Часть I Покуда не сбудется благо

1

В июне 1938 года Филине Демут спросила капеллана Романа Хаберланда, будет ли угодно Всемогущему Господу, если она приобретет красное знамя с черной свастикой на белом круглом поле и вывесит его на балконе своей квартиры на пятом этаже дома в переулке Берггассе.

Хаберланд, краснолицый, высокий и сильный крестьянский сын из-под Зальцбурга, спросил, как ей пришла в голову такая мысль.

— Это все наш портье, ваше преподобие, Пангерль, вы его знаете. Так вот, он вчера заявил, что я должна вывесить это знамя на балконе. Я должна была сделать это уже давно, как все остальные. Он очень разозлился, когда я сказала, что еще даже не купила знамя и что сначала хочу посоветоваться с вами, ваше преподобие.

Двадцатидевятилетний капеллан с каштановыми волосами, постоянно жизнерадостным лицом, веселыми глазами и великолепными зубами за полными губами большого, чувственно изогнутого рта, недолго думал над тем, простит ли Господь беспомощную молодую женщину, которая под натиском взбешенного портье по имени Пангерль укрепит на своем балконе знамя со свастикой. Ведь венский князь церкви, Теодор кардинал Иннитцер, сделал то же самое на соборе Святого Стефана.[4] Поэтому он решил, что Всемогущий Господь не будет слишком придирчивым.

— Лучше, если вы купите это знамя, — сказал он.

Привлекательная, хотя и немного худая, Филине Демут с облегчением кивнула:

— Благодарю вас, ваше преподобие. Пангерля я бы не послушала. А вам я доверяю. Я очень рада, что всегда могу спросить вас, если сама не знаю ответа.

— Спокойно приходите ко мне со всеми вашими вопросами, фройляйн Демут.

Двадцативосьмилетняя фройляйн взглянула на него живыми темными глазами:

— Спасибо, ваше преподобие, с радостью! А что касается знамени, — ее прелестное лицо помрачнело, — я сделаю это без удовольствия. — Она доверительно наклонилась к нему: — Знаете что? Этот Гитлер — я читала о нем в газетах, и в еженедельном обозрении в кино я его тоже, конечно, видела… Так вот, мне кажется, этот Гитлер — нехороший человек.

«О боже!» — подумал Роман Хаберланд.

— Вчера штурмовики забрали Зильберманнов, которые жили подо мной. Ну вот, а несколько дней назад уехал господин профессор.

Они стояли на широком балконе с тяжелым каменным парапетом. Был жаркий день.

— Я слышал об этом, — сказал Хаберланд.

— Вы его тоже знали, не так ли? — Филине Демут кокетливо улыбнулась. Все в ней было изящно: ноги, руки, голова, рот, уши. Ее голос обладал необычайным обаянием. — Он жил там. Номер девятнадцать!

Хаберланд взглянул в направлении протянутой руки Филине — очень маленькой и очень белой руки. Наискосок на противоположной стороне он увидел дом, в котором с лета 1891-го по лето 1938 года жил, работал, лечил пациентов и написал большинство своих произведений Зигмунд Фрейд. Здание было возведено в том же стиле периода «грюндерства»[5], что и дом, в котором жила Филине. Хаберланд, как и Филине Демут, знал Фрейда на протяжении длительного времени. Именно ему Филине была обязана тем, что ее лечил Фрейд. Капеллан смотрел в сторону дома этого великого человека, который тоже покинул Австрию. На первом этаже по левую сторону от входной двери он видел мясную лавку Зигмунда Корнмеля, а справа от входа — Первый венский союз потребительских обществ. Он знал, что Фрейд жил на втором этаже в небольшой квартире. С балконов повсюду свисали знамена со свастикой, одно, особенно длинное, было укреплено на коньке крыши.

— Добрый господин профессор! — послышался жалобный голос Филине. — Он помог стольким людям! И что же? Венцы и коллеги преследовали и ненавидели его, какой срам! И на старости лет он был вынужден уехать! Знаете, что он мне сказал, ваше преподобие, когда я пришла к нему попрощаться и пожелать всего доброго?

— Вы пришли к нему попрощаться? — Хаберланд с любопытством рассматривал Филине.

— Ну конечно! Ведь так положено! «Все хорошо, — сказал господин профессор, — не плачьте, дорогая фройляйн Демут. Я уезжаю отсюда только потому, что хочу умереть на свободе…» — Голос Филине дрожал от сострадания. Она замолчала, напряженно размышляя, а затем продолжила: — Конечно, он еврей, я знаю. И Зильберманны, которых они взяли, тоже евреи… — Она зашептала, держа руку перед собой: — Они все виноваты в том, что Господь наш Иисус Христос был распят. Но помилуйте, ваше преподобие, это же было так давно! Люди в доме говорят, что Гитлер распорядился ликвидировать всех евреев. Но это же неправильно, как вы думаете, ваше преподобие? — Она смотрела на Хаберланда беспомощно-сладострастными глазами.

Он вздохнул, вспомнив то время, когда неоднократно посещал Фрейда, чтобы поговорить о фройляйн Демут. Тогда Хаберланд был совсем молодым духовником в близлежащей Центральной больнице, где он опекал и фройляйн Демут. Однажды, когда капеллан был у Фрейда и профессора вызвали из комнаты, он прочел историю болезни Филине, которую Фрейд получил из клиники, прежде чем начать лечение. В этой истории болезни было приблизительно следующее:

«Пациентка родилась 15 сентября 1910 года. Единственная дочь относительно богатых родителей; матери во время рождения ребенка был 41 год, отцу — 46 лет. Девочка росла избалованной и изнеженной, позднее тянулась в основном к отцу, к которому испытывала большую любовь. Мать, игравшая доминирующую роль в чрезмерных заботах о семье, с ревностью относилась к привязанности отца и дочери. Еще до начала половой зрелости у дочери с отцом установились очень нежные отношения. В 16 с половиной лет пациентка на слете приходской молодежи — она воспитана католичкой и верующей, хотя и не чрезмерно религиозна — влюбилась в одного молодого капеллана. Частые встречи, прогулки по Венскому лесу в группе, возможно, и тайная встреча. Выяснить, насколько далеко зашла эта любовная связь, не удалось. Капеллан оставил ее. После этого у пациентки наступила сильная религиозная фиксация с явлениями покаяния и соблюдения постов, связанная с отвращением к безнравственности, в особенности в сексуальном смысле. Женская роль отрицалась, менструация воспринималась как нечто мерзкое.

Вторая любовная связь была со священником. Ставшая чрезвычайно религиозной, пациентка проявляла любовь ко всем лицам духовного звания, воспринимая их как апостолов Христа. Над ее кроватью висела картина с изображением почти полностью обнаженного Христа при бичевании. Пациентка часами и ночами бдела в молитвах и впадала в экстатическое состояние, во время которого с трудом воспринимала обращение к ней. Однажды мать застала ее, когда она занималась мастурбацией перед картиной с изображением Христа. Упомянутый священник влюбился в пациентку. Она его выдала, что привело к большому, с трудом погашенному скандалу. После этого пациентка непосредственно перед выпускными экзаменами перестала ходить в школу, похудела до 32 кг. Состояние ее стало угрожающим для жизни, поэтому ее вынуждены были доставить в нашу клинику…»

«И там я познакомился с Филине Демут», — подумал капеллан Хаберланд, стараясь восстановить в памяти оставшуюся часть истории болезни…

«…Характеристики: внешне очень привлекательна, несколько худа, глаза блестят, легко возбудима, проявляет большой интерес к эротическим темам при отрицании любой действительной сексуальности. С каждым мужчиной, вступающим с ней в более тесный контакт, у пациентки возникает конфликт: прельщает мужчину, внезапно его отталкивает, думая, что ей угрожают разврат, безнравственность и грех. Сексуальность полностью смещена к религиозности. Очень быстрая смена настроений, мотиваций и активности характерны в такой же степени, как и присутствующая в конечном итоге леденящая холодность по отношению к каждому, и вытекающие отсюда интриги.

Диагноз: истерия с бредовыми характеристиками и направленностью на религиозный или любовный бред.

Резюме: в нашей клинике пациентка до некоторой степени психически и физически пришла в себя, вес увеличился до 43 кг.

По предложению духовника клиники Хаберланда и по желанию родителей пациентка направляется к господину профессору Зигмунду Фрейду, Вена IX, Берггассе, 19, которому препровождается копия данной истории болезни…»

«Да, — подумал капеллан Роман Хаберланд, когда стоял в эти жаркие предполуденные часы в июне 1938 года рядом с Филине Демут на балконе пятого этажа ее жилого дома и рассматривал многочисленные знамена со свастикой. — А ведь прошло уже девять лет. Время. Как быстро проходит время… Тогда я был духовником в Центральной больнице, сегодня, хотя я все еще и духовник, у меня есть и другие задачи, действительно, совсем другие… Хорошо, что, будучи духовником, я могу скрывать свою другую деятельность».

Когда Филине Демут пришла к профессору Фрейду, он начал психоаналитическое лечение, предполагая у нее так называемое «kachexia nervosa» (нервное истощение). Но поскольку ее родители постоянно захаживали к нему, выражая желание вмешаться в процесс лечения, а дочь всегда прислушивалась к советам матери, Фрейд после неполного года врачевания свернул свои усилия. Ненормальное душевное состояние фройляйн после этого еще более ухудшилось и казалось теперь хроническим.

В свои 28 лет Филине все еще была девственницей, и девственницей ей суждено было умереть. К тому времени она осталась совершенно одна на свете. Сначала от двустороннего воспаления легких умерла мать, затем, год спустя, от апоплексического удара скончался отец. Будучи состоятельным коммерсантом, он заранее позаботился обо всем необходимом на случай своей смерти; Филине не могла пожаловаться на финансовые трудности.

Два раза в месяц, иногда чаще, Роман Хаберланд наносил визит в большую квартиру, и тогда у Филине было то, что в Вене называют «общением». В остальном она была полностью занята: в течение недель, месяцев она самозабвенно занималась вышиванием скатертей для кофейного стола и скатертей с самыми разными изречениями: «Ешь, что готово, пей, что чисто!» Или: «Хлеб наш насущный дай нам на сей день!» Или: «С Богом начинай, с Богом завершай!» Однажды она вышила великолепного петуха, который стоял на кухонном столе. А сзади него — кухарку, точившую огромный нож. Над всем этим Филине разместила слова: «Ты и не подозреваешь об этом!»

Эту скатерку однажды вечером она сожгла, испытав чувство глубочайшего облегчения: ведь доброй христианке не подобает издеваться над страданиями невинных созданий.

Капеллан Хаберланд любовался ее работами. Насколько же тогда гордилась собой Филине! Сколько же скатерок она вышила! И все они проделывали один и тот же путь: в одно близлежащее заведение на улице Лихтенштайнштрассе — Католическое объединение святой Катарины, куда добрый капеллан Хаберланд привел Филине Демут. Это было место встречи одиноких пожилых и молодых дам — женщин подобного рода достаточно много. Встречами на Лихтенштайнштрассе руководил, попеременно с другими священниками, Роман Хаберланд.

Скоро Католическое объединение святой Катарины стало для Филине вторым домом. Здесь она всегда чувствовала себя счастливой. Она познакомилась со всеми другими женщинами и знала, что здесь ее понимают, что она в безопасности и среди подруг. Многочисленные скатерки она завещала самым бедным из бедных в Вене, нищенские жилища которых были лишены каких-либо украшений.

Еженедельные вечера в Объединении святой Катарины стали источником света и заняли главное место в жизни Филине Демут. Они превратились в праздничные часы, и прелестная фройляйн тщательно к ним готовилась. Она принимала ванну, промывала свои белокурые волосы уксусом, чтобы сделать их еще более светлыми и блестящими. В середине дня она обедала в городе. Это был единственный повод, по которому Филине Демут вплоть до своей преждевременной и насильственной смерти ела в городе. Она открыла кабачок, где обслуживали только женщины. После трапезы она некоторое время медленно прогуливалась по соседнему Первому району, рассматривая витрины магазинов, полных многих вещей, назначения и смысла которых она не знала и которые все без исключения воспринимала как греховные. Потом она спала до 16 часов, а в 17 часов появлялась в Объединении святой Катарины, передавала Хаберланду свои скатерки, получала слова благодарности, похвалы и признания, и лицо ее озарялось улыбкой блаженства. Здесь все были добры к ней, здесь были рады ей, здесь было прекрасно!

А потом в низких, темных помещениях, украшенных изречениями из Библии и благочестивыми иллюстрациями, она проводила ранний вечер в обществе приблизительно двух дюжин молодых и пожилых дам. Подавался настой ромашки и дешевые пряники. Хаберланд немного читал вслух из Книги книг, но иногда они развлекались, играя в такие игры, как «Слепая корова», «Знаменитые мужчины», «Я вижу то, чего не видишь ты». В игре «Слепая корова» Филине была непобедимой. Очень ловкая и проворная, издавая резкие возбужденные крики, она сновала туда-сюда с завязанными глазами, и всегда ловила любого, как бы он ни старался этого избежать. Со «Знаменитыми мужчинами» дело обстояло не так хорошо, но тут она полагалась на господина капеллана Хаберланда, который подсказывал ей, хотя это, в общем, было запрещено и другие относились к этому отрицательно.

В 1937 году в приливе беспрецедентного легкомыслия фройляйн Демут купила по ужасающей цене — 25 шиллингов — огромную подарочную коробку шоколадных конфет с начинкой, чем поразила своих подруг, разразившихся ликованием.

В этот вечер фройляйн тихо сидела среди других членов общества и смотрела, как те поглощали сласти. Сама Филине не съела ни одной конфеты. На какое-то короткое грешное мгновение (она сразу же испуганно перекрестилась) ей подумалось, что у Господа Бога нашего Иисуса Христа, должно быть, был подобный душевный настрой, когда он сотворил известное чудо с хлебом и вином.

