.. Марш, проваливай!

— Пожалуй… Макронам нужна работница. Они меня возьмут… Прощай!

С этими словами Франсуаза вышла. Бюто, бросив точить нож, кинулся было к ним, чтобы водворить мир несколькими оплеухами и еще раз уладить дело. Но он подоспел слишком поздно и мог только в бешенстве хватить кулаком, жену так, что из носа у нее хлынула кровь. Окаянные бабы! То, чего он боялся, чему так долго старался помешать, как раз и произошло! Пташка улетела, теперь заварится каша! Он уже видел, как все уходит, ускользает от него, — девка, земля…

— Пойду к Макронам! — заорал он. — Верну ее, хотя бы коленом под задницу!

У Макрона в это воскресенье была суета, так как ждали одного из кандидатов, г-на Рошфонтена, владельца строительных мастерских в Шатодене. В последнюю сессию г-н де Шедвиль впал в немилость, по словам одних, — из-за своих орлеанистских симпатий, по словам других, — оттого, что шокировал Тюильри приключением с женой одного из приста-! BOB Палаты, втрескавшейся в него по уши, невзирая на его годы. Как бы то ни было, но префект поддерживал теперь уже не старого депутата, а г-на Рошфонтена, бывшего кандидата оппозиции, который удостоился посещения министра, осматривавшего его мастерские, и написал брошюру о свободе торговли, одобренную императором. Раздраженный этой опалой, г-н де Шедвиль выставил свою кандидатуру, так как нуждался в депутатском мандате, чтобы поправить свои дела. Доходов с Шамад, заложенного, полуразрушенного имения, ему не хватало. Таким образом, в силу странного стечения обстоятельств роли переменились: крупный землевладелец выступал в качестве независимого, а крупный заводчик оказывался официальным кандидатом.

Урдекен, хотя и был мэром Рони, оставался верен г-ну де Шедвилю, решив не считаться с требованиями администрации. В крайнем случае он готов был даже воевать открыто. Во-первых, он считал нечестным вертеться, как флюгер, в ту сторону, куда дунет префект; во-вторых, в борьбе между протекционистом и сторонником свободы торговли он предпочитал вверять свои интересы первому, предчувствуя крах, которым грозил сельскохозяйственный кризис. С некоторых пор огорчения, причиняемые Жаклиной, и заботы по хозяйству мешали ему присутствовать на заседаниях совета, и он возложил текущие дела на своего помощника Макрова. Теперь, когда заинтересованность в выборах заставила его вернуться к председательству в совете, он был поражен, почувствовав, что последний настроен к нему оппозиционно и даже резко враждебно.

Это была тайная работа Макрона; он вел ее с осторожностью дикаря, который был наконец близок к своей цели. У этого разбогатевшего и обленившегося крестьянина, грязного и неопрятного, коротавшего свои досуги в барских развлечениях, наводивших на него смертельную скуку, мало-помалу зародилась честолюбивая мечта сделаться мэром. Она стала единственной утехой его существования. Он подкапывался под Урдекена, играя на закоренелой ненависти, таившейся в сердцах всех обитателей Рони, — ненависти, которую они когда-то питали к сеньорам, а теперь питают к сыну буржуа, владевшему землей. Разумеется, он получил ее за бесценок! Самое настоящее воровство, совершенное во времена революции! Нечего было опасаться, что какой-нибудь бедняк воспользуется удобным случаем: всегда все доставалось этим канальям, умевшим набить мошну. А что там теперь творится, в Бордери! Ведь чистый срам эта Жаклина, которую хозяин подобрал с лакейского тюфяка! Все это ворошилось, передавалось в грубых выражениях по всей округе, возбуждало негодование даже со стороны тех, которые готовы были продать родную дочь, лишь бы дело того стоило. В конце концов члены совета стали говорить, что буржуа пусть продолжает воровать и грабить вместе с буржуа, а чтобы вести как следует крестьянские дела, нужен крестьянин.

Первый случай сопротивления, удививший Урдекена, произошел как раз по поводу выборов. Когда он говорил о г-не де Шедвиле, все физиономии точно одеревенели. Макрон, видя, что Урдекен остался верен опальному кандидату, решил, что это будет самым подходящим полем сражения, отличным случаем попытаться спихнуть его. Поэтому Макрон высказался в пользу кандидата префекта г-на Рошфонтена, крича, что все благомыслящие люди должны поддерживать правительство. Этого заявления было достаточно, увещевать членов совета не приходилось: в страхе перед метлой, которая могла их вымести, они всегда принимали сторону сильнейшего, сторону хозяина, лишь бы все оставалось по-старому и пшеница шла по высокой цене. Делом, честный, справедлив вый, державшийся этого мнения, увлек за собой Клу в остальных. Окончательно же Урдекена погубило то, что за него был один Лангень, раздраженный усилившимся влиянием Макрона. Сюда примешалась клевета: фермера называли «красным», уверяли, что он принадлежит к числу негодяев, которые хотят восстановить республику, чтобы извести крестьян, так что аббат Мадлин, растерявшись и считая, что обязав получением прихода помощнику мэра, со своей сторону рекомендовал г-на Рошфонтена, хотя архиепископ оказывал скрытую поддержку г-ну де Шедвилю. Наконец последний удар поколебал положение мэра: прошел слух, будто при открытии пресловутой прямой дороги из Рони в Шатоден он прикарманил половину субсидии, вотированной советом. Каким образом, этого не объясняли: всю историю считали весьма таинственной и гнусной. Макрон, когда его расспрашивали об этом, принимал испуганный, скорбный и сдержанный вид человека, которому известные приличия не позволяют говорить. На самом же деле эту историю выдумал он сам. Словом, в Рони все пошло вверх дном, муниципальный совет разделился на две партии: с одной стороны — помощник мэра и все советники, кроме Лангеня; с другой — мэр, только теперь осознавший серьезность положения.

Еще две недели тому назад Макрон нарочно съездил в Ша.тоден на поклон к г-ну Рошфонтену. Он умолял его, если тот удостоит Ронь своим посещением, остановиться только у него, Макрона. Вот почему в это воскресенье после завтрака кабатчик то и дело выбегал на улицу, поджидая своего кандидата. Он предупредил Делома, Клу и других муниципальных советников, и они коротали время за бутылкой вина. Старик Фуан и Бюто тоже были здесь и играли в карты, был тут и школьный учитель Леке, уткнувшийся в газету, которую он принес с собой, делая вид, что никогда ничего не пьет. Но двое посетителей внушали помощнику мэра беспокойство: Иисус Христос и его приятель Пушка, бродяга-ремесленник. Оба уселись нос к носу и распивали, ухмыляясь, бутылку водки. Макрон посматривал на них искоса и тщетно искал повода выпроводить их, так как эти разбойники против обыкновения не шумели, а только делали вид, что им на всех плевать. Пробило три часа; г-н Рошфонтен, обещавший прибыть в Ронь к двум часам, еще не показывался.

— Селина, — с тревогой в голосе обратился Макрон к жене, — ты достала бордо, чтобы тотчас же предложить стаканчик?

Селина, прислуживавшая посетителям, махнула рукой, сокрушаясь о своей забывчивости, и кабатчик сам бросился в погреб. В соседней комнате, которая служила лавкой и куда дверь постоянно оставалась открытой, Берта с элегантным видом продавщицы большого магазина показывала розовые ленты трем женщинам, а Франсуаза, уже приступившая к обязанностям прислуги, выметала пыль из ящиков, несмотря на воскресенье. Помощник мэра, обуреваемый желанием власти, взял ее к себе немедленно, польщенный тем, что может оказать ей покровительство. Кстати, его жена нуждалась в помощнице. Он сказал, что будет ее поить, кормить, пока она не помирится с Бюто; она же клялась, что наложит на себя руки, если ее отведут к ним силой.

Вдруг к дверям кабачка подъехало ландо, запряженное двумя великолепными першеронами. Из него вышел г-н Рошфонтен, удивленный и уязвленный тем, что никто его не встречает. Он медлил войти в кабачок, и тут как раз из погреба появился Макрон, неся в каждой руке по бутылке. В смущении, почти в отчаянии, не зная, куда девать свою ношу, он залепетал:

— О, сударь, какая оплошность!.. Я ждал битых два часа, не сходя с места, и вот отлучился ровно на минутку… Да, ради вас… Не угодно ли стаканчик вина, господин депутат?

Хотя г-н Рошфонтен был только кандидатом и смущение бедняги должно было бы его тронуть, он, по-видимому, еще пуще рассердился. Это был рослый малый, лет тридцати восьми, не больше, с коротко подстриженными волосами и бородкой, одетый тщательно, но без претензий. У него были резкие, холодные манеры, отрывистый, властный голос, и все в нем говорило о привычке командовать, держать в повиновении тысячу двести рабочих своего завода. Казалось, что и с мужиками он решил не церемониться.

Селина и Берта бросились к нему навстречу; последняя устремила на гостя свой ясный, дерзкий взгляд под помятыми веками.

— Войдите, пожалуйста, сударь, окажите нам эту честь.

Но «сударь» сразу раскусил, с кем имеет дело, взвесил, разобрал, оценил ее с одного взгляда. Он вошел, но присесть отказался.

— Это наши друзья, члены совета, — сказал Макрон, придя в себя. — Они очень рады познакомиться с вами, не правда ли, господа, очень рады?

