Романтическая революция в науке еще не закончилась

Учебники истории часто рисуют такую картину: как раз в то время, когда наука стремительно шла в направлении, указанном гениями научной революции XVII—XVIII веков: Галилеем, Кеплером, Декартом, Ньютоном, Лейбницем,— в философии возникло ретроградное течение, ставшее поперек этого победоносного шествия. Натурфилософия изображается как коллекция диковинных архаизмов, среди которых, однако, есть и такие полезные вещи, как диатектика: некоторым ученым везло, и они, с толком использовав диалектику, совершали открытия, продвигающие науку.

Конечно, это очень упрощенная и потому неверная картина. Она не объясняет, почему одни идеи натурфилософов оказались ценными предвидениями, а другие — нелепыми фантазиями, хотя между теми и другими, несомненно, существовала вполне определенная связь. Она не объясняет, почему эти фантазии обладали такой притягательной силой для ученых начала прошлого века. Вырастая из недр культуры, впитывая в себя, перерабатывая по-своему духовное содержание этих Недр, наука несла на себе груз всех противоречий и заблуждений эпохи. И когда время ставило перед наукой новые для нее вопросы, она мучительно и трудно работала над их решениями, опираясь при этом не только на свой собственный опыт, но на опыт всей культурной истории.

Если с этой точки зрения рассматривать взаимоотношения науки и натурфилософии XIX века, мы увидим в них совсем не то, что изображают некоторые учебники истории. Мы увидим соперничество различных научных стратегий — ньютоновского математизированного и эмпирического естествознания и «романтической» науки, опирающейся на натурфилософию.

Почему стало возможным и необходимым такое соперничество?


Романтическая критика ньютоновской науки

На рубеже XVIII и XIX столетий наука была вынуждена заняться самокритикой, пересмотром своих оснований и перспектив. Корпускулярно-механический образ мироздания, созданный гениями научной революции XVII—XVIII веков, к тому времени вытеснил средневековую картину мира и глубоко укоренился в духе времени. Но он не смог вместить в себя новые открытия, тут не было места ни для электричества, ни для магнетизма - именно в их исследовании наука далеко продвинулась уже в XVII веке. Достаточно вспомнить Б. Франклина (1706— 1790), объяснившего действие «лейденской банки» и построившего первый «громоотвод» (1753); Ш. О. Кулоиа (1736— 1806). установившего закон взаимодействия между точечными электрическими зарядами (1785—1788); Л. Гальвани (1737— 1798) и его опыты с «животным электричеством»; А. Вольта (1745—1827), благодаря экспериментам которого был получен «гальванический элемент» (1795), доступный в каждой лаборатории источник тока, В. В. Петрова (1761—1834), получившего «электрическую дугу», особый вид электрического разряда через газ (1802).

Еще важнее, что механическая картина мира принципиально противопоставила друг другу материальный мир н человеческое бытие. В «мире вещей», куда входили не только природные, но и социальные — экономические и политические — явления, царил жесткий детерминизм, и человек во всем был скован цепями механистически трактуемых причин и следствий. Мир духовности — «Бога», «свободы», «целей», «блага», «красоты», «истины», «души» — выпадал из мирового механизма.

Наука Декарта и Ньютона опиралась на идеал всеобщего универсального знания, освобожденного от каких бы то ни было следов человеческой субъективности. Бог, говорил Декарт, зажигает в душе человека «естественный свет» разума, прорезающий тьму незнания, указывающий путь к абсолютным истинам и последним основаниям мира. Создатели современной науки расходились в том, как именно Разум проходит этот путь. Декарту путь Разума представлялся строгим (по правилам универсального Метода) шествием от данных самим Богом очевидностей (врожденных идей) к сложнейшим конструкциям человеческого ума, в которых природа предстает как величественный и разумный, а потому постижимый божественный механизм. Ньютон ставил во главу угла осмысленный в рамках математически строгой теории эксперимент и не слишком доверял «очевидностям» и «врожденным истинам». Но для них обоих идеалом было такое знание, которое «совпадало с самой природой», с ее божественным замыслом. Следовательно, активность Разума сводилась только к тому, чтобы раскрыть этот замысел, не привнося в него ничего «слишком человеческого» (по выражению Ф. Ницше).

