Часть II И долу могилы

1

«Братья и сестры!

Есть вечное, лежащее вне человеческой воли, Богом гарантированное право, недвусмысленное разделение добра и зла, разрешенного и неразрешенного.

Отдельный человек не может и не должен полностью растворяться в государстве, или в народе, или в расе. Кем бы он ни был, у него своя бессмертная душа, своя вечная судьба.

Он есть и остается ответственным за себя и за каждое из своих деяний.

Бог дал ему свободу, и эта свобода должна оставаться с ним.

Никакая сила на земле не может вынудить его к высказываниям или действиям, которые были бы против его совести, против правды…»


Человек, сидевший неподвижно за современным, заваленным книгами, рукописями и докладами, письменным столом в эти предвечерние часы 23 февраля 1979 года, лауреат Нобелевской премии по медицине за 1978 год, профессор доктор Адриан Линдхаут, испуганно вскочил. Электрические часы на книжной полке в обставленном светлой мебелью кабинете, где он ответил на три телефонные звонка, последовавшие один за другим, показывали 16 часов 51 минуту.

Всего шесть минут прошло с того момента, когда он открыл запертый ящик своего письменного стола, взял из него пистолет системы «вальтер», калибра 7.65, и дослал патрон в ствол.

Всего шесть минут он вспоминал о прошлом, смотря и не видя влюбленную пару на литографии Шагала. Мысленным взором он прошел сквозь картину, сквозь стены дома, и блуждал в бесконечном песчаном море времени, лежавшем позади.

Всего шесть минут с момента, когда он положил заряженный пистолет на рукопись — рукопись речи, с которой он намеревался выступить на английском языке завтра, 24 февраля 1979 года, в Стокгольме, перед Шведской Академией наук. Оружие, из которого он затем точно в 17 часов 37 минут произвел тот смертельный выстрел, закрывало лишь малую часть заголовка этой речи: «Лечение зависимости от морфия антагонистически действующими субстанциями».

Тридцать пять лет прошло с того времени, о котором он как раз думал, о котором он как раз вспоминал, — половина человеческой жизни, если эта человеческая жизнь длинна…

«Есть вечное, лежащее вне человеческой воли, Богом гарантированное право, недвусмысленное разделение добра и зла, разрешенного и неразрешенного…»

Прежде чем очнуться от своих мыслей, он думал о листовке с циркулярным письмом епископа Берлина графа Прейзинга, которое тот составил и распространил еще в 1942 году.

На своем пути домой от Труус в ее убежище в квартире доброй Марии Пеннингер, он наступил на такую листовку, не обратив на нее внимания. Затем на вторую. Третью листовку — а на тротуаре между Химическим институтом и переулком Берггассе их было рассеяно не меньше сотни — он поднял и прочел в свете пламени своей зажигалки, потому что было очень темно, а уличного освещения не было.

Листовка Сопротивления!

Подобные листовки Линдхаут находил на улицах и в Берлине, а помимо них — огромное количество других: после воздушных налетов их сбрасывали американские и британские бомбардировщики.

Но эти листовки доставили сюда в Вену не бомбардировщики. Их разбрасывали люди, чтобы другие, прочитав, второпях опять избавлялись от них. Их собирали и с бюрократическим пылом «обрабатывали» в гостинице «Метрополь» на Морцинплац.

Конфискованная гостиница «Метрополь» с 1938 года была штабом гестапо в Вене. Да, здесь лежали толстые папки, полные таких листовок, с точным указанием времени и места их обнаружения. В этом же здании на восковые пластинки записывались все передачи «Оскара Вильгельма два».

Подобрав ночью 1944 года на Верингерштрассе листовку, Линдхаут испытал новый прилив мужества, но в феврале 1979 года воспоминание об этой ночи повергло его в грусть.

1944 год тогда, 1979 год сегодня.

Тридцать пять лет. Они пронеслись как дуновение ветра.

Ему пришла в голову цитата из Библии: «Человек, рожденный женщиной, живет короткое время и полон беспокойства; он подрастает подобно цветку, он бежит подобно тени, он умирает, и ветер больше не знает места его…»

Так мало времени, — думал Линдхаут. — Так мало времени. Как близко мне еще все это, и как далеко это на самом деле, и как долго я еще буду жить? Приходит лето, приходит зима, и снова наступает весна, — это то же самое солнце, которое светит нам сегодня, как и во все дни. Только иногда, и то лишь на секунды, мы, кажется, понимаем, что мы из того же вещества, что и сны и что наше маленькое бытие ничем не окружено, кроме глубокого сна.

Как коротко время человеческое! Как быстро оно проходит! Когда человек перешагивает пятидесятилетний порог, оно начинает бешено мчаться, это время; человек так много пережил, а думает, что не пережил совсем ничего. И он знает, что время истекает в песочных часах и конец приближается, приближается, все быстрее. И тогда он спрашивает: и это все? Что остается? Воспоминания о многих людях, которые умерли или погибли, которые оказались несостоятельными или сделали головокружительную карьеру, которые пропали без вести, опустились, кто знает, где, как и почему. Я, я еще здесь — ненадолго.

Время, — думал Линдхаут, — эта зловещая, непонятная вещь, называемая временем. Великий американский поэт Карл Сэндберг написал однажды стихотворение о траве. Я люблю это стихотворение… «Нагромождай трупы у Ватерлоо, и нагромождай их у Ипра и Вердена, — ведь я трава, я справлюсь. Три года, десять лет — и чужаки спрашивают проводника: как называется место? Где мы, собственно?»

Трава времени…

Сейчас я сижу здесь и жду капеллана Хаберланда. Я не знаю, жив ли вообще Хаберланд, или кто-то другой воспользовался его именем, чтобы проникнуть сюда. Этого я не знаю.

Роман Хаберланд…

Когда я встретил его, после той первой ночи, которую я провел в Вене в 1944 году и когда нашел листовки, то подумал: не он ли разбросал их? Может быть, это был он?

Конечно, это был Роман Хаберланд. Они, он и члены его братства, постоянно разбрасывали листовки в вестибюлях домов и на пустынных ночных улицах Вены. В конце войны он легкомысленно, просто с опасностью для жизни, привык почти постоянно носить с собой такие листовки — как и Линдхаут — свой пистолет.

2

Уже на следующий день Филине Демут извинилась перед Линдхаутом за свое поведение: причиной были переутомление и раздражительность, заявила она, запинаясь. Разумеется, это было настоящее безобразие, и пусть он простит ей этот отвратительный прием. Ей так стыдно. Чего доброго, он еще подумает, что она сумасшедшая!

Линдхаут, который именно так и думал, поспешил заверить ее, что подобная мысль даже не приходила ему в голову — все люди в нынешнее время переутомлены и раздражительны. Фройляйн Демут сразу же успокоилась, она даже почувствовала себя счастливой: ведь она же обещала его преподобию Хаберланду, что извинится. Сочтя это удобным случаем, они любезным и предупредительным образом заодно договорились и о пользовании кухней, ванной комнатой и туалетом. Линдхаут был само обаяние, а фройляйн Демут беспрерывно хихикала в ответ на его комплименты. Подвергшийся бичеванию Христос был помещен на хранение в кладовую. На следующей встрече в Объединении святой Катарины фройляйн Демут могла сообщить Хаберланду, что все в полном порядке.

— Вот видите, — сказал капеллан, мысли которого были далеко-далеко отсюда…

В течение последующих недель Линдхаут был полностью занят тем, что возобновил свою работу в Химическом институте, восстанавливая погибшие в Берлине записи серий испытаний, чтобы как можно быстрее приступить к совершенствованию своего открытия. По меньшей мере, два раза в день он навещал маленькую Труус у фрау Марии Пеннингер. Он часто приносил ребенку подарки. Труус была очень спокойной и довольной, и фрау Пеннингер была счастлива с ней.

— Она такая славная, смышленая и терпеливая девочка, — сказала она как-то. — Ее просто нельзя не любить.

— Да, — сказал Линдхаут, — действительно нельзя.

У него не было проблем с посещениями ребенка — для этого он использовал обеденный перерыв и вечерние часы.

Труус дочитала «Алису в стране чудес», и Линдхауту удалось приобрести в букинистическом очередной том — «Сквозь зеркало».

Теперь сирены завывали чаще, почти всегда около одиннадцати утра; бомбы продолжали падать на промышленные установки в предместьях, разрушая при этом, конечно, и жилые дома. Но все это происходило еще очень далеко от центра города. Немцы потеряли Румынию с ее нефтепромыслами, и поэтому производство бензина и дизельного топлива приобрело в Австрии чрезвычайное значение. Соединения 15-го Американского воздушного флота часто бомбили расположенные вокруг Вены нефтеперерабатывающие заводы — только днем и никогда ночью. Для большинства гражданского населения города с двумя с половиной миллионами жителей 10 сентября 1944 года стал — по крайней мере, по их мнению — днем первой настоящей «воздушной бомбардировки», так как несколько соединений американских «летающих крепостей» бомбили и внутренние районы города.

Бомбами было разрушено много шикарных зданий в районе Йозефштадт и на прилегающих магистралях Первого района. Совершенно особую реакцию вызвало разрушение дворца Харрах и некоторых других памятников культуры и искусства. В отличие от немецких городов, Вена до сих пор в значительной степени оставалась нетронутой, и обыватели тешили себя надеждой, что справедливые и великодушные союзники и далее будут щадить Вену как столицу изнасилованной Гитлером страны. Бурное ликование австрийцев при вступлении немецких войск в 1938 году было так же забыто, как и то «чувство радости освобождения», которое вырвалось наружу во всей стране, и в особенности в Вене. Немецкие солдаты не ожидали такого сумасшедшего радостного рева при проезде фюрера по кольцевой Рингштрассе и во время его речи с балкона дворца Хофбург[15] на огромной Хельденплац, когда сотни тысяч людей, вскинув правую руку, многие со слезами счастья на глазах, кричали до хрипоты: «Один народ, один рейх, один фюрер!»