Делом, Клу и все остальные встали, смущенные суровой осанкой г-на Рошфонтена. В глубоком молчании они выслушали то, что он соблаговолил им сообщить, его теории, которые разделял сам император, а в особенности его прогрессивные идеи; им он был обязан тем, что снискал благосклонное к себе отношение администрации, отказавшей в своем расположении прежнему кандидату, стороннику устарелых взглядов. Затем он обещал шоссейные дороги, железные дороги, каналы — да, канал через всю Бос, чтобы утолить наконец жажду, которая томила ее в течение столетий. Ошеломленные крестьяне только рты разевали. Что он толкует? Вода на полях в это время года! Он продолжал свою речь и закончил ее, угрожая карами властей и немилостью природы тем, кто вздумает голосовать не так, как нужно. Все переглядывались. Этот пробирает, с ним ссориться не следует!

— Без сомнения, без сомнения, — повторял Макрон после каждой фразы кандидата, слегка обеспокоенный, однако, его суровостью.

Бекю, энергично кивая головой, одобрял этот военный тон. Старик Фуан вытаращил глаза, как будто хотел сказать, что вот это настоящий человек. Сам Леке, обыкновенно такой бесстрастный, покраснел, как рак, — от удовольствия или от гнева, неизвестно. Только обе канальи, Иисус Христос и его приятель Пушка, выражали глубочайшее презрение, причем они держались настолько высокомерно, что считали достаточным посмеиваться и пожимать плечами.

Кончив свою речь, г-н Рошфонтен направился к двери. Помощник в отчаянии завопил:

— Как, сударь! Неужели вы не окажете нам чести выкушать стаканчик?

— Нет, благодарю, я и так уж запоздал… Меня ждут в Маньоле, в Базош, в двадцати местах. До свидания!

Берта даже не пошла его проводить и, вернувшись в лавку, сказала Франсуазе:

— Вот невежа! Нет, я за старого депутата!

Едва только г-н Рошфонтен уселся в ландо, как щелканье бича заставило его повернуть голову. Это приехал Урдекен в своем скромном кабриолете. С ним был Жан, правивший лошадью. Фермер узнал о приезде заводчика в Ронь совершенно случайно, от одного из своих работников, которому ландо кандидата повстречалось на дороге, и он явился посмотреть опасности в лицо. Он был тем более встревожен, что уже целую неделю тщетно пытался вызвать г-на де Шедвиля, без сомнения, прилипшего к какой-нибудь юбке, — быть может, к хорошенькой супруге пристава.

— Ба! Это вы! — крикнул он весело г-ну Рошфонтену. — Я и не знал, что вы уже начали кампанию.

Экипажи поравнялись. Ни тот, ни другой не сходя на землю, обменялись рукопожатием и поговорили несколько минут. Они были знакомы, так как встречались за завтраком у шатоденского мэра.

— Стало быть, вы против меня? — внезапно спросил г-н Рошфонтен со свойственной ему резкостью.

Урдекен, ввиду своего официального положения мэра, не хотел действовать слишком открыто. Он на минуту смутился, видя, что у этого черта хорошая агентура. Но он тоже умел постоять за себя и ответил весело, чтобы придать разговору дружеский оборот:

— Я не против кого бы то ни было, я за самого себя… Я за того, кто будет защищать мои интересы. Подумать только, пшеница упала до шестнадцати франков, а это как раз то, что я затрачиваю на ее производство! Остается все бросить и околевать с голоду! Рошфонтен моментально вспыхнул:

— О, да! Покровительство, не правда ли? Повышение таможенных ставок, запретительная пошлина на иностранную пшеницу, чтобы цены на французскую удвоились? А в результате — голодающая Франция, пять су за фунт хлеба, вымирание бедноты!.. Как это у вас, прогрессивного человека, хватает духу возвращаться к подобным безобразиям?

— Прогрессивного человека, прогрессивного человека, — повторил Урдекен шутливым тоном, — да, конечно, я из их числа, но это обходится мне так дорого, что вскоре я буду не в состоянии позволить себе такую роскошь… Машины, химические удобрения, новые методы — все это, знаете, очень хорошо, все это очень разумно, и во всем этом только одно неудобство — то именно, что это разоряет нас по всем правилам логики.

— Да, потому что вы нетерпеливы, потому что вы требуете от науки немедленных, исчерпывающих результатов, потому что вы падаете духом от неизбежных неудач, начинаете сомневаться в доказанных истинах и доходите до отрицания всего!

— Все возможно. Стало быть, я только производил опыты… Что ж, скажите там, чтобы мне дали орден в награду, и пусть уж другие простаки продолжают!

Урдекен расхохотался своей шутке, которая показалась ему убедительной. Г-н Рошфонтен резко возразил:

— Значит, вы хотите, чтобы рабочий умер с голоду?

— Виноват, я хочу, чтобы крестьянин был жив.

— Но я даю занятие тысяче двумстам рабочим и не могу повысить им заработной платы, не обанкротившись… Если пшеница будет стоить тридцать франков, они перемрут, как мухи.

— А у меня разве нет работников? Когда пшеница стоит шестнадцать франков, мы подтягиваем себе животы, и немало бедняков околевает с голоду в наших деревнях. — Потом он прибавил, продолжая смеяться: — Ну, да ведь всякий молится своему святому… Если я буду продавать хлеб по дешевке, обанкротится французская земля, а если цены на хлеб поднимутся, промышленности придется закрывать лавочку. Вы вынуждены повышать заработную плату, промышленные изделия дорожают, дорожают мои орудия, одежда, сотни вещей, которые мне необходимы… Да, изрядный кавардак, и кончится он тем, что мы все полетим вверх тормашками!

Оба, фермер и промышленник, протекционист и сторонник свободы торговли, мерили друг друга взглядами, один — с добродушно-лукавой усмешкой, другой — вызывающе, с нескрываемой враждой. Это была современная война, экономическая битва нашей эпохи, которая ведется ради борьбы за жизнь.

— Крестьянина заставят кормить рабочего, — сказал г-н Рошфонтен.

— Позаботьтесь сначала, — возразил Урдекен, — чтобы крестьянину было что есть.

С этими словами он выскочил, наконец, из своего кабриолета, а его собеседник назвал какую-то деревню своему кучеру. Макрону надоело смотреть, как его друзья, члены совета, томились у порога, развесив уши, и он предложил зайти выпить всем вместе по стаканчику. Но кандидат снова отказался, не подал никому руки и откинулся на спинку своего экипажа, который пара рослых першеронов понесла звонкой рысью.

Лангень, правивший бритву у своих дверей, по ту сторону улицы, видел всю эту сцену. Он насмешливо захохотал и громко крикнул по адресу соседа:

— Поцелуй меня в зад и скажи спасибо!

Урдекен зашел и опрокинул стакан вина. Жан, привязав лошадь к ставне, последовал за хозяином. Франсуаза позвала его знаком в лавку и во всех подробностях рассказала ему о своем уходе. Жан был так взволнован, так боялся скомпрометировать ее перед людьми, что вернулся в кабачок, пробормотав только, что им необходимо еще раз увидеться и поговорить.

— Да, черт побери, вы не брезгливы, если намерены голосовать за этого молодца! — воскликнул Урдекен, поставив стакан на стол.

Объяснение с г-ном Рошфонтеном заставило его решиться на открытую войну, чего бы она ему ни стоила. Он больше не счлтал нужным его щадить и сравнивал с г-ном де Шедвнлем, таким достойным человеком, таким простым, всегда готовым оказать услугу, истинным дворянином доброй старой Франции. Тогда как этот сухозадый черт, этот миллионер современного пошиба, полюбуйтесь, как он третирует людей с высоты своего величия! Он не хочет даже попробовать местного вина, боится, видно, что его отравят. Полно, полно, это невозможно! Кто же меняет хорошего коня на клячу?

— Скажите, в чем вы можете упрекнуть господина де Шедвиля? Сколько уже лет он ваш депутат и всегда защищает ваши интересы… А вы хотите променять его на мошенника, которого сами же называли прохвостом на прошлых выборах, когда правительство было против него! Что же, вы не помните этого?

Макрон, не желая вмешиваться, делал вид, что помогает жене прислуживать гостям. Крестьяне слушали с каменными лицами, ничем не выдавая своих тайных мыслей. Ответил Делом:

— Да ведь если бы мы это знали!

— Ну, теперь-то вы знаете, что это за птица! Ведь вы слышали, как он говорил, что ему нужен дешевый хлеб, что он будет голосовать за свободный доступ иностранной пшеницы, чтобы она сбивала цену на наше зерно. Я уже объяснял вам, что это такое. Это — чистое разорение. И после всего вы настолько глупы, что верите его посулам! Да, да, выбирайте его, потом он же и посмеется над вами!

Неопределенная улыбка мелькнула на загорелой физиономии Делома. Вся хитрость, дремавшая в этом прямолинейном, ограниченном человеке, проявилась в нескольких не спеша произнесенных фразах.

— Он говорит, что говорит, а мы думаем, что думаем… Он ли, другой ли, бог ты мой!.. У нас, знаете ли, одна забота: чтобы правительство было достаточно сильным и могло вести дела по-своему; а если так, то что же, — самое верное, чтобы не попасться впросак, послать правительству такого депутата, какого оно требует… С нас довольно того, что этот господин из Шатодена — друг императора!

Урдекен был ошеломлен этим ответом. Да ведь и г-н де Шедвиль был когда-то другом императора! Эх, рабье племя всегда стоит за хозяина, который его бьет и кормит; и теперь, как прежде, оно не в силах отрешиться от наследственной покорности и эгоизма, ничего не видит, ничего не знает, кроме заботы о хлебе насущном.

— Если так, разрази вас гром, клянусь, что в тот день, когда этот Рошфонтен будет избран, я подаю в отставку! Что вы думаете, в шуты меня вырядить? Да если бы разбойники-республиканцы сидели в Тюильри, то вы бы были за них, честное слово!

