ГЛАВНАЯ ТЕМА 1937


В НЫНЕШНЕМ ГОДУ ОБЩЕСТВО «МЕМОРИАЛ» ПРЕДСТАВЛЕНО НА НОБЕЛЕВСКУЮ ПРЕМИЮ МИРА

Очередной № 11 посвящен круглой дате — 90-летию советской власти. Сколько фанфар звучало бы в одиннадцатых номерах всех журналов, включая специальные издания по металлургии и куроводству, если бы мы все еще жили в той, советской стране! Сколь длинный список побед и свершений предъявлен был бы миру и собственным гражданам, какие свидетельства всенародного девяностолетнего счастья заполняли бы телеэкраны! Разумеется, никто бы не стал вспоминать о другом юбилее — Большого террора 1937-1938 годов. Но именно он уже 70 лет служит символом, меткой, «брендом» советской власти.

С кем же и обсуждать этот снова старательно отодвигаемый в тень юбилей, как не с историками из «Мемориала»? «Мемориал» — это международное историко-просветительское, благотворительное и правозащитное общество, возникшее в 1987 году на волне перестроечного всплеска общественного интереса к нашей недавней истории вообще и к истории политических репрессий в особенности. Оно с самого начала поставило перед собой задачу содействовать восстановлению исторической памяти народа.

Вскоре интерес к истории политических репрессий в обществе стал угасать, но «Мемориал» продолжал свою работу по увековечению памяти жертв террора. В новых обстоятельствах его исследовательская и просветительская деятельность стала еще важнее — и для нравственного здоровья нации, и для предотвращения возможных рецидивов государственного насилия. Борьба «Мемориала» с сегодняшними нарушениями прав человека в России и других постсоветских странах, практическая помощь людям, прямо или косвенно пострадавшим от политических репрессий, стали естественным продолжением его историко-просветительской работы.

Сегодня «Мемориал» — это конфедерация около ста национальных и региональных организаций и групп в восьми странах (Россия, Украина, Латвия, Белоруссия, Казахстан, Германия, Франция и Италия). Их работу координирует Правление, избираемое на общей конференции раз в 4 года.

В нынешнем году общество «Мемориал» представлено на Нобелевскую премию мира. Когда вы будете читать эти строки, будет уже известно, получит ли «Мемориал» эту премию — она может увенчать внушительный список уже имеющихся у него международных наград.

В Москве «Мемориал» создал собственный Научно-информационный и просветительский центр. В архиве центра около 90000 персональных документов жертв политического террора, материалы по истории тюрем, крупнейшее в России собрание текстов Самиздата и документов диссидентского движения 1950 - 1980 годов, библиотека и уникальное музейное собрание: графика, живопись, художественные изделия, созданные политическими заключенными в лагерях и ссылках.

Московский НИПЦ «Мемориал» — это практическая работа по увековечению памяти жертв политического террора: поиск все новых мест захоронения расстрелянных и погибших, установка там памятных знаков; это восстановление имен погибших — постоянно обновляемый компакт-диск «Жертвы политического террора в СССР». Это исследовательские программы: «История карательной политики в СССР», «Сопротивление тоталитарному режиму» и другие.

И еще это ежегодные конкурсы исследовательских работ старшеклассников «Человек в истории. Россия, ХХ век», собирающие в последние годы по три-три с половиной тысяч работ из самых разных регионов страны, в основном — из небольших городов, поселков, деревень. В архиве конкурса скопилось более 20 тысяч таких работ. Они ждут своих исследователей, которые могли бы по ним узнать, как отражается советская история в конкретных биографиях, восстановленных и записанных подростками, и в сознании самих этих подростков.

Мы публикуем несколько отрывков из этих работ, посвященных судьбам людей, перемолотых катастрофой 1937 года.

Участники разговора:

Арсений Рогинский, председатель Правления общества «Мемориал» (слева)

Александр Даниэль, историк, член Правления общества «Мемориал» (справа)

И. Прусс, сотрудник редакции журнала «Знание — сила»


Александр Даниэль: В истории ХХ века хватало жестоких диктатур, и СССР не так уж сильно выделялся бы на общем фоне, если бы не два сюжета — коллективизация и Большой террор в 1937-1938. Они встают в ряд самых страшных событий века: в тот, где стоит Холокост, геноцид турецких армян в 1915, резня в Камбодже и так далее.

«Раскрестьянивание» и «раскулачивание» советской деревни, Большой террор, Колыма, Освенцим — заглавные знаки европейской истории ХХ столетия, оно ими помечено; помнить его и судить о нем будут по этим именно знакам. Ну, еще по Хиросиме — но Хиросима это все-таки чуть-чуть другая история...

А. Дейнека. «Будущие летчики». 1937 год


Загадка первая: начало

Из тезисов «Мемориала» «1937 год и современность»*

* Полностью тезисы см. на сайте www.memo.ru / History

«Тридцать седьмой — это гигантский масштаб репрессий, охвативших все регионы и все без исключения слои общества. В течение 1937-1938 годов по политическим обвинениям было арестовано более 1,7 миллиона человек, а вместе с жертвами депортаций и осужденными «социально вредными элементами» число репрессированных переваливает за два миллиона. Тридцать седьмой — это невероятная жестокость приговоров: более 700 тысяч арестованных были казнены. Это беспрецедентная плановость террористических «спецопераций»; неизвестные мировой истории масштабы фальсификации обвинений; официально санкционированное массовое применение пыток; чрезвычайный и закрытый характер судопроизводства... Тридцать седьмой — сочетание вакханалии террора с безудержной пропагандистской кампанией».


«Массовых операций не будет...»

Арсений Рогинский: Какой террор считать «массовым»? 10 или 15, или 20 тысяч человек, которых арестовывал НКВД ежемесячно в 1936 — первой половине 1937 (и это только по линии ГУГБ — Главного управления госбезопасности, арестованные милицией сюда не входят), это что, не «массовый террор»? Но с августа 1937-го цифры возрастают в разы. Тут-то и начинается по-настоящему «Большой террор».

Был ли он предрешен уже в сентябре 36-го, когда наркомом вместо Ягоды был назначен Ежов? Сомневаюсь. Во всяком случае, в выступлениях Ежова перед руководящим составом наркомата или в его докладе на декабрьском пленуме ЦК и намека такого нет. Наоборот, Ежов всячески подчеркивает, что массовых операций не будет, что для выполнения тех задач, которые поставил перед чекистами Сталин, нужны не массовые операции, а «штучная работа», агентурная и следственная. Только она может дать реальные результаты по «выкорчевыванию троцкистско-зиновьевской гидры».

Александр Даниэль: Конечно, террор ширился, обвинения против «врагов народа» становились все более фантастическими, приговоры все более жестокими — но на этом этапе репрессии все-таки были индивидуализированными, нацеленными против конкретных людей, прежде всего против бывших участников внутрипартийных оппозиций и тех, кто был с ними как-то связан. Сигналом к началу массовых репрессий принято считать речь Сталина на февральско-мартовском пленуме ЦК. Но Сталин говорил почти исключительно об «оппозиционерах», опять повторял, что вчерашние оппоненты превратились в банду заговорщиков, террористов и шпионов, призывал к беспощадной борьбе с ними. Это, скорее, подведение итогов предыдущим судебным расправам и декларирование намерений дальше развивать террор по уже обозначенным направлениям. Во всяком случае, установки на широкомасштабную чистку беспартийной массы в ней не было. Из речей верных соратников — Молотова, Микояна, Кагановича, других — грядущая чистка населения тоже никак не вытекала. Из февральско-мартовского пленума легко вычитать неминуемые широкие репрессии в отношении элиты, но именно ее.

А. Дейнека. «Стахановцы». 1937 год


Правда, через два-три месяца возникает новый объект террора — армия. Во второй половине мая арестовывают командиров из высшего командного состава РККА, их обвиняют в «военно-фашистском заговоре». Но эта кампания пока тоже еще не массовая, в мае-июне она затрагивает только армию и лишь высокопоставленных ее командиров и политработников. И в сталинской интерпретации этих арестов (а он дал ее публично на расширенном заседании Военного Совета 2 июня) опять-таки намека нет на будущую чистку армии, которая коснется в ближайшие 16 месяцев более 30 тысяч военных(!) — это только арестованные, а сколько еще было уволено по национальному и социальному (происхождение!) принципам...

А.Р.: Мне кажется, майско-июньские аресты крупных партийцев (в том числе секретарей обкомов и членов ЦК), и даже объявленный на всю страну расстрел военачальников в ночь на 12 июня — все это еще не переход к «массовым операциям». Перелом происходит в считанные дни — во второй половине июня.

С 22 по 29 июня заседает очередной пленум ЦК. Из его документов было опубликовано только постановление об организации машинно-тракторных станций на селе. Между тем на пленуме делал доклад Ежов. Текст доклада, насколько я знаю, до сих пор не найден. Сохранились в архиве ФСБ несколько листочков его тезисов.

В тезисах перечислялись вражеские заговоры, раскрытые НКВД за последние месяцы. Первым номером, конечно, «военно-фашистский» (Тухачевский и весь высший командный состав армии); далее «право-фашистский заговор» в самом НКВД (Ягода и другие крупные чины органов); «кремлевская группа» (Енукидзе и прочие); разветвленная шпионско-диверсионная сеть, работающая на польский генштаб (зародыш будущей «польской операции», самой массовой «национальной операции» НКВД), региональные «право-троцкистские» заговоры в партийных и советских организациях Белоруссии, Северного Кавказа, Урала, Дальнего Востока, ряда других краев и областей. Вроде ничего особенно нового — к заговорам уже и привыкли, хотя география в целом впечатляющая, да вереница первых секретарей обкомов в качестве лидеров заговорщиков — тоже новация. А главное, если прежде каждый был как бы сам по себе, то на сей раз Ежов связал все эти «заговоры» в один узел неким «Центром центров», в который будто бы входили Рыков, Томский, Бухарин, Каменев, Сокольников, Пятаков, Енукидзе.

