Неразгаданный Барклай


О чем эта книга[* Тартаковский А. Г. «Неразгаданный Барклай. Легенды и быль 1812 года». М.: Археологический центр, 1996.]? Казалось бы, вопрос неуместный. Само ее название предполагает, что речь пойдет о драматической судьбе великого русского полководца — о разгадке некоей тайны его непризнания. Подзаголовок — тому подтверждение. Но уже первые страницы первой главы, посвященной анализу пушкинского стихотворения «Полководец», показывают, что в числе главных будет и эта тема — пушкинская. Великий поэт в октябре 1836 года в «Современнике» опубликовал к 25-летнему юбилею войны 1812 года стихотворение, в котором, хотя и в поэтической форме, но совершенно определенно дал понять, что осознает истинное значение того, кто

«на полпути был должен наконец

Безмолвно уступить и лавровый венец,

И власть, и замысел, обдуманный глубоко...».



Стоический образ полководца, равнодушный «для взгляда черни дикой», как-то явно контрастировал с официальным взглядом на роль и значение М. И. Кутузова, которому одному приписывалась решающая роль в разгроме армии Наполеона на первом этапе войны. Страстные отклики на это пушкинское стихотворение — и панегирические, и злобные, недоумевающие — «открывают» еще одну, главную тему книги: это — мировоззрение разных социальных слоев в эпоху, когда решалась судьба Отечества.

Итак, разгадка тайны — сложный многоплановый процесс изучения способов мировосприятия людей, который позволяет объяснить, почему великий полководец был обвинен в измене, а затем предан забвению как военачальник, хотя он сумел с самого начала войны избрать единственно верную стратегию борьбы с Наполеоном.

Тайна — то, что никогда не раскрывается до конца, но она может являться. Само явление тайны не есть уничтожение, но только ее состояние, когда она ощутима, мыслима, сообщима.

А. Г. Тартаковский свою первейшую задачу видел в том, чтобы, «сняв налет вымышленных, нередко совершенно фантастических домыслов вокруг его имени (Барклая.— А. Ю.), восстановить по первоисточникам реальный облик Барклая в военно-политической ситуации 1812 года». Методом источниковедческой реконструкции историк выделяет слой синхронной информации, которая запечатлелась в переписке, дневниках, памятных заметках и выявляет таким образом то, что было скрыто от глаз не только современников, но и историков. Становится понятно, что «скифский замысел» заманивания неприятеля в глубь России — и есть стратегический план Барклая, который разделяли многие военные, и даже император Александр вплоть до событий конца июля — начала августа, когда сдача Смоленска привела к переоценке самой стратегии. В этой связи роль Барклая рассматривается в динамике смены общественных и политических настроений.

А. Г. Тартаковский с поразительной точностью восстанавливает малейшие их колебания. Его метод позволяет выявить, что Барклай, так и не назначенный формально единым главнокомандующим, был предельно скован в своих полководческих усилиях, но твердо осуществлял свою стратегию, которая — вопреки позднейшим осмыслениям той эпохи — была вплоть до сдачи Смоленска понятна современникам и воспринималась как единственно возможная. Оставление Смоленска — перелом настроений. Синхронные источники дают не просто информацию о негодовании людей. Вероятно, при беглом рассмотрении источников так бы и получилось. А. Г. Тартаковский с предельно возможной точностью устанавливает, что «и тогда порицание Барклая не было абсолютно повсеместным — и в ту пору находились отдельные сторонники полководца, выступавшие в его защиту в противовес преобладающему мнению».

Кульминация нападок на Барклая длилась в армии, как устанавливает ученый, относительно недолго — до его отъезда в 20-х числах сентября из главной квартиры, то есть в течение пяти-шести недель. Затем намечается тенденция к признанию целесообразности его действий. Почти в детективном жанре раскрывается исследователем, что столичные придворно-аристократические круги и генеральская оппозиция в самой армии, которая еше с июля 1812 года сеяла недоверие к полководцу, распускали нелепые слухи об измене и отсутствии патриотизма и что именно эти круги были первичным очагом антибарклаевских настроений. Выявляется глубинная основа страха тех кругов, которые боялись нашествия Наполеона из-за возможного роста антифеодальных настроений крестьян. «Именно этой консервативно-охранительной подосновой критики в адрес Барклая во многом объясняется прежде не обращавшее на себя внимание историков сопряжение в дворянском сознании и народной молве 1812 года его имени с фигурой удаленного накануне войны в опалу и также обвиненного в измене реформатора М. М. Сперанского».