Глаза Макрона сверкнули. Наконец-то дело в шляпе! Мэр подписал свое падение: при его непопулярности данного им обещания было достаточно, чтобы заставить всю округу голосовать против г-на де Шедвиля.

Но в эту минуту Иисус Христос, о котором как-то позабыли, расхохотался так громко, что все обернулись. Опершись локтями на стол и подпирая руками голову, он громко повторял, поглядывая на крестьян с презрительной усмешкой:

— Ну и остолопы, ну и остолопы!

Как раз при этих словах вошел Бюто. От его быстрого взгляда не ускользнуло, что Франсуаза находится в лавке; с самого порога заметил он и Жана, который сидел у стены, слушая разговоры и дожидаясь своего хозяина. Отлично, и девка и ухажер здесь, посмотрим!

— А вот и мой братец, первейший среди остолопов! — рявкнул Иисус Христос.

Послышалось угрожающее ворчание, некоторые советовали вытолкать нахала за дверь. Но тут вмешался Леруа, по прозванию Пушка. Хриплым голосом заправского оратора парижских предместий, закаленного в спорах на всех собраниях социалистов, он произнес:

— Заткни свою глотку, мой мальчик! Они вовсе не так глупы, как кажутся… Слушайте, вы, крестьяне, что бы вы сказали, если бы там, на дверях мэрии, была наклеена афиша, на которой стояло бы большими буквами: «Парижская революционная коммуна. Первое — отменяются все налоги; второе — отменяется воинская повинность»?.. А? Что бы вы сказали, чертовы землеробы?

Эффект получился необычайный: Делом, Фуан, Клу, Бекю разинули рты, вытаращили глаза; Леке выронил газету; Урдекен, который собрался уходить, вернулся в кабак; Бюто, забыв о Франсуазе, присел к столу. Все повернулись к этому оборванцу, к этому бродяге, наводящему ужас на деревни, живущему воровством и вымогательством. На прошлой неделе его выгнали из Бордери, куда он явился в сумерки, как привидение. Поэтому он приютился пока у Иисуса Христа, чтобы, может быть, на следующий же день опять исчезнуть.

— Ага! Я вижу, что задел вас за живое! — весело продолжал он.

— Да, черт побери! — признался Бюто. — Подумать только, я еще вчера отнес деньги сборщику! Этому конца не видно, дерут с нас последнюю шкуру!

— И не отдавать им больше своих парней, эх, важно! — воскликнул Делом. — Я-то вызволил своего Ненесса и знаю, чего это стоит.

— Да, — прибавил Фуан, — а если вам нечем платить, у вас отбирают ваших сыновей и убивают их.

Леруа тряхнул головой и торжествующе засмеялся.

— Вот видишь, — сказал он Иисусу Христу, — они не так уж глупы, эти чертовы землеробы!

Потом, обратившись к крестьянам, он прибавил:

— Нам кричат, будто вы отстаиваете все старое и не дадите нам действовать… Да, вы действительно отстаиваете, но вы отстаиваете свои интересы, не правда ли? Вы позволите нам действовать и еще сами поможете сделать все, что принесет вам барыш. Ведь чтобы сохранить при себе ваши денежки и ваших детей, вы готовы на что угодно!.. Иначе вы были бы круглыми болванами!

Все перестали пить; на грубоватых лицах появилось смущенное выражение. Леруа продолжал, усмехаясь, заранее предвкушая эффект, который произведут его слова:

— Вот потому я и спокоен. Я-то ведь знаю вас с тех пор, как вы стали гнать меня камнями от ваших дверей… Как сказал этот толстяк, вы будете с нами, с красными, с социалистами, когда Тюильри окажется в наших руках.

— Ну нет, это уж дудки! — воскликнули разом Бюто, Делом и другие.

Внимательно слушавший Урдекен пожал плечами.

— Даром глотку дерете, приятель!

Но Пушка улыбался с непоколебимой убежденностью верующего. Прислонившись спиной к стене, он почесывал о нее то одно, то другое плечо, блаженно покачиваясь из стороны в сторону. Он принялся объяснять суть всего дела, суть этой революции, слух о которой передавался с фермы на ферму и, оставаясь загадочным и непонятным, приводил в ужас хозяев и слуг. Прежде всего парижские товарищи захватят власть. Это, пожалуй, произойдет довольно просто; и расстрелять придется меньше народа, чем думают; вся махина развалится сама собой: до того она прогнила. Затем, придя к власти, они в тот же день уничтожат ренту, завладеют крупными состояниями, так что все деньги, все орудия труда перейдут в руки нации. Тогда-то будет создано новое общество — это огромное финансовое, промышленное, торговое объединение, — будет организовано разумное распределение труда и жизненных благ. В деревнях дело пойдет еще проще. Начнут с экспроприации земельной собственности, отберут землю…

— Попробуйте! — снова перебил Урдекен. — Вас встретят вилами, ни один мелкий собственник не позволит вам взять ни горсти.

— А разве я сказал, что мы будем мучить бедных? — ответил Пушка насмешливо. — Нужно быть круглыми дураками, чтобы ссориться с мелкотой… Нет, нет, горемыкам, которые выбиваются из сил, ковыряясь на своем клочке, оставят их землю… Отнимут только имения в двести гектаров, отберут землю у жирных господ вроде вас, ради наживы выжимающих все соки из батраков… Ей-богу, не думаю, чтобы ваши соседи пришли с вилами защищать вас. Они будут очень довольны!

Макрон расхохотался, как будто находил эту шутку очень забавной. Все последовали его примеру, а фермер побледнел, — в нем заговорила извечная ненависть: этот прощелыга прав, — ни один из этих крестьян, даже самый честный, не откажется помочь выгнать его из Бордери!

— Стало быть, — серьезно спросил Бюто, — если у меня около десяти сетье, я сохраню их за собою? У меня их не отберут?

— Разумеется, нет, товарищ… Только мы уверены, что потом, когда вы убедитесь, какие результаты достигаются бок о бок с вами в национализированных хозяйствах, вы сами придете и попросите присоединить к ним свой участок… Крупное хозяйство, с большим капиталом, с машинами, со всякими штуками, какие только придумала наука. Я-то в этом ничего не смыслю, но послушали бы, как толкуют об этом люди там, в Париже! Они неопровержимо доказывают, что сельское хозяйство погибнет, если не перейдет к такому способу!.. Да, вы сами добровольно отдадите свою землю.

Бюто, ничего не понимая, но успокоенный тем, что от него ничего не потребуют, сделал жест глубокого недоверия, в то время как Урдекен, заинтересовавшись болтовней этого субъекта о крупном национализированном хозяйстве, снова навострил уши. Остальные дожидались развязки, как в театре. Леке, бледное лицо которого раскраснелось, дважды уже открывал рот, чтобы вмешаться, но каждый раз благоразумно прикусывал язык.

— А моя часть? — внезапно крикнул Иисус Христос. — Всякий должен иметь свою часть. Свобода, равенство, братство!

Пушка, рассвирепев, замахнулся на приятеля, словно хотел ударить его.

— Поди ты к бесу со своей свободой, равенством и братством!.. Какая надобность быть свободным? Знаем мы эту комедию! Ты, стало быть, хочешь, чтобы буржуа снова прибрали нас к рукам? Нет, нет, народ заставят быть счастливым наперекор ему самому!.. Значит, ты согласен быть равным, быть братом судебному приставу? Да ведь, ослиная твоя башка, республиканцы сорок восьмого года потому и профукали свою революцию, что носились с этими благоглупостями!

Иисус Христос, сбитый с толку, объявил, что он за Великую революцию.

— Молчи, ты меня в пот вгонишь!.. Что? Восемьдесят девятый, девяносто третий год? Слышали эти бредни! Красивые слова, которые нам все уши прожужжали! Разве такая болтовня что-нибудь значит в сравнении с тем, что предстоит сделать? Ладно, увидим, когда народ станет хозяином, а это уже не за горами! Все трещит, и я тебе ручаюсь, что наш век окончится куда веселее прошлого! Славная пойдет чистка, такой еще не было видано!

Все вздрогнули, и даже пьяница Иисус Христос отшатнулся в испуге, разочарованный тем, что никакого братства не будет. Жан, до сих пор слушавший с интересом, тоже сделал негодующий жест.

Но Леруа поднялся. Глаза его горели в пророческом экстазе.

— И это должно случиться, это неотвратимо, — все равно как камень, брошенный кверху, неизбежно должен упасть на землю… И тут уж речь пойдет не о поповских выдумках, не о загробном мире, не о праве, не о справедливости, которых никто никогда не видел, как никто не видал бога! Нет, есть только одно — всем нам свойственная потребность быть счастливыми… Что вы скажете, ребята, если будет устроено так, что у каждого всего будет вволю и почти без труда? Машины будут трудиться за нас; придется только смотреть за ними, да и то не больше четырех часов в сутки; может быть, удастся вовсе сидеть сложа руки. И повсюду удовольствия, полное удовлетворение всех потребностей, да! Мясо, вино, женщины — втрое больше того, что может вместить человек теперь, так как люди будут здоровее. Ни бедных вам, ни больных, ни стариков благодаря хорошо организованной и удобной жизни, благоустроенным больницам и домам для престарелых. Рай земной! Наука приложит все усилия, чтобы обеспечить людям безмятежное существование, и то-то будет блаженство жить на свете!

Побежденный Бюто ударил кулаком по столу и гаркнул: — Налоги долой! Солдатчину долой! Все тяготы долой! Одно удовольствие! Я согласен.

— Еще бы! — мудро заметил Делом. — Нужно быть врагом самому себе, чтобы не согласиться.

