Первое, что должна сделать любая революционная партия, — это захватить средства связи. Тот, кто владеет ими, владеет страной. И в наше время это справедливо в большей мере, чем было когда-либо в истории.
Работодатели начинают испытывать нежные чувства к этому поколению... Оно воспитано так, что им легко руководить. Никаких беспорядков не ожидается.
Мы видим, что пугающее число наших молодых людей отказываются от повиновения каким бы то ни было формам власти, из каких бы источников она ни исходила. Их кредо — первобытный нигилизм, бурный в своих проявлениях, единственная цель которого — разрушение. Я не знаю другого такого периода в нашей истории, когда расхождение между поколениями имело бы такие масштабы и было бы чревато меньшими опасностями.
К весне 1968 года демонстрации в колледжах стали столь распространенным явлением в Соединенных Штатах (ежемесячно волнения происходили примерно в тридцати учебных заведениях), что даже учащиеся средних школ и старшеклассники оказались вовлечены в этот процесс. В феврале сотни восьмиклассников набились в залы, заняли классы и включили огни пожарной тревоги на здании младшей средней школы номер 258 города Бруклина (район Бедфорд-Стайвесант). Они требовали, чтобы их лучше кормили и чаще устраивали для них танцы.
Участники протеста понимали, что для достижения серьезных результатов следует делать нечто большее, нежели пройти маршем с транспарантами в руках и попасть в газеты: нужно захватить здание, остановить работу учреждения... Для выражения протеста против принятого в Колумбийском университете плана строительства нового спортзала (с этой территории должны были выселить бедных темнокожих обитателей Гарлема) студенты прыгали в стальной ковш экскаватора, дабы помешать строительству. В середине марта колумбийское антивоенное студенческое движение призвало к однодневному бойкоту занятий в знак протеста против войны. В общей сложности три с половиной тысячи студентов и тысяча сотрудников факультета не появились в аудиториях. Около трех тысяч студентов Висконсинского университета в Медисоне наблюдали за тем, как участники антивоенного движения водрузили четыреста белых крестов на травянистом склоне Боскомского холма возле административного здания. Это означало: «Боскомское мемориальное кладбище, выпуск 1968 года». Джозеф Чандлер, бывший студент, работавший впоследствии в созданном на базе Медисонского университета Висконсинском союзе сопротивления призыву, говорил; «Мы хотели, чтобы кампус выглядел как кладбище, поскольку именно в кампусе большинство выпускников были внесены в призывной список». В первую неделю весны студенты общим числом от пятисот до тысячи человек захватили административное здание Университета Ховарда — ведущего «черного» университета — и отказались покинуть его. Они протестовали против отсутствия в программе курсов истории чернокожих. Затем темнокожие студенты заняли здание в Корнелле. Студенты также блокировали здание в Колгейте.
В подобных акциях участвовали не только студенты. «Нью-Йорк Таймс» сообщила 24 марта, что хиппи захватили нью-йоркский Центральный вокзал и «превратили свое обычное весеннее сборище в яростную антивоенную демонстрацию». Сообщение, в свою очередь, повлекло за собой длинную статью, посвященную вероятности превращения хиппи, поступки которых истеблишмент считал лишенными мотивации, в политических активистов. Но эти хиппи на самом деле были «Йиппи!» из Молодежной международной партии Эбби Хоффмана, которая всегда являлась политизированной.
В Италии студенты, выражавшие протест против не соответствующих их требованиям условий учебы, несли длинный красный флаг от здания к зданию в кампусе Римского университета (в тот момент университет вновь открылся после того, как в середине марта он не работал в течение двенадцати дней в связи с беспорядками). Только в первый день двести студентов пострадали в столкновениях с полицией; во второй день профессора и преподаватели присоединились к студентам в знак протеста против жестокости полицейских. Некоторые требовали отставки ректора, причем главным аргументом было то, что именно он вызвал полицию. Студенты решили продолжать демонстрации. При этом итальянские коммунисты пытались взять контроль над студенческим движением, но безуспешно.
В начале весны 1968 года Ассоциация немецких студентов имела свои организации в ста восьми университетах Германии и насчитывала три тысячи сотрудников. Студенты сплотились во время акций протеста против войны во Вьетнаме, но постепенно их внимание стало смещаться на проблемы в самой Германии, такие как статус Восточной Германии, требование отставки чиновников с нацистским прошлым, занимающих высокие государственные посты, и возможность студентов иметь право голоса при решении проблем, связанных с образованием.
Тем временем после затишья, во время которого успело смениться целое поколение, испанские студенты начали выражать протест против откровенно фашистских проявлений режима, при попустительстве которого в апреле в Мадриде была отслужена месса по Адольфу Гитлеру. Начало весны совпало с очередным закрытием Мадридского университета в связи со студенческими демонстрациями. Занятия возобновились лишь 38 дней спустя, уже в мае.
В Бразилии насильственные действия с применением оружия, в ходе которых погибли трое активистов, не смогли удержать студентов от протеста против военной диктатуры, длившейся уже тридцать четыре года.
Японские студенты яростно протестовали против присутствия на территории их страны американской военщины, участвовавшей в событиях во Вьетнаме. Это поколение, чьи родители с их милитаристской идеологией погубили страну — страну, которая пострадала от единственной в истории ядерной атаки, — было резко настроено против войны. Студенческая организация «Зенгакурен» («Zengakuren») смогла поднять тысячи людей, чтобы не дать американскому авианосцу, участвовавшему во вьетнамской войне, войти в японский порт. «Зенгакурен» также организовывала протест, иногда с применением насилия, по таким вопросам местного значения, как конфискация земли у фермеров для строительства международного аэропорта в Нарите (в двадцати пяти милях к востоку от Токио). Японское правительство рассматривало законопроект, содержавший предложение относительно юридических мер репрессивного характера, чтобы контролировать действия «Зенгакурен».
Именно «Зенгакурен» стала той студенческой группой, которая подтолкнула Уолтера Кронкайта к пониманию того, как следовало использовать телевидение в 60-е годы. Кронкайт находился в Японии вместе со съемочной группой Си-би-эс, дабы подготовить сообщение о визите в эту страну президента Эйзенхауэра (это было в 1960 году). Но для того чтобы выразить свой протест против визита, собралось столько участников группы «Зенгакурен», что Эйзенхауэр принял решение не приземляться. Однако члены «Зенгакурен», довольные, что бригада телевизионщиков Си-би-эс находилась рядом и могла запечатлеть их протест, остались. Десятки тысяч человек продолжали прибывать в течение целого дня, и единственными, кто при этом присутствовал, были телевизионщики. Видя, что президента нет, Кронкайт хотел уехать, но путь к автомобилю Си-би-эс преграждала огромная толпа, причем перед камерами она была плотнее всего. «Внезапно мне пришло в голову, — вспоминал Кронкайт, — что будет проще всего добраться до вершины холма, если я присоединюсь к «Зенгакурен». Итак, я сделал снимки, спрятал пленку в карман, сошел с грузовика и схватил за руку — они все держались за руки — одного из этих японцев. Он улыбнулся мне и произнес: «Банзай! Банзай, Банзай!» — энергично тряся руками. Я тоже завопил: «Банзай! Банзай! Банзай!» — и направился к цепи, которая поднималась на холм, приплясывая и крича: «Банзай! Банзай! Банзай!» Мы чудесно провели вместе время; я поднялся на вершину холма, где была наша машина, и сказал: «Ну пока». И они сказали: «Пока». Я сел в машину и поехал в аэропорт».
В Великобритании студенческое движение также начало свои действия с демонстраций против войны США во Вьетнаме и перешло к вопросам местного значения, таким как размеры государственных средств, выделяемых на образование, и контроль над университетами. К весне крупные акции протеста уже прошли в Оксфорде, Кембридже и многих других британских университетах. О наличии особого рода интереса к собственному правительству — гораздо более значительного, нежели к антивоенному движению, — свидетельствовало стремление участников акций протеста напасть на каждого, кого можно было счесть представителем британского правительства. В марте, когда министр обороны Великобритании Денис Хили выступал в Кембридже, студенты прорвались сквозь полицейские кордоны и постарались перевернуть его машину. Вскоре после этого в Оксфорде студенты прервали выступление министра внутренних дел Джеймса Каллагана и попытались бросить его в пруд с рыбками. В Манчестерском университете Гордону Уокеру, министру образования и науки, помешали произнести речь. Не имея возможности говорить, он попробовал удалиться, но вынужден был идти по телам студентов, которые разлеглись у него на пути. Американские чиновники также не были застрахованы от подобных случаев. Когда американский дипломат, пресс-секретарь посольства США, совершил ошибку, появившись перед студентами университета Суссекса, они обрызгали его краской. У британских студентов также было хорошее чутье относительно средств массовой информации. В апреле они окрасили в красный цвет воду в фонтане на Трафальгарской площади
Насилие предполагает наличие ряда идей, но противостояние с использованием ненасильственных методов требует еще и воображения. В этом заключается одна из причин, почему к нему обращаются столь немногие бунтари. В ходе своего развития американское движение за гражданские права училось на своих же ошибках, которых было совершено немало. Но к середине 60-х его участники, особенно члены Эс-эн-си-си, доказали всему миру, что воображение у них имеется, и произвели на всех глубокое впечатление смелостью своих идей, вдохновив студентов даже таких далеких стран, как Польша, на сидячие акции протеста. К 1968 году люди всего мира хотели подражать движению за гражданские права. Его гимн, «Все преодолеем» Пита Сигера — ставшая песней рабочих, из которой Сигер, в свою очередь, сделал песню борцов за гражданские права, когда в 1960 году начались сидячие акции протеста, — звучала на английском языке и в Японии, и в Южной Африке, и в Мексике.
Движение за гражданские права приковало к себе внимание мировой общественности 1 февраля 1960 года, когда четверо темнокожих студентов-первокурсников из сельскохозяйственного и технического колледжа Северной Каролины (Гринсборо) зашли в торговый центр «Вулвортс», купили кое-что, а затем расположились в закусочной, предназначавшейся «только для белых». Одни из них, Изель Блейр-младший, попросил чашку кофе. Получив отказ, они просто просидели там до самого закрытия. Этот метод был несколько раз опробован прежде участниками борьбы за гражданские права для проверки реакции. Но эти четверо, не будучи членами какой-либо организации подобного рода, пошли значительно дальше. На следующий день в 10.30 утра они вернулись в закусочную вместе с двадцатью другими студентами и просидели там весь день. Официантка, отказавшаяся их обслуживать, объяснила представителям прессы: «Таково правило в нашем магазине — таков обычай». Студенты поклялись, что будут приходить и сидеть здесь каждый день, пока их не обслужат. Каждый день они набивались в закусочную «Вулвортса», причем их становилось все больше и больше. Вскоре они сидели в других закусочных Гринсборо, а потом то же началось и в других городах. В течение первых двух недель, когда подобный метод начал применяться впервые, национальная и международная пресса сообщала о его широкой значимости. «Вначале эти демонстрации, как правило, недооценивались и воспринимались как очередное чудачество студентов, — сообщала «Нью-Йорк Таймс». — Однако число сторонников этого мнения значительно уменьшилось, когда движение распространилось из Северной Каролины по Виргинии, Флориде, Южной Каролине и Теннесси и в него оказались вовлечены пятнадцать городов».
«Сидячие акции протеста застали существующие организации борьбы за гражданские права врасплох», — говорила Мэри Кинг, белая женщина, волонтер Эс-эн-си-си. Они вызвали изумление у членов недавно созданной Мартином Лютером Кингом «Конференции руководства христианских общин Юга» и шокировали организации, существовавшие ранее, такие как КОРЕ. Но они привлекли внимание прессы и произвели впечатление на публику. Появление Эс-эн-си-си во многом было вызвано желанием изобрести новые методы борьбы, которые ошеломляли бы так же, как этот.
В 1959 году обширный, поросший деревьями кампус Мичиганского университета в Анн-Арборе насчитывал двадцать тысяч студентов. В нем с трудом можно было различить даже незначительные признаки движения за гражданские права или каких-либо других радикальных политических взглядов. Но в феврале 1960 года, вдохновленный сидячими акциями протеста в Гринсборо, Роберт Алан Хейбер, выпускник Мичиганского университета, объявил о создании новой группы, получившей название «Студенты за демократическое общество» («Students for Democratic Society», SDS). Дабы основать новую организацию, он привлек к сотрудничеству двух человек, имевших связи с традициями левого движения: Шэрон Джеффри, мать которой играла важную роль в Объединении рабочих автомобильных производств (United Auto Workers), и Боба Росса из Южного Бронкса, любившего джаз и поэзию битников, — в свое время его дед и бабка общались с русскими революционерами. Они попытались сотрудничать с прилежным и работящим редактором «Мичиган дейли» Томом Хейденом. Хейден был родом из маленького городка недалеко от Анн-Арбора; он был поглощен работой в газете (она считалась одной из лучших среди тех, что выпускались в колледжах страны). Больше его интересовала другая организация, также начавшая свое существование в Мичиганском университете, — группа, лоббировавшая создание «Корпуса мира».
Эс-ди-эс имело намерение привлечь к сотрудничеству сообщество студенческих лидеров всей страны. Расчет оказался удачным. Февральские сидячие акции протеста в Гринсборо воодушевили американскую молодежь: у нее возникло желание сделать что-либо в том же духе. Позднее Хейден писал: «По мере того как тысячи студентов Юга подвергались аресту, а многие из них и избиению, я все более разделял их убеждения, и мое уважение к ним и желание совершать столь же смелые поступки возрастало». Хейбер, Джеффри и Росс начали с того, что присоединились к пикетам в Анн-Арборе в знак солидарности с сидячими акциями протеста в Гринсборо. Хейден сфотографировал их для «Дейли» и написал сочувственную передовицу. Весной движение Эс-ди-эс пригласило чернокожих рабочих, участников борьбы за равноправие, принять участие во встрече с белыми студентами Севера. Хейден дал сообщение о событии, к тому моменту он был уже главным редактором издания (чтобы исполнить эту мечту, ему пришлось немало потрудиться).
Хейден, которому в то время было двадцать лет, провел в Калифорнии лето, ознаменовавшееся для него крайне серьезными переменами. Он отправился в Беркли, спросил, где можно остановиться, и оказался среди активистов студенческого движения. Кампус в Беркли был чрезвычайно политизирован, и Хейден написал ряд обширных статей для «Дейли» о «новом студенческом движении». Он отправился в лабораторию Ливермор, где разрабатывалось ядерное вооружение США. Он взял интервью у исследователя-ядерщика Эдварда Теллера, который дал ему полубезумное объяснение, как пережить ядерную войну и что «лучше быть мертвым, чем красным». Во время съезда демократической партии в Лос-Анджелесе он встретился с Робертом Кеннеди, который в свои тридцать девять показался Хейдену слишком молодым для политика. Хейден явился свидетелем того, как кандидатуру старшего брата Кеннеди выставили на голосование, и был глубоко тронут речью Джона Кеннеди, хотя его новые радикально настроенные друзья уже заклеймили Кеннеди как «дутого либерала». Хейден еще не усвоил, что либералам не следует доверять. Он также взял интервью у Мартина Лютера Кинга, сказавшего: «В конечном итоге за убеждения надо платить своей жизнью».
Хейден отправил в «Дейли» свои статьи о появлении «новых левых». Когда же он возвратился в Мичиган, администрация университета обвинила его в том, что он больше изобретает новости, а не сообщает о происходящем. Однако он-то знал: «новые левые» существуют, — и при этом понимал, что не только его факультет, но и большая часть американцев по-прежнему совершенно не беспокоятся об этом.
Хейден провел последний год обучения, мечтая отправиться на Юг и «принять участие». Он доставлял пищу чернокожим в Теннесси, изгнанным из дома за то, что они зарегистрировались для голосования. Но Хейден хотел делать больше. «Я нервничал в преддверии окончания обучения: Юг звал меня», — писал он позднее. По окончании университета он действительно отправился на Юг для установления связи Эс-ди-эс с Эс-эн-си-си. Но вскоре он понял, что Эс-эн-си-си — организация хорошо укомплектованная и не нуждается в нем. Хейден почувствовал себя одиноко, а ведь задача, которую ему предстояло выполнить на Юге, была трудной и подчас опасной. «Мне не хотелось попадать из драки в драку, из одной тюрьмы — в другую», — сообщал Хейден. В декабре 1961 года он писал из тюремной камеры в Олбани (Джорджия) своим товарищам, организаторам в Мичигане, предлагая провести собрание с целью превратить Эс-ди-эс в более обширную и важную организацию, подобную Эс-эн-си-си. В Эс-ди-эс состояло восемьсот человек, живущих по всей Америке; они платили членские взносы по одному доллару в год. Чтобы вырасти, организация должна была определиться.
В июне 1962 года небольшая группа молодых людей, называвших себя активистами Эс-ди-эс (около шестидесяти человек), устроила встречу в Порт-Гуроне (Мичиган), где когда-то Том Хейден мальчиком рыбачил вместе с отцом. К Хейдену, который выполнял роль Джефферсона (Хейбер же играл роль Адамса), обратились с просьбой составить проект документа, который послужит «повесткой дня для всего поколения». Оглядываясь в прошлое, Хейден изумлялся грандиозности проекта. «Я до сих пор не понимаю, — писал он десятилетия спустя, — откуда явилось это мессианство, эта вера в собственную правоту, эта убежденность в том, что мы можем обращаться к поколению». В итоге документ, известный как Декларация Порт-Гурона, на самом деле в значительной мере воплотил мысли, переживания и перспективы поколения. К 1968 году, когда для старшего поколения стало очевидно, что молодежь думает и чувствует совершенно иначе, Декларация Порт-Гурона явилась для него откровением, позволявшим понять, как именно думает молодежь, — уникальной возможностью, за которую ухватились старшие. Когда декларация создавалась, студенты, пришедшие в колледж в 1968 году, посещали младшие классы средней школы, но теперь они настаивали на ее изучении при прохождении курсов социологии и политических наук.
Декларация не являлась манифестом, рассчитанным на все поколение целиком. Он была недвусмысленно адресована белым, принадлежавшим к верхушке среднего класса, привилегированным людям, которые сознавали свое привилегированное положение — и испытывали гнев по поводу этой несправедливости. Декларация начиналась так:
«Мы — люди этого поколения, воспитанные в условиях по крайней мере отчасти комфортных. Университет приютил нас. Но нам неловко глядеть на мир, в котором мы живем».
Отмечая, что ни темнокожие жители Юга, ни студенты колледжей не имели права голосовать, декларация призывала к демократии для всех. «Целью общества и каждого человека должна быть независимость личности». Декларация содержала упрек в адрес Соединенных Штатов в использовании военной силы, которая, по выраженному в документе мнению, больше сделала для того, чтобы остановить демократию, нежели коммунизм. Путь, описанный в документе, пролегал между коммунизмом и антикоммунизмом, причем ни тому ни другому направлению не было оказано никакой поддержки. Также давалось определение «новым левым» — левым, видевшим мало толку в либералах, которым нельзя доверять, коммунистах с их авторитарностью, капиталистах, отнимавших у людей свободу, и хвастливых антикоммунистах. Американец, принадлежавший к «новым левым», был очень похож на студентов Польши, Франции и Мексики 1968 года. Аллен Гинзберг, который всегда проговаривал те или иные утверждения чуть более резко, нежели окружающие, писал: «И коммунистам нечего предложить: у них толстые щеки, очки и лживая полиция, — и капиталисты предлагают напалм и деньги в зеленых кейсах — нагим...»
Движение за гражданские права продолжало поражать окружающих новыми творческими подходами. В 1961-м Эс-эн-си-си изобрел «рейды свободы» (удачное название всегда играет большую роль при распространении той или иной идеи). «Райдеры свободы» ездили в автобусах (черные — в тех частях салона, которые предназначались для белых, белые — там, где полагалось находиться черным), в каждом магазине заходили не в «свои» комнаты отдыха, провоцировали проявления расизма среди белых по всей территории Юга. «Райдеры свободы» стали легендой. Джеймс Фармер, один из создателей этой тактики, говорил: «Мы чувствовали, что в попытке вызвать кризис можем рассчитывать на расистов Юга, и федеральное правительство будет вынуждено ужесточить соответствующие законы государства». Белые жители Юга отвечали насилием, и в результате события получили в прессе такое освещение, что борцы за гражданские права стали героями в глазах всего мира. В Монтгомери (Алабама) газета писала об одном из первых «рейдов свободы»:
«Двое несгибаемых «райдеров свободы» — избитые, все в синяках после расправы, учиненной толпой белых, — вечером в субботу поклялись принести в жертву свои жизни, если понадобится, чтобы сломать расовые барьеры на Юге. Их избила до потери сознания толпа, напавшая на группу из двадцати двух борцов за расовую интеграцию, когда они высадились здесь из автобуса в субботу утром».
Разъяренные толпы так жестоко реагировали на эти поездки, имевшие целью разрушение расовых барьеров, что администрация Кеннеди призвала к «временному затишью», а КОРЕ отказалось от тактики «рейдов свободы», сочтя ее слишком опасной. Но для Эс-эн-си-си это только послужило импульсом к увеличению числа «райдеров». При этом многие «рейды» закончились тем, что их участники отлично провели сорок девять дней в исправительном заведении в Миссисипи — Пэрчмэнской каторжной тюрьме, напоминавшей старинную крепость.
В 1963 году движения, ратовавшие за гражданские права, провели примерно девятьсот тридцать демонстраций, при этом арестовано было около двенадцати тысяч человек. Во всем мире молодое поколение росло, трепетно созерцая эту тактику, напоминавшую о борьбе Давида с Голиафом. Для него движение за гражданские права было зрелищем, имевшим гипнотический эффект; оно питало их идеализм, учило активности. Оно также было привлекательно тем, что требовало мужества, поскольку участники движения постоянно сталкивались с реальной опасностью. Чем сильнее было противостояние расистов, тем большими героями выглядели поборники гражданских прав. Что могло быть восхитительнее борьбы против хулиганов-расистов, чье нападение на мирных молодых людей было заснято на пленку?
В 1964 году появилась стратегия борьбы, привлекшая наибольшее число сторонников; она стала называться «Лето свободы в Миссисипи». Те, кто был слишком стар для участия в событиях или для каких-либо действий, оказались готовы — иногда невольно — к тому, чтобы вести вперед свое поколение.
1964 год начался с оцепенения нации, охваченной скорбью после убийства молодого президента, на которого возлагалось столько надежд. Но дни шли за днями; в воздухе ощущалось напряжение, которое столь удачно воплотили Марта Ривс и Ванделлас в «Уличных танцах». 1964 год был годом новых начинаний. Именно в тот год американцы впервые увидели «Битлз», стриженных под горшок и в странных бесцветных костюмах. В тот год либералы обошли консерваторов во время предвыборной борьбы Джонсона и Голдуотера. Именно в 1964 году произошло впечатляющее событие: был принят Закон о гражданских правах — несмотря на мощное единодушное противостояние делегаций Алабамы, Арканзаса, Джорджии, Луизианы, Миссисипи, Северной Каролины, Южной Каролины и Виргинии (не случайно последняя оказалась единственным районом, где Голдуотер одержал уверенную победу над Джонсоном). Но наиболее волнующим событием года стало «Лето свободы в Миссисипи».
Идея проведения «Лета свободы» принадлежала родившемуся в Гарлеме и получившему образование в Гарварде лидеру Эс-эн-си-си, философу Бобу Мозесу, и активисту (позднее конгрессмену) Алларду Лоуенстейну. В то время, когда движение за гражданские права сосредоточило свои усилия на важной, но не слишком зрелищной работе по регистрации темнокожих избирателей на Юге, они поняли: их действия привлекут гораздо больше внимания средств массовой информации, если они призовут белых жителей Севера приехать летом в Миссисипи для регистрации черных участников голосования.
Вряд ли у кого-то из почти тысячной армии волонтеров были сомнения в том, что их работа сопряжена с опасностями. Действительно, в начале лета три работника Эс-эн-си-си: Джеймс Чейни, Эндрю Гудмен и Майкл Швернер — исчезли в отдаленном болотистом районе Миссисипи. Швернер был опытным активистом движения, Гудмен — волонтером-новичком из Северной Каролины, а Чейни — темнокожим волонтером из числа местных жителей. Драма развивалась в течение целого лета: сотрудники Эс-эн-си-си боролись, пытаясь установить сотрудничество с ФБР, и каждая улика (например, была найдена машина, принадлежавшая пропавшим) рисовала все более мрачную картину происшедшего. Развязка наступила 4 августа, через 44 дня после того, как все трое были объявлены пропавшими благодаря сообщению информатора ФБР. Их тела были обнаружены зарытыми на глубину двенадцать футов в земляной дамбе к югу от Филадельфии (Миссисипи). Все трое были застрелены. Чейни, чернокожего, перед смертью жестоко избили.
И все же ни один волонтер не отступил (одного заставили уехать родители: он был еще несовершеннолетним). Более того, Мозесу пришлось остановить волонтеров: их было столько, что сотрудники Эс-эн-си-си не в состоянии были обучить всех новичков.
Среди тех, кто этим летом отправился на Юг, оказался сын слесаря-итальянца из городка Куинс (штат Нью-Йорк), изучавший философию в Беркли. Марио Савио, 1942 года рождения, был ростом шесть футов два дюйма, худощавым, тихим. Он заикался настолько сильно, что прощальная речь, традиционно произносимая выпускниками-студентами, потребовала от него огромных усилий. Он был католиком и, как многие католики, принимал католическую мораль, будучи не в ладах с церковью как таковой. В юности он мечтал стать священником.
В 1964 году Савио (ему тогда исполнился 21 год) шел через кампус Беркли, и в районе Телеграф и Банкрофт (этой узкой полоске земли суждено было стать местом политической активности) кто-то вручил ему листовку, где говорилось о демонстрации, проводимой местным движением за гражданские права по поводу несправедливых условий трудового найма в Сан-Франциско. Впоследствии Савио вспоминал: «Я сказал: “Ну что ж, демонстрация — это отлично”. Эти демонстрации были своего рода отличительным знаком кампусов. Конечно, они выигрывали по сравнению с футбольными матчами, это уж точно».
Итак, после небольшой внутренней борьбы Савио пошел на демонстрацию. Пожилая женщина закричала ему: «Отправляйся в Россию!» Он, в свою очередь, попытался объяснить ей, что его семья итальянского происхождения.
В первый раз в жизни Марио Савио был арестован. В камере человек по имени Джон Кинг случайно спросил его: «Вы едете в Миссисипи?» Когда Савио узнал об акции «Лето свободы в Миссисипи», то понял, что его место там. (Надо сказать, что это ощущение испытывали многие волонтеры: они чувствовали, что должны быть там.) И Савио поехал. В Миссисипи он постучал в запертую дверь бедного чернокожего издольщика. Глава семьи, вежливый, но слегка испуганный, ответил, что он просто не хотел голосовать. Савио задал ему вопрос:
«Голосовал ли когда-нибудь ваш отец?»
«Нет, сэр».
«А ваш дед, он голосовал когда-нибудь?»
«Нет, сэр».
«А вы хотите, чтобы ваши дети принимали участие в голосовании?»
Затем Савио взял их с собой. Они поехали вместе с ним в город, отводя глаза и читая ненависть на лицах доброй половины горожан, и с риском для жизни зарегистрировались в списке избирателей.
Подобный опыт оказал большое влияние на формирование личности как Савио, так и всего поколения молодых северян. Приехав в Миссисипи, они выглядели молоденькими и чистенькими. Местные активисты приветствовали их; они взялись за руки, образовав прочную цепь, и запели «Все преодолеем». Голоса их дрожали, когда звучали слова «белые и черные — вместе»: ведь в тот момент именно так и было... Молодые, храбрые, они провели лето, рискуя жизнью, их избивали и сажали в тюрьмы. Подобно доктору из «Чумы» Альбера Камю (эту книгу читали все) они действовали, боролись с язвами общества. Уезжая в сентябре, они уже стали опытными активистами. «Лето свободы», возможно, дало для воспитания радикально настроенных руководителей студенческого движения больше, нежели все усилия Эс-ди-эс. Осенью волонтеры возвратились на Север энергичными, активными, настроенными на борьбу за изменения в политике. Они прошли одну из лучших школ гражданского неповиновения за всю историю Америки.
Савио вернулся в Беркли (к этому времени он стал президентом местного общества друзей Эс-эн-си-си), охваченный лихорадкой политической деятельности. Тем более он был ошеломлен, узнав, что университет запретил вести политическую пропаганду в кампусе даже на том крохотном клочке земли Телеграф и Банкрофт, где он впервые узнал о демонстрациях. Как мог он не подать голос в защиту своих собственных прав после того, как убедился, что жители Миссисипи рискуют всем в борьбе за свои права? Он живо помнил их молчание и то достоинство, с которым они требовали регистрации, произнося мягко, с местным акцентом слово «reddish» (register).
«Я что, Иуда? — спрашивал Савио сам себя (он по-прежнему мыслил в религиозных категориях). — Теперь, когда я вернулся домой, —- собираюсь предать людей, которых сам же вверг в опасность? Забудь обо всем, говорят мне. Это было на самом деле? Или это просто сон? Детские игры? Я играл, когда был в Миссисипи, а теперь вернулся, и передо мной серьезная задача: стать тем, кем я собираюсь (хоть я и не имею ни малейшего представления, кем именно)».
Сделав выводы из уроков, полученных в Миссисипи, где даже стучать в двери надо было вдвоем, защитники свободы слова в Беркли никогда не действовали поодиночке, но всегда сообща. 1 октября 1964 года сотрудник движения за гражданские права Джек Вейнберг (он тоже был в Миссисипи и участвовал в акции «Лето свободы») был арестован в кампусе в Беркли. Он нарушил установленный запрет политической пропаганды тем, что сидел за столом, заваленным литературой по вопросам гражданских прав. Его втолкнули в полицейский автомобиль, который тут же окружили протестующие. Студенты не имели никакого плана действий, но у них был опыт участия в борьбе за права человека: они уселись на землю. Подходили все новые и новые студенты, не давая машине двигаться; она простояла на месте тридцать два часа.
Прежде чем влезть на крышу автомобиля и произнести речь, Марио Савио снял обувь, чтобы не повредить машину. Позднее он даже не мог вспомнить, когда именно ему пришла в голову мысль влезть на автомобиль. Он поступил так, и все. Больше он не заикался. Эта речь стала для него своеобразным помазанием: он сделался оратором, голосом «Движения за свободу слова в Беркли».
Выпускница философского факультета Сьюзен Голдберг, впоследствии ставшая женой Марио, говорила, что «его харизма порождалась его искренностью». «Мне случалось видеть его среди людей из Беркли, несущих плакаты, но когда он заговорил, я была потрясена его искренностью. У Марио был дар говорить о сложных вещах так, что они становились простыми и понятными, — и при этом он обходился без риторики. Он считал, что, если людям известны все факты, им ничего не остается, как поступить правильно; увы, для многих из нас это не так... Говоря с людьми, он зачастую тратил на это много времени, надеясь, что сможет убедить их».
Хотя Марио Савио не обладал красноречием Мартина Лютера Кинга и юридической четкостью формулировок, свойственной Тому Хейдену, у него было чувство стиля, и он старался говорить как можно проще. В Беркли его заикание проявлялось очень редко, а произношение, присущее жителям Куинса, сохранилось. В своих речах, свободных от риторической пышности, он, казалось, всегда подчеркивал: «Все это настолько ясно...» Настоящее пламя можно было разглядеть лишь в его глазах. Взмахи его рук и постоянная жестикуляция напоминали о его сицилийских корнях. Высокая долговязая сутулая фигура выражала смирение и скромность (вспоминалось учение Ганди о том, что политический активист должен быть столь кротким, чтобы его противник, потерпев поражение, не почувствовал себя униженным). У Савио была любимая фраза: «Я прошу вас учесть...» Возникла даже легенда, по которой Савио во время одного из своих пребываний в тюрьме подошел к здоровенному заключенному и ни с того ни с сего предложил пари: он выльет ему стакан воды на голову, а тот ничего не сможет сделать, чтобы отомстить своему обидчику, как бы ни был тот слаб. Заключенный принял вызов. Савио налил воды в два стакана. Он опрокинул оба стакана одновременно: один на голову заключенному, второй — на самого себя, — и выиграл пари.
Два месяца спустя после сидячей акции протеста возле полицейского автомобиля Савио возглавил захват Спроул-Холла — здания университета, который привел к проведению самого большого массового ареста студентов в истории США. Перед захватом здания Савио произнес речь — единственную из студенческих речей, произнесенных в 60-е годы, текст которой сохранился.
«Пришло время, когда ненависть к действиям машины стала столь сильна, приносит такую боль вашему сердцу, что вы просто не можете участвовать в них, даже если для этого достаточно всего лишь промолчать. Вы бросаетесь собственным телом на шестерни, на рычаги, на весь механизм, и вам удается его остановить. И вы даете понять тем, кто приводит машину в действие, ее хозяевам, что, пока вы здесь, машина не будет работать».
Большинство лидеров «Движения за свободу слова» участвовало в акции «Лето свободы». Им понадобилась волнующая песня Боба Дилана, где речь шла о гражданских правах: «Время пришло, а они неизменны» («The Times They Are A Changin»). Джоан Баэз спела ее во время одной из крупнейших демонстраций, и за одну ночь песня Дилана стала гимном студенческого движения.
Заметим, что участники «Движения за свободу слова» (так было в большинстве движений 60-х) утверждали, что наличие лидеров у их организаций противоречило бы демократии. Савио всегда отрицал свое единоличное лидерство. Однако именно благодаря ему — в большей степени, нежели чем кому-либо другому, — студенты, поступившие в колледж в середине 60-х, воспринимали участие в демонстрациях как нечто естественное. Савио осуществил связь, идущую от движений за гражданские права к студенческому движению. От Варшавы до Берлина, Парижа, Нью-Йорка, Чикаго, Мехико студентов волновали речи Марио Савио, его методы борьбы и само «Движение за свободу слова». Имена, сидячие акции протеста, аресты, заголовки в прессе, сам факт того, что в кампусах стали выполняться их требования относительно товарищей-активистов, — все это стало легендой для студентов, пришедших в университеты в середине 60-х. К сожалению, забылась вежливость и воспитанность бунтовщика, который влез на полицейский автомобиль в одних носках, стараясь не повредить его.
Марио Савио и Том Хейден не слишком интересовались модой своего времени. В 1968 году, когда Том Хейден организовывал демонстрации во время Чикагской конвенции, его костюм по-прежнему мало чем отличался от одежды журналиста из «Мичиган дейли». Но если Хейден дал 1968 году формулировку принципов, а Савио воплотил его дух, то стиль его лучше всего выразил некий мужчина старше тридцати лет из Уорлестера (Массачусетс). За всю жизнь — и, возможно, за всю историю человечества — не было года, который бы лучше подходил Эбби Хоффману, нежели 1968-й. В тот год ему должно было казаться странным, что весь мир начал вести себя так, как он. Хоффман любил повторять, что родился вместе с десятилетием, в 1960 году, и, возможно, так он и чувствовал.
Эбби Хоффман был одним из первых американцев, кто полностью оценил те возможности и преимущества, которые обеспечивал современникам «век средств массовой информации». В движении «новых левых» он выполнял роль клоуна не только потому, что был им на самом деле, но и потому, что, как следует поразмыслив, понял нужду «новых левых» в клоуне: он мог привлечь внимание к их проблемам, и его нельзя было не заметить. Прежде всего Эбби Хоффман не хотел остаться незамеченным. И, как и все хорошие комики, он был мастером розыгрыша, и те, кто знал в этом толк, хохотали. Остальные присоединялись к телевизионщикам, ожидавшим, что Хоффман, как обещал, вознесется и будет левитировать над Пентагоном, и не понимали, почему он нимало не был смущен или разочарован, когда не смог этого сделать.
В 1960 году, когда он «родился», как он сам говорил, ему было двадцать четыре года (он появился на свет в 1936 году). Он был первокурсником в Брэндисе, когда Том Хейден впервые проехал пятьдесят миль, чтобы попасть в Мичиганский университет, на шесть лет старше Марио Савио и на десять или больше — тех, кто окончил колледж в 1968 году. У Хоффмана было ощущение, что он пришел слишком поздно. Он никогда не ходил на политические демонстрации до 1960 года: тогда, на последнем курсе в Беркли, он принял участие в колоссальной акции протеста против смертной казни, во главе которой стояли Марлон Брандо и другие знаменитости, после того как Кэрил Чессмен, похитивший двух женщин и принуждавший их к оральному сексу, был приговорен к смерти за свое преступление. Но 2 мая, после того как первый предпринятый Хоффманом опыт политической активности потерпел неудачу, Чессмен был казнен в штате Калифорния.
В тот же год Хоффман женился. У него родилось двое детей, и в течение нескольких лет он безуспешно пытался вжиться в роль отца и быть как все. В 1964 году, к своему великому разочарованию, он видел «Лето свободы» по телевизору. Летом 1965 года, когда множество белых волонтеров в последний раз отправились на Юг, Хоффман был среди них. Следующие два года он также оказывался в числе немногих приезжих, выполняя задания Эс-эн-си-си. Хоффман пропустил не только «Лето свободы», но и другое важное событие в рамках движения за гражданские права — съезд демократов в Атлантик-Сити. На съезде всех прибрал к рукам Джонсон, ставший президентом после гибели Кеннеди. Кандидат на пост вице-президента при Джонсоне Губерт Хамфри, его протеже Уолтер Мондейл и другие лидеры либерального истеблишмента, боясь, что им придется уступить Юг Голдуотеру, отказались принять делегатов от Партии свободы Миссисипи. Это привело к расколу движения в соответствии с возрастом участников. Старшие лидеры, такие как Мартин Лютер Кинг, привыкли к мысли, что демократическая партия — надежный товарищ и с ней, что называется, надо работать. Но Эс-эн-си-си утратил веру в плодотворность работы с кем бы то ни было из белых представителей истеблишмента. Боб Мозес был в ярости. Молодые лидеры, такие как Стоукли Кармайкл, потеряли терпение. Они заговорили о «Власти черных», о том, что чернокожие должны идти своим путем.
Всего за несколько недель до съезда демократов поступило сообщение об обстреле канонерскими лодками Северного Вьетнама американских миноносцев в Тонкинском заливе. Джонсон ответил нападением на Северный Вьетнам и заставил конгресс принять резолюцию о Тонкинском заливе, которая уполномочивала президента использовать «любые необходимые средства» для защиты Южного Вьетнама. Многие данные (в их числе телеграмма с одного из эсминцев) свидетельствовали в пользу того, что в действительности нападения могло и не быть. В 1968 году сенат провел слушания по этому вопросу, однако так и не разрешил его окончательно. Существовало стойкое подозрение, что тонкинский инцидент (имел он место на самом деле или нет — не столь важно) использовался Джонсоном как предлог для продолжения войны. Том Хейден сказал: «То, что демократическая партия выразила согласие с резолюцией о Тонкинском заливе именно тогда, когда отказалась принять делегатов от Партии свободы Миссисипи, стало для меня своего рода переломным моментом».
На следующий год Стоукли Кармайкл отправился в Миссисипи, надеясь в одном из тамошних округов создать местную политическую партию для черных. Он выбрал округ Лоундес, где чернокожее население составляло 80%. Символом государственной демократической партии Миссисипи, сплошь состоявшей из белых, был белый петух. В поисках хищника, который пожрет петуха, Кармайкл назвал свою партию «Черные пантеры». Более чем через год два калифорнийца, Хью Ньютон и Бобби Сил, рассказали Кармайклу о том, что основали свою собственную партию в Калифорнии, для которой позаимствовали название «Черные пантеры». Отказ принять делегатов из Партии свободы Миссисипи на съезде 1964 года сделал движение за гражданские права более радикальным и повлек за собой глубокие перемены в истории Америки 60-х годов.
Через год после проведения акции «Лето свободы» Юг перестал быть центральной ареной борьбы за гражданские права. Внимание «Власти черных» обратилось на северные города. Стоукли Кармайкл, Боб Мозес и другие участники движения за гражданские права смогли прийти к согласию по поводу первостепенного значения прекращения войны, а также и по некоторым другим вопросам.