Историк, осуществляя источниковедческую реконструкцию, вводит в наше научное сознание новые причинно-следственные связи исторического явления. Помимо всего, эти связи дают совершенно новую для традиционной историографии тематику поиска. А. Г. Тартаковский источниковедчески выявляет почти неуловимое, кажется, навсегда уже исчезнувшее, сгинувшее в потоке времени настроение и самоощущение людей. Такого рода «погружение» в иной мир, в иную реальность, в иное бытие заставляет читателя как бы заново пережить настоящую драму русского общества, настойчиво пытавшегося найти свою национальную самоидентичность в условиях Отечественной войны.

Барклай — «немец», «изменник», такого рода обвинения были самозащитой болезненно- ущемленного сознания. Вместе с тем историк уточняет, что подлинные причины устранения Барклая заключались прежде всего в происках враждебной ему партии рьяных сторонников наступательных действий (А. П. Ермолов, великий князь Константин Павлович и др.) и в недовольстве самого царя образом действий Барклая, отказавшегося, Вопреки его предписаниям в последних числах июля, переходить под Смоленском к наступательным операциям.

Скрупулезный анализ архивных материалов позволил историку выявить совершенно новый, неизвестный ранее пласт биографии Барклая и рассеять обманчивое впечатление современников и позднейших историков о том, что полководец, покинув армию, сошел с политической арены. Барклай продолжил, энергично и целеустремленно, бороться за свою реабилитацию перед общественным мнением своей страны. Толчком явилась публикация в правительственной прессе рапорта Кутузова Александру 1 от 4 сентября 1812 года, где сдача Москвы французам объявлялась прямым следствием оставления Смоленска. Барклай объявлялся фактическим виновником и сдачи Москвы. В начале ноября 1812 года он направил в Петербург конфеденциальную записку «Изображение военных действий 1-й армии», не зная того, что именно царь был инициатором публикации рапорта Кутузова. Затем были составлены им и другие записки: полководец надеялся обнародовать их в России от своего имени. Но надежды оказались тщетными — Александр I упорно не желал их публиковать в правительственной прессе. Отношения этих двух людей наполняются неизвестными ранее фактами. Барклай пытается напечатать свои записки уже не от своего имени, а анонимно — скрытно от верховной власти. Ив 1813 году появляются историко-публицистические брошюры доверенных людей полководца, сотрудников его штаба, которые пытаются объяснить смысл стратегического плана отступления русской армии летом 1812 года. Таким образом, проинформировать общество о сути стратегического плана удалось, но оправдаться полностью — не получилось. Выявление этой почти неизвестной стороны жизни полководца неожиданно превращается в комментарий и стихотворения «Полководец», и пушкинского «Объяснения», где великий поэт таинственно писал о Барклае: «не успев оправдать себя перед глазами России».

А. Г. Тартаковский проследил потаенную историю оправдательных записок Барклая. Они были окружены тайной и находились под бдительным надзором властей. Особую роль в истории замалчивания сыграли А. А. Аракчеев, враждебно настроенный против Барклая и владевший многими документами о войне 1812 года, а также историк А. И. Михайловский-Данилевский, имевший личную неприязнь к памяти умершего полководца. Только в середине XIX века оправдательные записки попадают в поле зрения историков и публикаторов, впрочем, цензурно-политическое «табу» сохраняло отчасти свою силу на протяжении всей второй половины XIX века.

А. Г. Тартаковский впервые дает полномасштабный комментарий исторического подтекста пушкинского «Полководца» и возникшего в ходе полемики вокруг него «Объяснения» поэта. Ученому удалось соотнести с этим подтекстом исторические реалии. Вся книга — ив том ее парадокс — это не биография Барклая, не история 1812 года, не пушкинистика в традиционном понимании, а нечто цельное, в котором все эти части сплетаются в единую материю, создавая новый синтезный подход к изучению истории XIX века. Главное в нем, пожалуй, постулат: история есть самосознание. Такой подход особенно важен в эпоху, когда в науку проникают идеи модернизаторского толкования истории, в которой как бы и нет самодвижения сознания, смены форм отражения действительности.