Фуан тоже выразил одобрение, так же как Макрон, Клу и прочие. Бекю, ошеломленный, задетый в своих лучших чувствах человека благонамеренного, тихонько спросил Урдекена, не следует ли сцапать этого разбойника, говорившего против императора. Но фермер успокоил его, пожав плечами. Счастье! Это верно… Теперь его ждут от науки, как раньше ждали от права: так оно, быть может, и логичнее, но уж, конечно, не завтра осуществится. И он уже опять повернулся к выходу, кликнув Жана, который весь обратился в слух. Но тут вдруг Леке, не в силах более сдержать своей потребности высказаться, душившей его, как подавляемое бешенство, вмешался в разговор.

— Если только, — крикнул он своим визгливым голоском, — вы не передохнете раньше, чем наступят все эти прелести, то околеете от голода или под пулями жандармов, если голод заставит вас бунтовать!..

Все смотрели на него, не понимая.

— Да, да! Если Америка будет продолжать заваливать нас хлебом, то через пятьдесят лет во Франции не останется ни одного крестьянина… Разве наша земля может состязаться с тамошней? Мы только сделаем первую попытку правильно ее обработать, как уже будем завалены зерном… Я читал книгу, в которой об этом говорится подробно, — вы пропадете!

Однако, несмотря на свое воодушевление, Леке вдруг заметил, что все эти изумленные лица обратились к нему. Он осекся на полуслове, сделал сердитый жест и тотчас же уткнулся в свою газету.

— Верно, — заявил Пушка, — из-за американской пшеницы вы и пропадете, если народ не завладеет большими имениями.

— И я, — заключил Урдекен, — и я твержу вам, что не следует пускать к нам эту пшеницу… В общем, голосуйте за господина Рошфонтена, если вы не хотите больше иметь меня мэром, а хотите, чтобы пшеница упала до пятнадцати франков.

Он уселся в свой кабриолет вместе с Жаном. Работник, обменявшись взглядом с Франсуазой, хлестнул лошадь, а затем сказал хозяину:

— Лучше не думать об этих вещах, не то, пожалуй, с ума сойдешь!

Урдекен одобрительно кивнул головой.

В кабачке Макрон оживленно шептался о чем-то с Деломом, а Пушка, снова приняв безразличный вид, допивал коньяк, подшучивая над обескураженным Иисусом Христом и называя его «мадемуазель Девяносто три». Бюто, выйдя из задумчивости, вдруг заметил, что Жзн ушел, но, оглядевшись, с удивлением увидел Франсуазу, которая вместе с Бертой встала у двери послушать разговоры. Он рассердился, что потерял столько времени на политику, когда у него были серьезные дела. Эта проклятая политика! Она лезет вам прямо в печенку! Отойдя в угол, он долго объяснялся с Селиной, и ей все же удалось удержать его от немедленного скандала: лучше будет, если Франсуаза вернется к нему добровольно, когда успокоится. После этого он тоже ушел, угрожая прийти за свояченицей с веревкой и палкой, если ее не вразумят.

В следующее воскресенье г-н Рошфонтен был избран депутатом. Урдекен послал префекту заявление об отставке, и Макрон стал наконец мэром. Он торжествовал, чуть не лопаясь от наглого самодовольства.

В тот же вечер Лангеня застали, когда он спускал штаны у дверей победившего соперника.

— Делаю, где хочу, — орал он, — раз теперь нами будут править свиньи!

VI

Прошла неделя. Франсуаза продолжала упорствовать, не желая вернуться к сестре. На улице произошла страшная сцена: Бюто поволок ее за волосы, но она с такой силой укусила его в палец, что ему пришлось ее отпустить. Макрон перепугался и выставил девушку вон, заявив, что как представитель власти, он не может дальше поощрять ее непослушание.

Как раз в это время мимо проходила Большуха и увела Франсуазу к себе. Мысль о смерти занимала эту восьмидесятивосьмилетнюю старуху только потому, что она хотела вместе с имуществом оставить своим наследникам бесконечные тяжбы, а поэтому завещание ее нарочно было составлено в крайне туманных и запутанных выражениях. Стремясь якобы никого не обделить, она на самом деле натравливала всех своих родственников друг на друга. Раз уж нельзя унести свое добро с собою, думала она, то, отправляясь на тот свет, надо по крайней мере утешить себя тем, что жизнь других будет несладкой. А большего удовольствия, чем наблюдать семейную грызню, для нее не существовало. Поэтому она поспешила устроить племянницу у себя в доме. И хотя в первую минуту скаредность заставила ее призадуматься, она скоро пришла к заключению, что за жалкие харчи Франсуазу можно будет заставить много работать. И в тот же вечер она велела ей вымыть лестницу и кухню. Когда же затем явился Бюто, старуха приняла его стоя, выставив вперед свой хищный птичий клюв, а тот, только что грозивший перебить все в доме Макронов, струсил и лепетал что-то бессвязное. Надежда на получение наследства парализовала его, и он не осмеливался вступать в борьбу с этой ведьмой.

— Франсуаза мне нужна, и я оставляю ее у себя. Все равно у вас ей не житье… А потом она ведь уже взрослая, пора бы вам свести ваши счеты. Об этом надо потолковать.

Бюто ушел в ярости, предчувствуя большие неприятности.

В самом деле, ровно через неделю, в середине августа, Франсуазе исполнился двадцать один год. Она стала самостоятельной. Но участь ее не стала лучше; она так же дрожала перед теткой и так же изнуряла себя работой в этом холодном от скупости доме, где все должно было блестеть само собою, без малейших расходов на мыло или на щетки: чистая вода и пара рук — этого считалось достаточно. Когда однажды, забывшись, она решила насыпать цыплятам зерна, ее череп чуть не разлетелся под ударом палки. Люди говорили, что, желая сберечь лошадей, Большуха впрягала в плуг своего племянника Илариона. Если это и было выдумкой, то все равно она обращалась с ним, как с животным, била его, заставляла работать до изнеможения, пока он не сваливался с ног, и при этом кормила его одними хлебными корками да объедками, годными разве что на корм свиньям, так что он всегда голодал «и жил в вечном страхе. Когда Франсуаза поняла, что в конце концов ее так же запрягут, как Илариона, она стала мечтать только о том, как бы поскорее вырваться из этого дома. Тогда-то у нее внезапно появилось желание выйти замуж.

Она просто искала выхода. Она предпочитала лучше умереть, чем помириться с Лизой, упорно следуя своему понятию о справедливости, которое укоренилось в ней еще с детства. Она считала, что права только она, и презирала себя за долготерпение. О Бюто она не говорила и во всем обвиняла сестру: если бы не Лиза, то можно было бы по-прежнему жить вместе. А теперь, поскольку все уже было порвано, и порвано окончательно, она жила единственной мыслью о том, как вернуть свое имущество, свою долю наследства. Эта забота не давала ей покоя с утра до вечера, и необходимость каких-то формальностей выводила ее из себя. Почему так? Ведь ясно же — это мое, а это твое, и можно решить дело в несколько минут! Что же это такое? Заговор, чтобы ее обворовать? Она начинала подозревать всех родных и приходила к заключению, что только мужчина, только муж сможет вывести ее из этого положения. Правда, у Жана не было земли, и он был старше ее на пятнадцать лет. Но ведь и никто другой не делал ей предложения. После истории в доме Бюто вряд ли кто-нибудь и отважился бы на такой риск. Бюто до того боялись, что никому в Рони не хотелось наживать себе врага в его лице. А потом с Жаном у нее один раз уже что-то было. Это, правда, пустяки, потому что на том и кончилось, но он был ласковым и таким честным. Пусть уж будет он, раз она не любит никого другого, а за кого-нибудь она все равно должна выйти. Только бы он защитил ее, и только бы поиздеваться над Бюто. У нее тоже будет свой муж.

Жан по-прежнему чувствовал к ней большую нежность. Его желание обладать ею в результате долгих ожиданий как-то утихло. Но он встречал ее так же ласково и считал себя ее мужем: ведь они дали друг другу слово. Он терпеливо ждал ее совершеннолетия, не перечил этому ее желанию, а, напротив, удерживал от того, чтобы осложнять дело, пока она живет у сестры. Теперь у нее более чем достаточно оснований привлечь всех честных людей на свою сторону. Поэтому, осуждая Франсуазу за то, что она ушла от Бюто со скандалом, он, тем не менее, уверял, что правда на ее стороне. А обо всем остальном он готов был говорить с ней, как только она захочет.

О свадьбе условились, встретившись как-то вечером за хлевом у Большухи, около полусгнившей изгороди, выходившей в тупик. Они стояли, прислонясь к ней, Франсуаза — во дворе, а он — снаружи. Под ногами у них ручейком стекала навозная жижа.

— Так вот, Капрал, — сказала она первая, глядя ему прямо в глаза, — если ты еще не раздумал, я теперь согласна.

Он тоже пристально посмотрел на нее и не спеша ответил:

— Я не заводил больше об этом речь, чтобы не сказали, что я зарюсь на твое добро… Но ты права, теперь самое время.

Наступило молчание. Он положил свою руку на руку девушки и продолжал:

— И ты, пожалуйста, не думай о Жаклине, мало ли что говорят… Вот уж три года, как я к ней даже не притрагивался.

— И я тоже тебя прошу, чтобы ты не думал о Бюто… Эта свинья везде трубит, что я ему принадлежала. Ты, может быть, веришь?

— Этому все верят, — пробормотал он уклончиво. Но она продолжала смотреть на него, и он сказал:

— Да, я этому верил… Оно и понятно. Я ведь знаю этого подлеца. Тебе не оставалось ничего другого…

— Да, да, он пытался, он меня всю изломал, но если я тебе поклянусь, что до конца этого никогда не было, ты поверишь?