Казалось, Хоффман не заметил произошедших изменений. Весной 1965 года он открыл магазин под названием «Сник шоп», где продавались изделия бедных чернокожих ремесленников с Юга, в то время как его товарищи по Эс-эн-си-си Рэп Браун, Стоукли Кармайкл, Джулиус Лестер и другие продавали книги и памфлеты на тему «Власти черных». Стоукли Кармайкл восхищал его своей личной храбростью. Это было нечто большее, чем личная храбрость, — он неудержимо стремился в самую гущу событий. Когда демонстранты подвергались нападению, он оказывался в первых рядах и делал все возможное, чтобы обратить на себя внимание. Однако когда Эс-ди-эс организовало первый антивоенный митинг в Вашингтоне, Хоффман даже не поехал туда. Смысл наиболее широко цитировавшегося его замечания по поводу антивоенных выступлений сводился к тому, что каждому следует выразить свой протест, посетив Джоунс-Бич на Лонг-Айленде в погожий летний день, при этом не имея на себе ничего, кроме купального костюма.
В 1968 году Джулиус Лестер опубликовал свое сочинение, имевшее большой резонанс, под названием «Берегитесь, белые! «Власть черных» вот-вот доберется до вашей мамаши!». Лестер писал о том, что сотрудники Эс-эн-си-си были рады видеть «белых и черных вместе» (говоря словами из гимна Пита Сигера) во время борьбы с расизмом в южных штатах. Но когда они очутились на Севере, стало ясно, что проблема отношений с белыми коренится именно здесь, а не на Юге. «Маска, — писал он, — начала спадать с лица Севера». Он отметил ценность использования «Власти черных» в средствах массовой информации с провокативными целями:
«Призыв к власти черных дал для формирования самосознания черных более, нежели что-либо иное. Само по себе это выражение не ново: им пользовались и чернокожие (среди них — Ричард Райт и Джеймс Боггс), и белые (например Чарлз Сильбермен). Однако мировую известность оно приобрело, прозвучав на дорогах Миссисипи во время марша Мередит, когда организатор Эс-эн-си-си Вилли Рикс выразил то, что все формулировали как «Власть для чернокожих», коротко: «Власть черных!» (Рикс не тратит слов понапрасну).
Заурядный марш обернулся новым событием большой важности. Каждый хотел знать, что это такое — «Власть черных». Если Эс-эн-си-си говорил «Власть неграм» или «Власть цветным», белые продолжали спокойно спать по ночам. Но ВЛАСТЬ ЧЕРНЫХ! Это слово «черных»! ЧЕРНЫЙ. Возникает видение: болота, кишащие аллигаторами; над ними склонились какие-то древние деревья с обросшими мхом сучьями... Из глубин болота поднимается черное чудовище; с его шкуры капает грязь... Папаши велят своим дочкам быть дома в 9, а не в 9.30... ВЛАСТЬ ЧЕРНЫХ! Боже мой, негры начали возвращать долги белым... Нация билась в истерике. Губерт Хамфри визжал: «В Америке нет места расовой дискриминации по отношению к людям с каким бы то ни было цветом кожи!» Он лгал. Черным было известно минимум сорок восемь штатов, где имелось столько места для расизма, что для других вещей его просто не оставалось.»
Эс-эн-си-си никогда не насчитывал в своем составе белых больше, чем 20%, но в декабре 1966 года, через семь месяцев после того, как Кармайкл возглавил эту организацию, она с трудом провела в жизнь решение об ограничении числа белых сотрудников — всего при девятнадцати голосах за, восемнадцати против и двадцати четырех воздержавшихся. Приказ об исключении отдал не кто иной, как Боб Мозес — человек, двумя годами раньше отправивший на Юг тысячу волонтеров. Хоффман был в ярости. Он нанес ответный удар в статье, опубликованной в ежемесячнике «Вилледж войс», где использовал свой оригинальный стиль — он писал от первого лица, давая пояснения в разговорной манере (с того времени многие нью-йоркские публикации имитировали его). Он избрал в качестве мишени слабое место Эс-эн-си-си, а именно то, что, как и в случае многих движений 60-х, организаторы Эс-Эн-си-си спали друг с другом. Ведь они были молоды; они работали бок о бок, часто под угрозой серьезной опасности. Как говорил работник Эс-эн-си-си Кейси Хейден: «Если вам повезло и у вас есть постель, вам наверняка будет невесело, если делить ее не с кем». Эс-эн-си-си пытался сохранить информацию в рамках организации, поскольку здесь имел место не просто секс, но межрасовый секс: темнокожие мужчины занимались любовью с белыми женщинами, и ничто не приводило расистов-белых в такое бешенство, как этот факт. Эбби Хоффман писал о том, что белых женщин завлекли в организацию, соблазнили, а затем вышвырнули вон: «Я сочувствую другим белым сотрудникам Эс-эн-си-си, особенно белым женщинам. Все они напоминают мне шлюх из Бронкса, которых имеет и лишает куска хлеба некий темнокожий сутенер».
В июле 1967 года, когда в американских городах вспыхнули бунты, Джонсон назначил комиссию в составе одиннадцати человек во главе с губернатором штата Иллинойс Отто Кернером, дабы проанализировать происходящее и дать рекомендации по урегулированию «социальных беспорядков». В марте 1968 года комиссия Кернера опубликовала противоречивое, но снискавшее многочисленные похвалы исследование, в котором расизм был назван в качестве ключевой проблемы. В нем также звучал упрек в адрес средств массовой информации: они излишне подчеркивают факты насилия и занижают уровень нищеты в бедных городских районах. «Среди негров, в особенности среди молодежи, возникло новое настроение — апатию и подчинение «системе» заменили самоуважение и рост расовой гордости».
Отчет, продававшийся столь широко, что к апрелю 1968 года он занимал второе место в списке бестселлеров «нон-фикшн», опубликованном «Нью-Йорк Таймс», призывал к решительному увеличению федеральных расходов. «Необходимо пойти навстречу насущным потребностям нации; в ряде случаев необходимо сделать трудный выбор и, если потребуется, ввести новые налоги». К несчастью, в тот самый день демократ из Арканзаса Уилбур Миллз (в качестве председателя Комитета по изысканию денежных средств в палате представителей он являлся главной фигурой в налоговых вопросах) сообщил, что затраты на продолжение войны во Вьетнаме требуют форсировать рост налогов. Именно это комиссия подразумевала под трудным выбором. Мэр Нью-Йорка Джон Линдсей, член комиссии Кернера, был среди тех, кто, подобно Роберту Кеннеди, выражал сожаление, что военные расходы не дают государству реализовать свои социальные обязательства; число их все увеличивалось.
Но самая цитируемая и врезавшаяся в память строка звучала так: «Наша нация движется в направлении двух обществ, черного и белого, разделенных и неравных между собой». Это и произошло с активными движениями левого толка. В точности отражая процессы, происходившие в обществе, белые и темнокожие активисты все сильнее отдалялись друг от друга.
К 1967 году Эбби Хоффман стал воинствующим противником привилегированных слоев белого населения. Он протестовал против капитализма и духа торгашества, сжигая деньги и подстрекая других делать то же самое. Идея сожжения денег не вызвала бы отклика у чернокожего сельского населения на Юге или у горожан-северян. Но для Хоффмана бросить деньги в огонь означало привлечь внимание телекамер, поскольку это было зрелищно. В 1967 году, когда он наконец обратил внимание на антивоенное движение, главной его заботой было попасть на телеэкраны. В мае этого года он создал «Бригаду цветов»; в нее вошли молодые активисты антивоенного движения, чей внешний вид стал ассоциироваться с хиппи: длинные волосы, одежда, украшенная цветочным узором, синие джинсы, к которым внизу были пришиты колокольчики, повязки на головах, бусы. Все это, казалось, должно было привлечь телевизионщиков. Сам Хоффман, размахивавший американским флагом, надел накидку с надписью «Свобода».
Участие в движении за гражданские права приучило Хоффмана к мысли, что даже созидательные действия ненасильственного характера могут остаться незамеченными в том случае, если на их участников не будет совершено нападение. «Бригада цветов» создавалась для того, чтобы подвергнуться атаке. Хоффман обучил своих людей, как нужно сгибаться, принимая защитную позу, — этому его научили сотрудники движения за гражданские права. И их атаковали; молодых женщин избили, американские флаги вырвали из их рук. Фотоснимки, запечатлевшие это, производили сильное впечатление, и «Бригада цветов» немедленно стала предметом разговоров в среде борцов за мир. Хоффман сообщил прессе, что торговцы из верхней части города плохо обеспечили их цветами, но они собираются «вырастить свои собственные». Он хвастливо заявил, что «цепи из одуванчиков окружат призывные пункты» (имелись в виду пункты призыва на военную службу).
Утвердившись в качестве одного из лидеров хиппи Ист-Вилледжа в Нью-Йорке, Хоффман присоединился к группе диггеров (ее основали актеры из Мимической труппы Сан-Франциско). Он объяснил разницу между диггерами и хиппи в статье, озаглавленной «Диггерство есть ниггерство» (при публикации она была названа «Победить»): «Диггеры — это хиппи, которые не дают собой манипулировать средствам массовой информации, но сами манипулируют прессой, телевидением и радио. В некотором смысле и то и другое представляет собой колоссальный розыгрыш».
«Диггеры» унаследовали наименование от движения за освоение свободных земель, существовавшего в Англии в семнадцатом веке. Его участники пророчили приход революции, которая будет состоять в отмене денег и собственности; их вдохновляли идеи уничтожить и то и другое и отпустить все живое на свободу.
Хоффман также организовал «уборку» на Третьей улице в Ист-Вилледже, считавшейся одной из самых грязных улиц Манхэттена. Полиция не знала, как реагировать, когда Хоффман и диггеры явились в этот квартал с метлами и швабрами. Один из пришедших даже подошел к полисмену и начал полировать его бляху. Тот расхохотался. Смеялись все, и в сообщении, опубликованном в «Вилледж войс», говорилось, что «уборка» была «дурачеством». Позже в том же году Хоффман организовал «перекур»: люди отправились в парк на Томпкинс-сквер и закурили марихуану (надо заметить, что этим так или иначе занимались почти все).
«Современная группа революционеров, — пояснял Хоффман, — направляется не на фабрику, а в телецентр».
Другом и соперником Хоффмана был Джерри Рубин, родившийся в семье «синих воротничков» в Цинциннати. Существует история о том, как в январе 1968 года Рубин и Хоффман, катаясь по полу в наркотическом ступоре, основали движение «Йиппи!», но в действительности все было наоборот: то было не событие, о котором участники предпочли бы умолчать (да вот беда: сведения случайно просочились в прессу по вине некоего коварного очевидца), а сознательно распространявшийся сюжет. На самом деле Рубин и Хоффман трезво взвесили и рассчитали многое, прежде чем основать это движение. Во время своего «свободного» периода Хоффман намеревался назвать группу «Свободные люди». Действительно, его первая книга «Революционный ад как самоцель», вышедшая в 1968 году, была подписана псевдонимом Свободный. Но после долгой дискуссии основатели отказались от названия «Свободные люди» в пользу «Йиппи!». Не менее года прошло до того момента, как они заметили при случае, что это название означает «Молодежная международная партия».
Никто не знал, насколько следует принимать Эбби Хоффмана всерьез, и в этом была его сила. Многое относительно этого непостижимого клоуна 60-х можно понять из следующей истории. В 1967 году Хоффман женился второй раз. Отчет о «свадьбе» был также опубликован в «Вилледж войс»: «Приносите цветы, угощение, приводите друзей; приветствуются шутки, костюмы, раскрашенные лица». Пара должна была сочетаться «по мановению Духа Святого»; оба были в белом, с гирляндами в волосах. На церемонии звучали строки из «И Цзин», китайской «Книги перемен», которой пользовались для предсказания будущего более трех тысяч лет назад и к которой вновь обратились в 1968 году любители популярного мистицизма. Жених явно находился под действием марихуаны и беспричинно хихикал. Журнал «Тайм» сообщил об этой свадьбе в своем июльском выпуске 1967 года, посвященном хиппи, но не упомянул имена «влюбленной пары»: имя Эбби Хоффмана не было широко известно до 1968 года. Но после «свадьбы», не придавая это никакой огласке, молодожены отправились в храм Эммануэля (несомненно, «буржуазный») в Верхнем Ист-Сайде — богатом районе Манхэттена, где рабби Натан А. Перельман спокойно совершил бракосочетание по обряду реформистской церкви.
Евреи активно участвовали в студенческом движении в 1968 году не только в Польше, но и в Соединенных Штатах и Франции (хотя соотношение их количества и общего числа участников было неодинаково). В Колумбийском и Мичиганском университетах (двух кампусах, где Эс-ди-эс действовало наиболее интенсивно), евреи составляли больше половины участников этого движения. Когда Том Хейден впервые приехал в Мичиганский университет, он заметил, что политические активисты были сплошь евреями из семей сторонников левого движения. Евреи составляли две трети белых «райдеров свободы». Марио Савио, представлявший собой примечательное исключение, говорил:
«Я не еврей, но мне случалось видеть такие картины — поразительные картины. Груды тел. Курганы из тел. Ничто так не действовало на мое сознание, как эти картины. И эти картины послужили для меня особым импульсом — может быть, другие люди приходят к таким мыслям иначе. Для меня это означало, что всякая вещь нуждается в осмыслении. И сама реальность тоже. Потому что это было, как если бы вы открыли ящик стола вашего отца и нашли порнографические картинки, где изображено, как взрослые пристают к детям. Это кажется темной и непонятной тайной человечества: в какой-то момент в недавнем прошлом людей сжигали и складывали в кучи... Эти картины повлияли на жизни людей. Я знаю, что они оказали влияние на мою жизнь, возможно не столь сильное, но у меня возникло что-то близкое к желанию, чтобы это больше никогда не повторялось. Несомненно, то же самое ощущают евреи. Однако у неевреев это чувство тоже есть».
* * *
Люди, родившиеся во время Второй мировой войны и сразу после нее, росли в мире, переменившемся из-за недавнего ужаса, и это заставило их видеть общество в совершенно ином свете. Великий урок нацистского геноцида, полученный послевоенным поколением, состоял в том, что каждый ощущал себя обязанным высказаться, оказавшись перед лицом зла. Тот, кто промолчал, чем бы он ни руководствовался, по мнению этого поколения, заслуживал сочувствия и обвинения в свете истории в той же мере, в какой этого заслуживали немцы. Так подсудимые на процессах военных преступников ссылались в свое оправдание на выполнение приказа. То было поколение, еще детьми узнавшее об Аушвице и Берген-Бельзене, о Хиросиме и Нагасаки; дети, которых учили все их детские годы, что в любой момент взрослые могут решиться начать атомную войну и жизни на Земле придет конец.
В то время как старшее поколение оправдывало ядерную бомбардировку Японии, потому что она прекратила войну, новое поколение еще раз, будучи детьми, увидело картину этого события и отнеслось к нему совершенно иначе. Оно так же видело по телевизору грибовидные облака от ядерных взрывов, поскольку США по-прежнему проводили наземные испытания атомного оружия. Американцы и европейцы, жители Запада и Востока, выросли с сознанием, что Соединенные Штаты, продолжавшие создавать бомбы — они становились все «больше» и «лучше», — были единственной страной, которая однажды действительно использовала их. И все время шли разговоры о том, что это произойдет вновь — в Корее, на Кубе, во Вьетнаме. Дети, родившиеся в 40-е годы в странах обоих блоков, росли, обучаясь самозащите во время ядерной атаки. Савио вспоминал, как в школе им велели прятаться под парты. «Я, в конце концов, получал по физике хорошие отметки, поэтому даже тогда задавал себе вопрос: “Неужели это действительно поможет?”»
«Холодная война» оказала такой же эффект на детей всего мира, чье детство пришлось на этот период. Она заставила их бояться обоих военных блоков. Поэтому молодежь Европы, Латинской Америки, Африки и Азии столь быстро и решительно осудила военные действия США во Вьетнаме. В общем и целом это являлось не поддержкой коммунистов, но неприятием того факта, что военный блок (все равно какой) навязывает свою власть. Казнь Розенберга и жизни, погубленные в результате расследований комиссии сенатора Джозефа Маккарти, внушили американской молодежи недоверие к правительству.
Молодежь всего земного шара видела: мир обременен двумя равными — и несправедливыми — силами. Американская молодежь усвоила важность ведения борьбы как с коммунистами, так и с антикоммунистами. Декларация Порт-Гурона признавала, что коммунизму необходимо противостоять: «Советский Союз — система, ответственная за проведение тотального подавления организованного противостояния, а также носитель идеи будущего, во имя которого было принесено в жертву множество человеческих жизней; страна, где имели место многочисленные случаи унижения человеческого достоинства разной степени тяжести». Однако, согласно Декларации Порт-Гурона, антикоммунистические силы в Америке приносят скорее вред, чем пользу. Декларация предупреждала, что «безрассудное следование антикоммунистическим идеям стало серьезной социальной проблемой».
Впервые подобные мысли нашли свое выражение в 50-е годы с появлением образов, созданных в кино Джеймсом Дином, Марлоном Брандо и Элвисом Пресли, а также литературы «поколения битников» — Гинзберга и Джека Керуака. Однако в 60-е эти настроения усилились. Молодежь возлагала надежды на Джона Кеннеди, во многом потому, что он тоже был относительно молод — Кеннеди стал вторым из наиболее молодых президентов в истории, и к тому же заменил Эйзенхауэра — самого старого президента. Инаугурация Кеннеди в 1961 году ознаменовала наиболее радикальное «возрастное изменение» в Белом доме: разница между уходящим и заступающим на пост президентами составляла почти тридцать лет. Но даже при Кеннеди молодые американцы ощутили кризис, возникший в результате размещения ракет на Кубе, как устрашающий опыт, и в результате осознали, что власть имущие склонны играть с жизнями себе подобных, даже если они молоды и обладают хорошим чувством юмора.
Большинство тех, кто приезжал в кампусы колледжей в середине 60-х годов, питали глубокое отвращение и недоверие к любым формам власти. Люди, занимавшее ключевые посты, не пользовались доверием, в какой бы части политического спектра они ни находились. По этой причине среди них не было полновластных лидеров. Если бы кто-нибудь из студенческих руководителей, скажем, Савио или Хейден, объявил себя лидером, он бы полностью лишился доверия.
Люди этого поколения отличались еще одной характерной особенностью. Они выросли в эпоху телевидения, им не приходилось учиться пользоваться им: это умение приходило естественно, подобно тому как дети, выросшие в 90-е, в эпоху компьютеров, имея с ними дело, руководствуются своего рода инстинктом, который у более старших людей не формируется даже в результате обучения. В 1960 году на одной из последних пресс-конференций Эйзенхауэра корреспондент Роберт Спивак задал президенту вопрос: как он считает, была ли справедлива пресса по отношению к нему за те восемь лет, что он провел в Белом доме? Эйзенхауэр ответил: «Ну, если уж вы заговорили об этом, то я не знаю, что репортер может сделать президенту. Не так ли?» Подобное мнение с тех пор никогда не звучало из уст представителей Белого дома. О Кеннеди, родившемся в 1917 году, говорили, что он «понимает телевидение», однако на самом деле создателем «телевизионного президентства» Кеннеди стал его брат Роберт — он был младше Джона на восемь лет.
К 1968 году Уолтер Кронкайт пришел к мысли, обескуражившей его самого: телевидение не только играет важную роль в распространении информации о событиях, но и формирует представление о них. По всему миру проводились демонстрации, и Кронкайту казалось очевидным, что они организуются для телесъемок. Уличные демонстрации — хорошее зрелище для телевидения. Не обязательна даже их многолюдность — нужно лишь, чтобы участники заполнили кадр во время съемок.
«Конечно, было бы неверным считать, что люди вышли на улицы только для этого: демонстрации проводились и до появления телевидения. Однако оно воодушевило людей на подобные действия, — размышлял Кронкайт десятилетия спустя. — Очевидно, они подумали, особенно после того, как увидели в передачах из других стран, что демонстрации успешно проводятся в разных обществах: вот так и надо делать. И это распространилось по всему миру подобно эпидемии».
Это поколение, не доверявшее власти и «понимавшее» телевидение, прошедшее лучшую школу политической активности — американское движение за гражданские права, — было исключительно подходящим для того, чтобы нести разрушение в мир. И вдобавок им «предложили» войну, в которой они не хотели сражаться и которую, по их мнению, вообще не следовало вести. Молодые люди, принадлежавшие к этому поколению — те, кто учился в колледже в 1968 году, — уклонялись от призыва. Хейдены, Савио, Эбби Хоффманы, слишком молодые для Кореи и слишком старые для Вьетнама, не шли в армию. Эти представители поколения 60-х, люди 1968 года, отличались неистовством, невиданным прежде.
Давайте договоримся, что мы не будем подражать Европе; давайте объединим усилия наших мускулов и наших умов и двинемся в новом направлении. Давайте попытаемся создать цельного человека — человека, которого Европа не смогла взносить до рождения, Дабы он с триумфом появился на свет
1968 год должен был стать годом Джонсона. Зима уступала место весне, и все, кто мечтал о Белом доме (а их было немало), подсчитывали шансы на победу над ныне действующим президентом. Все эти предполагаемые состязания, очевидно, должен был бы выиграть Джонсон. Но даже люди, не участвовавшие в предвыборной гонке, так сказать, наталкивались на Джонсона. Мартин Лютер Кинг и его «Конференция руководства христианских общин Юга» обнародовали план: привлечь сотни тысяч бедняков, как белых, так и чернокожих, для проведения весной марша на Вашингтон. Бедность, обычно скрываемая, на этот раз будет явлена воочию и показана по телевизору. Преподобный Ральф Альбернати, второе лицо среди руководителей движения, сказал: «Мы отправляемся туда, чтобы говорить с Эл-Би-Джи. А если Эл-Би-Джи ничего не предпримет по поводу того, что мы ему говорим, мы собираемся сместить его. У нас будет другой президент, который будет прислушиваться к нам».
Однако к марту уже стало ясно, что 1968 год не обязательно будет годом Джонсона. В тот день президент одержал победу по результатам первого предварительного голосования. В этом нетрудном состязании в Нью-Гэмпшире его соперником остался только сенатор Юджин Маккарти — человек невероятный. Журнал «Лайф» месяцем раньше назвал его «загадкой». Тот факт, что президент победил «загадку» с преимуществом более чем двести тридцать голосов, вызвал шок. Новость облетела весь мир, как будто никому не известный сенатор только что был избран президентом или по крайней мере нанес поражение Джонсону. В то время как студенты Варшавы дрались на улицах с полицейскими, а чехи вышли из-под контроля СССР, как никогда ранее, советская газета «Правда» писала: результаты предварительных выборов показали, что война во Вьетнаме станет главным и решающим вопросом на президентских выборах 1968 года. В Испании, где был закрыт Мадридский университет, католическая газета «Я» («Ya») предсказывала, что в результате ноябрьских выборов «для Джонсона все перевернется с ног на голову». В Риме, где университет закрыли сами студенты, пресса левого толка объявила о победе антивоенного движения.
Нельсон Рокфеллер, глава администрации Нью-Йорка (он не присутствовал на баллотировке, организованной партией республиканцев в Нью-Гэмпшире), провел кампанию за включение себя в список в качестве нового кандидата. Результаты были неутешительны: он набрал только 10% голосов. После предварительного голосования он объявил о своем решении не участвовать в предвыборной гонке, предоставив республиканцам возможность сделать, казалось бы, невероятное: снова номинировать Никсона. Однако Никсону не суждено было долго злорадствовать: Роберт Кеннеди объявил о своем намерении участвовать в выборах. В душе Никсона зародились пугающие предчувствия: представлялось, его ждет повторение кампании, которая почти погубила его карьеру, — поединок с Кеннеди. Однако вначале Кеннеди должен был одолеть действующего президента. 31 марта произошло нечто подобное взрыву бомбы: выступая по телевидению, президент Джонсон объявил: «Я не стану добиваться того, чтобы моя партия выставила на выборах мою кандидатуру, а если это произойдет, не буду участвовать в выборах».
Итак, лидер предвыборной гонки — избранный президент — внезапно вышел из игры. Что будет дальше, не знал никто. «Вся Америка впала в транс, — писал Эбби Хоффман, — мы просто застыли. Как нам было теперь снять штаны? Америка уже была голой. Что мы могли разрушить? Америка трещала по швам».
Историки до сих пор спорят о мотивах Джонсона. Сторонники Маккарти и активисты антивоенного движения торжествовали победу: им удалось, как считали они, убедить президента, что ему не одержать победы. Последующие годы показали, что кабинет Джонсона, состоявший из «ястребов», высказал мнение о невозможности как продолжения войны с политической точки зрения, так и победы в ней силой оружия. Одновременно со своим отказом от участия в выборах Джонсон объявил о временном уменьшении числа бомбардировок и намерении предложить переговоры Северному Вьетнаму. Но в данном случае президент повел себя не как всем известный Эл-Би-Джи. Были серьезные основания считать, что он выиграет выборы. Могло случиться так, что из-за метели верные сторонники Джонсона остались дома и незначительный перевес, с которым он одержал победу, был лишь делом случая. Даже если бы события в Нью-Гэмпшире на самом деле предвещали нечто серьезное, надо учесть: Джонсон никогда раньше не избегал сложных ситуаций в политической борьбе. После предварительных выборов в Нью-Гэмпшире лондонская «Таймс» предсказывала, что результат «раззадорит» Джонсона и «разбудит в нем политика». Некоторые считали, что от участия в гонке его отговорила жена. «Нью-Йорке Таймс» полагала, возможной причиной итогов предварительного голосования неважное положение дел на фронте.
С 8 по 14 марта мир пережил еще одно потрясение, вызванное участием США во вьетнамском конфликте. Война обходилась Соединенным Штатам примерно в тридцать миллиардов долларов ежегодно, и баланс выплат дефицита размером в три с половиной миллиарда был столь чудовищным, что такие меры, как ограничения зарубежных поездок, оказывались бесполезными. Финансируя войну, Соединенные Штаты использовали золотой запас, составлявший к тому моменту лишь половину от послевоенного (по окончании Второй мировой войны он равнялся двадцати четырем с половиной миллиардам долларов). Стоимость доллара была привязана к золоту, и биржевики, оценивая вышеназванные цифры, делали вывод о неспособности США удержать цену золота на уровне тридцати пяти долларов за унцию: согласно теоретическим расчетам, у США не хватит резервов, чтобы продавать его по тридцать пять долларов всем желающим, и это приведет к росту цен на золото. В этом случае владельцы золота получили бы баснословную прибыль. То же самое случилось с английской валютой в ноябре 1967 года, когда британцы провели девальвацию фунта. Бум, возникший в результате деятельности перекупщиков золота, породил панику, которую пресса назвала «самым сильным в истории всплеском «золотой лихорадки». Более двух тонн золота стоимостью двести двадцать миллионов долларов перешло из рук в руки на лондонском рынке золота, в результате чего был установлен мировой рекорд по продажам этого металла в течение одного дня. В Швейцарию попало столько золота, что в одном из банков из-за увеличения веса хранимых в нем ценностей пришлось укрепить подвал. Экономисты всего мира предрекали наступление катастрофы. «Мы присутствуем при первом акте депрессии мирового масштаба», — говорил британский экономист Джон Вейзли.
Пока мир негодовал, наблюдая, как расходы Америки на военные действия во Вьетнаме дестабилизируют мировую экономику, гримаса войны становилась все уродливее. 14 марта американское командование сообщило, что на прошедшей неделе было убито пятьсот девять и ранено две тысячи семьсот шестьдесят шесть военнослужащих США. В итоге общее число потерь с 1 января 1961 года достигло 139 801 человек (из них убитыми — 19 670). Это было значительно меньше, нежели за три года войны в Корее, где погибло тридцать три тысячи человек. Однако впервые общее число потерь во Вьетнаме, включая раненых, превысило потери, понесенные в Корее.
16 марта 23-я пехотная дивизия — так называемая дивизия «Америкал» («Americal») — вела бои на территории Центрального Вьетнама вдоль бурого берега Южно-Китайского моря. В деревне Сон-Май (Сонгми) в тот день они перебили около пятисот мирных жителей. Больше всего убийств было совершено в небольшом поселении Ми-Лай, однако жестокости творились повсюду. Пожилые люди, женщины, мальчики и девочки, младенцы планомерно расстреливались (часть войск отказалась в этом участвовать). Один солдат дважды промахнулся, посылая пули из пистолета 45-го калибра в лежащего перед ним на земле младенца, прежде чем попал в цель (в это время его товарищи хохотали над тем, какой он плохой стрелок). Они бросали гранаты в бомбоубежища под домами, где пытались укрыться жители. Тех, кто выбегал наружу, спасаясь от взрывов, расстреливали. Дома были сожжены. Том Глен, солдат одиннадцатой бригады, написал письмо в штаб дивизии, сообщил о преступлениях и ждал ответа.
Какими бы ни были основания для отказа Джонсона участвовать в предвыборной гонке, отказ этот породил странную ситуацию. Демократы выдвигали Юджина Маккарти из Миннесоты — этот сторонник мира отказывался сформулировать какую бы то ни было программу, выходящую за рамки этой проблемы, — и сенатора от штата Нью-Йорк Роберта Кеннеди, который, согласно февральскому выпуску журнала «Форчун», пользовался наибольшей неприязнью деловых кругов. Молодежь 1968 года, знаменитая тем, насколько она была чужда «традиционной» политике, вдруг начала восхищаться двумя кандидатами, боровшимися за то, чтобы участвовать в выборах от правящей партии. Оба этих человека, принадлежавшие к традиционному политическому истеблишменту, сумели снискать доверие и уважение молодежи, у которой слова «демократы» и «либералы» неизменно вызывали усмешку. Никто не верил, что им удастся надолго сохранить за собой «поле битвы». Очевидно было, что политический истеблишмент выдвинет своего собственного кандидата — все полагали, что им станет вице-президент Губерт Хамфри, — однако на тот момент происходящее казалось забавным. На агитационном плакате Маккарти был изображен сенатор, окруженный молодежью. Подпись гласила: «Наши дети вернутся домой».
Внезапно к избирателям пришла надежда.
Внезапно они вернулись в основное русло политической жизни Америки. И оказалось, что это совсем другая страна.
Внезапно дети со всей присущей им сообразительностью и невероятной энергий бросились в политику. И нас ждут новые выборы.
Генри Киссинджер, ставший советником по вопросам безопасности при Никсоне, дал интервью журналу «Лук», в котором проявил присущую ему невероятную способность: его слова звучали весомо, будучи абсолютно неправильными.
«Я сочувствую страданиям молодого поколения. Ему недостает образцов, у них нет героев, оно не видят великой цели, к которой движется мир. Но отказ от военной службы есть деструктивное явление с точки зрения общества. Императивы личности всегда противоречат устройству общественного организма. Отказываться от военной службы следует лишь в случаях, сложнейших с моральной точки зрения, и события во Вьетнаме — не из их числа. Это, очевидно, явление не того масштаба».
Очевидно, Киссинджер был не в состоянии понять «страдания молодого поколения». Для начала, у этого поколения оказалось столько героев, что из их имен можно было составить длинный список, хотя ни самого Киссинджера, ни тех, кем он восхищался, в нем не найти. Большинство из них не являлись ни политическими лидерами, ни генералами, они не занимали ведущих постов в государстве. У тогдашней молодежи всего мира были одни и те же герои; само открытие, что в любой стране можно найти тех, кто думает так же, как и ты, волновало всех. Для американцев же воспринимать жизнь в «международной перспективе» оказалось делом необычным. Можно возразить, что появление спутниковой связи и телевидения вызвало к жизни формирование первого «глобального» поколения. Но следующим поколениям такой космополитизм уже не был присущ.
Другой факт, необычный для американцев, заключался в том, что авторитетом пользовались интеллектуалы. Возможно, писателем, оказавшим в 60-х наибольшее влияние на молодежь, был француз, родившийся в Алжире, — лауреат Нобелевской премии Альбер Камю. Он погиб в автомобильной катастрофе в I960 году в возрасте сорока семи лет (как раз тогда, когда началось десятилетие, которое должно было стать для него наиболее плодотворным). Благодаря эссе 1942 года «Миф о Сизифе», где он доказывал, что человеческое существование в основе своей абсурдно, его имя часто ассоциируется с экзистенциализмом. Однако сам он отказывался рассматривать себя как часть этого течения. Он был не из тех, кто охотно присоединяется к начинаниям других, что являлось одной из причин большего к нему почтения, нежели к экзистенциалисту и коммунисту Жану Полю Сартру, даже несмотря на то, что Сартр в 60-х был жив и принимал участие в студенческом движении Камю сотрудничал с движением Сопротивления, участвуя в борьбе против оккупационного режима, установленного нацистами во Франции (он работал в подпольной газете «Борьба»), и его произведения неоднократно поднимали тему побуждающего к действию морального императива. Его роман 1948 года «Чума» рассказывает о докторе, который рискует собой и своей семьей, пытаясь избавить общество от обнаруженной им болезни. В 60-х студенты всех стран мира читали этот роман, и для них он прозвучал как призыв к активности. Знаменитая речь Марио Савио 1964 года «Пришло время, когда ненависть к действиям машины стала столь сильна, что вы... бросаетесь собственным телом на шестерни... и останавливаете ее» звучит как строки из «Чумы». «В нынешнее время я испытываю лишь одно чувство — чувство протеста, яростное и безумное», — писал Камю. Участники движения за гражданские права были знакомы с его произведениями: волонтеры Эс-эн-си-си передавали его книги друг другу. Том Хейден писал, что он считает Камю одним из тех, кто оказал влияние на его решение оставить журналистику и стать активистом студенческого движения. Эбби Хоффман использовал Камю для объяснения некоторых идей движения «Йиппи!», ссылаясь на его слова из «Записных книжек»: «Революция, ставшая мифом, имеет решающее значение».
Другим мыслителем, к 1968 году приобретшим такую популярность, что, казалось, все желали цитировать его, был революционно настроенный, пересмотревший учение Маркса и Гегеля Герберт Маркузе. Наиболее известна его идея «великого отказа. По мнению Маркузе, пришло время сказать «Нет, это неприемлемо» (еще одно утверждение, прозвучавшее в речи Савио о «ненавистной машине»). Маркузе, американский гражданин (он бежал от нацистов и прошел натурализацию), преподавал на факультете в Брэндисе, где тогда учился Эбби Хоффман, и оказал на последнего огромное влияние, особенно своей книгой «Эрос и цивилизация», где автор говорил о физическом наслаждении, свободном от чувства вины, и предостерегал против «лживых отцов, учителей и героев». Наибольшее внимание в конце 60-х привлекла книга Маркузе «Человек одного измерения», вышедшая в свет в 1964 году. В ней он развенчивал технологическое общество как пустое и конформистское и связывал с немецкой философией (прошедшей, так сказать, тщательную оркестровку) эмоции бунтарей 50-х типа Джеймса Дина и революционно настроенных студентов 60-х. «Нью-Йорк Таймс» охарактеризовала Маркузе как «ведущего философа из ныне живущих».
В 1968 году в возрасте семидесяти лет Маркузе преподавал в Государственном университете Сан-Диего. Можно было наблюдать, как он нервничает, беспокоясь о своем рыжем коте, любуется бегемотами в зоопарке, — седой дедушка, повлиявший на умонастроения всего мира. Студенты, вынудившие руководство Римского университета закрыть в марте это учебное заведение, несли плакат с тремя буквами М, означавшими «Маркс, Мао и Маркузе».
В то время как менее радикальные мыслители настаивали, что технологическое развитие оставляет больше времени для досуга, Маркузе предостерегал, что, напротив, люди окажутся в своего рода тюрьме и начнут вести «вторичную» жизнь, будучи лишены возможности творчески мыслить. Он предупреждал: случалось, что новые технологии служили оппозиционерам, но они, несомненно, будут использоваться и для подавления протеста. Происходящее с людьми можно назвать своего рода анестезией: они словно погружаются в удовлетворенность, которая ошибочно принимается за счастье. Различные блага и удобства приведут к тому, что человечество ощутит себя ни к чему не годным и не способным к подлинному мышлению. В сфере средств массовой информации ощущается подъем, но он сопровождается постепенным оскудением с точки зрения идей. В современном мире люди, которые «скользят», как на серфинге, по восьмидесяти (или более) телеканалам и при этом находят для себя меньше, чем в те годы, когда их было только четыре, могут начать усваивать видение технологической эпохи, содержащееся в книгах Маркузе: хотя мы и думаем, что у людей появилось больше возможностей для выбора, однако что бы они ни выбрали, отличия будут несущественны. Отчего в век изобилия, когда благодаря технологиям возможности отдельной личности необыкновенно возросли, люди проводят за работой еще больше времени, чем раньше? Почему такое количество видов деятельности не требует умственных усилий, вместо того чтобы стимулировать мышление? Будучи одним из первых марксистов, потерявших веру в советскую систему, Маркузе видел, что и на Западе царит то же состояние «несвободы», и часто высказывал предположение, что, возможно, революция — это единственный путь к истинной свободе.
Маркузе, старый профессор, по-видимому, вошел в роль наставника радикально настроенных студентов. Он часто обсуждал студенческие движения. При этом он предостерегал Эбби Хоффмана от идеи «власти цветов» (flower power), говоря, что «у цветов нет власти»: она осуществляется лишь силами тех, кто их выращивает. Это был один из тех случаев, когда Хоффман не нашелся что ответить. Но Маркузе охотно допускал, что многие из юных бунтарей, которые толковали о его идеях, никогда не читали его книг, и это было действительно так. Его работы были написаны в традициях немецкой диалектики. Маркузе стал популярен, даже не пытаясь выработать доступный стиль в своих сочинениях. Луис Гонсалес де Альба, один из руководителей студенческого движения в Мехико, описывал, как он взялся за чтение некоторых текстов Маркузе просто потому, что президент Густаво Диас Ордас обвинил это движение в том, что оно испытало на себе влияние философа.
«Я открыл книгу “Человек одного измерения” и продвинулся аж до пятой страницы. “Эрос и цивилизация” была ужасно скучной. А теперь мне снова предстояло читать Маркузе, и все потому, что Диас Ордас как-то упомянул этого “философа-разрушителя”».
Франц Фанон (уроженец Мартиники, психиатр) приобрел международную известность благодаря своей книге «Проклятьем заклеймённые» («Les damnés de la terre»), написанной в 1961 году. Она была переведена на двадцать пять языков; в переводе на английский, который читали учащиеся американских колледжей, она называлась «Отребья Земли». Фанон завершил свое медицинское образование, полученное во Франции, в 1953 году в Алжире, где он стал членом Алжирского Народного фронта и одним из лидеров борьбы за независимость этой страны Само по себе это являлось достаточной рекомендацией для участников молодежного движения во Франции, начавшегося в конце 50-х с выступлений против французской политики в Алжире. Независимый Алжир, подобно Кубе, стал рассматриваться как символ противостояния существующему мировому порядку. Не будучи тирадой, которую можно было бы вложить в уста противника колониализма, книга «Проклятьем заклеймённые» рассматривала как психологический феномен не только колониализм, но и его свержение, а также тип нового человека, необходимый для построения постколониального общества.
Объясняя сложность внутренней борьбы, необходимой, чтобы порвать с колониализмом, книга Фанона оказала большое влияние на движение за гражданские права в США: она помогла установить связь между угнетаемыми темнокожими американцами, пытающимися вырваться из-под владычества белых, и находящимися в сходной ситуации африканцами-мусульманами, стремящимися выйти из-под власти европейцев. Именно это стало главной идеей движения «Черных мусульман», особенно при Малкольме Иксе. Как и Фанон, он родился в 1925 году, но в 1965-м был убит; считалось, хотя и не было доказано, что это дело рук «Черных мусульман». Участник этого движения, боксер Мухаммед Али, выступавший против основ и устоев белых, часто воспринимался как своего рода знаменосец обездоленных народов, поднимающихся на борьбу. Элдридж Кливер назвал Али «черным Фиделем Кастро от бокса».
Даже Мартин Лютер Кинг-младший отождествлял движение за гражданские права с борьбой, которую ведут слаборазвитые нации. В 1955 году он заявил по поводу бойкота Монтгомери: «Это часть движения, в котором принимает участие весь мир. Посмотрите буквально на любую точку на карте: повсюду те, кого эксплуатируют, восстают против эксплуататоров. Это характерная особенность нашего поколения».
