Эпилог

1

Об этом думал одинокий человек в квартире в переулке Берггассе ранним вечером 23 февраля 1979 года.

17 часов 28 минут…

«Я не верю в случайность, — размышлял он, поигрывая пистолетом. — Я верю в предопределенный — в момент творения — ход всех событий, великих и очень малых, в то, что атомная война разразится в совершенно определенное время и что лист упадет в совершенно определенное время. Все установлено, ничего не может быть изменено. У меня, — думал он, — тоже установленная во всех подробностях жизнь. Весьма своеобразная жизнь. Я ношу чужую фамилию — фамилию моего лучшего друга Адриана Линдхаута, который погиб в Роттердаме и чьи одежду, документы и личность я, еврей Филип де Кейзер, взял тогда в том подвале. Я не масон, но Колланж и многие другие думают, что я таковым являюсь. Когда Труус была еще маленькой, она все время хотела слушать строфы из масонского стихотворения Гете „Символ“, и я их ей декламировал. Труус мертва, я ее любил и потерял так же, как любил и потерял Рахиль и Джорджию. Кэти Гроган, старая Кэти умерла. Как Петер Гублер назвал это тогда? „Дело моей жизни“. Ну да, конечно, и дело моей жизни разрушено. Я получил Нобелевскую премию — и вскоре мне нанес визит герр Золтан. Я обладал всем — и все потерял, ничего не осталось, кроме перспективы бесчестия, поругания, издевательства, преследования, смерти, да, смерти. Собственно, я должен бы сам положить конец своей жизни… Нет, — подумал он тут же, — я не сделаю этого, прежде чем в космической закономерности не наступит предопределенное для этого время. Тогда — да. Тогда это будет точно выверено. Со мной столько всего приключалось. Посмотрим, что ждет меня еще».

В этот момент перед домом остановился автомобиль.

В Вене было 17 часов 29 минут 23 февраля 1979 года и очень холодно.

2

С пистолетом в руке Линдхаут открыл стеклянную дверь балкона, вышел и посмотрел вниз. Пассажир, мужчина в черном пальто, в черной шляпе, как раз расплачивался с водителем. Линдхаут наклонился над каменным парапетом, чтобы видеть, куда теперь направится этот человек. Такси отъехало и стало спускаться вниз, к Лихтенштайнштрассе. Мужчина быстро пошел к воротам дома — они были как раз под балконом — и вошел в них. Итак, он приехал. Итак, он приехал к нему. Линдхаут попытался подавить долго накапливавшееся возбуждение.

Теперь спокойно. Совершенно спокойно.

Но напрасно он говорил себе это.

С пистолетом в руке он вышел в прихожую, зажег свет и подошел к входной двери. Он слышал, как поднимается лифт, — сначала скрип, а потом гудение. На входной двери уже не было столько замков, как при фройляйн Демут. Был только большой автоматический замок с секретом и цепочка, которая была защелкнута. Ключ торчал с внутренней стороны.

Гудение стало очень громким и вдруг оборвалось. Сетчатая дверь шахты лифта открылась и захлопнулась. Снова послышалось гудение — лифт вызвали вниз. Линдхаут посмотрел сквозь стеклянный глазок в коридор. Мужчина стряхивал снег с ботинок, черное пальто распахнулось. Линдхаут увидел, что он был в черном костюме и черном пуловере, из-под которого выступал воротник белой рубашки. На левом лацкане пиджака он заметил маленький серебряный крест. Так мог одеться каждый. Он поднял пистолет и почувствовал, что рука его дрожит. Это его расстроило. Он крепче обхватил пальцами рукоятку оружия. Дрожь прекратилась.

Незнакомец подошел к входной двери. Теперь Линдхаут видел его лицо и волосы, потому что посетитель снял шляпу. Волосы были совершенно седыми, лицо, словно задубевшее от солнца и ветра, изборождено морщинами и складками. Под усталыми глазами лежали тяжелые мешки. Капеллан Хаберланд? Он видел его только один раз в жизни — молодого человека с каштановыми волосами, карими глазами и полными губами чувственного рта. Да, губы были все еще полными, глаза — карими. И все же…

Человек в черном подошел к двери и поднял руку, чтобы позвонить. Линдхаут рывком открыл дверь, щелкнула наложенная цепочка.