— Я тебе верю. Чтобы выразить свою радость, он взял ее руку в свою и пожимал ее, продолжая опираться локтем на изгородь.

Заметив, что жижа из хлева течет ему под ноги, он шире расставил их.

— Ты ведь оставалась у него по доброй воле, и, кто знает, тебе могло доставлять удовольствие, что он тебя тискает…

Ей стало неприятно. Ее прямые, открытые глаза опустились.

— К тому же ты и мне ничего не позволяла, помнишь? Ну, а насчет ребенка, которого я тебе так и не сделал, и бесился из-за этого, то оно, пожалуй, и лучше, что его еще надо сделать. Это, знаешь, чище.

Он остановился, заметив, что она стоит в навозной луже

— Смотри, ты замочилась.

Она тоже расставила ноги и сказала:

— Значит, уговорились?

— Да, уговорились, назначай любой день.

Они даже не поцеловались, по-приятельски через изгородь пожали друг другу руки, и каждый пошел восвояси.

Когда вечером Франсуаза объявила о своем желании выйти за Жана, объяснив, что ей нужен муж, чтобы он помог ей получить ее долю имущества, Большуха сперва ничего не ответила. Она застыла с широко раскрытыми глазами, прикидывая, какие убытки, выгоды и удовольствия можно извлечь из этой затеи. Только на следующий день она сказала, что одобряет такое решение. Лежа на соломенном тюфяке, она всю ночь напролет обмозговывала это дело. Она вообще плохо спала и, не смыкая глаз до самого рассвета, придумывала, какие бы пакости устроить своей родне. Брак Франсуазы в ее представлении чреват был такими огромными последствиями для всей семьи, что она загорелась им поистине с юношеским воодушевлением. Она заранее предугадывала малейшие осложнения, которые могут возникнуть, усугубляла их, делала безвыходными. Она заявила племяннице, что из расположения к ней все берет на себя. В подтверждение своих слов она грозно стукнула клюкой об пол: раз от девки все отступились, она будет ей вместо матери.

Первым делом Большуха вызвала своего брата Фуана, чтобы договориться об опекунской стороне дела. Но старик не мог ей толком ничего объяснить. Опекуном его назначили не по его воле. Все сделал г-н Байаш, к нему и надо обращаться. Заметив, что Большуха хочет повернуть дело против Бюто, он совсем растерялся. Старость и сознание своей слабости сделали его трусливым, нерешительным, ставили в зависимость от других. И зачем ему ссориться с Бюто? Он и так уже два раза подумывал о возвращении к ним после пережитых им ужасных ночей, когда его кидало в дрожь при виде того, как Иисус Христос и Пигалица рыщут по комнате, обыскивая все, вплоть до его матраса, чтобы выкрасть у него бумаги. Если только он не сбежит из Замка, то его там когда-нибудь несомненно прикончат. Ничего не добившись от Фуана, Большуха отправила перепуганного старика обратно, крикнув ему вслед, что, если девочку обделят, в ответе будет он. Делом также был привлечен в качестве члена семейного совета, но и его Большуха до того напугала, что он вернулся домой совершенно разбитым. После этого Фанни немедленно прибежала сказать старухе, что они скорее готовы пожертвовать собственным карманом, чем впутываться в судебные дрязги. История заваривалась и становилась интересной.

Вопрос был в том, возбуждать ли сперва дело о разделе имущества или же начать со свадьбы. Большуха размышляла над этим две ночи и решила, что начать надо со свадьбы: у Бюто будет куда больше неприятностей, когда Франсуаза, став женой Жана, потребует свою долю при поддержке мужа. Тогда она энергично принялась за дело, хлопотала и бегала, как девчонка, выправила документы своей племяннице, забрала документы Жана, обстряпала все в мэрии и в церкви, дошла в своем рвении до того, что одолжила им денег, взяв с них расписку, по которой они должны были вернуть ей вдвойне. О чем она сокрушалась, так это о необходимости угощать вином. Но у нее был припасен кислый, как уксус, напиток, до того отвратительный на вкус, что обычно гости проявляли в питье крайнюю сдержанность. Она решила, что ввиду семейных неурядиц званого обеда устраивать незачем: церковный обряд, а потом стаканчик кислятины — чокнулись за здоровье молодых, и довольно. Супруги Шарль, извинившись, отклонили приглашение, ссылаясь на неприятности, доставляемые им их зятем. Фуан от страха слег в постель, сказавшись больным. Из родных присутствовал только Делом, согласившийся быть в числе свидетелей Франсуазы, чтобы подчеркнуть свое уважение к Жану, которого он считал славным малым. Со стороны Жана тоже не было никого, кроме свидетелей: его хозяин Урдекен и один из работников фермы. Ронь насторожилась: за этой ловко обстряпанной свадьбой, сулившей большие сражения, следили с каждого порога. В мэрии, пыжась от важности в присутствии бывшего мэра, Макрон старался быть возможно придирчивее в отношении всяких формальностей. В церкви произошел неприятный случай: аббат Мадлин, читая мессу, упал в обморок. Среди равнин босского края он чувствовал себя плохо, тосковал по родным горам и был расстроен религиозным равнодушием своих новых прихожан. Сплетни и ссоры женщин настолько угнетали его, что он уже не решался даже грозить адскими мучениями. Кумушки почуяли его слабость и злоупотребляли этим до того, что вмешивались в церковные дела. Однако и Селина, и Флора, и все-остальные проявили большое участие в аббате, когда он упал, уткнувшись носом в алтарь. Они заявили, что эта примета предвещает близкую смерть супругов.

Было решено, что Франсуаза останется жить у Большухи до тех пор, пока не произведут раздела имущества. Эта упрямая девчонка твердо решила не отступать от своего намерения завладеть домом. Стоило ли после этого на каких-нибудь две недели нанимать квартиру? Жан, собиравшийся пока остаться работником на ферме, приходил к ней каждый вечер. Брачная ночь их прошла как-то глупо и безрадостно, хотя они и не раскаивались в том, что наконец соединились. Когда он взял ее, она так сильно разрыдалась, что с ней чуть не сделался обморок, между тем Жан не причинил ей никакой боли, а, напротив, обращался с ней очень ласково. Хуже всего было то, что, рыдая, она объяснила, что не чувствует к нему никакой неприязни, и плачет, сама не зная почему. Такие веши не могут, конечно, не расхолодить мужчину. И несмотря на то, что потом Жан брал ее снова и держал ее в своих объятиях, они не испытывали никакого удовольствия, во всяком случае даже меньше, чем первый раз, в стогу. Эти вещи, как он ей объяснил, теряют всю свою прелесть, если их не сделать сразу как следует. Однако, несмотря на эту неприятность, вызвавшую в обоих какое-то тяжелое чувство, они не поссорились и весь остаток ночи провели без сна, обсуждая, как пойдет их жизнь, когда они получат дом и землю.

На следующий день Франсуаза потребовала раздела. Но Большуха теперь уж не так торопилась: во-первых, ей хотелось продлить удовольствие, выпуская из своих родственников кровь мелкими булавочными уколами; а во-вторых, она сумела извлечь такую выгоду из пребывания племянницы и ее мужа, который за пользование комнатой отрабатывал у нее каждый вечер два часа, что она вовсе не была заинтересована, чтобы они съехали от нее и поселились в собственном доме. Тем не менее старухе пришлось сходить к Бюто и выяснить, что они думают о разделе. Сама сна от имени Франсуазы требовала дом, половину пахотной земли и половину луга; соответствующая половина виноградника площадью в один арпан должна была остаться у Бюто взамен дома, так как стоимость их была приблизительно одна и та же. Такой раздел в общем был справедливым и разумным, а разрешение спора по душам позволило бы не впутывать правосудие, у которого всегда слишком много прилипает к рукам. При виде Большухи Бюто всего перевернуло, но он сдержался, потому что рассчитывал на теткино наследство и не мог не оказывать ей должного почтения. Вступать в препирательства он, однако, не захотел и выскочил из комнаты, боясь, что не совладает с собой и, забывшись, даст волю рукам, Лиза осталась одна. Покраснев до ушей, она бормотала в ярости:

— Дом! Эта дрянь требует дом! Мерзавка обвенчалась, даже слова не сказав об этом сестре… Так вот, тетушка, скажите ей, что дом она получит, только после того, как я подохну.

Большуха оставалась невозмутимой.

— Ладно, ладно, дочка, зачем кровь себе портить?.. Ты тоже хочешь дом — это твое право. Там разберут.

Так она ходила от сестры к сестре целых три дня, передавая каждой те глупости, которые другая о ней говорила. Она довела их этим до такого состояния, что обе готовы были слечь в постель. Она без устали тыкала им в глаза свою любовь к ним. Ведь только любовь и заставила ее взяться за это собачье ремесло! Какой же благодарности заслуживает она от своих племянниц! Наконец договорились о том, что землю разделят, а дом, движимое имущество и скот, раз уж ни к какому соглашению прийти не удавалось, будет продан с публичных торгов. Обе сестры клялись, что выкупят дом за какую угодно цену, хотя бы пришлось для этого снять с себя последнюю рубашку.

И вот явился Гробуа, чтобы обмерить земельные участки и разделить их на две доли. Дележу подлежали: один гектар луга, один гектар виноградника и два гектара пашни. С этой пашней, расположенной в урочище Корнай, Бюто со времени своей женитьбы упорно не хотел расставаться, так как она соприкасалась с полем, доставшимся ему в наследство от отца, и составляла с ним цельный участок в три с лишним гектара, какого не было ни у одного роньского крестьянина. В какое же неистовство он пришел, увидев, что Гробуа уже установил свой угломер и начал втыкать колышки! Большуха стояла тут же, наблюдая за обмером, а Жан предпочел не появляться, во избежание драки. Сразу же начались препирательства. Бюто хотел провести границу параллельно течению Эгры, так, чтобы его собственное поле примыкало к той части пашни, которая доставалась ему; тетка же настаивала, чтобы линию провели перпендикулярно, и делала это исключительно из желания пойти ему наперекор. Она довела его до белого каления. Он сжимал кулаки, задыхаясь от ярости.