Исследования же, подобные исследованию Тартаковского, порождают особые ощущения: в них видится обычно не завершение, а перспектива, которая, как ни парадоксально это звучит, может отрицать прежние теоретические установки, которые уже привели к успеху. Увы, бесконечно познание, и никто никогда не поставит точки по окончании самого аргументированного исследования. Именно с этой «точки» зрения, мне думается, уже можно говорить, что успех книги А. Г. Тартаковского — начало переоценки всего: и теоретических посылок, и источниковедческого инструментария. Ученый вскрыл такой глубокий и богатый пласт самосознания русского общества в переломный момент, когда происходил процесс этнической, политической самоидентификации, что теперь следует подумать о способе его исследования. Антитеза «легенда и быль» уже не самодостаточна: легенда, если к ней присмотреться,— такая же «быль» сознания современников, как «быль» выявленных новых фактов — легенда нашего исторического сознания.

Ведь ни один серьезный ученый-гуманитарий не скажет, что он что-то в полной мере восстановил, как было. Шапка Мономаха, на самом деле, лишь среднеазиатская тюбетейка — это дли нас, нашего сознании; и шапка Мономаха, дар византийского императора Константина Мономаха русскому князю Владимиру Всеволодичу...— подлинная и единственная реальность для современников Ивана Грозного. Что тут «быль», а что «легенда»?..

А. Г. Тартаковский, приводя целый ряд интереснейших наблюдений над спецификой общественного сознания, не скрывает, что существуют явления необъяснимые или труднообъяснимые. Великий князь Константин Павлович, «на самом деле», был человеком невысоких моральных качеств, к тому же и не слишком умным, но его популярность опровергает постулат о «легенде» как субъективном мифе. Никакой субъективности не найти в выходе на Сенатскую площадь декабристов, желавших быть верными присяге Константину Павловичу. Герцен откровенно признавался, что не понимает, почему он в молодости целый год поклонялся этому чудаку («Отчего не понимаю, но массы, для которых он никакого добра не сделал, и солдаты, для которых он делал один вред, любили его»). Робкая попытка А. Г. Тартаковского свести все к «рыцарственному ореолу» не решает вопрос в главном. Этот миф — не миф. не субъективная оценка, предполагающая, что существует некая правда-быль, этот миф — сама реальность, плоть бытия, культура как смыслололагание людей. Тот инструментарий, с помощью которого историк блестяще справился с поставленной задачей, уже не вполне годится для анализа мифологической материи, потому что здесь необходим иной теоретический подход.

В частности, как бы в тени оказалась одна из сторон проведенного исследования, которая при внимательном изучении может дать импульс к новому изучению уже выявленного материала. А. С. Пушкин в числе главных причин неприятия Барклая определял... звук его имени. «И, в имени твоем звук чуждый не взлюбя» — это не только поэтическая метафора, поскольку и современники событий 1812 года почти в один голос утверждали, что не сам лично Барклай, а одно его имя вызывало негодование. Барклай был сыном офицера русской армии, «сам служивший в ней с юных лет» и никакой другой родины, кроме России, не знавший и не желавший знать. Когда летом 1814 года, во время посещения им в свите Александра 1 Лондона, на встрече с представителями шотландской ветви Барклаев зашла речь о возможности приобретения древнего фамильного замка, Барклай сказал, что он «русский по рождению и со своей судьбой, неотделимой от России, он отказывается от этой идеи». «Немец» — это квинтэссенция некоего отношения. Барклай не был «немым», иностранцем и немцем по происхождению, что прекрасно знали многие из тех, кто таким образом его оскорблял. Зато легкий акцент и лютеранство могли в мифологическом (то есть в реально существовавшем) сознании произвести подобный эффект, тем более что в раболепном придворном обществе не часто встречался человек с таким чувством собственного достоинства, какое обнаруживается у подлинного Барклая. Подобное проявление мифологического сознания можно и нужно изучать, но в контексте определенного «ряда», когда на смену уникальному приходит нечто типологическое. Не случайно иностранцы, даже не принимавшие православия, всегда именовались на Руси иначе — без такого переозвучивания немыслим был контакт. Датский принц Вальдемар, чуть нс ставший мужем Ирины Михайловны, дочери первого русского царя из дома Романовых, сразу же по приезде в Москву стал именоваться Владимиром, хотя разница в звучании этих двух имен, прямо скажем, невелика.