— Да?

Стоявший снаружи человек выглядел озабоченным и утомленным:

— А, вы уже ждали…

— Минуту! — Линдхаут говорил через дверную щель. При этом он стоял так, что мог видеть посетителя, а тот его нет. — Назовите себя!

— Что это… я же уже сказал вам по телефону… — Очень крепкие, красивые зубы были у того молодого священника, вспомнил Линдхаут. У старого человека, который стоял сейчас снаружи, тоже были крепкие, красивые зубы, правда с желтоватым оттенком.

— Я хочу еще раз это услышать!

— Я же… Я капеллан Хаберланд. Капеллан Роман Хаберланд!

«Это действительно он, — подумал Линдхаут. — Губы. Зубы. Я помню и этот хриплый голос». Он поставил пистолет на предохранитель, сунул его в карман, отомкнул цепочку и открыл дверь:

— Извините… У меня есть причина быть осторожным, господин пастор.

— Не «пастор», пожалуйста. Капеллан. А почему — осторожным?

Линдхаут покачал головой:

— Входите, пожалуйста.

Тот посмотрел на него с удивлением и, следуя приглашению, вошел в прихожую. Определенная неуверенность, у Линдхаута, конечно, еще оставалась. Но у него ведь был пистолет.

— Добрый вечер, господин профессор. — Голос звучал так же, как когда-то. Да, это был Хаберланд, это был он.

— Добрый вечер.

— Извините за опоздание… снег… и вечернее движение… Такси не могло объехать пробки.

— Шведский посол еще не приехал. У меня есть время… немного времени.

— Очень хорошо.

— Ваше пальто… снимите пальто, господин капеллан!

— О да, спасибо. — Хаберланд повесил пальто на крючок вешалки. Шляпу он положил сверху. — Мы уже один раз встречались. В сочельник сорок четвертого года, помните?

— Да. Один раз в жизни! — Линдхаут хохотнул, в то время как Хаберланд подумал: ты был тогда пьян, и снова пьян сегодня, треть столетия спустя. — Пожалуйста, пойдемте… — Линдхаут подошел к двери кабинета. — Сюда… в квартире кое-что перестроено…

— Вижу, — сказал Хаберланд. — Вы живете один, — констатировал он.

— Да, — сказал Линдхаут и закрыл дверь. Несколько секунд они молча стояли друг перед другом — двое стареющих мужчин с печатью прожитой жизни на лице. Они смотрели друг на друга. Оба были очень серьезны, хотя Линдхаут внезапно нашел, что в этой встрече есть какой-то гротеск. Она вызывала у него смех. Но он не засмеялся. Он сказал: — Итак, вам нужно обязательно со мной поговорить.

— Обязательно.

Линдхаут неопределенно повел рукой.

Капеллан сел, Линдхаут тоже. Он думал: вот так он, стало быть, сегодня выглядит, тот, кто пришел ко мне тогда, двадцать четвертого декабря сорок четвертого года, чтобы пригласить к этой сумасшедшей вместе отпраздновать сочельник. В этот день, тридцать пять лет назад, утром появился Фрэд, бедный, маленький Фрэд Гольдштейн — наверняка он уже давно мертв, — и принес мне известие о том, что гестапо зверски убило мою любимую жену Рахиль. Я как с ума сошел. Я напился. Потом в дверь постучали, и молодой, крепкий мужчина — этот старый, болезненного вида капеллан — вошел в мою комнату и попросил меня пойти с ним. Я действительно был очень пьян. Боже всемогущий, по-моему, я даже бросил в него бутылку. Помнит ли он еще об этом? Несомненно. Во всяком случае, это он, и никто другой. Не герр Золтан или один из его людей. Наверное, я слишком много фантазирую. И боюсь, конечно боюсь — уже столько месяцев…

— Господин профессор, я уже сказал вам по телефону, что сегодня с послеобеденной почтой получил письмо от фройляйн Демут…

— …которая тридцать четыре года как мертва.