Но вот парадокс! Наука, вся суть которой' состоит в непрерывном опровержении существующих и выдвижении новых гипотез, таким образом лишалась этой сути, оказывалась перед опасностью догматизма. Ведь принятые основания научного метода фундаментальных теорий (а они-то и должны были прямиком вести к Истине!) отождествлялись с последними основаниями мироздания. Вспомним, как Декарт отнесся к критике своих законов соударения тел, несоответствие которых опыту было очень скоро обнаружено многими учеными, в том числе X. Гюйгенсом. Его мало волновало экспериментальное опровержение этих законов, поскольку они, по его мнению, выражали существо «божественной механики», которая не допускает эмпирических «фальсификаций», ибо относится к «незримому миру», лежащему в основе мира видимого.

Против этого (действительного или возможного) догматизма выступили И. Гёте и немецкие романтики (А. Шлегель, Ф. Шлсгель, Новалис и другие). Но это было движение не против науки, а за иную, не ньютоновскую науку.


Фауст и Вагнер

«Несносный, ограниченный школяр» Вагнер и Фауст у Гёте — не враги- антиподы: оба они неудержимо стремятся к познанию. Вагнер убежден, что тайны «мира и жизни» могут быть раскрыты средствами, известными науке («Ведь человек дорос, чтоб знать ответ на все свои защдки»), и дело только в упорстве и терпении. Стены храма науки отнюдь не тесны ему, даже слишком широки, вот только сил и времени слишком мало, чтобы пройти вожделенный путь к истине:

Иной на то полжизни тратит,

Чтоб до источников дойти.

Глядишь, его на полпути

Удар от прилежанья хватит.

Но Фаусту тесно и душно, храм науки для него — тюрьма («...Не в прахе ли проходит жизнь моя // Средь этих книжных полок, как в неволе?»), природа ревниво хранит свои тайны («То, что она желает скрыть в тени // Таинственного своего покрова, // Не выманить винтами шестерни, // Ни силами орудья никакого»), а уверенность Вагнера во всесилии научного арсенала наивна:

Что значит знать? Вот, друг мой, в чем вопрос,

На этот счет у нас не все в порядке

Романтики были убеждены, что «вагнерианский» научный разум не в состоянии ответить на вопросы и запросы Фауста. Они не снижали роль Разума, возвеличенного философами-просветителями, но отвергали уплощенную и упрощенную его модель, сводящую высшую духовную и мыслительную способность человека на бесстрастно аналитический дискурс, лишенный всех следов человеческой субъективности. Романтики пытались наполнить Разум новым содержанием — «живой жизнью» духа с его поиском, творением нового, конструированием идеалов, эмоциями и интуициями, надеждой и верой. Они хотели вернуть разуму человечность, сблизить «разумность» и «духовность» как атрибуты человека. Путь к истинному познанию, говорили они, пролегает не внутри вагнерианской науки, а ведет за ее границы. Натолкнувшись на стены (храма? тюрьмы?), сила гения проламывает их, освобождаясь и освобождай человека. Если наука, увлеченная своим мнимым всесилием и полагая себя действительным воплощением «богоподобного» разума, не осмеливается на этот порыв к свободе, путь к ней укажет искусство. Художник, поэт, говорил Ф. Шлегель, обладает абсолютной свободой, способной преодолеть «разумную необходимость». Законы и правила — для ограниченной школярской, «вагнерианской» массы. Гений же, как Гулливер в стране лилипутов, по своей воле перешагивает через любые стены и барьеры. Гений абсолютно свободен не только в искусстве, но и в морали, и этим отличается от массы «будничных людей». От примитивного аморализма его удерживает ирония: свободная игра фантазии позволяет гению не только преступать всякие границы и установления, но и обращать действия и поступки в игру, доставляющую эстетическое наслаждение. И здесь романтическая мысль расходится с устремлениями Фауста.

Фауст всерьез (а не иронично) относится к поразительной таинственности мира. Фауста влечет Истина во всей возможной для человека полноте. Он готов проломить стену вагнерианской науки, но не для того чтобы разрушить ее храм, а чтобы наполнить его воздухом жизни. Познание ради познания, познание как игра с собственным интеллектом, как эстетическое наслаждение духа не нужны Фаусту. За Истину он готов платить не только жизнью, он ставит на кон бессмертие своей души.