Элдридж Кливер стал знаковой фигурой 60-х во многом благодаря своему литературному таланту. Впервые он оказался в тюрьме в восемнадцать лет за то, что курил марихуану. Впоследствии он вновь попал туда за изнасилование. Освободившись в 1966 году, он стал сотрудником журнала «Рэмпартс»: это издание пропагандировало идеи контркультуры. Оно прославилось тем, что на него подали в суд после того, как в 1968 году на его обложке было изображено сожжение карточек призывников. Работники журнала посоветовали Кливеру опубликовать эссе, которые он написал, сидя в тюрьме, — в них звучала и жестокая критика в адрес самого себя и не менее острые отзывы по поводу мира, который создал его таким. В сущности, Кливер оставался неизвестен до 1968 года, когда вышел сборник его эссе «Душа во льду» и критика, в том числе и книжное обозрение «Нью-Йорк Таймс», охарактеризовала его как дерзкого, но четко выражающего свои мысли автора. Время появления его произведений в печати было как нельзя более удачным: в 1968 году американское общество главным образом задавалось вопросом: что же в нем не так? Июньский опрос общественного мнения показал, что белые (при соотношении 3:2) не считают Америку «больной», но чернокожие (при соотношении 8:7) думают именно так. «Душа во льду» была опубликована почти в тот же самый момент, что и отчет Кернера о расовом насилии, и, как указывало обозрение «Нью-Йорк Таймс», подтвердила содержавшиеся в нем выводы. «Поглядите в зеркало, — писал Кливер. — Все дело в вас, мистер и миссис Вчера, в ваших раздвоенных языках».
Вскоре после публикации своей книги Кливер выступил посредником при заключении в Калифорнии важного альянса между чернокожими и белыми. Здешние «новые левые» создали политическую партию — «Партию мира и свободы», собравшую сто тысяч подписей в ходе выдвижения своих кандидатов на выборы в Калифорнии. Благодаря Кливеру партии удалось заключить союз с «Черными пантерами»: она признала требования последних, и среди них — освобождение чернокожих от военной службы, выход на свободу всех чернокожих заключенных, а также условие, чтобы все процессы над неграми в будущем велись судами, состоящими из негров же. Кливер должен был стать кандидатом от партии на пост президента (в качестве вице-президента при нем баллотировался Джерри Рубин). Новая жена Кливера Кэтлин, участница комитета Эс-эн-си-си, должна была стать кандидатом на выборах в ассамблею; также в этот орган собирался баллотироваться Бобби Сил из «Черных пантер». Именно в ходе своей избирательной кампании в день предварительных выборов (он назвал его «День предстояния») Кливер призвал к «власти влагалищ» и союзу с «пулеметчиками Келли» — то есть со всяким, у кого есть огнестрельное оружие и кто хочет пустить его в ход. В октябре он вызвал бурные аплодисменты, выступая в Стэнфордском университете (зал был набит битком, люди стояли на улице) и отзываясь о губернаторе Калифорнии следующим образом: «Рональд Рейган — гнилой тип, маменькин сынок и трус. Я вызываю его на дуэль, и мы будем драться, пока один из нас не погибнет (или до тех пор, пока он не назовет меня «дядюшка Элдридж»). Я предоставляю ему выбор оружия: пистолет, нож, бейсбольная бита или конфета на палочке».
1968 год был лучшим в жизни Элдриджа Кливера. В следующем году, спасаясь от обвинения в участии в перестрелке, затеянной «Черными пантерами» в Окленде, он бежал на Кубу, а затем в Алжир. К моменту своего возвращения в США в 1975 году он перестал быть сторонником левого движения.
Сказать по правде (в те времена правду говорили редко и только в частных беседах), большинство белых считали «Черных пантер» жутковатыми В то время как белые участники движения «новых левых» происходили из среднего класса, а большая часть чернокожих борцов за гражданские права — таких как Боб Мозес и Мартин Лютер Кинг — получили хорошее образование, «Черные пантеры» в основном были «уличными», из бандитских кварталов, часто с тюремным прошлым. Одетые в черное, в черных беретах, позируя с оружием для фотографий, они стремились выглядеть жутко. Они восхваляли насилие и побуждали чернокожих вооружаться в преддверии грядущей — насильственной — революции. Все это не снискало бы им симпатии окружающих, и поклонников у них осталось бы немного, если бы не два обстоятельства. К 1968 году стало ясно, что политический истеблишмент, особенно в некоторых областях, таких как Чикаго, где властвовал майор Ричард Дейли, и Калифорния, где правил Рональд Рейган, готовится к применению оружия против безоружных демонстрантов. В апреле Дейли объявил, что отдал полиции приказ «стрелять на поражение» в каждого поджигателя, во всякого, у кого будет в руках «коктейль Молотова»9, и «стрелять, чтобы искалечить» всех грабителей: это позволяло открывать огонь в любой ситуации гражданского неповиновения. Став губернатором в 1967 году, Рейган урезал в бюджете статьи расходов на медицинскую помощь и образование и начал вести политику жестокого обращения с демонстрантами. После разгрома полицейскими Окленда антивоенной демонстрации 16 октября 1967 года (за особую жестокость его окрестили «кровавый вторник») он похвалил полицейское управление Окленда за «исключительное умение и превосходные профессиональные навыки». Полиция начала угрожать белой молодежи из привилегированных слоев населения, как угрожала чернокожим много лет.
В январе 1968 года после нападения на семьсот активистов антивоенного движения, устроивших пикет во время речи государственного секретаря Дина Раска в Сан-Франциско, один из студентов Беркли, оказавшийся в числе жертв и заключенный в тюрьму, сказал о набросившихся на него полицейских: «Они хотели убивать, и убивали бы, если бы не боялись ответственности. Теперь я знаю, что они явились убрать Хью, если бы у того недостало ума защититься».
Речь шла о Хью Ньютоне, который в 1966 году вступил в ряды «Черных пантер» в Калифорнии и стал кандидатом от Партии мира и свободы на выборах в палату представителей от округа Беркли и Окленда в 1968 году. В тот момент он находился в тюрьме, ожидая суда по делу о смерти одного и ранении другого оклендского полисмена в перестрелке, произошедшей в 1966 году. Первый процесс (летом 1968 года) завершился тем, что присяжные не смогли принять единого решения; так же заканчивались почти все громкие процессы над «Черными пантерами»; бывало и так, что подсудимых оправдывали или следовало обжалование приговора. Все это укрепляло подозрения, что «Пантеры» подвергаются преследованиям со стороны полиции. В ходе процессов обнаруживались правдоподобные улики, свидетельствовавшие о жестокости полицейских (в том числе случай, когда двое подозреваемых были якобы убиты в своих постелях). «Черные пантеры» все в большей мере воспринимались как жертвы насилия, мученики, храбро противостоящие полиции.
В то время как бывшие негры боролись за то, чтобы определить, какими должны стать новые чернокожие, среди чернокожих шли великие споры. Многие из великих чернокожих деятелей культуры к маю 1968 года уже неоднократно подвергались нападениям со стороны тех же черных. В «Душе во льду» Элдридж Кливер свирепо накинулся на Джеймса Болдуина, который, пожалуй, являлся самым почитаемым чернокожим писателем первой половины 60-х. Признаваясь, что чтение произведений такого мастера слова, как чернокожий Болдуин, повергло его в трепет, Кливер делает вывод, что Болдуину присуща «самая отвратительная, агонизирующая, всецело пронизывающая его ненависть к черным, в особенности к себе самому, — и самая постыдная, фанатичная любовь к белым, любовь прихлебателя и подхалима, какую не найти ни у кого из чернокожих американских писателей, известных в наше время». Кливер, обвинявший других чернокожих в том, что они не любят людей своей расы, сумел в своей маленькой книжке осудить не только Болдуина, но и Флойда Паттерсона, Луи Армстронга, Джо Льюиса, Гарри Белафонта, Лин Хорн и Мартина Лютера Кинга. Звезда джаза Луи Армстронг, согласно Кливеру, был «дядей Томом» — чернокожим, который прислуживает белым расистам, скаля свои огромные зубы и тараща большие глаза.
В основном Кливер писал о чернокожих, сумевших добиться популярности. Малкольм Икс, погибший насильственной смертью, Мухаммед Али, лишенный звания чемпиона по боксу, Поль Робсон, вынужденный покинуть родную страну, — все это были подлинные чернокожие герои, тогда как Мартин Лютер Кинг заслуживал презрения, так как получил Нобелевскую премию. Кливер писал: «Присуждение Нобелевской премии Мартину Лютеру Кингу и своего рода инфляция, которую претерпел его образ, перейдя в разряд героев всего международного сообщества, служит доказательством исторического факта, что те немногие негры-американцы, которым было дозволено получить национальное или международное признание, являлись марионетками и лакеями властных структур». Коль скоро сделан такой вывод, от него остается один шаг до проверки с помощью лакмусовой бумажки: если чернокожий сумел добиться признания, не доказывает ли этот факт, что он «лакей»?
Линкольн Теодор Монро Эндрю Перри, более известный как Степин Фетчит (тогда ему было семьдесят шесть лет), яростно отреагировал, когда в 1968 году Си-би-эс показала программу, само название которой уже говорило о многом: «История черных — потери, кражи, заблуждения», — в исполнении чернокожего комика Билла Кроссби. Степин Фетчит был представлен в этой программе с точки зрения расистских стереотипов. Степин Фетчит, друг боксера Мухаммеда Али, заявил: «Это не Мартин Лютер Кинг добился освобождения негров. Это сделал Степин Фетчит». Он негодовал, что в программе участвовал не он сам, а артисты, изображавшие его: они разыграли спектакль, шаркали ногами, вращали глазами. «Я был первым негром, остановившимся в гостинице на Юге, — говорил он в гневе. — Я был первым негром, не побоявшимся сесть в самолет и перелететь с побережья на побережье. Я сорвал с негров маску насильников, я сделал эту черную работу — вместе с теми, кто был согласен в ней участвовать». Затем он обрушился на некоторые из новых фильмов, такие как «Отгадайте, кто придет обедать», где дочь Спенсера Трейси и Кэтрин Хепберн приводит на обед своего жениха (его играл Сидни Пуатье) — замечательного доктора, молодого, красивого, с потрясающей дикцией. Белый отец, Трейси, возражает, не высказывая при этом, впрочем, соображений, которые дали бы повод уличить его в расизме. В конце концов он сдается, по-видимому, полагая, что межрасовый брак возможен, если чернокожий является одним из лучших граждан Америки. По мнению Степина Фетчита, фильм «больше повредил заключению межрасовых браков, нежели способствовал им», ведь в течение всего фильма Пуатье ни разу не прикоснулся к женщине, игравшей его невесту. Он заявил, что Пуатье и другие чернокожие звезды нынешнего времени — «это орудия в чужих руках. Как в банке. Вы помещаете одного негра на передний план, но больше их здесь нет».
Ежедневно новые чернокожие герои сменяли старых. К 1968 году Мухаммед Али оставался одним из тех немногих, чей авторитет левые не могли поколебать. И молодежь, и черные восхищались им, когда в 1967 году он был лишен боксерской лицензии за уклонение от призыва. В пьесе «Великая надежда белых» Джеймс Эрл Джонс играл нового героя черных — первого чернокожего чемпиона в тяжелом весе Джека Джонсона. Джонсон не нуждался в оправдании, или, если выразиться в терминах 1968 года, не был негром, и история, в результате которой последовало его изгнание из бокса, казалось, напоминало случай с самим Мухаммедом Али.
То были времена, нелегкие для чернокожих героев, и неудивительно, что частой критике подвергали и Мартина Лютера Кинга. Многие активисты движения за гражданские права, особенно сотрудники Эс-эн-си-си, часто именовали его в шутку «де Лоуд». Начиная с 1966 года активисты Эс-эн-си-си, случалось, прерывали Кинга, когда он говорил или кричал, воплями «Власть черных!». Кинг однажды сказал в ответ: «Если фараон хочет держать своих рабов в повиновении, надо, чтобы они дрались между собой».
Его часто обвиняли в том, что он привлекает к себе больше внимания средств массовой информации, нежели заслуживает. Возможно, это так и было. Он был создан для средств массовой информации и именно благодаря им стал лидером. Иногда он рассуждал о том, как хорошо бы ему жилось, если бы он не оказался вовлечен в борьбу за права человека. Кинг происходил из привилегированной семьи: он был сыном известного в Атланте священника. Ему не довелось родиться в нищете и в условиях дискриминации, с которой он пытался покончить. Он не знал о том, что расизм существует, вплоть до шестого класса, когда его белый товарищ перестал играть с ним, так как они пошли в разные школы.
Будучи докторантом Бостонского университета, он производил впечатление на молодых женщин своим поведением и костюмом: для выпускника университета он одевался непривычно хорошо. Коретта Скотт, его будущая жена, вспоминала: «Он отличался особым обаянием». Она называла это «интеллектуальный джаз». Кинг был маленького роста и казался незаметным, пока не начинал говорить. С самого начала его выбирали на главные роли из-за ораторских способностей, а также потому, что представителям прессы он казался гораздо старше и выглядел более зрелым человеком, нежели был на самом деле. Всего в двадцать шесть лет, будучи новичком в Алабаме, он возглавил бойкот автобусов в Монтгомери.
Он часто говорил, что в жизни у него не было выбора. «Когда я оказался вовлечен в это движение и когда люди начали буквально испытывать вдохновение от сотрудничества, я понял, что выбор ускользает из рук. Люди ждут, что ты возглавишь их...»
Хотя Кинг и родился в 1929 году (на десять лет раньше, чем самые старшие лидеры 60-х, такие как Том Хейден), он мыслил как активист 60-х — мечтал о чем-то большем, нежели один лишь Юг, и о решении более масштабных вопросов, чем проблема сегрегации. Он чувствовал, что весь мир борется за свободу, и видел себя участником этой борьбы.
При Дж. Эдгаре Гувере, которого Элдридж Кливер называл «самым прямолинейным из американцев», ФБР безжалостно преследовало Кинга. Его агенты шпионили за ним, фотографировали, окружали его доносчиками, записывали разговоры. Очевидно, Гувер пытался установить факт связи Кинга с коммунистами и убеждал министра юстиции США Роберта Кеннеди, которому суждено было принять большую часть наихудших своих решений в период «холодной войны», что у него, Кеннеди, есть достаточно оснований одобрить подслушивание телефонных переговоров. Кинг, явно видевший недостатки капитализма и изредка выражавший свое восхищение Марксом, был достаточно осторожен и избегал говорить помногу в таком духе. Когда речь заходила о его формальных отношениях с коммунистами, вся информация сводилась к тому, что он лично знал одного-двух человек, у которых ранее могли быть связи с коммунистами.
Материалы, которые раздобыло ФБР, доказывали лишь то, что преподобный Мартин Лютер Кинг имел постоянные сексуальные связи с большим числом женщин (правда, доказательства были весомыми). Близкие люди время от времени предупреждали его, что движению может быть нанесен ущерб, если эти истории получат огласку. Кинг однажды сказал: «Секс — это способ уменьшить тревогу и беспокойство». Немногие из участников движения могли бросить в него камень, поскольку большинство тоже позволяло себе это удовольствие. «Трахались буквально все», — говорил политический активист Майкл Харрингтон. Но Кинг делал это чаще других. При этом он не преследовал женщин: это они следовали за ним повсюду.
ФБР предъявило фотографии и другие свидетельства, чтобы журналисты могли выбрать их для своих сообщений. Однако никто не хотел публиковать эти истории. В 60-х годах подобные сюжеты считались не соответствующими журналистской этике. В 1965 году ФБР зашло слишком далеко, отправив отпечатанные на машинке сведения о сексуальных похождениях Кинга ему самому и его жене — с примечанием, что у него остается лишь один выход — уйти в частную жизнь.
Но все эти нападки не очень беспокоили Кинга. Куда больше его тревожило сознание, что более никто не верит в ненасилие. В 1967 году он сказал: «Я по-прежнему проповедую ненасилие со всем пафосом, на который способен, но, боюсь, меня никто не слышит». К 1968 году стали заметны его подавленность, постоянные разговоры о смерти и полнота от переедания на нервной почве. Нобелевская премия мира мало порадовала его. Он говорил Ральфу Эбернати: «Возможно, мы просто вынуждены признать, что настал день, когда насилие разразится, и, может быть, мы должны просто сдаться и позволить событиям идти своим чередом. Нация не прислушивается к нам. Может быть, ее внимание привлечет голос насилия».
Кинг говорил, что живет среди «больного народа». Теперь в своих речах он выказывал нездоровое пристрастие к теме смерти. Он сравнивал себя с Моисеем, который вывел свой народ из рабства, но умер на вершине горы в Иордании, когда уже видна была Земля обетованная.
Весной он то и дело наезжал в Мемфис для поддержки забастовки тамошних мусорщиков. За такую работу, как правило, выполнявшуюся чернокожими, платили чуть больше прожиточного минимума, а отпусков и пенсий не полагалось — в общем, чернокожие были обездолены (пример того, как это делалось в Америке). Попытка провести демонстрацию 28 марта обернулась для Кинга катастрофой: участники марша применили насилие, полиция пустила в ход оружие, витрины были разбиты... 3 апреля Кинг вновь возвратился в Мемфис для повторной попытки. Журналисты встретили его саркастическими усмешками. Вечером 4 апреля Кинг остановился в гостинице. Он готовил проповедь, которую собирался произнести на будущей неделе в своем храме в Атланте, где до него проповедовал его отец, — проповедь, озаглавленную «Америка может провалиться в преисподнюю», когда раздался выстрел. Пуля попала Кингу в лицо с правой стороны. Через несколько минут он скончался.
Время насилия действительно пришло, как предсказывал Кинг. По мере распространения новости об убийстве Кинга белым человеком, беглым заключенным Джеймсом Эрлом Рэем, насилие охватило «черные» кварталы в ста двадцати американских городах; по сообщениям, в сорока городах начались беспорядки. Национальная гвардия была направлена во многие города, сожженные и разграбленные. Именно тогда мэр Чикаго Ричард Дейли отдал свой печально известный приказ «стрелять на поражение». Ущерб, нанесенный собственности в «черных» кварталах, исчислялся миллионами долларов. Только в Вашингтоне (федеральный округ Колумбия) погибло двадцать чернокожих. Кинг перестал быть подозрительным «дядей Томом», лауреатом Нобелевской премии: он умер, не дожив до сорока, он был убит белым человеком и наконец стал настоящим чернокожим мучеником. Стоукли Кармайкл сказал: «Теперь, когда они убрали доктора Кинга, пора положить конец этому г...ному ненасилию».
Гросс. Боже милостивый! Не сошли ли вы с ума?
Баллас. Не сошли ли тогда с ума все мы, мистер Пи?
Пиллар (качает головой). Конечно, нет. Когда благо Человека ставится превыше всего, мы не можем сойти с ума.
8 марта 1968 года несколько сотен студентов Варшавского университета — демонстрация настолько скромная, что ее участники могли поместиться в одной из аудиторий, — проследовали к кабинету ректора, требуя встречи с ним. Студенты выкрикивали: «Нет занятиям без свободы!» Затем они прошли по территории университета. Это сочли бы незначительным инцидентом, случись он в 1968 году в одном из американских университетов, где тысячи студентов устраивали марши, захватывали здания, вынуждали закрывать учебные заведения, но в Польше прежде ничего подобного не случалось. Рабочая милиция, натасканная для подавления всяких «контрреволюционных» попыток, численностью примерно в пятьсот человек, одетых в гражданское платье, но с красно-белыми повязками (цвета польского флага) на рукавах, приехала на грузовиках. Прибывшие сказали, что хотят поговорить с демонстрантами, но вскоре после начала разговора достали дубинки и в присутствии двух сотен полицейских погнали студентов через территорию университета, нанося удары, тогда как полиция арестовывала тех, кто пытался убежать.
Студенты были шокированы этой жестокостью, равно как и вторжением полиции на территорию университета в нарушение всех традиций. Прошли те времена, когда периодические диссидентские акции, осуществлявшиеся под руководством Яцека Куроня и Кароля Модзалевского привлекали к себе внимание лишь горстки таких же, как и они, диссидентов. Теперь жестокость правительства породила целое движение. На следующий день двадцать тысяч студентов прошли маршем по центру Варшавы. Снова их подвергли избиению дубинками переодетые полицейские. Среди арестованных оказались Куронь, Модзалевский и их молодой протеже Адам Михник.
Молодые польские коммунисты, дети представителей элиты страны, приняли участие в этом новом и беспрецедентном движении. Трое из них были детьми членов правительства. Родители многих демонстрантов занимали важные посты в партии. До этого момента идеалистически настроенные молодые поляки, хотя и не были согласны со своими родителями, продолжали оставаться в партии, чтобы изменить ее, добиться ее эволюции. Теперь же они увидели жестокость системы, готовой применить насилие, лишь бы воспрепятствовать любым переменам.
Предвоенному поколению польских коммунистов был присущ цинизм, который послевоенное поколение, выросшее в обстановке спокойствия и безопасности, до 1968 года не усвоило. Константы Геберт — ему тогда было пятнадцать лет — примкнул к движению в 1968 году. Его отец, обладатель жесткого характера, коммунист старого закала, до войны являвшийся партийным организатором в США, а после нее вернувшийся в Польшу для строительства нового коммунистического государства и работавший дипломатом, узнал о происшедших демонстрациях и арестах. Юный Константы вообразил, что его отец будет гордиться своим сыном, вышедшим на демонстрацию подобно добропорядочному коммунисту. Но у его родителя оказалась иная точка зрения на сей счет.
«Мой отец посчитал меня истеричным ребенком, связавшимся с политикой, которая ужасно разочаровала меня... Меня воспитывали в коммунистическом духе. И вот идет демонстрация, участники которой выкрикивают: «Социализм, свобода, независимость!» Я подумал, что это прекрасно. Я присоединился к ней. Мы сражались с полицией и все такое. Я вернулся домой, опоздав на три часа. «Папочка, мы сражались с полицией! За независимость!» Я ожидал, что он откроет бутылку водки и у нас будет праздник. Они заперли меня дома на три дня — как раз то, что я сделал бы со своим ребенком. Пятнадцать лет — не лучший возраст для уличных драк. Но что за беда? Я думал, что стал как все парни. Папа думал так же».
Молодые поляки очень быстро поняли, что выражать протест на улицах опасно и чревато насилием. Но это не устрашило, а лишь ожесточило их. На следующий день студенты собрались для выражения протеста по поводу арестов, вторжения на территорию университета и закрытия «Дзядов». Студенты Политехнической школы вышли на улицы, выкрикивая приветствия в адрес Чехословакии, понося министра внутренних дел Мочара и его «гестапо» и бросая камни в полицию, которая ответила на это применением слезоточивого газа. Дорожная полиция оцепила территорию, сюда были переброшены на грузовиках переодетые блюстители порядка. Они повыпрыгивали из машин и опять пустили в ход дубинки. Другие студенты, небольшой группой устроившие демонстрацию на территории Варшавского университета перед церковью, где погребено сердце композитора Фредерика Шопена, также были избиты переодетыми полицейскими.
11 марта сотни студентов прошли маршем по центру Варшавы к серому тяжелому зданию с фасадом в стиле ар-деко, где находилась штаб-квартира Польской социалистической партии10. Здесь, на глазах партийных функционеров, взиравших на происходящее с высоты шестого этажа, вновь появившиеся полицейские обрушивали на юные головы удары дубинок, валили молодых людей наземь, тащили прочь. Некоторые демонстранты оказывали сопротивление, бросая в полицейских обломки. Схватка закончилась через два часа. Эти несколько сотен студентов являли собой немногочисленную группу по сравнению с теми, кто собирался в Берлине, Риме и других западноевропейских городах, чтобы выразить протест против вьетнамской войны, но для страны советского блока это был шокирующий случай, о нем сообщали по всему миру как об очень важном событии.
За пределами университета грузовики, полные переодетых полицейских, были встречены криками демонстрантов: «Гестапо!» В 1968 году от Варшавы до Берлина, Парижа, Чикаго и Мехико вряд ли была хоть одна демонстрация, участники которой не сравнивали бы полицию с нацистскими штурмовиками. В Варшаве эти шокировавшие толпу переодетые полицейские, привезенные на грузовиках, те, кого студенты называли «гестапо», зачастую оказывались рабочей милицией. Они говорили, что протестующие студенты — привилегированная молодежь, которая живет в лучших домах и может позволить себе поездки в Париж. Это было в значительной степени правдой. Несмотря на то что поступало немало сообщений об отказе рабочих участвовать в контрдемонстрациях, натравливание рабочих на студентов являлось удачной для правительства стратегией. 11 марта студенты и милиция почти восемь часов дрались на улицах Варшавы. Правительство раньше обычного закрыло фабрики, чтобы организовать рабочие контрдемонстрации, и объявило студентов «пятой колонной».
В тот же день, 11 марта, студенты одновременно устроили демонстрации в Гданьске, Кракове, Познани, Вроцлаве и Лодзи. Все они подверглись нападению со стороны полиции, применившей дубинки, а в некоторых случаях — водометы и слезоточивый газ. Студенты позаимствовали методы борцов за права человека в Америке, о которых им доводилось читать. Они устраивали бойкоты и сидячие забастовки. Поначалу многие студенты не понимали, что во время сидячей забастовки они действительно должны сидеть.
Правительство считало, что демонстрации в Варшаве и буржуазном Кракове происходят из-за проживания в этих городах большого числа студентов элитарных университетов. Но гораздо труднее было объяснить демонстрации в Лодзи и Гданьске с их сильными пролетарскими коммунистическими корнями. В Гданьске студенты во время демонстрации призывали рабочих присоединиться к ним. Было хорошо известно, что в США участники антивоенных демонстраций призывали людей: «Присоединяйтесь к нам!» Но студентам в Гданьске повезло с рабочими не больше, чем студентам в Вашингтоне с национальной гвардией. В Познани студенты кричали: «Да здравствуют рабочие Познани!» Но последние и здесь не примкнули к демонстрантам.
Яцек Куронь вспоминал: «Прежде чем начать действовать, мы, студенты, хотели обратиться к рабочим, но делали это очень осторожно, робко. Никто не ожидал такого взрыва И когда он произошел, правительство объяснило это тем, что студенты — избалованные привилегированные евреи, дети элиты».
«В 1968 году у студентов был лозунг: «Не бывает хлеба без свободы», — вспоминает Евгениуш Смоляр, сын влиятельного партийного работника, в те времена активист студенческого движения. — Рабочие считали этот лозунг издевательским — не бывает свободы без хлеба. Большинство из нас никогда не оказывались без хлеба. Хлеб всегда стоит на первом месте. Мы не понимали друг друга». В течение многих лет правительству удавалось сдерживать недовольство, поскольку ни рабочие не поддерживали студентов и интеллигенцию, ни студенты не поддерживали рабочих.
Демонстранты несли плакаты и выкрикивали лозунги с обвинениями в адрес контролируемой государством прессы, изображавшей студенческое движение как хулиганство, но отказывавшейся давать объективные материалы о демонстрантах или писать о результатах демонстраций. «Лживая пресса» являлась одним из главных пунктов недовольства студентов. Февральская писательская конференция, участники которой впервые попытались спокойно рассмотреть вопрос о цензуре и запрещении «Дзядов», была впервые упомянута в газете «Трибуна люду» месяц спустя, в конце марта, после нескольких недель открытых протестов, сидячих забастовок и уличных схваток. Однако сообщения о насилии распространились по всему миру. В Вене Яну Новаку понадобилось лишь проанализировать еженедельные сообщения «Монд», «Нью-Йорк Таймс» и других газет, чтобы провести на польском языке радиопередачу об этих событиях, которую могла услышать вся Польша.
Яна Щесна из Лодзи была семнадцатилетней первокурсницей. Она происходила из простой семьи, была книжным червем и знала об ужасах капитализма из французских романов девятнадцатого века. «Я не считала себя несвободной. В университете я могла говорить все, что хотела. В марте студент Варшавского университета, родом из Лодзи, вернулся домой и рассказал, что варшавские студенты устроили демонстрацию против цензуры, против запрещения театральных постановок и что полиция жестоко избила их. Возможно, я жила в мире своих книжек, но я была шокирована, — рассказывает Щесна. — Я не читала газет, за исключением разделов о кино, но теперь я просматривала их, и это было так необычно. Газеты писали о хулиганах, авантюристах, детях богатых, сионистах. Это было неприемлемо. Я поняла, что не могу остаться в стороне. Что-то носилось в воздухе, атмосфера сгущалась».
Она подписала петицию и присоединилась к маршу, участники которого выражали протест против арестов студентов и требовали, чтобы пресса писала правду. Ее мать Ядвига, конторская служащая, мечтавшая участвовать в общественном движении, испугалась возможного применения насилия и настояла на том, чтобы идти с дочерью, дабы защищать ее. В качестве средства защиты она взяла с собой зонтик. Уже более тысячи человек присоединились к маршу, когда они столкнулись с рабочими, кое-кого из которых Ядвига знала.
«Что вы здесь делаете? — обратился к ней один из них.
Ядвига, взяв зонтик на изготовку, отвечала: «А вы что здесь делаете?»
Была объявлена трехдневная сидячая забастовка. Правительство отключило в кампусе телефоны, так что студенты одних факультетов не знали, что делают другие. Там, где училась Яна, разнесся слух, что остальные отделения университета прекратили борьбу. Но ее мать, Ядвига, принесшая для нее бутерброды, уже побывала в другой части университета, куда она носила бутерброды бойфренду дочери, и сообщила ее друзьям, что и на остальной территории вуза борьба продолжается. Через двадцать четыре часа, когда среди студентов пошли разговоры об отказе от сидячей забастовки, именно Яна Щесна, которая произнесла первую речь в своей жизни, настаивая, что они должны довести до конца то, о чем говорят и что делают, предложила превратить сидячую забастовку в голодовку.
«Я была взрослой, но я была также и ребенком, — рассказывала Яна. — Я хотела, чтобы наши родители присоединились к нам. Я знала, что если я продолжу голодовку, то моя мама пойдет в атаку на штаб-квартиру Коммунистической партии». Кто-то из деятелей подполья услышал ее речь и предложил ей присоединиться к ним. Таким образом семнадцатилетняя Яна Щесна стала политическим диссидентом и позднее сотрудничала с Куронем, Модзалевским и Михником.
Партия утверждала, что демонстрантами манипулировали старые сталинисты. Правительство не допускало и мысли о спонтанности действий демонстрантов. Как писала газета «Трибуна люду», «события 8 марта не возникли как deus ex machina11. Им предшествовала длительная подготовка, многочисленные кампании более мелких масштабов и калибров, но все они готовили как лидеров, так и рядовых участников к более решительным действиям». В качестве предводителей называли Модзалевского и Михника. Однако в то время как эти и другие лидеры находились в тюрьме, по всей Польше ежедневно проходили демонстрации. Их действительно никто не координировал. «Я был поражен, услышав об этом, — вспоминает Куронь, в ту пору также находившийся в тюрьме. — У меня были кое-какие связи с Вроцлавом, но речь шла только об университетах». Некоторые руководители были избраны на демонстрации 8 марта, но всех их арестовали. Большинство последующих попыток выбрать лидеров также заканчивались их арестом.
Демонстрации в Польше продолжались две недели. Многие их участники несли плакаты с лозунгами «Варшавские студенты не одни» и сжигали экземпляры официозных газет, которые не сообщали о движении.
Правительство было застигнуто врасплох, но больше всего удивились сами студенты. После нескольких лет дискуссий, проходивших в немногочисленных кружках, рассказывает Евгениуш Смоляр, «внезапно стала ясна популярность обсуждавшихся там проблем. Было большой неожиданностью, что столь многие в Варшавском университете поднялись на борьбу, и еще большей — то, что все крупные университеты не остались безучастными».
По-видимому, многие молодые поляки с большим сомнением относились к современному обществу. Как рассказывает Смоляр, «в воздухе носилась мысль о том, что коммунизм не дает той свободы, которой они хотели». Коммунистический режим, сам того не желая, разоблачил себя в глазах коммунистической молодежи. Жена Смоляра, Нина говорила: «Антисемитизм стал полной неожиданностью. Другой неожиданностью явилось насилие».
Антисемитская кампания 1967 года, столкнувшаяся с широким общенародным протестом, в 1968 году достигла еще большего размаха. Многие польские коммунисты, особенно евреи, такие как Смоляры, считали это полностью противоречившим их представлениям о Коммунистической партии. Во всех коммунистических государствах пропаганда антисемитизма была запрещена. Адам Михник рассказывал: «Я не встречал ничего подобного до того, как увидел антисемитские статьи. Это был фашизм. Это было недопустимо. До сих пор антисемитизм был для меня абстрактным понятием. Я думал, что после холокоста антисемитизм невозможен». «До войны я видел коммунистов-антисемитов, — вспоминает Куронь, — но никогда прежде не сталкивался с тем, чтобы это становилось их государственной политикой». Но бесполезно было объяснять правительству причины общенародного движения протеста. Теория сионистского заговора отлично удовлетворяла партийные нужды.
Михника арестовали 9 марта, следователи спросили его: «Господин Михник, уедете ли в Израиль после того, как вас освободят?» «Только если вы уедете в Россию», — последовал вызывающий ответ. Но на него оказывали давление, говорили, что освободят, если он согласится уехать в Израиль. Польша хотела окончательно избавиться от своих евреев. Гомулка объявил, как это было сделано уже год назад, во время Шестидневной войны, что все евреи, желающие отправиться в Израиль, могут получить заграничные паспорта.
15 марта в газете «Трибуна люду» появилась статья, в которой рассматривался вопрос о сионизме. «Общеизвестен тот факт, что денежные сборы среди американских евреев приносят Израилю сотни миллионов долларов. Эти капиталы позволяют Израилю развивать его экономический потенциал и армию, вести агрессивные войны против арабских государств (самой последней была третья война с арабами) и таким образом покрывать расходы, связанные с оккупацией арабских стран... Сионистские лидеры требуют помощи, чтобы финансировать экспансионистскую политику Израиля, которую поддерживают империалистические державы, в особенности США и Западная Германия. С помощью Израиля империализм решил ликвидировать прогрессивные правительства арабских стран, усилить свой контроль над арабской нефтью и превратить Ближний Восток в плацдарм против Советского Союза и других социалистических стран. Оправдывая агрессивную политику правящих кругов Израиля и пособничая империализму, сионистская пропаганда пытается убедить мировое общественное мнение в том, что Израиль ведет борьбу за свое существование и что ему угрожают арабы, которые-де хотят “сбросить Израиль в море”».
Но постепенно слово «сионист» начинает использоваться для обозначения студенческих вожаков. Проблема, как утверждало правительство, возникла в результате сионистских интриг и заговора сталинистов. Это слишком увлекающиеся родители и профессора-сталинисты, все — евреи по происхождению, обхаживают таких опасных людей, как Куронь, Модзалевский и Михник. 26 марта «Трибуна люду» обрушилась на профессоров, особенно философии, экономики и права — отраслей знания, связанных с идеологией. «Эти ученые постоянно защищают ревизионистские группировки, используя для этого свой авторитет и привилегированное положение в науке и университете, хотя эти группировки вступают в конфликт с законами государства и университетскими правилами». Дезориентированные полученным в сталинские времена образованием, эти преподаватели поддерживают опасных и упорных разрушителей устоев: «Всякий раз, когда им угрожает наказание, они обращаются за защитой к таким преподавателям. Во время различных собраний и митингов эти профессора защищают студентов, утверждая, что «молодежь должна перебеситься», и хотя, по сути, они говорят сомнительные вещи, преподаватели подогревают политическую активность учащихся. Некоторые профессора даже защищают их в суде. В. Брус, выступавший в качестве свидетеля защиты на процессе по делу К. Модзалевского, охарактеризовал его как «честного идеалиста, преданного делу строительства социализма и пекущегося о политических интересах молодежи». Трудно себе представить более откровенное поощрение для прочих членов подобных групп».
Влодзимеж Брус был одним из многих преподавателей еврейского происхождения, отстраненных от своей должности в начале марта. Теперь правительство начало увольнять профессоров и других преподавателей, в массе своей также евреев. Начиная с 12 марта правительство стало брать на заметку студентов-евреев — лидеров движения. Три высокопоставленных правительственных чиновника были смещены со своих постов, и им сообщили, что их дети являются лидерами студенческого движения. Чистки продолжались, затрагивая в основном евреев. Против поэтов, философов и профессоров еврейского происхождения, работавших в системе польских университетов, выдвигались обвинения в соучастии в заговоре, многие были уволены. 18 марта бывший член Политбюро Роман Замбровский был обвинен в причастности к студенческому движению и исключен из партии. Особых связей со студенческим движением Замбровский не имел, но он был евреем и политическим противником Мочара. Не имел таких связей и его сын, студент Антоний, обвиненный в принадлежности к руководству движением. По мере того как все больше евреев теряло работу и все больше учащихся подвергалось избиениям и арестам, последним становилось ясно: правительство закусило удила и не собирается возиться с недовольными студентами.
Другим фактором, стимулировавшим спонтанные студенческие выступления, стали события в Чехословакии. Польские студенты несли плакаты с лозунгом «Polska Czeka nа DubCzeка!» — «Польша ждет своего Дубчека!». Некоторые историки утверждают, что Дубчек был обречен в тот момент, когда эти плакаты появились в Варшаве. С того момента как Дубчек в январе пришел к власти, кошмаром для Москвы стала мысль о том, что чехословацкие реформы вызовут к жизни движение, которое захватит всю Центральную Европу.
Поляки носились с собственным героическим образом, мир же не интересовался их делами и мало знал о них. Одной из черт лестного образа поляков, существовавшего в их воображении, была непокорность. Согласно польской версии истории, чехи позволили немцам оккупировать свою страну, тогда как поляки оказали сопротивление. Чехи приняли коммунизм в 1948 году, а поляки сопротивлялись. Поляки взбунтовались в 1956 году и поддержали будапештское восстание, в то время как чехи промолчали и остались лояльными Москве. Поляки вспоминали тот факт, что они направили колонну с продовольствием венгерским повстанцам, но грузовики были задержаны на территории Чехословакии. Сложность взаимоотношений народов Центральной Европы нашла выражение в словах поляков: «В 1956 году венгры действовали, как поляки, поляки — как чехи, а чехи — как свиньи».
Теперь же чехи, при Новотном презираемые поляками, считавшими их порядки сталинистским анахронизмом, оказались в авангарде коммунистических наций. «Было неожиданно увидеть, что чехи опережают нас. Обычно их считали оппортунистами и трусами», — вспоминает Евгениуш Смоляр.
Полностью понять это неорганизованное движение не могло ни правительство, ни сами студенты. Активисты, отрезанные от своих лидеров, не знали, что с ним делать. «Мы не были готовы ни к жестоким ответным мерам властей, ни к популярности у народа, — говорил Евгениуш Смоляр. — Мы вообще не были готовы».
22 марта, когда западная пресса была переполнена материалами о сидячих забастовках студентов в Кракове, Варшаве и других польских городах, а польская пресса писала лишь о сионистах, хулиганах, сталинистах и смутьянах, советская сторона впервые дала публичное объяснение беспорядкам в Польше. В этот день ТАСС, советское агентство новостей, сообщило о смещении Новотного с его второго поста, то есть президента Чехословакии, тогда как «Правда», орган советской Коммунистической партии12, и «Известия», правительственный орган13, наконец сообщили об «антисоветских агитаторах» в Польше.
Тогда же, 22 марта, хиппи — Эбби Хоффман, Джерри Рубин и Пол Красснер — присутствовали на встрече в Лейк-Вилле, штат Иллинойс. Встреча была организована МОУБ. Том Хейден и Ренни Дейвис из Эс-ди-эс также были здесь. Обсуждался вопрос об организации акции протеста во время съезда демократической партии, который должен был состояться в Чикаго в августе следующего года. Было высказано предложение блокировать движение в городе, устроив траурное шествие, поскольку на президентских выборах была выставлена кандидатура Джонсона. Другие предлагали организовать нападение на съезд. Эбби Хоффман — смутьян, шут и гений саморекламы — был, как всегда, эксцентричен. В течение всей встречи покуривая марихуану, он подбрасывал идеи: то требовал перестать взимать плату за посещение туалетов, то предлагал, чтобы МОУБ как-то выразил поддержку протестующим польским студентам. Ни одно из предложений принято не было.
24 марта, когда сидячие забастовки проходили уже во всех университетах Польши и все больше и больше «сионистских заговорщиков» отстранялось со своих должностей, было опубликовано послание епископов польской католической церкви. В нем говорилось, что участники студенческого движения «выступают за истину и свободу, которые являются естественным правом каждого человека». «Применение грубой силы, — продолжали епископы, — представляет собой попрание человеческого достоинства». Это послание означало появление в Польше нового альянса. Никогда прежде католическая церковь и левая интеллигенция не были союзниками. По словам Михника, послание епископов привело к радикальным переменам в мышлении. «Традиционно левые в Польше были антиклерикалами, — говорит Михник. — Так оставалось вплоть до 1968 года. Когда церковь опубликовала послание в поддержку студентов, я впервые подумал, что она, может быть, не является врагом. Возможно, она способна стать партнером по диалогу».