Чтобы искупить эту грешную мысль, которая наверняка пришла от дьявола, Филине в тот же вечер, возвратившись в тишину своей квартиры, приступила к изготовлению самой большой скатерти, которую она когда-либо вышивала. Бесконечно тяжелым трудом она воспроизвела сцену из Нового Завета с изречением «Я путь, истина и жизнь».

Покончив с этим делом, она сдала красиво упакованную скатерть в Объединение святой Катарины — для его преподобия Хаберланда, который в это время отсутствовал. На следующий день капеллан зашел к Филине, чтобы поблагодарить за подарок. По его словам, она доставила ему этой скатертью особенно большую радость. Памятуя о состоянии Филине, он добавил, что тем самым она, несомненно, доставила совершенно особую радость и Господу Иисусу Христу на небесах.

С этого момента Филине Демут полностью подпала под влияние капеллана. Она любила его так же необычно и болезненно, как жила, но это была, без сомнения, чистая любовь.

Капеллану Хаберланду было жаль молодую женщину. Будучи добрым и умным человеком, он знал, что в данном случае имел дело с бедным существом, с которым природа и воспитание сыграли злую шутку, — с запуганным, беспомощным созданием, которое ищет защиты в церкви, как ребенок ищет защиты у матери. Поэтому он уже давно был полон решимости окружить Филине особой заботой. Об этом же он думал и в те жаркие предполуденные часы в июне 1938 года, когда стоял рядом с фройляйн на большом балконе ее квартиры, и говорил с ней о профессоре Фрейде, о Зильберманнах, и об этом человеке — Гитлере. Филине как-то странно, беспомощно-сладострастно взглянула на капеллана и тихо сказала:

— Почему этот Гитлер так ненавидит евреев? Действительно только потому, что они убили Господа Бога нашего Иисуса Христа? Я не очень-то в это верю. Говорю вам, ваше преподобие, — зашептала она доверительно и прижалась к нему, — сейчас все будет очень плохо, очень, очень плохо…

2

Для Филине Демут все очень плохо стало в 1944 году.

Это случилось 5 августа, когда позвонили в дверь.

Филине сидела на балконе и читала Библию: «И произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди на земле. Такое землетрясение! Так великое! И город великий распался на три части, и города языческие пали, и Вавилон великий воспомянут пред Богом, чтобы дать ему чашу вина ярости гнева Его. И всякий остров убежал, и гор не стало…».[6]

Услышав звонок, фройляйн пошла в темный коридор и открыла входную дверь. Из трех мужчин, которые стояли перед ней, она знала только одного — портье Пангерля, который сразу же выбросил одну руку вверх и проревел:

— Хайль Гитлер!

— Добрый день, — с трудом ответила Филине, поскольку слегка испугалась: она испытывала страх почти перед всеми людьми, потому что почти все люди могли причинить зло. — В чем дело? — спросила она.

— Оба господина… — начал портье с партийным значком на груди рубашки. Однако один из двух в штатском, тот, что повыше, прервал его:

— Фройляйн Демут?

— Да…

— Моя фамилия Кизлер, это мой коллега Ханзен. Мы из жилищного управления. Позвольте войти. — С этими словами он отодвинул Филине в сторону, и все трое мужчин с шумом вошли в квартиру.

— Но господа… господа… позвольте, так же нельзя! Что вы себе позволяете… Правда, это же бесстыдство… нет-нет, это моя спальня… Там еще совсем не убрано!

Но мужчины вообще игнорировали Филине. Они ходили из комнаты в комнату, все осматривая и измеряя, зашли в кухню, ванную комнату и туалет старомодно обставленной квартиры. Они не обращали внимания на непрекращающиеся вопли Филине и делали заметки в больших блокнотах. Филине вынуждена была прислониться к стене — чудовищная волна слабости внезапно захлестнула ее.

«…великое землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди на земле», — подумала она, пытаясь вздохнуть.

Мужчины вернулись вместе с портье. Снова заговорил более высокий, который назвал себя Кизлером.

— Помещение с балконом конфисковано, фройляйн Демут.

— Что это значит? — прошептала Филине, вся дрожа. — Конфисковано? Кем?

— Нами, — вмешался Ханзен, тот, что ниже ростом. — Вы здесь живете одна?

— Да.

— Четыре комнаты для одного лица — это же безумие! — резко сказал Ханзен. Он стал заполнять формуляр, осуждающе поглядывая при этом на Филине.

«…чтобы дать ему чашу вина ярости гнева Его…»

— Подпишите здесь, — Ханзен протянул Филине формулярный блокнот и карандаш, указывая пальцем на одну из строк. — Ну, пожалуйста, фройляйн Демут, будьте так любезны, да? Мы не можем тратить на вас целый день!

«…и города языческие падают», — подумала Филине и дрожащей рукой написала свою фамилию на формуляре, как этого от нее потребовали.

— Квартирант прибудет в ближайшие дни, — сказал Кизлер и вытер пот со лба. — Освободите комнату с балконом от вещей и сделайте там уборку. По всей видимости, мы придем еще раз. Четыре комнаты для одного-единственного человека! Хайль Гитлер!

— Хайль Гитлер! — пропел петухом и Ханзен. Затем оба исчезли. Филине слышала, как они прогрохотали вниз по лестнице в тяжелых ботинках.

«…и всякий остров убежал, и гор не стало…»

У Филине закружилась голова. Она быстро села на сундук в прихожей и, с выступившими на глазах слезами, подняла голову к портье:

— Умоляю вас, герр Пангерль, скажите, что это значит?

Герр Пангерль, партайгеноссе Франц Пангерль, был маленьким, скрюченным человеком с искривленным плечом, которое вынуждало его смотреть на всех людей снизу вверх, вывернув голову. На сидевшую на сундуке Филине он мог смотреть сверху вниз, и это немедленно вызвало у коварного и злого человека еще большую агрессивность.

— Моя дорогая фройляйн Демут, — сказал он слишком громко, пытаясь, правда напрасно, говорить хотя бы на сколько-нибудь литературном немецком языке, — надеюсь, вы поймете, что это значит! Ваша квартира слишком велика для вас! Вам не нужны четыре комнаты!

— Но они же принадлежат мне! — возразила Филине.

— У нас война, фройляйн Демут, — сказал портье и свирепо взглянул на Филине.

— У меня — нет! — Филине ударила своими маленькими кулачками по деревянному сундуку. — У меня нет никакой войны! Я никакой войны не начинала! Пусть отдают свои комнаты те, кто ее начал!

— Фройляйн Демут, поберегитесь! — Франц Пангерль был ответственным по кварталу от НСДАП[7] и к тому же ответственным за гражданскую противовоздушную оборону. Филине внезапно вспомнила, как его преподобие Хаберланд настойчиво внушал ей всегда быть по отношению к этому человеку особенно осторожной во всех ее высказываниях.

— Я не это имела в виду, герр Пангерль, — сказала она с кривой улыбкой.

— Тогда ладно. — Портье снова поднял правую руку: — Хайль Гитлер, фройляйн Демут!

— Будьте здоровы, — ответила та.

К счастью, как раз в этот день проходило очередное собрание Объединения святой Катарины, которым вначале руководил Хаберланд. Филине удалось отвести капеллана в сторону и сообщить ему, что произошло.

Он пожал плечами:

— Здесь я, к сожалению, не могу вам помочь. Лучше всего, если вы смиритесь с этим.

— Но ваше преподобие, а если они поселят мне в квартиру мужчину! — Руки Филине задрожали, нижняя губа задергалась.

— Он не будет вам мешать, — сказал Хаберланд. Капеллан, которому сейчас было 35 лет, уже давно выглядел плохо и переутомившимся. Стенания Филине доставляли ему много хлопот. У Хаберланда были более серьезные и тяжелые заботы. Эти непринужденные встречи на улице Лихтенштайнштрассе и духовная опека одиноких женщин стали к тому времени средством маскировки. С раздражением он продолжал: — Дверь в ту комнату заприте на ключ, а с вашей стороны поставьте перед дверью шкаф. А если это действительно окажется мужчина, то он наверняка будет работать, а не сидеть целый день дома.

Фройляйн начала плакать.

— А ванная комната? — рыдала она. — А туалет?

«Я не должен распускаться, — подумал Хаберланд, — нужно успокоить эту симпатичную, психически больную женщину, прежде чем ее поведение станет бросаться в глаза».

— Но это же не причина для того, чтобы плакать, моя дорогая, — сказал он, обнимая ее одной рукой.

— Нет, причина! Причина! — воскликнула Филине в большом возбуждении.

— Тсс! Тихо. Другие дамы уже смотрят на нас. Фройляйн Демут… — ему пришлось глубоко вздохнуть и собрать все свои силы, чтобы не рявкнуть на нее, — …мы живем в ужасное время. Конечно, между разумными людьми можно урегулировать такие проблемы, как совместное пользование ванной комнатой и туалетом. А вы ведь разумный человек, верно? — Говоря это, он посмотрел на свои наручные часы.

17 часов 26 минут.

«Нужно уходить отсюда, — подумал он, — немедленно уходить». К тому, что капелланы на этих вечерах часто менялись, дамы уже давно привыкли.

Филине подняла свое бледное, поникшее от слез лицо.

— Ваше преподобие, — прошептала она, — вы не знаете, что все это для меня означает. Я никогда в жизни не жила вместе с мужчиной. Только с моим отцом, да благословит его Господь! Я ничего не могу поделать — я боюсь мужчин. Вы это знаете, ваше преподобие, мы так часто об этом говорили. Конечно, это неправильно с моей стороны, но это не моя вина. — И тут Филине, смущаясь, употребила слово, которое в точности передавало то, что она испытывала: — Меня тошнит от мужчин! — Она покраснела, как будто произнесла что-то неприличное.

Хаберланд решился на крайность:

— Дорогая фройляйн Демут, а если бы жилищное управление направило к вам, например, меня — что было бы тогда?

Вас?

— Да, меня.

— Но у вас же есть где жить…

— Конечно. Я только говорю: если бы это имело место, вы бы и меня не захотели принять?

Мгновенно лицо фройляйн озарилось счастливой улыбкой. Слезы высохли.

— О, что вы, ваше преподобие! — воскликнула она. — Конечно! Это было бы так прекрасно!

— Вот видите, — сказал Хаберланд. — А ведь я тоже мужчина.

Филине озадаченно смотрела на него.

— Да, — ответила она, — это верно. Об этом я не подумала. — Она откинула голову и сказала хитро и задорно: — Но вы же не то, что другие мужчины!

— Почему?

— Вы капеллан!

— Капеллан тоже мужчина.

— Да, это так, но… но… — Она была совсем сбита с толку. — Я так стесняюсь, — сказала она и опять сильно покраснела.

Хаберланд, еще раз бросив взгляд на часы, помог ей.

— Возможно, — сказал он («Я должен уйти как можно скорее!»), — что мужчина, который будет жить у вас, тоже священник. Или, по крайней мере, добрый католик. Неужели уже одно это не было бы для вас большим успокоением, фройляйн Демут? Знать, что этот человек добрый католик?

Она кивнула:

— Да, это было бы, конечно, большим успокоением. Прекрасно бы это не было. Но это несомненно бы помогло. — Она взглянула на него. — Шкаф я на всякий случай к двери придвину, — заметила она кокетливо, — даже если жилец окажется добрым католиком.

— Ну вот видите, — с облегчением ответил Хаберланд.

Дверь заведения отворилась. Вошел викарий, который должен был его сменить.

3

— Говорит имперское радио Вены! С ударом гонга было двадцать часов. Внимание! Сначала сообщение об обстановке в воздухе. Крупные соединения вражеских бомбардировщиков приближаются к Немецкой бухте и к провинции Бранденбург. Верховное командование вермахта сообщает: на Восточном фронте группа армий «Север» успешно сорвала широко задуманные попытки большевиков достичь Рижской бухты… — Внезапно голос говорившего с пафосом диктора исчез, и из громкоговорителя раздался другой, странно приглушенный и тем не менее сильный голос: — Говорит «Оскар Вильгельм два»! Говорит «Оскар Вильгельм два» — голос правды…

— Опять он, — сказал унтер-офицер Вернер Альт своему товарищу, унтер-офицеру Алоису Хинтерэггеру, сидевшему рядом. Перед обоими солдатами стоял стол с многочисленными электронными измерительными и поисковыми устройствами. Эта станция обнаружения вражеских и нелегальных радиопередатчиков находилась в бараке рядом с закрытым рестораном «Домик на Роане» в Драймаркштайне, поросшей лесом возвышенности на северо-западной окраине Венского леса.

Сильный голос продолжал:

— Правда, жители и жительницы Вены, заключается в сообщении о политическом и военном положении, которое Радио Лондон передает каждый час. Обзором этих сообщений мы начинаем сейчас новую серию нашего «Еженедельного радиообозрения».

Голос по-прежнему слышался очень четко. Оба солдата уже начали работать со своими приборами, когда раздался звонок полевого телефона унтер-офицера Альта. Он поднял трубку и ответил.

— Он опять говорит! — послышался голос из трубки.

— Я слышу, Карл. Мы уже работаем!

— Мы тоже!

— Только опять ничего не выйдет, — сказал Альт.

Другой голос с грохотом обрушился на него:

— Что вы себе позволяете, вы! Я отдам вас под военный трибунал! Я велю расстрелять вас! Вы что, с ума сошли, а? Вы вообще знаете, с кем вы говорите?

— Понятия не имею…

— Майор Раке! — рявкнул голос. — Командирован сюда, чтобы у вас, засранцев, наконец что-то сдвинулось с места и мы схватили эту свинью!

— Мы делаем все, что можем, господин майор, — угрюмо ответил Альт.

— Ни черта вы не делаете, проклятое сонное отродье! Но теперь я заставлю вас шевелиться, будьте уверены!