Главная задача этого вселенского заговора — объединение всех антисоветских сил, «от бывших оппозиционеров до белогвардейцев», включая эсеров и меньшевиков, с целью свержения советской власти и восстановления капитализма. Каким образом? Дальше идет перечень обвинений, который ляжет в основу всех приговоров в ближайшее время. План «дворцового переворота» — физического устранения Сталина и его приближенных. Подготовка военного восстания, которое должно победить при поддержке интервентов из-за границы. В случае войны — подготовка поражения в ней и приход к власти благодаря политическим и территориальным уступкам победителю. Связь с Японией, Германией и Польшей. «Центр центров» ставит все объединенные им оппозиционные группы на службу фашистским разведкам. Готовит диверсантов на случай войны. Организует кадры повстанцев из партизан Гражданской войны, белого казачества, кулаков, спецпереселенцев, уголовников, «бывших» и многих других. Естественно, занимается вредительством в народном хозяйстве.

А. Стаханов. 1937 год


Сам ли Ежов сложил весь этот бредовый паззл, или под сталинскую диктовку? В это время они встречались почти каждодневно.

А.Д.: Но из этого еще не следовала необходимость превентивной «массовой операции» НКВД — вроде бы все могло обойтись серией точечных ударов по «верхам». Могло бы — да не совсем: упоминания о «партизанско-повстанческих формированиях» в Азово-Черноморском, Западно-Сибирском краях, «антисоветской казачьей организации» в Оренбургской области, о «бывших», о кулаках и т.п. — это уже эскиз широкой «социальной базы» заговорщиков.

А.Р.: Есть в ежовском перечне очень важное упоминание о западно-сибирской группе, «объединившей партизанско-повстанческие кадры среди спецпереселенцев». Похоже, именно на ней несколькими днями позже начнут отрабатывать механизм массового террора.

17 июня, еще до пленума, начальник Управления НКВД Запсибкрая Миронов сообщает в крайком, что в крае раскрыты две большие организации: одна - «кадето-монархическая», другая — эсеровская, обе совместно готовили восстание ссыльных: кулаков-спецпоселенцев и контрреволюционеров. Все это вместе названо «эсеро-монархическим заговором». Арестовано 372 человека, установлено еще 1317 участников заговора. Ну — очередной заговор, дело привычное. Но тут 28 июня — еще пленум идет! — Политбюро, по-видимому, по записке секретаря крайкома Эйхе, принимает постановление по Запсибкраю. Первое: создать для рассмотрения дел по «повстанческой организации среди высланных кулаков» (уже никаких не «эсеро-монархистов»!) специальную «тройку» с правом применения смертной казни, в составе начальника УНКВД Миронова, первого секретаря крайкома Эйхе и краевого прокурора Баркова. И второе: всех «активистов» расстрелять.

Мы не знаем никаких подробностей обсуждения доклада Ежова на пленуме, не знаем и того, как принималось решение по созданию этой первой «модельной» тройки. (А для нее модельными были точно такие же тройки, и с теми же правами, действовавшие в период коллективизации, а для тех — тройки 20-х годов «по борьбе с бандитизмом», так что ничего принципиально нового и тут не было: вернулись к испытанному старому средству). Но буквально через два дня после этого «частного» решения, 1 июля 1937 года, Политбюро принимает решение начать подготовку к «кулацкой операции» НКВД. 2 июля по всем обкомам, крайкомам и т.д. рассылается телеграмма. В ней нет никаких мифических «организаций», «заговоров», «шпионско-диверсионных сетей» и «террористических ячеек» (сочинять эту беллетристику придется уже в ходе операции самим следователям НКВД). Зато есть четкие социальные адреса будущей массовой операции, пока сравнительно узкий круг: раскулаченные крестьяне, вернувшиеся домой из ссылок и лагерей, плюс уголовники. Есть прямое указание, что с ними делать. Во-первых, взять на учет, пересчитать, разделив на две категории: «наиболее враждебных» и «менее активных» (то есть тех, чья «враждебность» никак не проявляется, но предполагается в силу их принадлежности к данной социальной группе), — и доложить в центр, сколько получилось тех и других. Во-вторых, создать в каждом регионе тройки по образцу новосибирской. После того, как цифры, а также персональный состав троек будут утверждены Политбюро, начнется собственно операция. Технология ее предельно проста: первую категорию — пропустить через тройки и расстрелять, вторую — выслать.

И.П.: Просто выслать, без всякого суда и следствия?

А.Д.: Ну да, а что тут удивительного. Сюжет накатанный, особенно после коллективизации. Сначала грузовик, столько-то килограммов багажа можно брать с собой, дальше столыпинский вагон... Или как-то иначе.

И.П.: Я все это много раз видела в кинофильмах о нацистах — они так загоняли евреев в гетто.

А.Р. Итак, со 2 июля начинается предстартовый отсчет времени. А 30 июля Поскребышев рассылает членам Политбюро для голосования проект оперативного приказа НКВД № 00447 «Об операции по репрессированию бывших кулаков, уголовников и других антисоветских элементов» (два нуля перед номером означают «совершенно секретно»). В приказе и в сопутствующих постановлениях уже все детально разработано: когда начать операцию, как она должна проходить, кто входит в состав троек, каковы лимиты на аресты и расстрелы, сколько денег выделить на оперативные расходы, на транспорт, на строительство новых лагерей, сколько лагерей, каких, где нужно построить, сколько нужно прислать из запаса офицеров, врачей и фельдшеров в лагеря. 31-го Политбюро приказ утверждает. С 5 августа начинается операция.

И.П.: Да ведь аресты и расстрелы уже идут!

А.Р.: Но не по решениям троек. Они ведь только и созданы этим приказом (кроме Запсибкрая, конечно). Едва ли не важнейшее — приказ определял конечный результат операции: по плану надо было за четыре месяца арестовать, провести следствие и исполнить приговоры в отношении почти 300 тысяч человек.

И.П.: И все это было сконструировано уже к началу июля?

А.Р.: Нет, конечно. За месяц план существенно изменился. Первое. Появился новый объект репрессий, с чрезвычайно расплывчатыми и невнятными границами — «другие антисоветские элементы». В ходе операции эти «другие элементы» составили очень значительную часть контингента, кое-где — самую многочисленную.

И.П.: Кто именно имелся в виду?

А.Д.: Да любые «бывшие»: купцы, дворяне, «церковники» — клир и миряне, меньшевики, эсеры, анархисты и т.д.. А эсеры, между прочим, когда-то были самой многочисленной партией в стране. Особенно азартно их вылавливали в Красной армии — очевидно, большевики испытывали некий душевный трепет перед эсером с оружием в руках. Тем более, что они, вместе с Троцким, эту самую армию и создавали.

Эта вставка «и другие антисоветские элементы» открывала перед чекистами полную свободу действий. И они этой свободой вовсю попользовались.

А.Р. Второе изменение в концепции «кулацкой операции», которое бросается в глаза, касается судьбы тех, кто будет отнесен ко 2-й категории. В решении Политбюро от 1 июля их предполагается выслать в административном порядке «в районы». А 447-й приказ обязал НКВД пропускать их, как и 1-ю категорию, через арест, следствие и «тройки», которые должны дать каждому из них от 8 до 10 лет лагерей.

Наконец, третье: сюжет с «лимитами».

После телеграммы Политбюро от 2 июля с мест начинают поступать отчеты: у нас, например, имеется 169 «активно враждебных», а ко второй категории, — «менее активных» — относятся 1327. Первые несколько дней Политбюро только «штемпелевало» эти отчеты (точнее — заявки): сколько состоит на учете «активистов», столько и расстрелять, сколько есть «второй категории» — всех сослать. Но после 10 июля они перестают это делать. Потому ли, что представленные «снизу» цифры показались Сталину заниженными, или потому, что не доверял он качеству чекистских учетов — трудно сказать. Но факт, что в приказе уже возникают новые цифры, почти всегда значительно большие и, главное — всегда круглые. Понимаете, какой принципиальный поворот кампании за этим стоит? В цифры, что посылались из регионов в начале июля, еще вкладывался какой-то свой смысл, чудовищный, зверский, но смысл. Региональные управления запрашивали районы, там поднимались картотеки оперативного учета, речь шла о конкретных людях — их подсчитывали, про них решали, кому умереть, кого оставить в живых, кого вообще пока не трогать. А новые цифры, заданные сверху, и этого варварского смысла не имели, за ними изначально ничего не стояло, никаких конкретных людей. Теперь не 169 расстрелять, а 200 или там 500. Круглые цифры — верный признак того, что всякая связь с реальностью потеряна.

Формально новые цифры, те, что вошли в текст приказа, согласовывались в Москве при встречах Ежова или его зама Фриновского с начальниками управлений НКВД во второй декаде июля. И, конечно, региональные начальники подстраивались под эту «округляющую» тенденцию, продиктованную сверху.

Потом, по ходу операции, НКВДисты на местах вошли во вкус этой абстрактной математики: постоянно из регионов пошли в центр просьбы увеличить лимиты. Нам мало 500 по 1-й категории, дайте нам разрешение расстрелять еще хотя бы 300. И, хотя не всегда, Москва шла им навстречу: увеличивала текущие лимиты и продлевала сроки операции, один раз увеличивала и продлевала, второй, третий, четвертый... Но это не исключительно инициатива снизу. Часто бывало и наоборот. Москва крепко держала вожжи: пограничным или казачьим регионам лимиты охотно увеличивали аж до конца лета 38-го, а во многих среднерусских областях операцию прекратили к началу 38-го или к середине февраля, и лимиты им давали поменьше. К концу «кулацкой операции», в сентябре 1938-го оказалось, что итоговые цифры почти в три раза превышают первоначально заданные в 447-м приказе. А расстреляли вместо запланированных 76 тысяч более 400 тысяч человек.

И.П. Но ведь это была не единственная массовая операция?