28 марта триста студентов Варшавского университета провели демонстрацию, требуя, чтобы цензура была отменена, профсоюзы стали свободными, а молодежное движение — независимым от Коммунистической партии. Этой демонстрации было суждено стать последней. Восемь факультетов университета закрыли. Тысяче студентов Варшавского университета не был зачтен пройденный ими курс обучения и предложено заново сдавать вступительные экзамены. Еще тридцать четыре человека были исключены. «Довольно с нас массовых митингов. Мы не можем и не будем терпеть тех, кто устраивает беспорядки, и людей злой воли», — заявила «Трибуна люду».
После того как почти тысяча студентов оказалась в тюрьме, студенческое движение было задавлено. Правительство продолжало искать сионистских вожаков, чтобы удалить их с занимаемых ими постов.
Университеты понесли тяжелый урон, поскольку многие из лучших преподавателей предпочли уйти, дабы избежать обвинений антисемитского характера; они были заменены лакеями партии. Полякам лишь оставалось выражать желание уехать в Израиль, предъявив доказательства своего еврейского происхождения. Одному человеку не разрешили покинуть Польшу, поскольку он не смог доказать, что он еврей. Единственным доказательством, предъявленным им, была бумага, в которой правительство объявляло его сионистом. Однако примерно тысяча евреев отбыла из страны, что серьезно подорвало позиции еврейства в Польше.
Но Евгениуш и Нина Смоляр остались. «Март 1968 года был последним моментом, когда люди верили, что систему можно улучшить, — вспоминает Евгениуш. — Люди вступали в Коммунистическую партию для ее изменения. Чтобы сделать что-либо, играть какую-то роль, нужно было состоять в партии. После марта 1968 года вступавшие в партию стали более циничными и использовали пребывание в партии лишь в карьерных целях».
Другим евреем, оставшимся в Польше, был Михник. Но он остался, так как был арестован. Позднее его спрашивали: когда он находился за решеткой, и университеты подверглись разгрому, а интеллектуальная жизнь в их стенах замерла, не думал ли он, что совершил ужасную ошибку? Этот маленький энергичный человек, поджав губы, отвечал без колебаний: «Я никогда не думал так. На мое воспитание повлияло молчание моих родителей во время процессов 1935 года. Протестовать против диктатуры нужно всегда. Это то, что Иммануил Кант называл категорическим императивом».
Смоляр говорил: «Поколение шестьдесят восьмого родилось в огне. Оно училось на собственном опыте и принимало участие во всех движениях, возникших впоследствии. Активисты сумели добиться того, что к ним присоединились церковь и рабочие. Как невольно предсказал корреспондент газеты «Трибуна люду», «события в университете показали, что, несмотря на господствующую наивность и доверчивость, некоторые студенты сохраняют огромный потенциал, идеологически выдержаны и желают перемен к лучшему в стране. Мы ждем, что этот капитал принесет нам плоды».
Яне Щесна было только девятнадцать лет, когда она впервые оказалась в тюрьме. Она развлекала других заключенных пересказом «Унесенных ветром» и романов Голсуорси. В 1981 году движение, к которому теперь присоединились рабочие и священнослужители, достигло небывалого размаха: правительству пришлось ввести военное положение, чтобы удержать ситуацию под контролем. Мать Яны, Ядвига, оказалась самой пожилой из женщин, подвергшихся тогда аресту. Яна сказала: «Наверное, я дурно повлияла на нее».
Я ушел с первого акта: слишком закрученным было действие — и со второго. Он удивлял своей сложностью.
Я не могу написать третий акт.
Казалось, 1968 год был одним из тех редких периодов, когда поэзия играла в Америке существенную роль. Телефонная служба Нью-Йорка в 1968 году предлагала «поэзию по телефону» (dial-a-poem). В тот год в рамках пробной правительственной программы поэты отправлялись в университеты страны, чтобы проводить чтения и дискуссии. Это вызвало восторженную реакцию повсеместно. В Детройте учащиеся неполной средней школы изловили поэта Дональда Холла в коридоре и в восторге кричали: «Расскажи нам стишок!» Он прокричал одно стихотворение, но тут толпа удвоилась за счет новоприбывших и ему пришлось снова читать стихи.
Роберт Лоуэлл, родившийся в аристократической семье Бостона в 1917 году (год рождения Джона Кеннеди), стал поэтом 60-х. Как и Дэвид Деллинджер, участник движения МОУБ (они были выходцами примерно из одних и тех же кругов), Лоуэлл был пацифистом. Он предпочел бы сидеть в тюрьме, нежели участвовать в боях Второй мировой войны. К 1968 году он был «на виду» больше, чем кто-либо другой из американских поэтов, поскольку сотрудничал с Юджином Маккарти.
Аллен Гинзберг, родившийся в 1926 году, по возрасту был ближе к Лоуэллу, нежели к студентам 1968 года Несмотря на это, Гинзберг, со своей густой бородой и «венком» растрепанных черных волос, принадлежал 60-м и душой, и своей творческой манерой. На самом деле он был фигурой 50-х — центральной фигурой поколения битников. Но к 1968 году это поколение постепенно сошло на нет. Джек Керуак пропил свой талант. Он не был сторонником антивоенного движения и обвинял своего старого друга Гинзберга в антипатриотизме. Нил
Кэсседи умер в Мексике в начале 1968 года во время прогулки (его путь длиной пятнадцать миль пролегал вдоль железной дороги). Он говорил, что проведет время, считая шпалы. Но по дороге он умудрился напроситься на свадьбу, где провел несколько часов, пил и принимал секонал. На следующий день его нашли у железнодорожных путей, где он провел дождливую ночь. Он умер от переохлаждения. Можно сказать, что его уход из жизни осуществился в той же свободной и странной манере, благодаря которой стала знаменитой его группа. По легенде, его последние слова были: «Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь».
Несмотря на то что алкоголь и наркотики погубили многих друзей Гинзберга, сам он был убежденным поклонником некоторых наркотиков, особенно марихуаны, псилосибина и ЛСД. В сущности, хотя он отчетливо выражал свое отрицательное отношение к войне во Вьетнаме, да и ко всей американской военной машине и индустрии, существовали другие три темы, на которые в большинстве случаев он сводил разговор. Одна заключалась в уважительном отношении к гомосексуалистам. Будучи предельно откровенным в стихах — можно сказать, «наглядных» — относительно собственных сексуальных пристрастий, Гинзберг был борцом за права геев еще до того, как появилось само это слово. Также он всегда защищал теории о пользе употребления наркотиков и о том, что нечестно преследовать тех, кто их употребляет. Кроме того, он был твердо убежден в силе буддийских песнопений. К 1968 году, когда следовать восточным религиям стало модно, легко было позабыть, что Гинзберг очень серьезно исповедовал буддизм в течение многих лет. Индуизм также был популярен; особенно престижно считалось иметь гуру (в 1968 году это слово было достаточно новым для прессы, поэтому то и дело предлагалось его написания: «гу-ру»).
Махеш Йоги, называвший себя «махариши» — «великий мудрец», — нашел формулу мгновенной медитации, которая, как он обещал, позволит достигать самадхи — состояния святости; при нем сознание расширяется без трудностей, сопряженных с постом и бесконечными молитвами. В результате его деятельности тысячи европейцев стали адептами «трансцендентальной медитации», прежде чем он приехал в 1968 году в США; с ним пришло увлечение индийской одеждой и музыкой. Многие знаменитости, включая «Битлз» и «Бич бойз», стали последователями махариши Махеш Йоги. «Битлз» даже отправились в Индию, чтобы провести там три месяца, занимаясь медитацией под руководством махариши. Однако Ринго Старр, всегда считавшийся наименее интеллектуальным участником квартета, вернулся вместе с женой Маурин в свой особняк близ Лондона через десять дней, удрученный условиями, в которых пришлось им жить у великого мудреца. «У нас с женой есть свои причуды относительно питания, и мы не любим острую пищу», — объяснил Ринго.
Так как махариши возражал против употребления ЛСД и настаивал на том, чтобы молодежь не уклонялась от призыва, он не пользовался большим авторитетом у Гинзберга, поэта и певца с большим «стажем». Гинзберг продолжал петь, вести борьбу против войны, защищать права гомосексуалистов и выступать в поддержку использования галлюциногенных наркотиков.
К 60-м годам Гинзберг стал одним из наиболее почитаемых поэтов среди живущих. Его приглашали выступать по всему миру, хотя во многих странах, которые ему довелось посетить, в том числе в Соединенных Штатах, Советском Союзе, на Кубе, в Чехословакии и Италии, его высказывания создавали ему трудности.
Доброта Гинзберга была широко известна, и о нем до сих пор вспоминают в Ист-Вилледже (Нью-Йорк), в том квартале, где он жил, как о вежливом, воспитанном джентльмене. Его пронизанные страстью стихи, начиная с самой первой публикации, заслужили противоречивые оценки, но многие считали его поэзию блистательной. Иногда он выступал вместе со своим отцом, Луисом, также писавшим стихи. Луис, школьный учитель из Нью-Джерси, писал лирические стихи с четкой структурой, часто в форме рифмованных двустиший. Отец и сын любили и уважали друг друга, хотя Луис полагал, что сыну следовало бы избегать излишних вольностей в отношении формы. Он также считал, что Аллену не стоит использовать лексику, которая шокирует людей. Отцу хотелось бы, чтобы сын был чуть менее откровенен насчет своей гомосексуальности. Но таков был Аллен, и тут уж ничего поделать было нельзя. Он открыто говорил о том, кого он любит, кого хочет и как именно. Однажды он зашел чересчур далеко и упомянул о развлечениях своего отца, которым тот предавался на стороне; тогда Луис заставил его удалить эти строки. Их совместные выступления в эпоху «разрыва между поколениями» воспринимались как грандиозные шоу. При этом Луис носил костюм из твида, а Аллен — рубаху и бусы.
В 1966 году они появились в родном городе Гинзберга Патерсоне (штат Нью-Джерси). Луис читал для своих местных поклонников, а его более знаменитый сын исполнял политические стихи, а также стихотворение о Патерсоне. Они рассказывали о том, как днем раньше посетили водопады на реке Пассейк (Луис называл это «поделиться сокровенным моментом»). Тут Аллен (он всегда добавлял подробности, о которых не спрашивали) сказал, что, будучи возле водопада, курил марихуану и это очень обогатило его опыт. На следующий день мэр Патерсона Фрэнк К. Грейвз, ссылаясь на то, что к нему поступило множество звонков по поводу публичного признания в употреблении наркотиков, получил распоряжение суда на арест Гинзберга-младшего. В итоге полицейские нашли и арестовали человека в очках и с бородой, приняв его по ошибке за поэта. А Гинзберг в это время благополучно вернулся в Ист-Вилледж.
К 1968 году, когда они появились вместе в Бруклинской музыкальной академии, бородатый хиппи, курящий травку, стал более привычной фигурой, хотя вдвоем они по-прежнему выглядели необычно. Луис начал с каламбура, а Аллен — с пения мантры, которая, как писал обозреватель «Нью-Йорк Таймс», была длиннее любого его стихотворения. Они закончили вечер семейной ссорой по поводу недавнего случая с Леруа Джонсом, попавшим в тюрьму по обвинению в незаконном хранении огнестрельного оружия. Для сына было очевидным, что чернокожий драматург пострадал невинно и обвинение было ложным, а для отца — нет. Слушатели также разошлись во мнениях, и оба Гинзберга встретили поддержку аудитории.
Леруа Джонс также принадлежал к числу поэтов, пользовавшихся популярностью у поколения 1968 года. Его строчка «Лицом к стене, ублюдок, это ограбление!» приобретала все большую известность. В 1967 году «группа единомышленников» из Ист-Вилледжа назвала себя «Ублюдки», воспользовавшись словом из стихотворения Джонса. «Группа единомышленников» вела напряженные интенсивные интеллектуальные беседы: это был своего рода уличный театр, предназначенный для привлечения внимания журналистов (подобные акции очень хорошо удавались Эбби Хоффману). Во время забастовки нью-йоркских мусорщиков «Ублюдки» перевозили мусор на метро (он кучами лежал на тротуарах, распространяя сильный запах) в недавно открытый Линкольн-центр.
Поэтом, чьи книги пользовались огромной популярностью, был Род Маккуин. Он создавал маленькие изящные ритмизированные остроты и читал их дребезжащим голосом, который наводил на мысли либо об эмоциях чтеца, либо о бронхите. Автор песен для Голливуда, чисто выбритый Маккуин отнюдь не принадлежал к числу битников. В начале 1968 года он уже продал двести пятьдесят тысяч экземпляров сборников неожиданно сентиментальных стихов. Два сборника его стихов, «Стэниен-стрит и другие горести» и «Внимайте теплу», продавались быстрее, чем какие-либо книги из списка бестселлеров в «Нью-Йорк Таймс». С характерной для него скромностью и прямотой он сказал в интервью 1968 года: «Я не поэт; я лишь нанизываю слова». Когда он заболел гепатитом, поклонники сотнями стали присылать ему мягкие игрушки. Многим он и его почитатели казались невыносимыми.
Если автора песен можно считать поэтом, то в 1968 году на эту роль были кандидаты и посерьезнее, чем Маккуин. Боб Дилан определил свою позицию, выбрав сценический псевдоним Дилан. Тем самым устанавливалась некоторая связь между его ясно выраженным лиризмом и лиризмом валлийского поэта Томаса Дилана. Группа «Дорз» («Doors») взяла свое название из строчки Уильяма Блейка: «Врата познания» («The doors of perception»). В журнале «Лайф» ведущий певец этой группы Джим Моррисон был назван «прекрасным поэтом и прекрасным актером», конкретно же — «даровитым поэтом в черных кожаных штанах». Не имело значения то обстоятельство, что слова не всегда передавали суть, если их не сопровождали произвольные выкрики Моррисона. Пола Саймона и Арта Гарфункеля, чьи баллады отличались лиризмом и были полны метафор и образов, многие их поклонники считали поэтами. Но Пол Саймон, занимавшийся сочинением текстов песен, относился к этому скептически. «Я пытался заниматься поэзией, но это не имело ничего общего с моими песнями... Однако тексты популярных песен настолько банальны, что, если в вас есть искорка интеллекта, вас назовут поэтом. И если вы скажете, что вы не поэт, люди подумают, что вы принижаете себя. Но те многие, которые назовут вас поэтом, не знакомы с поэзией. Таковой они считают нечто вроде Боба Дилана. Они никогда не читали, скажем, Уоллеса Стивенса. Вот Стивенс — это поэзия».
С другой стороны, некоторые сомневались в том, что Гинзберг является поэтом, а в том, что Эзра Паунд — поэт, не сомневался никто. Паунд, порождение времени, когда только формировалась поэзия двадцатого века, ныне восьмидесятилетний старик, доживал свои годы в Италии. Несмотря на его фашистские и антисемитские взгляды, его имя и имя его политически консервативного протеже Т.С. Элиота сохранялись в списке явлений культуры, актуальных для поколения 1968 года. Даже если не углубляться в исследование поэзии, преемственность была очевидной. Если бы не было Паунда, то не было бы и Элиота, а также Дилана Томаса, Лоренса Ферлингетти, Аллена Гинзберга. Или они писали бы совсем по-иному.
В этом смысле Гинзберг ощущал себя должником Паунда, поэтому он, еврейский поэт (или, как он сам любил говорить, еврейский буддийский поэт), хотел посетить Паунда. Когда в 1967 году в Венеции ему это удалось, он не стал читать свои стихи. Вместо этого после обеда он свернул самокрутку, набил ее марихуаной и, не давая никаких пояснений, закурил. Затем он включил для старшего поэта записи: «Yellow Submarine» и «Eleanor Rigby» «Битлз», «Sadeyed Lady of Lowlands», «Absolute Sweet Marie» и «Gates of Eden» Боба Дилана и «Sunshine Superman» Донована14. Слушая, Паунд улыбался; казалось, некоторые строки ему нравятся; он постукивал своей палкой с набалдашником из слоновой кости в такт музыке, однако не сказал ни слова. Позднее Ольга Радж, давняя спутница жизни старого поэта, уверила Гинзберга, что если бы ему не понравилось предложенное и он не принял бы его, то просто бы вышел из комнаты.
Но возникал вопрос, кто поэт, а кто — нет.
Политика оказалась тесно связана с предпочтениями в поэзии. Русские поэты, особенно те, кто открыто высказывался на политические темы, снискали огромную популярность среди учащихся колледжей на Западе. 1968 год был значимым для Евгения Евтушенко, который участвовал в дискуссиях на политические темы на родине и добился признания деятелей искусства за рубежом. Евтушенко родился в 1933 году и принадлежал к новой школе русской лирической поэзии. Критики часто высказывали соображения, что другие участники новой школы, такие как протеже Бориса Пастернака Андрей Вознесенский (также родившийся в 1933 году), были лучшими поэтами, нежели Евтушенко. Но в 60-е он был наиболее известным пишущим русским поэтом во всем мире. В 1962 году он опубликовал четыре вещи, в которых советская действительность была подвергнута острой критике, и в их числе — «Бабий Яр», где говорилось о массовых убийствах евреев — факт, который безуспешно скрывала советская власть.
В 1965 году, когда Гинзберг был в России (он оказался там в промежутке между изгнанием с Кубы и выдворением из Чехословакии), то встретился со знаменитым собратом по перу. Евтушенко сказал Гинзбергу, что слышал немало скандальных историй, но не верит им. Гинзберг уверил его, что, возможно, то была правда. Так как он гомосексуалист и такова реальность, в которой он живет, скандалы возникают из-за его готовности открыто говорить о своем опыте в этой области.
Видно было, что русский поэт чувствует себя все более неловко. Он произнес: «О подобных случаях я ничего не знаю». Гинзберг быстро перевел разговор на другую любимую им тему — употребление наркотиков. Евтушенко ответил: «Эти две темы — гомосексуализм и наркотики — мне не близки, и мне кажется, они имеют значение прежде всего в связи с проблемами подростков. Для нас здесь, в России, они не важны».
* * *
В 1962 году, когда английский композитор Бенджамин Бриттен написал «Реквием по войне», он не имел в виду Вьетнам. Этим произведением он отметил открытие собора в Ковентри, восстановленного после бомбардировки во время Второй мировой войны. Текст был взят из стихов Уилфреда Оуэна о Первой мировой войне. Но к 1968 году многие воспринимали «Реквием по войне» как антивоенный, а все имевшее антивоенную направленность вызывало интерес. Почти забытые стихи Уилфреда Оуэна вновь стали популярны у читателей, и не только потому, что выражали ненависть к войне, но и потому, что в них рассказывалась история печальной судьбы автора. В годы Первой мировой войны Оуэн был командиром экипажа; он открыл в себе поэтический талант, пытаясь дать выход переживаниям, порожденным его военным опытом. Он мог начать блистательный путь на литературном поприще, но за неделю до окончания войны погиб в бою в возрасте 25 лет. Большинство его произведений были опубликованы после его смерти. В 1968 году популярны стали стихи не только Оуэна, но и Руперта Брука — другого молодого поэта, погибшего во время Первой мировой войны. Даже Гийом Аполлинер, французский писатель, скончавшийся за день до того, как завершилась Первая мировая война, от раны, полученной за несколько месяцев до этого в результате взрыва шрапнели, — даже он стал культовой фигурой в 1968 году. Известный в мире искусства по большей части как критик, который поддерживал Пикассо, Брака, Дерена, свою любовницу Мари Лоренсан и многих других, изобретатель слова surreal, то есть «надреальность», он также был и поэтом. В 1968 году, когда вышла в свет книга «Убийство поэта — сверить» в новом английском переводе, Ричард Фридман в своем отзыве на это произведение, опубликованном в журнале «Лайф», писал: «Через полвека после своей гибели Аполлинер для населения кампусов — это нечто даже большее, чем фигура первой величины».
Казалось, что в то время «капитал» поэтов — противников войн (любых войн) неуклонно рос. Немец Герман Гессе, пацифист, перебравшийся в Швейцарию, чтобы избежать военной службы в годы Первой мировой войны, пользовался огромной популярностью среди молодежи. Хотя в 1962 году он умер, его романы точно соответствовали мироощущению молодежи конца 60-х годов: они, почти как сочинения Маркузе, были пронизаны ощущением присущего современному обществу отчуждения, а также обаянием азиатского мистицизма. Вероятно, он был бы поражен, если бы узнал, что в октябре 1967 года появилась группа «Steppenwolf» («Степной волк»), игравшая в стиле хард-рок. По словам двадцатичетырехлетнего канадца, солиста группы, игравшего также на гитаре и губной гармонике, Джона Кея, участники его ансамбля, в 1968 году известного прежде всего благодаря песне «Born to be Wild» («Рожденный, чтобы быть диким»), исповедовали философию, близкую к той, которой придерживался герой романа Гессе. «Он отвергает стандарты среднего класса, — объяснял Кей, — и все же пытается найти счастье «внутри» или «возле» них. То же делаем и мы».
Казалось, что в 1968 году поэтом хочет быть каждый. Юджин Маккарти, сенатор и кандидат в президенты, напечатал два своих первых стихотворения в журнале «Лайф» (номер вышел 12 апреля). По его словам, он начал писать стихи примерно за год до этого. Но журналисты считают, что политики ничего не делают в год выборов «просто так», и обозреватель журнала «Лайф» Шана Алекзандер писала: «Позже Маккарти обнаружил с некоторым удивлением, что люди, которым нравится его политика, также склонны любить стихи. Полные энтузиазма толпы ринулись вперед, узнав, что вместе с кандидатом в президенты путешествует Роберт Лоуэлл».
Это обращение Маккарти к поэзии показало, как он понимает своих сторонников: они были изумлены поступком своего кандидата, который крайне редко что-либо предпринимал, дабы понравиться избирателям. По большей части традиционные политики-профессионалы и журналисты, освещавшие в средствах массовой информации его деятельность, не понимали его. Маккарти оставлял без внимания речи и события, нимало о том не беспокоясь. Когда телеведущий Дэвид Фрост спросил у него, что, по его мнению, после его кончины следовало бы написать в некрологе, Маккарти ответил без малейшей иронии: «“Он умер”, я полагаю». Его грандиозная популярность в кампусах колледжей и среди молодежи, не любившей «стандартных» политиков с традиционными взглядами, прежде всего обязана была своим существованием тому, что среди участников предвыборной гонки Маккарти оказался единственным, кто настаивал на немедленном окончании войны во Вьетнаме. В начале его кампании настроенные против войны левые, выдвинувшие его кандидатуру, были настолько разочарованы двусмысленной манерой поведения и полным отсутствием пафоса у сенатора, что начали опасаться неудачи. Некоторые думали, не стоило ли обратиться к Бобби Кеннеди. Однако стиль Маккарти импонировал молодежи, которой не нравились лидеры и, напротив, были симпатичны те, кто вел себя не как лидер. Молодежь говорила о нем так, будто он был поэтом, впоследствии ставшим сенатором, хотя истинное положение вещей (не столь романтическое), заключавшееся в том, что он смог «превратиться» в поэта, явилось, пожалуй, более удачным трюком.
Не кто иная, как Шана Алекзандер, окрестила его «загадкой», поясняя: «Первое ощущение от знакомства с ним — это удивление. Восхищение приходит позже (если приходит)». Возможно, одна из причин, по которой он вызывал симпатии у студентов колледжей, заключалась в том, что его внешний облик и манера говорить больше подошли бы профессору, нежели кандидату в президенты. Когда ему задали вопрос относительно беспорядков в «черных» кварталах Уоттс в Лос-Анджелесе, он озадачил всех, сравнив эти события с крестьянским восстанием 1381 года15.
Норман Мейлер, описывая промахи кандидата, совершенные во время последних часов избирательной кампании в Чикаго, возможно, попал в точку относительно причин симпатий, которые питали к Маккарти молодые, настроенные против войны активисты 1968 года:
«Он говорил без подготовки, в своей холодноватой манере, приобретшей популярность благодаря отсутствию выразительности, энергии, драматической сосредоточенности. Можно было подумать, что первоочередное желание, присущее всякому, заключалось не в том, чтобы стать президентом, но в том, чтобы ни в коем случае ни к чему не принуждать собственную персону (как будто дьявол стремится сделать вас орудием вашей собственной воли). На протяжении месяцев, пока продолжалась кампания, он настаивал, что должен остаться самим собой. Он никогда не пытался воспользоваться случаем, не пытался показать себя, хотя внешнеполитические события, казалось, располагали к демонстрации ораторских способностей. Нет, Маккарти следовал логике, какая могла быть присуща святому: не говорить, что он святой (хотя время от времени бывает и такое!). В его сознании глубоко укоренилась мысль о том, что о значении события судит не человек, но Господь, и в нужный момент он даст человеку язык, если это потребуется».
Агитационный плакат за избрание Маккарти в президенты. 1968 год.
* * *
Учитывая, насколько необычен был год, о котором идет речь, может быть, публикация стихов Маккарти в середине избирательной кампании имела смысл, но вот выбор стихов с точки зрения содержания оставлял желать лучшего. Для чего кандидат в президенты США добровольно признается, что второй акт удивил его и что он не может написать третий акт? Когда его попросили объяснить, почему в стихотворении сказано, что он не может написать третий акт, Маккарти ответил: «Я действительно не хочу писать его». Это укрепило подозрение многих его сторонников, а также журналистов и профессиональных политиков, что он и вправду не хочет быть президентом. Но сенатор продолжал размышлять: «Вы знаете старые правила: в первом акте ставится проблема, во втором акте действие осложняется, а третий акт разрешает эти затруднения. Можно сказать, что я — человек второго акта. Именно там я и существую. Да, инволюции и усложнение».
Маккарти продолжал рассуждать обо всем, от Наполеона до Франклина Рузвельта, и наконец дошел до своего соперника — Роберта Кеннеди. «Бобби — человек первого акта. Он говорит: вот проблема. А вот другая. А вот еще одна. Он никогда не имеет дела со вторым актом, но я думаю, что, может быть, он начнет писать третий. Трагедия Бобби в том, что он должен уничтожить своего брата, если хочет побить меня в этой борьбе. Сейчас я занимаю большинство позиций на игровой доске, которые занимал Джек. Ситуация как у греков, не правда ли?»
Какие бы черты сходства ни существовали между Джином Маккарти и покойным Джоном Кеннеди, сенатор от Миннесоты был едва ли не единственным, кто их видел. С другой стороны, многие надеялись, что Бобби Кеннеди может оказаться похожим на брата. Правда, были и такие, кто считал, что у него нет ничего общего со старшим братом, кроме разве что манеры произношения, свойственной американцам, живущим близ Трескового мыса, и незначительного фамильного сходства. Роберт родился в 1925 году и был младше Джека на восемь лет. Он никоим образом не принадлежал к поколению, принимавшему участие во Второй мировой войне, поскольку оказался слишком молод для военной службы, хотя его юношеские годы прошли под знаком мышления и опыта, обретенных обществом в тот период. К началу 50-х ему было уже двадцать пять, то есть жизненный опыт ребенка и юноши поколения 50-х был ему уже недоступен. Итак, он родился на рубеже поколений. В 50-е он участвовал в «холодной войне» и даже был юрисконсультом у печально знаменитого своими антикоммунистическими настроениями сенатора Джозефа Маккарти. Эти отношения были недолгими, и позднее Кеннеди говорил о совершенной ошибке. По его словам, несмотря на заблуждения, он был искренне озабочен возможностью подспудного распространения коммунистических идей в американском обществе. Но может быть, на самом деле все объяснялось тем, что отец устроил его на эту работу.
Роберт Кеннеди боролся за то, чтобы быть достойным отца и своих старших братьев. Ему не довелось участвовать во Второй мировой войне, и он всегда восхищался военными, «людьми войны». В 1960 году на вечеринке в Джорджтауне его спросили, кем бы он хотел стать, если бы мог начать жизнь сначала, и он ответил: «Парашютистом». Ему не хватало легкости и обаяния, присущих старшим братьям. Однако он понимал, как должен использовать телевидение обаятельный президент. Наняв — впервые за всю историю Белого дома — советника по средствам массовой информации, он фактически сделал Кеннеди первым «телевизионным» президентом. Джон, мало понимавший в телевидении, выглядел естественно, поскольку был прост, раскован, остроумен и обладал красивой улыбкой. Его младший брат Бобби, прекрасно разбиравшийся в телевидении, выглядел на телеэкране ужасно — неуклюже и напряженно, как, впрочем, и в жизни. Джон часто посмеивался над серьезностью Бобби, называя его «Черным Робертом». Теперь, когда мы знаем, как все обернулось, легко может показаться, что Бобби, рассудительный и в то же время скованный, всегда выглядел человеком, которого ждет жестокая участь. «Рок был вплетен в твои нервы», — писал о нем Роберт Лоуэлл.
Бобби был искренне религиозным человеком, набожным католиком, верным и преданным мужем. Он любил детей. В тех ситуациях, когда другие политики улыбались, глядя на младенцев, или принимали заученные позы в окружении детей, Бобби всегда выглядел так, словно хочет играть с ними. Дети, вероятно, понимали это и чувствовали себя рядом с ним легко и свободно.
Как случилось, что человек, который превозносил войну, желал стать парашютистом, участвовал в «холодной войне» и даже санкционировал прослушивание разговоров Мартина Лютера Кинга, поскольку боялся, что тот связан с коммунистами, — как же он стал героем поколения 60-х и «новых левых»? Был момент, когда Том Хейден предполагал отменить планируемую в Чикаго демонстрацию, если на выборах будет выдвинута кандидатура Бобби.
В 1968 году Роберту Кеннеди исполнилось сорок два года, но выглядел он значительно моложе. За восемь лет до этого Том Хейден подошел к нему во время съезда демократической партии в Лос-Анджелесе и без долгих церемоний представился; когда же разговор был закончен, главное впечатление Хейдена состояло в том, что Кеннеди кажется очень молодым. Может быть, именно поэтому мальчишеская кличка Бобби прилипла к нему. Это был именно Бобби, который во время предвыборной гонки в конце тяжелого дня выглядел так, будто ему двенадцать лет и он готов приступить к вечернему ритуалу поедания большой миски мороженого.
Кеннеди был одержим идеей самосовершенствования и, вероятно, в то же время пытался найти себя. Он носил с собой книги, чтобы учиться. В какой-то момент это был «Греческий путь» Эдит Гамильтон (после этой книги он стал читать сочинения греческих авторов, в первую очередь Эсхила). Некоторое время он увлекался Эмерсоном. Пришел и черед Камю. Его пресс-секретарь Фрэнк Манкевич сожалел, что у него было мало времени для общения с политиками на местном уровне, но зато он часами болтал с литераторами, такими как Роберт Лоуэлл, которого он хорошо знал.
Несмотря на занятость в связи с избирательной кампанией, он жаждал встретиться с поэтом Алленом Гинзбергом. Он с уважением слушал, как косматый поэт высказывает свое мнение по поводу употребления наркотиков. Поэт спросил у сенатора, курил ли тот когда-нибудь марихуану, и получил отрицательный ответ. Они говорили и о политике — о возможных союзах между «властью цветов» и «Властью черных», то есть между хиппи и чернокожими борцами. Когда тощий Бобби провожал коренастого бородатого поэта до двери своего офиса в сенате, Гинзберг достал губную гармонику и в течение нескольких минут пел мантру. Кеннеди подождал, пока Гинзберг закончит, и спросил: «А что это означает?»
Гинзберг объяснил, что он закончил песнопение, обращенное к Вишну, богу-хранителю в индуистской религии, и таким образом вознес молитву о сохранении планеты.
«Вам надо было спеть это парню, который находится там, вверх по улице», — заметил Кеннеди, указывая на Белый дом.
С Мартином Лютером Кингом Кеннеди с трудом находил общий язык, и разговор этих двоих всегда производил впечатление борьбы. В то же время он внезапно — и искренне — подружился с лидером сельскохозяйственных рабочих Сезаром Чавесом. Под лозунгом «Viva la Huelga!» — «Да здравствует забастовка!» — Чавес успешно провел в национальном масштабе кампании, направленные на то, что он называл «lа Causa», бойкотируя калифорнийский виноград и другие продукты, чтобы добиться более приемлемых условий для рабочих. Наиболее уважающие себя студенты в 1968 году не притрагивались к винограду из опасения, что его произвела компания, бойкотируемая Чавесом. Он поднял на борьбу семнадцать тысяч сельхозрабочих и добился повышения минимальной платы с 1,10 до 1,75 доллара за час. Чавес был героем молодого поколения, и Кеннеди и Чавес, богатый аристократ и вождь иммигрантов, смотрелись рядом неожиданно естественно, даже несмотря на то что Бобби прославился, закончив митинг словами: «Viva la Huelga! Viva la Causa!» — а затем, когда его знаний испанского оказалось недостаточно для выражения его энтузиазма, сказал: «Viva вы все».
Бобби даже пытался установить взаимопонимание с прессой и при этом старался шутить. Обычно речи, которые он произносил во время избирательной кампании, заканчивались цитатой из Бернарда Шоу, и в какой-то момент он заметил, что это стало для репортеров своего рода сигналом: услышав имя Шоу, они отправлялись к автобусу. И в один прекрасный день он закончил речь так: «Как однажды сказал Джордж Бернард Шоу, бегите на автобус».
После смерти брата Роберт сильно изменился. По-видимому, он осознал себя как нечто самоценное, обнаружил вещи, значившие, как оказалось, для него больше, нежели семейные ценности, и решил защищать их, даже если ради этого ему придется пойти против своих давних союзников, которых он приобрел в бурные дни правления брата. (О том времени он всегда вспоминал с благоговением, а о брате — с неутихающей скорбью.) К антивоенным взглядам он пришел в результате глубокой внутренней борьбы. Одного из своих сыновей, родившегося в 1965 году, он назвал в честь генерала Максвелла Тейлора, другого, появившегося на свет в 1967-м, в честь Аверелла Гарримана и Дугласа Диллона — то были три фигуры, сыгравшие ключевую роль в ходе войны.
Он не был хорошим оратором, но говорил необычные вещи. В отличие от сегодняшних политиков он произносил не то, что хотели от него услышать люди, но то, что они, по его мнению, должны услышать. Он всегда касался проблемы личной ответственности, причем во многом в тех же выражениях и с тем же религиозным пылом, что и Мартин Лютер Кинг-младший. Борьба за права рассматривалась им как обязанность. Заняв четкую антивоенную позицию, он вместе с тем критиковал студентов, пытавшихся уклониться от службы в армии. Он приезжал в кампусы, где толпы встречали его приветственными возгласами, и говорил студентам, какую ответственность они несут перед людьми из менее привилегированных слоев за уклонение от призыва. Но он также говорил, что тот, кто не согласен с действиями правительства во Вьетнаме, обязан высказать это, поскольку в демократическом обществе война ведется «от вашего имени».
Маккарти предпринимал сходные шаги: он тоже говорил своим молодым сторонникам, что им надо усердно работать и тщательнее следить за ходом кампании. Девушки удлинили подолы, а юноши сбрили бороды, чтобы «ради Джина» выглядеть «опрятнее».
Однако Кеннеди, пытаясь определить, что идет не так и что следует делать, заходил очень далеко. Он нападал на охватившую всю нацию страсть к экономическому процветанию (это утверждение Хейден процитировал, так как оно было близко к Декларации Порт-Гурона):
«Мы не считаем простое продолжение экономического развития и бесконечное накопление собственности ни тем, что должно быть целью всей нации, ни тем, что может удовлетворить отдельную личность. Мы не можем измерять национальный дух с помощью «Среднего показателя Доу-Джонса», а национальные достижения — с помощью валового национального продукта. Ибо за этим стоят и загрязнение атмосферы, и «скорая помощь», которую вызывают на наши дороги во время кровавой резни. Валовой национальный продукт складывается в результате уничтожения лесов, где растут секвой, и гибели озера Верхнего. Он растет вместе с производством напалма, ракет, ядерных боеголовок... Он повышается в результате... выхода на радио и телевидении программ, которые прославляют насилие, чтобы продавать товары нашим детям.
И коль скоро валовой национальный продукт включает в себя все это, есть и многое такое, что в него не входит. Он не учитывает здоровье наших семей и наших детей, уровень образования, которое они получают, ту радость, которую они испытывают во время игр. Ему также безразличен уровень порядочности на наших заводах и безопасность на улицах. Он не учитывает ни красоты нашей поэзии, ни прочности заключаемых браков, ни интеллектуального уровня наших публичных дебатов, ни честности чиновников... В валовом национальном продукте не измерить ни остроты нашего ума, ни смелости, ни мудрости, ни учености, ни жалости, ни нашей преданности родине. Короче говоря, он служит мерой всего кроме того, ради чего стоит жить, и его уровень дает понятие обо всей Америке — за исключением нашей гордости».
Мог ли человек, высказывавший такие революционные идеи, войти в Белый дом? Вполне — ведь это же Кеннеди. Самые радужные прогнозы сторонников Маккарти сводились к тому, что избирательная кампания поможет закончить войну, однако втайне они полагали нереальным избрание этого человека в президенты. Но Роберт Кеннеди имел реальную возможность въехать в Белый дом, хотя историки с тех самых времен спорят, каким президентом он мог быть. В него могло поверить молодое поколение. Он мог стать его героем даже в тот год — год, отравленный убийством Кинга.
Энергия Кеннеди в ходе избирательной кампании казалась неиссякаемой. Он мог догнать и перегнать Маккарти, он даже имел шанс одолеть Губерта Хамфри — вице-президента, который, несомненно, должен был наследовать Джонсону и вступить в предвыборную гонку вместо него. Даже если бы сбылся кошмар Никсона и тому суждено было бы еще раз вступить в состязание с Кеннеди, Бобби мог одержать победу. Если бы весной он смог приблизиться по уровню популярности к Маккарти, его уже нельзя было бы остановить. Но мысль о том, что он не остановится, легла тяжким грузом на Кеннеди, на его сторонников и клеветников — не остановится, если его не остановит чья-то пуля.
Как можно будет ощущать свою принадлежность к нации, работать в рамках духовной традиции нации, которая никогда не знала, как стать нацией, и от отчаянных попыток которой стать ею — попыток, сопровождавшихся манией величия, — мир претерпел такие страдания! Быть немецким автором — как это будет возможно? За каждым предложением, придуманным нами, стоит сломленный, духовно выжженный народ... народ, который никогда не сможет вновь показать своего лица.
Никогда не смогут постичь люди других национальностей, что означало быть немцем и родиться в конце 40-х годов, когда были закрыты концентрационные лагеря, виновные разбежались, а мертвые исчезли. Приобретшая известность драма Герхарда Шредера, родившегося в 1944-м и избранного канцлером Германии в 1998 году, была историей, характерной для его поколения. Он никогда не знал своего отца, погибшего на войне до его рождения. Как умер его отец и кто он был, оставалось тайной. Вступив в должность канцлера, Шредер нашел выцветшую фотографию отца в форме немецкого солдата, но узнать о нем смог немного.
После Второй мировой войны, когда было не две, а четыре Германии — американский, английский, французский и русский секторы, — во всех четырех секторах проводилась политика денацификации, — чистка, изгнание тех, кто занимал при нацистах должности как высокого, так и низкого уровня, со всех постов, а также суды над военными преступниками — нацистами всех рангов.
В 1947 году США приступили к выполнению плана Маршалла по восстановлению европейской экономики. Русские отказались участвовать; вскоре Германия и вся Европа разделились надвое, и началась «холодная война». В 1949 году США основали свою собственную Германию, Западную, со столицей в Бонне — городе, наиболее приближенном к Западу. Советы ответили созданием Восточной Германии, столицей которой стал прежний столичный город, разделенный пополам, — Берлин. К июлю 1950 года, когда «холодная война» переросла в вооруженный конфликт в Корее, денацификация в Западной Германии потихоньку прекратилась: в конце концов, нацисты были убежденными антикоммунистами, — но в Восточной Германии чистки продолжались.
В самой Германии всегда существовало разделение на «север» и «юг»: на севере жили протестанты, на юге — католики, у них были разные кушанья и разное произношение. Но Восточной и Западной Германии не существовало никогда. Новая граница протяженностью восемьсот пятьдесят восемь миль не соответствовала ни культурной, ни исторической логике. Жителям Запада говорили, что они свободны, а жители восточной части страны живут под игом коммунизма. Тем, кто жил на Востоке, объясняли: они — часть новой, «экспериментальной» страны, которая должна порвать с кошмарным прошлым и построить совершенно новую Германию. Им говорили, что «запад» — нацистское государство, и оно не предпринимает никаких усилий, чтобы очиститься от позорного прошлого.
Действительно, в Западной Германии в 1950 году при одобрении США и союзников была объявлена амнистия для нацистских преступников низшего звена. В Восточной Германии 85% судей, прокуроров и юристов были лишены права на свою деятельность по причине нацистского прошлого, а в Западной Германии большинство из них вернулись к профессиям, связанным с юриспруденцией, получив это право в результате амнистии. В Восточной Германии уволены были нацисты, занимавшие должности школьных учителей, железнодорожных и почтовых служащих. В Западной Германии эти люди также могли продолжать работать по специальности.