Натурфилософия Шеллинга

Попыткой соединить романтическую устремленность к безграничной свободе духа с фаустианской отчаянной тягой к Истине была натурфилософия Ф. Шеллинга. Она же легла в основу стратегии научного исследования, альтернативней ньютонианской парадигме. Так возникло соперничество научных стратегий: ньютоновского математизированного и эмпирического естествознания, с одной стороны, и «романтической» науки, опирающейся на немецкую натурфилософию — с другой. Это была конкуренция мировоззрений, ценностных и социально-культурных ориентаций, наконец соперничество различных картин мира.

Философия Шеллинга провозгласила тождественность духа и природы, которые суть проявления одного и того же — Абсолюта, или Бога. Сочетание духа и природы может быть различным, их соотношение и обусловливает сущность мировых вещей.

Природа — ряд ступеней, ведущих к духовному началу: материя -> свет -> организм. В высших формах органического мира духовное начало преобладает. • Но ни в одном из своих проявлений Абсолют не выражается полностью; его совокупное выражение — это Мир В целом, Вселенная.

Мир — наиболее совершенный организм и в то же время наиболее совершенное произведение искусства (Бог — величайший художник!). Поэтому путь к его Истине прокладывает не только наука, но и поэзия, искусство, воображение. Законы природы родственны законам красоты. Ступени, ведущие к Абсолюту,— это «мысли Бога» или «идеи», в которых Абсолют созерцает самого себя и реализует в объективных явлениях природы и истории. «Наивысшей степенью совершенства естествознания было бы полное одухотворение всех законов природы, которое превратило бы их в законы созерцания и мышления... Естествознанию присуща тенденция наделять природу разумом, именно в силу этой тенденции естествознание становится натурфилософией...»

Предметом натурфилософии, или «умозрительной физики», как ее иногда называл Шеллинг, становится природа, понимаемая нс как ряд разрозненных сфер или объектов, а как единый, живой и одухотворенный организм. Ф. Шеллинг резко противопоставлял это понимание современному ему естественнонаучному эмпиризму. Эмпирическое знание не может выйти за рамки механической картины мира, оно разрушает единство природы.

«Умозрительная физика» должна исследовать не отдельные природные объекты или предметные области, она занимается принципами, сообразно которым природа творит все свои формы. Поскольку формы природы берут начало в Абсолюте, систематическое знание которого о самом себе предшествует природе, человеческое знание об этих формах (или, что то же самое, об этом знании Абсолюта) должно предшествовать тому знанию, которое может быть получено в опыте. Эта умозрительная, априорная конструкция природы предшествует эмпирической науке и определяет ее содержание.

В борьбе за единство научной картины мира натурфилософы часто искали опору не в современной им науке, а в мировоззренческих конструкциях прошлою, в особенности эпохи Возрождения. Не случайно Ф. Шеллинг одну из своих работ раннего периода назвал «Бруно, или о божественном и природном начале вещей» (1802), непосредственно указывая на преемственность между своим учением об Абсолюте и возрожденческими представлениями о Вселенной как совершенном и Прекрасном организме. Обращаясь к имени и авторитету великого итальянского натурфилософа и мученика науки, Шеллинг перекликался и с другими героями «эпохи титанов», авторитет которых среди ученых и философов начала XIX века не выглядел столь бесспорным, например с Парацельсом (1493—1541), слывшем магом и колдуном, алхимиком и астрологом в большей степени, чем врачом и космологом, философом и антропологом, а также со средневековыми мыслителями, например с Мейстером Экхартом (1260— 1327) и Раймундом Луллием (1235—1315). Если же вести родословную этих идей в глубь веков, то предтечами идей немецкой натурфилософии стали бы и Климент Александрийский (150—216), и Тертуллиан (160—220), и Плотин (204—269), сам Платон (427—347 годы до новой эры) и, возможно, Пифагор (VI век до новой эры). В идеях Шеллинга можно услышать эхо и древневосточных мистических учений- индуизма, даосизма, буддизма — воззрение на мир как на единое органическое целое, а не механическую комбинацию первичных элементарных сущностей или определение пути понимания мира от целого к частному.

