4

Последняя картинка из отеля «Атлантика», запечатлевшаяся на сетчатке его глаз: губы персиковолосой женщины осушают залпом очередную рюмку «порто-флипа» и улыбаются, пока она идет к стеклянной двери, выводящей через вестибюль на улицу. Мгновением раньше дон Абрахам Хильда сует ему гранатового цвета бумажку, а Фридрих сжимает его руку и говорит, что надеется — они будут друзьями. Тогда он неизвестно почему краснеет. Пожалуй, потому, что ему в голову совсем некстати приходят слова одного танго:

Когда я вижу

глаза твои черные,

черные, как печаль моя,

мне так хочется,

мне так хочется

полюбить тебя навсегда.

И поскольку Фридрих не спешит отнять свою руку, на память приходят еще более откровенные слова, что усиливает его смущение:

Если б твой ротик был

оливкой зеленой,

ночь напролет

я бы его кусал.

Если б твой ротик был

сахарной головою,

ночь напролет

я бы его лизал.

Он чувствует, что самая серьезная вещь, случившаяся с ним за сегодня, — знакомство с этим мальчиком. Но эта мысль странна, потому что сегодня с ним произошло и много других событий, на первый взгляд более важных. Он открыл внутри себя музыку Фальи, он снискал первый успех и аплодисменты лучших музыкантов Германии, у него впервые появилась постоянная работа, и он получил свое первое жалованье. Наверняка с этого момента его ситуация изменится, он сможет развивать свой талант и освободится от нищеты. Тем не менее все это представляется ему сейчас далеким, будто он смотрит в телескоп, а то, что близко, как дыхание, что по-настоящему с ним случилось, — это рука Фридриха и его слова, которые всколыхнули его до самого нутра. И какой абсурд, что подобное произошло между ними, двумя мальчиками.

Поэтому, покидая отель «Атлантика», чтоб вернуться в свой мир, он чувствует, что с этого дня ему будет очень трудно разобраться в собственных желаниях. Он боится, что его жизнь теперь герметически замкнется на самой себе, уйдет в собственную тень, — ведь никому ничего не расскажешь. И только улыбка женщины с персиковыми волосами действует на него успокаивающе и смягчает то напряжение, которое он испытывает, обнаружив в самом себе столь странные наклонности.

Швейцар похлопывает его по спине:

— Отлично, парень. Давненько я не слыхал, чтобы играли так, как ты. В Кадисе только Карпинетти тебе ровня. Хотел бы я послушать вас обоих вместе.

— Я уже могу идти?

— Но завтра вернешься, как тебе сказал дон Абрахам. Идет? А! И поздравления отцу! От имени Перпетуо. Скажи ему, что он подарил миру гения.


Атмосфера на улицах Кадиса, окутанного золотой вечерней дымкой, кажется ему густой как никогда. Рабочие устало бредут с верфей Матагоры, в их зубах агонизируют окурки, руки глубоко засунуты в карманы жилетов, которые болтаются на их исхудавших телах, обессиленных голодом. Эти проволочные тела внутри просторных жилетов напоминают ему о его собственном виде, о боли в пустом желудке, о дрожащем от слабости отце — одна нога в могиле. Только теперь он вспоминает, что в кармане у него есть билет гранатового цвета, каких раньше ему никогда не приходилось держать в руках. Сколько времени они с отцом уже не ели мяса? «Великий пост, сын мой!» — повторяет отец в часы обеда и ужина. С тех пор как скрепя сердце они придушили последнего из голубей Великого Оливареса, они больше не пробовали мяса. «Великий пост, сын мой!»

Ветер меняется, и разморенный город встречает западный бриз с облегчением затрепетавшего паруса. На улице Сопранис большинство лавок заперто, а в тех, что открыты, на полках шаром покати. Есть деньги, но купить нечего. Если хочешь раздобыть немного мясца у спекулянтов, нужно поспешить в бойкий квартал Санта-Мария. Пожалуй, еще можно успеть купить кусочек мяса из тех, которые ребята с бойни быстро отрезают, как только отвернется управляющий, и выносят потом контрабандой, спрятав в трусах.