Теперь война была проиграна — это осенью 1944 года понимал каждый австриец, и среди буржуазии и мещанства больше уже не было ликования, не было ничего, кроме жалости к самим себе и ругательств с оглядкой в адрес «пифке»,[16] которые напали на бедную, беззащитную страну. У людей, тем временем добившихся высокого положения (и таких было немало), вместе с тем рос и страх перед будущим, и поэтому они проявляли особую свирепость.

К ним относился и маленький, скрюченный портье Франц Пангерль, который, будучи ответственным за квартал и гражданскую воздушную оборону, стал жестоко всех терроризировать. Он бегал повсюду в своей помойно-коричневой форме и в шлеме противовоздушной обороны, с красной повязкой со свастикой на левом рукаве.

Впрочем, люди реагировали совершенно по-разному. Боялись все — это была естественная реакция. Но говорил и думал об этом каждый по-своему.

Когда мигал или гаснул свет, когда почва дрожала от близких разрывов, Филине Демут, ищущая защиты у Бога, молилась в бомбоубежище дома в переулке Берггассе. Она молилась с закрытыми глазами и сложенными руками — тихо и мягко:

— Господь пастырь мой, и не буду ни в чем испытывать нужды. На зеленом лугу Он дает мне пристанище, Он ведет меня к местам отдыха, богатым водой. Он дарит мне усладу. Он ведет меня по истинному пути во славу имени Своего. И если я бреду по мрачной долине, то не испытываю страха перед бедой. Ведь Ты со мной, посох Твой и опора Твоя, — они мое утешение…

Линдхаут, в свою очередь, уже настолько привык к воздушным бомбардировкам в Роттердаме и Берлине, что часто совсем не спускался в бомбоубежище института, а оставался в лаборатории со своими животными — так же, как и работающий рядом химик Толлек, который не хотел прерывать текущую серию испытаний.

Маленькая Труус на руках Марии Пеннингер в подвале дома в Больцмангассе, 13, вела себя так же, как Линдхаут. Во время налетов она часто даже читала книжку, пока горел электрический свет. В Роттердаме и Берлине было гораздо страшнее (и действительно, до конца войны воздушные налеты на Вену были не сравнимы с налетами на такие города, как Дюссельдорф, Кельн, Гамбург, Берлин, Мюнхен или Франкфурт).

Фрау Пеннингер кусала до крови губы, чтобы громко не выкрикнуть то, что она испытывала, когда кругом рвались бомбы: «Больше! Больше! Больше! Еще! Еще! Чтобы быстрее окончилась эта проклятая война нацистов!»

И наконец, священник Хаберланд, который ночами часто ездил по предместьям на грузовике с брезентовым верхом, говорил в микрофон радиопередатчика «Оскар Вильгельм два»: «Если сейчас в Вене завывают сирены, — думайте о Варшаве! Если бомбы громят ваши заводы, — думайте о Роттердаме! Если вы внезапно потеряете все имущество, — думайте о Ковентри! Если вы вдруг станете вдовами и сиротами, — думайте о Белграде! Если ваша страна погрузится в кровь и слезы, — скажите: за это мы благодарим нашего фюрера!»

3

Утром 17 ноября 1944 года лицо Габриэле Хольцнер было опухшим от слез. Девятнадцатилетняя симпатичная Габриэле работала ассистенткой Линдхаута — вскоре после его прибытия в институт ее закрепили за ним. Линдхаут избегал обращаться к Габриэле и, по возможности, даже старался не смотреть на нее. Двумя днями ранее она получила извещение о гибели в Венгрии ее жениха. Теперь, исполняя свои обязанности, она с трудом держалась прямо, еле передвигала ноги и все время обливалась слезами.

Линдхаут опять начал проводить опыты на животных. Он синтезировал уже опробованную в Берлине субстанцию АЛ 203, применил ее и доказал, что, сильная как морфий, АЛ 203 не была производным опиума, не обладала присущими морфию неприятными побочными воздействиями и, по всей видимости, не вызывала зависимости.

Он продвигался дальше в своих разработках и уже создал препарат АЛ 207, стараясь найти средство, подобное АЛ 203, но еще с более сильным болеутоляющим воздействием. Эту АЛ 207 он тоже испытывал, как и каждую из новых субстанций, на животных.

Около 10 часов утра 17 ноября 1944 года лаборантка Габриэле Хольцнер услышала громкое проклятие из комнаты своего шефа. В испуге она бросилась к Линдхауту. Он стоял перед клетками с кроликами, уставившись на одного зверька.

— С ума можно сойти, — бормотал он, — от этого можно сойти с ума! — Он обернулся, услышав, что вбежала Габриэле. В руках у него был металлический диск с вращающейся шкалой, регулирующей силу ударов током. — Фройляйн Габриэле, посмотрите сюда!

Лаборантка, бледная, невыспавшаяся, с покрасневшими глазами, подошла к Линдхауту. Ничто не было ей более безразлично, чем то, что сейчас так взволновало Линдхаута.

— Как это возможно? — Он указал на одного кролика. Тот вздрагивал от боли, когда Линдхаут вращал шкалу на диске. На деснах животного были размещены электроды, соединенные проводами с диском, который, в свою очередь, длинным кабелем был подключен к сети. — Почему он чувствует боль? — спросил Линдхаут. — Мы же ввели ему АЛ 203, как и всем животным в этой серии испытаний! — Он указал на стену большого помещения. — Он же не может чувствовать боль! Он не должен ее чувствовать! Я проверял на всех животных этой серии — они все невосприимчивы к боли! Только одно это животное — исключение!

«Кричи себе, мне все равно, — думала лаборантка. — Клаус мертв. Сейчас, когда все идет к концу, он погиб». Она пожала плечами.

— Что значит этот жест?

— Я хотела сказать, что тоже ничего не понимаю.

Дверь отворилась, и вошел высокий, крепкий доктор Толлек, любопытство которого было разбужено громким голосом Линдхаута. За открытой дверью звучал вальс «Голубой Дунай». Видимо, у Толлека работало радио.

Линдхаут, все еще возбужденный, сообщил коллеге, что он только что обнаружил.

— Минуту, — спокойно сказал Толлек. — Ведь у всех животных в ушах опознавательные пломбы! — Он открыл сетчатую дверцу клетки, в которой вздрагивал и дрожал кролик. — Какого цвета пломбы у животных, которым введена АЛ 203, коллега?

— Красного.

Внезапно вальс прервался. Послышался девичий голос:

— Говорит имперское радио Вены! Внимание: сообщение об обстановке в воздухе! Крупное соединение вражеских бомбардировщиков приближается к Каринтии и Штирии.[17] Повторяю… — Голос повторил сообщение, затем снова зазвучал вальс.

— Они летят! — всхлипнула лаборантка.

Мужчины не обращали на нее внимания. Толлек стоял уже у другой группы животных:

— Пломбы зеленые. Значит, это те животные, которым был введен ваш новый препарат АЛ 207, да? — Он уже немного разбирался в этом: Линдхаут подробно рассказал ему о своей работе. Толлек помог коллеге оснастить лабораторию и приобрести научную литературу.

— Да, — нервно ответил Линдхаут. — А там дальше — животные третьей группы, которые вообще не получали никакого средства, у них белые пломбы.

Последовательно и тщательно Толлек проверил всех животных во всех группах, в то время как Линдхаут просто стоял в растерянности. Лаборантка снова начала плакать.

— Прекратите! — грубо сказал Линдхаут и, спохватившись, извинился: — Простите, пожалуйста, фройляйн Габриэле, я знаю, как тяжело у вас на душе.

— Вы знаете? Да вы и понятия не имеете! — яростно воскликнула лаборантка.

В соседнем помещении вальс снова прервался, и раздался голос дикторши:

— Внимание, внимание, передаем сообщение о положении в воздухе! Крупное вражеское соединение бомбардировщиков пролетело сектор один-ноль-четыре и в настоящее время находится в секторе восемьдесят восемь, приближаясь к Грацу. Два других соединения кружат над Виллахом. — Снова зазвучал вальс.

— Пломбы у всех животных, обработанных и необработанных, в порядке — сказал Толлек.

— Тогда я ничего не понимаю, — ответил Линдхаут.

4

— Когда животным были сделаны инъекции? — спросил Толлек.

— Сегодня. Как раз сейчас. АЛ 203 или АЛ 207.

— Кто делал инъекции, коллега?

— Мы — фройляйн Габриэле и я.

— Вы вынимали животных из клеток?

— Конечно. Каждое по отдельности. Все инъекции мы делали здесь, на этом столе. Затем животные возвращались в свои клетки.

— Кто их туда сажал?

— Я! — всхлипнула Габриэле.

— Вероятно, — спокойно и деловито сказал Толлек, — один из вас ввел этому животному АЛ 203 и вдобавок АЛ 207.

— Но это невозможно! — воскликнул Линдхаут.

— Возможно… — пролепетала Габриэле.

— Что «возможно»?

— Что это сделала я…

— Вы?!

— Да, я… Я очень расстроена… Господин доктор дал мне успокоительное средство…

В это время из соседнего помещения раздался голос девушки по радио. Линдхаут слышал только отдельные слова и обрывки фраз: «…первое соединение… вражеских бомбардировщиков достигло сектора семь-один… дальше курсом на север…» И снова вальс.

— Ну хорошо, — хрипло сказал Линдхаут, — предположим, это животное по ошибке получило АЛ 203 и в дополнение еще АЛ 207. Две инъекции болеутоляющих субстанций. Две! И как же оно ведет себя? Так, как будто бы не получало ни одной! Вы что-нибудь понимаете, коллега?

Толлек покачал головой.

— Я тоже ничего не понимаю, — сказал Линдхаут.