А.Р.: Конечно. С середины августа пошли разворачиваться и другие. Приказ «о женах изменников Родине», приказ о «харбинцах» (то есть, бывших служащих КВЖД), «национальные» операции — польская, немецкая, финская, эстонская, латышская, румынская, греческая, иранская, афганская, а кроме того — депортация корейцев с Дальнего Востока в Казахстан и Среднюю Азию.

И.П.: Как начались национальные операции? Как вообще пришло в голову репрессировать по национальному признаку — при господствующей идеологии интернационализма?

А.Д: Это еще одна принципиальная новация, которую принес с собой 1937 год. Впервые предлагалось подозревать во враждебной деятельности (или, на худой конец, настроениях) людей не за их «классовую сущность», что было привычно, а за принадлежность к «инонациональности». Под этим странным словечком подразумевалось вот что: национальные диаспоры, люди, живущие в СССР, но этнически относящиеся к народам, основная часть которых живет за пределами Советского Союза, главным образом — в соседних странах. Их, эти диаспоры, и чистили, особенно те, которые ассоциировались с «потенциальным агрессором»: Германией, Польшей, Японией. Впрочем, японской диаспоры в Советском Союзе не было, так что за пятую колонну самураев сошли «харбинцы», а также частично дальневосточные китайцы и корейцы. И всех их обвиняли в шпионаже.

Неважно, что немцы Поволжья или черноморские греки уже несколько столетий не имеют никаких связей со своими прародинами. Кашу маслом не испортишь; а, может, разработчики операций и не знали таких историко-культурных тонкостей. Греки, они греки и есть, и наверняка склонны быть завербованными греческой разведкой.

А.Р.: Чистили не только сами диаспоры — польскую, финскую и проч.: по нацоперациям арестовывали людей любых других национальностей, которые, например, родились в Польше или Финляндии, имели там родных или знакомых, переписывались с поляками или финнами, ездили туда (чаще всего по служебным надобностям). Так что «нацоперации» никак нельзя сводить к репрессиям «по национальному признаку». Сталин вряд ли специально ненавидел эстонцев или латышей; просто эти страны имели несчастье граничить с Советским Союзом, — а, следовательно, были, со сталинской точки зрения, для Союза враждебны и опасны. И любая связь с ними могла быть (или уже была) использована во вред Союзу, — а этническая связь самая крепкая, в этом-то он был убежден. Значит, и следовало «погромить», прежде всего, «иноколонии»; и уж наверняка следовало очистить от представителей этих самых «враждебных» национальностей оборонную промышленность, транспорт, армию. Для осуждения арестованных по национальным операциям были созданы специальные «двойки» в составе начальника УНКВД и прокурора. Они подписывали «альбомы» — сшитые по узкому краю тетрадки с длинными списками фамилий, очень короткими резюме обвинений против каждого и пометами о том, кого следователь, ведший дело данного человека, полагал бы правильным отнести к «первой категории» (расстрел), а кого ко «второй» (лагерь). Потом альбомы отсылали в Москву, где эти предварительные приговоры утверждались «Комиссией НКВД и Прокурора СССР», т.е. Ежовым и Вышинским или их замами. Процедура оказалась громоздкой, занимала иногда месяцы, и в начале осени 1938 «альбомный порядок» был заменен упрощенной процедурой: приговор выносился на месте специально созданными Особыми тройками (те тройки, что сажали «кулаков и прочих», к этому моменту были уже расформированы). Дело пошло бойчее, в день «рассматривали» где 30-50, а где 100-200 дел.

Митинг на станции Вязьма в июле 1937 года по пути следования героев-летчиков в Москву. Справа — В.Чкалов


В итоге с 25 августа 1937 года, когда был подписан первый альбом, и до 15 ноября 1938 года по всем национальным операциям в совокупности прошло 346 713 человек. 335 513 из них было осуждено, причем к расстрелу приговорили 247 157 человек, то есть 73,7% от общего числа осужденных. В разных регионах это соотношение выглядело по-разному: в Куйбышевской и Волгоградской областях расстреляли около половины осужденных, в Армении и Грузии — меньше трети, зато в Краснодарском крае и Новосибирской области более 94, а в Оренбургской — 96% осужденных.

И еще одно важно понимать — национальные операции, как и кулацкая, были сверхтайными, в печати ни о каких тройках и двойках никогда не упоминалось, да и вообще пропагандистское обеспечение массовых операций если и было, то в самом общем, абстрактном виде. В отличие от борьбы с «правотроцкистами», «вредителями» и т.д. , которая с газетных страниц не исчезла во весь период Большого террора, почти ничего об этих операциях не было известно вплоть до начала 90-х, когда все эти оперативные приказы всплыли из архивов. Отчасти с нашей помощью. Именно эпоха массовых операций — с августа 37го до середины ноября 38-го — и есть самый что ни на есть Большой террор.

А.Д.: Возвращаясь к июню-июлю 1937, к началу катастрофы, еще раз скажу: оно остается для нас загадкой. Что произошло в те несколько июньских дней, отделяющих более или менее понятный ход террора, развивающегося хотя и стремительно, но в предсказуемом русле («революция продолжает пожирать своих детей» — но именно своих!) от начавшейся массовой бойни? Зачем это было нужно Сталину?


А. Даниэль: После разгона Учредительного собрания и насильственного захвата власти стала возможна Гражданская война, о которой до того никто не думал.

После Гражданской войны стали возможны коллективизация и раскулачивание, которые прежде никто и вообразить себе не мог. После коллективизации — а почему не Большой террор?

Дорожка все время сужалась...


Детская железная дорога, 1937 год


Загадка вторая: мотивы

О чем он думал, когда все это развязывал

А. Рогинский: Первый — и самый поверхностный — вариант объяснений, который гуляет по научной и популярной литературе, запущен Хрущевым: стремление к неограниченной власти.

И.П.: Но кто мог ему реально противостоять в 1937 году? Зиновьев? Бухарин? Да если бы у них были силы, они отстояли бы хоть собственные жизни...

А. Даниэль: Ну, не вполне ясно, насколько он сам это понимал.

И.П.: Возможно. Но положить в такой борьбе полтора миллиона рядовых граждан, которые ни о какой власти вообще не думают?!

А.Д.: А он марксист, он своих врагов считает классами, слоями, категориями — они могут дестабилизировать страну, и в результате он может потерять власть. Но вообще-то я согласен, борьба за власть — не объяснение.

А.Р.: Конечно, трудно сказать, верил ли он на самом деле в то, что враги отравляют колодцы с питьевой водой, что все поляки — шпионы, а все ссыльные кулаки объединились в роты и полки и готовы воевать с Красной армией во имя Японии или Польши.

И.П.: Тут не вопрос веры в чью-то виновность. Когда устраняют целую категорию людей, речь уже идет не о вине, которая может быть только индивидуальной, а о целесообразности.

А.Р.: Сталин мог верить не в то, что имярек сделал то-то, а в то, что такие- то категории людей способны на то-то. И этого ему было достаточно, чтоб этих людей уничтожить, пустить в в распыл.

И.П.: Тут или возврат в средневековье, или медицинский диагноз.

А.Р.: Или и то, и другое. Конечно, возврат в средневековье: это же суд святой инквизиции — вас могут осудить заочно, что в подавляющем большинстве случаев и происходило; обвинению не противостоит защита; следователи, обвинители, судьи и палачи объединены в одном ведомстве; главное доказательство - признание своей вины, добываемое пытками. Пытки летом 1937 года были официально санкционированы и даже рекомендованы как метод ведения следствия. Подтверждение тому — телеграмма за подписью Сталина, разосланная в январе 1939 года всем региональным руководителям ВКП(б) и НКВД. В ней прямо сказано: «.ЦК ВКП разъясняет, что применение физического воздействия в практике НКВД было допущено с 1937 года с разрешения ЦК ВКП».

И паранойю никак нельзя сбрасывать со счетов — нам от нее не уйти. Была, наверное. Но это все равно не объяснение, коль скоро речь идет о событиях такого масштаба. Я предпочитаю рациональные объяснения, с ними можно работать, с паранойей — нет.

И.П.: Может, стоит вспомнить, что вообще-то он по первой политической профессии террорист и грабитель, привыкший решать проблемы определенным путем? Вот он и решает проблему власти аналогичными способами.

А.Р.: И это не объясняет Большого террора. Борьба за власть — резон вполне рациональный, но уж больно. простенький. И вообще, даже если поверить в паранойю, с чего это вдруг именно в 1937 для него вновь возникает вопрос о власти, давно уже и прочно решенный в его пользу?

А.Д.: Бытует еще версия, что все это было затеяно ради индустриализации: сотни тысяч заключенных — это даровая рабочая сила. Мне такое обоснование не кажется убедительным: если так нужны «трудовые ресурсы», зачем 700 с лишним тысяч убивать? Убивали же не слабых и больных, не стариков и детей, а совсем по другим критериям.

Можно говорить о другом: об определенной системе ценностей, которая порождала определенные практики, что в репрессивной политике, что в народном хозяйстве — и совсем не только в рамках ГУЛАГа. На меня сильное впечатление произвела одна «хозяйственная» история, которая произошла в 1942 году в Якутии. Кормить надо фронт, продовольствия не хватает; какая еда самая дешевая и легко добываемая? — конечно, рыба. Где ее больше всего? Конечно, в устьях больших сибирских рек, на берегу Северного Ледовитого океана. Но там людей почти нет. А намного южнее, в междуречье Лены и Алдана, в Чурапчинском районе жили якуты, никакой рыбы не ловили — возделывали землю, занимались скотоводством: климат у них там ненамного суровее, чем у нас в средней полосе. И вот сначала ГКО, а за ним якутский обком постановляют: переселить несколько десятков колхозов на пару тысяч километров севернее, в тундру, рыбу ловить. Районное начальство пыталось хотя бы смягчить ситуацию: давайте, говорят, переселим сначала только мужчин, пусть устроятся на новом месте, тогда уж к ним переедут женщины, старики и дети. Нет, никто и слушать не стал, в одночасье эти якутские наслеги (поселки) окружила милиция, всех выгнали из домов, разрешили взять с собой до 16 кг личных вещей и погнали 5 с лишним тысяч человек на баржи. Сгрузили в тундре и повелели рыбу ловить. В первую же зиму около двух тысяч переселенцев умерло. Обратно их начали переселять в 1944; к 1947 разрешили вернуться всем — тем, кто выжил.