Для многих жителей как Востока, так и Запада представление о том, что происходит в новой Германской Демократической Республике, выкристаллизовалось в результате дела Глобке. В 1953 году канцлер Конрад Аденауэр выбрал на пост государственного секретаря Ханса Глобке. Его нацистское прошлое не было тайной. Глобке юридически обосновал Нюрнбергские законы, которые лишали прав евреев. Он предлагал принудить всех евреев носить имена Сара или Израиль для облегчения идентификации. Восточные немцы протестовали против присутствия Глобке в немецком правительстве, но Аденауэр настаивал, что Глобке не совершил ничего дурного, и Глобке оставался в немецком правительстве до 1963 года, после он вышел в отставку и удалился в Швейцарию.
В 1968 году факты нацистского прошлого тех или иных людей продолжали становиться общим достоянием.
Эдда Геринг участвовала в судебном процессе, пытаясь доказать свое право собственности на картину шестнадцатого века Лукаса Кранаха «Мадонна с младенцем». Эта вещь была ей дорога как память, поскольку картину подарил на крещение покойный отец, Герман Геринг. Геринг, похитивший картину из Кельна, основатель и глава гестапо16, был главным обвиняемым на Нюрнбергском процессе — важнейшем мероприятии по денацификации. Он покончил с собой за несколько часов до назначенного срока казни. С того момента власти Кельна пытались вернуть картину. Хотя Эдда Геринг вновь проиграла процесс в январе 1968 года, ее адвокаты предсказывали, что она будет минимум дважды подавать на апелляцию.
Тогда же обнаружились доказательства участия Генриха Любке, семидесятитрехлетнего президента Западной Германии, в создании концентрационных лагерей. Восточная Германия предъявила обвинения тремя годами ранее, но представленные документы были отвергнуты как фальшивые. Западногерманский журнал «Штерн» пригласил американского эксперта-графолога, и тот подтвердил, что подписи на государственных бумагах и на планах концлагеря идентичны.
К 1968 году вопрос о деятельности чиновников высшего уровня в годы войны обсуждался на телевидении. Французский журнал «Пари-матч» писал: «Когда вам семьдесят два года и ваша политическая карьера достигла апогея — вы стали первым лицом в государстве, вас показывают по телевидению, причем на вас смотрят двадцать миллионов человек, и при этом вы оказываетесь в роли обвиняемого — хуже этого трудно что-либо себе представить».
В феврале двое студентов были исключены из университета в Бонне за то, что взломали дверь в кабинет ректора и на списке отличившихся своими успехами выпускников, против фамилии Любке, написали: «Строил концентрационный лагерь». За их исключением последовала петиция, подписанная двадцатью из двухсот профессоров Бонна, требовавших от Любке публичного выступления по данному вопросу. Президент Германии встретился с канцлером (в Германии это глава правительства и наиболее влиятельная фигура во всей государственной системе). Канцлер Курт Георг Кизингер рассмотрел вместе с президентом различные способы выхода из ситуации, за исключением отставки или ухода с должности по возрасту. Через несколько дней президент выступил по телевидению. Он отверг обвинения, но при этом сказал: «Естественно, теперь, когда прошло уже почти четверть века, я не помню всех подписанных мною бумаг». До того момента, как его в конце концов принудили уйти в отставку, прошло более десяти месяцев.
У канцлера Кизингера, работавшего в аппарате правительства Третьего рейха, в 1968 году возникли собственные проблемы. Его вызывали в качестве свидетеля по делу о военных преступлениях, совершенных Фрицем Гебхардом фон Ханом (тому инкриминировали соучастие в уничтожении тридцати тысяч греческих и болгарских евреев в 1942 и 1943 годах). Едва ли не в тот момент, как канцлер занял место свидетеля, он также оказался под судом. Защита вызвала его для объяснения, почему во время службы в министерстве иностранных дел сведения о депортации и убийстве евреев не передавались отделом радиомониторинга. Но сначала он должен был объяснить, как он занял пост в министерстве иностранных дел. Кизингер ответил, что это была «уступка», но сознался в своем членстве в нацистской партии. Он объяснил, что вступил в партию в 1933 году, «но не по убеждениям и не из-за оппортунизма». По его словам, почти до конца войны он был убежден в отправке «на заводы по изготовлению военного снаряжения или в иные подобные места». Так передавал ли радиоотдел новости о судьбе депортированных евреев? «Какую информацию?» — ответил Кизингер вопросом. Он отрицал, что знал хоть что-нибудь об убийствах евреев.
Правительство Кизингера пришло к власти двумя годами раньше благодаря разумному и успешно осуществленному компромиссу — созданию коалиции, выступавшей за политическую стабильность. Но именно после этого дало знать о себе в полную силу студенческое движение. Новое поколение было возмущено и взволновано окончанием денацификации и решением ремилитаризовать Западную Германию. Университеты были переполнены благодаря политике, которую начали проводить союзники, — они ввели отсрочку от призыва в армию для студентов колледжей. Даже в 1967 году учащиеся университетов составляли около 8% населения, то есть слишком тонкий элитарный слой. Студенты же отнюдь не хотели быть элитой и требовали от правительства облегчения возможности поступления в университеты. В марте 1968 года Торгово-промышленная палата ФРГ жаловалась, что немецкое общество может оказаться не в состоянии обеспечить достойную карьеру всем, кто получил высшее образование.
2 марта прокурор объявил, что Роберт Мульке освобождается из тюрьмы в связи с тем, что он, будучи уже в возрасте семидесяти одного года, находится в таком физическом состоянии, которое больше не позволяет держать его в заключении. Мульке был осужден тремя годами ранее за участие в убийстве трех тысяч человек в качестве помощника коменданта концентрационного лагеря Аушвиц (Освенцим).
В 1968 году лидеры студенческого движения оценивали число своих активных сторонников в шесть тысяч. Однако они могли поднять по разным поводам еще многие тысячи. Вьетнамская война, незаконная военная диктатура в Греции, притеснения со стороны шаха в Иране были тремя наиболее популярными темами выступлений, если речь шла о загранице, но внутригерманские проблемы собирали подчас еще больше протестующих. Организация Фрица Тойфеля «Коммуна 1» и студенческая группа по изучению марксизма, по случайному совпадению также называвшаяся SDS (Sozialistische Deutsche Studentenbund), обладали большим опытом и были хорошо организованы.
Одной из важнейших тем, обсуждавшихся участниками студенческого движения, был репрессивный характер немецкого общества. При этом подразумевалось «все еще», Германия все еще была страной с репрессивным режимом, что означало провал попытки перехода от Третьего рейха к истинно демократическому обществу. Присутствие нацистов в правительстве оказалось лишь наиболее ярким проявлением этого. Многие студенты подозревали, что их родители могли участвовать в ужасных злодеяниях или сочувствовать им, и это породило разрыв между поколениями — более глубокий, чем в Колумбийском университете.
Страх перед прошлым или, во многих случаях, отсутствие прошлого признавались многими психиатрами и терапевтами как специфическая проблема послевоенного поколения немцев. Родившийся в Израиле Самми Шпейер, психоаналитик, занимавшийся частной практикой во Франкфурте, писал: «Со времен Аушвица больше не существует традиции устного повествования, и едва ли остались родители, бабушки и дедушки, которые возьмут на колени детей и расскажут им о своей жизни в старые времена. Детям нужны волшебные сказки, но очень важно, чтобы у них были родители, которые рассказывали бы им о своей жизни, дабы они могли установить связь с прошлым».
Первоочередными проблемами были свобода студентов и университетская автономия. Но эти часто обсуждавшиеся проблемы не являлись сутью конфликта. Сей факт доказывается тем, что впервые студенческое движение сформировалось, быстрее всего развивалось и особенно ярко проявило себя в Свободном университете Берлина — как показывает его название, самом свободном университете Германии. Он был создан после войны, в 1948 году, и потому избавлен от черт прошлого, характерных для прежней Германии и зачастую никчемных. По уставу избираемая демократическим путем студенческая организация голосовала по поводу решений факультета с помощью парламентской процедуры. Значительную часть первого состава студенческой организации составляли политически активные восточные немцы, порвавшие с университетской системой Восточной Германии, поскольку они отказались смириться с диктатом Коммунистической партии. Они оставались ядром Свободного университета, так что когда восточные немцы начали строить в 1961 году Берлинскую стену, студенты Свободного университета в западной части города пытались штурмовать ее. После того как стену построили, студенты из Восточного Берлина уже не могли посещать Свободный университет, и это стало хорошей школой для политизированных студентов Западной Германии. Куда активнее, чем американцы, студенты Западного Берлина — дети «холодной войны» — отвергали капитализм и коммунизм одновременно.
Берлин, отчасти потому, что находился в эпицентре «холодной войны», стал центром всеобщего протеста. Восточные немцы просачивались в Западный Берлин, западные — в Восточный. Об этом говорили меньше, и в Западной Германии статистики на сей счет не вели. В 1968 году власти ГДР утверждали, что ежегодно две тысячи западных немцев перебираются в Восточную Германию. О последних говорили, что они поступают так не по политическим причинам, но этот миф был рассеян в марте 1968 года, когда в ГДР приехал Вольфганг Килинг, который был популярным западногерманским актером, известным в США благодаря роли восточного немца в фильме Альфреда Хичкока «Разорванный занавес» (1966) с Полом Ньюменом в главной роли. Килинг, который воевал за Третий рейх на русском фронте, оказался в Лос-Анджелесе во время расовых волнений в Уоттсе из-за съемок «Разорванного занавеса» и сказал, что Америка ужаснула его. Он заявил, что покидает Западную Германию, поскольку за ее спиной стоят США, а они, по его словам, являются «самым опасным противником человечества на сегодняшний день», и в доказательство сослался на «преступления против негров и народа Вьетнама».
В декабре 1966 года впервые произошли уличные схватки студентов Свободного университета с полицией. К тому времени «американская война» в Америке стала одной из важнейших проблем, которые стимулировали развитие студенческого движения. Используя методы выражения протеста, применявшиеся американскими студентами против американской политики, они быстро превратили свое движение в одно из самых известных. Но студенты выступали также против материалистического духа, царившего в Западной Германии, и добивались лучших путей для осуществления обещания Восточной Германии — полностью порвать с прошлым. А в ожидании этого они начали выступать за снижение стоимости проезда в трамвае и улучшение условий жизни студентов.
2 июня 1967 года студенты собрались для выражения протеста мэру Вилли Брандту, который принимал иранского шаха. Когда гостей благополучно доставили в городской оперный театр, где шла «Волшебная флейта» Моцарта, полиция яростно атаковала находившихся на улице студентов Свободного университета. Те разбежались в панике, но двенадцать человек были так жестоко избиты, что их пришлось госпитализировать, а одного из тех, кто пытался убежать, Бенно Онесорга, застрелили. Онесорг не был членом военизированной организации: для него это был один из первых случаев, когда он вышел на демонстрацию. Полицейского, который застрелил его, вскоре оправдали, меж тем как Фрицу Тойфелю (лидеру группы протеста «Коммуна I») грозило тюремное заключение сроком на пять лет за организацию «бунта». Это убийство привело студентов в негодование, спровоцировав рост их активности: акции протеста с требованием создать новую парламентскую группу для противодействия германским законодательным учреждениям прошли не только в Берлине, но и в других городах страны.
23 января 1968 года немецкий пастор Гельмут Тилике (он отличался убеждениями правого толка) обнаружил церковь полной студентов, осуждающих его проповедь. Он вызвал западногерманские войска, чтобы те очистили помещение от студентов, распространявших памфлеты — переиначенные тексты молитвы «Отче наш»:
Столица наша, иже еси на Западе, да будут погашены
Твои долги,
Да умножится прибыль Твоя и возрастут
Твои процентные ставки
И на Уолл-стрит, как и в Европе.
Булочку нашу даждь нам днесь.
И продли нам кредиты наши, как и продляем
должникам нашим,
И не введи нас во банкротство, но избави нас
от профсоюзов,
Ибо Твоя есть половина мира, власти и богатые,
В течение последних двухсот лет.
Мамона.
К 1968 году студенты-теологи также участвовали в демонстрациях, настаивая на том, что невозможно больше слушать церковные проповеди, не задавая вопросов и не ведя диалога во время службы, не обращаясь к темам аморальности германского государства, равно как и грубого произвола, чинимого на войне против Вьетнама. В сущности, церковь должна была стать дискуссионной группой, призванной повышать политическую и гражданскую ответственность и осведомленность в обществе. Наиболее выдающимся из этих студентов-теологов был беглец из Восточного Берлина Руди Дучке (его иногда называли Красным Руди).
Германская Эс-дэ-эс имела великолепную организацию в университетах. 17 февраля, сочетая тонкое чувство момента с умелой организацией, группа приняла студентов со всего мира, собиравшихся участвовать в митинге против вьетнамской войны. Международный конгресс по вьетнамской проблеме был первой крупномасштабной встречей представителей студенческих движений в 1968 году и совпал с самыми горячими днями «Тет Оффенсив», когда вьетнамская война освещалась телепрограммами во всем мире. В большинстве стран противостояние войне было не просто делом, снискавшим наибольшую популярность среди населения, — во многих случаях антивоенные группы представляли собой высокоорганизованные движения. Хотя иранские «революционеры» привлекали к себе внимание, как и американские и канадские военные, включая двух чернокожих ветеранов Вьетнама, которые салютовали сжатыми кулаками и скандировали, взявшись за руки: «Нет уж, дудки, не пойду!» (слишком поздно, поскольку они уже побывали там), — но все-таки по большей части это была европейская встреча: в ней участвовали немецкие, французские, итальянские, греческие и американские студенты. Они встретились для проведения в огромном зале Свободного университета продолжительной сессии, состоящей из речей и дискуссий (избыток слушателей, который мог составить не одну тысячу, планировалось отправить в два других больших зала). Главный зал был украшен огромным флагом Национально-освободительного фронта Северного Вьетнама и баннером с изречением Че Гевары, с которым трудно спорить: «Обязанность революционера состоит в том, чтобы делать революцию». Выступающие были самые разные: и Дучке, и лидеры других национальных движений, и драматург Петер Вайс, чью пьесу «Марат/Сад» цитировали студенты всего мира.
Плакат, выражающий протест против войны во Вьетнаме, на улице одного из городов в Германии, 1968 г.
На многих зарубежных активистов немцы произвели неизгладимое впечатление. Один из ораторов, двадцатисемилетний Ален Кривин, французский троцкист, который впоследствии стал одним из лидеров весеннего восстания в Париже, сказал: «Многое из тактики студентов, использованной в 1968 году, разучивалось годом раньше в Берлине и Брюсселе в ходе антивоенных демонстраций. Движение против войны во Вьетнаме было хорошо организовано по всей Европе. Дучке и немцы были пионерами в вопросах тактики при проведении демонстраций. Когда мы явились, у них уже были готовы баннеры и плакаты, свои собственные силы безопасности и все, что касалось тактики ведения вооруженной борьбы. Для меня и для других французов это было внове».
На Даниэля Кон-Бендит, франко-немецкого студенческого лидера, большое впечатление произвело то, как немецкое движение Эс-дэ-эс «вплетало» чисто студенческие проблемы в акции протеста по более общим вопросам. Французские студенты пригласили Карла Д. (Кадая) Вольфа, председателя немецкой Эс-дэ-эс в 1968 году, выступить перед студентами во Франции.
Руди Дучке, родившийся в 1940 году, был самым старшим из немецких студенческих лидеров. Тарик Али, лидер британского «Движения солидарности с Вьетнамом» (Ви-эс-си) и соучредитель подпольного обозрения «Блэк двоф» («Черный гном»), в течение недолгого времени выходившего в Лондоне в 1968 году, описывал его как «человека среднего роста с угловатым лицом и нежной улыбкой. Его глаза всегда улыбались». Длинные черные волосы Дучке развевались, он поминутно встряхивал головой; щетина на его подбородке, казалось, не знала бритвы. Он считался оратором, способным наэлектризовать своих слушателей, но немецкая молодежь всегда воспринимала эту способность недоверчиво. Немцы, по-видимому, научились с осторожностью относиться к зажигательным речам, и наградой ему бывали лишь вежливые аплодисменты. Другие студенческие лидеры советовали Дучке при выступлении избирать более скромный стиль.
В своей речи на конгрессе он проводил параллели между войной вьетнамского народа за свободу и европейцев за разрушение классового общества. Затем он сравнил их борьбу со знаменитым «Великим походом» Мао 1934—1935 годов. За время исключительно тяжелого перехода девяноста тысяч китайских коммунистов через территорию Китая Мао создал своему движению репутацию в масштабах нации. Конечно, Дучке не упоминал о том, что половина людей Мао погибла в ходе этого долгого путешествия.
Дискуссии велись часами. Выступал Фриц Фрид. Он был немецким евреем — редкостью в послевоенной Германии. Он родился в 1921 году в Австрии и бежал от нацистов. Несмотря на принадлежность к другому поколению, Фрид был тесно связан личными отношениями со многими немецкими студенческими лидерами, особенно с Дучке. Немецкие «новые левые» особенно ценили его за выступления против сионистов и поддержку палестинцев. Немецкие «новые левые», подобно многим своим единомышленникам в Европе и США, рассматривали появившуюся палестинскую террористическую организацию под руководством молодого Ясира Арафата как еще одно овеянное духом романтики националистическое движение. Однако этим молодым немцам неловко было поддерживать организацию, поставившую недвусмысленную цель — убивать евреев, в том числе и живущих в Европе, поэтому их весьма вдохновляла возможность заполучить настоящего, выжившего в войну еврея в свои ряды. Отказ от поддержки Израиля наметился после Шестидневной войны и взлета Арафата. Однако он также совпал с угасанием интереса к ненасилию. Этих палестинцев интересовало только насилие, но отсюда следовало лишь то, что их можно было рассматривать как участников партизанской войны, подобных Че.
Выражения «движение за мир» и «антивоенное движение», бывшие на слуху у американцев, быстро стали старомодными в некоторых кругах левых. Европейские радикалы не были заинтересованы ни в окончании войны, ни в победе Северного Вьетнама. Они были склонны рассматривать «Тет Оффенсив» не как трагическую гибель людей, а как триумф угнетенного народа. Английский радикал Тарик Али говорил по поводу «Тет Оффенсив»: «Весь мир ощутил прилив веселья и энергии, и новые миллионы людей внезапно и с радостью перестали верить в мощь своих угнетателей».
На всех нас лежит бремя нашей истории. Американские активисты хотели положить конец агрессии. Европейцы желали поражения колониализму, хотели, чтобы США потерпели крах, как это произошло с европейскими колониальными державами. Это было особенно заметно, когда французы настаивали, что моряки в Кхе-Сан должны потерпеть столь же унизительное поражение, как французские солдаты в Дьен-Бьен-Фу. Постоянно появлявшиеся во французской прессе статьи, где задавался вопрос: «Является ли Кхе-Сан повторением Дьен-Бьен-Фу?» — являли неприкрытое желание, чтобы так оно и было. Европейским «новым левым» была свойственна характерная черта — ненависть к самим себе, и все грехи других они сопоставляли с теми, что присущи были людям в их странах. На взгляд французских и британских левых, американцы были колониалистами, а по мнению немцев — нацистами. Пьеса Петера Вайса «Вьетнамский дискурс» доказывала, что присутствие американцев во Вьетнаме было злом, подобным нацизму.
Утром следующего дня толпа, насчитывавшая приблизительно от восьми до двенадцати тысяч человек, появилась на Курфюрстендам — широком бульваре, тянущемся вдоль модных магазинов (они стали предлагать дорогую одежду в духе новых направлений моды с тех пор, как в результате изоляции Западного Берлина изучать рынок сделалось значительно проще). Удивительно, что в ряды студентов влились сотни жителей Западной Германии, которые пересекли Восточную Германию и провели предыдущую ночь в Берлине у товарищей. «Нью-Йорк Таймс», насчитавшая более десяти тысяч демонстрантов, назвала эту акцию «крупнейшим антиамериканским выступлением, когда-либо происходившим в городе». Через холодные, сырые, серые улицы Западного Берлина несли они причудливую смесь культур — портреты Че Гевары, Хо Ши Мина и Розы Люксембург — еврейки из Польши, придерживавшейся левых взглядов и убитой в Германии в 1919 году. Они выкрикивали лозунг, который постоянно слышался во время американских антивоенных демонстраций: «Хо, Хо, Хо Ши Мин! Эн-эл-эф победит!» Они прошли до городского оперного театра, где был застрелен Бенно Онесорг, а затем — до Берлинской стены, где вновь начали звучать речи. Дучке заявил приветствовавшей его толпе: «Скажите американцам, что настанет день и час, когда мы выгоним их, если они сами не избавятся от империализма». Но несмотря на весь свой очевидный антиамериканизм, Красный Руди, считавшийся главным студентом-революционером в Европе, был женат на американке — студентке из Чикаго, изучавшей теологию.
Полиция (многие были верхом) выставила посты по большей части для охраны зданий, принадлежащих американским военным и дипломатам. Но демонстранты не пытались приблизиться к ним. Они вскарабкались по двум строительным кранам на тридцатиэтажное здание и водрузили там огромный знак Вьетконга и красные флаги. Затем они шумели и кричали, когда строители сняли флаги и сожгли их. Восточный Берлин, в котором активно действовали профсоюзы, мог бы собрать на «контрдемонстрацию» такое же количество народу под лозунгами «Берлин — за Америку!» и «Выгоните Дучке из Западного Берлина!».
Студенты из других стран, вернувшиеся домой после берлинской демонстрации против войны во Вьетнаме, были в восторге. Англичане устроили свою собственную демонстрацию 17 марта — вторую по счету организованную Тариком Али и Ви-эс-си. Первая, подобно большинству лондонских демонстраций, была не столь многолюдной; кроме того, дело обошлось без насилия. Но на этот раз Оксфорд-стрит заполнили тысячи человек. Красных флагов было так много, что они сливались в целый поток. Звучали голоса: «Эн-эл-эф победит!» Сотрудники немецкой Эс-дэ-эс настойчиво советовали Ви-эс-си захватить американское посольство, но Тарик Али не был уверен, что это возможно. Британская конная полиция, вооруженная дубинками, атаковала демонстрантов с жестокостью, какую редко видели в Лондоне. Мик Джаггер из «Роллинг стоунз» был там и описал увиденное в песне «Street Fighting Man» («Человек, который сражается на улицах»).
Антивоенная демонстрация в Лондоне
Помимо важного вьетнамского вопроса и ухудшения обстановки в Северной Ирландии основной проблемой Британии в тот год был расизм. Здесь главной фигурой стал депутат парламента Энок Пауэлл. В стране распространялся «вирулентный штамм» того, что американское движение за права человека называло обратной реакцией белых на предложенный лейбористским правительством закон об иммиграции из стран Британского Содружества. По мере распада британской колониальной империи рабочих учили, что люди с черной и смуглой кожей будут приезжать в метрополию и отнимать у них работу. Под лозунгами Пауэлла «Сохраним Британию белой» многие рабочие группировки выходили на демонстрации. Произошел забавный случай, когда дипломата из Кении у входа в палату общин обступили сторонники лозунга «Сохраним Британию белой», кричавшие: «Возвращайся на Ямайку!»
Казалось, что именно в Германии на этот раз должен был произойти взрыв. 3 апреля приверженцы насилия из числа левых устроили пожар в двух магазинах Франкфурта. 11 апреля Руди Дучке подходил к одной из аптек Западного Берлина, чтобы купить лекарство для своего маленького сына Хосеа Че — он получил свои имена в честь пророка и революционера, — когда Йозеф Бахман, безработный маляр двадцати трех лет, приблизился к нему и выпустил три пули из пистолета. Одна попала Дучке в подбородок, другая — в скулу, а третья, по-видимому, застряла в мозге. То была первая в Германии попытка политического убийства с момента падения Третьего рейха. Арестованный после перестрелки с полицией Бахман объяснил: «Я услышал о смерти Мартина Лютера Кинга, и так как я ненавижу коммунистов, я почувствовал, что должен убить Дучке». Бахман, хранивший в своей квартире портрет Гитлера и чувствовавший свою общность с ним, поскольку тот тоже был мюнхенским маляром, являлся постоянным читателем газеты правого толка «Бильд», материалы которой буквально источали ненависть. Ее владельцем был Аксель Шпрингер, самый могущественный газетный магнат Германии, его статьи рабски поддерживали все политические начинания США и изобиловали яростными нападками на левое движение, поощряя и вдохновляя направленные против него атаки. «Не оставляйте полицейским всю черную работу!» — гласил один из заголовков.
«Бильд», основанная в 1952 году, сыграла роль базиса для построения целой «империи» прессы правого толка, величайшей в Европе. У «Бильд» было четыре миллиона читателей — больше, чем у любого европейского ежедневного издания; четырнадцать изданий Шпрингера, включая пять ежедневных газет, выпускались общим тиражом пятьдесят миллионов экземпляров. Газеты не только имели антикоммунистическую направленность: это были издания расистского толка, и многие чувствовали, что они взывают к тому самому зверю, которого строители новой Германии пытаются отправить на покой. Шпрингер всегда утверждал, что выражает мысли среднестатистического немца, а именно это и вызывало страх. Он не отрицал: подчас его газеты, что называется, выходят за рамки. «Можно увидеть, как я падаю с кровати от удивления, читая свои собственные газеты», — сказал он однажды.
Все это вызывало ярость не только у студентов. Еще до покушения на Дучке двести писателей обратились к своим издателям с просьбой объявить бойкот газетам Шпрингера. Но в то время как заявление Бахмана о вдохновившей его газете потрясло многих, сам Аксель Шпрингер оказался в еще более сложном положении. Он был известен как отличный предприниматель и так хорошо обращался с рабочими, что, вопреки его симпатии к правым, рабочие организации поддерживали его. Кроме того, несмотря на тон его газет, напоминавший о нацизме, Шпрингер оказывал большую поддержку евреям, на что истратил немалую часть своего состояния. Он неустанно боролся за то, чтобы Германия выплачивала репарации Израилю, и статьям его были присущи явные произраильские настроения. Однако в 1968 году «новые левые» немцы полностью осознали, что пресса Шпрингера объявила им войну, требуя введения репрессивных законов в отношении демонстраций и жестоких расправ с их участниками, которых он называл террористами. Шпрингер настаивал на том, чтобы в отношении студентов применялся неусыпный контроль.
Реакция последовала незамедлительно: гнев, вызванный покушением на Дучке, сразу перерос в яростное негодование по отношению к Шпрингеру. Это было вызвано проводимой им кампанией против левых, длившейся годами, а также долго вызревавшей неприязнью к рассуждениям о том, что Европой могут управлять могущественные газетные магнаты. Он был предшественником Мёрдока и Берлускони, обладателем империи, которая кажется теперь старомодной из-за той скромной роли, которую играли средства вещания. Однако вопрос остается: как этот человек, которого англичане выкопали из-под обломков Германии для управления радиовещанием, смог оказывать столь мощное воздействие на общественное мнение Европы?
Всего через несколько часов после покушения на Дучке разъяренные молодые люди собрались перед девятнадцатиэтажным офисным зданием из стекла и стали в Кройцбурге, богемном районе Берлине. Шпрингер выстроил здание именно здесь нарочно — оно стояло прямо напротив Берлинской стены. Он водрузил щит с неоновой надписью «Berlin bleibt frei» («Берлин остается свободным»). Полиция использовала водометы, чтобы рассеять толпы студентов, бросавших в ответ камни и горящие факелы. На следующий день колонны студентов, взявшихся за руки, шли по направлению к западноберлинскому офису Шпрингера. К тому моменту как они достигли здания, оно уже было защищено колючей проволокой и окружено полицией, направленной для усмирения бунтовщиков. Толпа скандировала имя Дучке и кричала: «Шпрингер — убийца!» и «Шпрингер — нацист!». Полиция направила на молодежь водометы и принялась арестовывать демонстрантов. Возле здания городского совета демонстранты скандировали: «Фашисты!» и «Нацисты!». Студенты также двинулись маршем на американскую радиостанцию и разбили окна в здании. В Мюнхене демонстрантам удалось проникнуть в здание офиса Шпрингера и удерживать его, пока их не выгнала полиция. Когда попытки захватить здания окончились неудачей, студенты стали поджигать грузовики службы доставки. Тысячи студентов также участвовали в столкновениях с полицией в Гамбурге, Эслингене, Ганновере и Эссене. По большей части студенты оказывались беззащитными перед полицейскими брандспойтами, и мощные струи воды в тот день одержали победу. Однако демонстранты остановили или замедлили распространение газет Шпрингера. Во Франкфурте они остановили распространение ведущей газеты западногерманского бизнеса «Франкфуртер альгемайне», поскольку она издавалась в типографии Шпрингера. Демонстранты также появлялись возле офисов Шпрингера в Нью-Йорке, Лондоне и Париже. В Лондоне Тарик Али возглавил группу, которая после окончания митинга памяти Мартина Лютера Кинга на Трафальгарской площади попыталась захватить офисы Шпрингера. Что касается Парижа, то Ален Кривин вспоминал: «После покушения на Руди в Париже состоялась первая спонтанная демонстрация с применением насилия. У полицейских даже не было снаряжения для подавления беспорядков — ни шлемов, ни щитов, — когда студенты в Латинском квартале внезапно начали бросать в них столы и стулья».
В Германии происшествие совпало с праздником Пасхи, а после покушения пять дней шли уличные бои. Во время этих беспорядков двое были убиты — фотограф Ассошиэйтед Пресс и студент, причем оба стали мишенью для студентов же, — и несколько сот человек ранены. Арестованные исчислялись многими сотнями. Помня о последствиях, которые имела в Германии политическая нестабильность, большинство западных немцев не были сторонниками применения насилия на улицах. В июне 1968 года журнал «Шпигель» провел опрос, судя по его результатам, 92% жителей Берлина возражали против применения насилия студентами во время акций протеста. Студентам не удалось получить поддержку рабочего класса: 78% берлинцев (30% из них составляли люди из рабочих семей) заявили, что являются противниками применения насилия студентами. Даже некоторые студенты открыто высказывались против насилия.
Дучке выжил и даже написал письмо своему несостоявшемуся убийце, где раскрывал видение идеалов социализма. Бахман же повесился в тюремной камере.
Среди двухсот тридцати студентов, арестованных в Берлине, оказался Петер Брандт, сын Вилли Брандта, бывшего мэра Берлина, министра иностранных дел и вице-канцлера Германии. Вилли Брандт всегда был, если можно так выразиться, хорошим немцем. Он выступал против фашизма, и ему нечего было скрывать из своего прошлого. Но Петер заявил, что разочаровался в своем отце с тех пор, как тот вошел в правительство. Брандт-старший был социал-демократом (немецкий эквивалент либерала). «Я никогда не говорил, что отцу следует отказаться от своего поста. Это неправда, — утверждал Петер. — Но мне кажется, он изменился, а жаль. Он перестал быть таким, как раньше. Он не был социалистом, который отправился воевать в Испанию во время гражданской войны. Между нами больше нет согласия». Когда отец заявил, что сын уделяет политике слишком много времени, а учебе — слишком мало, тот сказал: «Если я вижу, что надо что-то изменить, то считаю своим долгом сделать все, чтобы эти изменения наступили».
Один из профессоров Петера Брандта предупредил вице-канцлера: «Через полгода ваш сын Петер станет коммунистом».
Брандт пожал плечами: «Тот, кто в двадцать лет не был коммунистом, никогда не станет хорошим социал-демократом».
На меня произвело глубокое впечатление то, как Эррол Флинн играл Робин Гуда, и образ самого бессмертного героя, борющегося против несправедливости и ведущего народ к победе над тиранией. Я думаю, что кубинские события обладают подлинно голливудским масштабом.
В феврале 1968 года в Гавану из Мехико прибыла группа из двадцати молодых американцев. Поездка была организована американским отделением Эс-ди-эс. В состав группы входил двадцатилетний студент предпоследнего курса Колумбийского университета из Нью-Джерси Марк Радд, сумевший заработать деньги на путешествие продажей гашиша на месте сборищ американских студентов в Верхнем Манхэттене.
Группа встретилась с вьетнамской дипломатической делегацией и была удивлена ее исключительной учтивостью. Вьетнамский посол сказал, что понял, сколь велика разница между американским правительством и простыми американцами. Хотя студенты восприняли любезное замечание посла с облегчением, Радд воспользовался случаем подчеркнуть: он хотел бы, чтобы комментарии посла были корректными, но в действительности большинство американцев поддерживают войну.
Серьезность юного белокурого студента вызвала улыбку вьетнамского дипломата. «Эта война будет очень долгой, — сказал он. — Для нас она длится уже более двадцати лет. Мы можем продержаться еще дольше. В конечном счете американский народ устанет от войны и обратится против нее. Тогда войне придет конец».
Радд осознал правоту посла. Один из дипломатов сказал, что боролся в Южном Вьетнаме семь лет, живя в подземельях и покидая их по ночам для совершения нападений на американцев. Во все уголки Кубы стекались новости из Вьетнама. На больших неоновых табло на главной улице Гаваны, ла Рампе, высвечивались сведения о количестве сбитых американских самолетов на данный момент. Прибывшие в сельскую местность студенты увидели, как местные жители сидят у радиоприемников и слушают новости о «Тет Оффенсив». Кто-то дал Радду кольцо, которое, как ему говорили, сделано из металла со сбитого американского самолета.
Студенты встретили многих кубинцев — своих сверстников, в том числе и Сильвио Родригеса, которые распевали баллады в стиле Джоан Баэз. Они проводили время под сенью листвы тропического парка рядом с известной «Коппелией». Радд позднее вспоминал: «Мы болтались в «Коппелии», поедая гаспачо, и ходили на отличные вечера афрокубинской музыки, которую я прежде никогда не слышал и просто не понимал. Я увидел на Кубе то, что мечтал увидеть: предприятия, фермы и институты, которые были переданы в собственность государства, социализированы. Я хотел увидеть другой способ организации общества. Я не замечал очевидного: не должно быть однопартийного государства, должен быть выбор».
Фидель Кастро, бородач и в военной форме, ставший неожиданной и немного необычной сенсацией 1959 года, в 1968 году сделался героем «новых левых».
Он не был ни бородачом, ни революционером в 1955 году, когда прибыл в США искать финансовой помощи для свержения диктатуры Фульхенсио Батисты, который захватил власть три года назад и запретил все политические партии. Батиста был человеком продажным и антипатичным, а Кастро, доктор Фидель Кастро, как его называли в США из уважения к его степени в области юриспруденции, — рассудительным, серьезным, убежденным, ярко выраженным представителем среднего класса.
В декабре 1956 года Кастро высадился с яхты в провинции Ориенте с отрядом из восьмидесяти двух человек. Кубинское правительство сообщило, что почти все повстанцы, включая самого Кастро, убиты. Это было преувеличением лишь в малой степени: пострадали все, но дюжина выжила и ушла в горы, и среди них — доктор Кастро. Наверняка об этом не было известно до тех пор, пока корреспондент «Нью-Йорк Таймс» Герберт Л. Мэтьюз не опубликовал один из самых знаменитых и полемических газетных материалов двадцатого столетия, после того как обнаружил живого доктора Кастро, бородатого, словоохотливого, в убежище в горах среди восемнадцати колоритного вида бородатых повстанцев, один из которых был игроком бейсбольной команды США.
«Таймс» напечатала интервью, взятое Мэтьюзом, в трех номерах — 24, 25 и 26 февраля 1957 года. Оно было встречено в штыки многими противниками Кастро, поскольку тот изображался как заслуживающий сочувствия борец за свободу наподобие партизан эпохи Второй мировой войны. Американцы в массе своей забыли, что многие партизаны времен Второй мировой были также коммунистами. Самая памятная из нападок на материал Мэтьюза — карикатура, появившаяся в 1960 году в консервативном «Нэшнл ревью», где изображен Кастро, с жадными глазами сгорбившийся над островом с надписью «Кубинское полицейское государство». Подпись под карикатурой гласит: «Я получил работу благодаря “Нью-Йорк Таймс”».
Однако «Таймс» была не единственным средством массовой информации, сочувственно освещавшим деятельность доктора Кастро в то время. Ярый антикоммунист, венгерский эмигрант Эндрю Сент-Джордж благосклонно отзывался о кубинских повстанцах на страницах «Лук». С симпатией писал о них Жюль Дюбуа в отнюдь не прогрессивной, придерживавшейся правых позиций газете «Чикаго трибюн». Фотожурналист Дикки Чапелл провел три недели с Кастро по заданию крайне консервативного журнала «Ридерс дайджест». «Тайм», еще одно издание с правым уклоном, поместил тридцать две статьи о кубинских повстанцах в течение двух лет, предшествовавших их победе. Большинство из них носили сочувственный характер. В декабре 1956 года «Тайм» назвал Фиделя «адвокат Кастро» и писал, что он «двадцатидевятилетний смельчак из хорошей преуспевающей семьи».
Американские журналисты всегда подчеркивали принадлежность Кастро к среднему классу, происхождение, воспитание и неизменно указывали на чисто испанскую кровь в его жилах. Никогда не говорилось напрямую, но подразумевалось, что восстание на Кубе не угрожает «бунтом негров». Для американской прессы это был хороший сюжет, колоритный и воодушевляющий рассказ о борьбе за свободу. Но особую важность приобретало то, что Кастро сделал для телевидения. Он лихо смотрелся в форме, а благодаря нетвердому английскому выглядел трогательно-ранимым и не слишком уверенным в себе, каким на самом деле не являлся. Он чувствовал себя неуютно, когда говорил по-английски. Три месяца спустя после публикации материалов Мэтьюза группа сотрудников «Новостей» Си-би-эс совершила поездку в зеленые, покрытые густой тропической растительностью горы кубинской провинции Ориенте и сняла специальный репортаж, появлявшийся на экранах в мае под названием «Повстанцы Сьерра-Маэстры: история кубинских борцов в джунглях».
Для Мексиканской революции телевидение появилось слишком поздно и упустило романтическую историю очаровательного Эмилиано Сапаты, знаменитого своим искусством наездника, и дикого Панчо Вильи, посадившего на коней северных разбойников, хотя в пятидесятых годах Голливуд и снял о них фильм, где роли романтических бунтарей играли такие звезды, как Марлон Брандо (Сапата). Но теперь перед телевизионщиками была живая революция с широкоплечим косматым доктором Фиделем Кастро и его единомышленником и соратником аргентинцем Че. Это были барбудос — отряд бородатых повстанцев, с сигарами в зубах, одетые в зеленое, с огромными ружьями, больше годившимися для того, чтобы позировать с ними для фотографий, чем воевать. Спустившись с зеленых склонов, чтобы нанести удар по ненавистной диктатуре и ее плохо оплачиваемым и не уверенным в себе сторонникам, Фидель мог сидеть на корточках в джунглях, что прямо к югу от Майами, с корреспондентом Си-би-эс Робертом Тэйбером и говорить в микрофон.
Студенты стремились приехать на Кубу и сражаться за Фиделя, но самих повстанцев это не слишком вдохновляло. Французу Режи Дебре удалось принять участие в борьбе вместе с Че лишь позднее, в Латинской Америке. Бернарду Коучнеру, которому исполнилось двадцать лет в год триумфа Фиделя, не удалось присоединиться к Фиделю. Коучнер возвратился во Францию, где поступил в медицинскую школу и создал организацию «Врачи без границ». Это стало ответом медиков на идеалы сторонников теории о мессианской роли «третьего мира». «Нью-Йорк Таймс» сообщала, что двадцать пять американцев ведут борьбу вместе с Фиделем (хотя, возможно, их и больше: просто мы знаем имена лишь некоторых из них). Трое сыновей американских моряков, служивших в Гуантанамо, присоединились к отрядам партизан; американцы (грингос), чьи личности не установлены, упоминались в повстанческих сводках. В марте 1957 года студент из Беркли, Ханк ди Суверо, писал Герберту Мэтьюзу, что по окончании весеннего семестра может прибыть с группой друзей и двумя джипами в провинцию Ориенте, для помощи Фиделю. Мэтьюз, однако, был не столь благоприятного мнения о Кастро, чтобы думать, что революция продлится до конца весеннего семестра. Ди Суверо в результате остался в том году в Беркли и стал основателем студенческой политической партии СЛЭЙТ (SLATE), которая положила начало студенческой активности на территории этого университета.