Звук имени — серьезный аргумент в мифологическом сознании. Чика Зарубин стал «графом Чернышевым», хотя, как писал А. М. Панченко, «граф Зарубин» звучит не хуже. Но звучит «не хуже» в нашем сознании. Чика не выдавал себя за подлинного графа Чернышева — вот в чем парадокс! Он не был самозванцем. Пугачевские «графы» (их всего четыре) были «двоезванцами». Это связано с «мифологическим отождествлением» — с представлением о тождестве обозначения и обозначаемого. Соперничали не только «силовые структуры» Екатерины II и Пугачева, но прежде всего силовые структуры мифологем — двух подлинных реальностей. Народ, бунтуя, противопоставлял равновеликую действительность, в которой звуки играли роль главных элементов достоверности, то есть того, что достойно веры. С поражением Пугачева это «соперничество» обрело какие-то иные, подчас скрытые, формы. В 1810 году некий полковник Пугачевский ходатайствовал о смене своей фамилии (когда-то это делали Отрепьевы после Смуты, и по высочайшему разрешению им было разрешено носить другую фамилию, иначе звучащую). Да и Екатерина, уже победительница, поступала по той же самой логике, переименовывая Яик в Урал. Чтобы стереть память не только об имени, но прежде всего — о тревожном, мятежном, пробуждающем надежды у одних и страхи у других звуке.

Особое отношение к звуку имени характерно не только для русской культуры. Серьезный исследователь истории нацизма, Уильям Ширер, писал, что он слышал, «как немцы строили догадки по поводу того, удалось бы Гитлеру стать хозяином Германии, если бы он остался Шикльгрубером. Есть что-то смешное в том, как эту фамилию произносят немцы на юге страны». Дед Гитлера, Георг Гидлер, в возрасте 84 лет по непонятной причине заменил в своей фамилии букву «д» на букву «т». Сам Гитлер в юности признался другу детства Августу Кубичеку, что ничто его так не обрадовало, как перемена фамилии отцом. Фамилия Шикльгрубер кажется ему какой-то «грубой, топорной, не говоря уже о том, что она громоздка и неудобна. Фамилию Гидлер он находил... слишком мягкой, а вот Гитлер звучит славно...»[1 Ширер У. Взлет и падение третьего рейха.— М , 1991 - T. I]. «Хайль Гитлер!» — это, по признанию современников, напоминало вагнеровскую музыку, в которой воспевался дух древнегерманских саг, поднимающий нацию в едином мистическом порыве... Тема актуальна и для истории советской власти: звук имени «Сталин» ассоциировался с чем угодно, но только нс с подлинным грузином Джугашвили, плохо, с акцентом, говорящим по-русски. Это был главный звук советского мифа...

Язык всегда отражает определенное миропонимание. Переозвучивание как перекодировка служит средством включения имени в звуковую систему мифологического сознания. Причем эмоциональное отношение может быть разным. Отрицательное отношение к Барклаю выразилось в неприятии мифом его имени, которое в народной этимологии обрело новое коннотативное значение; «болтай да и только».

1812 год — это время подъема национальных чувств и становления мифологического образа. Именно в этом образе у Барклая — свое место, о котором Пушкин написал в «Полководце». «Всё в жертву ты принес земле тебе чужой». То, что утверждение поэта стало спорным,— лишь подтверждает сказанное. Положение Барклая в мифе — неоднозначное, но место это принадлежит ему, и никем другим никогда не будет занято. Пушкинская оценка не может быть достоверна или недостоверна (точна или неточна) вообще, она прежде всего достоверна (точна) как мифологическое отношение исторической эпохи, которое поэт довел до метафоры. Недостоверно это отношение с точки зрения какого-то иного мифологического сознания — допустим, современного, в котором существуют иные исходные причинно-следственные связи...

Подводя некий итог рассуждениям, которые, конечно, можно было бы и продолжить, хотелось бы подчеркнуть, что новая книга А. Г. Тартаковского — событие в исторической науке. Ее фундаментальный характер дает новую опору в наших знаниях о русском обществе эпохи войны 1812 года. Это новаторское произведение заставляет думать и о перспективах научного поиска. •


Загрузка...