Три минуты спустя завыли сирены, оповещая город о воздушной тревоге.

5

В этот день триста пятьдесят бомбардировщиков 15-го Американского воздушного флота совершили массированный налет на Вену, на этот раз и на центр города тоже.

Воздух оглушительно гремел от взрывавшихся бомб и от выстрелов многочисленных батарей зенитных орудий, которые были размещены вокруг города, в особенности на возвышенностях Венского леса. Светило солнце, небо было безоблачным, и за бомбардировщиками тянулись белые инверсионные следы. Белыми были и облачка от разрывавшихся зенитных снарядов.

В лаборатории Линдхаута в клетках шуршали животные. Лаборантка Габриэле Хольцнер — она была на грани нервного срыва — при вое сирен побежала в бомбоубежище института. Как обычно, Линдхаут и Толлек не обращали внимания на бомбардировщики и остались в лаборатории Линдхаута. Перед ними на столе, съежившись сидел кролик, непонятно почему испытывавший боль.

После того, как были высказаны все, даже самые нелепые, предположения, Линдхаут сказал:

— Итак, еще раз — медленно, логично, последовательно и с самого начала. — От рева бомбардировщиков задрожали оконные стекла. Взрывы раздавались один за другим. — Мы, то есть Габриэле по ошибке сделала этому животному инъекции АЛ 203 и АЛ 207. Будем исходить из этого.

Мужчины сидели на белом рабочем столе. Из радиоприемника в соседнем помещении послышалось тиканье часов, которое вскоре прервал высокий девичий голос:

— Говорит командный пункт гауляйтера Вены. Внимание: сообщение об обстановке в воздухе! Ожесточенная боевая активность в секторах пять, шесть, семь и восемь. Дальнейшие бомбардировки в секторах одиннадцать, тринадцать и девятнадцать. Приближаются новые…

— Конечно, это может быть необъяснимый для нас единичный случай, — сказал Толлек.

— Это можно проверить, — заявил Линдхаут, слезая с края стола.

— Как?

— Всем животным с красными пломбами в ушах, которые получили АЛ 203, я дам еще и АЛ 207, а потом испытаю их на восприимчивость к боли. — Он уже спешил к полке. Толлек помогал ему.

В ближайшие полчаса, пока бомбардировщики сбрасывали над городом свой груз, дома превращались в груды развалин, обваливались подвалы и умирали люди, — они вместе ввели АЛ 207 животным с красными пломбами в ушах.

В следующие полчаса — воздушный налет все еще продолжался — оба исследователя испытали всех животных, которым была введена и АЛ 207, на восприимчивость к боли. Снова и снова Линдхаут вращал шкалу на своем диске, подвергая кроликов ударам током. И все животные реагировали точно так же, как и первое: они вздрагивали и, извиваясь от боли, прижимались к днищу клеток.

Линдхаут был заинтригован.

— А сейчас попробуем то же самое с животными, которых вообще ничем не обрабаты… — начал он торопливо и не договорил: воздушной волной от близко взорвавшейся бомбы выбило одно из оконных стекол. Осколки со звоном разлетелись по помещению, где вдобавок опрокинулся стеллаж с химикатами.

Они сделали инъекции всем необработанным животным: сначала вводили им АЛ 203, а потом новую АЛ 207. Результаты были такими же: и эти животные вздрагивали от ударов током и испытывали боль, хотя только что получили две дозы испытанных болеутоляющих средств!

6

Над городом стояли огромные черные клубы дыма. Снова загремели взрывы. Но мужчины в лаборатории Линдхаута не слышали их. Они рассматривали животных в клетках. Наконец Толлек спросил:

— Почему вы молчите?

— А что я должен сказать? — пожал плечами Линдхаут. — Я работал над этим еще в Париже. Несколько лет я не занимался ничем другим. А теперь вот такое…

— Один момент, — резко сказал Толлек. — Только не паникуйте! Сама по себе АЛ 203 по-прежнему является болеутоляющей субстанцией с силой морфия. Ее уже с большим успехом применяют в госпиталях и больницах. Это ваше огромное достижение, коллега! АЛ 207 также действует болеутоляюще, и сильнее, чем АЛ 203! Вы продолжите свои испытания и найдете средство, которое будет сильнее морфия! И я не вижу причин для пессимизма.

— А я подавлен, — сказал Линдхаут. — Я всегда подавлен, когда чего-нибудь не понимаю. А здесь я вообще не понимаю ничего. Как мне теперь работать дальше? Сначала я должен выяснить это!

— Я работаю совсем в другой области, — сказал Толлек, — но насколько я могу видеть, есть только одно объяснение…

— …повторные бомбардировки в секторах четыре, пять, шесть и девять. Над Кайзермюлен кружит одиночный самолет…

— Какое же? — спросил Линдхаут.

— А такое, — сказал Толлек, — что одна ваша болеутоляющая субстанция, прекращает действие другой…

— Значит, обе субстанции ни в коем случае нельзя давать одновременно, — заключил Линдхаут.

В течение ближайших десятилетий он придет к принципиально иной точке зрения и совершит одно из величайших, важнейших и полезнейших открытий в истории человечества. И, как это бывает с некоторыми сенсационными открытиями наших дней, особенно в области химии (например, при разработке так называемых тимолептиков, которые произвели революцию в лечении душевнобольных), этим открытием Адриан Линдхаут был обязан абсолютно случайному стечению обстоятельств: в данном случае — одному молодому человеку, который погиб в Венгрии; его скорбящей невесте и, наконец, случившейся из-за этого путанице.

7

Воздушный налет продолжался приблизительно до 14 часов. Это был самый тяжелый налет на собственно город. С этого момента дела пошли все хуже и хуже. После того как в 13 часов 57 минут сирены проревели «отбой», Линдхаут незаметно покинул институт и поспешил в переулок Больцмангассе. Он вздохнул с облегчением, увидев, что ни в один из домов рядом с институтом попаданий не было.

Редкие прохожие, которые попадались ему на пути, не обратили на него внимания. Каждый шел, согнувшись под бременем собственных забот, страхов и печалей.

Маленькая Труус была в комнате вместе с фрау Пеннингер. Она как раз ела гороховый суп. Мария Пеннингер, полная решимости избавить Труус от любого ужаса — если понадобится, даже ценой своей жизни, — тоже ела.

Линдхаут обнял Труус, поцеловал ее и прижал к себе, а потом присел к столу. От еды он отказался.

— Что с вами? — спросила фрау Пеннингер. — Почему вы так выглядите?

— А как я выгляжу?

— Ну, вы совсем не такой, как обычно. У вас что-то случилось? В лабораторию попала бомба?

— Нет.

— Что же тогда? Плохая новость?

— Плохая… — Линдхаут запнулся. — Даже не знаю, плохая ли это новость, которую я узнал, фрау Пеннингер. Во всяком случае, она ставит меня перед проблемами, которые мне и во сне не снилось… — Линдхаут бормотал, уставясь в пустоту: — Столько лет работы… нацисты… бомбы на Роттердам… бомбы в Берлине… теперь этот сюрприз…

Маленькая Труус, работая ложкой, с серьезным видом кивала головой. Вспомнив несколько случаев, когда Линдхаут в ее присутствии рассказывал о своих трудностях какому-нибудь близкому другу, она озабоченно сказала:

— Да к тому же еще и ребенок!

8

Утром 24 декабря 1944 года Филине Демут проснулась в приподнятом настроении. Стоя на коленях перед кроватью, она прочла, как делала это каждый день, утреннюю молитву. В ней она с благодарностью упомянула капеллана Хаберланда, который вечером того дня, когда в ее квартиру вселился доктор Линдхаут, а затем снова и снова после этого направлял ее на правильный путь.

Она едва не попала в сети зла, думала Филине, и чуть не обидела бедного человека только из-за того, что по вине его предков он не стал чадом католической церкви, которая одна только и может дать человеку блаженство.

С того первого дня она ладила с Линдхаутом — они обращались друг с другом вежливо, хотя и соблюдая дистанцию. Виделись они редко, потому что Линдхаут уходил из дома рано, а возвращался только поздним вечером. В кухню Линдхаут совсем не заходил: если он что-то готовил — чай или эрзац-кофе, — то делал это всегда в своей комнате на электроплитке. Когда они встречались, он здоровался с Филине, она отвечала, и они обменивались несколькими словами о погоде или о воздушных налетах. Это имело свои основания.

Последний небольшой конфуз случился, когда Филине пригласила Хаберланда вместе с ней провести рождественский сочельник.

— Пользуясь случаем, — сказал Хаберланд, — мы можем пригласить и господина Линдхаута.

Филине взвилась.

— Нет! — крикнула она. — Только не в этот вечер!

— Почему нет?

— Потому что… он все же еретик! Он не празднует рождение Спасителя!

— Определенно он празднует! — сказал Хаберланд.

Он?! — воскликнула Филине. — Ведь такие, как он, распяли Спасителя на кресте!

— Фройляйн Демут, — нервно сказал Хаберланд, — подумайте, что вы говорите! Вы опять все путаете!

Филине пристыженно кивнула.

— Мне жаль, — сказала она. — Теперь я приняла его за еврея. — Но все же опять возразила: — Нет, я не хочу, чтобы этот человек праздновал вместе с нами!

— Фройляйн Демут, — сказал Хаберланд, теряя терпение, — если так, то я тоже не приду!

Она растерянно посмотрела на него:

— Не придете, ваше преподобие?

— Нет, если вы не пригласите господина Линдхаута и не будете с ним так же любезны, как и со мной.

Филине опустила голову.

— Хорошо, ваше преподобие, — сказала она робко, — я его приглашу. Я попрошу господина доктора заглянуть ко мне в сочельник…

«Да, — думала она утром 24 декабря 1944 года, — теперь все хорошо, слава Господу, и да святится имя Его! Сделай так, о Боже, чтобы этот вечер не был нарушен воздушной бомбардировкой и чтобы гусь, которого я купила на черном рынке, был мягким. Аминь».