Майор Раке с пунцовым лицом, который так бушевал, стоял рядом с двумя другими унтер-офицерами в бараке, оснащенном такой же аппаратурой. Он был среднего роста, с лицом обывателя и носил очки без оправы. Барак находился далеко, по другую сторону Дуная, в Двадцать втором районе, в Нойкагране, на территории спортивной площадки, которая на севере граничила с Эрцгерцог-Карл-штрассе, а на востоке упиралась в рельсовые пути Восточной железной дороги. Немного южнее был расположен вокзал Штадлау…

Сильный голос мужчины, раздававшийся из громкоговорителей станций подслушивания и перехвата в Венском лесу и в Штадлау, зазвучал вновь:

— Уже двадцать второго июня, в третью годовщину нападения гитлеровских преступников на Россию, Красная Армия начала мощное наступление на группу армий «Центр». Поскольку величайший убийца всех времен, называющий себя величайшим полководцем всех времен, поскольку этот маньяк настаивал на своем жестком приказе стоять до последнего, советским армиям удалось значительно превосходящими силами в течение нескольких дней уничтожить основную часть группы армий «Центр» в количестве тридцати восьми дивизий, и пробить значительную брешь в линии фронта. При этом сотни тысяч наших земляков погибли или попали в плен — возможно, среди них твой муж, твой сын, твой брат, твой жених… Кровопийца Гитлер не успокоится до тех пор, пока не останется камня на камне…

— Девятнадцать Юг, тридцать шесть Восток, — унтер-офицер Хинтерэггер говорил в микрофон и одновременно вращал диск, установленный над изображением компаса. Вверху, на крыше барака, крутилась антенна пеленгатора.

— Не может быть, Алоис, — раздался из маленького громкоговорителя рядом с Хинтерэггером голос унтер-офицера Фельднера, который, склонившись над своими приборами на пеленгаторе по ту сторону реки, рядом с вокзалом Штадлау, пытался определить местонахождение чужого радиопередатчика. — У меня шестьдесят два Юг и семнадцать Восток. — И на крыше барака на спортивной площадке поворачивалась ищущая антенна пеленгатора.

— …уже третьего июля, — продолжал спокойный голос, — Красная Армия взяла Минск, тринадцатого — Вильнюс, шестнадцатого — Гродно, двадцать четвертого — Люблин, двадцать восьмого — Брест-Литовск. Красная Армия продвинулась вперед и за правый фланг находящейся в Прибалтике группы армий «Север» и двадцать девятого июля достигла Рижского залива в районе Тукума. Тем самым она отрезала группу армий «Север» от нового, спешно созданного немецкого фронта, который тогда еще отчаянно удерживался на границе Восточной Пруссии и севернее Кракова. Уже тринадцатого июля Красная Армия расширила свое наступление на все пространство вплоть до Карпат. Двадцать седьмого июля Красная Армия взяла Львов. Ты, мать, которая теперь, возможно, потеряла своего сына, ты, жена, которая теперь, возможно, потеряла своего мужа, ты, сестра, которая теперь, возможно, потеряла своего брата, и ты, девушка, которая теперь, возможно, потеряла своего жениха, — вы все не забудьте сказать: мы благодарим нашего фюрера!

— Восемнадцать Юг, тридцать три Восток…

— Но это неправильно, дружище! У меня все еще шестьдесят два Юг, но зато сорок один Восток!

— …Вы слышите, как тикают часы? — спросил сильный голос. Послышалось громкое тиканье будильника. — Вы слышите, как в вашей комнате тикают ваши собственные часы? Один, два, три… шесть, семь… Каждые семь секунд в России погибает один немецкий солдат! По достоверным сообщениям, лишь за первые четыре месяца русского похода пало свыше миллиона немцев. Каждую неделю — восемьдесят тысяч. Каждый час — пятьсот. За что? За разоренную землю? За кого? За Адольфа Гитлера? За что? За бредовую идею власти? Каждые семь секунд… час за часом… днем и ночью… каждые семь секунд. Это твой сын? Твой муж? Твой брат? Каждые семь секунд… убит… утонул… замерз… Сколько еще? Каждые семь секунд. За что? За что? За что?

Будильник радиопередатчика продолжал тикать…

— Не определить… как всегда!

— Дерьмо проклятое!

— Паскудство, малого нужно установить! В конце концов, это не какое-то чудо света — установить местонахождение радиопередатчика, — ревел майор Раке.

Нет, это не чудо света.

Это самое простое дело на свете. Для этого требуются минимум два пеленгатора, вот и все. Там поисковые антенны поворачиваются до тех пор, пока голос из радиопередатчика не станет самым громким и четким и пока приборы не покажут максимальный уровень. Потом персонал радиопеленгатора накладывает линейки точно по направлению, указанному направленными антеннами, на лежащую на столе под стеклом карту, снабженную изображением компаса. Или натягивается шнур, или на карту наносится направление. В точке пересечения обеих локационных линий должен находиться разыскиваемый радиопередатчик!

Однако эти и другие солдаты, находившиеся в Венском лесу и в Двадцать втором районе, а также в других местах, более года разыскивавшие радиопередатчик, диктор которого называл себя «Оскар Вильгельм два», никогда не находили точки пересечения. Потому что «Оскар Вильгельм два» был не стационарным, а подвижным передатчиком, установленным на грузовике. И грузовик этот перемещался, в то время как «Оскар Вильгельм два» вел передачу. И передвигался он все время по разным маршрутам.

4

— …Западный фронт! Атлантический вал давно прорван! Триста двадцать шесть тысяч солдат — американцы, англичане и канадцы — объединили в Нормандии свои плацдармы и продвинулись в направлении на Шербур, который они взяли тридцатого июня. Здесь еще держится немецкий фронт обороны. Но он долго не устоит. Только за вчерашний день союзные бомбардировщики произвели девять тысяч семьсот восемьдесят два боевых вылета. Слабая немецкая люфтваффе — триста пятнадцать вылетов, из них пятьдесят девять ночью. Тяжело раненного семнадцатого июля в Нормандии при налете штурмовой авиации генерал-фельдмаршала Роммеля, когда-то прославленного героя Африки, который был на Атлантическом вале главнокомандующим группы армий Б под руководством главнокомандующего Западным фронтом генерала фон Рундштедта, до двадцать третьего июля лечили в госпитале Верней, а затем перевели в госпиталь Ле Везине под Парижем. Он чувствует себя хорошо, его скоро выпишут.

Но маньяк бушует и называет сегодня Роммеля, великого героя вчерашнего дня, предателем, допустившим высадку союзников в Нормандии, что, конечно, не соответствует действительности. Из окружения Гитлера мы слышим, что он полон решимости поставить Роммеля, как только он покинет Ле Везине, перед выбором: либо Роммель покончит с собой, либо предстанет перед Народным судом. Вот так, жители и жительницы Вены, выглядит благодарность кровопийцы…

Капеллан Хаберланд перевел дух. Перед ним раскачивался микрофон, свисавший с распорки грузовика. Пока Хаберланд говорил, он прижимал ко рту носовой платок. Грузовик ехал в направлении Каленбергердорфа со скоростью пятьдесят километров в час по улице Айхельхофштрассе в Нусдорфе, пригороде северо-восточнее Гринцинга, расположенного в Девятнадцатом районе вблизи западного берега Дуная. Слабый штормовой фонарь освещал кузов автомобиля с брезентовым покрытием. За рулем грузовика, который, если верить надписям, принадлежал одной известной пивоварне, сидел молодой рабочий. Хаберланд съежившись сидел на ящике, на другом сидел старый седой рабочий, отвечавший за безупречное функционирование передатчика. На всех трех мужчинах были комбинезоны. Рядом с седым рабочим лежал «ноль-восемь» — надежный пистолет вермахта калибром девять миллиметров.

Седовласый рабочий был коммунистом, юноша за рулем — социал-демократом. Хаберланд знал обоих уже давно. Он знал и многих других рабочих, водивших этот грузовик и умевших обращаться с передатчиком, — так же, как и рабочие знали нескольких других священников, которые ездили вместе с ними и в основные вечерние часы передач последних известий накладывали на частоту имперского радио Вены свои собственные сообщения. Две такие группы более года назад попали пеленгаторам в ловушку, все участники после короткого разбора дела были обезглавлены во дворе так называемого «Серого дома»[8] на Ластенштрассе. Они вели передачи из убежищ, расположенных в больших массивах зданий социального жилищного строительства. Стационарное место вещания стало для них роковым — обнаружить их оказалось не очень трудным делом. Сразу же после ареста участников рабочие и духовные лица поняли свою ошибку. При ведении передач со стационарного места необходимо было считаться с тем, что через пятнадцать, максимум двадцать минут передатчик будет запеленгован. Несмотря на жесткие предупредительные меры нацистов, другие группы разработали новый метод, а именно — вести передачи во время езды, причем каждый раз по другим маршрутам, как можно чаще меняя направление движения.

Так капеллан Хаберланд и в этот вечер 5 августа 1944 года добрался до Нусдорфа, где грузовик после нескольких крутых поворотов дороги внезапно свернул направо в переулок Нусберггассе.

Вот это и было одним из тайных занятий Хаберланда. Были и другие. Чтобы замаскировать эту деятельность, и были организованы Объединение святой Катарины и другие группы, был создан целый ряд новых приходских мест встречи. Священники, в большинстве своем молодые люди, происходили из всего немецкоговорящего пространства, так что при помощи дополнительной страховки — платка у рта — присутствовали все диалекты, чтобы сбить с толку слухачей. Передачи велись с неравномерными интервалами. Маршрут всегда обсуждался лишь непосредственно перед отъездом.

Грузовик — все это время Хаберланд зачитывал другие новости — неожиданно снова резко свернул налево, в ведущий на юг переулок Эроикагассе.

Молодой рабочий был превосходным водителем, старый — превосходным техником. А капеллан Роман Хаберланд был отличным диктором. В подобной деятельности можно было использовать только таких людей. Все, что они делали, было вызвано глубочайшим отвращением к маньяку и его ужасным кровавым преступлениям. Коммунисты, социал-демократы, представители христианско-социальных кругов, либералы, консерваторы, лица духовного звания и атеисты — в те годы они были, точно так же, как в Германии, друзья по заговору. День за днем, ночь за ночью они рисковали своей жизнью, потому что ждали свержения тирана и его подручных убийц и верили в новое, лучшее и прекрасное время, когда они смогут сказать, что делали свое дело, чтобы это будущее стало возможным. Да, тогда они все были друзьями.

В Австрии нет никаких памятных досок из камня или прочих постоянных наглядных свидетельств о тех духовных лицах и тех рабочих. Но и вплоть до того дня, когда эти строки идут в печать, в Австрии нет ни одного хотя бы малюсенького переулка, который бы носил имя великого Зигмунда Фрейда. Было объявлено о превращении его квартиры в музей. Лишь скромная, установленная благодаря инициативе частных лиц доска на входе в дом в переулке Берггассе, 19, с 1953 года свидетельствует о том, что здесь «жил и творил» Фрейд. Лишь немногие воспринимают эти обстоятельства как позор. Австрия самым основательным образом «вытеснила», употребляя слово из лексикона Зигмунда Фрейда, этого великого психолога, этих священников и рабочих Движения Сопротивления, которые помогали создать радиопередатчик «Оскар Вильгельм два».

Грузовик проехал по ночному Эроикагассе, свернул прямо-таки под острым углом в Хаммершмидтгассе и покатил в северо-восточном направлении к Хайлигенштедтерштрассе. Капеллан Хаберланд начал говорить в микрофон:

— Говорит радио «Оскар Вильгельм два»! Слушайте наше обращение: шествует свобода! С армиями союзников в Европе и Африке! С летчиками союзников в небе Германии и Италии! С миллионами угнетенных, которые ждут своего часа! С армиями рабочих, которые по доброй воле куют свое оружие в Старом и Новом свете! — Пауза. Затем: — Еженедельное радиообозрение радио «Оскар Вильгельм два» заканчивается! Помните: мы вернемся! В один из основных вечерних часов передачи последних известий так называемого имперского радио Вены! Слушайте наше обращение: день придет! День близок! Потому что Англия, Россия и Америка наступают, а с ними — молодые народы!

5

О Боже, Ты так по-отцовски бдел за меня в эту ночь. Я восхваляю и прославляю Тебя за это, — молилась фройляйн Филине Демут, стоя на коленях на жестком полу перед своей кроватью, сложив ладони и направив зачарованный и одновременно затуманенный взор на большое распятие, которое висело над ее кроватью и с которого Распятый, обнаженный до набедренной повязки, смотрел на нее. — …И благодарю Тебя за все добро. Упаси меня и в этот день от греха, смерти и всякого мучения… — Филине громко произносила слова молитвы. Колени начали болеть, как они болели всегда, когда фройляйн Демут стояла на них на жестком полу. Тем не менее она молилась так дважды в день, и не будет неправдой сказать, что она призывала эту боль, хотела испытать ее и переносила ее с радостью, поскольку боль порождала в ней и другие, в высшей степени своеобразные чувства. — …и благослови, Отец небесный, все, что я думаю, говорю и делаю!

Резко зазвучал дверной звонок. Предавшаяся молитве, самоотреченная и погруженная в транс, фройляйн ничего не слышала. Она говорила, еще крепче сжимая ладони:

— Сохрани меня, прошу тебя, святой ангел Господень! Мария, моли за меня перед престолом Господним…

Снова раздался звонок, на этот раз долгий и непрерывный. И Филине слышала его. Колени болели, сильно и сладко. «О нет, — подумала она, — если хочет, пусть ждет. Я обращаюсь к моему Создателю!» И она продолжала:

— …Моли за меня сына твоего, да будет Он прославлен во все времена…

Теперь звонок звонил непрестанно. Филине это не волновало.

— …ныне, и присно, и во веки веков, — молилась она. Потом сделала паузу и, наклонив голову, добавила: — Аминь.

Резко звонил звонок…

Было десять минут десятого и уже очень жарко в это утро 13 августа 1944 года. Филине поднялась и в ночной рубашке, халате и домашних туфлях поспешила из комнаты в темную прихожую, где всегда было прохладно, даже в самую сильную жару. Она посмотрела в глазок входной двери. Снаружи стоял высокий стройный мужчина с узким лицом, белокурый и с голубыми глазами. На первый взгляд он производил впечатление изнуренного человека.