— Так ведь тогда, черт возьми, если я вытяну первый номер, я буду разрезан пополам! Лизино поле окажется у меня в одной стороне, а мое — в другой.

— Ну так что ж, милый мой! Сам ведь будешь тянуть!

Бюто злобствовал уже целый месяц. Во-первых, от него ускользала девка; он изнывал, вынужденный подавлять свою похоть, с тех пор, как он уже не мог запускать ей руку под юбку с упрямой надеждой, что в один прекрасный день она будет принадлежать ему целиком. Когда же брак совершился, мысль, что другой лежит с ней в постели, обладая ею сколько ему угодно, окончательно разожгла его кровь. А теперь он лишался и земли, владеть которой будет другой. Ему как бы отрезали собственную руку. Девку-то еще можно найти, но земля — земля, которую он считал своей, которую он поклялся никогда не отдавать! В глазах у него стояли красные круги, он придумывал различные способы избежать этого, смутно помышлял о насилии, об убийстве, не решаясь на него только из страха перед жандармами.

Наконец было назначено свидание у г-на Байашч. Бюто и Лиза в первый раз столкнулись лицом к лицу с Франсуазой и Жаном. Большуха пошла вместе с Франсуазой якобы для того, чтобы дело не кончилось плохо. Все пятеро молчаливо и важно вошли в кабинет. Супруги Бюто сели справа, Жан встал слева позади Франсуазы, как бы желая показать, что его это дело не касается и что он пришел только затем, чтобы поддержать жену. Тетка, худая и высокая, уселась посередине и с удовлетворением поворачивала свои круглые глаза и птичий нос то к одним, то к другим. Сестры как будто не были знакомы друг с другом: они не обменялись ни словом, ни взглядом, сохраняя на лицах суровое выражение. Только мужчины бросили друг на друга быстрый взгляд, пронзительный, как удар ножом.

— Друзья мои, — сказал г-н Байаш, оставаясь спокойным, несмотря на угрожающую обстановку, — прежде всего мы закончим раздел земли, по поводу которого у вас нег разногласий.

На этот раз он потребовал подписей заранее. Акт был уже готов, и в нем следовало лишь проставить после каждого имени номер жребия. Все подписались до жеребьевки, чтобы потом не было никаких недоразумений. Жеребьевку произвели немедленно.

Франсуаза вытащила номер второй, так что Лизе достался первый. Бюто почернел от прилива крови. Вечное невезение! Его поле будет разрезано пополам! Эта паршивка со своим жеребцом влезут между его участками!

— Канальи! Ну и канальи! — ругался он сквозь зубы. — Разрази меня черти, а это свинство!

Нотариус попросил его в помещении не выражаться.

— Дело в том, что это режет нас на две части, — заметила Лиза, не поворачиваясь к сестре. — Может быть, они согласятся на обмен? Нас бы это устроило, и другим не в ущерб.

— Нет, — сухо отрезала Франсуаза.

Большуха одобрительно кивнула головой: изменять жребий — это не к добру. Столь коварное решение судьбы ее веселило. Жан продолжал стоять неподвижно позади жены с каменным выражением лица, полный решимости не вмешиваться.

— Итак, — продолжал нотариус, — шутки в сторону! Надо кончать это дело.

Обе сестры согласились доверить ему продажу дома с аукциона вместе со скотом, мебелью и прочим инвентарем. О продаже, которая назначалась на второе воскресенье месяца в его конторе, должно было быть вывешено объявление, причем в условиях указывалось, что приобревший собственность может вступить во владение ею в тот же день. После продажи нотариус должен будет урегулировать различные счета между сонаследницами. Все это было принято без споров.

В этот момент писец ввел Фуана, которого ждали как опекуна Франсуазы Вдребезги пьяного Иисуса Христа в контору не впустили. Хотя Франсуаза уже целый месяц была совершеннолетней, Фуан еще не сдал отчета по опеке, что усложняло дело. Теперь надо было разделаться с этим, чтобы освободить старика от дальнейшей ответственности. Фуан смотрел то на одних, то на других, вытаращив свои маленькие глазки. Он дрожал от страха, боясь, как бы его не втянули в историю, за которую ему придется отвечать на суде.

Нотариус прочел счета. Все настороженно слушали, пугаясь непонятных мест, каждый боялся пропустить слово, за которым могло скрываться его несчастье.

— У кого есть претензии? — спросил г-н Байаш, кончив чтение.

Все смотрели растерянно. Какие претензии? Может быть, они что-нибудь забыли?

— Прошу прощения, — внезапно заявила Большуха. — Счет Франсуазы тут не весь. Да, не весь! А братец мой нарочно закрывает глаза на то, что ее обворовывают!

Фуан залепетал:

— Как? Как?.. Я у нее не взял ни гроша… Как перед богом…

— Я говорю, что Франсуаза после выхода сестры замуж, вот уж скоро пять лет, оставалась в доме работницей, за что ей причитается жалованье.

Бюто от неожиданности подскочил на стуле. У Лизы перехватило дыхание.

— Что? Жалованье?.. Родной сестре?.. Ну, уж это было бы слишком мерзко!

Г-н Байаш прервал ее и сообщил, что младшая сестра безусловно имеет право на жалованье и, если хочет, может им воспользоваться.

— Да, я хочу! Я хочу получить все, что мне причитается, — заявила Франсуаза.

— А как же тогда с харчами? — закричал Бюто вне себя. — Разве мало на нее ушло хлеба, мяса? Вы пощупайте ее, какая она гладкая, — что же она, по-вашему, стены лизала, лентяйка?

— А белье? А платья? — бушевала Лиза. — А стирка? Рубашку ей на два дня хватало, не больше, до того она потела!

Франсуаза ответила обиженно:

— Если потела, значит, здорово работала.

— Ну, пот, он сохнет, он не пачкает, — добавила Большуха.

Г-н Байаш снова вмешался, разъясняя, что все это надо подсчитать: жалованье — с одной стороны, а содержание и харчи — с другой. Он взял перо и попробовал установить, по их указаниям, точные цифры. Но сделать это было нелегко. Франсуаза, поддерживаемая Большухой, предъявляла большие претензии, расценивая свой труд очень высоко. Она перечисляла все, что ей приходилось делать. Она заявила, что работала в доме по хозяйству, ходила за коровами, мыла посуду, была занята на полевых работах, в которых зять заставлял ее участвовать наравне с мужчинами. Доведенные до отчаяния супруги Бюто, со своей стороны, старались увеличить цифру расходов, считали каждый обед, врали на счет одежды и даже требовали возмещения стоимости праздничных подарков. Однако, несмотря на все мелочные подсчеты, оказалось, что они должны сто восемьдесят шесть франков. Руки у них дрожали, глаза горели, и они старались припомнить еще что-нибудь, что бы можно было вычесть. Цифра была уже почти принята, когда Бюто воскликнул:

— Одну минутку! А доктор, когда у нее остановилась кровь? Он приезжал два раза. Это выходит шесть франков.

Большуха не хотела, чтобы дело закончилось победой со стороны Бюто. Она насела на Фуана, требуя, чтобы он вспомнил, сколько раз за время его пребывания в доме девушка нанималась на ферму по тридцать су за день. Пять или шесть? Франсуаза кричала — шесть, Лиза — пять. Они бросали друг в друга словами с такой силой, как будто это были камни. А растерявшийся старик поддерживал то одну, то другую и хлопал себя обеими руками по лбу. Франсуаза одержала верх, и общая сумма достигла ста восьмидесяти девяти франков.

— Ну, а теперь уже все? — спросил нотариус.

Бюто в изнеможении откинулся на стул, раздавленный этим все возрастающим счетом. Он перестал сопротивляться, считая, что дошел до предела несчастий, и только жалобно хныкал:

— Ну что ж, снимайте последнюю рубашку!

Но Большуха приберегла последний страшный удар. Это было нечто внушительное и вместе с тем очень простое, о чем все как-то забыли.

— Послушайте, а пятьсот франков за отчуждение придорожной полосы?

Бюто вскочил, выпучив глаза и раскрыв рот. Спорить, возражать было невозможно: он получил деньги к теперь должен был вернуть половину. С минуту он пытался что-то сообразить и, не найдя никакого выхода, теряя рассудок, кинулся вдруг на Жана:

— Скотина, это ты нас поссорил! Если бы не ты, все жили бы вместе, ладно и мирно!

Жан, до сих пор благоразумно молчавший, вынужден был перейти к обороне.

— Не тронь, а то съезжу!

Франсуаза и Лиза вскочили с места и встали каждая перед своим мужем. Медленно закипавшая ненависть сверкала в их глазах, и они уже приготовились вцепиться друг в друга ногтями. Побоище, предотвратить которое, по-видимому, не собирались ни Большуха, ни Фуан, вот-вот готово было разразиться. Еще мгновение — и в воздух полетели бы чепцы и клочья волос. Но тут нотариус вышел из состояния своей обычной профессиональной невозмутимости.

— Черт вас дери, да подождите же, пока выйдете на улицу! Сущее безобразие! Неужели нельзя договориться без драки?

