3

В вестибюле отеля «Атлантика» огромная стеклянная дверь преграждает выход на террасу; за ней простор моря. Дыхание швейцара слегка отдает «Вальдепеньясом», его простертая левая рука твердо упирается растопыренными пальцами в грудь Звездочета, обозначая непроходимую границу.

— Подожди тут, шпана, — говорит он ему.

Голова какой-то девочки, расчесанная солнцем, возникает по ту сторону двери и смотрит на него неподвижными печальными глазами.

— Этот юный кабальеро, — говорит швейцар, подчеркивая слова, — спрашивает твоего отца. Можешь позвать его, Фридрих? Говорит, что его зовут Звездочет.

Сомневаясь, оборачивается и переспрашивает:

— Звездочет, говоришь?

— Ну, на самом деле меня зовут Рафаэль Оливарес.

— Ты не сын ли Великого Оливареса?

— Сын.

— Тогда вот тебе мои пять.

— Вы его знаете?

— Когда он выступал здесь, в отеле, то никогда не забывал приберечь порцию своей магии для бедного швейцара. Однажды он посвятил мне специальный фокус: сделал так, что ключи от номеров сами собой согнулись. А посмотри, какие они толстые. Я почувствовал, что он отомстил за меня проклятому железу, которое заковало мою жизнь.

В глубине здания журчат водопроводные трубы. Звездочету мерещится, будто это утекают в канализационный желоб его дурные предчувствия, и ощущает себя вне опасности.

— Не стой здесь, — говорит ему швейцар, — проходи и жди дона Абрахама на террасе.

За одно мгновение все становится вновь таким, как в довоенную пору, будто война была театральной декорацией, загородившей настоящую реальность. Звездочету трудно понять жестокость, предрассудки, новые обычаи и вообще это странное представление о мире, которое, как густым туманом, заволокло ясный пейзаж его родной земли с началом войны. И вдруг, когда Звездочет оказывается на этой террасе, обращенной к бухте, омытой солнцем, таким всесильным, что кажется, оно способно выжечь все огорчения и печали, — туман внезапно расступается.

Перед видом этой величественной бухты каким-то неправдоподобным выглядит униженное существование людей в Кадисе и его портах. Даже те, кому удалось выжить, считают свою жизнь конченой. Как странно, что война продолжается и, как огонь, сжирает людей, даже когда пушки уже замолчали.

Звездочет выходит на террасу и созерцает сверкающую бухту с ностальгией путешественника, вернувшегося на родину. Если он получит эту работу, то сможет по десять раз на дню видеть отсюда море и, возвращаясь домой, будет знать, что назавтра снова увидит мир, стоя как бы над самим горизонтом, а не из темницы узких улиц, зажатых между высокими стенами.

Девочка, которую швейцар называет Фридрихом, исчезает на лестнице, поднимающейся к номерам, и Звездочет, увидев ее целиком, соображает наконец, что это не девочка, а мальчик. На нем черные брюки от фрака, такие же, как у Звездочета, и рубашка с гофрированным воротником, увенчанная бабочкой и перечеркнутая подтяжками. Но фрака нет. Наверное, потому, что музыканты еще не закончили переодеваться. Он удивлен, что в оркестре оказался такой молодой музыкант, но немедленно поправляется: такой же, как я. «Ему столько же лет, как и мне», — вдруг уверенно произносит он почти вслух.

— Что ты бормочешь? — спрашивает швейцар.

— Ничего.

— Садись здесь, у балюстрады, сын мага. До сих пор помню голубей, которых вдруг из ниоткуда извлек твой отец. Где-то теперь эти голуби…

— Мы их съели.

— Да что ты? Какая жалость! — кручинится швейцар и тут же встряхивается: — Я должен тебя оставить. Не уходи никуда, пока не спустится дон Абрахам.

Оживленный час аперитива уже прошел, а время закусок еще не приспело. Бездельничающие официанты скользят глазами по пустым столикам, по морскому горизонту и останавливаются на Звездочете.