В этот день у Филине Демут было много дел. Основательная уборка комнат была уже позади. Ей помогала фрау Каливода, приходящая прислуга, как в Вене еще и сегодня называют уборщиц (в Баварии их называют «приходящими домработницами»). Это была плотно сбитая, энергичная особа, необычайно сильная, с внушительными усиками на верхней губе.

Но у Филине было еще достаточно дел. Ей нужно было печь и жарить, нарядить елку, погладить свое великолепное черное платье, почистить туфли и, наконец, принять ванну, прежде чем одеться.

Адриан Линдхаут в этот день был дома. Он работал в своей комнате. Этот доктор, что Филине вынуждена была признать, собственно говоря, оказался чрезвычайно приятным квартирантом.

Около одиннадцати часов дня (никакой тревоги!) в дверь позвонили. Филине пошла открывать. Снаружи стоял небритый, испуганный, в ветхой одежде, замерзший мужчина маленького роста, с затравленными глазами. Он забился в угол лестничной площадки и затравленно смотрел на Филине.

— Здесь живет господин доктор Линдхаут? — спросил он.

Филине испугалась. Это что за явление? Человек выглядел как нищий или как тот, кто спасается бегством, совершив преступление.

— Я… не знаю, — сказала она нерешительно. — Я имею в виду, да, он живет здесь, но я не знаю, дома ли он. Я должна посмотреть. Если доктор здесь, о ком я должна сообщить?

— Фрэд, — сказал маленький человек, дрожа от холода, или от страха, или от того и другого. — Скажите только, что пришел Фрэд.

— Фрэд, а как дальше?

— Фрэд — достаточно, — сказал он и умоляюще посмотрел на нее.

Кто-то спускался с лестницы. Незнакомец вздрогнул. В тот же миг дверь в комнату Линдхаута открылась, и на свету, падающем с противоположной стороны, в дверном проеме появился силуэт его большой фигуры.

— Фрэд! — воскликнул он, торопливо подошел к маленькому человеку, пожал ему руку и потянул за собой в прихожую, быстро закрыв дверь в квартиру. — Благодарю вас, фройляйн Демут, — любезно сказал он. — Я знаю этого господина. Все в порядке.

Филине растерянно смотрела, как оба исчезли в комнате Линдхаута.

— Недостойно доброй христианки подслушивать у дверей, — сказала она себе, — и, пожалуй, особенно недостойно — в рождественский сочельник. Хотя, конечно было бы очень интересно узнать, чего странный посетитель хочет от Линдхаута… — И Филине пошла на кухню, чтобы присмотреть за гусем.

Человек с затравленными глазами покинул квартиру самое большее пять минут спустя. Линдхаут проводил его до входной двери. Филине не видела мужчин, из кухни она слышала только шаги и голоса. Потом наступила тишина. Линдхаут весь день оставался в своей комнате.

Вскоре за повседневной работой Филине уже забыла маленького неухоженного человека и, собственно говоря, была уже почти готова. В пять часов, как всегда в длинной льняной рубашке, она ступила в эмалированную ванну ее старомодно обставленной ванной комнаты и стала добросовестно мыться лавандовым мылом, которое она сохранила с 1938 года, пользуясь им только по торжественным поводам. После ванны она старательно оделась. Тепло и безграничный покой овладели ею, когда она наконец, вся в черном, с маленькой брошью из красного граната на груди, подошла к окну своей комнаты и сквозь щель в шторах стала смотреть в темноту. Она смотрела на Верингерштрассе, на множество спешащих людей и на немногочисленные автомобили, которые бесшумно скользили мимо в обоих направлениях, с прорезями для света на укрытых черным материалом фарах. Филине зажгла несколько елочных веточек и дала им истлеть. По комнате распространился приятный запах. У Линдхаута было совсем тихо. «Кажется, он ушел», — подумала фройляйн.

Он действительно ушел в 16 часов 30 минут, очень тихо и поспешно. Он не хотел, чтобы Филине увидела его слезы. Он не хотел ее пугать, а слезы все снова и снова выступали на глазах, сопровождаясь мучительными всхлипываниями, с тех пор как маленький человек, назвавшийся Фрэдом, навестил его.

9

— Raven raskar over isen… — пела маленькая Труус и счастливо смеялась. Линдхаут и фрау Пеннингер танцевали с ней, держась за руки. Взрослые тоже пели. Это было 24 декабря 1944 года.

На лице Линдхаута не было и следа от пережитого потрясения. Неимоверным усилием воли он взял себя в руки. Труус не должна знать, никто не должен знать, что произошло.

— …far jag lov, far lag jov…

На Труус было ее самое красивое платье — из голубого бархата с белым воротником и белыми манжетами. Ее белокурые волосы фрау Пеннингер зачесала наверх и завязала голубой лентой. Взрослые тоже были одеты по-праздничному. На фрау Пеннингер было парчовое платье и старые фамильные драгоценности, на Линдхауте — синий костюм. «Никто не должен ничего заметить, — думал он, — никто!»

— …att sjunga bagarens visa… — пели все трое.

Это была шведская рождественская детская песенка. Линдхаут и Труус знали этот язык: раньше, до 1939 года, они часто бывали в Швеции. Фрау Пеннингер выучила песенку наизусть, но, конечно, делала ошибки, и Труус заливалась смехом.

Они танцевали вокруг игрушечных яслей, в которых лежал младенец Иисус. Рядом с Иисусом стояли Иосиф и Мария, а также многочисленные животные. Издалека к ним приближались два белобородых старика и негр в цветном тюрбане — волхвы с Востока. Все это помещалось в плоской ванночке, зеркало из пудреницы изображало озеро. На дно ванночки был насыпан песок. Фрау Пеннингер принесла его из коридора — в каждой квартире в коридоре стояло ведро с песком для тушения пожара. С помощью песка и так называемых «пожарных луж» следовало — в соответствии с официальным предписанием — тушить возникающие при взрывах бомб пожары. Почти бессмысленная мера — но что вообще было осмысленного в эти дни? «Выжить — да, это имеет смысл, — думал Линдхаут, — мы должны выжить, we must overcome», — и он сильно сжимал веки, потому что чувствовал, что снова готов заплакать. Полный любви к Труус и безграничного отчаяния, он продолжал танцевать и петь детскую рождественскую песенку: «Лиса несется по льду, лиса несется по льду! Могу я попросить, могу я попросить спеть со мной песню пекаря…»

О, как весело пел пекарь!

Он готовил тесто: он месил его, он отбивал его — и все это нужно было отобразить пантомимой, приседая на корточки и выполняя соответствующие движения руками на полу. Отбивать Труус любила больше всего. Она хлопала ручками по паркету, и двое взрослых хлопали вместе с ней.

После песни пекаря они пели песню трубочиста и сопровождали ее танцами. А потом маленькая Труус, почти задыхаясь от смеха, изобразила, как старик нюхает табак, — ах, какой это был чудесный рождественский праздник для маленькой девочки!

Целыми днями до праздника Труус помогала фрау Пеннингер вырезать фигурки из теста. Пряники, правда очень плохие, еще были в декабре 1944 года. Из теста Труус вырезала много животных, прежде всего поросят, как это делают все дети в Швеции. Маленькая голландка Труус все время просила о «шведском Рождестве»: то, что делается к Рождеству в Швеции, ей понравилось больше, чем то, что делается дома, в Голландии. Поэтому фрау Пеннингер сделала также пряничный домик и украсила его блестками, красными бумажными цветами и золотыми звездами.

— Домик такой маленький и красивый. Я могу взять его в убежище и все время смотреть на него.

И конечно, была записка с пожеланиями. Одна? Нет, Труус написала три записки, и Линдхаут должен был блуждать по всему городу. К этому печальному военному Рождеству 1944 года ему не удалось достать все те вещи, о которых мечтала маленькая девочка, но многое он все же раздобыл.

23 декабря, прежде чем Труус отправилась спать, она положила свои чулки перед обклеенной обоями дверью в убежище. Ведь Рождество в Швеции отмечают иначе, чем в Австрии или Германии. К славному ребенку Дед Мороз приходит уже в ночь на 24 декабря, и если встать рано, то можно увидеть чулки, уже полные любовно упакованных подарков.

Чулки маленькой Труус были наполнены скудно…

— Значит, я была хорошим ребенком! — тем не менее радостно воскликнула Труус, когда она — уже в семь часов утра — увидела подарок. Линдхаут и фрау Пеннингер, которые присутствовали при этом, подтвердили маленькой Труус, что, по словам Деда Мороза, она действительно была очень хорошей девочкой.

В это утро Линдхаут покинул свое пристанище в переулке Берггассе очень рано. Фройляйн Демут еще спала. Он поспешил вниз, к переулку Больцмангассе и прибыл вовремя: маленькая Труус, еще не вполне проснувшись и протирая глаза, в белой ночной рубашке вышла из своего убежища.

Здесь, в Вене, все было выдержано в духе шведских традиций: каждый из тщательно упакованных подарков сопроводили стихотворением, которое было написано на маленьком клочке бумаги. Все стихи были очень веселыми, и Труус в своем чрезвычайном возбуждении заходилась от смеха так, что у нее перехватывало дыхание. Эти веселые стихи сочинил Линдхаут — к тому времени его еще не посетил человек по имени Фрэд. Поэтому он был очень растроган и счастлив — как и фрау Пеннингер.

Ах, а потом разворачивать подарки! И возгласы радости, и блестящие детские глаза! Дед Мороз принес все, что Труус себе пожелала, — почти все! Кухня для кукол, коробка с множеством цветных карандашей, блокноты для рисования, кукла, которая могла говорить «папа» и «мама» и открывать и закрывать глаза (на поиски этой куклы Линдхаут потратил три дня и заплатил за нее неимоверно большие деньги), и много книг! Прежде всего Труус пожелала себе книг, и это пожелание исполнить было труднее всего, поскольку большинство книг, о которых мечтала Труус, были запрещены — по государственным соображениям.