Против этих чурапчинских крестьян никто никаких политических или любых других обвинений не выдвигал, никто не лишал их гражданских прав — как бы это и не репрессия была вовсе. В тех же самых северных районах в эти же годы, на ту же рыбу бросили ссыльнопоселенцев — литовцев и немцев, то есть «настоящих» репрессированных. Чем они отличались от тех якутов?

На исходе перестройки местные жители образовали общественный комитет и обратились к президенту Якутии с требованием приравнять их к жертвам политических репрессий — и президент Николаев такой указ подписал, а потом Ельцин его подтвердил. Я был в прошлом году в Якутии, там в одной деревне школьный учитель создал «Музей чурапчинских переселенцев», собрал свидетельства — две тысячи текстов! — и вещи переселенцев. В музее сделали диораму и теперь показывают: вон, видите, фигурка старика? — Это такой-то, он хотел от милиции в сортире спрятаться, но его оттуда вытащили и в колонну поставили. Неожиданный такой музей, плод индивидуальной инициативы и коллективной памяти.

Так же в Большой террор выселяли китайцев с территории СССР, переселяли корейцев из приграничных территорий — никто потом долгое время не признавал это репрессиями, потому что не было ни обвинений, ни суда, ни даже поражения в гражданских правах. Просто выгоняли из домов и перемещали в другое место — как стакан переставить с одного стола на другой... Так если можно людей переставлять, как вещи, — то почему их нельзя отстреливать?

А.Р. Ну, да; но это все предпосылки террора, а не причина и не цель.

Не исключено, что многие дела по вредительству в народном хозяйстве были затеяны, чтобы как-то объяснить хронические неудачи в экономике. Согнали крестьян в колхозы, обещая невиданный взлет производительности механизированного труда и народного богатства, — а начался страшный голод в регионах, известных как житницы страны. Чуть-чуть смягчили курс; сначала, вроде бы, дело пошло, но потом двойственная, противоречивая хозяйственная стратегия стала давать сбои, вместо развития — топтание на месте, угроза новых несчастий. Как же так?! — а это потому, что враги и вредители запускают клеща в наши посевы, отравляют наши колодцы, заражают скот и взрывают шахты...

Но все-таки эти дела, по нынешнему говоря «хозяйственные», не были главными в Большом терроре. Хотя именно о них все время писали в газетах, именно они в значительной степени пропагандистски обеспечивали террор.

И.П.: Если уж говорить о причинах, то теперь, кажется, модно искать их не напрямую в экономике, а скорее в политической экономии: страны так называемой «догоняющей модернизации», как правило, склонны к авторитарным режимам, которые концентрируют все ресурсы страны именно в этом направлении и заставляют население «затягивать пояса».

А.Д.: Но мы обсуждаем случай исключительный, массовое истребление людей. В локальном масштабе это было в Камбодже, в Руанде, но ни та, ни другая страна никого не догоняла, они просто уничтожали сами себя с самыми сокрушительными последствиями для экономики. Да и в Латинской Америке, которую принято приводить в пример, иллюстрируя эту теорию, кажется, тоже все было по-разному: одни начинали модернизироваться при демократическом правлении, другие — при диктатуре.

Есть еще одна трактовка смысла Большого террора, по-моему, более продуктивная, чем «экономические» объяснения. Только что, в декабре 1936, принята и вот-вот вступит в силу самая демократическая в мире конституция. И что, вправду давать все провозглашенные в ней права всяким недобитым кулакам, вчерашним лишенцам, «церковникам», всяким чуждым элементам?! А если они на первых же выборах 12 декабря 1937 вспомнят свои обиды? Не зря же в 447-м приказе на проведение «кулацкой» операции было отпущено 4 месяца — то есть первоначально планировалось закончить ее к 5 декабря, в аккурат под выборы!

И.П.: Да чего было Сталину бояться в 1937 году?! Неужели настолько не чувствовал под собой страны?

А.Д.: Я допускаю, что Сталин сам в полной мере не понимал, насколько ему уже удалось «устаканить» страну. Тут ведь вот какой парадокс: он, конечно, один из создателей современных тоталитарных практик, одна из ключевых фигур в истории ХХ века; но сам-то он сформировался в дототалитарную эпоху и оставался во многом человеком века Х1Х. Это мы теперь знаем, что в тоталитарном обществе получить на выборах 99,7% голосов «за» — нехитрая штука; но он это самое общество только-только создал и еще многого про него не знал. А ведь каких-то два десятка лет назад в России были уже демократические выборы — в Учредительное собрание, и большевики, уже имея власть, потерпели на них сокрушительное поражение, пришлось собрание разгонять — он же об этом помнил!

Но я думаю, не в выборах только дело, выборы — это частный случай. Большой террор был призван решить более общую и грандиозную задачу: вывести новую породу людей, создать принципиально новую историческую общность - советский народ. А для этого население необходимо очистить от всяких мешающих великому делу элементов. Так нацисты уничтожали евреев, цыган, гомосексуалистов — тех, кто «засорял» чистую арийскую расу биологически чуждыми элементами. Только мы, в отличие от нацистов, брали на вооружение не биологию, а социальную селекцию.

Непонятно, правда, почему тогда расстреляли не всех «отбракованных», а только 740 тысяч, зачем нужно было около миллиона человек отправлять в лагеря. Уж во всяком случае не из моральных соображений. В «перековку» Сталин, похоже, не очень верил — недаром он в 1948 отправил всех бывших лагерников 1937—1938 гг., отбывших свои сроки и вышедших на свободу, на вечное поселение в Красноярский край.

И при этом сказать, что ГУЛАГ — это просто другой способ уничтожения людей, тоже нельзя. Наши концлагеря, в отличие от некоторых гитлеровских, не были лагерями уничтожения. (Кстати, в ходе Большого террора лагеря тоже подверглись основательной чистке: приказ №00447 устанавливал отдельные «лимиты» по 1-й категории на каждое лагуправление). Там плохо, но кормили: не было задачи уморить голодом все население лагерей. Плохо кормили, потому что не умели это дело организовать, потому что воровали, потому что вовремя не подвезли, потому что вообще в стране с этим было плоховато. Хуже всего в лагерях было в военные годы, тогда там действительно массово умирали от голода и болезней — но тогда вся страна голодала. Однако никто не ставил перед лагерным начальством задачу «извести на корню» вражеский элемент. Не спрашивали с них плана по смертям: ни в одном документе, которыми обменивались работники исправительных учреждений, мы не нашли об этом ни слова. Наоборот, за смертность, которая превысила некую стихийно сложившуюся и, конечно, высокую норму, могли и по шапке дать, и даже судить (хотя такое случалось крайне редко).

А.Р.: Я, повторяю, предпочитаю, более или менее рациональные объяснения. Сталин ведь был человеком практическим.

Мне кажется, инициаторы террора имели в виду по крайней мере две конкретные цели: обеспечить безопасность страны накануне надвигающейся войны и обеспечить управляемость страной.

Подготовкой к войне террор обосновывали официально и громогласно; но этим, судя по всему, руководствовались и на самом деле. Да и через много лет Молотов именно этим террор объяснял и оправдывал. Думаю, он был искренен.

Старались обезопасить границы: депортировали из приграничной полосы прежде всего представителей народов, живущих по ту сторону границы — немцев, поляков, корейцев, финнов, разбирались бесконечно с иранцами в Азербайджане, с афганцами в Туркмении, со многими другими. В логике «страны — осажденной крепости», изнутри пронизанной вражескими шпионами и яростными противниками режима (и лично товарища Сталина), это более или менее естественно. Чистили армию: в ожидании войны такая забота о чистоте прежде всего армейских рядов тоже понятна. Чистили от потенциальной «пятой колонны» в основном оборонную промышленность и транспорт, т.е. отрасли военно-стратегические. И в обвинениях, которые предъявляли арестованным, — та же «военная» логика: шпионы, диверсанты, террористы.

А. Д.: Ну да, — и оставили армию накануне войны практически без профессионального военного руководства. Исключительно рационально и логично! А насколько террор усилил или, по крайней мере, увеличил эту самую пятую колонну, против которой был направлен? Сколько людей в западных областях поначалу ждали немцев как освободителей от колхозов и террора — пока не разобрались, что хрен редьки не слаще? Сколько советских граждан — военнопленных и не только — пошли служить в антисоветские и даже в пронемецкие военные формирования, вроде власовской армии? Да террористическая предвоенная политика Сталина породила такой уровень коллаборационизма в Советском Союзе во время Отечественной войны, какого ни в одной из воюющих стран не было.

А.Р.: Я же не говорю, что эти соображения действительно рациональны. Я просто ищу такие обоснования Большого террора, которые могли казаться рациональными его вдохновителю и организатору.

То же самое с проблемой управляемости, по другому говоря — «исполнительской дисциплины», «порядка»: при отсутствии нормальной обратной связи в обществе любой мелкий чиновник, маленький руководитель быстро обрастает связями, начинается семейственность, коррупция, бюрократизм — бич советской системы на всех ее этапах, не исключая и сталинского. Каждые несколько лет приходится «срезать» управленческие звенья самых разных уровней, чтобы система продолжала работать нормально. Страх, который создает сама операция «срезания», способствует управляемости, а освобождающиеся места достаются новым кадрам, обеспечивая таким образом социальную мобильность в обществе. Заменить руководителей, поднявшихся в середине 20-х или, тем более, раньше (так называемая «ленинская гвардия»), на советских ребят сусловского и брежневского поколений, получивших образование в советских технических вузах — такая «ротация кадров» могла казаться делом вполне привлекательным и перспективным. Эти ребята не были связаны между собой. Воспитаны были уже в его, сталинское время. И они-то уж наверняка не были заражены ядом троцкизма, бреднями о мировой революции и с легкостью могли воспринять те идеи государственного патриотизма и державного строительства, которые он постепенно и осторожно начинал продвигать именно в эти годы.