— Да, да, да, иду же! — закричала фройляйн. — Перестаньте же звонить!

На двери квартиры Филине Демут стояло четыре замка, три из которых нужно было вращать, а четвертый открывался специальным ключом. Кроме того, цепочка позволяла двери, даже открытой, распахнуться только на ширину ладони. Что Филине и сделала.

— В чем дело? — спросила она.

— Фройляйн Демут? — спросил белокурый мужчина по-немецки с нездешним акцентом.

— Да, это я. А вы кто?

— Меня зовут Линдхаут, Адриан Линдхаут, — сказал мужчина. — Мне жаль, что я так ворвался. Но этот адрес мне написали в жилищном управлении. Я должен получить у вас комнату.

— А кто мне скажет, что вы именно этот господин? — со страхом спросила Филине. Все-таки мужчина. Мужчина. И никакой не священник.

— Бог мой… — Линдхаут достал из нагрудного кармана пиджака письмо и протянул его в щель. — Вот, пожалуйста, официальное направление.

Филине взяла бумагу и, пока читала, горько подумала: «Действительно, жилищное управление. Ничего не поделаешь». Она сняла цепочку и ледяным тоном сказала:

— Входите.

Филине увидела, что Линдхаут стоял между двумя большими, тяжелыми чемоданами. Он, кряхтя, поднял их и вошел в полутемную прихожую. Фройляйн пошла перед ним и открыла дверь большой комнаты с балконом.

— Пожалуйста, — сказала она. — Я все для вас приготовила. Вот ключ от квартиры. Замок автоматический, герр…

— Линдхаут.

— Линдхаут. А что это за фамилия?

— В каком смысле?

— Вы так странно говорите. Откуда вы?

— Из Берлина. Я приехал ночным поездом. В спальном вагоне не было места. Я совершенно измотан. Я должен немедленно лечь спать.

— Нет, я имею в виду — откуда вы родом?

— Ах вот что! — Линдхаут с большим трудом поставил оба чемодана на большой стол. — Из Роттердама.

Она посмотрела на него с отвращением. Мужчина. Омерзительно. Мужчина. Да к тому же еще иностранец из… из…

— Откуда?

— Из Роттердама, фрау Демут.

— Фройляйн, пожалуйста! — резко воскликнула она.

— Извините. Из Роттердама. — Линдхаут тихо вздохнул. Он подумал: кажется, с этой фройляйн будет очень тяжело. Да что там, в эти времена нужно быть благодарным за все. За крышу над головой. За то, что вообще еще живешь! Он заметил полный испуга взгляд прекрасных глаз на искаженном лице Филине. «Любезность, — подумал он, — попытаемся с помощью любезности». Он улыбнулся: — Я родился в Роттердаме, я вырос в Роттердаме, я работал в Роттердаме.

— Кем?

— Химиком, фройляйн Демут.

— О! — Филине стала вдруг прямо-таки задорной. — Так, значит, вы ученый! Возможно, даже господин доктор?

— Да, фройляйн Демут. — Его улыбка стала еще шире. — Я не буду обузой для вас и постараюсь вести себя как можно деликатнее.

Сердце Филине забилось учащенно. «Очень мило с его стороны, — подумала она. — Хороший мужчина. Я напрасно боялась».

— Роттердам — это где? — спросила она.

— В Голландии, фройляйн Демут. Это был второй по величине город в Голландии, с огромным морским портом.

— Что значит «был»?

Улыбка исчезла с лица Линдхаута.

— Это значит, что города больше нет… — Линдхаут запнулся. — Война. Вы понимаете?

— Нет, — сказала Филине.

Линдхаут решил выражаться осторожно:

— В этой войне Роттердам был разрушен. Бомбами.

— Ах! — Филине с яростью тряхнула головой. — Как наши города, да? Из-за террористических налетов американцев, да?

— Нет, фройляйн Демут.

— Англичан?

— Нет.

— Русских?

С Линдхаута было достаточно:

— И не русских. Немецких самолетов и немецких бомб! В центре города ничего не осталось, кроме башни одной старой церкви. Все остальное — только груды развалин.

— Ужасная война, — сказала Филине. «А ведь я говорила его преподобию Хаберланду еще в тридцать восьмом году, что этот Гитлер нехороший человек. И вот пожалуйста. Но, ради бога, что чудом уцелело во всем большом городе? Башня церкви!» Филине продолжала расспрашивать дальше: — Вы тоже потеряли свой дом?

— Не только дом. — Линдхаут с трудом опустился на старомодную, вырезанную из тяжелого черного дерева кровать, на которой лежало покрывало с вышитой надписью «Будь благословен, иди отдыхать!» — Всех родственников и друзей. Но я бы не хотел больше об этом говорить, — сказал он, осматриваясь в ужасно обставленной комнате. «Что за ужасный резной сервант, что за страшилище шкаф! Что за отвратительная мебель! А эта жуткая картина на стене! Что это? И это еще?! Христос, подвергающийся бичеванию! Повсюду плюш и фарфоровые безделушки. Значит, вот где я приземлился». Конечности Линдхаута словно налились свинцом. Через открытую балконную дверь доносился смех и крики играющих детей.

— Это ужасно, господин доктор, — сказала Филине, откровенно потрясенная. — Сколько страданий! Столько людей умирают! На фронтах! При бомбардировках немецких городов… Гамбург, Берлин, Кельн, Мюнхен, Франкфурт… Я все время читаю в газете о том, что происходит. Бедные люди…

«Да, — горько подумал он. — А Ковентри, и Роттердам, и Варшава? Кто разрушил эти города? Кто вообще начал воздушную войну? Кто в бешенстве проревел слово „стереть“, имея в виду город? Я должен взять себя в руки».

— В Роттердаме я больше не мог работать, — сказал он. — Меня послали в Берлин. Но там сейчас днем и ночью воздушные налеты, и в мою лабораторию в институте Общества кайзера Вильгельма[9] попала бомба. Поэтому меня послали в Вену. Здесь ведь еще спокойно.

— Да, у нас было несколько налетов на другие города в Австрии. А кукушка кричала и у нас в Вене…

— Кто?

— Кукушка. Ах да, вы не можете этого знать! Это такой крик птицы по радио всегда, прежде чем радиостанция отключается и начинают выть сирены. Они часто выли. Тогда мы все бежали в подвал. Но непосредственно на Вену еще не упала ни одна бомба. Только на заводы в предместьях. Всемогущий Бог нас защитил.

— Пусть он делает это и дальше, — сказал Линдхаут, уставившись в пол. Филине обрела надежду:

— Да, да, да! Я утром и вечером молюсь об этом! Вы тоже католик, господин доктор, не так ли?

Адриан Линдхаут не подозревал, что он натворил, когда ответил, покачав головой:

— Нет, я протестант.

6

Час спустя с Филине Демут случился сердечный приступ. Не очень серьезный, но, после того как он прошел, она все же чувствовала себя настолько плохо и так близко к смерти, что, шатаясь, прошла к телефону, старому черному аппарату на стене в прихожей, и позвонила своему домашнему врачу.

Тот пришел, установил, что пациентка здорова, и дал ей несколько пилюль беллергала. Филине снова улеглась в постель. У соседа было тихо. Видимо, еретик пошел спать.

Фройляйн Демут спала до ранних предвечерних часов. Проснувшись, она услышала зловещие шорохи из комнаты Линдхаута — он распаковывал свои чемоданы. Когда Филине услышала, что еретик еще и свистит, она заплакала как маленький ребенок. Она оделась, крадучись пробралась в полутемную прихожую и набрала номер общежития для священников в Обер-Санкт Вайте, где жил Хаберланд. К счастью, он был дома. Стоило ей услышать его усталый голос, как она впала в истерику.

— Я больна, ваше преподобие, — посетовала она и, полная жалости к самой себе, снова начала рыдать. — Очень больна. Случилось что-то ужасное. Вы должны прийти как можно скорее.

— Что значит «больна»? Что с вами? Почему я должен прийти?

Филине зашептала:

— Я не могу об этом по телефону. Я должна вам рассказать это лично. Я не могу долго говорить. Пожалуйста, ваше преподобие, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, приходите!

— Но у меня сегодня очень много дел, фройляйн Демут.

— Умоляю вас, приходите. Это слишком ужасно! — Ее охватила странная сладострастная дрожь…

«Кто знает, что там на самом деле произошло», — подумал Хаберланд и со вздохом сказал:

— Ну хорошо. Но я могу быть у вас только поздно вечером.

— Спасибо, ваше преподобие. Я вам так благодарна… — лепетала Филине, но Хаберланд уже повесил трубку.

В комнате Линдхаута передвигалась мебель, шум был невыносим.

«Нет, — подумала Филине. — Нет, нет и нет, я этого не потерплю!» Щеки ее пылали.

7

— Что вы там делаете? — спросила тремя минутами позже полная ненависти Филине Демут, все еще в халате и ночной рубашке. Едва постучав, она распахнула дверь комнаты, где шумел еретик, и посмотрела на него, с трудом переводя дыхание.

Линдхаут, он был без пиджака, удивленно оглянулся. Оба чемодана теперь лежали на большом шкафу. Стол, как с возмущением обнаружила Филине, был передвинут с середины комнаты к одному из окон рядом с балконной дверью. Другая мебель тоже была переставлена. А в руке еретик держал — у Филине остановилось дыхание — большую картину, изображавшую Господа Бога нашего Иисуса Христа во время ужасного бичевания.

— Что вы тут делаете?! — опять воскликнула она дрожа, поскольку Линдхаут не отвечал, озадаченно уставившись на нее.

— Я снимаю картину со стены, фройляйн Демут, — ответил он наконец. — Вы же видите.

— Да, — внезапно взвизгнула она, — я вижу это! Вы сняли Спасителя со стены! Вы передвинули всю мебель!

«Сумасшедшая», — подумал Линдхаут и резко прервал ее:

— Мне жаль, но в этой комнате мне придется жить, спать и работать! Письменного стола здесь нет. Поэтому я придвинул стол к окну — там светлее. А комод я переставил туда потому, что где-то я должен разместить свои бумаги и документы, все мои книги и все остальное.

— Вы сняли Спасителя со стены! — Она захлебывалась. — Почему? Что вы намереваетесь делать?

— Ну успокойтесь же наконец. Что все это значит?

— Я должна успокоиться? Я должна волноваться! Мое сердце! О Боже, помоги мне! — Она опустилась на черное резное кресло из дуба и театральным жестом прижала руку к груди. — Я спросила вас, что вы намерены делать со Спасителем.

— Он мне мешает. Я хочу убрать его отсюда.

— Что?! — Филине покачнулась.

— Черт побери, здесь что — сумасшедший дом? Извините… я не то хотел сказать… Я хотел сказать, что картина на стене мешает потому, что я туда придвинул комод, а на него мне нужно будет положить много книг. Очень много книг. К сожалению, здесь нет полки. Значит, мне придется складывать их в стопки. А картина не позволяет сделать это. Поэтому я ее снял. Я хотел бы попросить вас сохранить ее у себя. Ради всего святого, фройляйн Демут, это действительно единственная причина! А какая другая причина могла у меня быть? Вы же знаете, кто я. Химик. Химику нужно много специальной литературы, и я думал…

— Замолчите! — дрожа, закричала Филине.

Он уставился на нее, онемев от удивления, все еще держа картину в руках.

— Вы сказали, что я знаю, кто вы! — Теперь фройляйн говорила тихо и задыхаясь. — Да, да, да, я это знаю! Я знаю это точно! Вы не химик! Вас зовут не Линдхаут! Вы кто-то совершенно другой! Кто-то совершенно другой, да!

Картина чуть не выпала из рук Линдхаута. В последний момент он подхватил ее и осторожно положил на кровать. Он выглядел так, как будто умер много часов назад. Его лицо приобрело бледно-зеленоватый оттенок, руки дрожали как при тяжелейшем приступе тремора. На лбу у него выступил пот.

— Что… что… вы… сказали?

— Что вы мне назвали фальшивую фамилию! — Теперь Филине кричала. — Что вы вовсе не доктор Линдхаут!

Линдхаут сжал кулаки. Он быстро подошел вплотную к Филине. Сейчас его голос был похож на шипение змеи:

— Как вам пришла в голову такая чепуха?

В этот день настроение Филине менялось каждую секунду. Теперь она была бледна как смерть и дрожала всем телом. «О Господи, — подумала она. — Господи на небесах, помоги! Он убьет меня! Он убьет меня! Нет, я знаю, Бог хочет только испытать меня. Да, это оно, Божье испытание, и я должна его выдержать».

Этот парадоксальный ход мыслей позволил фройляйн Демут внезапно откинуть голову и совершенно спокойным голосом сказать:

— Меня вы вряд ли сможете ввести в заблуждение, господин доктор Линдхаут! Я знаю, кто вы!

Она не видела, что он вытащил из заднего кармана брюк пистолет системы «вальтер» калибра 7.65 и сунул его за пояс брюк на спине. Она не знала, что он думал: «Ловушка! Эти псы заманили меня в ловушку. Но они меня не получат, нет. Не получат после всего, что произошло, после всего, что я сделал. Если я сейчас погибну, то захвачу с собой нескольких псов, которые ждут где-то здесь, в квартире, вероятно, прослушивают все через скрытый микрофон и которые выслали вперед эту особу как провокатора. Ну, подождите, сейчас и вы кое-что испытаете, свиньи проклятые! Спокойно, спокойно, — подумал он, — это все бред. А Труус? Что будет с ней? Я должен ее защитить. Я должен позаботиться о том, чтобы она осталась жива. Взять себя в руки, взять себя в руки — вот что я сейчас должен сделать. Возможно, эта особа действительно просто сумасшедшая, а не подослана…»

Он спросил:

— А кто же я, фройляйн Демут?