Все утихомирились, содрогаясь от злости, а он продолжал:

— Так вы согласны? Тогда я составлю отчет об опеке, он будет подписан, затем мы проведем продажу дома, и все будет кончено… Ступайте и не вздумайте дурить, а то эти глупости могут дорого обойтись!

Последние слова нотариуса внесли наконец успокоение. Но когда они вышли, Иисус Христос, поджидавший отца, облаял всех родственников. Он кричал, что бессовестно впутывать несчастного старика в свои грязные истории и делать это ради того, конечно, чтобы его обобрать. Разнежившись под воздействием винных паров, он увез отца обратно, так же как и привез его сюда, на занятой у соседа повозке, застланной соломой. Бюто и Лиза направились в одну сторону, а Большуха с Франсуазой и Жаном — в другую — в трактир «Добрый хлебопашец», где старуха заставила угостить себя черным кофе. Она сияла.

— Ох, уж и посмеялась я сегодня! — сказала она, пряча в карман остатки сахара.

В этот день ей пришла в голову еще одна мысль. Вернувшись в Ронь, она отправилась к дяде Сосиссу, который когда-то, как говорили, был одним из ее любовников. Так как супруги Бюто поклялись, что не уступят дома Франсуазе, хотя бы для этого пришлось продать свою собственную шкуру, она решила, что если старик также будет набавлять цену, то те, может быть, ничего не подозревая, уступят ему. Дело в том, что дядюшка Сосисс был их соседом, и желание увеличить свою усадьбу могло показаться с его стороны вполне естественным. Дядя Сосисс сразу согласился на эту комбинацию, выговорив себе подарок. Когда наступило второе воскресенье, аукцион был разыгран так, как она ожидала. Очутившись снова в конторе нотариуса Байаша, супруги Бюто сидели по одну сторону, а Франсуаза и Жан вместе с Большухой — по другую. Кроме них были и еще посетители: несколько крестьян, пришедших с нетвердым намерением купить дом, если он пойдет за бесценок. После четырех-пяти надбавок, отрывисто брошенных Лизой и Франсуазой, дом дошел до трех с половиной тысяч. Это и была его настоящая цена. На трех тысячах восьмистах Франсуаза остановилась. Тогда выступил дядя Сосисс, накинув до четырех тысяч, затем до четырех с половиной. Супруги Бюто растерянно переглянулись. Идти дальше было невозможно: одна мысль о такой сумме бросала их в холод. Однако Лиза не выдержала и набавила до пяти тысяч. Но она оказалась побитой, потому что старик сразу довел цену до пяти тысяч двухсот франков. Торг закончился, и дом был присужден ему за эту сумму. Супруги Бюто посмеивались: получить такую деньгу было недурно, тем более, что и Франсуаза со своим лоботрясом также оказалась побеждена.

Однако, когда Лиза, вернувшись в Ронь, вошла в это старое жилище, в котором она родилась, в котором провела всю свою жизнь, она разрыдалась. Бюто тоже слезы душили горло, и он, чтобы утешиться, накинулся на жену, клянясь, что сам он отдал бы за дом все до последнего. Не то что эти бессердечные бабы! Вот если дело идет о распутстве, то тогда им что кошелек раскрыть, что ляжки! Он лгал: ведь он-то и остановил жену. Кончилось тем, что они подрались. Милый, старый родовой дом Фуанов, построенный одним из предков около трехсот лет назад! Теперь он расшатался, потрескался и покосился набок под влиянием ветров, дувших на него с равнины. Его, бедного, залатали, подперли со всех сторон. Ведь подумать только: триста лет жили в нем Фуаны! В конце концов в семье его полюбили и почитали как настоящую реликвию и при разделе наследства ценили всегда очень высоко. Пощечиной Бюто свалил жену на пол, а когда она поднялась, едва не сломал ей пинком ногу.

На следующий день к вечеру гром разразился снова. Утром дядя Сосисс сделал официальное заявление мэру о своей покупке, а в полдень вся Ронь уже знала, что от имени Франсуазы и с согласия Жана он купил дом, и не только дом, но и весь инвентарь, а также Гедеона и Колишь. Бюто выли в голос от горя и отчаяния. Муж и жена катались по полу, рыдали и вопили с досады, что над ними одержали верх, что эта паршивая девчонка сумела так ловко обвести их вокруг пальца. Но тяжелее всего было им слышать, что они сделались предметом насмешек всей деревни, оказавшись в роли доверчивых простаков. Черт возьми, так влипнуть, дать вытурить себя одним пинком из собственного дома! Так нет же, посмотрим еще!

Когда в тот же вечер Большуха явилась от имени Франсуазы, чтобы добром договориться с Бюто о дне, когда тот собирается выехать, он потерял всякую осторожность и выставил ее за порог, отвечая на все одним-единственным словом:

— Дерьмо!

Старуха ушла очень довольная, крикнув, что ему пришлют судебного пристава. В самом деле, на следующий же день в Рони появился Виме. На его бледном лице была написана тревога, и он имел еще более жалкий вид, чем обычно. Изо всех соседних домов подсматривали деревенские кумушки. Он осторожно постучал. Ему не ответили. Пришлось постучать сильнее. Он даже решился подать голос, объясняя, что принес повестку о выселении. Тогда открылось чердачное окно, и оттуда послышалось все то же единственное слово:

— Дерьмо!

И на Виме был вылит горшок с нечистотами. Весь мокрый, он должен был повернуть обратно, унося с собой повестку. Вспоминая об этом, Ронь до сих пор еще держится за бока.

Однако Большуха тотчас же отправилась вместе с Жаном в Шатоден к поверенному, который сказал им, что для выселения потребуется не меньше пяти дней: нужно подать заявление, получить распоряжение председателя суда, оформить это распоряжение и, наконец, произвести выселение, для которого, может быть, понадобится помощь жандармов. Большухе все-таки удалось выторговать один день, и, вернувшись в Ронь, — дело было во вторник, — она сообщала всем и каждому, что в субботу вечером Бюто будут выброшены на улицу сабельными ударами. С ними поступят как с грабителями, если они не уйдут до этого по доброй воле.

Когда эту новость сообщили Бюто, он угрожающе потряс кулаком и крикнул во всеуслышание, что не выйдет из дома живым и что солдатам придется разрушить стены, чтобы извлечь его оттуда. Соседи не знали, притворяется он помешанным или же действительно спятил с ума, но ярость его уже не знала границ. Он носился по дорогам, стоя на передке телеги и пуская лошадь вскачь, не отвечая никому, не предупреждая прохожих. Его видели даже ночью. Он выскакивал то с одной стороны, то с другой, появлялся неизвестно откуда, подобно дьяволу. Одного крестьянина, который случайно приблизился к нему, он изо всех сил огрел кнутом. Он сеял вокруг себя ужас, и вся деревня была в постоянной тревоге. Как-то утром заметили, что он забаррикадировался у себя в доме; через закрытые двери доносились страшные крики — можно было различить голоса Лизы и обоих детей. Соседи были встревожены, советовались, как быть, и наконец один старый крестьянин решился приставить к окошку лестницу и взобраться посмотреть, что происходит, но окно отворилось, и Бюто опрокинул лестницу вместе со стариком. Тот едва не переломал себе ноги. Как так? Разве в своем доме он не волен делать, что ему вздумается? Он потрясал кулаками и грозил со всех спустить шкуру, если они еще посмеют его потревожить. Хуже всего было то, что в окошке показалась и Лиза с детьми и тоже на все корки честила соседей за то, что они суют нос не в свое дело. Пришлось отступиться. Но при каждом вопле в доме Бюто возбуждение возрастало. Люди приходили и, стоя на улице, с содроганием слушали доносившуюся до них брань. Те, которые похитрее, утверждали, что у Бюто что-нибудь есть на уме, другие уверяли, что он свихнулся и дело может кончиться плохо. Никто точно ничего не знал.

В пятницу, накануне того дня, когда ожидалось выселение, одна сцена особенно взволновала всех. Бюто, встретив около церкви отца, заревел, как теленок, и, обливаясь слезами, бросился перед ним на колени, прося у старика прощения за свои прежние проступки. Может быть, за эти грехи он теперь и расплачивается. Он умолял Фуана вернуться к ним, так как только это может возвратить им благополучие. Фуан раздраженный вздором, который тот нес, и удивленный его притворным раскаянием, обещал, что когда-нибудь сделает это, но только после того, как все семейные дрязги будут улажены.

Наконец наступила суббота. Возбуждение Бюто продолжало расти, с утра до вечера он без всякой надобности то запрягал, то выпрягал лошадь. Люди бежали прочь от его бешеной скачки, ужасавшей своей бессмысленностью. В субботу, в восемь часов, он снова запряг телегу, но не выехал, а стал в воротах, окликая проходивших мимо соседей. Он смеялся, плакал, кричал о своем несчастье, сквернословил. Потеха, ей-богу: какая-то потаскушка, которую он драл целых пять лет, сумела его же обгадить! Да, да, шлюха! И жена — шлюха. Обе они подлые потаскухи. Они и дрались-то из-за того, кому лечь с ним первой! В порыве мщения он повторял эту ложь с самыми гнусными подробностями. Лиза тоже вышла из дома, и началась дикая драка. Бюто отдубасил ее на глазах у всех, и она ушла, довольная и успокоенная тем, что и ей удалось хорошенько ему всыпать. А он в ожидании прихода жандармов зубоскалил и издевался над ними: что их изнасиловали, что ли, по дороге, этих жандармов? Пожалуй, нечего их больше и ждать… И он торжествовал.