Магадан. Школьницы — участники детской радиопередачи у микрофона, 1937 год


А.Д. Это объяснение могло бы быть правильным, если б сажали и расстреливали только руководителей разных рангов. Какие места освобождали репрессированные крестьяне и рабочие, какую социальную мобильность они обеспечивали?

Возможна, правда, и такая схема обеспечения управляемости: на примере одних напугать других, чтобы боялись и слушались. То есть, террор в прямом этимологическом смысле слова. У Даля оно, написанное еще через одно «р», толкуется так: тероризировать — наводить страх; терор — устрашенье смертными казнями, убийствами и всеми ужасами неистовства.

Но знаете, мне все эти бесконечные попытки понять, о чем думал, во что верил, чего хотел добиться один человек, кажутся не слишком продуктивными. Тем более, что нам вообще вряд ли удастся это когда-нибудь узнать.

А.Р.: И все же хорошо бы иметь в виду: ничто тогда не решалось помимо Вождя и Учителя, он лично санкционировал каждый новый виток Большого террора и несет всю полноту ответственности за эту национальную катастрофу.

А.Д .: Согласен. Но мне кажется, тут работала большая историческая логика — вне зависимости от того, как она отражалась в голове одного человека, наделенного неограниченной властью: после разгона Учредительного собрания и насильственного захвата власти стала возможна Гражданская война, о которой до того никто не думал. После Гражданской войны стали возможны коллективизация и раскулачивание, которые прежде никто и вообразить себе не мог. После коллективизации — а почему не Большой террор? Дорожка все время сужалась...

По-моему, вопрос о смысле Большого террора много шире, чем вопрос о целях, которые ставил перед собой его вдохновитель и организатор. Важно понять, чем на самом деле Большой террор стал для нашей истории, и чем он остается для нас сегодня.


А. Рогинский: Есть 1937 год как таковой, есть разные концепции и мнения специалистов, известные в узком их кругу, — и есть его образ в массовом сознании. Последнее сейчас мне представляется особенно важным.



Родимые пятна советской истории

Из тезисов Мемориала «1937 год и современность»:

«И сейчас в стереотипах общественной жизни и государственной политики России... явственно различимо пагубное влияние как самой катастрофы 1937-1938 годов, так и всей той системы государственного насилия, символом и квинтэссенцией которого стали эти годы. Эта катастрофа вошла в массовое и индивидуальное подсознание, покалечила психологию людей, обострила застаревшие болезни нашего менталитета, унаследованные еще от Российской империи, породила новые опасные комплексы.

Ощущение ничтожности человеческой жизни и свободы перед истуканом Власти; привычка к управляемому правосудию; имитация демократического процесса при одновременном выхолащивании основных демократических институций и открытом пренебрежении правами и свободами человека; попытки поставить независимую общественную активность под жесткий государственный контроль; воскрешение в современной российской политике старой концепции «враждебного окружения», истерический поиск «врагов» за рубежом и «пятой колонны» внутри страны в новом политическом контексте; легкость, с которой в нашем обществе возникают и расцветают национализм и ксенофобия; интеллектуальный конформизм и безудержный цинизм; катастрофическая разобщенность людей, острый дефицит человеческой солидарности — все это результат репрессий, депортаций, насильственных переселений, все это непреодоленный опыт Большого террора и его наследие».


Живые свидетели ушли, остается картинка на экране

А. Рогинский: Пока были живы люди, которых 1937 год застал взрослыми, которые пусть каждый по-своему, но как-то трактовали его, опираясь на свое тогдашнее восприятие, эта катастрофа хранилась не только в архивах или публикациях, не только в официальной, но и в живой памяти. Точнее, только там она и хранилась долгое время, потому что в официальной памяти ее как бы и не было вовсе.

В 1937 году родные расстрелянных приходили с передачами; им говорили: никаких посылок, арестованный осужден на 10 лет без права переписки. Таких приговоров не было, это означало расстрел. Но родные этого не знали и в 1947 году явились с новыми передачами. И опять никто им не говорил, что арестованный давно расстрелян; сообщали, что он умер в лагере от пневмонии, тифа, еще какой-нибудь напасти и сроки указывали самые разные, чтобы рассредоточить даты гибели, сконцентрированные в 1937-38 годах. Эта ложь — символ тогдашней официальной памяти о терроре. Ну и сталинские объяснения в «Кратком курсе» о разгроме троцкистов и прочих предателей.

Впервые о 37-м публично заговорил Хрущев и дал ему самое простое объяснение: борьба Сталина за единоличную власть в стране. Это было время массового освобождения политических заключенных. В печати появились воспоминания о репрессиях, о лагерях, статьи и книги о людях — жертвах террора. Но в истолковании событий подавляющее большинство этих публикаций не выходило за рамки хрущевской версии. Никто не собирался официально пересматривать всю советскую историю; коллективизация, например, осталась в ней как событие, может, и жесткое, но правильное. Да и 1937 год в рамках хрущевского доклада воспринимался прежде всего как репрессии против верных ленинцев в партийном аппарате, против военного и хозяйственного руководства, а также интеллигенции. Многих сотен тысяч арестованных, расстрелянных, сосланных простых людей как бы и не существовало. До сих пор постоянно сталкиваешься именно с такой точкой зрения на Большой террор: мол, 37-й только потому особенно запомнился, что большевики тогда уничтожали «своих». Знаки-то поменялись, и к этим «своим» — зачастую никакого сочувствия, но суть трактовки прежняя, хрущевская, хотя множество документов, опубликованных в последние годы, ее опровергают.

Брежневская эпоха существенно сместила акценты. Тема репрессий вообще была исключена из официальной памяти. Она исчезла из публицистики, из СМИ, практически перестали публиковаться мемуары, в которых она занимала сколько-нибудь заметное место, упоминания о репрессиях были удалены из энциклопедий. Ну, а до исторических исследований дело не дошло даже и в хрущевские времена. Правда, и во второй половине 1960-х, и в 1970-е годы тема сталинского террора не исчезала из сферы культуры, из художественной литературы, театра, кино — там упоминать о репрессиях со скрипом, но дозволялось.

Вряд ли сталинские репрессии импонировали кому-то во властной элите эпохи Брежнева. Никто не утверждал, что массовые аресты и расстрелы — это хорошо и правильно или что их вообще не было. Дело в другом: идеология власти практически полностью изменилась, коммунистические идеи, в верности которым власть клялась, реально даже для этой власти перестали быть высшей ценностью, их место де-факто заняли государственнически-державные концепции. И образ Сталина — постольку, поскольку его имя вообще рисковали упоминать (ХХ-й-то съезд никто не отменял!), — теперь начал превращаться исключительно в образ строителя государства. Этакий полуанонимный (и полутабуированный) отец отечества. Конечно, были у него перегибы, много невинных людей перед войной пострадало, но что уж тут поделаешь теперь, а он все-таки великое дело творил, страну от сохи до гигантской индустриальной державы сильной рукой довел, войну выиграл. И все это как-то укладывалось в общественном сознании, поскольку наши граждане воспитаны в полной уверенности, что государственные интересы выше частных не только интересов, но и жизней.

Все это обрастало мифологией — вроде того, что полстраны писало доносы на другую половину. Это легенда, и совсем не безобидная. Все виноваты - значит, виноватых и вовсе нет. И Сталин, и, по его указанию, Ежов заботились о том, чтобы связать всех круговой порукой, общей виной: собрания принимали резолюции, митинги организованно рассылали телеграммы с поддержкой и требованием новых арестов и расстрелов. Остается лишь удивляться тому, насколько неэффективными оказались именно эти их усилия: архивные материалы, с которыми мы работали в начале 90-х, свидетельствуют, что по прямым добровольным доносам («сигналам») в 1937-1938 было арестовано сравнительно немного людей — процентов, может быть, 5-7. Другое дело — по показаниям «выбитым» или данным под угрозой гибели семьи; но кто тут возьмется быть судьей... Остальное — такая же легенда, как тотальная слежка за интеллигенцией в 70-е годы: мы были поражены, увидев по документам архива КГБ, сколь ничтожное число даже явных, «патентованных» диссидентов было действительно под постоянным «колпаком», у сколь небольшого числа людей стояли «прослушки» — а вы помните, как накрывали телефон подушкой перед тем, как начать откровенный разговор?

Однако рядом с официальным толкованием были не только легенды, была еще и живая память. Добраться до официальных архивных документов было совершенно невозможно. Вот тогда, в начале 1970-х, мы с товарищами решили записывать рассказы бывших лагерников, побуждать их писать воспоминания; из этих текстов выпускали сборники в «самиздате». Тогда я воспринимал Большой террор как сюжет сугубо «городской», о деревне в связи с 37-м как-то не думалось. Может, потому что собеседники наши были сплошь горожане, что рукописи мемуаров о терроре, которые нам удалось собрать, тоже почти все принадлежали горожанам (сейчас-то я понимаю, что крестьянские мемуары вообще великая редкость), и вспоминали там тоже, в основном, о таких же, как они, интеллигентах. А о крестьянах, посаженных в 37-м, почти не вспоминали. И о коллективизации тоже молчали, как правило. Так что в головах наших, несмотря на некоторое накапливающееся знание реалий, укреплялась такая либерально-интеллигентская (и отчасти смыкающаяся с хрущевской) версия 37-го. И это несмотря на «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, прочтенный чуть ли не с карандашом и, казалось, насквозь впитанный.