Казалось, все любили Фиделя. Даже Эйзенхауэр вел в 1958 году секретные переговоры с Батистой, пытаясь убедить его уступить власть коалиционному правительству, в состав которого вошел бы и Кастро. Американцы и множество людей в других странах мира трепетали от возбуждения, когда смотрели телерепортаж о том, как бородатые революционеры во главе с Фиделем и Че, столь фотогеничные, что могли с успехом пройти отбор в Голливуде, с триумфом вступили в Гавану в первый день 1959 года. Все хотели видеть Фиделя на телеэкране. Эд Салливан и Джек Парр прилетели, чтобы снимать выступления Фиделя. Однако эйфория, когда и телевидение, и журналисты, и левые студенты, и политический истеблишмент были влюблены в Кастро, продолжалась недолго.
Придя к власти, Фидель начал чинить расправу над сотнями сторонников Батисты. Неожиданно политический истеблишмент, те самые люди, выступавшие за смертный приговор в деле Чессмена в предыдущем году, пришли в ужас от этих репрессий. А левые, Эбби Хоффман и Марлон Брандо, активисты и знаменитости, устраивавшие пикеты у калифорнийской тюрьмы в знак протеста против казни Чессмена, ни слова не сказали в защиту жертв Фиделя. Но даже на самой Кубе многие ставили под вопрос действия революционного правосудия. В марте 1959 года сорок четыре летчика из армии Батисты были отданы под суд за военные преступления. Свидетельские показания о том, что они отказались бомбить мирное население и сбросили бомбы в поле, привели к их оправданию, после чего председатель суда был заменен более лояльным революционером. Дело стали рассматривать заново, и все сорок четыре обвиняемых были приговорены к тюремному заключению. Министр здравоохранения Элена Медерос подала в отставку, сказав: «Я из другого поколения, чем вы и ваши друзья. Мы совершенно разные по духу люди. Я должна уйти». Однако Кастро сумел уговорить ее остаться.
Расправы и революционное правосудие обсуждали и критиковали в США. Но главным предметом дискуссий являлась сама революция. Спустившись с гор и придя к власти, доктор Кастро и его благородные повстанцы из среднего класса не стали сбривать свои бороды. Это были шестидесятые годы, когда длинные волосы ассоциировались с бунтом. В 1961 году Мэтьюз выпустил книгу, где кратко определял события на Кубе так: «Настоящая революция не смена почетного караула, не перетасовывание лидеров и не просто приход новой власти, но социальная революция, прямая наследница Французской революции 1789 года».
Поскольку стало ясно, что происходит на самом деле, во многих странах представители истеблишмента, испытывавшие страх и недоверие по отношению к революции, превратились в ярых противников Кастро. Многие пребывали в нерешительности. Однако радикальное меньшинство, люди, которые страстно желали революции, видя в ней единственную надежду на социальные перемены, единственную возможность продвинуться по пути к более справедливому обществу, были готовы приветствовать Фиделя, несмотря на все его недостатки, поскольку он ке только взял власть, не только собирался проводить революцию, но и осуществлял ее на практике. Наряду с Хо Ши Мином и Мао Фидель был представителем их пантеона. Но у Хо был странный стоический характер, не такой, как у Фиделя. Что же до революции Мао, то, хотя она и захватывала дух, радикалы никогда до конца не осознавали всех особенностей огромного Китая. Для многих бредивших революцией радикальных студентов, принадлежавших к среднему классу, доктор Кастро, юрист, и его соратник, доктор Че Гевара, врач — люди из среднего класса, ставшие революционерами, — были идеалами.
В ноябре 1960 года К. Райт Миллз опубликовал «Слушайте, янки», первое из числа эссе левого толка, которому суждено было стать бестселлером шестидесятых годов. Большинство подобных произведений, таких как «Душа во льду» Элдриджа Кливера, не выходили вплоть до 1968 года. К. Райт Миллз, социолог, пользовавшийся большим уважением в академических кругах (он умер, достигнув пика популярности в начале 60-х годов) был весьма читаемым автором, после того как издал в 50-х книгу «Правящая элита». В ней шла речь о военно-промышленном комплексе — еще до того, как Эйзенхауэр произнес свою знаменитую фразу в прощальном послании в 1960 году, Миллз сформулировал точку зрения на властные структуры общества, которая была воспринята значительной частью молодежи из числа «новых левых». Согласно Миллзу, правящий класс состоит из новой клики политиканов, клана чиновников и военных функционеров, которые удерживаются у власти, пока продолжается «холодная война». В своем эссе «Слушайте, янки» Миллз нарушил рамки академического изложения. Книга написана от лица вымышленного кубинского революционера. Он говорит быстро, в его речь вплетено немало отступлений — умелая имитация того, что Кастро говорил по-испански. Кубинец говорит не только о своей революции, но и о революции в Америке. В 1960-м, как и в 1968 году, разговоры о революции в Америке были чрезвычайной редкостью.
Пока Куба приводила в трепетный восторг левых, большинство бывших поклонников в США отвернулись от нее. В начале 1959 года глава повстанческой армии Камило Сьенфуэгос приехал в США, чтобы добиться поддержки, и поездка закончилась полной неудачей. Эти барбудос больше не были колоритными партизанами, они оказались небритыми и неотесанными радикалами. Но в апреле Фидель сам приехал в Америку, и на какой-то момент она не устояла перед его, казалось, неотразимым обаянием. Производители игрушек выпустили сто тысяч фуражек бледно-оливкового цвета с надписью «Е1 Libertador» («Освободитель») и датой — 26 июля — в память о начале движения Фиделя. Каждая фуражка имела подбородочный ремень с прикрепленной к нему черной бородой. Особенно хорошо Фиделя приняли во время чрезвычайно многолюдного митинга в Центральном парке Нью-Йорка. Мэр Нью-Йорка Роберт Ф. Вагнер-старший радушно принял его. Но что, казалось, является знамением будущего, так это успех, которым сопровождалось посещение им Колумбийского и других университетов. Весной опрос общественного мнения в США показал почти полный раскол между противниками Кастро и теми, кто поддерживал его или не составил определенного мнения на сей счет. Кастро утратил большое число своих сторонников в первые шесть месяцев 1959 года.
Американская пресса, еще недавно обвинявшаяся в симпатиях к бородатым героям, так яростно обрушилась на революцию, что Роберт Тэйбер, корреспондент Си-би-эс, который встречался с Кастро в горах, решил создать организацию «Комитет «Честная игра» в защиту Кубы». К несчастью, недолгая жизнь этой организации запомнилась в основном благодаря тому странному и необъяснимому факту, что в ее деятельности участвовал убийца Джона Кеннеди Ли Харви Освальд. Но в этой группе было и нечто более интересное. Тэйбер, по мнению большинства, являлся человеком совершенно аполитичным и просто считал, что кубинская революция положила начало значительным социальным и экономическим переменам, которые игнорируются прессой. Среди тех, кого он привлек к работе организации, были Жан Поль Сартр и Симона де Бовуар, Норман Мейлер, Джеймс Болдуин, театральный критик Кеннет Тайнан, а также Трумэн Капоте. Эта группа занималась рекламой высокого уровня, оправдывающей кубинскую революцию. Будучи лишь в малой степени политически ангажированными людьми (за исключением Сартра и де Бовуар, связанных с Французской коммунистической партией), они привлекали тысячи людей к кампаниям по выдвижению кандидатов и участию в демонстрациях. Это показало наличие в США большого числа сторонников левых настроений, которые не принадлежали клевому истеблишменту. Они стали известны как «новые левые».
В первые два года правления Кастро трещина в отношениях между Вашингтоном и Гаваной неуклонно увеличивалась. В начале 1959 года уже делались намеки на американское вторжение, и в одной из своих знаменитых речей Кастро заявил, что «двести тысяч грингос погибнет», если такая попытка будет предпринята. 3 июня 1959 года закон об аграрной реформе на Кубе ограничил максимальные размеры земельных владений и ввел правило, что собственники должны быть кубинцами. Сразу после этого акции сахарных компаний на Уолл-стрит упали в цене, а правительство США заявило решительный, но безуспешный протест. В октябре майор Убер Матос и его подчиненные были арестованы за свои антикоммунистические воззрения, соответствовавшие взглядам самого Кастро всего год назад, и были отданы под суд за «нерешительное, антипатриотическое и контрреволюционное поведение». В ноябре 1959 года правительство Эйзенхауэра решило устранить Кастро насильственным путем и начало готовить находившихся во Флориде кубинских изгнанников для осуществления этой цели. Два месяца спустя приступил к работе «Комитет «Честная игра» в защиту Кубы». В феврале 1960 года Куба подписала соглашение с Советским Союзом сроком на пять лето продаже кубинского сахара в обмен на советское промышленное оборудование. Всего через пять недель французский корабль «Ле Кубр», привезший винтовки и гранаты, взорвался в гаванском порту по причинам, до сих пор остающимся неизвестными. Семьдесят пять докеров погибли, двести получили ранения. Кастро объявил день траура, обвинив в диверсии США, хотя он признавал, что у него нет доказательств. В одной из своих знаменитых речей он заявил: «Вам не сломить нас ни войной, ни голодом». Сартр, посетивший Кубу, увидел в этой речи «подлинное лицо всех революций, их скрытое в тени лицо: в страданиях обвиняют внешнюю силу».
США отозвали с Кубы своего посла, а конгресс дал Эйзенхауэру полномочия сократить квоту на закупку сахара на Кубе, которая, как утверждал Эйзенхауэр, нужна не для наказания Кубы, а только для необходимости регулирования снабжения сахаром США.
7 мая Куба и Советский Союз установили дипломатические отношения, а летом принадлежавшие США очистные заводы, отказывавшиеся принимать советскую нефть, были национализированы. Когда Советский Союз пообещал защищать Кубу от внешней агрессии, Эйзенхауэр резко сократил квоту на покупку кубинского сахара. Очевидно, что тенденция на сближение Кубы с Советским Союзом подогревала враждебность США, но в действительности, как сейчас стало известно, еще в середине марта, до установления дипломатических отношений между Гаваной и Москвой, Эйзенхауэр уже одобрил план по вторжению кубинских эмигрантов на остров. В течение всей летней предвыборной кампании 1960 года Джон Кеннеди не раз обвинял республиканцев в «мягкости» по отношению к Кубе.
В октябре 1960 года Куба национализировала все крупные компании, а на следующей неделе в ответ на обвинения со стороны Кеннеди в адрес администрации Никсона и Эйзенхауэра в том, что она «потеряла» Кубу, последний ввел торговое эмбарго. Кастро отреагировал на это национализацией последних 166 предприятий на острове, принадлежавших американцам. В январе 1961 года, когда Кеннеди вступил в должность президента, американо-кубинские отношения уже достигли той точки, откуда уже не было возврата. Кеннеди разорвал дипломатические отношения с Кубой, запретил вести с ней торговлю и потребовал, чтобы «Комитет «Честная игра» в защиту Кубы» зарегистрировался в качестве организации — иностранного агента, но она отказалась сделать это. Но Кеннеди высокомерно отвечал: «Мы можем гордиться тем, что не применяем силу против столь маленькой страны». Кеннеди бывал разным, этот либерал с его «новыми рубежами»17.
Затем он сделал как раз то, чем гордиться не следовало, — санкционировал вторжение на Кубу кубинских изгнанников. Эта акция так называемой «бригады 2506» 17 апреля обернулась полной катастрофой. Эмигранты убеждали американцев, что кубинцы восстанут против Кастро и присоединятся к ним. Но те так не сделали. Кубинцы решительно выступили на защиту своего острова против иноземных интервентов. Кроме того, кубинские эмигранты думали, что если нанесут удар, то в дело вступит и американская армия, чего Кеннеди не желал. В течение трех дней операция, которая стала известна как вторжение на Плая-Хирон, закончилась. Фидель спас Кубу. Как заметил Дин Ачесон, «не было нужды обращаться к «Прайс Уотерхаус», чтобы узнать, что полторы тысячи кубинцев хуже двухсот пятидесяти тысяч».
Плая-Хирон стала исключительно важным событием в послевоенной истории. Это было первое поражение Америки в «третьем мире». Но это также свидетельствовало о сдвиге, который произошел после окончания Второй мировой войны. Идея антиколониализма играла ведущую роль при создании Соединенных Штатов; они читали нотации Европе за ее колониалистскую политику, как это еще недавно делал Франклин Рузвельт. Все это время набирал силу их собственный империализм — безжалостные манипуляции в странах Карибского бассейна, Латинской Америки, а отчасти и в Азии для собственной выгоды при равнодушии к положению местного населения. Европейцы же той порой вопреки своей воле теряли колонии. Америка стала ведущим империалистом.
В то время, когда происходило вторжение на Плая-Хирон, Франция потерпела поражение в колониальной войне во Вьетнаме и увязла в войне с Алжиром. За год до этого англичане прекратили борьбу с мау-мау и теперь предполагали дать независимость Кении. Бельгийское Конго было охвачено кровавой гражданской войной после обретения независимости. Голландия боролась против движения за независимость в Индонезии и Новой Гвинее. Это были европейские проблемы, и «новые левые» Европы сплачивались, обсуждая вопросы антиколониализма и борьбу заявивших о себе ныне народов. Вторжение на Плая-Хирон вызвало в США немало острых дебатов, породив интерес у американцев к таким писателям, как Франц Фанон, не говоря уже о Хо Ши Мине, и повлияло на формирование последующего восприятия Вьетнама молодежью из числа левых в Америке и в других странах. Для нее Куба стала символом антиколониализма. Дело было не в характере кубинской революции, а в самом факте и в том, что она выступила против огромного империалистического государства и выжила.
Вторжение на Плая-Хирон вбило клин между либералами и левыми, которые ненадолго сплотились, увлеченные перспективами президентства Кеннеди. Видный сторонник Кеннеди, журналист Норман Мейлер писал в открытом послании: «Был ли рядом с Вами кто-нибудь, кто рассказал бы Вам о Кубе? Осознаете ли Вы, сколь велика Ваша ошибка? Вы вторглись в страну, не зная ее по-настоящему». Однако примечательно, что среди многочисленных протестов против вторжения, раздававшихся по всей Америке, было немало от студентов колледжей, прежде не увлекавшихся политикой. На четвертом месяце пребывания у власти администрации Кеннеди стало ясно, что ее интересуют не только «новые рубежи», «Корпус мира» и путешествие на Луну. Совсем как и его предшественник, новый президент хотел использовать военную силу, чтобы поддерживать навязчивые идеи «холодной войны» и не позволять маленьким бедным странам проявлять строптивость. Молодые сторонники Кеннеди, такие как Том Хейден, вскоре начали пересматривать свое отношение к нему. Даже «Корпус мира» изменил позицию. Был ли он в действительности организацией, благодаря которой люди с другими взглядами могли помочь растущим нациям? Или он служил проводником колониалистской политики американского правительства и не носил антиколониального характера, как об этом повсюду заявляли?
Плая-Хирон стала событием, определившим презрительное отношение к либералам. В 1968 году слово «либерал» стало почти синонимом слова «sellout»18, и певец Фил Оке развлекал молодежь во время демонстраций песней «Люби меня, я либерал». Смысл ее был в том, что либералы говорят правильные вещи, но нет уверенности, что они сделают их.
Фидель Кастро был обольстителен. Он обладал невероятной способностью очаровать, убедить, привлечь на свою сторону. Он был настолько уверен в себе, что мог войти в помещение, и все присутствующие, даже против собственной воли, ощущали волнение — чувство, что должно произойти что-то интересное. Он прекрасно знал, как использовать этот талант, который обрел еще большее значение, поскольку Кастро и все остальные стали рассматривать революцию как продолжение самих себя. Фидель, которого приветствовали в американских колледжах, знал, что у Кубы много сторонников среди молодежи США.
В силу всех этих причин политики Кубы стали привлекать на остров как можно больше сочувствующих американцев, чтобы они воочию увидели революцию. Дорожные трудности и сложности, связанные с экономическим эмбарго, преодолевались благодаря спонсированию поездок кубинским правительством. Большинство приезжих понимали, что кубинцы всеми силами хотят завлечь их. Некоторые отказались, другие согласились поехать. В любом случае результат обычно был один и тот же. На большинство левых кубинская революция произвела глубокое впечатление: ликвидация неграмотности, строительство новых школ по всему острову, развитие вширь и вглубь системы здравоохранения. Кубинцы даже усиливали роль женщин, проводили антимачистскую пропаганду, включив в брачную церемонию обязательство мужей помогать в уборке дома. Эти эксперименты, призванные создать «нового человека», восхищали. И пока революция была молодой, они оказывались весьма заразительными.
Большинство наблюдало и неприятные вещи — слишком много полицейских, слишком много арестов, нет свободной прессы. Но свидетели революции также видели немало смелого, экспериментального, воодушевляющего. Они прекрасно знали: недруги Кубы, особенно правительство США и кубинские эмигранты, относятся к революции враждебно не из-за ее недостатков, а из-за ее достоинств — и сосредоточивали свое внимание на этих важных изменениях.
Кубинский правительственный плакат 1968 года. Вверху надпись:
«Эти сукины дети могут быть уверены, что никакая агрессия не застигнет нас врасплох».
Сьюзан Зонтаг три месяца провела на Кубе и нашла, что в стране «удивительно мало репрессий». Несмотря на очевидную несвободу прессы, она похвалила революцию за то, что та не обернулась против себя самой, как это случается со многими революциями. Это могло бы быть ободряющей новостью для Убера Матоса, отбывавшего свой двадцатипятилетний срок, и других пятнадцати тысяч «контрреволюционеров», находившихся в кубинских тюрьмах в середине шестидесятых годов, — многие из них сами были в свое время революционерами. Но поскольку левые считали, что с Кубой несправедливо обращается правительство США, то самое, которое творит страшные жестокости во Вьетнаме, и находились под впечатлением реальных достижений Кастро, они были склонны оценивать ситуацию в пользу Кубы. Некоторые полагали, что это лишь реакция на очевидную ложь и необоснованные утверждения врагов Кубы.
Куба изменила Лepya Джонса. Он родился в 1934 году и в пятидесятые годы занимался поэзией, не обращая внимания ни на гонки, ни на революции. По сути, он был политиком еще меньше, чем его коллега Аллен Гинзберг, с которым он основал в 1958 году поэтический журнал. В 1960 году он побывал в спонсируемой кубинским правительством поездке, устроенной для чернокожих писателей. Как и многие другие литераторы на подобных организованных Фиделем встречах, он беспокоился о том, «не возьмут ли его в оборот», как это произошло, судя по разговорам, с Гербертом Мэтьюзом. «Я сразу почувствовал, что так оно и случилось», — писал он. И трудно было не почувствовать этого, когда его возили с одного мероприятия на другое сотрудники правительственной организации «Каса де лас Америкас», молодые, серьезные, хорошо образованные люди, которые могли поговорить о латиноамериканском искусстве и литературе. Возглавляла «Каса» Хайде Сантамария, которая с самого начала входила в ближайшее окружение Кастро. Сантамария, позднее приобретшая недобрую славу из-за преследований недовольных революционных кубинских писателей, считала, что невозможно быть аполитичным сочинителем, поскольку аполитичность и сама по себе уже политическая позиция. Джонс поначалу был разочарован тем, что в группу, с которой приехал, входили далеко не самые крупные из негритянских писателей. Он был среди них наиболее выдающимся литератором. Но на него произвели большое впечатление беседы с латиноамериканскими литераторами — некоторые из них критиковали его за недостаточно определенную политическую позицию. Решающий шаг, как представляется, был сделан 26 июля, в годовщину неудачной, донкихотской атаки Кастро в 1953 году на армейскую крепость19, что стало началом революции. По возвращении из поездки в горы Сьерра-Маэстра с группой кубинцев, праздновавших годовщину, он описал соответствующую сцену в эссе «Свободная Куба» («Cuba Libre»):
«Во время речи [Кастро] толпа в какой-то момент прерывает ее примерно на двадцать минут криками: «Венсеремос, венсеремос, венсеремос, венсеремос, венсеремос, венсеремос, венсеремос, венсеремос!» Вся толпа, шестьдесят или семьдесят тысяч человек, скандирует в унисон. Фидель отошел от ораторского места, заулыбался и заговорил со своими помощниками. Он призвал толпу к тишине движениями рук и заговорил вновь. Поначалу Фидель был спокоен, плавно и четко выговаривал слова, а затем его голос зазвенел, и речь звучала уже почти как музыкальное произведение. Он обвинял Эйзенхауэра, Никсона, Юг и Фульхенсио Батисту в невероятно длинной фразе. Крики вновь прервали его: «Фидель, Фидель, Фидель, Фидель, Фидель, Фидель, Фидель, Фидель, Фидель, Фидель, Фидель, Фидель!» Он наклонился с ораторского места и улыбнулся командующему армией. Речь продолжалась почти два с половиной часа, прерываемая время от времени ликующими криками и один раз — пятиминутным дождем. Когда пошел дождь, Алмейда накинул дождевик на плечи Фиделя, и он вновь зажег свою сигару. Когда выступление закончилось, толпа, не помня себя, ревела почти двадцать минут».
«Свободная Куба» — это эссе, в котором Джонс критиковал себя самого за богемный стиль жизни и брал кубинскую революцию за образец. Джонс писал: «Бунтарями среди нас стали только люди, подобные мне, которые выращивают бороду и не хотят участвовать в политике». Именно в «Свободной Кубе» отчасти лежат интеллектуальные истоки нового типа черного американца, негра-революционера.
Путешествие на Кубу стало своего рода хаджем, обязательной поездкой, которую каждый левый должен был совершить хотя бы раз в жизни. Писатели ехали туда, чтобы участвовать в дискуссиях о культуре; активисты — чтобы увидеть революцию; молодежь — чтобы рубить сахарный тростник и «разделить их (кубинцев) труды».
Одним из наименее удачных было путешествие Аллена Гинзберга, хотя даже он был приятно удивлен тем, что увидел. «Марксистская историческая революционная / пустота с вагнеровскими обертонами / заставила стучать мое сердце». Как и всех американских писателей в то время, его поселили в «Гавана ривьера», которая имела характерный для архитектуры пятидесятых годов фасад. Надо было пройти по небольшому пешеходному мостику, пересекавшему пруд, чтобы попасть в многоэтажный не очень дорогой отель с видом на Гаванскую гавань поверх извилистой дороги вдоль береговой линии. Сидя в своей роскошной комнате, Гинзберг, как и многие до него, думал о том, что «ему умело промывают мозги». В первую ночь пребывания там он встретил трех молодых поэтов-геев, рассказавших ему о преследованиях гомосексуалистов, битников и длинноволосых бородачей, — сами они тем не менее были бородатыми фиделистами. Они просили Гинзберга заявить протест правительству по этому поводу, что он и сделал, добившись, однако, лишь того, что правительственные чиновники заверили его: этот инцидент в прошлом. Гинзберг, за которым следили сотрудники многих спецслужб, в том числе и ФБР, отнесся к этому скептически.
У Гинзберга появились последователи среди молодых поэтов. Они неожиданно пришли на его выступление; их не пускали до тех пор, пока Гинзберг не настоял, чтобы им разрешили войти. Кубинский журналист спросил Гинзберга, что тот сказал бы Кастро, если бы смог с ним встретиться. Гинзберг ответил, что задал бы два вопроса: о политике преследований гомосексуалистов, затем о том, почему не легализована марихуана на Кубе, а потом предложил бы, чтобы оппонентов режима не наказывали, а, накормив галлюциногенными грибами, отправляли работать лифтерами в «Гавана ривьера».
«Мой рот словно выстреливал слова, — говорил поэт позднее. — Я продолжал говорить там, как говорил бы здесь, в антиавторитарных выражениях. Но в целом я продолжал симпатизировать революции».
Революция быстро устала от его рта. Хайде Сантамария сказала Гинзбергу, что он может рассуждать о наркотиках и гомосексуалистах с высокопоставленными чиновниками. Но они не позволят поэту распространять его идеи среди населения. «У нас и так есть над чем работать, и не можем позволить этой чрезмерной роскоши, которая противоречит здравому смыслу», — сообщила она по поводу идеи о легализации наркотиков. Подобно другим приезжим Гинзберг находился под впечатлением кубинского эксперимента по созданию нового общества. Но сам Гинзберг не произвел впечатления на кубинцев. Все закончилось стуком в дверь в восемь часов утра, когда Гинзберг вернулся с вечеринки, где провел большую часть ночи. Чиновник в сопровождении трех человек в униформе велел поэту собираться и доставил его на ближайший отлетающий самолет, который, как выяснилось, направлялся в Чехословакию — страну, откуда Гинзберга также быстро выдворят.
Первые месяцы 1968 года стали высшей точкой революции для Кубы. Процессы над просоветски настроенными руководителями продемонстрировали наличие дистанции по отношению к Советскому Союзу, хотя это продолжалось недолго. Кастро, как казалось, больше, чем СССР, интересовался Китаем. По мнению «новых левых», эта азиатская страна шла по правильному пути.
В 1968 году разрушительный процесс в Китае, официально именуемый «великой пролетарской культурной революцией», был в самом разгаре. Его начал в 1966 году председатель Коммунистической партии Мао Цзэдун, чтобы сломить те элементы, которые, как он считал, хотят нанести урон его авторитету и революционной идеологии. Все это быстро превратилось в борьбу за власть между председателем партии и более умеренными руководителями в правительстве. В 1968 году в Китае жило первое поколение, родившееся и выросшее в эпоху революции и, как и во всем остальном мире, склонившееся на сторону левых. Во время «культурной революции» они выступили в защиту Мао, чтобы стать авангардом «Красной гвардии» — так их окрестили в мае 1966 года радикально настроенные студенты университета Циньхуа. Мао поставил своей целью борьбу с ползучим буржуазным сознанием. В августе он опубликовал шестнадцать пунктов, «как бороться и сокрушить людей во власти, которые идут по капиталистическому пути» и как действовать в области воспитания, искусства и литературы в соответствии с социалистической доктриной. Для левых идеологов во всем мире «культурная революция» была замечательной попыткой сделать революцию чище и лучше. Как казалось, китайцы не хотят дать своей революции опуститься до продажности и лицемерия Советов.
Но на практике «культурная революция» оказалась жестокой и разрушительной. Подростки подходили ко взрослым и предлагали им сменить обувь, поскольку она произведена в Гонконге. Девушки насильно отрезали длинные волосы женщинам. Армия охраняла библиотеки и музеи от «Красной гвардии», желавшей уничтожить все, что не соответствовало ее представлениям об идеологической чистоте. Ученые подвергались нападениям и публичному поношению за знание иностранных языков. Учитывая крайнее почтение к старшим, принятое в Китае, такое поведение производило даже более шокирующее впечатление, чем если бы это имело место в западных странах. Постепенно общество было парализовано почти всеобщим страхом. Даже в самой «Красной гвардии» произошел раскол между студентами, происходившими из семей рабочих, крестьян, солдат, кадровых военных или мучеников революции — «пять оттенков красного», отобранных для особого обращения, — и студентов буржуазного происхождения.
Правительства многих стран мира озаботились не столько проблемами революционной чистоты в Китае, сколько политической и экономической стабильностью. В 1968 году впервые стала ощущаться нехватка продовольствия, обусловленная «культурной революцией». Западные правительства даже больше интересовались воздействием «культурной революции» на реализацию китайской программы ядерных вооружений. Китай стал ядерной державой в 1964 году, продемонстрировав, что может отправить ракеты с атомными боеголовками в цель, находящуюся на расстоянии пятисот миль. С тех пор особого прогресса в программе не наблюдалось. Это могло быть одной из причин, по которой Пентагон не особенно беспокоился из-за нее, но другие опасались, что американские военные излишне оптимистичны.
Китайский плакат 1968 года времен «культурной революции», на котором изображен «красногвардеец» (хунвейбин) с книгой трудов Мао в руке.
Надпись гласит: «Установим для народа новые представления о заслугах: подобно тому как отряд №4 и товарищ Ли Вэнь Чжун трудились для того, чтобы сокрушить эгоизм и послужить на пользу общему благу, мы будем претворять в жизнь новейшие идеи председателя Мао».
Физик Ральф Э. Лапп в 1968 году предупреждал, что в 1973 году китайцы будут в состоянии нанести удар по Лос-Анджелесу и Сиэтлу, к тому же они вот-вот создадут водородную бомбу (она действительно прошла испытания в конце 1968 года).
Кубинские лидеры заинтересовались попытками китайцев «очистить» свою революцию. Революционная чистота была любимой темой обсуждения для мученически погибшего Че, яростно протестовавшего против денежных стимулов, поскольку он опасался, что деньги могут оказать развращающее воздействие на революцию20. Кастро был более прагматичен, и разногласия по этому вопросу, как и то обстоятельство, что собственно революция уже закончилась, подтолкнули Че к решению оставить работу в правительстве и принять участие в другой революции.
Кастро провозгласил 1968-й «годом героического герильеро». Это означало, что дань памяти Че будет воздаваться весь год. Словно подчиняясь собственной пропаганде — расклеенным всюду плакатам, призывавшим каждого быть как Че, — правительство и в самом деле решило стать более похожим на Че. Тот, подобно «новым левым», с насмешкой и недоверием относился к Советскому Союзу, который, как он считал, скомпрометировал революционные принципы. Кастро начал год в антисоветском духе. Он заявил, что ожидает увеличения объемов экспорта до уровня двухлетней давности, чтобы не зависеть от Советов. 14 марта он провозгласил «революционное наступление». Новое наступление уничтожило остатки частного бизнеса на Кубе — было закрыто без всякой компенсации пятьдесят пять тысяч малых частных предприятий, включая фруктовые ларьки, прачечные, гаражи, клубы и рестораны. Закрылись многие знаменитые рестораны Гаваны. В почти пятичасовой речи — не самой длинной для него — Фидель объявил, что в одной только Гаване должно быть закрыто девятьсот пятьдесят баров. Он сказал, что нечестно зарабатывать пятьдесят долларов в день в магазине, когда другие получают куда меньше на рубке тростника. Подобно Че он выступил против денежных стимулов труда.
На Кубе попытались сотворить народ, который работал бы на благо общества. Частные предприниматели, рассуждал Фидель, враждебны типу «нового человека», который они пытались создать. «Мы собираемся строить социализм или мы собираемся строить торговые точки?» Фидель задавал вопросы, толпа смеялась и одобряла. «Мы не для того совершали революцию, чтобы вводить право на торговлю! Такая революция имела место в 1789 году — это был век буржуазной революции, революции коммерсантов, буржуа. Когда они наконец поймут, что это социалистическая революция, что это коммунистическая революция... что никто не будет проливать свою кровь в борьбе против тирании, против наемников, против бандитов, чтобы устанавливать для кого-либо право зарабатывать двести песо на продаже рома или пятьдесят песо на продаже яичницы или омлетов... Мы должны со всей ясностью и очевидностью понимать, что наша цель — уничтожить все проявления частной торговли!» Толпа криками и аплодисментами выражала свое одобрение.
16 марта в речи, с последовавшим заявлением о закрытии национальной лотереи, Кастро сказал, что подобные институты лишь продлевают жизнь «мистики денег», которой он стремится положить конец. Он хотел более «чистого» коммунизма и говорил, что надеется в конце концов полностью отменить деньги. 1968-й стал годом концепции «нового человека». Че желал создать человека социализма, который работает для общего блага, посвящает всего себя революции и лишен эгоизма и жадности. «Новый человек» теперь иногда соотносился с «человеком, подобным Че». Впервые Кастро заговорил о «новом человеке» в своей речи в мае 1967 года, но именно 1968 год с его «революционным наступлением» стал годом «нового человека».
В середине речи о новом наступлении Кастро обратился к еще одному феномену. «Сейчас нет почти ни одного авиационного маршрута, где не захватывали бы самолеты». Когда Фидель произносил эту речь, самолет «Нэшнл эйрлайнз» вылетел рейсом № 28 из Тампы в Гавану. После пяти минут полета два кубинских эмигранта выхватили пистолеты, принудили обслуживающий персонал самолета пропустить их в кабину летчиков и закричали: «Гавана, Гавана!» Это был седьмой случай угона самолета на Кубу за последнее время и третий — за месяц. В данном случае действовали два кубинца, ускользнувшие с Кубы на корабле, но их охватила ностальгия по родному острову. Однако большинство пиратов были американцами, которых преследовали американские органы правопорядка. Воздушное пиратство все чаще и чаще становилось выходом для угнетаемых черных борцов Америки. Вскоре на Кубе стали отводить целые дома для черных американских воздушных пиратов. Некоторые из них остаются там до сих пор.
В 1968 году кубинское правительство приняло неожиданно прибывших невольных визитеров с гостеприимством, которое революция оказывала большинству приезжих. Кубинцы фотографировали всех пассажиров и затем сопровождали их при посещении магазинов в аэропорту, предлагая купить превосходный кубинский ром и несравненные сигары. После их покормили, причем в меню были роскошные блюда, ставшие дефицитом для самих кубинцев, такие как ростбиф. Самолет был дозаправлен, а авиакомпании выставили немалый счет за бензин и право посадки — тысячу долларов. Много часов спустя самолет возвратился в США, где таможня, проводя в жизнь эмбарго, как обычно, отобрала ром и сигары. Сравнительно приличный прием, оказываемый в таких случаях, привел к тому, что впоследствии в течение долгого времени пилоты, сопровождающие самолеты лица и пассажиры оставались пассивными, сталкиваясь с воздушными пиратами. Федеральная авиационная администрация даже рекомендовала это.
В своей мартовской речи Кастро предупредил, что не сможет впредь оказывать гостеприимство. Фидель заявил, что он позволяет возвращаться угнанным самолетам, тогда как самолеты и корабли, на которых убегают в США, никогда не возвращаются.
Враги режима Кастро в США продолжали укреплять свои позиции. Губернатор штата Алабама Джордж Уоллес, в том же 1968 году независимый кандидат на президентских выборах, вновь обрушился на Герберта Мэтьюза за его интервью с Фиделем. Хотя поражение на Плая-Хирон наглядно продемонстрировало, что народ поддерживает революцию, а не ее врагов, это не успокоило группы наиболее рьяных кубинских эмигрантов — противников Кастро, приверженцев прежней диктатуры, не особенно интересовавшихся мнением большинства. В годы, последовавшие за провалом вторжения на Кубу, они лишь еще более ожесточились. Весной 1968 года группа кубинских эмигрантов повела наступление на страны, поддерживавшие отношения с Кубой, которыми в действительности были большинство государств в мире. Французская туристическая контора на Манхэттене, мексиканское консульство в Ньюарке, туристические агентства в Лос-Анджелесе, польское судно в Майами, британское судно в Новом Орлеане оказались среди объектов террористических актов, которые планировалось совершить с помощью простых самодельных бомб. Офицер команды минеров в Нью-Йорке сказал: «Слава Богу, что здесь больше нет таких сумасшедших, поскольку нет ничего труднее, чем остановить их». Однако в действительности многие из них попались из-за элементарных ошибок вроде оставленных на месте преступления отпечатков пальцев. В декабре американский окружной судья Уильям О. Мертенсин, приговоривший девять кубинцев к десяти годам, сказал: «Эти террористические акты — глупость. Я не могу признать разумным такой способ борьбы с коммунизмом».
Поклонники Фиделя любили его так же сильно, как враги ненавидели. Для молодежи из числа «новых левых» события на Кубе были самой волнующей темой. Кастро, казалось, разделял их критическое отношение к Советам. В то время как Советский Союз и Восточная Европа перед лицом экономического кризиса прибегли к экспериментам со свободным предпринимательством, Куба в пуристских традициях Мао собиралась идти по другому пути. Тодд Гитлин из американской Эс-ди-эс писал, что «здесь налицо модель революции, осуществляемой студентами, а не Коммунистической партией, причем они действуют во многом вопреки ей». Молодежь мира желала увидеть Кубу, и кубинцы хотели показать ей свою витрину социализма. Такой смелый эксперимент, так близко от США, поражал, несмотря на все неудачи. Поэтому Гинзберг оставался под впечатлением от увиденного даже после того, как его выдворили с Кубы. Жесткая оппозиция со стороны США придавала героический ореол маленькому острову сахарного тростника.
Официальная позиция Эс-ди-эс по отношению к Кубе и другим революциям в странах «третьего мира» именовалась «критической поддержкой». Когда Тодд Гитлин подобно своим предшественникам — Леруа Джонсу и Аллену Гинзбергу принял участие в поездке на Кубу, организованной Эс-ди-эс, то решил не поддаваться восхищению. Он писал: «Я знал все страшные и смешные истории приезжих с Запада (Линкольн Стеффене, Джордж Бернард Шоу, Х.Г. Уэллс, Сидней и Беатрис Вебб), совершавших путешествия на Восток и попадавших в ловушки собственных апологий. Я не собирался допустить, чтобы то же произошло со мной». И он укрепился в своем скептическом отношении к чарам революции, взяв с собой список вопросов о гражданских свободах, демократии и правах инакомыслящих.
Поездка началась, как это часто бывало, через Мехико, чтобы обойти препятствия для туристов со стороны США. Мексиканское правительство открыто расходилось во мнении с США по вопросу об отношении к Кубе и отказалось прервать связи с исторически близким ей соседом по Карибскому бассейну. Однако молодые американцы, ехавшие через Мехико, не знали, что президент Мексики Густаво Диас Ордас, испытывавший параноидальный страх перед кубинской революцией, тщательно отмечал в списках пассажиров, которые следовали рейсом до Гаваны, всех мексиканцев, находившихся на борту. Если же там были американцы, он передавал список спецслужбам США.
Приезд группы представителей Эс-ди-эс удачно совпал по времени с проведением длившегося неделю международного культурного конгресса. Английский историк Эрик Хобсбаум писал для «Таймс литэрари сапплемент»: «Куба была, бесспорно, идеальным местом для такого конгресса. Это не только готовая к борьбе героическая страна, дольше которой, как указывал Кастро, сопротивляется Америке только Вьетнам, но и очень привлекательная и замечательная хотя бы потому, что это одно из тех редких государств мира, где народ действительно любит свое правительство и доверяет ему». Среди светил, присутствовавших на конференции, были писатель Хулио Кортасар и знаменитый своими фресками художник Давид Сикейрос. Ходил слух, что некий разъяренный троцкист признал в Сикейросе одного из участников покушения на Троцкого.
Группу Эс-ди-эс разместили в гостинице «Гавана либре», бывшей «Гавана Хилтон», достроенной перед самой революцией. Этот чистый современный отель был одним из первых и последних многоэтажных зданий в Гаване. Молодые радикалы чувствовали себя там комфортно. Они ели крабовые и креветочные салаты, запивая их «Куба либре», посещали фабрики, что, по общему признанию, редко делали в США, учебные курсы, фермы, работники которых действительно пели по дороге на работу. Гитлин попытался сохранить свой скептицизм, но даже он признал: «Повсюду я видел энергию, удивительную ответственность. Обыкновенные люди казались одновременно и собранными, и раскованными». Нечасто приходилось видеть такое сочетание: этих людей питала энергия молодой революции, их воодушевлял харизматический лидер, и вместе с тем им были присущи спокойствие, музыкальность, чувствительность, добрый юмор, открытость, свойственная карибской культуре. Гитлин, Том Хейден, другие лидеры Эс-ди-эс рассуждали о революции и говорили о том, что будут делать во время съезда демократической партии, который должен был состояться летом.
Гитлин возвратился в США, исполненный далеко не одних положительных впечатлений, но и увиденное им оказалось достаточным для организации поездок членов Эс-ди-эс на Кубу.
Влияние Эс-ди-эс быстро росло в кампусах колледжей, и в 1968 году ее численность составляла приблизительно сто тысяч человек.
Марк Радд был в первой группе, чью поездку на Кубу организовали Гитлин и Эс-ди-эс. Эту группу разместили в «Ривьере», невысоком здании над пешеходным мостиком возле бухты. Но Радд и его спутники были против такой роскоши и захотели, чтобы их поселили в пустующих студенческих общежитиях, находившихся в многоквартирных домах по соседству. Куда бы они ни направлялись в тот год героического герильеро, они везде видели портрет Че — на стенах, в магазинах, в домах. Проезжая по сельской местности на автобусах, они посмотрели на долину и увидели портрет Че размером в несколько акров, сделанный из белого камня и красной земли. Радд знал правило Че: «Долг каждого революционера — делать революцию». Он страстно желал стать революционером, быть «как Че». Вскоре ему предстояло вернуться в кампус «Лиги плюща». Он рвался назад.
Никогда не объясняйте, что вы делаете. Это отнимает кучу времени и редко срабатывает. Покажите им это с помощью ваших действий, а если они не поймут, вставьте им хорошенько — может, в следующий раз до них дойдет.
«Я ощутил, что Марк — фанатик в душе, поэтому в его присутствии чувствовал себя немного не в своей тарелке». Так писал Том Хейден о своей встрече с Марком Раддом; в тот момент ему было двадцать девять лет, а Радду — двадцать, и он был студентом Колумбийского университета.