«Ты видишь, Боже, я не отступаю и я не молчу, даже если пришла моя смерть. Я скажу, да, я скажу это». Она сказала это:

— Вы дьявол.

Линдхаут оцепенел.

Он сглотнул комок в горле и, в то время как его рука обхватила рукоятку пистолета, переспросил:

— Кто?

Сердце Филине сильно забилось, перед глазами поплыла красная пелена.

— Вы дьявол, — прошептала она и решительно посмотрела Линдхауту в глаза. — Всемогущий Господь послал вас, чтобы испытать меня. Вы Мартин Лютер![10]

8

После этого в большой комнате надолго воцарилась тишина, только снизу доносился шум улицы. Медленно, бесконечно медленно выпрямлялся Линдхаут. Медленно, бесконечно медленно опускал он пистолет в карман. И вдруг выдержка оставила его, и он начал смеяться. Он смеялся все громче и громче. Наконец, он так взревел от смеха, что у него из глаз брызнули слезы. Казалось, он никогда не остановится.

«В Твои руки, Боже, я препоручаю дух мой», — мысленно молилась фройляйн. Она видела, как мужчина, шатаясь, словно пьяный, отошел назад к столу, туда, где лежало множество всяких вещей, и высоко поднял бутылку. Он пил, держась одной рукой за край стола.

Шнапс!

«Это шнапс, — подумала Филине, — я чувствую по запаху».

Линдхаут пил, пока коньяк не потек у него по подбородку и он не поперхнулся. Он судорожно закашлялся в тот момент, когда Филине Демут мужественно («Это мои последние слова», — думала она.) и громко повторила:

Вы Мартин Лютер!

Приступ кашля прошел.

Линдхаут сделал еще один большой глоток и поставил бутылку на стол. «Я идиот, — подумал он, — я проклятый идиот».

— Ах, — сказал он и отер тыльной стороной ладони подбородок и лоб. На его лице снова появилось любезное, почти нежное выражение. — Вот как. Да, раз так, милостивая фройляйн, раз вы все равно сразу это узнали, тогда я должен сознаться: я Мартин Лютер. Могу я еще что-нибудь для вас сделать?

Он мог.

Филине Демут вследствие внезапного обморока осела и соскользнула на пол. Он бережно ее поднял и вынес из комнаты.

9

Этот день был для фройляйн Филине самым скверным днем ее прежней жизни. Когда она пришла в себя, она сначала вообще не поняла, где находится. Затем подумала, что снова теряет сознание: она лежала в своей спальной комнате в постели.

В постели.

Как она попала сюда? Сразу же включилась память. Ведь она была у Мартина Лютера. Там она, должно быть, потеряла сознание. Но… но… но почему она лежала в своей постели? Этому было только одно объяснение: еретик принес ее сюда, когда она была без сознания и недвижима. Он трогал ее. Он, с ужасом она установила и это, снял с нее халат, прежде чем положить ее в постель! Ведь сейчас на ней была только длинная льняная рубашка (кстати, и ванну она принимала в рубашке, никогда — обнаженной). Филине содрогнулась. Своими грязными, грешными руками еретик прикасался к ней! Он… кто знает, что он еще сделал…

Отвратительным образом потолок стал опускаться, заполняя собой все пространство, и Филине снова потеряла сознание.

Когда она вновь очнулась, то не знала, как долго она так пролежала. С неимоверным напряжением сил она поднялась и прошла, шатаясь, в ванную комнату, где долго ополаскивала лицо ледяной водой, потому что ей сделалось вдруг очень жарко, невыносимо жарко! Холодная вода окончательно привела ее в чувство. Что-то надо делать! Что-то надо делать! Ей нужно немедленно что-то делать! Но что? Его преподобие придет только вечером. Еще светило солнце. Врач сказал, что заглянет завтра. А который же сейчас час? Она посмотрела на свои тонкие, старомодной чеканки, золотые наручные часы. Но этого же не могло быть! Часы показывали четырнадцать минут третьего. Как много часов прошло с того момента, когда она узнала, что он дьявол? Она напрягла мозги. Сколько часов? Она не могла точно вспомнить. Полчаса она сидела с посеревшим лицом на краю эмалированной ванны. Затем она вскочила. Так дальше не пойдет! Где был дьявол? Где он был? Она должна это узнать, потому что каждую минуту, каждую секунду он мог прийти. Может быть, он только ждал того, чтобы она вышла из ванной комнаты, чтобы…

Нет, решила она. Это испытание. Это все еще испытание. «Я была сильной. Я должна оставаться сильной. Иначе я никогда не попаду в Вечное Блаженство». Эта мысль придала ей так много силы, что она смогла выйти из ванной комнаты. В прихожей она остановилась и долго прислушивалась. Он спрятался? Где? В какой комнате? Твердое намерение справиться с этим самым большим испытанием в ее жизни придало ей силы, какими она еще никогда не обладала.

Она поочередно осмотрела свои комнаты, а потом кухню. Никого. Его здесь не было. Босиком она подкралась к его комнате. Снова прислушалась. Ни звука. С мужеством отчаяния она распахнула дверь.

И в его комнате никого не было.

Но там!

На внешней стороне двери — она проглядела это — кнопкой был прикреплен лист бумаги. Прописными буквами на нем было написано:

«Я должен пойти в Химический институт на Верингерштрассе. Если я Вам нужен, позвоните, пожалуйста, по телефону Р 28235 и спросите меня. Л.»

Он ушел!

Филине прошмыгнула к входной двери и заперла ее на все замки. Потом она побежала в спальню и рухнула на кровать. Так она лежала довольно долго. Затем она вспомнила о беллергале, который дал ей домашний врач. «Для успокоения», — сказал он. Она проглотила две пилюли. Жирная муха упрямо билась о стекло закрытого окна, выходившего на внутренний двор, где стоял огромный древний каштан.

Трясущимися руками фройляйн Демут взяла с настенной полки свой молитвенник, подняла глаза на распятие, вздохнула и дрожащими пальцами стала переворачивать страницы маленькой черной книжки. Она знала почти все молитвы наизусть, но одну она должна была сейчас громко прочитать… да вот и она! «К божественному провидению»! Фройляйн заговорила слабым голосом — начало действовать успокоительное:

— Господь и Спаситель мой, Ты руководил мною до сего дня. В Твоих руках я и далее в безопасности. Когда Ты держишь меня, мне нечего бояться… — Она не смогла удержаться, чтобы не зевнуть. Становясь все более одурманенной, она продолжила: — …мне нечего бояться. Если Ты откажешься от меня, мне не на что надеяться. Я не знаю, что мне предстоит, пока живу. Будущее… — новый зевок, — …скрыто от меня, но я Тебе доверяю. Я молюсь Тебе. Дай мне, что послужит спасению моему, возьми у меня, что наносит ущерб душе моей. — Странное чувство внутри фройляйн Демут, которое она так хорошо знала и так часто призывала, становилось все сильней и сильней. Она беспокойно зашевелилась в постели, ее дыхание ускорилось. — …Я предоставляю все Тебе одному. Если Ты посылаешь мне боли и горе, то в милости Твоей дай мне силы переносить их достойно и сохрани меня от досады и себялюбия. — Она громко застонала. — Если Ты даешь мне благополучие… — Молитвенник выскользнул у нее из рук и упал с кровати на пол. Фройляйн уснула.

10

Резко звонил дверной звонок.

Филине Демут внезапно проснулась. Что это было? Как это могло случиться? В комнате было темно. Должно быть, не один час прошел с тех пор, как она легла. Что с ней случилось за это время? Что?

Звонок звонил, звонил, звонил.

Ей было жарко. Она схватилась за лоб. Казалось, он пылал. У нее был жар! Жар!

Звонок. Неумолимо. Снова, снова и снова.

«Богохульник? Я заперла дверь на все замки», — размышляла фройляйн. Затем ее осенило: это его преподобие! Она включила свет и посмотрела на наручные часы. Десять минут десятого!

Филине соскользнула с кровати, сунула ноги в тапочки, надела халат и поспешила к двери. Что за день!

— Уже иду! — крикнула она в прихожей. Здесь она тоже включила свет и подошла к входной двери, которую так надежно заперла. Снаружи стоял капеллан Хаберланд. У него был длинный и тяжелый день, среди прочего он посетил трех человек, приговоренных к смертной казни. Бледное лицо, щеки впали. Но Филине этого не заметила.

— Ваше преподобие! — воскликнула она, уже поворачивая замки. — Ваше преподобие, благодарение небу, это вы!

Наконец дверь удалось открыть. Филине распахнула ее:

— Входите, ваше преподобие, входите. О, как я вас ждала!

Хаберланд вошел в прихожую.

— Я больна, я чувствую себя так отвратительно, ваше преподобие. Я не слышала звонка. Извините. Должно быть, я спала. Я целый день лежу в постели.

— Что с вами?

Филине молча указала подбородком на дверь конфискованной комнаты.

— Значит, он приехал?

— Да. Сегодня. До того, как я вам позвонила.

— Кто он?

— Я вам все расскажу… не здесь, не в коридоре… У меня кружится голова… У меня жар… Пожалуйста, идите за мной…

Она поспешила вперед.

Войдя в спальню, она, краснея, попросила:

— Отвернитесь, я должна снять халат.

Хаберланд, все еще слыша ужасные рыдания одного из приговоренных к смерти под топором, отвернулся. «Боже, дай мне терпения и успокоения», — мысленно попросил он.

— Теперь все в порядке! — воскликнула Филине. Она сидела в постели. На ночную рубашку она натянула вязаную кофточку.

— У вас есть термометр?

— Зачем?

— Вы же сказали, что у вас высокая температура. Какая?

— Я еще не мерила. Термометр там, на столике с вязальными спицами. — Он подал ей термометр.

— Большое спасибо. — Она сунула термометр под мышку.

Хаберланд тяжело опустился на стул:

— Он дома?

— Нет. Он ушел. Мы можем говорить, ничего не боясь.

— Не боясь? Мы наверняка могли бы говорить не боясь, даже если бы он был здесь.

— Нет, ваше преподобие, не могли бы! Это так ужасно, я же говорила вам об этом еще по телефону и умоляла вас прийти… — Она наклонилась вперед, жестом попросила его сделать то же самое и зашептала ему в ухо:

— Он дьявол!

Хаберланд глубоко вздохнул. «Боже, дай мне силы, — попросил он. — Не допусти, чтобы я потерял самообладание. Эта слабая рассудком женщина — одно из Твоих творений, об этом я должен помнить, помнить все время. Если бы в моей голове наконец умолкли крики того приговоренного к смерти!»

— Кто он? — спросил Хаберланд. — И вообще, как его зовут? — Он посмотрел в сторону большого тяжелого шкафа, который он сам не очень давно с помощью портье Пангерля придвинул к двери, ведущей в конфискованную комнату.

Филине истерически рассмеялась:

— Он сказал, что его зовут доктор Адриан Линдхаут, что он химик и родом из Ро… Рот… Ротер…

— Роттердама?

— Да, оттуда. Там все уничтожено бомбежками, и поэтому он работал в Берлине, а сейчас он должен работать здесь. Работать здесь! У меня! Ваше преподобие, дорогое, дорогое преподобие, мне нужна ваша помощь! Он дьявол, и он пришел ко мне! Господь хочет испытать меня, но долго я этого испытания не выдержу!

— Я не понимаю…

— Ваше преподобие, — сказала Филине и содрогнулась от отвращения, — он протестант!

Хаберланд подавил проклятие.

— Фройляйн Демут, — сказал он, — вы же знаете: Господь хочет, чтобы один человек чтил другого. Мы все родились с одинаковыми правами, и мы все Божьи дети.

Филине стукнула маленьким кулачком по краю кровати.

— Он — нет, ваше преподобие! Он — нет! Он виновен в распаде христианства! Он посеял раздор в сердцах верующих! Он предатель и скверный человек! Он взбунтовался против Святого Отца, и он натравил крестьян на князей! Он жил в грехе и вывесил страшные девяносто пять тезисов!

— Дорогая фройляйн Демут, — сказал Хаберланд и на мгновение закрыл глаза, — вы говорите о Мартине Лютере.

— Да, — сказала фройляйн и кивнула головой. — Я говорю о нем!

— Почему?

— Он живет рядом.

— Мартин Лютер давно мертв, — Хаберланд с трудом сглотнул.

— Сегодня он вселился сюда, — сказала Филине Демут с достоинством. — Я сразу же узнала его. Вы достаточно много рассказывали мне о нем — об этом себялюбивом, испорченном и проклятом монахе!

— Фройляйн Демут, — Хаберланд почувствовал некоторое отчаяние, — вы что-то путаете. Вы сказали, что ваш новый квартирант протестант…

— Конечно, — сказала она, — иначе он не мог бы быть Мартином Лютером!

Хаберланд с трудом перевел дух, прежде чем ответил:

— Он не может быть Мартином Лютером, фройляйн Демут. Мартин Лютер мертв, давно мертв. Господин доктор Линдхаут только последователь учения Мартина Лютера!

— Доктор Линдхаут, — с иронией сказала Филине. — Еще и доктор! — Она хихикнула. — Кто ему поверит!

— Фройляйн Демут, — сказал молодой капеллан, сдерживая себя из последних сил, — господин определенно и есть доктор Линдхаут. Он не Мартин Лютер. Как он может быть Мартином Лютером, когда его зовут доктор Линдхаут?

— А! — с триумфом сказала Филине. — Он пользуется фальшивой фамилией! Чтобы его сразу не узнали. И я сказала ему это в лицо!

— Вы сказали… — Хаберланд был не в состоянии продолжать. Он представил себе, как мог подействовать на нового квартиранта такой прием.

— Да, я сказала ему это в лицо! И что же он? Он стал белый как стенка, ваше преподобие, а руки его тряслись — вот так! — И Филине продемонстрировала, преувеличенно подражая тому, как тряслись руки Линдхаута.

— Расскажите мне все, — сказал Хаберланд. — Как все это было?

И Филине в точности рассказала все, как это было.