Конечно, о коллективизации, ее кошмаре, о ее последствиях мы много чего знали и даже кое-что понимали. Но как-то она для нас существовала отдельно от того русла террора, в который мы постоянно утыкались. Истинного ее места в судьбе страны и народа мы тогда не чувствовали. И только много лет спустя, — и не в результате знакомства с новыми документами, а только когда в конце 1990-х «Мемориал» развернул конкурс исследовательских работ старшеклассников «Человек в истории. Россия, ХХ век», из этих самых работ 15-17-летних школьников из всех российских уголков, записавших тысячи рассказов бабушек и прабабушек, — стало нам очевидно, что главнейшая катастрофа российского народа при советской власти — не революция, даже не 1937 год, а именно коллективизация. Что в народном сознании 37-й — это просто следующая «напасть», следующая трагедия, обрушившаяся на семью. И ведь действительно «кулацкая операция» 1937 года многими корнями уходила в коллективизацию, а отчасти была и прямым ее продолжением.

Перестройка в середине 80-х началась с войны за прошлое, именно за прошлое. Единственный раз в российской истории и на очень короткое время прорвавшаяся наружу память стала инструментом демократизации страны. Первое, что новая власть вытащила из зоны официального умолчания, — это 1937-й. Сначала оживили старую хрущевскую трактовку, потом представление о терроре стало стремительно расширяться, вобрав и коллективизацию, и военные депортации народов, и послевоенные репрессии. Возобновилась массовая реабилитация; для миллионов людей было очень важно получить справку, что твой дедушка ни в чем на самом деле не виноват, это было огромное семейное событие. Начало репрессий отодвинулось в 20-е годы; правда, признать и осудить репрессии ленинского периода, репрессии времен революции и Гражданской войны Горбачеву было уже трудновато. Но в октябре 1991, вскоре после того, как скончался коммунистический режим, Закон о реабилитации жертв политических репрессий прямо назвал датой начала репрессий 25 октября 1917 года.

Из первых же документов ЦК, к которым мы смогли обратиться осенью 91го, стало ясно, что весь политический террор и каждый его важнейший акт в отдельности инициировались и санкционировались партией. Дошло до «дела КПСС» в Конституционном суде — и вот тут все застопорилось. Мы по запросу одного из членов суда собрали тогда в архивах несколько томов документов, освещающих роль партии в организации террора (именно тогда, кстати, обнаружился впервые приказ №00447) и представили их суду. И знаете, что сказал Председатель суда Валентин Зорькин в ответ на просьбу присоединить эти документы к делу? Для меня, сказал он, это все — кумранские рукописи. Мы рассматриваем лишь документы последних трех лет; со всем, что было раньше, — не ко мне. Так историю не пустили в Конституционный суд. Да и ни в какой другой. Никакой официальной правовой оценки советскому террору не дано и по сей день.

Для Ельцина память о терроре, хоть и была личной (семья-то пострадала), но в первую очередь служила инструментом политической борьбы с компартией. Со временем он вспоминал о терроре все реже, в основном накануне выборов. А уж после... Вот объявили новый национальный праздник — день примирения и согласия. В принципе это правильно: у нас все так сложно, многие жертвы репрессий сами же накануне были палачами, так или иначе большинство голосовало за политические преследования на митингах и собраниях и уже хотя бы этим, хотя бы невольно оказывалось причастно к репрессиям. Да ведь и с Гражданской войной надо разбираться как-то. Так что примирение и согласие нам необходимы. Но с одной очень важной оговоркой: после того, как историю массовых репрессий публично обсудили и расставили все нужные акценты. Иначе мы так с этим и будем жить, и никуда 1937 год от нас не денется.

Почти до конца 1990-х мы в «Мемориале» создавали бесконечные проекты и программы и отсылали их власти: надо масштабно представить тему террора в школьных учебниках, надо поставить памятник и памятные доски жертвам политических репрессий, нужна общенациональная программа по создании «Книги памяти жертв террора», нужно расширить доступ к архивам о терроре (к середине 90-х уже твердо обозначилась противоположная тенденция), нужно создать Музей истории террора — все наши предложения уходили в песок. Власти было не до того, обществу тоже стало не до того: все заняты выживанием, не до истории.

Началась ностальгия по брежневским временам. Идея стабильности превыше всего. И, конечно, комплекс национальной униженности: раньше нас все уважали и боялись, а теперь о нас ноги вытирают. Прежде мы твердо знали, что сами-то, может, и живем кое-как, но всем помогаем, несем добро и свет другим народам. Гордились своим интернационализмом. Теперь выяснилось, что это никому не нужно, что народы бывшего социалистического лагеря и, уж тем более, народы бывших республик СССР оказались страшно неблагодарными. Тут весь интернационализм как-то сильно пошел на убыль.

Такими стали массовые настроения уже к середине 1990-х. Естественно, в народном сознании начинает всплывать не только Брежнев, но и куда более зловещая фигура. И претендует, все отчетливее, на место в национальном Пантеоне, особенно после юбилея Победы.

Победа — одна из немногих, и самая важная, из точек нашей положительной или, как говорят некоторые российские историки, «счастливой» идентичности. Теперь, в свете последних высказываний нынешнего президента на исторические темы, поиск этой самой счастливой идентичности, наверное, будет признан одной из главнейших задач народного образования. Впрочем, ее уже давно нашли авторы глянцевых книжек, издававшихся массовыми тиражами еще с середины 90-х, о Сталине — мудром и суровом государственном руководителе, организаторе и вдохновителе всех наших побед. Сначала речь шла только о военных и дипломатических победах; позже, когда державный дух окреп и набрал силу, заговорили и о победах в государственном строительстве.

Национальное сознание двоится. С одной стороны — печатаются прекрасные исследовательские и документальные книги, посвященные террору. В одной только документальной серии фонда «Демократия» (фонд А. Н. Яковлева) вышли трехтомник, посвященный истории реабилитации, три тома о Сталине и органах безопасности, справочные издания о Гулаге, ВЧК-КГБ, тома о депортациях, цензуре. Издательство РОССПЭН выпустило пятитомную «Трагедию советской деревни», подготовленную под руководством самоотверженного историка советского крестьянства, недавно скончавшегося В.П.Данилова; семитомную «Историю сталинского ГУЛАГа», множество других прекрасных книг о разных этапах и аспектах советской репрессивной политики.


Ирина Щербакова,

директор программы конкурса исследовательских работ старшеклассников «Человек в истории. Россия, ХХ век»

«Мы не побуждали их писать о репрессиях»

В очень многих семейных преданиях — а большинство участников конкурса строит свои исследования на истории собственной семьи — тема государственного насилия, тема репрессий появляется до 1937 года. Чаще всего оказывается, что слом судеб начинался с коллективизации — читая работы наших конкурсантов, впервые начинаешь по-настоящему понимать, что до 1930 Россия была страной крестьянской.

Но 1937 год тоже очень отмечен в семейной памяти. И мы без труда отобрали из лучших работ старшеклассников отдельную книгу работ именно о Большом терроре. Эта книга под названием «Как наших дедов забирали.. Российские школьники о терроре 30-х годов» только что вышла в издательстве РОССПЕН.

Мы никак не побуждали конкурсантов писать именно о репрессиях, эта тема звучит, потому что она реально занимает огромное место в семейных историях. Репрессированных в те годы уже давно нет в живых, наши школьники имеют дело с их детьми (своими бабушками и дедушками), людьми довольно преклонных лет. Их рассказы в основном о том, как они, «дети врагов народа» жили в детских домах, как долгие годы хлопотали о реабилитации родителей, сталкиваясь с равнодушием и враждебностью чиновников. Ведь только в 90-е государство признало «сквозь зубы»(как написала одна девочка), свою вину и перед детьми «врагов народа».



Удивительно, что несмотря на страх, не отпускавший этих людей в течение нескольких десятилетий, многие из них сохранили какие-то бумаги, связанные с их уничтоженными родственниками, сослуживцами, друзьями: документы, письма, фотографии, иногда даже дневники. После устных рассказов старших, второй по значимости источник для участников нашего конкурса — это семейные архивы. А по эмоциональной значимости иногда и первый. Групповая фотография в старом семейном альбоме, с густо зачеркнутыми именами на обороте (а, бывает, и с лицами, аккуратно выскобленными бритвой), связка писем, студенческая зачетка, записи в которой обрываются на зимней сессии 1937/38 года — часто столкновение с этими овеществленными обломками жизней и судеб оказывается для сегодняшних школьников больше, чем потрясением: рождением нового, «исторического» измерения их собственного сознания, собственной жизни.

Иногда наши конкурсанты добираются и до официальных архивных учреждений — районных и областных государственных архивов, а если повезет, то и до архивно-следственных дел в ФСБ. И никак не могут взять в толк, как это какие-то безграмотные бумажки решали судьбы людей, их семей, их потомков на несколько поколений вперед.

И если в конце 1990-х авторы поражались в основном бесчеловечности ситуации, то нынешние, которые уже имеют некое представление о законе и праве, изумляются иначе: как это моего прадеда расстреляли на следующий день после вынесения приговора? А кассация? А как мог идти суд без защитника?! Что за тройка, выносящая приговоры? В этом сформировавшемся не так давно правовом чувстве — наша надежда.

Конечно, со времени самого первого конкурса, прошедшего восемь лет назад, произошел некий сдвиг в отношении к нему и у учителей, которые к нему привыкли, и, соответственно, у их подопечных. В 1999 мы были счастливо изумлены, когда получили более полутора тысяч работ (мы-то ожидали две-три сотни); сейчас спокойно воспринимаем устоявшиеся 3-3,5 тысячи ежегодно. Сами работы стали в чем-то основательнее, в чем-то — чуть менее индивидуальными, чуть более стереотипными.