— Которая тридцать четыре года как мертва, да. — Хаберланд кивнул. — Вы ничего не читали об этом самолете, который разбился на Монблане третьего ноября пятидесятого года?

— Читал, да, я смутно помню. Но какое это имеет отношение ко мне?

— Все люди, которые были на борту этого самолета, погибли. В августе прошлого года французская горная полиция в районе глетчера Боссон у Шамони нашла один почтовый мешок из груза этого самолета. Потом между органами власти долго велись бесконечные переговоры, насколько целесообразно отправлять адресатам почту, которая была в этом мешке. Переговоры велись между Парижем, Берном, Бонном и Веной, поскольку в мешке были письма, адресованные французам, австрийцам и немцам. Уму непостижимо, как много времени занимают бюрократические процедуры.

— Видимо, они подумали, что, раз письма пролежали столько лет, несколько месяцев не имеют значения. — «Зачем я вообще это сказал? — беспокойно размышлял Линдхаут. — Хотел пошутить? Ну, это не было очень хорошей шуткой». — Сейчас я вспоминаю, — быстро сказал он, — это был самолет, летевший из Калькутты в Женеву, да-да, я читал сообщение.

— В этом почтовом мешке находилось и письмо фройляйн Демут.

— Минуту, — сказал Линдхаут, — письмо фройляйн… Но фройляйн Демут погибла в сорок пятом году во время воздушного налета на Вену! — И добавил с иронией: — Здесь в Вене, — не в Калькутте!

— А я этого и не утверждал. Она написала письмо здесь, в Вене, незадолго до своей смерти.

— И как же оно оказалось в Калькутте, а потом из Калькутты здесь?

— Потому что я был в Калькутте.

— Когда? В сорок пятом году?

— В пятидесятом.

— Где же было письмо эти пять лет?

— Сначала в почтовом ящике.

— Ага. — Это опять должно было прозвучать иронически, но иронии не получилось.

— Так мне рассказали. Ящик висел на стене дома в Первом районе. В дом напротив попали бомбы. Здание обвалилось и погребло под собой ящик. Раскопали его только в пятидесятом году.

— Почему же вы не получили письмо в том же году? Тогда я еще был в Вене, я улетел в Америку только летом!

— Меня не было в Вене. Уже не было.

— Вы были уже в Калькутте?

— Нет, еще в Риме.

— Но почему?

— Что «почему»?

— Почему вам тогда не переслали письмо в Рим?

— Когда письмо было доставлено по венскому адресу, я уже уехал в Рим и находился на пути в Калькутту. Я собирался стать там миссионером. Поэтому письмо из Вены мне переслали в Калькутту.

— Тогда оно должно было дойти до вас в Калькутте!

— Совершенно верно.

— Но оно не дошло?

— Оно не дошло, нет. Иначе я не сидел бы сейчас перед вами, господин профессор.

Через приоткрытую стеклянную дверь балкона в тихое помещение с множеством книг проникал шум вечернего движения транспорта.

— Минуту, пока я не сошел с ума… — Линдхаут зажал виски ладонями. — Вас не было в Вене в пятидесятом году, когда письмо было доставлено по венскому адресу, потому что вы тогда жили в Риме, то есть из Рима вы как раз уехали, чтобы стать миссионером в Калькутте. Поэтому письмо вам переслали непосредственно в Калькутту, но в Калькутте вы его тоже не получили, а получили только сегодня, двадцать третьего февраля семьдесят девятого года?

— Тогда, в пятидесятом году, я не получил письмо в Калькутте, потому что меня не было в городе. Письмо мне переслали в конверте с адресом канцелярии архиепископа Калькутты.

— Только что вы сказали, что были там!

— Я и был там. Но когда письмо дошло, меня там уже не было. К тому времени я уехал в провинцию с группой бедняков, потому что мы… Нет, это заведет слишком далеко. Во всяком случае, канцелярия архиепископа не смогла меня найти и отослала письмо назад в Вену, в общежитие для священников.

— И оно, конечно, следовало именно с тем самолетом, который упал на Монблане!