Линдхаут знал одну книжную лавку в старом подвале на Волльцайлештрассе, в Первом районе. С владелицей лавки его познакомил один их общий друг, который, как выяснилось в 1946 году, погиб в Освенциме. И эта фрау Ольга Вагнер помогла Линдхауту. В глубине подвала было помещение, которое фрау Ольга называла «каморкой ядов». Там лежали книги, продажа которых была запрещена под угрозой высоких штрафов. На этот раз Линдхауту не нужен был ни Томас Манн, ни Альфред Дёблин, ни Бертольт Брехт, ни Лион Фейхтвангер. Он искал «Пу Медведь»[18] англичанина Алена Александра Милна, «Точечка и Антон» Эриха Кёстнера и «Ребята с улицы Паульштрассе» всемирно известного венгерского еврейского автора Ференца Мольнара. Все это он нашел в «каморке ядов» Ольги Вагнер.

А сейчас эти книги лежали перед маленькой Труус. От радости она не знала, какую из книг раскрыть в первую очередь, и даже запыхалась от счастья, распаковывая их. А еще юбочка-шотландка! И крохотные туфельки! Взрослые время от времени посматривали друг на друга, и все они были счастливы, все трое.

Потом Линдхаут ушел: он не хотел, чтобы фройляйн Демут обратила внимание на его раннее исчезновение. И она действительно ничего не заметила. Он вошел в свою комнату и попытался начать работать.

Вот таким, полным надежды пережить эту войну и уберечь Труус от любой беды, он вышел из комнаты после того, как пришел маленький испуганный человек, назвавший себя Фрэдом. Фрэд сказал всего пять слов — и Линдхаут потерял сознание под тяжелым бременем ужасного несчастья.

10

«Нет, Труус не должна этого знать, и фрау Пеннингер тоже», — подумал в отчаянии Линдхаут ранним вечером этого дня. Он видел все как в тумане. Смеющийся ребенок, фрау Пеннингер, свечи, горевшие там и тут, красная бумажная скатерть, украшенная красными бумажными цветами и полосами из золотой фольги.

Они ели картофель с эрзац-соусом. В середине стола стояло украшение в виде пирамиды из сияющей золотом листовой латуни. На тонком стержне были укреплены четыре наклонные лопасти. Свечи, стоящие внизу, нагревали воздух под лопастями, и они вращались. На этом «дереве» парили маленькие жестяные ангелы с трубами, которые при вращении наталкивались на крошечный колокольчик. Все быстрее и быстрее звучал чудесный перезвон, который с благоговением слушала маленькая Труус.

А потом настала очередь самого великолепного блюда!

По-шведски это самое великолепное блюдо называется «risgrynsgrot med mandel» — рисовая каша с миндалем. В декабре 1944 года больше не было риса, не было и миндаля. Но фрау Пеннингер сумела приготовить это изумительное кушанье, одному Богу известно из чего. Оно выглядело и было почти таким же вкусным, как рисовая каша, а вместо миндаля фрау Пеннингер положила лесной орех.

Дело в том, что в каше был только один орех, и тот, кто находил его в своей тарелке, должен был стать совершенно, совершенно счастливым в новом году!

Нашла орех, естественно, Труус (об этом позаботилась фрау Пеннингер). Она захлопала в ладоши и расцеловала Линдхаута и фрау Пеннингер. А потом, стоя на середине комнаты с воздетыми кверху руками, кричала:

— Я нашла миндаль! Я стану совершенно, совершенно счастливой в новом году! — Сияющими глазами она посмотрела вокруг себя и спросила: — Разве я могу быть еще счастливее, чем сейчас? — И сама себе ответила: — Немножко — да, возможно. Если мне больше не нужно будет жить, прячась в каморке. Это очень милая каморка, тетя Мария, но иногда мне хочется снова спуститься на улицу, посмотреть на других детей и поиграть с ними! Я знаю, что сейчас этого нельзя делать! Но, возможно, это получится в следующем году!

— В следующем году обязательно, Труус, сердце мое, — сказал Линдхаут. — В следующем году тебе не нужно будет больше прятаться и ты снова сможешь играть с другими детьми.

— И я увижу Клаудио?

— Наверняка, — сказал Линдхаут. — Вероятно, не сразу, поскольку Берлин очень далеко отсюда, но ты увидишь своего Клаудио. — «Будем надеяться», — подумал он и объяснил фрау Пеннингер: — Это ее друг из Берлина.

— Мой лучший друг! — воскликнула Труус.

Линдхаут кивнул:

— Он на четыре года старше Труус. Их фамилия Вегнер. Они с родителями жили в Груневальде,[19] на Херташтрассе, совсем близко от Бисмаркаллее, восемнадцать — дома, где мы жили, прежде чем приехали в Вену. Клаудио часто навещал Труус, играл с ней, учил ее — такой славный паренек…

— Когда мы вырастем, мы поженимся! — торжественно заявила Труус. — Мы это пообещали друг другу на прощание. Правда, я выйду замуж за Клаудио, Адриан?

— Если к тому времени ты еще будешь хотеть этого, сердце мое.

— Конечно буду! — воскликнула Труус. — Сейчас ты должен только рассказать стих из… ну, ты знаешь, и потом совсем ничего не может больше случиться, все пойдет очень, очень хорошо!

Линдхаут опустил голову и молчал.

— Пожалуйста, Адриан, прочитай стих, пожалуйста!

Он молчал.

— Что с вами, герр Линдхаут? — озабоченно спросила фрау Пеннингер.

«Она не должна беспокоиться обо мне, — испуганно подумал он, — и Труус не должна. Нужно прочитать стих».

— Какой стих, Труус? — спросил он.

— Тот, со звездами!

— Ах нет…

— Пожалуйста, пожалуйста! Сегодня стих со звездами! — крикнула девочка. — Ведь сегодня Рождество, и у нас здесь так много звезд!

«Именно этот стих», — подумал Линдхаут, дрожа, и кивнул:

— Ну хорошо, Труус. — Он откашлялся. Он начинал дважды, и только на третий раз ему это удалось. Он читал:

И все тяжеле

Виснут покровы

Страха. Сурово

Горе стынут звезды

И долу…

Голос его сорвался.

— Что случилось? — спросила Труус.

— Ничего. Совсем ничего. Я чем-то поперхнулся, — сказал Линдхаут и подумал: «Я больше не могу, я на пределе сил, мне нужно как можно быстрее уйти отсюда, но я должен дочитать до конца», — и он дочитал до конца:

…горе стынут звезды

И долу могилы.

11

— Ш-ш!.. — прошептала Филине Демут, приложив палец ко рту, когда она открыла капеллану дверь на его звонок. — Тихо! Он опять здесь! Я слышала, как он пришел полчаса назад! Но пусть он еще подождет!

Хаберланд увидел, что из-под двери Линдхаута пробивается свет. Он кивнул фройляйн Демут как заговорщик, сбил на коврике с наружной стороны двери снег с ботинок и на цыпочках последовал за Филине в ее комнату, где стояла празднично украшенная елка. В руках он держал несколько небольших пакетов. Под елкой он увидел пару добротных шерстяных перчаток и коробку сигар. Помогая капеллану снять пальто, Филине возбужденно тараторила:

— Сигары я купила для него… целое состояние, должна вам сказать, а перчатки вам, ваше преподобие, я их сама свя… — Она испуганно прервалась: — О, вы их уже увидели, а я рассказываю вам о них!

Хаберланд положил свои небольшие пакеты перед елкой:

— Это все для вас. А я совсем ничего не видел и совсем ничего не слышал!

— В самом деле?

— В самом деле.

Филине засмеялась и поспешно принесла газету, которой накрыла свои подарки. Затем они вместе зажгли свечи на елке. А потом Филине немного поплакала, и Хаберланду пришлось ее утешать.

— Нет-нет, — бормотала она, — счастье, ваше преподобие, что я… что я могу сделать подарок протестанту! — Она улыбнулась: — Он будет очень удивлен, правда?

— Наверняка.

— Он первый протестант, которому я дарю подарок! — сказала она.

— Это прекрасно, — сказал Хаберланд. — А сейчас мы его позовем, да?

Она отшатнулась с кривой улыбкой.

— Что такое?

— Ничего… совсем ничего… Вы не могли бы… не могли бы его привести один и еще раз объяснить ему тот эпизод с Мартином Лютером? Мне так стыдно…

Хаберланд еще ни разу не видел Линдхаута. Он кивнул, вышел в коридор и постучал в дверь соседней комнаты.

Никакого ответа.

Хаберланд постучал еще раз.

И на этот раз все было тихо.

Капеллан осторожно приоткрыл дверь. Линдхаут сидел у окна, уставившись на светомаскировку. Он обернулся. Рядом с ним стояла наполовину пустая бутылка, а около нее — стакан. Воздух в комнате был скверным.

— Я не сказал «войдите», — заплетающимся языком заявил Линдхаут.

— Я знаю, — сказал капеллан. — Моя фамилия Хаберланд. Я пришел попросить вас вместе со мной пройти к фройляйн Демут. Она ждет нас. Вы же знаете, мы оба приглашены к ней на сегодняшний вечер.

Линдхаут встал. Он шатался.

— Убирайтесь к черту! — сказал он громко и с трудом. Рот его был приоткрыт, глаза смотрели бессмысленно. Хаберланд мгновенно подавил вспыхнувшее отвращение к этому человеку и заставил себя улыбнуться:

— Сейчас рождественский сочельник, господин доктор. Я с удовольствие расскажу вам о фройляйн Демут, объясню кое-что, что вас в свое время, вероятно, рассердило, смутило или оттолкнуло…

— Оставьте меня в покое! — Линдхаут вцепился в спинку кресла.