11

Когда она замолчала, Хаберланд стал нервно подыскивать слова.

— Фройляйн Демут, — сказал он наконец, — слушайте меня внимательно: очевидно вы очень напугали этого доктора Линдхаута.

— Напугала! Он же мне еще сказал с такой дьявольской ухмылкой, что да, если вы меня все равно узнали, тогда я, конечно, Мартин Лютер!

— Вот именно: возможно, он считает вас… больной.

— Я и есть больная, — посетовала фройляйн. — У меня каждая косточка болит.

— Больная не так. По-другому.

— Как по-другому?

— Душевнобольная, — грубо ответил Хаберланд. Он больше не мог этого выдержать. — Тронутая. — «Господи, прости мне!»

— О! — Филине в ужасе отвернулась, из глаз полились слезы. — Это не так уж мило с вашей стороны, ваше преподобие!

Хаберланд попытался исправить то, что он так необдуманно натворил:

— Но ведь вы не душевнобольная, фройляйн Демут, не так ли?

— Конечно, нет, — пробормотала она и смахнула слезы. — Я совершенно здорова. Душевно. Физически — нет. Из-за возбуждения. А душевно — конечно!

— Видите ли… — Хаберланд положил на ее руку свою. — А душевно здоровый человек знает, что тот, кто давным-давно умер, не может поселиться у вас!

— Вы полагаете, что он не Мартин Лютер? — потрясенно спросила фройляйн.

— Конечно нет, фройляйн Демут! — Хаберланд деланно рассмеялся. — Он химик, которого зовут доктор Линдхаут и которого вы очень напугали. Представьте себе: кто-то приходит к вам и утверждает, что вы не фройляйн Демут, а Мария Магдалена.

Филине тут же перекрестилась.

— Ваше преподобие! — возмущенно сказала она.

— Да-да, хорошо. Вы только представьте себе. Что бы вы ответили такому человеку?

— Я бы ответила ему, что он, должно быть, сумасшедший!

— Вот видите, — сказал Хаберланд.

— Что я вижу? — спросила Филине. Тут ее глаза расширились. — О, — сказала она испуганно. — Вы думаете… Вы действительно полагаете…

— Да! Но, видимо, этот доктор Линдхаут тактичный человек, и поэтому он вам не противоречил. Поэтому он сразу же согласился с вами.

— Потому что он посчитал меня сумасшедшей?

Хаберланд кивнул.

Филине уставилась на что-то перед собой.

— Ужасно, — сказала она. — Ужасно… и это в первый же день. Скажите, не ужасно ли это?

— Это совсем не ужасно, — ответил Хаберланд, — если вы только осознаете, что совершили ошибку. Тогда вы сможете все очень просто исправить. Покажите-ка, какая у вас температура. — Она протянула ему термометр. — Тридцать шесть. У вас нет никакой температуры.

— Возможно, термометр сломан. Я чувствую себя так, как будто у меня жар!

— У вас нет жара, фройляйн Демут. — Хаберланд был на пределе своих сил. — Вы скажете господину доктору Линдхауту, что вы только пошутили и что он должен извинить вас.

— Пошутила? Но, ваше преподобие, даже если он не Мартин Лютер — он же протестант!

Хаберланд поднялся и громко сказал:

— Фройляйн Демут, мы живем в трудное время, и речь идет о том, победит в мире зло или добро. В такое время нет ни католиков, ни протестантов, ни иудеев, ни язычников. В такое время есть только добрые или злые люди.

— А если он опрокинет шкаф, придет сюда ночью и принудит меня… принудит меня с ним… — Пунцовые пятна покрыли щеки Филине. — Вы знаете, что я имею в виду, ваше преподобие.

— Фройляйн Демут, — медленно сказал Хаберланд сквозь зубы. — Он совершенно определенно не будет опрокидывать шкаф и совершенно определенно не будет обижать вас — здесь вы можете быть совершенно спокойны.

Филине снова возразила:

— Но я не хочу, чтобы в моей квартире жил еретик!

— Если вы этого не хотите, — сказал Хаберланд, — значит, сердце ваше слишком мало, и я боюсь, что Господь не будет обрадован этим. И я знаю, что я больше не смогу радоваться вам и приходить к вам.

Филине вздрогнула:

— Вы больше не будете ко мне приходить?

— Конечно, я буду приходить, но только при условии, что вы будете любезны и дружелюбны по отношению к господину доктору Линдхауту!

Филине опустила голову.

— Мне жаль, — сказала она. — Конечно, я не сумасшедшая. Я только иногда путаю то и другое и не знаю, что правильно, а что неправильно. Но вам я верю, ваше преподобие! — Она лучезарно улыбнулась ему и снова почувствовала внутри себя этот странный зуд и биение. — Вам я доверяю! Если вы так говорите, ваше преподобие, то я буду любезной и дружелюбной с господином доктором Линдхаутом. — Она вздохнула и тихо добавила: — Даже если он еретик.

12

— Фантастика! — сказал несколькими часами ранее человек по фамилии Толлек, доктор Зигфрид Толлек. — Абсолютная фантастика, коллега! Средство, которое можно изготовить в лаборатории и которое обладает болеутоляющими свойствами морфия. И которое тем не менее не является производным морфия и, по всей видимости, не вызывает зависимости! У него нет химической структуры морфия! Оно вообще не имеет ничего общего с морфием. Но оно обладает такой же силой воздействия — и явно без опасных побочных явлений. — На докторе Толлеке был белый халат в пятнах, открытая белая рубашка, легкие летние брюки и сандалии. Сейчас он покачивал тяжелой головой. — Снимаю перед вами шляпу, коллега. Это объясняет, почему наше руководство так поощряет вас в ваших исследованиях. Вы великий человек!

— Ах, прекратите же! Мне просто повезло, — смущенно сказал Линдхаут, в то время как Толлек похлопал его по плечу и после этого пожал ему руку.

— Везет только прилежным, коллега! Я польщен, что теперь вы будете продолжать работать в этих помещениях!

Однако некоторое время назад Толлек, не зная о научном достижении Линдхаута, чувствовал себя значительно менее польщенным.

Директор Химического института на Верингерштрассе, профессор доктор Ханс Альбрехт представил обоих мужчин друг другу. Линдхаут сначала пришел к нему, чтобы сообщить о своем прибытии в Вену.

— Для вас приготовлено место в отделе господина Толлека, — сказал Альбрехт, высокий, стройный мужчина с тонко очерченным лицом и изящными руками. Его голос звучал умиротворяюще спокойно, он излучал достоинство, человечность и безопасность. Линдхаут сразу же нашел его чрезвычайно симпатичным человеком. — Мы все обдумали. У коллеги Толлека вы будете устроены лучше всего, там вам будет спокойнее и у вас будет больше места. — Он спускался вместе с Линдхаутом с третьего на второй этаж института по широкой лестнице с низкими ступенями.

Послеобеденное солнце освещало лестничную клетку. Пахло различными химикатами. Здание было очень большим, здесь работало много людей, которые учили и учились. По пути на второй этаж Линдхаут увидел группу студентов, среди них несколько поразительно красивых молодых девушек. Все были в белых лабораторных халатах. Затем им встретился высокий стройный мужчина лет сорока. Директор института положил руку на плечо Линдхаута.

— Очень кстати! Я сразу же могу вас познакомить, — сказал он. — Герр Линдхаут, это мой заместитель, коллега профессор Йорн Ланге, руководитель отдела физической химии. Герр Ланге, а это господин доктор Линдхаут, которого мы ожидали из Берлина.

— Рад, очень рад, герр Линдхаут. Будем надеяться, что вам у нас понравится. Естественно, я слышал о вас. Ваши достижения великолепны, коллега, действительно великолепны!

Линдхауту бросилось в глаза ожесточенное выражение его лица. Отрывистым голосом Ланге сказал:

— Вы потеряли в Роттердаме все.

— Да.

— Скверно, скверно… но уверяю вас: фюрер никогда не хотел этой войны!

— Будем надеяться, что скоро все пройдет и мы сможем спокойно работать, — сказал директор института профессор Альбрехт.

Двусмысленная фраза заставила Ланге застыть.

— Всего хорошего, герр Линдхаут! Хайль Гитлер! — Он заспешил по лестнице вверх.

— Вы его разозлили, — сказал Линдхаут.

Спускаясь по лестнице, Альбрехт взял его за локоть и очень тихо сказал:

— Кажется, да. Профессор Ланге… — Он замолчал.

— Да?

— Что «да»?

— Вы хотели что-то сказать. О герре Ланге…

Альбрехт остановился и долго смотрел на Линдхаута.

— Итак?

— Гм. — Альбрехт все еще рассматривал Линдхаута.

— Господин профессор!

— Наш коллега Ланге… он исполняет свою работу с чрезвычайной точностью… с необыкновенным честолюбием… он родом из коренного Рейха… Он…

— Что? — спросил Линдхаут.

Лицо Альбрехта выглядело озабоченным:

— Ланге фанатичный… — начал он и снова замолчал.

— Я понимаю, — сказал Линдхаут.

— Я очень счастлив, что теперь вы в институте, — сказал Альбрехт. — Вы будете осторожны, да?

— Да, — сказал Линдхаут.

Они пошли дальше. На двери, в которую профессор наконец постучал, была прикреплена маленькая белая карточка: «Доктор Зигфрид Толлек».

Этот доктор Толлек, высокий, крупный человек лет тридцати пяти, сразу бросился в глаза Линдхауту своей выступающей челюстью и низким, очень сильным голосом.

— Хайль Гитлер, коллега, — приветствовал он Линдхаута, после того как Альбрехт познакомил обоих мужчин. Только после этих слов он пожал Линдхауту руку. Втроем они пошли через ряд комнат. В некоторых помещениях работали, две комнаты были приготовлены для Линдхаута. Обстановка была обычной: шкафы с аппаратурой, столы с химическим оборудованием, все начищено до блеска. Линдхаут увидел маленькие клетки с кроликами. Животные с шуршанием перемещались в смеси из опилок и щепок, которой были покрыты днища клеток. Альбрехт вскоре простился — он должен был ехать на какую-то конференцию. Толлек опять протрещал свое «Хайль Гитлер!»

— Все в порядке? — Нельзя сказать, что при этом Толлек посмотрел на Линдхаута дружелюбно.

— Да, конечно, — сказал Линдхаут. — Даже подопытные животные уже здесь.

— Подопытные животные, да… — Толлек жестким взглядом рассматривал его. — Я не знаю, над чем вы работаете, коллега, но я рад, что эту работу не должен делать я!

— Почему? — удивленно спросил Линдхаут.

Толлек подбородком указал на клетки.

— Из-за подопытных животных? — изумленно спросил Линдхаут.

— Да, — сказал Толлек, — из-за подопытных животных. — Он крикнул в соседнее помещение: — Три минуты закончатся через двадцать секунд, Херми. Пожалуйста, записывайте некоторое время температуру!

Прозвучал девичий голос:

— Сразу же, господин доктор!

— Я бы не смог этого выдержать, — сказал Толлек.

— Чего?

— Опытов с животными. Там висят электрические провода. Я полагаю, вы подвергаете животных ударам тока. — Линдхаут кивнул головой. — Таким образом, подопытные животные испытывают боль, они страдают.

Линдхаут подумал: «В ваших концентрационных лагерях вы содержите подопытных людей и заставляете их страдать. Это ты выдерживаешь, негодяй, да?» Он сказал сдержанно:

— Я работаю над одним болеутоляющим медикаментом, коллега. Его действие можно исследовать только на животных, если нет желания перейти к опытам над собой или к разведению людей для проведения опытов над ними.

Лицо Толлека покраснело. «Он понял меня», — подумал Линдхаут, в то время как тот сказал:

— Конечно, конечно… я слишком слабо знаю эту область. А нельзя ли испытывать ваше болеутоляющее средство на материи, не испытывающей боли, скажем, на культурах клеток или органов?

— Нет, — ответил Линдхаут, — это, к сожалению, невозможно. Мне очень часто приходилось беседовать об этом с коллегами. Видите ли, Декарт говорил о «машине-животном», то есть о материи, испытывающей боль. Сегодня большинство людей говорят: если то, что проявляется у животных, является богоданной душой, то в обращении с ними необходима гуманность! — И он подумал: «Именно перед нацистом я должен защищаться. Потому что они так склонны к гуманности!» Он продолжал: — Если же животное, напротив, по сравнению с нами «неполноценно» («Как у вас определенные группы людей», — подумал он), тогда, с восприятием боли или без него, отказ от использования его и от того, чтобы оно заступило на наше место, был бы ничем иным как сентиментальной жалостью и непоследовательностью!

— Это верно, — сказал Толлек и с изумлением посмотрел на Линдхаута, — об этом я еще не думал.

— Если же животное, — продолжал Линдхаут, — представляет собой нечто вроде нашего меньшего брата, то мы, естественно, ответственны за его страдания. Тогда открытым остается вопрос, на который трудно найти ответ: можем ли мы признать заместителя, или мы должны освободить животное от такого бремени.

— И каков же ответ? — агрессивно спросил Толлек.

— Ответ, — сказал Линдхаут, — может звучать только так: нет блага для брата по правую сторону, то есть для человека, без бедствия для его брата по левую сторону, то есть для животного. А после этого вопрос может быть только таким: сколько бедствия тогда должно быть? И ответ должен гласить: так мало, насколько это возможно. — «В одном я даже завидую животным, — подумал Линдхаут. — Они не знают, что им угрожает зло, и они не знают, что о них говорят». Он смотрел на Толлека очень серьезно так долго, пока тот не отвернулся.

— Вы правы, — сказал он. — В своих размышлениях я так далеко не заходил. Извините. — Линдхаут не ответил. Толлек повернулся и пошел в свою комнату. — Пойдемте со мной, коллега!