Хаберланд выглядел подавленным:

— Пути Господни…

— Да, да, да, — сказал Линдхаут. — Пожалуйста, прекратите это!

— Нет!

— Что значит «нет»?

— Я не могу это прекратить, господин профессор. Как крупный ученый вы не должны так говорить.

— Как «так»?

— Многие из ваших коллег — ученые-атомщики, например — по мере того как они все глубже проникали в тайну творения, стали чаще задумываться над тем, что пора признать то, что находится по ту сторону рационального, мистическим и — извините — религиозным. Эйнштейн и Оппенгеймер, я назову только этих двух, полностью придерживались того мнения, что наряду со всем открытым, познанным и расшифрованным ими должно быть нечто, что никогда не будет познано и что мы должны истолковывать как творца этой необычайно богатой Вселенной. Торнтон Уайлдер[79] выражает это в своей книге «Мост короля Людовика Святого» так: «Одни говорят, что нас не знают и что для богов мы не более чем мухи, которых мальчишки ловят и убивают в летний день; другие, напротив, говорят, что ни один воробей и перышка не потеряет без того, чтобы его не стряхнула рука Господня».

— Я знаю это место. Прекрасная книга. Великий автор! Вы думаете, я не размышляю все чаще и чаще о… Послушайте, с минуты на минуту может приехать шведский посол! Сейчас, наверное, не время для подобных разговоров!

— Жаль, — охрипшим голосом сказал Хаберланд.

Линдхаут нетерпеливо кивнул:

— Итак, когда письмо фройляйн было наконец доставлено, вы снова были в Вене.

— Да, уже несколько лет.

— Вы не будете так любезны несколько поторопиться? Вы сказали по телефону, что у вас письмо, вы сказали, что должны поговорить со мной при всех обстоятельствах, прежде чем я улечу в Стокгольм, потому что фройляйн Демут пишет в письме, что я совершил убийство. Это так?

— Это именно так, — сказал Хаберланд и вынул из кармана старый грязный конверт. — А вы сказали, что все помните. Это тоже правда?

— Это тоже правда.

— Вы совершили убийство?

— Да, — сказал Линдхаут и поднялся.

— Вы… — Хаберланд тоже встал.

— Правильнее сказать: «убили». — Линдхаут улыбался. — Двенадцатого марта сорок пятого года. Чтобы быть совсем точным — здесь, в этой квартире.

3

Хаберланд спокойно смотрел на него.

— Я снова все вспомнил, когда вы позвонили, — сказал Линдхаут. — Впрочем, это не было обычным убийством. Это была необходимая оборона.

Двое стареющих мужчин стояли друг против друга…

Хаберланд спросил:

— На вас напали, и вы должны были обороняться — вы это имеете в виду, говоря о «необходимой обороне»?

— Нет. Да. Нет.

— Так что же все-таки?

— Физически на меня не нападали.

— А как?

— Он шантажировал меня, черт побери!

— И вам не оставалось ничего другого, как убить человека?

— Совершенно верно, господин капеллан. — Линдхаут опять улыбался.

— Вы…

— Абсолютно!

— Я имею в виду: вы очень пьяны?

— Ах вот оно что, — сказал Линдхаут. — Нет, очень сильно определенно нет, только немного. Я знаю, что говорю. Мне жаль. Я думал, вы хотите спросить, нормальный ли я. Нормальный. Действительно. Совершенно. Я должен был убить этого человека.

Хаберланд вытащил из конверта пожелтевший лист бумаги. Это было письмо фройляйн Филине Демут.

— Кто был тот человек?

— Как же так? — спросил Линдхаут. — Разве фройляйн Демут вам не написала?

— Нет. Она не знала этого человека. Она открыла ему тогда входную дверь. Он сказал, что хотел бы поговорить с вами. До этого она его никогда не видела. Итак, кто был этот человек?

Теперь Линдхаут говорил осторожно — он не ожидал этого вопроса. В его состоянии, понял он, было трудно реагировать быстро и правильно.

— Это вас не касается, господин капеллан.