Только несколько молодых женщин сидят за столиками в разных концах террасы. Одетые в элегантные костюмы из английской ткани, они похожи на странных разноцветных птиц. Он не может отвести взгляда от их густых волнистых волос, их превосходных зубов и длинных ног, обтянутых шелком чулок. Но его пугает, когда в ответ на него поднимаются голубые или зеленые глаза, такие же яркие, как поверхность моря, и он чувствует себя неловко, понимая, что похож на маленькую вешалку, на которой болтается огромный фрак, все потертости которого обидно высвечиваются солнцем. Одна из женщин фотографирует его «лейкой» и бессовестно смеется над его замешательством. Другая, с волосами персикового цвета, молчаливая и таинственная, погружена в чтение книги, на обложке которой он разбирает, не понимая, заглавие: Joyce, «Finnegan's Wake». Ему досадно, что он не знает никакого иностранного языка, потому что эта сеньора кажется ему совершенно другой, чем все остальные. Она просит «порто-флип», напиток, о котором Звездочет никогда прежде не слышал. Это не первая заказанная ею рюмка: на столике уже стоят три пустые. Когда ей приносят этот загадочный «порто-флип», она отрывает взгляд от книги и, приближая губы к краю рюмки, которую покачивает в пальцах, смотрит на Звездочета с любопытством своими желто-палевыми глазами, увеличенными длинными, очень подвижными, почти хищными ресницами.

В номерах наверху дирижер бегает из угла в угол своей комнаты большими скачками, с прытью, странной в его полном теле. Фридрих в глубокой задумчивости стоит перед окном, наблюдая оттуда за Звездочетом на террасе — черным кусочком угля.

— Как тебе этот парень? — спрашивает отец. У него такое ощущение, что этот мальчик может вывести его сына из меланхолии.

— Его невозможно рассмотреть как следует. Он утонул в своем фраке. Похож на цыгана, выглядывающего из пещеры.

— Он хороший мальчик. Может, вы станете друзьями. Тебе нужен товарищ твоего возраста.

— Ты поэтому позвал его или все-таки потому, что он хороший музыкант?

— Скоро ты услышишь. У него дар.

— Тогда почему ты так нервничаешь?

— Сын мой, меня беспокоят оркестранты. Все мы оказались в этом городе, убегая от отчаяния и смерти, и были убеждены, что это лишь порт, из которого мы отплывем в Бразилию. Но идут месяцы, а мы сидим в этом городе и видим то же, от чего бежали. Наши музыканты бродят здесь по улицам, как по лабиринту голода и отчаяния, и натыкаются на море, как на стену. Здешние победители совершенно такие же, как и наши палачи. Нет ни одного свободного человека на этих улицах. Чуть приближается жандарм — уже страшно. Но и дома ненадежно. У людей есть одни обязанности — и никаких прав. Только и слышно что причитания старух. Вот что нашли здесь наши музыканты. Но они и в этом не отдают себе отчета, потому что не знают языка и все им кажется странным. Единственное, чего они хотят, — поскорее уехать отсюда, но в этом последнем городе Европы нацисты вцепились нам в фалды и не дают сесть на корабль — что было бы нам спасением. Каждый день мы должны играть в этом приморском отеле и стараться угодить публике, которой нет дела до нашей драмы, так же как и нам нет дела до драмы этого народа…

— Ты думаешь, они не поймут его музыку? Ты это хочешь сказать?

— Такие люди, как Звездочет, их пугают. Многие из наших маэстро уже на грани безумия. Они знать ничего не хотят, и я не могу их осуждать. Поэтому хочу, чтоб они вначале его услышали и только потом увидели. К счастью, они таковы, каковы есть. Музыканты из лучших оркестров Германии. Музыка — единственный язык, который они никогда не разучатся воспринимать. Может быть, музыка скажет им, что боль этих людей, которые для них — лишь опасные тени, совершенно такая же, что и наша собственная.