С угла, где аптека, до него доносятся выкрики продавца:

— Мясо из ширинки!

Ветер снова меняется, и кажется, голос удаляется. Он следует за ним по лабиринту улочек и, дойдя до улицы Голета, слышит оклик из подъезда:

— Мальчик, подойдите сюда!

— Посмотрим это мяско, — отвечает он, не трогаясь с середины улицы.

— А песеты, мальчик?

Он показывает гранатовую бумажку, реющую на ветру:

— Еще и останется.

Трое скотобойцев выходят из темноты подъезда и приваливаются, окаменев как сфинксы, к стене. Из круглого чердачного окошка тяжелым пристальным взглядом наблюдает сцену некая старушка.

— У меня по меньшей мере кило.

— У меня пара бифштексов.

— У меня отличная телятина.

— Давайте! Давайте! — командует им Звездочет.

Они расстегивают ширинки, и из прорех высовываются окровавленные обрезки, которые они поддерживают пальцами своих больших мясистых рук, атакуемых мухами.

— Вам выбирать, мальчик. Кого желаете кастрировать?

— Вот этот! Хочу этот!

Хозяин куска извлекает мясо из брюк и, завернув в обрывок газеты, гордо протягивает новому владельцу.

— Все еще мычит, — шутит он.

Звездочет уносит сверток под рубашкой, не переставая ощущать его солоноватый запах. По дороге домой он не может противиться соблазну и откусывает немного сырого мяса. Розовые капли забрызгали рубашку и старую газету, в которой он машинально читает, не вникая, о том, что немцы вторглись в Польшу.

Отец ждет его в самом мрачном расположении духа, на которое только способен этот от природы жизнерадостный человек. Он сидит на краешке кресла в трусах и майке. Резинки поддерживают его дырявые носки. На низеньком столике перед ним разложена колода, и он навис над ней своим выпуклым подбородком соблазнителя. Впервые Звездочет видит его таким неприбранным, но и теперь отец сохраняет свою обычную манеру — словно постоянно творит нечто фантастическое, так что любой его жест, даже самый банальный, представляется многозначительным. Его волосы напомажены и блестят, будто намокшие от пота, и только усики холодно дергаются, выдавая его плохое настроение.

— Сын мой, ты надел мой единственный костюм. Я не мог выйти весь день.

Но когда Звездочет объясняет ему про отель «Атлантика», отец раздувает грудь под майкой, которая ему велика, и задумывается.

— Двадцать маэстро! — выдыхает он через несколько секунд. — И ты, Рафаэль, играл с ними как солист?

— Это не моя заслуга.

— Чья же тогда?

— Сеньора Фальи. Раньше гитара принадлежала ему, и в ней осталась его музыка.

— Не знаю, сын, о чем ты мне толкуешь, но могу тебе признаться, что, хотя всегда очень в тебя верил, не думал, что ты доберешься до вершин искусства так быстро. — Внезапно он смотрит на него как на взрослого, но вот его взгляд снова становится нежным. — Рафаэлильо, у тебя кровь на груди. Что случилось?

Звездочет улыбается:

— Дело в том, что немцы вошли в Польшу.

— Что?

Мальчик снова серьезен:

— Я купил две котлеты.

Извлеченные из-за пазухи, куски мяса поражают взор своим присутствием здесь, среди темной мебели салона.

— Вот это праздник! Сегодня нам везет, — хлопает в ладоши отец. — Пошли готовить!

— Но сначала скажи мне, что ты делал, — задерживает его сын, кивая на колоду. — Если ты покажешь мне фокус — вот это будет праздник!