— Послушайте, — сказал Хаберланд, — вот письмо, в котором фройляйн обвиняет вас в убийстве. Назовите мне фамилию того человека. Ни один человек не должен убивать другого человека.

— Неужели? — сказал Линдхаут. — А что происходит на войне?

— Это ваша точка зрения…

— Вы священник. Естественно, у вас другая точка зрения, это ясно.

— Речь идет не о вашей или моей точке зрения. Речь идет об убитом человеке. Ни один человек не имеет права распоряжаться жизнью другого человека!

— Ах… — Линдхаут скривил рот. — Вы знаете, сколько людей в мире имеют право делать с другими людьми то, что они хотят?

Хаберланд никак не отреагировал на этот вопрос.

— Почему вы убили этого человека, господин профессор? — спросил он.

Линдхаут небрежно махнул рукой:

— Любой суд в мире оправдал бы меня! Этот тип был подлым вымогателем… отвратительным нацистом… Я должен был его убить — ради Труус и ради себя.

— Кто такая Труус?

— Моя дочь. Нет, не моя дочь. Дочь моего лучшего друга Адриана Линдхаута.

— Вашего лучшего друга Адриана Линдхаута? Ведь Адриан Линдхаут — это вы!

Вверху на Верингерштрассе долго и неистово звенел трамвай. Ветер снова распахнул балконную дверь, и холодный воздух ворвался в комнату. Ни один из мужчин не заметил этого. Они стояли друг перед другом лицом к лицу.

— Нет, я не Адриан Линдхаут! — Дыхание Линдхаута стало неровным. «Все же я слишком много выпил, — пронеслось у него в голове. — Я должен как можно скорее все объяснить». — И поэтому Труус не была моей дочерью.

— Что значит «не была»?

— Это значит, что она мертва…

— Что она…

— Да.

— Отчего она умерла? Где?

Линдхаут заупрямился: количество выпитого виски давало о себе знать:

— Этого я вам тоже не скажу! Я не католик! Я не беседую с капелланами о моей частной жизни! — «Я еврей, — подумал он, теперь совсем запутавшись. — Для меня не существует тайны исповеди у попа».

Хаберланд тоже был сейчас раздражен:

— То, что это письмо именно сегодня попало в мои руки, то, что я вас еще застал как раз перед вашим отлетом, — не воспринимаете ли вы это как указание Божие?

— Указание на что?

— На то, куда вы должны идти и что вы должны делать!

Резким движением Линдхаут неожиданно выхватил у капеллана письмо. Он подался назад и вытащил пистолет.

— Отдайте письмо! — Хаберланд сделал шаг вперед. Лицо его было печальным.

— Стойте! Вы должны стоять! Если вы подойдете ближе, я выстрелю! Клянусь, я выстрелю… — Алкоголь совсем помутил рассудок Линдхаута. «Значит, я должен выстрелить, — подумал он. — Ведь если я не выстрелю, все выйдет наружу! Что я еврей и что меня зовут Филип де Кейзер, — вот радость для герра Пангерля! Он будет моим судьей? Все Пангерли будут судить меня — и все мне зачтется? Что я совершил в Роттердаме в тот день, четырнадцатого мая сорокового года? Что с дочерью моего лучшего друга, которую я всегда выдавал за свою дочь, я жил, как живут муж и жена? Что Труус покончила с собой в той каверне среди руин в Берлине?»

— Письмо. Отдайте мне письмо, — сказал Хаберланд и сделал еще один шаг вперед.

— Не приближайтесь! — Линдхаут отступил на шаг назад.

— Письмо… пожалуйста… — Хаберланд снова шагнул вперед и протянул руку. Рука была грубая, с потрескавшимися и очень коротко подстриженными ногтями, с выступившими толстыми жилами, похожая на руку старого рабочего.

— Нет… нет… — Линдхаут опять отступил на шаг. — Остановитесь! Иначе… Вы должны стоять! Я… я выстрелю!

— Так стреляйте же!

— Я действительно выстрелю!

— Письмо, ну отдайте же письмо!