Линдхаут последовал за ним. Лаборатория Толлека была очень большой, с высокими потолками и окрашенными в белый цвет стенами. Она была заполнена всевозможной аппаратурой и приборами, а также различными химикалиями. Два больших современных раздвижных окна выходили на Верингерштрассе. Линдхаут увидел трамваи, несколько автомобилей и спешащих людей. Верингерштрассе была очень шумной и оживленной улицей — в противоположность переулку Берггассе. Однако двойные окна не пропускали никаких звуков. В рабочем помещении доктора Толлека было очень тихо: там девушка как раз заносила какое-то число в таблицу.

— Спасибо, Херми, — сказал Толлек. — Теперь продолжу я. — Девушка кивнула и возвратилась на свое рабочее место по соседству.

— Садитесь, коллега, — сказал Толлек, держа таблицу в руке. — Жаль, что я не могу к вам сесть. Но эта испытательная батарея должна постоянно находиться под контролем. Даже ночью.

— Я мешаю? Я пойду к себе, — сказал Линдхаут.

— Вы совсем не мешаете, коллега. Я рад, что рядом есть кто-то, с кем можно немного побеседовать. Чертовски монотонна эта серия испытаний! — Толлек занялся дистилляционной аппаратурой, время от времени, точно с интервалами в три минуты, он снимал показания установленного там термометра о степени нагрева колб и записывал их в блокнот. — Монотонна, да, это так, — сказал он громким, сильным голосом. — Но если это дело удастся…

— Над чем вы работаете? — спросил Линдхаут.

— Мне очень жаль. — Толлек посмотрел на него, скривив губы в улыбку. — Запрещение разглашения секретов. Совершенно секретно. Вермахт. На всю войну я освобожден от службы в действующей армии.

— Вам повезло, — сказал Линдхаут.

— Я рассматриваю это не как везение, коллега, а как святую обязанность. На родине я сражаюсь за победу точно так же, как солдат на фронте!

— Разумеется, — сказал Линдхаут.

Толлек снова посмотрел на него недружелюбно:

— Вы можете этого не понять, я знаю.

— Я понимаю.

— Нет. Мы подчинили себе Голландию, она побежденная страна. Я совершенно не требую, чтобы вы меня понимали.

— Но дорогой коллега! — Линдхаут подошел к нему. — Я действительно прекрасно вас понимаю. Неужели вы думаете, что я не сознаю, какое это большое преимущество — работать здесь, после того как в Институт Общества кайзера Вильгельма попали бомбы?

— Бомбы воздушных гангстеров, — громко сказал Толлек.

— Бомбы, конечно. Вы думаете, я не сумею оценить великодушие государственных органов, которые настолько дружественным образом поощряют работу такого иностранца как я? Уверяю вас, все мои симпатии принадлежат вам в вашей борьбе за новую Европу.

— Спасибо, — сказал Толлек, коротко кивнув головой. — Это было сказано без злого умысла. Но вы понимаете — мы должны быть бдительными. Мы окружены врагами.

— Я разделяю это целиком и полностью, — сказал Линдхаут, и это звучало почти приниженно. — Жестокие времена.

— Жестокие и великие! Я не хотел бы жить ни в каком другом времени. — Толлек зевнул и потянулся.

— Как долго вы уже работаете?

— Со вчерашнего вечера.

— Без перерыва?

— Без перерыва. — Толлек отрегулировал пламя бунзеновской горелки. — Я не могу прервать эту испытательную батарею. Я уже говорил об этом.

— Но вы же, наверное, смертельно устали!

— Исключительно дело привычки. От наших солдат на фронте требуется в сто раз больше. — Он предложил Линдхауту сигареты. Тот взял одну:

— Спасибо, — сказал он, улыбаясь. На улице стало темнеть.

— А вы? Над чем работаете вы, коллега? Или это тоже «совершенно секретно»?

— Вовсе нет, — сказал Линдхаут. — Никто не подводил меня под графу запрещения разглашать секреты. Я работал над этим еще в Роттердаме. Мы оба биохимики. Большинство открытий поддерживается сегодня военными.

— Что вы хотите этим сказать? — Толлек с недоверием посмотрел на Линдхаута.

— Ваше — явно. И мое наверняка тоже. Германия ведет войну. Множество людей — солдат и гражданских лиц — получают тяжелые ранения. В наше время так много боли… — Голос Линдхаута изменился.

Толлек снова записал температуру. Его глаза бегали туда-сюда между таблицей и Линдхаутом:

— Итак, вы работаете над болеутоляющими средствами?

— Верно, да. Уже длительное время. Я работал над этим в Роттердаме. А когда я учился в Париже…

— Вы учились в Париже?

— Да. В Пастеровском институте. У профессора Ронье.

Толлек с уважением присвистнул. Каждый химик в Германии знал профессора Ронье — человека, который прямо-таки с ожесточением пытался изготовить такие же сильные болеутоляющие средства, как морфий, этот классический анальгетик, или еще более сильные…

На улице становилось все сумеречнее. Толлек включил электрический свет и опустил шторы светомаскировки.

— Конечно, и для нас чрезвычайно важно найти подобные вещества, — сказал он, — поскольку вся творческая сила нашего народа во всех областях направлена на то, чтобы сделать рейх независимым от иностранного сырья. Вы видите, насколько прозорливо заглянул вперед наш фюрер. Мы ведем войну уже почти пять лет. Мы отрезаны от всего мира, и он враждебно относится к нам. Разве могли бы мы надеяться получать алкалоиды опиума, из которых производится морфий, не правда ли?

— Но тем временем вы нашли долантин и гептадон, — сказал Линдхаут. — Не вы одни, разумеется. И химики в Америке…

— Не долантин! — Толлек становился все возбужденнее. — Долантин разработал один человек из Остмарки[11] уже в тридцать девятом году, в Инсбруке. Его фамилия Шауман.

— Это я знаю, коллега. И немецкий химик в «Хёхсте».[12]

— Айслеп! — воскликнул Толлек.

— Правильно, Айслеп, занимавшийся синтезом производных четырехчленного фенилового пиперидина. Наряду с ожидаемыми успокаивающими судороги свойствами, подобными атропину, он обнаружил в тридцать девятом году центральную болеутоляющую субстанцию.

Беседа обоих ученых становилась все более оживленной…

Айслеп в «Хёхсте» при опытах на мышах систематически наблюдал у них своеобразное вертикальное положение хвоста. Поскольку такой странный С-образно вертикальный изгиб хвоста и к тому же общее возбуждение подопытных животных постоянно были следствием доз морфия, то новые субстанции стали исследовать на вероятное сходство с морфием. И в результате открыли действительно такой же сильный болеутоляющий эффект. Шауман исследовал сотни соединений и в конечном итоге предложил некоторые из них для клинического применения, в том числе долантин и гептадон: после обширных исследований химик установил, что все его субстанции имели структурно-пространственное сходство с морфием.

Пространственное…

Формулу морфия можно записать — на бумаге, двухмерно. В то время как вся материя, каждая молекула трехмерно-пространственная! Студентам это объясняется на примере рождественской елки: у нее ствол, и от ствола расходятся ветви. На них навешиваются шары. Если приравнять рождественскую елку к одной молекуле морфия, то тогда потребуется, в соответствии с формулой морфия, семнадцать атомов-шаров углерода, девятнадцать атомов-шаров водорода, три атома-шара кислорода и один атом-шар азота. Но, в зависимости от того, как и где разместить отдельные шары, на какой ветке, на каком месте, — в зависимости от этого субстанция (при все время остающейся одной и той же общей формуле) полностью изменяет свое воздействие! Шары «стимулируют» друг друга, «препятствуют» друг другу — они делают субстанцию тем или иным образом действенной или недейственной…

Но это означало следующее: во-первых, можно было быть независимым от естественных исходных веществ, которые давал мак снотворный. Во-вторых, можно было производить в лаборатории сильные болеутоляющие средства, которые по своему воздействию отличались от морфия. В-третьих, можно было даже найти ту или иную субстанцию с лучшим воздействием, чем морфий! И именно над этим, по словам Линдхаута, он работал в течение длительного времени…

— У моих первых препаратов еще были отрицательные побочные явления — тошнота, рвота, одышка… как и при морфии. Они все, собственно говоря, характеризовались тем же воздействием и теми же побочными влияниями, как и алкалоид опиума морфий, — но ни один из них больше не был алкалоидом опиума! И ни один из них, кажется, не вызывает зависимости!

— И тем не менее, — сказал с удивлением Толлек, — у всех ваших субстанций такое же болеутоляющее воздействие, как у морфия?

— Да… — Линдхаут смотрел сквозь щель в шторах вниз, на темную ночную улицу, прижав лоб к прохладной черной пленке светомаскировки. Теперь внизу царил полный мрак. «Так же все время было и в Берлине ночью», — подумал он. — Естественно, это проверялось годами…

— Естественно…

— У меня была хорошая исходная субстанция. Я назвал ее АЛ 1. По своему болеутоляющему действию АЛ 1, к сожалению, была далеко не такая сильная как морфий. АЛ 50, например, была уже значительно лучше. В опытах с животными. На кроликах.

— Я полагаю, вы причиняли животным боль электрическим током?

— Ударами тока, да… электроды на деснах… Но они все еще страдали. И при АЛ 100, и при АЛ 150… Тогда меня уже пригласили в Берлин, поскольку Роттердам был полностью…

— Да-да, я знаю. И вы все это время продолжали работать над своей субстанцией?

— Все время продолжал, — смущенно сказал Линдхаут. — У меня это превратилось в настоящую одержимость. Я полагаю, вам это знакомо…

— Еще бы мне это не было знакомо! — От усталости темные круги под глазами Толлека стали почти черными. — Со мной происходит то же самое! Она больше не отпускает — проблема, с которой мучаешься, цель, которую поставил перед собой, не отпускает днем и ночью, она преследует во всех снах — меня, во всяком случае.

— И меня она преследует. Я больше не могу думать ни о чем другом. — Линдхаут кивнул, со странно потерянным взглядом. — Ну вот, и я достиг ее, мою цель… в Берлине… субстанцией АЛ 203.

Толлек выпрямился и с восхищением взглянул на Линдхаута:

— Вы испытали двести три субстанции?

— Мне повезло, коллега, их могло быть и пятьсот. Моя АЛ 203 воздействует без всяких побочных явлений и превосходит морфий по интенсивности сферы действия дозы!

И тогда доктор Зигфрид Толлек произнес эти слова:

— Фантастика! Абсолютная фантастика, коллега! Средство, которое можно изготовить в лаборатории и которое обладает болеутоляющими свойствами морфия. И которое тем не менее не является производным морфия и, по всей видимости, не вызывает зависимости! У него нет химической структуры морфия! Оно вообще не имеет ничего общего с морфием! Но оно обладает такой же силой воздействия — и очевидно без опасных побочных явлений! — Он покачал тяжелой головой: — Снимаю перед вами шляпу, коллега. Это объясняет, почему наше руководство так поощряет вас в ваших исследованиях. Вы великий человек!

— Ах, прекратите же! Мне просто повезло, — смущенно сказал Линдхаут, в то время как Толлек похлопал его по плечу и после этого пожал ему руку.

— Везет только прилежным, коллега! Я польщен, что теперь вы будете продолжать работу в этих помещениях!

— В этом мне как раз не повезло.

— Не повезло? Как я должен это понимать? — Глаза Толлека становились все более узкими.

— Да вот, приблизительно через три месяца после первых клинических испытаний на человеке в институт Общества кайзера Вильгельма в Далеме[13] попали бомбы. Все препараты и записи, все, что у меня только было, сгорело.

— Как я и говорил, — проворчал Толлек. — Американские воздушные гангстеры!

— Это были английские самолеты, ночной налет. Американцы всегда прилетали днем. Тогда я, возможно, мог бы еще что-то спасти. Но меня вообще не было в институте, когда упали бомбы.

— Англичане, американцы — все равно! Бомбовый террор. Тем самым они хотят поставить нас на колени. Но им это никогда не удастся. Хотя обстановка на данный момент и не очень для нас благоприятная, враг удивится! Он уже удивляется! — Толлек зло рассмеялся. — «Фау-1» и «Фау-2» летят на Лондон! Летающие бомбы! Этого никто не ожидал! И это только начало! Верьте мне, верьте нашему доктору Геббельсу, который говорит о чудо-оружии! Мы стоим непосредственно перед переломом! — Толлек указал на перегонную колбу, в которой пузырилась черная жидкость. — Если это, например, будет функционировать… а я только маленькое колесо во всем механизме… Во всем рейхе будет производиться оружие возмездия и готовиться новое, о чем враг совершенно не подозревает, он даже не может себе представить, — так же, как вы и я не можем представить этого. Да, они еще будут дрожать и пресмыкаться перед нами — эти культуртрегеры Запада!

Разрываясь между страхом перед этим фанатиком и презрением к нему и к тому, что он говорил, Линдхаут испытывал чувство радости, ощущая тяжесть пистолета в заднем кармане брюк, плотно прилегающего к его телу.

— Бросать бомбы на научно-исследовательские центры, больницы, жилые кварталы, на стариков, женщин и детей — да, это они могут! Я еще раз говорю вам, коллега: у свиней лопнут глаза, когда мы все подготовим, — а это будет скоро, очень скоро… — Он заметил, что лицо Линдхаута застыло, и его голос сразу приобрел повелительный оттенок. — Мне искренне жаль, что в Берлине все пропало!

— Не жалейте, — сказал Линдхаут. — Я все восстановлю и проведу новые испытания, чтобы АЛ 203 можно было запустить в промышленное производство.

— У вас истинно немецкий дух, уважаемый коллега. — Толлек хотел снова похлопать Линдхаута по плечу, но в последний момент передумал. Вместо этого он сказал: — Мы очень скоро станем хорошими друзьями, дорогой Линдхаут.

— Несомненно, — ответил Адриан Линдхаут и попрощался.

13

Приблизительно час спустя — в 22 часа 14 минут — Линдхаут вышел на Верингерштрассе и с облегчением вздохнул. Он глубоко вдыхал и выдыхал воздух, вдыхал и выдыхал… Толлек еще долго расспрашивал о подробностях его исследований и при этом порол несказанно глупую политическую чушь.