— Но фройляйн Демут так великолепно все для нас приготовила, господин доктор. Вы испортите фройляйн праздник, если не придете! — Говоря это, Хаберланд чувствовал, как в нем вздымается волна ярости. «Этот человек, — подумал он, — не заслуживает того, чтобы о нем заботились. Фройляйн Демут, конечно, чудаковатая. Но воистину не нужно быть чудаковатым, чтобы найти его отталкивающим. Шнапс… Пьяница, а по соседству — одинокая молодая женщина с психическими отклонениями…»

— А почему я не должен портить ей праздник? — запинаясь, спросил Линдхаут. — Почему, а? Вы можете мне сказать? Почему именно ей?

— Вы совсем пьяны, — с отвращением сказал Хаберланд.

— Конечно, — сказал Линдхаут. — Пьян в эту сраную ночь. А почему вы не пьяны?

— Я не пью, — ответил Хаберланд, собираясь уйти. Линдхаут вцепился ему в плечо.

— Потому что вы поп, верно? — пробормотал он. — Попам не нужен шнапс, чтобы выносить эту гнусную жизнь. Попы и так выкрутятся. Попы возлагают свои надежды на Бога! Этого им достаточно, абсолютно достаточно!

— Стыдитесь, — сказал Хаберланд и сбросил руку Линдхаута со своего плеча.

— А вы убирайтесь отсюда или схлопочете по башке! — Линдхаут повернулся и схватил бутылку.

— Вы не ведаете, что творите, — сказал Хаберланд.

Линдхаут схватил бутылку, повертел ею в воздухе и запустил в Хаберланда. Бутылка пролетела в полуметре от отпрянувшего назад капеллана и, ударившись о стену, разлетелась вдребезги. От шнапса, который стал стекать на пол, на обоях образовалось темное пятно. Линдхаут идиотски рассмеялся. Но тут у него подкосились ноги, он упал, и так и остался лежать, уткнувшись лицом в ковер.

Хаберланд вышел из комнаты и вернулся к Филине Демут. Она сидела под елкой с горящими свечами, спиной к капеллану. Хаберланд тихо закрыл дверь.

— Он считает, что ему лучше остаться у себя, — смущенно сказал он. — Он неважно себя чувствует… и уже лежит в постели.

Хаберланд подошел к Филине и заметил, что та беззвучно плачет. Ее плечи вздрагивали.

— Не говорите мне ничего, ваше преподобие, — приглушенно зашептала она. — Я пошла вслед за вами. Я все слышала. О, а я представляла себе все так красиво! Раздача подарков, сигары для него… и гусь… — Она громко всхлипнула. Хаберланд неподвижно стоял рядом с ней, уставившись на горящие свечи на елке. На улице зазвонили церковные колокола. Филине Демут плакала. Она совершенно забыла, что Линдхаута утром навестил испуганный неопрятный мужчина, который не захотел назвать свою фамилию и сказал только, что его зовут Фрэд.

Фройляйн Демут не могла себе представить, что этот человек сказал Линдхауту. Она ничего не знала о Линдхауте. Она не могла себе представить, что и он был несчастен и, отделенный от нее и Хаберланда только стеной, лежал на полу в соседней комнате и тоже плакал.

Но Линдхаут оплакивал не загубленный праздник. Он оплакивал свою любимую жену, которую нашли в ее голландском убежище, арестовали и замучили в гестапо до смерти. Свою любимую жену, которая его не выдала и о страшном конце которой он узнал от маленького человека с затравленными глазами, назвавшего себя Фрэдом, потому что никто не должен был знать, что его настоящая фамилия Гольдштейн.

12

На следующий день Линдхаут извинился перед Филине Демут за свое поведение. То есть он пытался извиниться, но это ему не удалось. Он столкнулся с ней в прихожей и только успел выговорить: «Дорогая фройляйн Демут, я сожалею…», как она вскрикнула в паническом ужасе от неожиданной встречи и спаслась бегством в свою комнату, заперев за собой дверь на ключ.

Линдхаут постоял в смущении, потом вздохнул и вышел из квартиры, чтобы направиться в институт. Он работал и в праздничные дни — с одной стороны, для того, чтобы сохранить самообладание после случившегося там, в Голландии. А с другой — потому, что даже во сне его преследовала тайна двух так похожих субстанций, которые, при их одновременном введении, обе теряли свои болеутоляющие свойства.

Он проводил опыты как одержимый, ему все время требовались новые животные, которым еще не вводилась ни АЛ 203, ни АЛ 207. В начале нового года он сказал Толлеку:

— Я стою перед загадкой. Сейчас, после опытов с таким большим количеством новых животных, у меня уже нет никаких сомнений. То, что мы видели вместе с вами, я вижу теперь постоянно. Никакой путаницы не было. Все эти инъекции я делал сам! Фройляйн Габриэле больше ни к чему не прикасалась.

Сказав это, он вернулся к своей аппаратуре.

Как у всех в институте, под белым лабораторным халатом на нем было зимнее пальто и шарф, а на ногах — ботинки на меху. И как все, он тем не менее постоянно простужался — немногочисленные маленькие электропечи для животных не помогали.

Вся отопительная система института вышла из строя. Тяжелый мотор циркуляционного насоса для горячей воды не работал. Кто-то засыпал в небольшие отверстия для заправки маслом измельченное стекло, и подшипники разрушились. Пришлось заказывать новые в Швайнфурте. Почти все тамошние заводы подверглись бомбардировкам и производили лишь незначительную часть от их прежнего объема продукции. Новых подшипников можно было ждать недели, а то и месяцы, поскольку то, что случилось в Химическом институте, одновременно произошло на более ста венских предприятиях. В Химическом институте вышло из строя только отопление, на других же предприятиях остановились тяжелые инструментальные станки, и было парализовано почти все производство военного назначения. И везде в подшипники кто-то засыпал измельченное стекло, которое их разрушало. Это случилось сразу после того, как на лестничных клетках, в бомбоубежищах и на фабриках внезапно появились тысячи листовок, в которых было написано:

«ДЕСЯТЬ ЗАПОВЕДЕЙ САМООБОРОНЫ!

1. Ты должен работать не торопясь и добросовестно, поскольку от твоей работы зависит все! Враг заслал агентов в нашу страну. Они стремятся поставить под угрозу нашу победу. Соотечественник, ты не должен этого допустить!

2. Ты должен убедиться в том, что твой станок в порядке. Агенты засыпают измельченное стекло, которое можно получить, перемолов в мельнице осколки стекла (а их сейчас достаточное количество), в смазочные отверстия подшипников. Подшипники разрушаются, и требуется длительное время на поставку запасных частей…»

Остальные восемь заповедей были подобного же рода.

Много листовок приземлилось, конечно, в гестапо, в гостинице «Метрополь» на Морцинплац, — там, где на восковые пластинки записывались и слова диктора неустановленного радиопередатчика «Оскар Вильгельм два», когда он зачитывал этот призыв — а делал он это в каждой передаче.

13

Утро, когда Филине Демут спаслась бегством от Линдхаута, стало поворотным моментом в ее жизни. Чувство антипатии к навязанному властями квартиранту постепенно стало перерастать в страх и дало начало процессу, которого никто не мог предвидеть: неудержимому погружению в смертельный ужас. В конечном итоге весной 1945 года Филине Демут была абсолютно уверена в том, что Линдхаут посягает на ее жизнь.

Линдхаут же, глубоко опечаленный смертью своей жены Рахиль, обремененный тяжкой работой и заботами о маленькой Труус, ни в малейшей степени не замечал изменений, происходивших в Филине и отразившихся даже на ее внешнем виде. Поэтому он ничего не предпринимал, чтобы избавить ее от этих бредовых представлений. Напротив, он, думая, что она все еще не может простить ему его поведения на Рождество, избегал ее, насколько это было возможно. Уже за несколько недель до того дня 12 марта, принесшего с собой катастрофу, Филине Демут была абсолютно уверена: часы ее сочтены. То, что это полностью соответствовало действительности, можно расценить как злую шутку, какие жизнь, очевидно, так любит шутить над человеком.

В первое время фройляйн носилась с мыслью обратиться за помощью к полиции. Но, переговорив с Хаберландом, она оставила все как есть. Умный капеллан давно уже подозревал, что у Линдхаута наверняка была какая-то причина так мерзко вести себя в рождественский сочельник 1944 года. К тому же — и это было решающим — у Хаберланда изменилось и отношение к Филине. Она и не предполагала, что капеллан узнал жизнь последних военных лет с ее самой страшной и самой опасной стороны, — посещая камеры смертников с замученными, умирающими людьми, одновременно распространяя листовки и будучи диктором подпольного радиопередатчика. При всей своей сдержанности, при всей христианской любви к ближнему Хаберланд не мог побороть в себе ужасное чувство, возникавшее в нем всякий раз, когда ему приходилось выслушивать причитания и болтовню Филине, — это было слишком даже для него. И однажды он со страхом поймал себя на мысли о том, что Бог сотворил бы доброе дело, если бы допустил смерть этой молодой, растерявшейся в жизни женщины.

Хаберланд отговорил Филине от обращения в полицию и подачи на Линдхаута заявления о том, что тот посягает на ее жизнь. У него не было никаких личных отношений с Линдхаутом, но он сказал себе: у тяжело работающего и, несомненно, страдающего под бременем собственных забот человека, не должны возникать дополнительные трудности из-за лепета явно психически не здоровой женщины.

— Возможно, этот человек не симпатичный, — сказал он, — но он и мухи не обидит. Он не убийца, фройляйн Демут, успокойтесь, он не убийца!

Он сказал это в 1945 году.

Тридцатью четырьмя годами позже ему пришлось вспомнить об этом.