Линдхаут находился в каком-то совершенно сумбурном состоянии. Все стало вдруг с ног на голову, дышало угрозой. Слишком долго он дожидался этого попа. Этот час казался ему половиной вечности. В голове не было ни одной ясной мысли.

— Письмо, господин профессор, — сказал Хаберланд. — Вы в… не очень хорошем состоянии. Хорошо, что я пришел. Письмо… пожалуйста, дайте его мне!

И снова шаг вперед.

И снова шаг назад.

Линдхаут ударился плечом о раму балконной двери. Сейчас он стоял снаружи, на каменном балконе, но в своем необычайном возбуждении он этого не заметил. Пошатываясь и отступая назад, он слышал, как капеллан сказал:

— У меня же поручение.

— Поручение? От кого?

— От автора этого письма.

— Она же была слабоумной!

— Но хорошим человеком. Это обязывает меня. Фройляйн Демут солгала в своем письме?

— Нет…

— Вот видите.

— Я должен был это сделать!

— Да, это вы уже говорили. Ну будьте же наконец благоразумным! Я ведь не считаю вас грязным убийцей. Я просто оказался в такой ситуации, что должен был вмешаться, раз уж получил это письмо. Отдайте же мне его наконец… — Шаг за шагом Хаберланд наступал на совершенно бледного Линдхаута. Выражение бесконечного сострадания было в его усталых глазах, которые видели так много человеческого горя. — Письмо…

— Нет… нет… никогда!

— Вы сошли с ума! Я же знаю, что написано в письме!

Линдхаут вдруг снова улыбнулся, сдвинул рычажок предохранителя и выстрелил. Хаберланд, шатаясь, отступил назад и рухнул в кресло перед письменным столом.

4

Линдхаут опрокинулся навзничь и стремительно полетел вниз на улицу. В момент последнего просветления он выстрелил себе в правый висок. «Божье указание», — успел подумать он перед этим. Указание — это означало, что вот и подошел установленный для него в начале творения непоколебимый момент конца. Больше не было никаких бессонных ночей, никакого страха, никаких слез. У мертвых нет слез.

Тяжело и глухо упало тело Линдхаута на заснеженную улицу. Закричали люди. Пронзительно визжа шинами, остановились автомобили.

Хаберланд чувствовал, что дрожит всем телом, когда поднялся и медленно, очень медленно вышел на балкон. Линдхаут лежал на спине, широко раскинув руки. Со всех сторон к нему спешили люди. В темных окнах вспыхивал свет. Хаберланд услышал многочисленные голоса. «С раскинутыми руками», — подумал он…

Он быстро вошел в комнату, полистал телефонную книгу на письменном столе, нашел номер Службы безопасности, набрал его…

Ответил мужской голос.

Хаберланд с трудом смог произнести:

— Кто-то застрелился. Он лежит на улице… В переулке Берггассе… — Он назвал номер дома.

— Кто вы?

— Капеллан Хаберланд.

— Ждите нас, мы сейчас приедем.

Хаберланд уронил трубку, снова опустился в кресло перед письменным столом и закрыл лицо руками. Прошло немного времени, и он услышал вой сирены. Звук приближался, становясь все громче и громче, потом утих. Послышалась вторая сирена, ее звук тоже приближался, становился громче — и замолк. Шатаясь, Хаберланд снова вышел на балкон.

Он увидел большой черный автомобиль и белую машину «скорой помощи», стоявшие рядом с телом Линдхаута. Полицейские оттесняли любопытствующих — маленькие черные фигурки на белом фоне. И Линдхаут был такой маленькой, черной фигуркой — тонкий, с раскинутыми руками, как…

Хаберланд был вынужден крепко ухватиться за заснеженный парапет, у него вдруг так сильно закружилась голова, что он испугался, как бы не упасть вниз.

Внизу на улице полицейский врач стоял на коленях в грязном снегу рядом с телом Линдхаута, вокруг головы которого образовалась лужа крови.

— Он умер сразу, господин комиссар, — услышал Хаберланд голос врача, обращавшегося к пожилому человеку. — Пистолет еще у него в руке, видите?

— А что у него в другой руке?

— Письмо.