Но изменилось и время, изменилась общественная атмосфера, и это тоже сказывается на содержании работ. Школьники — очень чуткий барометр, они моментально реагируют на перемены в общественных ожиданиях и установках. Все чаще их работы начинаются с патриотического заявления, что автор гордится своей страной, своим поселком, хотя чаще всего это никак не вытекает из горестных историй, составляющих их содержание. Работает и региональная история — дети Норильска, Воркуты, прекрасно знающие, на чем стоят их города, порой идут на поводу у региональных легенд, внутренне противоречивых, и тоже оказываются в плену последних веяний — и вот мы получаем работу о каком-нибудь начальнике лагеря, который «так много сделал для города, для производства, для людей»... С другой стороны, в нынешних несправедливостях, в бессмыслице многих современных установлений они начинают видеть прямое продолжение прошлого. Когда-то прадеда загубили, а теперь отцу не дают работать: он хотел свое хозяйство поднять, так его со всех сторон обложили, в конце концов он махнул рукой на эту затею — и кто от того выиграл?!

Множество душераздирающих сюжетов, записанных конкурсантами, свидетельствуют, что память о 1937 годе сохранилась, и просто сделать вид, что ничего не было, отодвинуть и забыть те события, вряд ли удастся, — они прочно вошли в семейные предания. Но память живет не благодаря государственной поддержке, а скорее вопреки усилиям государства: в редком школьном музее вы найдете этот период хорошо представленным, увидите мемориальную доску памяти погибших во время Большого террора, мало где на уроках обсуждают документальные телефильмы или сериалы на эту тему, мало где выводят школьников на линейки 30 октября. Нет ритуалов и символов культурной памяти о Большом терроре, а она очень важна.



Из работ старшеклассников, финалистов конкурса разных лет.

(Цитаты стенограмм, дневниковых записей репрессированных и их детей выделены курсивом).


Надежда Лисицына, г. Тверь, школа № 37, 9 класс.


Памятник представляет собой каменную глыбу, на глыбе крест из белого мрамора, на мраморной плите надпись:

Памяти жертв сталинизма 1937-1938 год.

Покоятся здесь в тишине

Обычные граждане, мирные люди,

Убитые не на войне...

До того как я начала розыск сведений о крестьянских восстаниях в Сибири, я и не представляла, что борьба с советской властью, а по сути «гражданская война» велась до начала 30 годов. Ведь официально она закончилась в 1924 году.

Григорий Михайлович Васьковский был признан не только социально-опасным элементом для государства по классовому признаку, но и врагом народа. Григория Михайловича Васьковского обвиняли в том, что он привел сельхозтехнику в состояние негодности и сорвал посевную, а также в участии в контрреволюционной организации. Всего по этому делу проходило около сорока человек.

«В моей школе все сразу узнали, что мой отец враг народа, но ни единого вопроса и упрека, касающихся этой темы, я не услышала. Наоборот, все переживали и говорили: «Какой ты, Полина, враг народа (ведь если в семье кого-то таким назвали, то и все члены семьи становятся врагами народа), все еще выяснится!»

Анна Никандровна пережила своего мужа больше чем на сорок лет. И вспоминая Григория Михайловича, всегда плакала и приговаривала: «Ни за что убили хорошего человека...»

Только в 2004 году Полину Григорьевну Матушанскую признали репрессированной и выдали справку о реабилитации. Компенсацию за утраченное имущество Полина Григорьевна, как единственная оставшаяся в живых из семьи репрессированных Васьковских, пока так и не получила.

До сих пор бывшие раскулаченные, а тем более участники белого движения не вызывают понимания и сочувствия не только у власти, но и у обывателей.

Мой отец, Николай Егорович Лисицын, поверив в перестройку, в начале 90-х гг. захотел возродить хозяйство своего деда и отца в деревне Поповка, где когда-то жили его предки, и решил заняться фермерским хозяйством. Но жители Поповки были против этого намерения и пытались призвать администрацию сельского округа не давать землю Лисицыным, мотивируя это тем, что Николай Лисицын — внук и сын кулака.


Любовь Головина, Иркутская область, г. Братск, лицей № 1,11 класс.

Виктор Соломонович Сербский родился в Верхнеуральском политизоляторе. Первые впечатления о мире у Вити были: решетка, часовой, «волчок» и надзиратели. В 1936 году, после окончания срока, родителей Вити не выпустили на свободу, а отправили в лагерь на Колыму. Мальчику было три года, он рос среди взрослых, жил их интересами, рано научился говорить, умел читать, но никогда не видел детей...

Вохровцам пришлось держать его (Витю), он вырывался, плакал, кусался, хотел идти вместе с матерью.

— Ненавижу! Пустите меня! Я хочу быть с мамой! — кричал он.

Мать увели. Рыдающего Витю отправили в детдом.

В 1958 году у Виктора Соломоновича родилась дочь Женя, которую назвали в память о его матери. «Это имя много лет было моей мальчишеской тайной. Никогда и никому я не говорил, как звали мою маму. Двадцать лет я старательно прятал его, как единственную мамину вещь», — вспоминает Виктор Сербский.

Когда читаешь безликие, хотя и ужасающие цифры из учебника истории, до конца не понимаешь чудовищности происходившего. История семьи Сербских помогла мне и, думаю, поможет многим почувствовать чужую боль своей.


Станислав Рожнев, г. Киров, Вятская гуманитарная гимназия, 9 класс.

Начиная эту работу, я мало что знал о Вятлаге. Знал лишь, что это был один из сталинских лагерей, в котором в конце 1930-1950 гг. содержалось большое количество заключенных, многие были осуждены по политическим статьям. Но мои одноклассники и даже учителя знали еще меньше: большинство не знали совсем, а некоторые говорили: «Вятлаг — это какая-то постройка», «жилище», «ветеринарный лагерь» и другое. А ведь Вятлаг, Вятский лагерь, находился на территории нашей области, возможно, в семьях опрошенных были репрессированные родственники.

Наверное, это происходит потому, что в школьных учебниках о сталинских лагерях — один абзац.

Перед отъездом из поселка мы посетили кладбище. Далеко виден католический крест, его несколько лет назад поставили латыши в память о своих гражданах, погибших в Вятлаге. Но ни одного памятного знака о погибших россиянах мы не увидели.

Руками заключенных вырубалась тайга, территория обносилась забором с колючей проволокой и сторожевыми вышками. Это запретная зона. Внутри сооружались сначала палатки, а затем бревенчатые или щитовые бараки для заключенных, помещения для лагерных служб (невозможно представить, как можно было выжить зимой в палатках, ведь для северных краев холода за минус 40 не редкость). По воспоминаниям тех, кто пережил эти времена, «волосы примерзали к стенам палатки». Постепенно зоны благоустраивались: появлялись пекарня, баня, магазин, клуб, начальная малокомплектная школа для детей сотрудников.

«Берегите лошадей» — читаем в приказах управления, но нигде нет упоминания «берегите людей». Долго на таких работах даже физически крепкие люди не выдерживали, становились инвалидами, умирали.

Особенно много погибло в Вятлаге в годы войны (до 30%). Места захоронения большинства погибших неизвестны.

«За убийство давали 8 лет, а за Есенина — 10 лет. Во время обыска спрашивали: «Увас есть сборник Есенина?»


Екатерина Новоселова, Пермский край, г. Чайковский, педагогический колледж, 2 курс.

«Мне уже 69 лет, а я так и не узнал: где родился, кто мои родители, чья рука направила меня в возрасте примерно двух лет в детский дом без свидетельства о рождении... моя биография началась в 1938 году в детском доме. Мой первый документ выписан в 1943 году — свидетельство о рождении...»

Однажды в автобусе слышу громкий, уверенный голос пожилой женщины: «Развели в стране бардак, а теперь сами не знают, что делать! ...Сталин вот знал, у него порядок был, Сталина бы нам сейчас...» Мне стало страшно и стыдно, больно и горько — все эти чувства нахлынули одновременно. Очень хотелось напомнить женщине, что было «хорошего» в то время, но не хватило сил. Шла и думала: «Что будет с нами через 20, 30, 40 лет? Неужели еще когда- то мне или моим внукам придется увидеть «такое» свидетельство о рождении, как у Василия Викторовича Грохова?! Или услышать снова рассказы «Как мне давали в детском доме отчество?»


Хава Хаматханова, Республика Ингушетия, г. Назрань, Студия искусств, 1 курс.

«На перроне в это время появился старик, которого все хорошо знали. Он что-то громко доказывал солдатам, покрикивал на них, просил о чем-то. Позже я узнал от матери, что он ругал солдат, утверждая, что русская интеллигенция не простит этого варварства. «Я здесь живу 10 лет, — говорил он, — эти люди меня от смерти спасли, нельзя их выселять, что вы делаете, дети мои, нельзя этого делать, нельзя». Бил палкой по земле. Он работал врачом.

В вагоне мы оказались под нарами. Взрослые и старики были наверху, а мы, впятером — мать и четверо детей, оказались внизу. Я не замедлил вытащить из кармана ножичек и потихоньку просверлить маленькое отверстие на уровне глаз. Сидя на корточках, стал выглядывать. Это отверстие помогало нам всю дорогу. Мы также пользовались им по-легкому, а когда ложились спать, закрывали его тряпочкой.

В пути следования были очень трогательные моменты: во время остановки уже на половине пути, к примеру, когда поезд подходил к Уралу, чаще всего люди искали своих кровников, своих обидчиков, чтобы простить их. Выходили мужчины, вдоль вагонов выкрикивали имена, искали кого-либо, братались, обнимались».

И вот все это позади, уже пошел седьмой десяток лет после этого черного февральского дня. Но до сих пор непроизвольно в душе встает вопрос «За что?» За какие грехи мой народ был выслан с родных гор на вымирание?


Юлия Сеелева, г. Томск, гимназия № 24,11 класс.

На станции уже стояли эшелоны, состоящие из товарных вагонов, и было привезено очень много людей — «кулаков». Конвоир согласно имеющемуся у него списку выкрикивал фамилии арестованных. Мужчин заталкивали в вагоны одного эшелона, а женщин с детьми — в другой эшелон. Конвоиры торопились, кричали: «Побыстрей, побыстрей!» Мужья, жены их дети, обнявшись, горько плакали, кричали от горя. Конвоиры хватали мужчин, отрывали от них жен и детей и запихивали их в вагоны, а женщин с детьми пихали в другой эшелон. На станции стоял дикий крик и плач; кто-то кому- то на прощание что-то наказывал.