— Безусловно, ты это заслужил, — соглашается Великий Оливарес. — Кроме того, возможно, на самом деле наша судьба поменялась к лучшему. Сегодня я сделал замечательное открытие.

— Какое? — жадно спрашивает мальчик.

— У меня есть невидимая рука!

— Ну это ясно, — отвечает Звездочет. Впрочем, он удивлен, что впервые отец упоминает свою культю без досадливого жеста.

— Не так ясно, Рафаэлильо. Не знаю, понимаешь ли ты меня.

— Давай лучше порепетируем.

— Хорошо. Я тебе объясню. Я вдруг понял, что каждый раз, когда меняется погода, эта рука болит у меня по-настоящему. Вся рука полностью, понимаешь? Я чувствую ладонь, обратную сторону, пять пальцев. И иногда боль невыносима.

— Но если руки нет!

— Как нет! Разве у нее нет памяти? Разве она не помнит ощущения? Разве не осознает все? Разве не знает, что есть вещи, которые ее ожидают и еще не произошли с ней? Эта рука жива!

— Ну хорошо. Не сердись.

— Пальцы невидимы, но я их чувствую такими же реальными, как и все остальное тело. Они просто находятся сейчас вне времени и пространства.

— Не бред ли сумасшедшего то, что ты говоришь?

— Ты меня разочаровываешь, сын. Вопрос, которого я ждал от тебя, совсем другой. Умный вопрос звучал бы так: каким образом она может продолжать участвовать в представлениях? Потому что она сохранила всю свою магию. Тебе не кажется?

— Не понимаю.

— Я тебе продемонстрирую. Тасуй колоду!

В течение мгновения можно слышать тишину, нависшую в ожидающем воздухе. Вдруг протрещали, как гитарные струны, пятьдесят две картонки в пальцах Звездочета, напоследок жалобно вздохнув.

— Сними, — приказывает Великий Оливарес. — И помни, что колода, сын мой, представляет собой целый мир. Пятьдесят две картонные карточки, которые на манер зеркала отражают в своем маленьком космосе все чудеса мира большого. Четыре масти — это четыре времени года. Пятьдесят две карты — и пятьдесят две недели в году. Если сложим все ее номера, от одного до тринадцати, то получим девяносто один, что, умноженное на четыре масти и сложенное с джокером, даст триста шестьдесят пять — количество дней в году. А ну-ка, что ты сделаешь с миром, оказавшимся у тебя в руках?

После того как карты перетасованы, левая кисть Великого Оливареса, чудесно длинная, ласкает корешок колоды, в то время как указательный палец отстраняется от соседей, чтобы выбирать карту. Звездочета завораживает эта кисть. Единственная. Другая, превращенная в культю, обтянутую черной перчаткой, лежит недвижно на краю стола.

— Говори, какую карту предпочитаешь? Третью, десятую, пятьдесят вторую?

— Восьмую.

Кончиками пальцев отец отделяет одну за другой семь первых карт, повернутых к нему оборотной стороной.

— Восьмая, говоришь? — Он переворачивает восьмую карту, и его рука, устав, опускается. — Вот она.

— Бубновая дама!

— Смотри-ка, сын, сегодня наш день. В чем секрет? Если посмотрим на карты с оборотной стороны, нам кажется, что все они одинаковы. И тем не менее они различны. В этом их большое достоинство. Это одновременно одна и та же вещь и несколько различных вещей. Единое и множественное — два лица одной и той же картонки. — Его палец опять указывает на Звездочета. — Мешай снова. Перемешал? Сними. Которую хочешь?

— Хочу семнадцатую.

Тем же указательным пальцем отделяет шестнадцать карт и добирается до избранной.

— Помни, что колода представляет мир, слышишь? И, кроме того, у нее есть душа, тончайшая бумажная душа, невидимый листочек между лицевой и оборотной сторонами каждой карты.

Звездочет переворачивает выбранную карту, и появляется дама пик.