В 1968 году существовало выражение: «Не доверяйте тем, кому за тридцать». Эту формулировку иронически предлагал Чарльтон Хестон, давая советы молодым воинственным шимпанзе в голливудском фильме 1968 года «Планета обезьян». В другой картине, «Дикость на улицах», выпущенной в том же году, речь идет о диктатуре молодежи; на всех, кто старше тридцати пяти лет, ведется облава, их отправляют в концентрационные лагеря, где доводят до беспомощного состояния, заставляя принимать большие дозы ЛСД. Создателям этого фильма было за тридцать, как и тем, кто утверждал, что молодежь не доверяет никому из перешагнувших тридцатилетний рубеж. Двадцатилетние никогда не высказывали столь нелепых суждений. В1968 году Эбби Хоффману исполнилось двадцать два, как и «черной пантере» Бобби Силу. Товарищу Хоффмана Джерри Рубину стукнуло тридцать, а Элдриджу Кливеру — тридцать три.
Но студенты колледжей конца 60-х отличались от студентов начала десятилетия. Бунтарство было им присуще даже в большей степени, чем их старшим товарищам, а выражать подобные настроения они умели хуже. Том Хейден описывал Радда как «хорошего, с несколько нечеткой дикцией и сумбурной речью паренька из пригорода Нью-Джерси, с голубыми глазами, песочного цвета волосами и беззаботной манерой держать себя. Трудно было определить, в чем проявлялась его беззаботность: по-видимому, в том, что у него не было времени для смены одежды или участия в бесплодных спорах».
Стиль и манера поведения Радда, несомненно, отличались от манеры поведения Тома Хейдена или Марио Савио. Они были консервативны в одежде; их превосходное произношение обращало на себя внимание; наконец, они часами участвовали в спорах с участниками движения, к которому принадлежали. Хейден, выражавшийся с блистательной ясностью, мог обратить внимание на «нечеткость» речи Радда, но подлинное отличие заключалось в том, что Радд, будучи упорным и вдумчивым читателем, тем не менее не придавал словам такого значения, как Хейден. Подрастающее поколение бунтовщиков не стремилось вести себя цивилизованно. В то время как Савио — возможно, лучший оратор из среды студентов поколения 60-х — был известен тем, что снял обувь, дабы не запачкать полицейский автомобиль, Радд был известен тем, что, сидя в апартаментах вице-президента Колумбийского университета, стаскивал с себя ботинки.
Быть студентом в конце 60-х означало нечто иное, нежели в начале десятилетия. Одно из важных отличий было связано с призывом. Ни Эбби Хоффман, ни Том Хейден, ни Марио Савио не подлежали призыву, бывшему угрозой для студентов: их могли отправить на войну, на которой американцев убивали, где они погибали тысячами. Вероятно, еще важнее было то, что войну с ее жестокостью и бессмысленным насилием каждый вечер показывали по телевизору. Как бы студенты ни поносили войну, они не в силах были ее остановить. Они даже не имели права голосовать, если им не исполнился двадцать один год, хотя призыву подлежали с восемнадцати лет.
Но несмотря на все эти различия, одно, к несчастью, оставалось неизменным — университет как таковой. Если в последние годы американские университеты оказались своего рода заповедником взглядов левого направления и активности, то это надо оценивать как наследие выпускников конца шестидесятых. В 1968 году университеты все еще оставались очень консервативными учреждениями. Научное сообщество с энтузиазмом поддерживало правительство во Второй мировой войне, дружно выступало в поддержку «холодной войны» и, хотя уже и начало проявлять колебания, склонно было поддерживать и войну во Вьетнаме. По этой причине руководство университетов воображало, что их кампусы — весьма подходящее и даже желательное место для вербовки тех, кто будет воевать с помощью оружия, разработанного в «Доу кемикал», не говоря уже о наборе офицеров в вооруженные силы. И хотя университеты были знамениты работавшими в них интеллектуалами, такими как Герберт Маркузе или С. Райт Миллз, более типичным их «продуктом» были деятели вроде Генри Киссинджера, выпускника Гарварда. В особенности оплотом консервативной элиты выступало объединение университетов «Лига плюща» на северо-востоке страны. Почетным членом совета директоров Колумбийского университета был Дуайт Эйзенхауэр. Среди действительных членов присутствовали: основатель Си-би-эс Уильям С. Пэйли; Артур X. Шульцбергер, семидесятилетний издатель «Нью-Йорк Таймс»; его сын Артур О. Шульцбергер, который годом позже после смерти отца принял эту должность; прокурор округа Манхэттен Фрэнк С. Хоуган; Уильям А. М. Верден, директор «Локхид», главный поставщик оружия для вьетнамской кампании; Уолтер Тейер из «Уитни корпорейшн», фандрайзер, работавший на Никсона в 1968 году; и, наконец, Лоуренс А. Уэйн, кинопродюсер, советник Линдона Джонсона и член правления «Консолидейтед Эдисон». Годом позже студенты опубликовали документ, в котором утверждалось существование связи между членами правления Колумбийского университета и Си-ай-эй. Колумбийский и другие университеты, входившие в «Лигу плюща», выпускали специалистов, призванных занять руководящие посты в промышленности, издательском и финансовом деле, готовили людей, стоявших за спинами политиков и военных, тех самых, кого С. Райт Миллз определил в своей книге как политическую элиту.
В Колумбийском университете декан предложил проводить «часы хереса», во время которых студенты, одетые в блузы и серые шерстяные штаны, потягивали слабый херес из граненых бокалов, обсуждая проблемы, возникавшие в жизни кампуса. То был исчезающий мир, за сохранение которого администрация боролась в 1968 году.
Причины недовольства нового «урожая» студентов не слишком отличались от прежних. Том Хейден, учившийся в Мичиганском университете, был недоволен, обнаружив, что оказался союзником корпоративного мира. Новые студенты могли ощутить то же самое еще острее. Марк Радд говорил о Колумбийском университете: «Вступая в университет, я многого ожидал от Башни Плюща на Холме: я думал, что это место, где преданные своему делу профессора будут учить правде, которую нужно будет нести в мир, ожидающий этого с надеждой. Вместо этого я увидел огромную корпорацию, извлекавшую деньги из недвижимости и государственных контрактов на исследования, а также богатевшую за счет платы за обучение, вносимой студентами; я увидел преподавателей, которые заботились только о том, чтобы мы продвигались в изучении преподаваемых ими узкоспециальных предметов (каждый — своего). Хуже всего было то, что университет оказался организацией, бессильно взиравшей на расизм и милитаризм, царившие в обществе». Престижнейшие учебные заведения — те, что стремились использовать свой статус, дабы «снимать сливки» с молодого поколения — привлекать самые светлые умы, самых многообещающих, — на самом деле были худшими.
Нью-Йорк, особенно многочисленные кварталы, расположенные в Ист-Вилледже — центре города, стал центром контркультуры хиппи. Здесь жили Эбби Хоффман и Аллен Гинзберг, а также Эд Сандерс — лидер группы «Фагз» (в ее названии было использовано слово, употребленное Норманом Мейлером в романе «Обнаженные и мертвые», поскольку Сандерс не мог использовать другое слово на «F», которое хотел). Во время различных мероприятий Хоффман часто приносил с собой в Ист-Вилледж свой особый мед, смешанный с вытяжкой из гашиша. Ист-Вилледж, обветшалый район в Нижнем Ист-Сайде, лишь недавно получил свое название, поскольку Гринвич-Вилледж, ныне Вест-Вилледж, где прежде жили битники, стал чересчур дорогим. Чрезвычайно преуспевающий Боб Дилан по-прежнему жил в Вест-Вилледже. То же самое произошло в Сан-Франциско, где Ферлингетти остался в районе Норт-Бич, который благодаря битникам стал чрезвычайно модным, между тем как хиппи перебрались в районы победнее и подальше от центра — Филлмор и Хейт-Эшбери.
Ист-Вилледж стал настолько знаменит своим «хипповым» стилем, что экскурсионные автобусы начали останавливаться около многолюдных магазинов на улице Святого Марка — или Святого Маркса, как любил называть ее Эбби Хоффман, — чтобы туристы могли посмотреть на хиппи. В сентябре 1968 года обитатели Ист-Вилледжа взбунтовались: они организовали собственный автобусный тур по респектабельному району Куинс, где задавали вопросы людям, косившим лужайки, и фотографировали тех, кто снимал их самих.
В 1968 году Сан-Франциско и Нью-Йорк были двумя центрами американской поп-культуры, расположенными на противоположных полюсах. Это проявилось, в частности, в том, что у продюсера рок-концертов Билла Грэхэма было два зала: «Филлмор-Вест» в районе Филлмор в Сан-Франциско и «Филлмор-Ист», открывшийся в 1968 году на пересечении Второй авеню и Шестой улицы в Ист-Вилледже. Теперь рок-концерты шли в помещении, где прежде размещался «Театр Эндрсон идиш». Джон Моррис, которому удалось попасть в «Филлмор-Ист», был там тремя годами раньше на заключительном показе шоу Андерсона «У невесты есть Фарбланджет» с Менашей Скапьником и Молли Пикон в главных ролях. Вновь открытый Моррисом театр представил концерты таких групп, как «Фагз», «Кантри джой» и «Фиш»; последние стали знамениты благодаря своей острой сатире, направленной против войны во Вьетнаме, — «I Feel Like I’m Fixin’ To Die Rag» («Я чувствую себя как приговоренный к смерти»). Затем они убедили Грэхэма открыть «Ист-Вилледж-Филлмор» в здании на другой стороне улицы.
Грэхэм не только был наиболее влиятельной фигурой в сфере рок-музыки в 1968 году: он часто устраивал бесплатные концерты во время различных мероприятий, связанных с политикой, в том числе и для студентов Колумбийского университета, когда они объявили забастовку в апреле. Между рок-музыкой и кампусами колледжей стали формироваться тесные связи. «Более 70% выступлений профессиональных исполнителей приходится на концерты в колледжах», — говорила Фэнни Тейлор, исполнительный секретарь Ассоциации организаторов концертов в колледжах и университетах в 1968 году.
Студенты колледжей также представляли собой значительную долю среди тех, кто покупал записи. В 1967 году общий объем продаж записей в Америке достиг рекордной цифры: он превысил миллиард долларов, удвоившись за последние десять лет. При этом впервые записи альбомов обогнали синглы по количеству продаж. Те же тенденции сохранились и в 1968 году.
О музыке конца 60-х существует достаточно устойчивое представление. Она была «тяжелой», характеризовалась вибрирующими, медленно затухающими звуками электронных инструментов и другими приемами, милыми сердцу тех, кто употребляет наркотики (многие из этих особенностей были впервые введены «Битлз»). Обратная связь и записи по двенадцати каналам обеспечивали сложное и часто громкое звучание, даже когда играло всего несколько музыкантов. Во время исследований влияния рок-музыки на морских свинок, в течение трех месяцев проводившихся в Университете Теннесси, животным давали слушать то, что обычно звучало на дискотеках; ученые обнаружили разрушение клеток в улитке (часть уха, где звуковые волны преобразуются в нервные импульсы). Однако студенты колледжей, составлявшие существенную часть от общего числа слушателей поп-музыки, в 1968 году не подвергали свои уши такой опасности. Они едва простили Бобу Дилану, что в 1966 году он начал писать в стиле рок, и радовались, когда, начиная с песни «Джон Уэстли Хардинг», Дилан вернулся к акустической гитаре и жанру баллад в стиле фолк, хотя полного возврата к звуку, характерному для фолка, исполняемого Диланом в 1963 году, так и не произошло.
В 1968 году «Лайф» определил новую рок-музыку как «первую музыку, появившуюся на свет в эпоху, когда стала возможной мгновенная коммуникация». В 1967 году по всему миру с помощью спутниковой связи был впервые передан «живой» концерт «Битлз».
«Лайф» назвал рок-музыку 1968 года «электрическим рогом изобилия». 1968 год был годом создания баллад с текстами высокого уровня и четкой мелодической линией. Активная участница борьбы за мир и исполнительница Джоан Баэз, которой к тому времени исполнилось двадцать семь, по-прежнему выступала перед огромными аудиториями: она пела баллады Дилана, «Роллинг стоунз», «Битлз», поэтичного Леонарда Коэна и своего товарища по борьбе, писавшего в стиле фолк, Фила Окса. Кубинцы подражали стилю ее баллад, и таким образом ее мягко звучащие, лиричные баллады, содержавшие в себе тему протеста, распространились по всему испаноязычному миру. Даже баски начали петь баллады в духе Баэз на своем древнем языке, существующем «вне закона». Саймон и Гарфункель, вынужденные бороться за признание аудитории в начале 60-х, поскольку их стиль более напоминал мадригалы эпохи Ренессанса, нежели рок-н-ролл, достигли новых высот популярности, выпустив в апреле 1968 года альбом «Букендз». Этот альбом, включавший в себя такие песни, как «Америка», в которой поется о поисках души страны, некоторые поклонники считают лучшим из всего, что было создано этим дуэтом. Звук баллад, исполнявшихся Кросби, Стиллзом и Нэшем, а также Нейлом Янгом, напоминал о стиле кантри, как и песни группы «Криденс», хотя их инструментальные композиции изобиловали звуками электрических инструментов. Джони Митчелл, двадцатичетырехлетняя уроженка Канады, длинноволосая блондинка с кристально чистым голосом, стала в 1968 году звездой в США благодаря своим балладам. Джерри Джефф Уокер исполнял балладу, где рассказывалось о печальной судьбе уличного музыканта Боджанглса; Пит Тауншенд, гитарист и автор песен, исполнявшихся группой «Зе ху», сожалел о том, что музыка становится слишком серьезной. С тех пор как основной аудиторией поп-музыки стала молодежь, музыка, по его мнению, должна была стать более веселой. «Черт возьми, нынче в музыке нет места для молодежи», — говорил Тауншенд.
Границы между музыкальными направлениями стали на удивление зыбки. Дейв Брабек, шестнадцать лет проработавший с джазовым квартетом, распустил свою группу и начал сочинять симфоническую музыку. Три британских музыканта — Эрик Клэптон, Джек Брюс и Джинджер Бейкер — перешли от блюза и джаза к року, назвав себя «Крим». Эта группа вызвала восторг у дирижера Нью-Йоркской филармонии Леонарда Бернстайна, который в пятьдесят лет, завершив концертный сезон 1968 года, оставил свою должность. Особенно он восторгался Джинджером Бейкером, о котором говорил: «Мне кажется, их барабанщик по-настоящему умеет отсчитывать время».
Записанные альбомы выходили во все более тщательном оформлении, часто с двойными клапанами обложек. Причудливо скомпонованные фотографии исполнителей, наряженных в странные костюмы, обрамляла крутящаяся, пульсирующая графика. Обложки альбомов фактически оформлялись с расчетом на молодых людей, куривших марихуану или принимающих ЛСД: они, по-видимому, рассматривали конверты часами. Под влиянием наркотиков все казалось вдвойне глубоким, за всякой вещью были различимы скрытые смыслы. Явно прямолинейные фильмы, такие как «Выпускник» 1967 года, где шла речь о молодом человеке, неуверенном в собственном будущем из-за зыбкости ценностей того мира, где он живет, казались наполненными куда более глубоким содержанием. Песни «Битлз» анализировались подобно стихам Теннисона. Кто такая Элеанор Ригби? В фильме итальянского режиссера Мако Феррери «Человек с воздушными шариками», где в главной роли снялся Марчелло Мастроянни, шла речь о разочарованном человеке со связкой воздушных шаров. Герой фильма решил испытать шары на прочность и обнаружил, что каждый из них отличается от остальных. На этом фильм кончался. Вы поняли что-нибудь? Поняли общий смысл? Именно настойчивый поиск скрытых смыслов во всем был причиной неожиданного успеха малобюджетного триллера 1968 года «Ночь живого мертвеца»: его восприняли не как фильм ужасов, где действуют зомби, не как дешевый триллер, какие время от времени выпускались начиная с середины 30-х годов, но как убедительную сатиру на американское общество.
Певица Дженис Джоплин, чей голос скрипуче звучал в 1968 году на концертах вместе с калифорнийскими группами «Биг бразер» и «Холдинг компани», говорила, что не считает себя хиппи, поскольку хиппи верят, что можно попытаться изменить мир к лучшему. Напротив, она утверждала, что принадлежит к битникам: «Битники считают, что мир не собирается меняться к лучшему, и говорят: «Ну и черт с ним», — напиваются и веселятся».
Хиппи пытались изменить мир к лучшему, однако и они проводили немало времени, напиваясь и веселясь. Марихуану в американских колледжах в 1968 году курили чаще, чем в наши дни табак. Многие полагали тогда (а многие разделяют это мнение и теперь), что правительственное законодательство против наркотиков являлось средством подавления и что истинно демократическое общество легализует употребление наркотиков.
Казалось, американцы разделились на два лагеря: одни жили по-новому, другие отчаялись понять новый образ жизни. Секрет неожиданного успеха театрального представления «Волосы», американского рок-мюзикла из жизни племен, заключался в том, что хотя во время действия на сцене практически ничего не происходило, здесь была претензия на то, чтобы предложить зрителям бросить взгляд на жизнь хиппи. При этом поддерживался стереотип, будто хиппи совершенно ничего не делают, и делают это (то есть ничего) с невыразимым энтузиазмом — очевидно, вызванным наркотиками. Газеты и журналы часто публиковали описания жизни кампусов. Почему фото, сделанное на свадьбе Эбби Хоффмана, попало на обложку журнала «Тайм»? Да потому что пресса, а также весь остальной истеблишмент пытались понять «молодое поколение». То был один из «главных сюжетов года», с которым, как и с войной, они отказались бороться. Журналы и газеты регулярно помещали статьи о «новом поколении». В большинстве из них ощущался оттенок разочарования, поскольку журналисты не могли понять, на чьей стороне эти люди. Представители истеблишмента считали, что они придерживаются позиции «против всех и вся». 27 апреля 1968 года в передовице «Пари-матч» говорилось: «Они осуждают и советское, и буржуазное общество: организацию промышленного производства, общественный порядок, стремление достичь материальных благ, ванные комнаты и, в конце концов, работу. Другими словами, они осуждают западное общество».
В 1968 году в США вышла книга «Разрыв», в которой дядя и его длинноволосый племянник, курящий марихуану, пытаются понять друг друга. Племянник знакомит дядю с марихуаной, вкус которой неожиданно напоминает дяде «пачку чая». Но, покурив, он говорит: «Это расширило мое сознание. Кроме шуток! Теперь я понял, что имеет в виду Ричи. Я слушал музыку и слышал в ней то, чего никогда не различал прежде».
Рональд Рейган дал хиппи следующее определение: «Одевается, как Тарзан, носит волосы, как у Джейн, и пахнет, как Чита». То, что подход Рейгана оказался недостаточно глубок в интеллектуальном отношении, никого не удивило, но большинство представлений о хиппи имело с ними мало общего. Общество не изменилось к лучшему с начала 50-х, когда представление о целом поколении так называемых битников (выражение, придуманное романистом Джеком Керуаком) с помощью телевидения было сведено к персонажу по имени Мейнард Дж. Кребс, который редко мылся и ворчал: «Работа?!» — ужасаясь всякий раз, когда у него появлялась возможность устроиться на службу, приносящую доход. Норман Подгорец написал эссе в «Партизан ревью», посвященное поколению битников; оно было озаглавлено «Богема, которая ничего не знает». Отрицание приверженности материальным ценностям и отвращение к корпоративной культуре расценивалось как нежелание работать. Постоянный упрек в недостатке гигиены прикрывал отрицание иной манеры одеваться, хотя ни битники, ни хиппи не были неряхами. Правда, Марк Радд был известен своей неаккуратностью, но многие другие молодые люди были опрятны и выглядели даже изысканно; они очень интересовались различными средствами для волос, ухаживали за своими вошедшими в моду длинными локонами, наряжались в вышитые брюки клеш.
Общественность была буквально помешана на длине волос. В 1968 году существовал плакат, расклеенный на двух тысячах досок объявлений: на нем был изображен восемнадцатилетний юноша с копной волос, а внизу была подпись: «Сделай Америку красивее — подстригись». Джо Намат, игрок «Джетс» — нью-йоркской команды по американскому футболу, — который носил волосы средней длины и иногда усы (его смелость и твердость сыграли большую роль в том, что футбол приобрел статус ведущего национального вида спорта в конце 60-х), часто слышал приветствия от своих поклонников, появляясь на стадионе: «Джо, подстригись!» В марте 1968 года, когда Роберт Кеннеди мучительно решал вопрос о том, баллотироваться ли ему в президенты, он получал письма, где говорилось, что если он хочет стать президентом, то должен подстричься. Тон этих писем был странно враждебным. «Никому не нужен президент-хиппи», — писал автор одного из них. И в итоге Кеннеди подстригся и выставил свою кандидатуру.
«Сынок, почему ты не пригласишь к нам домой кое-кого из “новых левых” на кока-колу и пирожные?»
К 1968 году в широких кругах, связанных с коммерцией, возникло мнение, что «разрыв поколений» представляет собой идею, которую можно выгодно использовать. Эй-би-си начала показ сериала «Модная команда» («The Mod Squad»), очевидно, не заботясь о том, что слово «mod» (модная) в Британии уже устарело. Персонажами сериала были трое молодых полицейских. Один из них напоминал молодого Боба Дилана, если его умыть и причесать, а другой — одного из «черных пантер» со сладенькой улыбочкой. Женщина-полицейский выглядела как молодой вариант Мэри из группы фолк-сингеров «Питер, Пол и Мэри». Все трое вели себя вызывающе, поступали жестоко. Штампы контркультуры в подобной трактовке неожиданно оказывались абсолютно невинными. В анонсе, предложенном Эй-би-си, говорилось (как будто люди на самом деле подобным образом беседовали между собой): «Полиция не понимает нынешнее поколение, а оно, в свою очередь, не любит полицию. Решение — найти нескольких бойких молодых битников и дать им поработать в полиции». Далее в анонсе было сказано, что «сегодня на телевидении тон всему задают молодые... И вместе со всем поколением «молодых взрослых» зрителей Эй-би-си одерживает легкую победу».
«В 1968 году у всякого есть свое мнение относительно “разрыва поколений”». Эта фраза президента Колумбийского университета Грейсона Кирка, сказанная 12 апреля, когда он произносил речь в университете штата Виргиния, немедленно стала популярной. Андре Мальро, который в юности был известен своим пылким и мятежным характером, но в 1968 году входил в состав консервативного крыла правительства де Голля, отрицал существование разрыва между поколениями и настаивал, что дело заключается в нормальной для молодежи борьбе в процессе взросления. «Глупо было бы верить в такой конфликт, — говорил он. — Основная проблема состоит в том, что наша цивилизация — машинная цивилизация — может научить человека всему, за исключением главного: как быть человеком». Председатель Верховного суда США Эрл Уоррен сказал в 1968 году, что «одна из наиболее насущных потребностей нашего времени» состоит в смягчении напряжения между тем, что он называл «дерзость молодежи», и «спокойным практицизмом» более зрелых людей.
Некоторые уверяли, что современная молодежь просто находится в состоянии перехода к постиндустриальному обществу. В дополнение к широко распространенному мнению, что новая молодежь, хиппи, не хочет трудиться, существовало убеждение, что они не должны этого делать. В результате анализа, проведенного Исследовательским советом южной Калифорнии, были получены выводы: к 1985 году большинству американцев достаточно работать лишь шесть месяцев в году, чтобы обеспечить достойный уровень жизни. Ученые предостерегали, что рекреационные возможности будут в вопиющем состоянии и не смогут обеспечить проведение досуга, который у нового поколения будет значительно более продолжительным, чем у нынешнего. Эти выводы были сделаны на основе роста доли валового национального продукта, приходящейся на душу населения. При делении общего показателя валового национального продукта на количество населения страны, включая иждивенцев (то есть при учете того, на какие материальные блага и социальные услуги может рассчитывать каждый), итоговая цифра должна была удвоиться в период с 1968-го по 1985 год. В 60-е многие верили в то, что развитие технологий в Америке приведет к увеличению досуга, и лишь немногие, в их числе и Герберт Маркузе, пытались доказать, что этого не произойдет.
Джон Кифнер, молодой журналист из «Нью-Йорк Таймс», пользовавшийся уважением среди студентов Колумбийского университета, будучи в Амхерсте, написал в январе 1968 года статью о студентах и марихуане. В ней сообщались шокирующие сведения о продаже в городе большого количества бумаги, для папирос и отсутствии спроса на табак. Статья вводила читателей в круг представлений об использовании наркотиков. Эти студенты купили марихуану не для того, чтобы забыть о своих проблемах, а для того, чтобы повеселиться. «Интервью со студентами показали, что хотя некоторые из употребляющих наркотики испытывают жизненные трудности, для многих других это не так». Статья содержала мнение, что стиль жизни, подразумевающий употребление наркотиков, поддерживается благодаря освещению его в средствах массовой информации. Цитировалось высказывание ректора университета в богатом пригороде Уэстчестера: «Несомненно, это явление нарастало в течение лета. В таких изданиях, как «Эсквайр», «Лук» и «Лайф», появились статьи об Ист-Вилледже, где был описан имидж, которому захотели следовать ребята».
В подобных статьях изображались «вечеринки с марихуаной в колледжах». Заметим, что частенько собравшиеся вместе студенты, покуривал марихуану, читали такие тексты. При этом они начинали безудержно хихикать, а потом — хохотать до хрипоты. В Ист-Вилледже общепринятым способом провести дождливый день было напиться и пойти в кино на площади Святого Маркса, где иногда, купив билет за доллар, можно было посмотреть в придачу к художественному фильму старую документальную ленту о вреде марихуаны «Безумие и папиросы».
Марихуана стала наркотиком двадцатого века в США До 1937 года она не была запрещена законом. Препарат ЛСД, диэтиламид лизергиновой кислоты, или просто «кислота», был случайно открыт в 30-е годы в шведской лаборатории доктором Альбертом Хоффманом, когда небольшое количество этого вещества попало ему на подушечки пальцев и вызвало «измененное состояние сознания». После войны лаборатория Хоффмана понемногу продавала это вещество в США, где саксофонист Джон Колтрейн, прославившийся своей блистательной и в то же время углубленной манерой исполнения, трубач-джазист Диззи Гиллеспи и пианист Фелоньос Монк экспериментировали с новым наркотиком, хотя и не в таких масштабах, как ЦРУ. Вещество было трудно обнаружить, поскольку оно не имело ни запаха, ни вкуса, ни цвета. Враг, тайно подвергнутый действию ЛСД, мог выдать свои тайны или потерять уверенность в себе и сдаться. Это породило идею добавлять «кислоту» в прохладительные напитки. Планировалось, в частности, тайком дать «кислоты» лидеру Египта Гамалю Абдель Насеру, а также Фиделю Кастро, чтобы они начали болтать глупости и лишились своих сторонников. Но, узнай Аллен Гинзберг и другие о том, что Фидель тоже употребляет ЛСД, популярность кубинского лидера среди молодежи возросла бы наверное, многократно.
Агенты экспериментировали на себе (однажды один из них бросился на улицу и обнаружил, что на самом деле автомобили — это «кровожадные чудища»). В сотрудничестве с армией они также ставили опыты на безымянных жертвах, в том числе на заключенных и проститутках. В нескольких случаях тесты привели к самоубийствам и психозам, а ЦРУ убедилось, что добиться толку на допросе от человека, находящегося под воздействием ЛСД, почти невозможно. Эксперименты с «кислотой» поощрялись Ричардом Хельмсом, который в период с 1967-го по 1973 год занимал пост главы ЦРУ.
Тимоти Лири и Ричард Альперт, преподаватели Гарвардского университета, изучали ЛСД, принимая его или давая другим. В начале 60-х их работа пользовалась уважением, пока некие родители не пожаловались, что их ребенок — подававший надежды студент Гарварда — хвастается, будто «нашел Бога и открыл тайну Вселенной». Парочка покинула Гарвард в 1963 году, но продолжила свои эксперименты в Милбруке (штат Нью-Йорк). В 1966 году ЛСД был запрещен законодательным актом конгресса. Лири был арестован, но его слава только укрепилась. Альперт стал последователем индуизма и взял себе имя Баба Рам Дасс. В 1967 году Аллен Гинзберг призвал каждого, кому исполнилось четырнадцать, попробовать ЛСД хотя бы раз. Бестселлер Тома Вулфа, превозносивший ЛСД и способствовавший его популяризации — «Электрик кул-эйд эсид тест», — вышел в 1968 году.
Прием этого наркотика вызывал непредсказуемые последствия. Одни испытывали приятные ощущения; у других развивались кошмарные маниакальные депрессии или паранойя (это называлось «плохое путешествие»). Студенты, гордившиеся своей зависимостью от наркотиков, настаивали на том, что «путешествие» следует предпринимать под надзором товарища, который в данный момент не принял наркотик, но пробовал его прежде. Для многих, в том числе и для Эбби Хоффмана, существовало некое тайное братство между тем, кто принял «кислоту», и тем, кто наблюдает за ним.
В прессе начали появляться жуткие истории. В январе 1968 года некоторые газеты поместили сообщения о шестерых молодых людях, студентах колледжей, которые полностью и навсегда лишились зрения из-за того, что, находясь под воздействием ЛСД, смотрели на солнце. Норман М. Йодер, уполномоченный Канцелярии по проблемам зрения Отдела здравоохранения штата Пенсильвания, заявил, что сетчатка глаз у юношей подверглась разрушению. То был первый случай полной слепоты, хотя похожая история уже имела место в мае прошлого года в Санта-Барбаре, в Калифорнийском университете: тогда, по сообщениям, четыре студента утратили способность читать из-за того, что смотрели на солнце после приема ЛСД. Вместе с тем многие истории о вреде, нанесенном употреблением ЛСД, оказались выдумкой. Тест, проведенный войсками химической защиты вооруженных сил, не подтвердил, что ЛСД вызывает повреждение хромосом, хотя об этом повсюду ходили слухи.
Глубокое воздействие ЛСД оказал на поп-музыку. Альбом «Битлз» 1967 года «Sergeant Pepper’s Lonely Hearts Club Band» («Оркестр Клуба одиноких сердец сержанта Пеппера») отразил в музыке, текстах и дизайне обложки эксперименты участников группы с наркотиками. Это было также справедливо для более ранней песни, «Yellow Submarine», положенной в основу одноименного фильма 1968 года. О первом воображаемом путешествии Джона Леннона в подводной лодке сообщалось, что оно «произошло» после того, как он съел кусочек сахара с дозой ЛСД. С точки зрения слушателей, в «Сержанте Пеппере» речь шла о наркотиках; он оказался одним из первых «кислотных» альбомов, ознаменовавших наступление эпохи психоделической музыки и психоделического дизайна обложек альбомов. Возможно, из-за того, что прослушивание музыки часто сопровождалось приемом наркотиков, «Сержант Пеппер» был объявлен исполненным глубокого смысла. Спустя годы Эбби Хоффман сказал, что эта запись выражала «наше видение мира». По его словам, то был «Бетховен, зашедший в супермаркет». Однако ультраконсервативное «Общество Джона Берча» заявило, что альбом оказывает на слушателей воздействие, сходное с эффектом «промывания мозгов»; отсюда был сделан вывод о причастности «Битлз» к международному коммунистическому заговору. Би-би-си наложила запрет на трансляцию песни «А Day in the Life» («День из жизни») из-за слов «I’d love to turn you on»21, а губернатор Мэриленда Спиро Эгню провел целую кампанию, дабы запретить песню «With a Little Help from My Friend» («С небольшой помощью моего друга»), поскольку великая четверка пела, что именно так они «достигли высот».
«Битлз» не были изобретателями эсид-рока — своего рода гибрида ЛСД и рок-музыки, — но благодаря своему статусу сделали его знаменитым. Группы в Сан-Франциско сочиняли музыку в стиле эсид-рока несколько лет, но к 1968 году немногие из них (например «Джефферсон эйрплейн» и «Грейтфул дэд») приобрели международную популярность, в то время как большая часть («Дейли флэш», «Селестиал хистериа» и др.) были известны лишь в своем городе.
Новая музыка, рассчитанная на население студенческих городков, имела отношение не только к политике и наркотикам, но и к сексу. Как и политические демонстрации, рок-концерты часто становились «прелюдией» к внезапным сексуальным контактам. Некоторые певцы были откровеннее других на этот счет. Джим Моррисон, рокер, обладатель бархатистого голоса, солист группы «Дорз», носивший кожаные штаны в обтяжку, называл себя эротическим политиком. В 1969 году на концерте в Майами он призывал слушателей снять одежду, а затем объявил: «Хотите посмотреть на мой член, не так ли? Вы ведь за этим пришли, да?» Дженис Джоплин говорила: «Моя музыка должна заставить вас не бунтовать, а трахаться».
В большинстве статей о новом стиле жизни присутствовало впечатление — то более, то менее искреннее, — что молодые люди, придерживающиеся этого нового стиля, много занимаются сексом. Теперь секс именовался «свободной любовью», поскольку казалось, что при использовании противозачаточных таблеток он не имеет никаких последствий. На самом деле это было не совсем так, в чем Марку Радду пришлось убедиться, участь на втором курсе Колумбийского университета: он заболел гонореей, и ему пришлось прибегнуть к помощи пенициллина. Эта болезнь передалась ему от студентки Бернарда, которая получила ее от женатого преподавателя философии. По существу, пенициллин, открытый в 40-е, был первой «таблеткой», необходимой в условиях сексуальной свободы. Второе средство, оральные контрацептивы, было разработано в 1957 году и в 1960-м получило лицензию Управления по продуктам питания и медикаментам. Как обнаружили врачи, работавшие в колледжах, оно быстро обогнало по популярности все остальные методы контроля над рождаемостью, и к 1968 году его применение стало в кампусах обычным делом.
Популярный лозунг «Не воюй, а занимайся любовью» показал, что эти два понятия взаимосвязаны. Случалось, что студенты участвовали в антивоенных демонстрациях, а затем, будучи в приподнятом настроении оттого, что стояли в тысячных толпах и пережили удары дубинок и слезоточивый газ, отправлялись заниматься любовью. Так развлекались не только члены Эс-эн-си-си. Эс-ди-эс и другие студенческие организации постоянно устраивали собрания, дабы решить, какие действия предпринять в дальнейшем. Затем, когда задуманное осуществлялось и было уже непонятно, что делать дальше, они действовали наобум. Но в перерывах между собраниями немало времени уделялось сексу. Как сказал один студент из Детройта в интервью журналу «Лайф»: «Мы не только едим и спим вместе, мы вместе протестуем против войны!»
Эд Сандерс, солист группы «Фагз», в песнях которой секс занимал важное место, называл середину 60-х «золотым веком траха». В своем бессюжетном «романе о “Йиппи!”» «Надкрылья Господа», сложившемся к 1968-му и опубликованном в 1970 году, он обращался к этой теме. Среди участников движения возникало немало пар, зачастую вскоре распадавшихся. Женитьба Тома Хейдена, Марио Савио, брак Мэри Кинг — вот лишь несколько примеров многочисленных непродолжительных семейных союзов, заключавшихся участниками движения.
Отношение к сексу еще более углубляло разрыв между поколениями. Казалось, что два общества с полностью не совпадающими законами сосуществуют одновременно. В то время как Сандерс переживал свои «золотые дни» в Ист-Вилледже, а Радд в Колумбийском университете лечился пенициллином, Джон Дж. Сантакки, член демократической партии, высказал требование (и добился успеха) в адрес руководства метрополитена, чтобы из вагонов были убраны рекламные плакаты фильма «Выпускник», поскольку на них были изображены Энн Банкрофт и Дастин Хоффман в постели.
Изменения относительно сексуальной морали касались не только Америки. Молодые женщины из Мексиканского студенческого движения шокировали соотечественников в 1968 году, выйдя на демонстрацию с плакатами: «Девственность — причина рака». В Париже в том же году демонстрации начинались с требований устроить для соучеников общие спальни. Президент де Голль, узнав якобы, что студенты в Нантерре хотят, чтобы у тех, кто учится вместе, было общее жилье, сконфузился, повернулся к секретарю и спросил: «А почему они не желают просто встречаться в кафе?»
В США только некоторые учебные заведения, отличавшиеся прогрессивными взглядами, имели общие спальни для студентов. Во многих университетах мужчинам предоставляли больше свободы, нежели женщинам. В «Лиге плюща» для женщин существовали отдельные учебные заведения, и правила в них целиком и полностью отличались от правил тех университетов, где учились мужчины. У юношей, учившихся в Колумбийском университете, безусловно, было значительно больше привилегий, нежели у девушек в Бернарде: женщинам не разрешалось жить где бы то ни было, кроме как в специально отведенных для них комнатах, в течение первых двух лет обучения. Противостояние в масштабах нации, поводом к которому послужили бы проблемы устройства жилья обучающихся вместе студентов, кажется нелепым. Но именно это происходило в 1968 году в течение нескольких недель после того, как журналист «Нью-Йорк Таймс» решил опубликовать статью о жизни студентки колледжа — одну из нескольких сотен статей о «новом стиле жизни». Одна второкурсница похвасталась репортеру (взяв с него слово, что он не будет называть ее имени), как она обманывала администрацию Бернарда, чтобы иметь возможность покидать кампус вместе со своим молодым человеком.
Хотя журналист сохранил имя девушки в тайне, администрация, решив избавиться от особы, бросившей тень на репутацию университета, ознакомилась с деталями и сумела установить, что виновница — студентка Линда Леклер, а затем потребовала ее исключения. Студенты начали протестовать против такого решения, причем многие утверждали, что оно могло быть принято только по отношению к женщине. Но странным образом борьба Линды Леклер и проблема «жить или не жить» в течение нескольких недель не только не сходила с первых полос «Нью-Йорк Таймс», но и освещалась изданиями, имевшими резонанс на уровне всей страны: «Тайм», «Ньюсуик», «Лайф» и другими. День за днем разворачивалась эта драма на страницах «Таймс»: вот совет университета Бернард дал девушке возможность выступить в свою защиту, вот приходят сотни человек послушать ее, вот она говорит о правах личности и вот наконец, «одетая в короткое ярко-оранжевое платье, ослепительно улыбается, читая окончательный вердикт: исключение заменено запретом посещать университетское кафе».
В материалах, опубликованных «Таймс», также упоминалось, что многие студенты, которым задавали вопросы об этой истории, «удивленно качали головами». Прессе за пределами университета это событие казалось важным свидетельством изменений, происходящих в обществе. Студентам 1968 года, как и большинству из нас сегодня, трудно было поверить в то, что такой незначительный случай мог попасть в газеты.
Два дня спустя «Таймс» продолжила тему, опубликовав статью о родителях Леклер под заголовком «Родители в отчаянии от поведения дочери в Бернарде». В ней приводились слова Пола Леклера из Гудзона (Нью-Гэмпшир): «Нам стыдно смотреть людям в глаза, мы не знаем, что делать... да, личность может поступать, как ей заблагорассудится, но когда ее поведение становится образцом для сотен людей — это неправильно».
Президента университета Бернард Марту Петерсон не удовлетворил чересчур мягкий приговор совета, и она попыталась исключить Леклер, вопреки принятому решению. В ответ студенты организовали у ее кабинета сидячую забастовку. Петиция, подписанная восемьсотпятьюдесятью студентами Бернарда, также содержала протест против исключения. В канцелярию хлынул поток писем как в поддержку второкурсницы, так и с нападками на нее. Она объявлялась символом всего, чего угодно, от гражданских свобод до упадка семьи в Америке.
Марта Петерсон заявила: «К нашему сожалению, мы также узнали, что общество испытывает буквально ненасытный интерес к теме секса в студенческом городке». Однако то было не простое любопытство. В прессе отразилось всеобщая точка зрения: «новому поколению» присуща «новая мораль». И к худу или к добру, но поведение молодежи свидетельствовало о наличии в обществе совершенно противоположных ценностей и моральных принципов, что принимало подчас весьма своеобразные формы. В одном из своих сочинений Эд Сандерс выражал уверенность: «через сорок лет все признают, что «Йиппи!» и те, кто в 1967—1968 годах участвовал в общей буче борьбы за мир, — важнейшая сила в культуре и политике за последние сто пятьдесят лет существования американской цивилизации». В то время изменчивость считалась основным свойством человеческого общества: иногда это вызывало панику, иногда — радость. Журнал «Лайф» писал: «В далеком будущем некий специалист по сексуальной антропологии, который станет анализировать таблетки, просмотры кинофильмов под открытым небом, работы Гарольда Робинса, небоскребы «Твинз» и другие артефакты американской сексуальной революции, сможет рассмотреть случай Линды Леклер и ее бойфренда Питера Бера как момент изменения морали нашей эры». Итак, вместе с осадой Хью, морскими пехотинцами, окопавшимися в Кхе-Сан, разгоревшейся войной в Биафре, расследованием сената инцидента в Тонкинском заливе, послужившего поводом к началу войны во Вьетнаме в августе 1964 года, выходом Дучке и членов немецкой Эс-дэ-эс на улицы Берлина, отказом чехов и поляков подчиняться Москве, — вместе со всем этим решение студентки Бернарда жить в комнате своего бойфренда, находившейся через дорогу от ее дормитория, попало на первые страницы журналов и газет.