Столь резкий отход от позиций, завоеванных классической наукой, естественно, вызвал сопротивление большинства ученых и философов, среди которых были и выдающиеся: философ Я. Ф. Фриз, биологи М. Я. Шлейден, Э. Ж. Сент-Илер, физики Р. Майер, Г. Гельмгольц, Л. Больцман, математик К. Гаусс; они решительно отвергли претензии натурфилософии на роль новой научной парадигмы. Ее обвинили в возврате к средневековой схоластике или мистике, в стремлении подменить науку произвольной игрой воображения, именно такое к ней отношение к середине XIX века стало общепринятым.

Но некоторые ученые встали на сторону натурфилософии. Для одних она была страстным увлечением, впоследствии сменившимся разочарованием или даже резким критическим настроем (Г. X. Эрстед, Ю. Либих, А. Гумбольдт и другие). Другие — среди них были такие первоклассные естествоиспытатели, как И. Риттер, Л Окен и К. Г. Карус, Г. Т. Фехнер, Несс фон Эзенбек, впоследствии В. Оствальд,— были приверженцами натурфилософских идей, они черпали в них основания и ориентиры своих научных исследований.

К началу XIX века «ньютонианская», или механистическая картина мира уже не могла претендовать на роль общенаучной. Бурная дифференциация научного знания привела к тому, что картина распалась на плохо связанные между собой фрагменты. Но в культуре сохранилось сильнейшее устремление к единству человеческого и природного мира. Однако, на каких принципах можно было бы восстановить утраченное единство и вместе с тем открыть новые перспективы научного познания? Немецкая натурфилософия взяла на себя героическую задачу: нс дожидаясь, пока эти принципы будут выработаны естествознанием, сформулировать их в универсальной, «до- и сверхопытной» форме, а затем «подарить» их науке. Это были принцип развития, принцип единства органической и неорганической природы, принцип всеобщей связи, охватывающий сферы духа и материальной природы.

Разработка этих принципов — несомненная заслуга натурфилософии. Так, идею унитарности, всеобщей связи в природе, Шеллинг сформулировал еще в своей ранней работе «Идей к философии природы как введение в изучение этой науки» (1798), где высказал догадку о необходимой связи между электричеством и магнетизмом.

Немецкая натурфилософия, обращаясь к прошлому философии и будущему науки, в своем настоящем вступала в конфликт с испытывающим трудности, но все же могучим и привлекательным для большинства ученых идеалом эмпирического естествознания. Спор двух стратегий научного познания стал одним из факторов, определивших важнейшие интеллектуальные усилия эпохи. Гениальные гипотезы натурфилософов часто адресовались не современному, а будущему состоянию науки, и потому выглядели в глазах современников необузданной игрой фантазии. Со временем это отношение стало заметно меняться. Уважительные упоминании о заслугах натурфилософии можно встретить в высказываниях К Вайнзекера, М. Борна, Э. Шредингера и других лидеров современной науки Это понятно: в XX веке многое видится иначе.

Сейчас все чаще вспоминают слова величайшего из конструкторов универсальных картин мира — Й. Ньютона, сказанные им незадолго до смерти, о том, что он ощущает себя всего лишь ребенком, время от времени подбирающим прекрасные камушки и раковины, выносимые на берег океаном истины. А тоска по цельному мировоззрению, схватывающему мир природы и мир человека непротиворечивым единством, не только не ослабла, но несравненно усилилась, особенно перед ликом грозных и все углубляющихся глобальных кризисов, на волнах которых человечество вкатывается в XXI столетие. Поэтому эхо натурфилософских мечтаний звучит и в наше время.

Конечно, за этим вниманием к ним стоит не только нынешняя интеллектуальная зрелость науки, но весь трагический опыт культуры прошедших двух столетий. И, казалось бы, навсегда разрешенный не в пользу натурфилософии спор научных парадигм продолжает давать поучительные уроки.


«Осцилляция Разума»

Новая философия науки позволила выдающемуся датскому ученому, открывателю электромагнетизма Гансу Христиану Эрстеду увидеть в истории развития науки то, что не видели ни его современники, ни предшественники (зато позже заново открыли потомки).