— Нам продолжает везти, сынище. С колодой в руке можно попробовать угадать все на свете. Ты сам поищешь третью даму. Тасуй, срезай и снимай первую карту сверху. Какая карта?

Его левая рука так же бездейственна, как протез.

— Трефовая дамочка! — бормочет Звездочет, взволнованно глядя в лицо третьей даме.

— Ты должен завершить собрание дам, — говорит Великий Оливарес. — Третья? Седьмая? Одиннадцатая? Где дама червей? Она самая важная, сын!

— Хочу пятую.

— Должна быть она. Открывай!

— Не она! — печально восклицает Звездочет.

— Что могло произойти? — огорчается Великий Оливарес. — Пиковый туз! Я думал, это наш счастливый день. Как жаль! Колода представляет мир, а мир, Рафаэль, непредсказуем. В любом случае сохрани ее на память. — Он кладет карту между его ладонями. — Постой, сын! Ты ничего не заметил? Шевельнулся картон между пальцами?

Звездочет раскрывает руки и видит, что карта превратилась в даму червей.

— У тебя вышло, отец! — ликует он. — Одной рукой!

— Да, можно делать это одной рукой. Рукой, которая, по-твоему, не существует. Эта рука, о которой ты говорил, что ее нет, обладает полной свободой. Ее ладонь, закрытая, загадочная, наполнена магией, которая не видна, потому что тайна прозрачна, Рафаэль. Ты знаешь, как важна для нас, иллюзионистов, направленность внимания. Мы даже дали ей имя. Называем ее мисс Направленность. Так вот, в этой как бы отсутствующей руке гаснут все взгляды. В это время другая суетится. Трудная техника, согласен, но, репетируя и практикуя, можно научиться. Основное делает неподвижная рука. Эта рука постоянно спрашивает себя, правда ли, что она мертва. Не может перестать сомневаться. А между делом в ее пустоте появляется все, что скрыто.

Фокус растопил недоверие в глазах Звездочета.

— Если ты не нуждаешься в том, чтоб твое тело существовало, то и есть тебе, наверно, не обязательно, — шутит он, взвешивая в руках два куска мяса.

— Смейся, если хочешь. Важно не то, существует или нет эта рука. На свой лад она все равно живет и способна на любой фокус. Если бы я осмелился…

— На что?

— Играть. Хотя официально игра запрещена, организуются партии, где вертятся тысячи дуро. Кто заподозрит в одноруком шулера?

— Как ты будешь заниматься такими вещами? — прерывает его Звездочет, глядя на него с суровостью, на которую способны только старики и дети. — Эх ты! Ты же сам мне говорил, что единственное, что запрещено магу, — это строить ловушки.

— Ты прав, — соглашается Великий Оливарес. — Но это я тебе говорил, когда был магом, великим магом. А сейчас…

— Ты только что доказал, что продолжаешь им быть, — настаивает Звездочет.

— Чертов мальчишка! Может, и правда есть возможность снова выступать. Я видел афишу первого выступления Рампера в муниципальном театре. Если решусь с ним встретиться, я покажу ему этот фокус, и фокус с гигантскими тузами, и с воображаемой колодой, и весь мой репертуар. Может, он включит меня в свой спектакль. Ему нравятся коммерческие идеи, и однорукий иллюзионист, — добавляет он с грустью, — привлечет публику.

— Обещай, что сделаешь это!

— Лады!

— Точно?

— Слово мага.

— Я тебе верю.

— Тогда мы можем в конце концов поесть эти проклятые котлеты?

— Мне кажется, да.

— Без вина?

— С чистейшей водой.

— Спокойно! Превращение воды в вино не проблема для мага. Это классический фокус-покус, — смеется Великий Оливарес. — Мне кажется, у меня еще сохранилось в каком-то шкафу полбутылки хереса. Я берег ее для подобного случая.

Загрузка...