Комиссар криминальной полиции пошарил глазами по фасаду дома снизу вверх и заметил на балконе Хаберланда.

— Эй! — крикнул он. — Это вы нам звонили?

Хаберланд с трудом сглотнул и только тогда смог крикнуть в ответ:

— Да!

— Пожалуйста, спуститесь вниз. Оставьте дверь открытой. Я пошлю наверх сотрудников!

— Конечно…

Из толпы любопытных отделился молодой человек и пошел вниз по улице. В некотором отдалении стояла машина. Он сел за руль рядом с человеком на переднем сиденье. Они говорили на иностранном языке.

— Что там? — спросил герр Золтан.

— Он мертв. Застрелился.

— Застрелился? — герр Золтан внезапно рассмеялся. — Застрелился! Ну и очень хорошо! Ну и замечательно! Это же значительно облегчает дело! Пошел, пошел, прочь отсюда, быстро!

Автомобиль двинулся с места стоянки и поехал вниз по улице. На перекрестке у Лихтенштайнштрассе он повернул налево.

В этот момент большой автомобиль с дипломатическим номером и ярко горевшими фарами, который шел от Шварцшпаниерштрассе, въехал в переулок Берггассе и остановился прямо перед толпой людей. Водитель и двое мужчин, Кристер Эйре и Жан-Клод Колланж, выскочили из машины и протиснулись сквозь толпу.

— Что случилось? Что случилось, ради всего святого? — крикнул один из них.

— Кто вы? — спросил комиссар.

Другой ответил:

— Я посол Швеции в Вене, — ответил второй. — Это… Бог мой, это… Адриан!

— Он застрелился, — сказал комиссар.

Сверкнула вспышка фотоаппарата. Полицейский фотограф нагнулся над телом.

— Но почему? Почему? — Шведский посол снял шляпу. — Этот человек был моим другом! Я приехал забрать его. Мы собирались вместе лететь в Стокгольм. Там профессор Линдхаут должен был делать доклад… — Кристер Эйре не смог говорить дальше.

— Это лауреат Нобелевской премии Линдхаут? — Комиссар удивленно посмотрел на Колланжа.

— Да, — глухо сказал тот, — это лауреат Нобелевской премии профессор Адриан Линдхаут.

Из ворот дома неверными шагами вышел старый человек без пальто. Колланж увидел маленький серебряный крест на левом лацкане его пиджака.

— Почему он застрелился? — спросил комиссар.

— Понятия не имею…

Колланж видел, как комиссар спешно подошел к человеку с маленьким серебряным крестом и стал о чем-то быстро с ним говорить. Он почувствовал, что его щеки стали мокрыми от слез. «Почему, — подумал Колланж, — почему он это сделал? Почему? Он был для меня образцом. Я почитал его — да, я любил его. Вот он лежит, неподвижный, сверкают вспышки. Его затылок превратился в кровавую кашу, но лицо — лицо невредимо и умиротворенно, бесконечно умиротворенно. Этот свет ему, очевидно, был уже в тягость, и он без сожаления покинул его».

Посол что-то говорил Колланжу, другие тоже обращались к нему. Он даже не слышал их голосов.

«Профессор очень изменился за последнее время, — думал Колланж. — Он пытался скрыть свое горе — и от этого оно было еще больше. Он все время был печальным, да, и каким-то рассеянным. Почему он это сделал? Почему? Этим человеком я восхищался больше всего. И потому что я так любил его, я страдал вместе с ним в эти последние недели. Он мертв. Я живу. Его друзья живут. Мы не должны отчаиваться. Мы должны действовать дальше».

Внезапно Колланж ощутил что-то непонятное. Он пристально смотрел на мертвое тело, и у него вдруг перехватило дыхание: он осознал, что это было за чувство. Однажды он ответил Линдхауту, что после смерти своей жены Элизабет он никогда больше не сможет испытать этого чувства. И вот сейчас он его испытывал. После стольких лет Жан-Клод Колланж наконец снова был почти счастлив. Он знал, что ему надо делать: надеясь созидать и, созидая, надеяться.

Загрузка...