«Чушь, да, глупая чушь, — думал Линдхаут, запирая тяжелые ворота института (он получил ключ), — но это не безобидная чушь! Этот Зигфрид Толлек — одержимый нацист, коричневый фанатик, непоколебимо верящий в окончательную победу, чего и следовало ожидать. А теперь я знаю, что оказался в логове льва. Я должен принимать меры предосторожности — все время и очень основательно. Надеюсь, что этот кошмар не будет длиться слишком долго. Странно, я, конечно, никакой не герой, скорее трус, как все люди, которые обладают достаточной фантазией. И все же я не боюсь. И все же я знаю, что переживу эту чуму. I shall overcome, — подумал он, вспомнив известную религиозную песню американских негров, в которой выражается воля к сопротивлению черного человека: I shall overcome, я преодолею. И я смогу работать дальше в мирных условиях, когда с этими исчадиями ада будет покончено».

Ночь была теплой.

Перед институтом были заросли кустарника, и дурманяще пахло жасмином. Линдхаут все еще глубоко дышал, когда тронулся в путь. Ему нужно было повернуть налево и идти вдоль по Верингерштрассе в направлении кольца Шоттенринг, чтобы добраться до переулка Берггассе. Вместо этого он повернул направо, выждав несколько минут, чтобы проверить, не следят ли за ним.

Не было видно ни одного человека.

Линдхаут прошел до конца здания в направлении Нусдорферштрассе, затем свернул направо, в изгибающийся дугой Штрудльхофгассе. Теперь боковой фасад института был у него по правую сторону; по левую сторону возвышалось большое строение монастыря. Линдхаут шел медленно, осторожно и совсем бесшумно в тишине этой летней ночи. Он дошел только до ближайшего перекрестка, где из Штрудльхофгассе свернул в Больцмангассе.

Он дошел до дома номер 13 и, остановившись перед большими застекленными воротами из кованого железа, открыл замок ключом, который вытащил из левого кармана пиджака. Это был большой и красивый дом, красивее, чем дом в переулке Берггассе, хотя и построен приблизительно в то же время и в том же стиле.

Здесь был лифт, но Линдхаут не воспользовался им. Как можно меньше шума! И он стал подниматься по ступеням на четвертый этаж. При этом следовало учитывать странное устройство многих венских домов: между первым и вторым этажом в виде собственно этажей были еще бельэтаж и полуэтаж.

В более старых подобных домах — а таких было большинство — на лестничных площадках между этажами, там, где лестница поворачивает в противоположном направлении, в стены была вставлена небольшая горизонтальная решетка из кованого железа. Линдхаут видел подобное впервые. Он не знал, что в таких домах прачечные сплошь располагались в подвалах и что состоящие здесь на службе женщины, приходящая прислуга, должны были тащить белье своих господ с самого низа на чердак, в помещения для сушки с постоянно натянутыми там бельевыми веревками. Белье, влажное и тяжелое, таскали в корзинах. Даже молодые женщины могли подняться без передышки не выше полуэтажа. Они ставили корзины на решетки из кованого железа и переводили дыхание, чтобы нести их дальше.

Линдхаут добрался до четвертого этажа. Квартиры располагались здесь одна напротив другой. Почти беззвучно он подошел к двери с латунной табличкой, на которой стояло «Мария Пеннингер», и позвонил: три коротких звонка, один длинный, а потом еще раз короткий.

Послышались приближающиеся шаги. Дверь открылась. На пороге стояла приятная молодая женщина.

— Добрый вечер, фрау Пеннингер, — сказал Линдхаут.

— Добрый вечер, — ответила она тихо и втянула его внутрь квартиры. Дверь закрылась. Свет на лестничной клетке погас.

Они стояли друг против друга в прихожей, как это было у фройляйн Демут.

— Извините, что я пришел так поздно, но я же обещал Труус. Или она уже спит?

— Нет, она терпеливо ждет вас, герр Линдхаут.

Линдхаут растроганно посмотрел на Марию Пеннингер:

— Я бы не знал, что делать, если бы не получил в Берлине ваш адрес.

— Если бы вы не получили мой адрес, то был бы какой-нибудь другой. Существует такое сообщество, которое, как невидимая сеть, раскинулось по всей Европе, — сообщество людей, которые хотят помочь в это скотское время.

Он молча кивнул головой. Помедлив, он сказал:

— Которые рискуют своей жизнью… и часто теряют ее, ужасно часто, я знаю.

— Да, и что же? — фрау Пеннингер улыбнулась. — Разве из-за этого сеть разрушилась? Была порвана? Уничтожена? Нет! Она здесь, как была здесь с самого начала и как будет здесь до конца.

— Вы правы, — ответил он неуверенно. — Каждый раз на место несчастного, которого они арестовывают, заступает преемник. Сеть продолжает существовать, эта сеть помощи, которая, по всей видимости, действительно никогда не может быть уничтожена, потому что она питается из неиссякаемого и неразрушимого источника.

— Зачем так высокопарно, герр Линдхаут? Эту сеть невозможно разрушить потому, что она соткана людьми, которые ненавидят нацистов, — как вы, как мой муж и как я ненавидим это отродье, вот и все. — Бок о бок они шли по спускающемуся коридору.

— Как дела у вашего мужа? — спросил Линдхаут.

— После обеда я получила письмо, которое доставил мне один товарищ. Он жив.

— Бог мой…

— Что значит «бог мой»? Это главное, герр Линдхаут, — жить, пережить этих преступников. Перед этим я слушала Лондон. Последние известия замечательны. Все рушится. Русские и американцы гонят перед собой немецкие армии. Мой муж должен был в течение всего времени прокладывать дороги и строить мосты для наступления этого пачкуна[14] — об этом вам рассказывали в Берлине, не так ли? — Линдхаут кивнул. — И он пишет, что все еще строит их, — но где он строит их сейчас? В Польше! Уже почти в Восточной Померании! И все в большей спешке он должен ремонтировать и ремонтировать их, чтобы немецкие танки и тяжелая артиллерия не проваливались, когда вынуждены отступать вместе с разбитыми дивизиями. Послушайте меня, герр Линдхаут: скоро будет конец, уже скоро, скоро.

— Будем надеяться, — сказал он. — Голландия была самой первой, и много лет мне пришлось прятать Труус. Много лет, да, и все время я должен был находить для нее новые убежища…

— Здесь она в безопасности, герр Линдхаут! Никто не подозревает, что она здесь. Как раз сейчас этим негодяям мой муж нужен как хлеб насущный! Поэтому они в мою квартиру никого и не подселяют! Поэтому они меня не беспокоят — никто из этой рвани не отважится даже заглянуть сюда. Наш общий друг в Берлине — умный человек. — Она открыла дверь и впустила Линдхаута в большую комнату. Шторы светомаскировки были опущены, и горел свет. Фрау Пеннингер пошла к обклеенной обоями стене. — Действительно, герр Линдхаут, — сказала она, — вы можете быть спокойны. Малышке здесь хорошо. Она меня уже признала! Коричневые должны сначала трижды убить меня, прежде чем войдут сюда. — С этими словами она ощупью провела рукой по стене и открыла обклеенную обоями дверь, о наличии которой в этом месте невозможно было догадаться. За дверью находилась кладовая с маленьким, занавешенным темным материалом слуховым окном.

— Адриан! — крикнул радостный детский голос.

— Да, Труус, да, — сказал он. — Наконец-то я пришел. — И он вошел в каморку, в то время как фрау Пеннингер удалилась. В комнатке стояли кровать и стул. Кровать была очень маленькая. На ней сидела веснушчатая десятилетняя девочка с длинными белокурыми волосами, голубыми глазами и высоким лбом. Она была в ночной рубашке из набивной ткани в мелкий пестрый цветочек. Линдхаут увидел на кровати раскрытую книгу — «Алиса в стране чудес». Он нагнулся к маленькой девочке, снова почувствовав рукоятку пистолета, и обнял ребенка. — Вот он я. Видишь, я сдержал слово, Труус. Только уже поздно, к сожалению.

Маленькая девочка страстно прижалась к нему и покрыла его лицо множеством влажных поцелуев.

— Ничего, я к этому уже давно привыкла. Адриан, дорогой, дорогой Адриан!

Он тоже целовал ее. Потом огляделся:

— Тесновато здесь, а?

— В Берлине было не просторней, Адриан, — сказала девочка. — И к тому же там не прекращались эти ужасные воздушные налеты, когда я должна была оставаться наверху, чтобы в подвале не спрашивали, кто я. Ты думаешь, здесь тоже будут воздушные налеты?

Сердце отозвалось болью, когда он нежно гладил ее.

— До сих пор еще не было ни одного, Труус. А если какие и будут, то, как сказала мне фрау Пеннингер, когда мы сегодня утром приехали сюда, в этот подвал ты можешь спокойно спускаться вместе с ней. Если кто-то спросит, она скажет, что ты ее племянница. Видишь, насколько здесь лучше, чем в Берлине? Там у нас не было тети. Там у нас вообще никого не было. Там я не мог разрешить тебе спускаться вниз, когда выли сирены.

— Но там ты оставался со мной наверху, хотя это и было запрещено.

— Только ночью, Труус. Днем я был далеко от тебя, я должен был работать, и тебе приходилось оставаться одной в убежище. Это было страшно.

— Да уж, прекрасно это не было, — озабоченно сказала девочка. Маленькое личико просветлело: — Но меня часто навещал Клаудио, и мы вместе играли.

— Его родители были посвящены в нашу тайну, Труус. Им мы могли доверять. И Клаудио тоже.

— Он самый лучший мальчик в мире! Он плакал, когда мы уезжали. Ты думаешь, я его увижу?

— Наверняка. Когда окончится война, Труус. — Линдхаут придал своему лицу серьезное выражение. Он знал, что Труус будет страдать из-за потери своего берлинского товарища по играм, с которым она была так счастлива.

Труус, внимательно следившая за ним, радостно воскликнула:

— Значит, когда война окончится, да?

— Да, Труус.

— Тогда мне совсем не грустно. Здесь так хорошо, Адриан! Тетя Мария очень милая! Она целый день играла со мной, мы вместе ели, а после обеда пили кофе с тортом. Она сама его приготовила! Специально для меня, подумай только, Адриан!

— Ты всегда должна быть послушной, Труус!

— Обязательно, Адриан! Тетя Мария сказала мне, что, когда стемнеет, я могу выйти из этой комнатки, поесть с ней, послушать радио и все такое! И такая замечательная кровать! А через маленькое окошко я смотрю на небо! Посмотри Адриан, как много звезд. — Труус погасила свет и сняла со слухового окна светомаскировочную занавеску.

— Да, так много звезд, — сказал он, снова повесил занавеску и стал гладить и ласкать ребенка. «Не бойся, Труус, — думал он, — мы так долго продержались, мы продержимся и до конца, ты и я, we shall overcome, мы оба переживем это и доживем до конца этого адского времени. Важнее, чтобы выжила ты, если даже должен остаться кто-то один из нас. Боже милосердный, если должен остаться только один из нас, — безмолвно молился он, снова зажигая свет, — то пусть это будет Труус. Ей только десять лет. Она найдет свое место в новом, лучшем мире».

Он заметил, что у девочки от усталости слипаются глаза.

— Бог мой, уже двенадцатый час, — сказал он. — А сейчас ты должна спать, Труус. После всех трудностей! Подумай только, прошлой ночью мы сидели в поезде. Ты почти не спала. Будь славной девочкой.

Она улыбнулась:

— Ты знаешь, я читала. Это великолепная книга, самая замечательная из всех! Я сейчас там, где Алиса встретила сумасшедшего шляпника. Ты знаешь это место? — Он кивнул. — Разве это не прекрасно? — Труус засмеялась. — Шляпник говорит Алисе: ты сумасшедшая. А она спрашивает: почему? И шляпник говорит: потому что здесь все сумасшедшие. Я сумасшедший, белый кролик сумасшедший, все здесь сумасшедшие. А Алиса говорит: я — нет! Я не сумасшедшая! И тогда шляпник говорит: ты тоже сумасшедшая, иначе ты бы не была здесь! — Труус снова засмеялась, а потом откинулась на подушку. Он положил книжку на стул и сказал:

— С завтрашнего дня у меня опять будет больше времени для тебя, Труус. Как в Берлине. Только первый день был таким напряженным.

— Да, могу себе представить.

— Ну, спи спокойно, моя любовь.

— Нет, — забормотала она, протестуя, — нет! Сначала еще «Символ»! Ты же знаешь! Каждый вечер ты читаешь мне один стих оттуда! Пожалуйста, Адриан!

Он погасил свет и в темноте — только из комнаты сквозь щель проникал свет, — поглаживая ее волосы, начал читать наизусть. Это была строфа из стихотворения «Символ» Иоганна Вольфганга Гете.

В этом стихотворении из цикла «Ложа» — одном из масонских стихотворений Гете — было шесть стихов. Каждому, кто был не в курсе дела, должно было казаться необычным, что десятилетняя девочка так любила это стихотворение и просила прочитать один стих перед сном вместо того, чтобы молиться. Конечно, тому была своя причина, поскольку не бывает ничего, что происходило бы в нашем мире случайно или беспричинно.

— И что ты хочешь сегодня услышать, Труус? — спросил он.

— Стих о добре, Адриан, сегодня о добре!

Он склонил голову и стал тихо читать у постели маленькой девочки:

Но мнится оттуда —

То духов ли зовы,

То мастера ль слово:

Творите, покуда

Не сбудется благо…

Он замолчал и сидел неподвижно, слушая глубокое, ровное дыхание. Ребенок заснул очень быстро. Линдхаут наклонился над Труус и осторожно поцеловал ее в лоб. Затем еще раз поднял занавеску светомаскировки и взглянул через слуховое окно вверх, на темное ночное небо, которое сплошь было усеяно бесконечно многими, бесконечно далеко удаленными, бесконечно безучастными звездами.

Загрузка...