— Но как ты сделаешь его невидимым?

— Это мое дело. В конце концов, музыка невидима. Спущусь, чтоб подготовить его. А ты пока собери оркестрантов. Говори им, что будем репетировать необычный номер с новым коллегой.


Силуэт толстого дирижера вдруг выплывает из слепящего солнечного марева. Абрахам Хильда кажется возбужденным и вдохновленным.

— Наконец-то ты соизволил прийти, Звездочет, — ласково упрекает он.

Звездочет смотрит на него недоуменно из-за той размытой границы, что оберегает его внутреннюю свободу, — продукт врожденной невосприимчивости ко времени и практическим требованиям жизни.

— Я не знал, что нужно было срочно, — отвечает он.

— Срочно? Прошло три месяца! Ну да ладно, попробуем, — говорит Абрахам Хильда с волнением. — Момент подходящий. До шести танцы не начнутся.

— Что вы хотите, чтоб я сыграл, дон Абрахам?

— Вначале я объясню тебе одну вещь. Ты будешь играть с группой музыкантов из самых солидных симфонических оркестров Германии. В силу ряда обстоятельств они вынуждены играть легкую музыку. Но сопровождать гитариста, играющего фламенко, будет для них большой новостью. Они этого не ожидают и вообще не привыкли. Я хочу, чтоб твоя музыка донеслась до них как ветер.

— И что я должен для этого делать, дон Абрахам?

— Ничего такого, чего бы ты не делал каждый день. Но они будут играть, глядя на море, а ты сядешь у них за спиной. Они начнут первые аккорды, какую-нибудь испанскую мелодию, что-нибудь из Фальи, например…

— Фалья! Эта гитара принадлежала ему!

— Это удача, мальчик, потому что, когда я подам тебе знак, ты должен будешь ворваться как ветер между первой скрипкой Берлинской филармонии и духовыми симфонического оркестра Дрездена…

— Я не знаю музыки этого Фальи!

— Зато он знал твою музыку, когда писал свою. Играй, просто играй, как той ночью, когда я тебя слушал.


Абрахам Хильда заставил его спрятаться, пока музыканты занимали свои места лицом к морю.

— Что они сказали? — спрашивает он сына.

— Поинтересовались, в каком оркестре играл новенький.

— И что ты ответил?

— Что не знаю.

Дирижер делает ему знак, и Звездочет садится на стул лицом к немногочисленной публике, за спиной оркестра. Звучат первые такты. Значит, это и есть музыка Фальи? Поначалу голова Звездочета пуста, как жестяная коробка. И его пальцы тоже молчат. Но аккорды прекрасны, и скоро ему кажется, что он знал их всю жизнь. Ему необходимо играть. Он закрывает глаза, и темнота приобретает вязкость, содержание, вес. Его руки трогают струны. Тьма становится прозрачной… Или это он сам растворяется в сумраке, смешивается с ним? Он играет не думая, мозг не контролирует его руки. Но он слышит голоса, звуки, которые возникают откуда-то и вспыхивают на подушечках пальцев. Так, значит, это музыка Фальи?

Он не знал, сколько времени играет, пока вдруг не понял, что оркестр уже молчит. Тогда он открывает глаза. Свои глаза. Полные смятения и тайны. Он видит, что двадцать маэстро обернулись и смотрят на него. Тогда он резко останавливается:

— Что случилось? Я плохо сыграл?

Абрахам Хильда спускается с подмостков с глазами, полными слез.

— Нет, сынок! Замечательно! Замечательно! — кричит он, впечатывая ему в щеки два звонких поцелуя.

Женщина с персиковыми волосами сжимает в зубах сигарету. Вдруг она начинает аплодировать. Двадцать маэстро следуют ее примеру. Фридрих подходит к отцу:

— Значит, Звездочет будет играть с нами?

— С завтрашнего же дня.

Загрузка...