Мария Гордина, Владимир Чубуков, Пермский край, г. Чайковский, профессионально-педагогический колледж, 2 и 1 курсы.

Еще в 1994 году она привозила на Родину книгу памяти жертв репрессий русских немцев, изданную в Германии в 1991 году. Она оставила ксерокопии этих страниц. Книга издана на немецком языке. Тобиас Петрович нашел своих родственников и перевел текст на русский язык.


Дарья Ткачева, г. Астрахань, школа № 55, 7 класс.

В этом году я решила писать работу о судьбе репрессированного. Я уже готова к этому. Мой дедушка (он умер в 2005 году) много рассказывал мне о Сталине, Ежове, Берии, какое страшное было время, как уничтожали людей, гноили в лагерях, унижали человеческое достоинство и как любой простой человек мог стать «врагом народа».

Мой прадед Сапогов Григорий Иванович — революционер — был послан в тюрьму и расстрелян как «враг народа». Никто об этом в семье не говорил, кроме деда.

Не могу согласиться с теми взрослыми, которые говорят: «Тебе еще рано этим заниматься. Будешь старше, тогда». А кто вообще может определить, когда рано или когда поздно? Я слышу аргумент — не нужно разрешать детям во всем этом копаться. Может быть, нам не всегда понятны многие процессы, происходившие в нашей стране, но пропустить через себя судьбы людей, разглядеть, где справедливость и несправедливость — мы в состоянии.


Михаил Савчук, г. Астрахань, школа № 55,10 класс.

Спрашиваю: «А вы знаете того человека, который донос на отца вашего написал?»

«Он сам к нам приходил и просил прощения. Его заставили это сделать. Он капитан с завода Ленина. Ему пригрозили, что детей арестуют, он и написал. Мы его не виним, ведь каждый за свою семью переживал. А людей ломали страшно. Он не выдержал.

Мама так замуж и не вышла. Все ждала отца».


Александра Клапиюк, Татьяна Родионова, Мария Шнякова, Архангельская обл., г. Котлас, школа № 17, 9 класс.

В мае 2005 г. на улице Воровского началась отсыпка дороги гравийно-песчаной смесью. Фирма «Фрегат-авто» купила ее, чтобы проложить дорогу до своего офиса. И появились огромные кучи. Повсюду в кучах виднелись человеческие кости! А работники «Фрегат-авто» возили и возили эту смесь. Тогда граждане обратились в милицию и написали в газету «Двинская правда». Кучи человеческих костей мешали движению, и они были... раскатаны по дороге. Материальный интерес владельца фирмы «Фрегат-авто» оказался выше каких-либо моральных принципов.

Взрослые в лучшем случае выражали возмущение, ждали, когда отреагируют начальники и разрешат проблемы. Мы с Ириной Андреевной Дубровиной, председателем КИПОД (Котласское историко-просветительское общественное движение) «Совесть», собирали кости рядом с несущимися по дороге машинами. Кости были так прочно вкатаны в дорогу, что извлекали их с большим трудом. Кто-то с интересом спрашивал: «А не страшно было их собирать?» Мы отвечали: «Собирать кости не страшно,^ —страшно ходить по ним.»


Но все это — тиражом одна, редко две тысячи экземпляров, то есть как бы для самих себя. Публика этих книг не читает, публика читает глянцевые издания. И вообще, знание, которое несут книги, легко вытесняется из общественного мейнстрима одной-единственной передачей по первому каналу телевидения, у которого аудитория под 100 миллионов зрителей.

Позиция телевидения тоже двойственна, но чаша весов явно склоняется в определенную сторону. Да, идут фильмы и целые сериалы, связанные с репрессивными сюжетами: «Московская сага», «Дети Арбата», «Завещание Ленина» (по Шаламову), «В круге первом»; идут документальные передачи Николая Сванизде, Леонида Млечина и других. Но идут (и, пожалуй, чаще) и другие фильмы и передачи, в которых вам обязательно расскажут, что Сталина хвалил сам Черчилль, что Троцкий был на самом деле шпионом, как, впрочем, и Ленин, который приехал в запломбированном вагоне делать революцию на немецкие деньги. Сталина тут, как правило, отделяют от коммунистов, он — государственник, продолжатель дела всех строителей Российской империи, продолжатель русской державной традиции, победитель. И модернизатор. Идет бездарно-китчевый 40-серийный «Сталин-лайф», настойчиво внедряющий в массовое сознание образ руководителя страны, который, да, был жестким и даже жестоким правителем, но мудрым человеком, выдающимся политическим деятелем, думал только о государственных интересах и величии страны. А величие страны и есть высшая национальная ценность.

Президент несколько лет назад сказал, что у нас была славная история и воспитывать молодежь надо на примерах из нее. А совсем недавно сказал, что 37-й надо помнить. Как соединить это? Как-то не очень соединяется. Или вовсе никак. Потому что история у нас была разная. Сложная. Мучительная. Трагическая. И эти сложность, трагедия, мука ничуть не менее важны для воспитания молодых, чем примеры славы и побед. Да и переплетены они все бесконечно - эти самые разные примеры — славные и бесславные, вызывающие гордость и позорные. История — это ж не памятник Хрущеву на Новодевичьем кладбище — она не белая и не черная, не «с одной стороны» и «с другой стороны». Она — единая.

Недавно я слышал, как некий профессор, автор будущего школьного учебника истории, публично утверждал, что писать его надо так: простая и прозрачная историческая картинка, укрепляющая исключительно счастливую идентичность «первого поколения россиян». Всякие сложности — в университете, пожалуйста. Но как же тогда быть со стыдом за прошлое? С болью? Как быть с гражданской ответственностью? Опять нас, как Чаадаева, хотят научить «любить родину с закрытыми глазами». А «склоненная голова» и «запертые уста» — приложатся.

На образ несправедливого и пыточного 1937 года сегодня вроде бы не покушаются. Его просто отодвигают на периферию сознания. В какие-то далекие, ни с чем не связанные клеточки, откуда его трудно, если вообще возможно, извлечь. Победа, космос, ядерный паритет, великая культура — это вот наше прошлое, а если уж заглядывать в довоенную эпоху, то там у нас в первую очередь имеется индустриализация, ликвидация безграмотности, покорение Северного Полюса, перелет Чкалова. Никто и не будет отрицать, что был 37-й год, просто он будет занимать в истории все меньше и меньше места. Такова, мне кажется, сегодняшняя тенденция. Поддерживаемая сверху.

Один московский историк недавно заметил по поводу образа Сталина в российских СМИ, что так можно переписать и библейскую историю: Каин, конечно, совершил правонарушение, убил брата, — но зато какие у него огромные заслуги в области земледелия!...



Всеобщее ликование 1937 года, частое и обильное, еще одна загадка Большого террора. Конечно, были поводы — от пушкинского юбилея до снятого со льдины Папанина.

Но восторг энтузиазма пронизывал, казалось, саму ткань повседневности. Может, все-таки казалось?


Сегодня старшие охотно упрекают современных молодых людей в нравственном релятивизме, в отсутствии твердых моральных принципов. А что мы хотим, если сами остаемся в логике такого «зато»? Сталин, конечно, совершал преступления — но зато...

Ценность государства по-прежнему имеет приоритет перед ценностью личности, свободы и жизни человека.


Из тезисов «Мемориала» «1937 год и современность»

Что требуется сделать для осмысления и преодоления разрушительного опыта Тридцать Седьмого?

Необходимо публичное рассмотрение политического террора советского периода с правовых позиций. Террористической политике тогдашних руководителей страны, и прежде всего генерального идеолога и верховного организатора террора — Иосифа Сталина необходимо дать ясную юридическую оценку, иначе отношение общества к событиям эпохи террора неизбежно будет колебаться в зависимости от изменений политической конъюнктуры...

Обеспечить благоприятные условия для продолжения и расширения исследовательской работы по истории государственного террора в СССР: снять все ныне действующие необоснованные ограничения доступа к архивным материалам.

Создать, наконец, школьные и вузовские учебники истории, в которых теме политических репрессий, и в частности Большому террору, было бы уделено место, соответствующее их историческому значению; нужны просветительные и культурные программы, посвященные этой теме, на государственных каналах телевидения, государственная поддержка издательских проектов, посвященных этой эпохе.

Создать общенациональный Музей истории государственного террора; история террора и ГУЛАГа должна быть представлена во всех исторических и краеведческих музеях страны.

Воздвигнуть, наконец, общенациональный памятник погибшим, который был бы поставлен государством и от имени государства; памятные знаки и мемориальные доски во всех местах страны, связанных с историей террора.

Убрать из названий улиц, площадей, да и населенных пунктов, имена государственных деятелей — организаторов и активных участников террора. Топонимика не может больше оставаться зоной увековечения памяти преступников.

Необходима государственная программа подготовки и издания во всех субъектах Российской Федерации Книг памяти жертв политических репрессий — сейчас они есть только в части регионов России и охватывают не более 20% числа людей, подвергшихся политическим репрессиям.

В осмыслении Большого террора и, шире, всего опыта советской истории нуждается не только Россия и не только страны, входившие в СССР, ибо эти события наложили отпечаток на всемирную историю. ГУЛАГ, Колыма, Тридцать Седьмой — такие же символы ХХ века, как Освенцим и Хиросима — свидетельства хрупкости и неустойчивости человеческой цивилизации, относительности завоеваний прогресса, предупреждение о возможности будущих катастрофических рецидивов варварства. Дискуссия о Большом терроре также должна выйти за рамки национальной проблематики, стать предметом общечеловеческой рефлексии. Но инициатором и средоточием этой дискуссии обязана стать общественная мысль в странах, которые входили в состав СССР, в первую очередь — Россия. Мы уверены — без принятия на себя тяжелейшего груза ответственности за прошлое у нас не будет никакой национальной консолидации и никакого возрождения.


Загрузка...