Только в четыре часа появился Виме в сопровождении двух жандармов. Бюто побледнел и быстро запер ворота. Может быть, он до последней минуты не думал, что дело дойдет до этого. В доме воцарилась мертвая тишина. Находясь под защитой штыков, Виме на этот раз держался нагло. Он два раза ударил кулаком в ворота. Никто не ответил. Пришлось вмешаться жандармам, которые стали вышибать ветхую калитку ружейными прикладами. Сзади стоял целый хвост — мужчины, женщины, дети. Вся Ронь ожидала обещанной осады. Вдруг ворота раскрылись, и все увидели Бюто. Он, стоя на передке телеги, хлестал лошадь, направляя ее галопом прямо на толпу, и кричал посреди общего смятения:

— Еду топиться! Еду топиться!

Он вопил, что все пропало, что ему остается только броситься в Эгру вместе с лошадью, с телегой, со всем.

— Берегись! Еду топиться!

Любопытные разбежались кто куда в страхе перед взмахами бича и бешеным карьером лошади. Но так как Бюто пустил ее вниз, под гору, рискуя переломать колеса у телеги, мужчины побежали, чтобы его остановить. Этот болван, чего доброго, и впрямь способен нырнуть, а потом с ним хлопот не оберешься! Его нагнали. Пришлось вскочить на лошадь, забраться в телегу и вступить с ним в борьбу. Когда его привели обратно, он молчал, стиснув зубы, и напряженно ждал развязки, бросив в лицо судьбе одну лишь немую, бессильную злобу.

В это время явилась Большуха в сопровождении Франсуазы и Жана, которые должны были вступить во владение домом. Бюто и на них смотрел таким же отсутствующим взглядом, каким следил за завершением своего несчастья. Но теперь настала очередь Лизы: она кричала, отбивалась, как сумасшедшая. Жандармы стояли тут же, повторяя, что она должна собирать пожитки и убираться. Приходилось уступать, раз муж ее до того труслив, что не может ее защитить, не может задать им хорошего перцу… Упершись руками в бока, она обрушилась на него:

— Сукин сын! Ты позволяешь выбросить нас на улицу! Сердца у тебя нет, а то бы всыпал этим свиньям как следует!.. Трус ты, трус, баба!

Она кричала ему прямо в лицо, доведенная до отчаяния его полнейшей безучастностью. Он не выдержал и оттолкнул ее с такой силой, что она заревела от боли. А он по-прежнему молчал и смотрел на все теми же мутными глазами.

— Ну, тетка, валяй, поторапливайся! — сказал торжествующий Виме. — Мы ведь не уйдем, пока не передадим ключей новым владельцам.

Лиза с остервенением начала укладываться. Уже в течение целых трех дней она и Бюто перетаскивали громоздкие вещи, орудия и утварь к соседке Фрима. Тут все поняли, что они всерьез ожидали выселения, так как уговорились со старухой, что до тех пор, пока они устроятся, она сдаст им свою комнату, а сама переберется в комнату мужа, разбитого параличом. Так как мебель и скот были проданы вместе с домом, оставалось перенести только белье, матрасы и прочую мелочь. Все это вышвыривалось прямо через окно на двор. Дети ревели, думая, что наступило светопреставление. Лаура цеплялась за юбку матери, а Жюль растянулся на земле посреди вещей. Поскольку от Бюто никакой помощи не было, жандармы, люди доброго сердца, начали грузить узлы на телегу.

Но дело обернулось совсем круто, когда Лиза заметила Франсуазу и Жана, стоявших в ожидании позади Большухи. Она обрушила на сестру целый поток ненависти, скопившейся у нее в сердце.

— Стерва, пришла смотреть вместе со своим стервецом… Смотришь на наше несчастье, все равно что кровь нашу пьешь… Воровка, воровка, воровка!

Это слово душило ее, она бросала его сестре каждый раз, как выносила во двор очередной узел. Франсуаза не отвечала. Бледная, с горящими глазами, она стояла, плотно сжав губы, и внимательно следила за тем, чтобы не унесли чего-нибудь лишнего. И тут вдруг она увидала табурет, внесенный в список проданных вещей.

— Это мое, — сказала она резко.

— Твое? Так полезай за ним! — ответила Лиза, и табурет полетел в лужу.

Дом был очищен. Бюто взял лошадь под уздцы. Лиза подхватила свое последнее имущество — детей — Жюля на правую руку, Лауру на левую — и пошла прочь из этого старого жилища. Проходя мимо Франсуазы, она плюнула ей в лицо:

— Держи! Это тебе!

Франсуаза ответила ей тем же:

— А это тебе!

Выразив в этом прощальном привете все свое отвращение друг к другу, сестры неторопливо вытерлись и разошлись навсегда. Больше их уже ничто не связывало, кроме взаимной, ненависти, клокотавшей в их родственной крови.

Бюто, решившись наконец раскрыть рот, проревел одну только фразу, сопровождая ее угрожающим жестом:

— До скорого свидания, мы еще вернемся!

Большуха пошла за ними, желая досмотреть все до конца. Впрочем, она решила, что теперь, когда Бютэ окончательно раздавлены, ей следует обратиться против тех, чье счастье, по ее мнению, — слишком велико и кто. так быстро о ней забывает. Люди еще долго не расходились, они стояли группами и разговаривали вполголоса. Франсуаза и Жан вошли в пустой дом.

Бюто между тем добрались к Фриме. Раскладывая свои пожитки, они с удивлением заметили вошедшего Фуана. Старик растерянно оглядывался назад, как будто его кто-то преследовал. Задыхаясь, он спросил:

— У вас найдется для меня местечко? Я пришел ночевать.

Он спасался из Замка бегством. Просыпаясь по ночам, он теперь каждый раз видел, как тощая Пигалица в одной рубашке босиком бродит по комнате, разыскивая его бумаги, которые он в последнее время стал прятать снаружи, засовывая в щель между камнями. На эти розыски ее отправлял Иисус Христос. Легкая, гибкая, как змея, она шарила по углам, ужом проскальзывала повсюду — между стульями, под кровать. Этим поискам она отдавалась с увлечением, убежденная в том, что днем старик держит бумаги при себе, в отчаянии от того, что не может обнаружить места, куда он прячет их ночью. В кровати у него ничего не было, в этом она не сомневалась, так как ее худая рука, прикосновение которой дед едва ощущал сквозь сон, перещупала все и побывала повсюду. В этот день, после завтрака, старику сделалось плохо, и он упал около стола. Придя в себя, но еще не будучи в состоянии открыть глаза, он почувствовал, что по-прежнему лежит на полу и что Иисус Христос и Пигалица его раздевают. Они и не думали помочь ему. Их занимала одна забота — воспользоваться случаем и обыскать старика. Пигалица делала это с особым остервенением. Не стесняясь, она стаскивала с него куртку, штаны и, добравшись до голого тела, стала заглядывать, не засунул ли он свои сокровища в какое-нибудь отверстие. Она переворачивала его, раздвигала ему ноги и руки, шарила в нем, как в старом кармане. Ничего! Но куда же он все-таки спрятал бумаги? Надо бы распотрошить его и посмотреть внутри! Фуан боялся, что, если он пошевельнется, его убьют. Страх этот овладел им до такой степени, что он продолжал симулировать обморок и лежал, не раскрывая глаз и не двигаясь. Но как только его оставили в покое, он убежал с твердым намерением никогда больше не ночевать в Замке.

— Так у вас найдется для меня местечко? — спросил он еще раз.

Казалось, что неожиданное возвращение отца несколько развеселило Бюто. Ведь это возвращались деньги.

— Да, конечно, найдется, старина! Потеснимся! Авось, вы нам принесете счастье… Эх, черт возьми, если бы дело шло только о добром сердце, я был бы богачом!

Франсуаза медленно вошла вместе с Жаном в пустой дом. Наступали сумерки. Последние печальные лучи солнца едва освещали безмолвные комнаты. Строение было очень старым. Под этой крышей в течение трех веков укрывались труд и нужда многих поколений. Внутри было что-то торжественное, как в полумраке старинных сельских церквей. Все двери были раскрыты настежь; казалось, под этими сводами прошел ураган. На полу лежали опрокинутые стулья — свидетели разгрома и бегства. Дом казался мертвым.

Франсуаза медленно обошла комнаты, заглянула повсюду. Неясные чувства, смутные воспоминания бродили в ее голове. Вот здесь она играла ребенком. Здесь, в кухне, у стола, умер ее отец. Остановившись перед кроватью, с которой был снят матрас, она вспомнила о Лизе и Бюто: когда по вечерам они рьяно принимались за дело, к ней наверх доносилось их тяжелое дыхание. Будут ли они мучить ее и теперь? Она все еще чувствовала присутствие Бюто. Вот здесь он схватил ее однажды вечером, и она его укусила. И вон там, и там еще… Каждый уголок будил в ней воспоминания, приводившие ее в трепет.

Обернувшись, она удивилась присутствию Жана. Зачем он здесь, в их доме, этот чужой человек? Он, казалось, был смущен и держался, как в гостях, не решаясь ни к чему прикоснуться. Франсуазу угнетало чувство одиночества. Она была в отчаянии оттого, что одержанная победа ее уже не радовала. Ей казалось, что она вступит в дом с криком ликования и будет торжествовать за спиной уходящей сестры. И вот она в нем, в этом доме, и он не доставляет ей никакого удовольствия, на сердце у нее какая-то тяжесть. Может быть, виноваты эти печальные сумерки? В конце концов они с мужем очутились в полной темноте. Они бродили из комнаты в комнату, не решаясь даже зажечь свечу.

Внезапный шум заставил их вернуться в кухню, и они оживились, увидев Гедеона, который, по обыкновению, забрался в дом и рылся мордой в пустом буфете.

Жан обнял Франсуазу, нежно поцеловал ее, как бы желая сказать, что они все-таки будут счастливы.

Загрузка...