14

Смертельный страх Филине Демут нарастал от стадии к стадии: первая стадия была вызвана инцидентом с бритвенными лезвиями. Вторая началась взрывом в кухне. И, наконец, третья стадия наступила, когда Филине увидела, что Линдхаут совершил убийство.

Дело с лезвиями имело место непосредственно после Рождества. Линдхаут брился сам. Он пользовался станком марки «Жиллет». Сразу же после въезда в квартиру летом 1944 года он осмотрел ванную комнату в поисках емкости, где он мог бы держать использованные лезвия, не опасаясь, что Филине поранится о них. Такого приспособления в ванной не было по одной очень простой причине: там никогда прежде не брился еще ни один мужчина. Отец Филине все время ходил в расположенную поблизости парикмахерскую.

Беспокоясь о безопасности фройляйн Демут, Линдхаут принес из Химического института коробку и обклеил ее со всех сторон лейкопластырем так, чтобы ее нельзя было открыть. Наверху он проделал прорезь подобно той, какие делают на детских копилках, и просовывал в нее использованные лезвия.

Но Линдхаут не учел врожденного любопытства Филине. Она, конечно, сразу же заметила странную коробку на полке под зеркалом и удивилась, потому что не смогла объяснить себе, для чего служит эта вещь. В течение многих недель она героически сопротивлялась соблазну вскрыть коробку, особенно, когда после самого первого скандала отношения с Линдхаутом наладились. Но после ужасной истории накануне Рождества и появившегося страха перед Линдхаутом любопытство Филине стало брать верх.

Однажды утром — Линдхаут уже ушел — она направилась в ванную комнату, полная решимости положить конец страшной неопределенности. Она взяла коробку и попыталась отодрать лейкопластырь — но безуспешно. «Это он сделал нарочно, — думала она. — Кто знает, что там, в коробке?» Отчаявшись удалить полоски пластыря, Филине втиснула тонкий указательный палец в прорезь и сильным рывком сорвала крышку. В следующее мгновение она резко вскрикнула и со страхом уставилась на свой палец, из кончика которого на зеркало брызнула темно-красная кровь. Филине обмотала вокруг пальца носовой платок, пронеслась к двери и с громкими криками побежала вниз по лестнице на второй этаж, где проводил прием больных практикующий врач. Тот сразу же тщательно перевязал глубокую резаную рану. Филине не успела потерять много крови, но чувствовала большую слабость, когда врач вел ее наверх.

— Вам лучше ненадолго прилечь, — сказал он и поинтересовался предметом, из-за которого произошел несчастный случай. Когда врач его нашел, он понимающе кивнул головой и взял коробку, полную лезвий, с собой (не для того, чтобы их выбросить, как это было принято до 1944 года, а чтобы снова наточить). Направляясь еще раз к Филине, он подумал: «Просто ужасно, каким опасностям подвергают себя такие скудоумные люди, как эта фройляйн». Филине даже не обратила внимания, когда он ушел от нее. Чувствуя, как пульсирует кровь, она уставилась на забинтованный указательный палец и думала только об одном: Линдхаут сделал это, чтобы убить меня!

Во второй половине следующего дня пришел Хаберланд, чтобы забрать Филине на встречу Объединения святой Катарины. Истерично рыдая, она рассказала ему о том, что произошло. Хаберланд, который до этого встретился с врачом, попытался ее успокоить и отговорить от навязчивой идеи относительно попытки ее убийства. Когда он понял, что его усилия оказались безуспешными, капеллан раздраженно сказал:

— Фройляйн Демут, у меня нет ни времени, ни желания слушать такую чепуху! Если вы не прекратите наконец эти разговоры, я больше не буду навещать вас и попрошу вас больше не посещать Объединение святой Катарины.

Филине посмотрела на него с таким ужасом, что он с чувством бесконечного сострадания добавил:

— Но я вижу, что вы снова стали вполне благоразумной и забыли свои глупые мысли!

— Да, — ответила Филине, — я их уже забыла.

Но она их не забыла.

Ночью во сне она видела, как Линдхаут гнался за ней с огромным ножом вниз по лестнице, ступени и стены площадки которой были, как на скотобойне, измазаны кровью. Она проснулась вся в поту. Но чтобы не рисковать своими отношениями с его преподобием, она никогда больше не говорила с Хаберландом о своих ужасных снах.

Линдхаут, заметив отсутствие коробки, подумал, что фройляйн выбросила ее, потому что та была полна, и сделал новую, которую опять поставил под зеркало. Новую коробку Филине увидела на следующий день. Сначала у нее чуть не остановилось сердце, но потом она кивнула, безрадостно, но с полным удовлетворением: теперь у нее было доказательство, что бы там ни говорил его преподобие! После неудачного первого покушения Линдхаут все приготовил для второй попытки. Лицо Филине исказилось в хитрой ухмылке. Долго же придется ждать дьяволу! Она же не слабоумная! В эту ловушку она больше не попадет!

А потом, спустя две недели, произошел взрыв.

Сразу же после вселения в квартиру Линдхаут попросил Филине, чтобы она дала указание Каливоде, приходящей прислуге, появлявшейся два раза в неделю, не трогать, не передвигать и ни в коем случае не выбрасывать никаких предметов в его комнате — совершенно не важно, о чем идет речь. За несколько месяцев на большом обеденном столе скопились горы книг, стопки рукописей, бумаги и химикаты всевозможного рода — как он и предсказывал. Он все-таки очень много работал дома, особенно в последнее время, поскольку, с одной стороны, из института его гнал холод, а с другой — он был одержим разгадать загадку двух болеутоляющих субстанций, которые прекращали действие друг друга, если их применяли вместе.

Теперь Линдхаут работал дни и ночи напролет прямо-таки с маниакальным упорством: просматривал записи, разрабатывал теории, делал прививки новым животным, — а потом, пролежав без сна какое-то время, снова вставал и садился за письменный стол, который, собственно говоря, был и обеденным столом. В такие ночи он вел подробные записи своих работ.

Линдхаут приносил домой разные растворы и препараты в маленьких бутылочках, намереваясь хранить их отдельно от всех остальных, чтобы не допустить путаницы. А Каливода, энергичная особа плотного сложения, работавшая приходящей прислугой еще у двух господ, никогда не обращала внимания на просьбы, увещевания и мольбы Линдхаута. Она бойко хозяйничала во всей квартире Филине, всегда в спешке, потому что нужно было успеть убрать так много дряни у трех господ (а муж на фронте, а дома трое маленьких детей). Каливода говорила на невообразимом венском диалекте (она была родом из Оттакринга, Пятнадцатый район), испытывала трудности в произношении буквы «л» и безумно ненавидела этого пса Гитлера, все нацистское отродье и всю эту дерьмовую войну. Это она говорила каждому, даже своему смертельному врагу Францу Пангерлю, портье, ответственному за квартал и за гражданскую воздушную оборону, который, хотя и грозился подать на нее заявление и орал на нее так, что было слышно во всем доме, с заявлением не спешил. Ведь он и сам думал о том, что так, как обстоят дела с Третьим рейхом, долго продолжаться не может, — грядет катастрофа. А тогда будет полезно иметь такую подстраховку, как эта явная коммунистка Каливода.

Поначалу, и тем более позднее, Линдхаут, увидев, что в комнате опять бушевала Каливода, когда он, возвратясь вечером домой, часами не мог найти определенную книгу или нужную запись, запирал особенно ценные химикаты и препараты в шкаф, где висели его костюмы. Он мог запирать на ключ только шкаф. Дверь в комнату, к сожалению, он должен был оставлять открытой для приходящей прислуги.

Инцидент произошел исключительно из-за Каливоды. Эта женщина, похожая скорее на мужчину — с усами, с руками упаковщика мебели и с хриплым басом, — принципиально не выказывала ни малейшего уважения к сильному полу, называя всех его представителей «фантазирующими умниками». Ранним утром 2 марта 1945 года («в одиннадцать будет тревога, к этому времени я должна все закончить и быть дома с моими сорванцами»), так вот, ранним утром 2 марта 1945 года она не долго думая взяла с заваленного стола Линдхаута бутылочку с прозрачной, как вода, жидкостью, посчитав ее ненужной, отнесла на кухню и поставила в раковину рядом с газовой плитой, чтобы опорожнить ее. Однако из-за постоянной перегрузки на работе она об этом забыла, и бутылочка осталась стоять в раковине. В одиннадцать часов, когда завыли сирены, Каливоды уже давно не было.

Соединения бомбардировщиков 15-го Американского воздушного флота, взлетавшие с итальянского военного аэродрома Фоджия, совершали налет несколькими волнами с мощным прикрытием истребителей, так что отбой мог быть и в 14, и даже в 15 часов.

Это было время триумфа в жизни маленького Франца Пангерля, ответственного за гражданскую оборону, партайгеноссе и ответственного за квартал. В «своем» доме в переулке Берггассе, особенно во время таких налетов, он вел себя как обезумевший унтер-офицер на учебном плацу.

Воздушный налет 2 марта нанес серьезные разрушения, но не в переулке Берггассе. После обеда фройляйн Демут собралась испечь пирог с сахарной посыпкой, который она пекла раз в месяц для его преподобия. Она ожидала его на следующий день. (Было очень трудно, почти невозможно, доставать приправы для этого пирога, который Хаберланд ел с особым удовольствием. Но с помощью денег и связей на черном рынке Филине это все еще удавалось.) От духовки газовой плиты шел сильный жар; поэтому раковина рядом с ней тоже нагрелась. Фройляйн Демут не обратила внимания на то, что там стояла забытая Каливодой маленькая бутылочка с надписью «С2Н5-O-С2Н5». Линдхаут принес ее домой, чтобы удалить на брюках пятно от химикатов, которое нельзя было вывести ничем, кроме диэтилового эфира. Диэтиловый эфир, повсеместно называемый просто эфиром, представляет собой легко взрывающееся вещество. Но этого фройляйн, конечно, не знала.