Имя Г.-Х. Эрстеда принадлежит истории химии и физики; в его честь названа единица измерения напряженности магнитного поля. По легенде, качание магнитной иглы случайно обнаружил слуга Эрстеда Из этой легенды делались глубокомысленные заключения о роли случая и удачи в научном познании, однако ни сама легенда, ни подобные выводы . не заслуживают серьезного к ним отношения. Эрстед сознательно и настойчиво в течение многих лет искал связь между электричеством, светом, теплотой и магнетизмом, и пришедшая к нему удача была заслуженным плодом этих усилий.

Идея этой связи была, очевидно, подсказана натурфилософией Шеллинга. Под се влиянием складывались и философские воззрения датского ученого.

Философией он занимался всерьез. Название его двухтомного труда «Дух в природе» (1850), возможно, перекликается с ранней работой Шеллинга «О мировой душе» (1799), внимательно прочитанной и пережитой датским физиком. А в лекции «Заметки об истории химии» он, значительно опережая 1. Куна, говорит о революционном характере развития науки.

Представления науки о мире и отдельных его фрагментах время от времени меняются самым коренным образом Новые поколения ученых, опираясь на опыт и объясняющие гипотезы, решительно отбрасывают прежние теории, которые в свое время так же опирались на опыт и наблюдения и по-своему объясняли природу. Так, кислородная теория горения Лавуазье вытеснила теорию флогистона. Это потрясло основания химии и физики, но наука уже к тому времени привыкла к потрясениям, сильнейшим из которых была смена Геоцентрической астрономии Птолемея Гелиоцентрической системой Коперника. Механистическое объяснение мира буквально трещало под напором открытий в области электричества и магнетизма. Но ведь и будущие поколения ученых точно так же могут отвергнуть воззрения, ныне владеющие умами. Не значит ли это, что история науки есть история ошибок и противоречий, сменяющих друг друга заблуждений, чередой уходящих в забвение?

Такой вывод грозил бы духовным основаниям науки: ставил бы под сомнение ее роль в культуре, порождал бы скепсис и недоверие к Разуму. В эпоху Эрстеда эти опасности еще воспринимались учеными всерьез — в отличие от нашего времени, когда интеллектуалы с легкостью необыкновенной развлекаются разговорами о науке как об игре, правила которой зависят всего лишь от игроков и их предпочтении, а вовсе не от Природы.

Эрстед отверг этот вывод. Революционные потрясения, утверждал он, не колеблют единства научного развития, а выступают формой этого развития. Наука идет к истине, но путь этот не прямолинейный. Две великие силы движут научный Разум: творчество и рациональность. Творчество — вдохновенное созидание идей, объясняющих мир; оно проистекает из недр духа, связано с воображением, фантазией, интуицией, поэтическим постижением красоты и гармонии. Рациональность — превращение результатов творчества в знание, которое можно использовать, хранить, передавать другим людям.

В развитии науки чередуются периоды, когда преобладает одна или другая сила. Периоды вдохновения, когда Разум устремляется к ранее неведомому, расширяет Свои владения, сменяются периодами кропотливой рутины, когда новые владения Разума осваиваются, а границы их укрепляются, когда ученые видят свою задачу главным образом в том, чтобы охватить уже принятыми формами объяснения как можно большую часть опыта, когда расширяется круг образования и вовлечения в жизнь науки все большего числа людей.

Эту «осцилляцию Разума» Эрстед назвал основным законом научного развития. Внимательный взгляд обнаружит в этом законе набросок схемы «научных революций», подобную той, какая была предложена Томасом Куном в наши дни.

Но между ними — важное различие В отличие от Куна, Эрстед не сомневается в том, что сменяющие друг друга «парадигмы» (господствующие научные теории) содержат «свою долю истины». Но это не означает, что дели равновелики и стоят друг друга и что рано или поздно все они будут названы заблуждениями. Такой релятивизм совершенно неприемлем для Эрстеда. Единство Разума достигается через борьбу (спор) мнений, неизменно порождающую «общую точку зрения». Это вечное движение к Истине, по отношению к которой сегодняшние истины — лишь «слабые предчувствия».

В этом — не слабость и ограниченность, а величие и мощь человеческого Разума. «Со всей серьезностью изучайте историю науки, и вы обретете покой там, где прежде находили только волнение и сомнение»,— обращался Эрстед к современникам. Думаю, эти слова обращены и к нам. •


Ганс Христиан Эрстед

Загрузка...