Тем ужаснее для нее было все, что произошло дальше. Эфир под воздействием тепла стал расширяться. Стеклянная притертая пробка какое-то время сопротивлялась этому расширению. Но когда давление внутри бутылочки наконец превысило предел прочности стекла, она с громким треском разорвалась — и именно в тот момент, когда фройляйн нагнулась к духовке, чтобы взглянуть на пирог.

Осколки стекла разлетелись по кухне, и эфир тут же воспламенился. К счастью, его было очень мало, и он выгорел, не успев поджечь другие предметы.

На следующий день пришел Хаберланд и, когда начал есть пирог, обнаружил в нем, к своему удивлению, несколько осколков стекла. Филине излучала лихорадочную веселость. Хаберланд не подозревал, что она провела ночь, всхлипывая и жадно хватая воздух, борясь с призрачными щупальцами страха: ведь это было второе покушение на убийство со стороны Линдхаута! Хаберланд также не мог подозревать, что он больше не пользуется доверием у фройляйн. Она перестала говорить с ним о своих бедах из страха расстроить или потерять его. Это было началом ее настоящего психоза.

А потом наступила катастрофа…

Она наступила 12 марта 1945 года. К этому времени было уже совсем тепло, люди были угрюмы, раздражены и запуганы ставшими ежедневными воздушными налетами, а ответственный за гражданскую воздушную оборону Пангерль скрывал свою растущую озабоченность близким будущим за еще более возросшими неистовством и яростью. При каждом налете он загонял всех обитателей дома в до смешного неглубокий подвал, он следил за каждым, он подозревал каждого, он говорил о «саботажниках», о «врагах рейха», об «окончательной победе», используя такие трудно выговариваемые словосочетания, как «еврейско-плутократическо-капиталистическо-большевистский всемирный заговор».

Особенно он покушался на бедную Филине, которую считал — ах, какая трагическая ошибка! — монархисткой и психически ненормальное поведение которой принимал — ах, какая трагическая ошибка! — за притворство.

От воздушных налетов — «воздушного террора», как называл их Пангерль, строго соблюдая геббельсовское упорядочение языка, — нервы Филине окончательно сдали. Что бы она ни делала, ей не удавалось делать это так, чтобы партайгеноссе Пангерль выразил свое удовлетворение. Однажды, по его мнению, была не в порядке ее светомаскировка, затем она, в который раз, забыла отключить газ на главном кране, когда завыли сирены. Как-то она пришла в подвал лишь через несколько минут после всех остальных. И каждый раз она должна была выносить едкие насмешки или мрачные угрозы господина ответственного за квартал и за гражданскую воздушную оборону, сопровождаемые презрительным смехом других обитателей дома. Бедная фройляйн много плакала в эту весну, которая была так прекрасна и так наполнена смертью.

Во время дневного налета 12 марта 1945 года Пангерль обнаружил, что Линдхаут не пришел в подвал.

— Я знаю, он не в институте, он работает наверху в своей комнате. Я приносил ему утром газету! Конечно, — бушевал он, все более распаляясь, — у кого опять нелады? У фройляйн Демут! Она всегда требует сделать для нее исключение! А если что случится, кто тогда будет виноват? Пангерль тогда будет виноват!

Филине Демут, забившаяся в подвальную нишу и сидящая на полу, как и все остальные, сначала даже не поняла, что она опять сделала неправильно.

— Этот господин Линдхаут! — буйствовал Пангерль. — Этот изысканный господин, этот господин иностранец! Единственный иностранец в доме! И где же он живет? Естественно, он живет у фройляйн Демут! А кто не приходит в подвал, хотя я в который раз предписывал это?

Филине хотела что-то возразить и с трудом произнесла:

— Наверное, господин доктор не услышал сирены…

— Не услышал?! — заорал Пангерль и стал метаться по подвалу как безумный, в то время как тиканье часов из народного приемника,[20] который кто-то захватил с собой в подвал, прекратилось. Женский голос сообщил, что вражеское соединение бомбардировщиков кружит над городом, меняя цели, и что бомбардировке подверглись Шестнадцатый, Семнадцатый, Четырнадцатый, Пятнадцатый и Девятнадцатый районы. Второе крупное соединение бомбардировщиков приближается к городу с запада.

— Не услышал! Смешно! Все услышали сирены, только утонченный господин доктор не услышал. Этот изысканный господин доктор еще научится повиноваться, фройляйн Демут!

— У него был какой-то господин, до того как раздался вой сирен. Но я все же постучала в дверь его комнаты и сказала, что он должен спуститься вниз, потому что объявлена тревога. Он разговаривал с другим господином и сказал, что сейчас подойдет.

— Так наверху двое?! — закричал Пангерль. — Час от часу не легче! — Он противно засопел носом. — Господин Линдхаут не пришел, и другой господин тоже? Вы отвечаете за своих квартирантов, фройляйн Демут, я говорил вам это уже сто раз!

— Да не волнуйтесь вы так, — сказал какой-то мужчина. — Мы сидим здесь вот уже полчаса, и ничего не случилось.

— Ничего не случилось? — Пангерль бросил на него злой взгляд прищуренных глаз. — Разве вы только что не слышали радио? Они над нами! Вы что, хотите мне рассказать, в чем заключаются мои обязанности?

— Утихомирься, мужик, — сказал с отвращением солдат, который стоял, прислонившись к опоре. — Иди на фронт, если ты такой воинственный парень!

— Я исполняю свой долг на родине! — заорал Пангерль. — Вы думаете, я не знаю, что такое война?

— Ни черта ты не знаешь! — огрызнулся солдат.

Вы! — рявкнул Пангерль. — Если вы думаете, что я потерплю это, то вы ошибаетесь! В этом подвале распоряжаюсь я! И вы должны подчиняться!

— Это ты скоро сможешь сказать Иванам, когда они будут в Вене!

— Русские в Вене?! — пронзительным голосом воскликнул Пангерль. — Этого фюрер никогда не допустит!

— Ах-ах, поцелуй меня в задницу! — невозмутимо сказал солдат, подошел к лестнице, ведущей из подвала, и поднявшись по ней наверх, исчез.

Дрожа от ярости, Пангерль посмотрел ему вслед, а потом снова накинулся на Филине:

— Фройляйн Демут, если этот мужчина из вашей квартиры или они оба, я не знаю, не спустятся сюда через три минуты, я сообщу об этом в местную партийную организацию, понятно?

— Да, герр Пангерль, — ответила фройляйн, дрожа от страха в беспомощной ярости.

«Этот Линдхаут! Этот отвратительный, ужасный человек вгонит меня в гроб, — с возмущением думала она. — Чего только я не натерпелась по его вине! А теперь еще и это! Я должна подниматься наверх во время тревоги!» — Филине всхлипнула и начала карабкаться по лестницам наверх (первый этаж, бельэтаж, полуэтаж!). В подвале стало совсем тихо. Пангерль со злостью посмотрел фройляйн вслед.

15

Филине тяжело дышала, одолевая лестницу за лестницей.

«Это в последний раз, — пообещала она самой себе. — Если его преподобие не захочет мне помочь, то поможет полиция! Это состояние невыносимо! Я больше не выдержу!»

С пунцовым лицом, с трудом переводя дыхание, она наконец добралась до пятого этажа. Здесь было очень тихо. Открыв ключом дверь и войдя в прихожую, она услышала несколько коротких и глухих звуков. Она не обратила на них внимания. Это били зенитные орудия — со временем эти звуки стали привычными. Она зашагала по направлению к двери Линдхаута и вдруг услышала возбужденные голоса.

— Не будьте идиотом! — закричал кто-то. Фройляйн этот голос был не знаком. Должно быть, это был посетитель, которого она видела у Линдхаута перед началом тревоги.

— Отдайте бумагу или я стреляю! — услышала она второй голос. Это был голос Линдхаута. «Бог мой!» — подумала фройляйн Демут. Ее начало трясти. Снова донеслись глухие звуки выстрелов.

Из комнаты послышался шум поспешных шагов, которые странным образом вроде бы удалялись. Удалялись — куда?

— Стреляйте! — услышала Филине крик незнакомца. — Стреляйте, если осмелитесь!

С лаем зениток смешался другой шум. Он звучал угрожающе, как рой пчел, готовый к нападению.

— Уберите пистолет или я закричу! — раздался голос незнакомца.

Филине распахнула дверь комнаты Линдхаута. Доктор стоял к ней спиной. Стеклянные двери, ведущие на каменный балкон, были открыты, и незнакомец устремился туда. В правой руке он держал что-то белое. Филине не могла разглядеть, что это было.

— Вернитесь в комнату! — крикнул Линдхаут незнакомцу. В руке у него был пистолет. Незнакомец на балконе открыл рот, словно собираясь закричать.

В этот момент Линдхаут выстрелил. Он расстрелял всю обойму.

Филине не издала ни единого звука. Человек на балконе опрокинулся навзничь и упал вниз.

Фройляйн хотела броситься вперед, но услышала новый шум: тонкий свист, который быстро перешел в чреватый опасностью барабанный бой, мгновенно набрал силу и разразился оглушительным ударом грома.

Теперь Филине поняла: это была бомба! Она еще никогда так ясно не слышала этого звука, но теперь была абсолютно уверена: падали бомбы, совсем рядом!

Шатаясь, она выбежала в прихожую, добралась до лестницы и едва шагнула на первую ступеньку, как огромная невидимая рука рванула ее вверх и, уже потерявшую сознание, швырнула на каменные плиты полуэтажа.

Филине уже не видела, что бомба попала как раз в дом напротив. Она уже не видела, как обломки в огромном облаке пыли летели в переулок и образовали огромную гору как раз над тем местом, куда упал химик доктор Зигфрид Толлек, державший в руке убористо исписанный лист почтовой бумаги и пораженный шестью пулями в стальной оболочке.

Загрузка...