Бойфренду Линды Леклер, кажется, не задали ни одного вопроса в ходе полемики. Сама Линда ушла из университета, после чего парочка присоединилась к коммуне. Бер, который, в отличие от нее, закончил обучение и получил диплом, впоследствии стал врачом-массажистом. В Бернарде смягчили правила: теперь, для того чтобы покинуть кампус, требовалось только разрешение родителей. Но осенью 1968 года студентки восстали даже против этого.
Существовала одна вещь, которая всегда интересовала Марка Радда, выросшего в обеспеченном пригороде в Нью-Джерси по соседству с бедным Ньюарком. Он часто спрашивал у родителей, почему они не остановили нацистов, когда те впервые пришли к власти. Несомненно, они могли попытаться хоть что-то сделать. Несмотря на свое постоянное ворчание по этому поводу, учась в средней школе, он не проявлял особой активности в вопросах политики. Он жил в благоустроенном Мейплвуде, куда его родители перебрались уже на склоне лет, после того как отец начал преуспевать на рынке недвижимости. Отец его был подполковником резерва, изменившим свою фамилию, напоминавшую еврейскую, на английский лад, чтобы уберечься от антисемитских проявлений в свой адрес на военной службе
Формирование у Марка Радда интереса к радикальной политике, как было и со многими людьми его возраста, не обошлось без журнала «Синг аут!», посвященного музыке фолк и песням протеста. Так он заинтересовался музыкой Ледбелли, Вуди Гатри и Пита Сигера. Ему нравилось учиться, причем немало книг он прочел по совету своей подружки — она разбиралась в политике и считалась интеллектуально развитой. Она даже была знакома с пасынком Герберта Маркузе Майклом Ньюманном, который позднее жил в одной комнате с Раддом во время учебы в колледже. Старший брат Ньюманна Томми был участником «группы единомышленников» «Ублюдки» из Ист-Вилледжа.
Радд никогда не занимался спортом. Много лет спустя он любил повторять, что его спортом был секс — чтение и занятия сексом с любимой девушкой, которая отправилась учиться в колледж Сары Лоренс. Радд хотел поступить в Чикагский университет, отличавшийся тем, что в нем были отменены спортивные занятия. В конечном итоге он выбрал Колумбийский университет, желая быть поближе к своей возлюбленной. Однако, как это часто бывает, оказавшись в колледже, оба завязали новые отношения.
Можно сказать, что, несмотря на консерватизм, присущий всем учебным заведениям, входившим в «Лигу плюща», Колумбийский университет оказался для Радда удачным выбором. Здесь, где возникло само выражение «разрыв между поколениями», Радд не был на хорошем счету у администрации, зато отношения со студентами складывались гораздо лучше. Подобно Радду большинство учащихся Колумбийского университета не выглядели атлетами. Радду рассказали, что университет поставил своеобразный рекорд: двенадцать лет подряд его футбольная команда проигрывала все матчи. В перерывах между матчами команда показывала специальные номера; один из них назывался «Ода диафрагме». Студенческих организаций было мало. Летом 1968 года Радд и его друзья арендовали помещение на 114-й улице на летний период и дали ему название «Сигма Дельта Сигма».
В 1965 году, когда Радд стал студентом колледжа, Эс-ди-эс отказалось от бесполезных попыток создать свои организации в городах страны и осознала, что кампусы колледжей являются гораздо более благодатной почвой для привлечения сторонников в ее ряды. Однажды вечером, в начале первого года пребывания Радда в колледже, Дэвид Гилберт постучался в дверь Радда и сказал: «У нас намечается собрание, на котором мы будем кое-что обсуждать. Может быть, хотите прийти?»
«Это стало социальным явлением, — вспоминал Радд. — Люди так жили. Субкультура давала возможность славно развлечься. Девочки, наркотики — вот и все. В те дни никто не думал о том, чтобы выйти на Уолл-стрит».
Жизнь Радда в Колумбийском университете переменилась. Он стал радикально настроенным сотрудником отделения Эс-ди-эс в своем кампусе, посещал дискуссии и митинги, сам стучался в двери и планировал акции протеста. «Мне нравилось говорить о революции, о том, как изменить мир, улучшить его. На собраниях обсуждались важные вещи, затем мы переходили к действиям. Наверное, за пять лет я посетил больше тысячи митингов. Впечатление было совсем иным, нежели от занятий. Сотрудникам Эс-ди-эс было очень многое известно. Они знали кучу всего о Вьетнаме, о революциях, направленных на свержение колониализма, о националистических течениях».
При этом для Радда особенно важным было то, что слово влекло за собой действие. «Я всегда ценил людей, которые могли читать, думать, дискутировать — и действовать. Можно сказать, это мой идеал интеллектуала», — рассказывал Радд в недавние годы. Он стал известен среди радикалов именно своим нетерпением, «вкусом» к действию, а его группу в Колумбийском университете сотрудники Эс-ди-эс прозвали «фракция акции». Побывав на Кубе, Радд привез с собой цитату из Хосе Марти, которую любил повторять Че: «Настало время топить печь, и только свет достоин того, чтобы его видеть».
Он вернулся с Кубы в марте, говоря его же словами, «охваченный революционной лихорадкой». Дюйм за дюймом стены его комнаты покрывались плакатами и портретами Че — курящего, улыбающегося, курящего и улыбающегося, размышляющего. В начале весны Радду предстоял визит к зубному врачу. Ожидая боли, он спрашивал себя: а как бы поступил Че?
Дела, которыми занималась «фракция акции» в Колумбийском университете, были абсолютно серьезными, хотя подчас они откалывали штуки, больше подходящие «Йиппи!», а не Эс-ди-эс. Может, причиной служило то, что активисты, чей возраст по большей части лишь приближался к двадцати, во многом оставались подростками. Вопреки мнению Радда, Эс-ди-эс проголосовало на собрании за то, чтобы принять участие во встрече с главой избирательной службы Нью-Йорка, чиновником с невероятным именем Полковник Экст, который должен был произнести речь в кампусе. Радд яростно возражал, считая, что для
Избирательной службы будет слишком большой честью, если ее представителю станут задавать вопросы. «Какое малодушие», — сокрушался он, решив действовать иначе.
В то время в Эс-ди-эс влились новые силы, как нельзя лучше соответствовавшие замыслам «фракции акции» Радда. К быстро растущей организации присоединились «Ублюдки» из Ист-Вилледжа. Второе условие, необходимое для выполнения плана Радда, состояло в том, что должен был отыскаться человек, который приблизился бы к полковнику, оставаясь неузнанным, — к началу весны 1968 года Радда и его товарищей многие хорошо знали. Слепая Фортуна привела к Радду радикала из Беркли. Радд вспомнил, что слышал, как его друг выражал сочувствие товарищу — возмутителю спокойствия, который очень много говорил о революции, о насилии, о значении Беркли как революционного центра для всех нынешних событий. Радд заручился его помощью.
Полковник должен был произнести речь в Графском зале, религиозном центре кампуса Колумбийского университета. «Сама его фуражка, казалось, выражала гордость, а под ней сияла красная рожа», — описывал Радд полковника. Внезапно со стороны задних рядов послышались звуки барабанов, какие используют загонщики, и флейт, игравших «Янки Дуди». В то время как слушатели обернулись и увидели «Ублюдков» из Ист-Вилледжа, длинноволосых, одетых как военный оркестр, с барабанами и флейтами (сами они назвали себя «Никербопперы»), никому не известный революционер из Беркли взбежал на сцену и запустил пирожок с кокосовым кремом прямо в красную рожу полковника Экста. Радд удрал вниз по Бродвею вместе с метателем, который так увлекся театральностью момента, что для маскировки повязал платок на лицо. Не придумав ничего лучшего, Радд спрятал его в квартире у своей возлюбленной, в туалете.
Грейсон Кирк, 1903 года рождения, президент Колумбийского университета, жил в величественном здании «Лиги плюща» на Морнингсайт-Хайтс, расположенном на возвышенности района в северной части Манхэттена. Можно сказать, Кирк был патрицием и сам себя воспринимал как хранителя традиций. Радц определил его как «либерала из господствующего класса, человека, который хотел быть прогрессивным, однако из-за своих инстинктов всегда тянулся к элите власти. Он критиковал войну во Вьетнаме, но не потому, что считал ее результатом заблуждений или чем-то аморальным, а просто за то, что в ней нельзя было победить». Единственное, чего серьезно опасался Кирк, сидя в своем особняке на Морнингсайт-Хайтс, был расположенный внизу Гарлем, где кипели страсти. Он и вправду очень хотел успокоить «негров», так он и многие другие до сих пор именовали чернокожих.
Из окна Кирк мог видеть хаос и зарево пожара. Мартин Лютер Кинг был убит, Гарлем пылал. Кирк являлся главой университета, расположенного на холме прямо над Гарлемом, и для него это было страшнее всего.
Марк Радд мог видеть то же самое пламя, но им владели совсем другие чувства. Теперь движение за ненасилие — или, как Стоукли Кармайкл назвал его, «г...ное ненасилие» — пришло к концу, и Радд, стоя на аллее парка Морнингсайт и ощущая запах дыма, вглядывался в наступающую новую эпоху «Власти черных». Вместе с ним находился его друг Дабл-Джей, веривший в мировую революцию, в ходе которой народы, прозябающие в нищете, одолеют империи; то будут великие перемены на всем земном шаре, будет свергнута власть белых и в Америке, захвачены все центры власти; тогда все — и белые, и черные — обретут чувство свободы, никому и никогда прежде неведомое. Дабл-Джей и Радд, оба с длинными растрепанными светлыми волосами, провели ночь, бродя по Гарлему, глядя на пожары и грабежи, на атаки полицейских, на баррикады, спешно сооруженные, чтобы остановить пожарные машины. Наблюдатель, подобно призраку, мог идти сквозь самую гущу вспыхнувших на национальной почве волнений, оставаясь невидимым — просто потому, что не был вовлечен в происходящее. «Я видел, какой гнев несли в себе черные», — впоследствии рассказывал Радд. Он и Дабл-Джей были убеждены, что стали свидетелями начала революции.
Через пять дней после убийства Кинга в Колумбийском университете должна была состояться заупокойная служба. За время своей короткой жизни доктор Кинг был объектом слежки; его оскорбляли, позорили и принижали, но после смерти он стал святым, причем среди тех, кто превозносил Кинга, многие препятствовали его делу.
Колумбийский университет бездумно вторгся в Гарлем, захватив парки и недорогие участки под строительство для создания более благоприятных условий обитателям своего кампуса, где жизнь была недешева. В 1968 году исследования, проведенные в Гарлеме, показали, что за последние семь лет Колумбийский университет выселил семь с половиной обитателей Гарлема из их домов, причем планировалось выселение еще десяти тысяч. Связь университета с правительством города стала очевидной в 1959 году, когда, вопреки возражениям нескольких лидеров Гарлема, университет получил в аренду более двух акров территории парка Морнингсайт для строительства спортивного зала. Передача общественной земли в частное пользование являлась беспрецедентным случаем в городской политике; при этом арендная плата составляла всего три тысячи долларов в год. Когда в 1968 году началось строительство и земля была разрыта, шесть студентов и шесть жителей Гарлема устроили сидячую забастовку, пытаясь остановить первые бульдозеры. То, что для сооружения нового гимнастического зала должны были быть снесены жилые здания, порождало особое возмущение. Протест студентов в конце концов успешно завершился тем, что со стороны Гарлема в новом спортзале была сделана маленькая дверь и его жители смогли пользоваться им, пусть и с ограничениями. Но таково было требование студентов. Что касается жителей Гарлема, им спортивный зал не нужен был вовсе. Они нуждались в жилье. Университет также пытался помешать организации профсоюза пуэрториканских и чернокожих рабочих. Теперь, когда Мартин Лютер Кинг был убит в Мемфисе, куда он отправился, чтобы оказать поддержку точно такому же профсоюзу, создания которого Колумбийский университет пытался не допустить, тот же университет собирался петь славу покойному.
Студенты — сотрудники Эс-ди-эс организовали митинг. Что-то надо было делать в этой кафкианской ситуации. Некоторые доказывали, что наступил переломный момент: пришло время вмешаться и объявить о смерти идеи ненасилия и приходе эпохи «Власти черных», то есть о начале настоящей революции. Но другие возражали: ведь это означало бы уступить фигуру Мартина Лютера Кинга белому истеблишменту. «Не делайте этого, — требовали некоторые студенты. — Он был одним из нас».
В результате, как рассказывал Том Хейден, случилось вот что. «Марк Радд, молодой лидер Эс-ди-эс, просто взобрался на сцену, взял микрофон и обвинил руководство университета в лицемерии: оказывая почет Кингу, они в то же время отказывают в уважении Гарлему». Что касается Радда, то он вовсе не был настолько спокоен, как казалось Хейдену и другим. На самом деле у него дрожали ноги, когда ему удалось встать перед вице-президентом Дэвидом Трумэном. Он произнес в микрофон: «Доктор Трумэн и президент Кирк совершают надругательство над памятью доктора Кинга». Микрофон отключился, но Радд продолжал. Он говорил о том, как университет «крадет землю у Гарлема», восхваляет ненасильственное гражданское неповиновение, которое проповедовал Кинг, но жестоко подавляет подобные действия в собственном кампусе.
То было начало самой памятной весны Колумбийского университета.
Невозможно не заметить, сколько движений 1968 года приобрели важное значение только потому, что правительства или администрация университетов прибегали к репрессиям, чтобы их остановить. Если бы они, напротив, не отреагировали — скажем, правительство Польши не закрыло бы спектакль и не отдало приказ атаковать протестующих, а немцы не обратили бы внимания на демонстрантов, выступавших по большей части против американской, а не немецкой политики, — то многое к сегодняшнему дню было бы забыто. Что же до движения за гражданские права, то в 1968 году нужно было лишь найти «плохого шерифа», чтобы акция протеста состоялась.
В этом отношении Эс-ди-эс могло рассчитывать на Грейсона Кирка и администрацию Колумбийского университета. В апреле в университете по непонятным причинам были запрещены демонстрации в помещениях, что натолкнуло Радда на мысль привести сто пятьдесят студентов в Юридическую библиотеку с петицией против Ай-ди-эй (Института анализа мер обороны). Студенты требовали ответить им, является ли Колумбийский университет частью этой организации, разрабатывавшей военные стратегии. В свою очередь, университет отказался подтвердить или опровергнуть причастность к Ай-ди-эй. Тогда Эс-ди-эс не только начало во всеуслышание утверждать о существовании этой связи, но и заявило, что Грейсон Кирк и другие попечители университета являются членами правления Ай-ди-эй. Университет поддался в два счета: на шестерых студентов было наложено дисциплинарное взыскание (в том числе и на Радда). Вместо того чтобы сосредоточиться только на вопросах, связанных с гимнастическим залом, участники демонстрации 23 апреля также обратились к проблеме, получившей название «Шестеро ай-ди-эй». Словно для того, чтобы подлить масла в огонь, за день до демонстрации университетское начальство отдало распоряжение о заключении этих шестерых студентов в карцер. Теперь демонстранты не только выражали протест против гимнастического зала и Ай-ди-эй, но и требовали «освободить шестерых ай-ди-эй».
По еще одному совпадению случилось так, что именно в этот день Радд опубликовал свое открытое письмо — ответ на речь Кирка о «нигилизме», присущем «все большему числу» молодых, а также о разрыве между поколениями. В этой речи он назвал вьетнамскую войну «предпринятой из лучших побуждений, но, по существу, вылившейся в бесплодные усилия». Это звучало особенно оскорбительно для участников антивоенного движения, рассматривавших «усилия» США как аморальное стремление запугать и подчинить себе нищую и слабую нацию.
Уже из заглавия, которое Радд дал своему ответу, можно было сделать вывод о тоне всего письма: оно называлось «Ответ дядюшке Грейсону». Начиналось письмо словами «Дорогой Грейсон». Радд определял по-своему то, что Кирк называл «разрывом между поколениями». «Я понимаю это как реальный конфликт между теми, кто сейчас заправляет делами — я имею в виду и вас, Грейсон Кирк, — и теми, кто испытывает чувство подавленности и омерзения от того общества, которым вы управляете, — то есть нами, молодыми... Вспомним наши бессмысленные занятия, наш разлад с собой, наше нежелание, доходящее до отвращения, быть шестеренками в вашей корпоративной машине: все это — порождение общества, в самой основе своей пораженного болезнью, и реакция на него...
Мы возьмем под контроль ваш мир, который, по сути, представляет собой акционерное общество, ваши университеты и попытаемся сформировать мир, где мы, и не только мы — все смогут жить как люди».
Он обещал бороться с Кирком за то, что тот поддерживает войну, за Ай-ди-эй, зато, как он поступил с населением Гарлема. Но наиболее запоминающимся в этом письме были последние слова: «Остается сказать только одно. Это первый выстрел, с которого начинается война за освобождение, и может быть, вам это покажется «нигилизмом». Я воспользуюсь словами Леруа Джонса, которого, я уверен, вы очень не любите: «Лицом к стене, ублюдок, это ограбление». Да здравствует свобода! Ваш Марк».
Тодд Гитлин, член Эс-ди-эс, заметил: «Любопытно, однако, что Радд в этой полемике сохранил манеры цивилизованного человека: он правильно написал с точки зрения грамматики, кому адресовано письмо». Но для Радда, вполне вежливого и не отличавшегося особой грубостью, такая манера выражаться представляла собой нападение на социальный порядок «Лиги плюща» с его внешней корректностью. Он был в высшей степени обеспокоен тем, что дела в Колумбийском университете идут не должным образом, и именно поэтому поступил так, а не иначе.
Серым прохладным днем 23 апреля участники акции протеста должны были встретиться у солнечных часов в центре огороженного кампуса Колумбийского университета. Радд не спал всю ночь: он готовился к своему завтрашнему выступлению, изучая речь Марио Савио «о ненавистной машине». В находящейся рядом Юридической библиотеке собрались демонстранты — около ста пятидесяти студентов, придерживавшихся правых взглядов. Они коротко стриглись, и остальные учащиеся называли их «плутами». Один их лозунг гласил: «Радд, назад на Кубу». Другой воодушевлял еще менее: «Порядок есть мир». К солнечным часам пришло не более трехсот человек. Однако по мере того как выступающие сменяли друг друга, толпа росла. Когда подошла очередь Радда говорить — его выступление должно было предварять шествие студентов в библиотеку, и таким образом запрет на проведение демонстраций в помещениях был бы нарушен, — произошло два события: во-первых, вице-президент Трумэн предложил провести митинг; во-вторых, библиотеку закрыли.
Внезапно произносить речь в духе Савио стало невозможно. Радд осознал: момент не подходит для демонстрации ораторского искусства. Настало время действия. Но лидеры Эс-ди-эс никогда не действовали. Их делом было организовывать дебаты, на основе которых принималось решение.
Итак, Радд спросил у демонстрантов: что делать? Он рассказал им о предложении Трумэна и о том, что библиотеку закрыли. Внезапно кто-то вскарабкался на солнечные часы и закричал: «Мы пришли сюда для того, чтобы разговаривать, или для того, чтобы идти в библиотеку?!»
«В библиотеку! В библиотеку!» — ответила толпа и двинулась вперед. Радд, поскольку он был лидером, ринулся в голову колонны, чтобы занять свое место. Он и другие лидеры схватились за руки, в то время как разволновавшаяся толпа толкала их к библиотеке.
«Я был там, — рассказывал Радд, — во главе демонстрации, участники которой готовы были ворваться в запертое здание или — еще хуже — бежать сломя голову на толпу правых. Представления о том, что делать, у меня были самые смутные». Он понимал только то, что разрушения спровоцируют полицию и университетское начальство на действия, которые, в свою очередь, обеспечат поддержку их движению. Подобные методы хорошо работали в Чикагском и Висконсинском университетах. Но в течение тех нескольких минут, когда они поднимались по ступенькам лестницы, ведущей к библиотеке, он еще не представлял, что они будут делать. Двери действительно оказались заперты.
Радд огляделся в поисках того, на что можно было бы взобраться, и увидел мусорный ящик. Он вскарабкался на него, собираясь давать дальнейшие указания с этого командного пункта. Однако обнаружил, что толпа бежит прочь. Демонстранты орали: «Идем к спортзалу!» Радд стоял на мусорном ящике, созерцая, как демонстранты покидают его, устремившись по аллее в сторону парка Морнингсайт (в двух кварталах от кампуса). Он завопил вслед, надеясь, что его заметят: «Снесем чертову ограду!» — спрыгнул вниз и помчался, желая снова оказаться во главе группы.
Когда Радд добежал до ограды, демонстранты уже пытались снести ее, но бесполезно. Один из членов Эс-ди-эс был в наручниках. За неимением более удачных идей, а также потому, что в парке появлялись все новые и новые полицейские, демонстранты вернулись в кампус. Там их встретила еще одна группа. Радд чувствовал себя так, будто его рвут на части. Он оказался полностью несостоятельным как лидер. «Марк, надо действовать более агрессивно», — говорили ему; тут же он слышал: «Марк, надо утихомирить ярость толпы». Радд ощущал, как противоречивые советы захлестывают его со всех сторон и он тонет. Он стоял на постаменте солнечных часов вместе с еще одним, чернокожим, лидером, и они обдумывали дальнейшие действия. Ни тот ни другой не имели четкого представления о том, что предпринять, хотя к этому моменту, по подсчетам Радда, у них было около пятисот студентов, готовых что-то делать.
Но что именно?
Тем временем другие студенты, стоя спиной к Радду, произносили речи о революции. Радд заговорил об Ай-ди-эй, потом о спортзале. Но что делать? Наконец он произнес: «Мы начнем с того, что возьмем заложника!»
Так они и сделали. Говоря о заложнике, Радд имел в виду не человека. Он хотел захватить здание — устроить сидячую забастовку. Сидячие забастовки, как говорил он позднее, были «освященной временем тактикой, которую использовали трудящиеся и борцы за гражданские права». Он услышал голос, провизжавший: «Гамильтон-Холл — в осаду!» Да, подумалось ему, это идея! Он закричал: «Гамильтон-Холл — тут, прямо рядом. Пошли!» И толпа, скандируя: «Ай-ди-эй, уходи!» — двинулась к залу.
В Гамильтон-Холле декан Генри Коулмэн — волосы ежиком — подошел к Радду, который уже начал подумывать о настоящем заложнике. Радд крикнул спутникам, что они должны удерживать здание и не выпускать декана, пока их требования не будут удовлетворены. Какие выдвинуть требования, можно было решить потом. Наконец-то они знали, что делать. Толпа скандировала лозунг «Нет уж, дудки, не пойду!», обычно связывавшийся с отказом от призыва. Здание и декан были захвачены.
Начиная с этого момента происходящее обрело лидеров. В здании появились плакаты с изображениями Че, Стоукли Кармайкла, Малкольма Икса — и Ленина (что было отчасти анахронизмом). Число чернокожих из Гарлема, прибывавших в здание, все увеличивалось; поговаривали, что у них есть огнестрельное оружие. Позднее Радд признавался, что почувствовал испуг, когда пришло время ложиться спать и все растянулись прямо на полу. «Мы по-прежнему были ребятами из самого настоящего среднего класса, и вдруг из-за той акции протеста, что мы начали сегодняшним утром, оказались, если можно так выразиться, в совершенно другой лиге».
Немедленно возникли разногласия в связи с расовыми различиями. Белые студенты хотели, чтобы Гамильтон-Холл остался открытым для занятий, поскольку они не желали отрываться от своей базы — основного контингента студентов. Но чернокожие учащиеся, ощущавшие себя связанными в первую очередь с общиной Гарлема, требовали закрыть здание. После обсуждения мнений каждая группа устроила свое собрание. Белые провели митинг в стиле Эс-ди-эс, в ходе которого состоялись дискуссии о классовой борьбе, империализме во Вьетнаме и положительных сторонах большевистской революции. В это время черные, посовещавшись, решили закрыть помещение и попросили белых покинуть его. «Будет лучше, если вы уйдете».
Сонные и печальные, белые студенты собрали одеяла и подушки, которые им принесли подошедшие позже доброжелатели, и направились к центральным дверям Гамильтон-Холла. Радд рассказал, что на глазах у него были слезы, когда он оглянулся и увидел, как его чернокожие товарищи перекрывают вход в здание с помощью наспех построенных баррикад. Опыт Эс-эн-си-си повторился. В 1968 году нельзя было с полным правом произнести: «Белые и черные вместе».
Кто-то взломал запертую библиотеку, и, словно в детском сне, протестующие бесшумно вошли внутрь. Они бродили по зданию, заходя в офис Грейсона Кирка, где стояли вазы династии Мин и висели полотна Рембрандта. Некоторые взяли сигары; другие просматривали папки в поисках секретных документов и позже заявили, что наткнулись на информацию относительно договоров на продажу недвижимости и соглашений с департаментом обороны. Рано утром Радд нашел телефон и позвонил своим родителям в Нью-Джерси.
— Мы взяли здание, — сказал Радд отцу, узнавшему о его действиях из новостей, переданных по радио и телевидению.
— Ну что ж, отдайте его обратно, — ответил отец.
Статья на первой полосе выпуска «Нью-Йорк Таймс», вышедшего на следующее утро, свидетельствовала о том, что студенческому движению уделяется внимание по крайней мере не меньшее, чем истории Линды Леклер. В ней аккуратно сообщалось о «диких» событиях прошедшего дня; при этом отличие от собственной версии Радда заключалось лишь в том, что, по мнению газеты, он знал, что делал. Выходило так, будто Марк Радд, названный в статье президентом организации Эс-ди-эс Колумбийского университета, планировал провести демонстрантов маршем от солнечных часов в парк, затем обратно к солнечным часам и в подходящий момент призвать их к тому, чтобы взять заложника. Читатели не знали, что лидеры Эс-ди-эс учились дискутировать, а не принимать решения. Из статьи «Таймс» также следовало, будто Радд пригласил нескольких активистов из Гарлема и таким образом вовлек в события КОРЕ и Эс-эн-си-си, поэтому происходящее в Колумбийском университете стало частью кампании протеста в масштабах всей нации.
Из Ньюарка приехал Том Хейден. В Ньюарке действовать стало невозможно, и он был готов перебраться в Чикаго, где располагался национальный штаб Эс-ди-эс. После того как Хейден попытался жить на доллар в день, питаясь рисом и бобами, и не смог добиться поддержки, на которую рассчитывал, он был изумлен событиями в Колумбийском университете.
«Я никогда ничего подобного не видел. Студенты в конце концов взяли власть в свои руки. Но они по-прежнему оставались студентами. Вежливые, опрятно одетые, они носили с собой тетради и книги, собирались вместе и с увлечением спорили, подвергай сомнению моральную правоту своих поступков; затем, уговорив себя остаться, они размышляли, погибла ли их академическая, а также личная карьера. Им были стыдно сознавать, что они удерживают сотрудника администрации в его офисе, и вместе с тем они желали вступить с ним в плодотворный диалог. И каждую минуту чувствовалось, какие мучения испытывает это поколение жителей кампусов».
Том Хейден почувствовал, что не может остаться в стороне. Он предложил свою поддержку, но в манере, принятой в Эс-ди-эс, дал понять, что не должен играть ведущую роль. Протестующие, казалось, были рады принять его помощь, даже если он собирался всего лишь молчать. Поразмыслив, он решил: «Что может быть лучше? Возможно, они думали, что привлечь в свои ряды Тома Хейдена, старейшину (двадцати девяти лет) студенческого движения, означало достичь поворотного момента в истории?»
Чем дольше они удерживали здания, тем больше студентов присоединялось к ним. Когда в помещении стало слишком мало места, они двинулись в другие здания. В этом пункте у Радда возникли расхождения с Эс-ди-эс, поскольку группа отказалась присоединиться к студентам и занимать другие постройки. К концу недели, в пятницу, 27 апреля, в руках студентов было пять зданий. «Нью-Йорк Таймс» продолжала помещать сообщения о забастовке на первой полосе и описывать ее как соответствующую планам Эс-ди-эс.
В то время в здании находился Хейден. Кроме того, приехал Эбби Хоффман. Однако ни один из них не являлся лидером. В дискуссиях участвовали все. В каждом здании были сформированы «забастовочные комитеты». Чернокожие в Гамильтон-Холле, отпустившие своих заложников вскоре после ухода белых, настаивали на своей независимости от тех, кто находился в других постройках. В каждом здании велись свои споры. Студенты размножали материалы прессы день и ночь на старых мимеографических автоматах. На занятых ими зданиях появилась баннеры, объявляющие эти постройки «свободной зоной». Некоторые заимствовали лозунг у Объединения сельскохозяйственных рабочих под руководством Сезара Чавеса «Viva la Huelga!», другие — старый лозунг сидячих забастовок «Мы не сдвинемся с места».
В кампусе произошел раскол. Одни носили на рукавах красные повязки, символизировавшие приверженность революции, другие — зеленые, что означало: они поддерживают восстание, но настаивают на принципах ненасилия. «Плуты», стриженые студенты-мужчины, носившие форменные блейзеры и галстуки Колумбийского университета, казались радикалам смешными и скучными «осколками прошлого». Даже когда «плуты» попытались блокировать доставку продовольствия в занятые студентами здания, радикалы смеялись и язвили: «Не видать Колумбии фронтовых побед» — намек на то, что те постоянно проигрывали футбольные матчи.
К пятнице, 26 апреля, когда в Колумбийском университете было объявлено, что строительство спортзала приостанавливается, а сам университет закрывается, то был не единственный случай закрытия высшего учебного заведения. По всем Соединенным Штатам, да и во всем мире, студенты срывали по пятницам занятия, чтобы выразить протест против войны во Вьетнаме. При этом бросались в глаза масштабы этой акции, проводимой американскими студентами, которые, начав активную деятельность в апреле, становились все более организованными. К концу года в их среде возникли новые отделения Эс-ди-эс и целая сеть подпольных университетских газет, насчитывавшая около пятисот изданий. Университеты Парижа, Праги и Токио также принимали участие в происходящем. В Италии университетская система вообще функционировала с трудом. В тот день сидячие забастовки, бойкоты и столкновения прошли в университетах Болоньи, Рима и Бари. Центральным вопросом оставалась абсолютная власть старшего профессорского состава, и студенты продолжали, к великому разочарованию политического истеблишмента, отказываться от союза с какими бы то ни было политическими партиями. В Париже триста студентов взяли штурмом дормитории американцев в университете Ситэ, расположенном в южной части города, поскольку им было отказано в совместных спальнях для юношей и девушек. Было замечено с полным основанием, что таким образом повторилась акция радикально настроенных студентов из провинциального университета в Нантере, послужившая примером для столичного студенчества. С другой стороны, в Мадридском университете было объявлено, что 6 мая, через тридцать восемь дней после его закрытия из-за студенческих демонстраций, возобновятся занятия.
В Нью-Йорке то был день, отмеченный особенными проявлениями насилия. Одну девушку госпитализировали в результате столкновения между студентами, одни из них поддерживали войну, а другие были ее противниками (это произошло в элитарном учебном заведении — Высшей научной школе Бронкса). Были также госпитализированы некоторые студенты Хантер-колледжа. Но кампусом, привлекавшим внимание всего мира, оставался студенческий городок Колумбийского университета, поскольку пресса подробно освещала все, что там происходило. Теперь полиция несла охрану у его ворот и заняла все здания, за исключением тех, которые были захвачены студентами. Прямо рядом с кампусом, на 116-й улице, в длинных зеленых фургонах отряды полицейских ждали своего часа. Хотя Найфер теперь писал в «Таймс», что движение не имело лидера, что Радд был всего лишь одним из случайных ораторов и в каждом здании студенты самостоятельно решали, что делать дальше, избрав для этого специальный комитет, широкая общественность по-прежнему считала, что Эс-ди-эс организовало акцию, а Радд ее возглавляет.
Попечительский совет Колумбийского университета заявил, что кампус вынудило закрыть так называемое меньшинство. Так как студентов-забастовщиков, по приблизительным подсчетам, было около тысячи, а всего в 1968 году в университете училось и проживало около четырех с половиной тысяч человек, с точки зрения математики это действительно было меньшинство. «Нью-Йорк Таймс», сотрудники газеты занимали два места в попечительском совете, писала в колонке редактора: «Бунт, сидячая забастовка и демонстрация — на все это в нынешнем году в кампусах, так сказать, существует авангардная мода. Быть вне общества — значит быть в университете: эта тенденция распространилась на Токио, Рим, Каир и Рио-де-Жанейро». Такие вещи хороши для Польши и Испании, где «ощущается недостаток возможностей осуществлять изменения мирным путем демократических преобразований», утверждала «Таймс», но «в США, Великобритании и других демократических странах подобным оправданиям не место».
Даже «Таймс» доверяла радиостанции Колумбийского университета Дабл-ю-кей-си-ар, когда необходима была информация о самых «горячих» событиях недели. Радиостанции вела почти непрерывное вещание круглые сутки и находилась в наиболее удобной позиции, позволявшей четко следовать за хаотичным развитием событий. Утром в пятницу руководство университета приказало Дабл-ю-кей-си-ар прекратить вещание, но отступило перед лицом колоссального взрыва протеста среди студентов. Радд и другие лидеры, хотя и говорили с такими журналистами, как Найфер из «Таймс», поддерживали наиболее тесные контакты с университетской газетой «Дейли спектейтор» и Дабл-ю-кей-си-ар. Радд часто предуведомлял руководителя радиостанции кампуса о готовящихся событиях. Именно он посоветовал ему провести репортаж о речи полковника Экста.
В субботу около девятьсот тысяч участников антивоенной демонстрации заполнили Шип-Мидоу в Центральном парке. Коретта Скотт-Кинг, молодая вдова Мартина Лютера Кинга, произнесла речь. Она прочла «Десять заповедей Вьетнама» — текст, написанный Кингом, где подвергалась критике предложенная Белым домом версия событий войны. Прочитав последнюю заповедь: «Не убий», — она снискала громовые аплодисменты. Полиция арестовала сто шестьдесят демонстрантов, в том числе тридцать пять человек, пытавшихся пройти маршем из парка к территории Колумбийского университета, чтобы выразить поддержку студентам.
Ответную демонстрацию возглавил архиепископ Нью-Йоркский Тиренс Кук (он торжественно вступил в эту должность в присутствии президента Джонсона всего три недели назад). Предполагалось, что в этой акции в поддержку войны будет участвовать шестьдесят тысяч человек. Однако на нее пришло лишь три тысячи.
В Чикаго организаторы демонстрации заявили, что в мирном шествии из Гранд-парка, расположенного в деловой части города, приняли участие двенадцать тысяч человек. Однако чикагская полиция, применившая при нападении на демонстрантов слезоточивый газ и дубинки, утверждала, что участников было всего около трехсот. В Сан-Франциско в антивоенной демонстрации участвовало около десяти тысяч человек; в их числе, согласно данным организаторов, было несколько сотен военнослужащих в гражданском платье и несколько сотен ветеранов в бумажных шляпах с надписями «Ветераны за мир». В городе Сиракьюс (штат Нью-Йорк) скончался незаурядный юноша-старшеклассник Рональд У. Брейзи: 19 марта он пришел к собору и поджег свою одежду, пропитанную бензином, в знак протеста против войны. Он оставил записку, в которой говорилось: «Если то, что я отдал свою жизнь, хотя бы на один день приблизит окончание войны, значит, это было сделано не зря».
В то время, когда все это происходило, Соединенные Штаты начали массированное вторжение силами воздушно-десантной дивизии с использованием вертолетов на долину Эшо, расположенную на территории Южного Вьетнама. Только за одни день американцы потеряли десять воздушных судов. Почти в тот же день, когда началось вторжение, закончилась осада Кхе-Сан. Шесть тысяч американских морских пехотинцев, окопавшихся там и отрезанных от плато начиная с января, были освобождены в ходе операции «Пегас» силами Соединенных Штатов численностью в тридцать пять тысяч человек, а также южновьетнамскими войсками; их поддерживали вертолеты «Айроу эйр кэволри». Корреспонденты, прибывшие с войсками освободителей, описывали пейзаж вокруг Кхе-Сан как «лунный». Земля была изрыта кратерами, возникшими в результате самой интенсивной бомбежки за всю историю войн — Америка сбросила сто десять тысяч тонн бомб. Оставалось неизвестным, что предприняли две дивизии Северного Вьетнама, удерживавшие моряков в Кхе-Сан: либо они покинули его в результате бомбардировок, либо Северный Вьетнам просто не собирался наносить окончательный удар, который мог бы дорого обойтись. В любом случае предполагалось, что они отступили в долину Эшо, откуда могли совершить нападение на Дананг или Хюэ. В дополнение к атаке в долине Эшо планировалась акция по очистке Сайгона и прилегающей к нему территории от вражеских войск под оптимистично звучащим названием «Операция “Полная победа”». Кхе-Сан, где в ходе осады, длившейся одиннадцать недель, погибли двести американских морских пехотинцев и еще семьдесят были убиты в ходе операции по освобождению окруженных сил, предполагалось покинуть к концу апреля.
Но оптимизм, давший о себе знать в начале апреля, когда Джонсон объявил, что не собирается бежать, уже к концу месяца сошел на нет. Что произошло в ходе мирных переговоров, когда были прекращены бомбардировки? Северный Вьетнам быстро объявил, что вышлет своих представителей для начала переговоров. Затем США обнародовали, что У. Аверелл Гарриман, семидесяти шести лет от роду, работавший еще при Рузвельте, ветеран дипломатии времен «холодной войны», возглавит американскую делегацию в Женеве или Париже. Соединенные Штаты также дали понять, что переговоры можно провести в Дели, Рангуне или Вьентьяне. США не хотели, чтобы переговоры проходили в коммунистической столице, поскольку Южный Вьетнам и Южная Корея не имели там дипломатических миссий. 8 апреля Северный Вьетнам предложил столицу Кампучии Пномпень. 10 апреля США отвергли этот вариант, считая его неприемлемым даже для предварительных переговоров, поскольку в этом городе не было американского посольства. Тогда 1 апреля Северный Вьетнам предложил провести переговоры в Варшаве, но США незамедлительно отвергли и этот вариант. По случайному совпадению в тот же день Джонсон подписал Акт о гражданских правах, надеясь успокоить чернокожее население Америки; в тот же день было призвано двадцать четыре с половиной тысячи военнослужащих запаса и армия США во Вьетнаме достигла рекордной численности пол миллиона человек; в тот же день было объявлено, что американцы уничтожили сто двадцать врагов и потеряли четырнадцать своих солдат в сражении близ Сайгона. На следующей неделе Соединенные Штаты назвали десять вариантов места для ведения переговоров, в том числе Швейцарию, Цейлон, Афганистан, Пакистан, Непал, Малайзию и Индию. Но Ханой отверг их и вновь предложил Варшаву.
Дипломатические усилия на Морнингсайт-Хайтс закончились неудачей. 29 апреля, в понедельник, почти через неделю после начала акции протеста, Колумбийский университет по-прежнему оставался закрыт, а студенты удерживали здания. Надо заметить, что усилия дипломатов были незначительны, поскольку и члены правления, и большинство на факультете выступили против бунта. Правда, руководство пыталось договориться с теми участниками протеста, которые находились в Гамильтон-Холле, поскольку его удерживали студенты-негры, связанные с Гарлемом, а руководство не хотело будоражить Гарлем. Но чернокожие студенты, верные своему обещанию, данному Радду, отказались вести переговоры без участия других студентов. Вице-президент Дэвид Трумэн пригласил Марка Радда и некоторых студенческих лидеров в свою, обставленную со всеми удобствами, профессорскую квартиру на прекрасной Риверсайд-драйв. Студентов-бунтовщиков усадили за полированный стол из красного дерева; им подали чай, причем сервиз был из серебра — все в лучших традициях Колумбийского университета. К несчастью, именно в этот момент Радду пришло в голову стащить с себя ботинки. Единственное, чем он мог это объяснить, было то, что ногам стало жарко. Но этот оскорбительный жест нашел отражение на страницах «Таймс», где Трумэн описал Радда как «способного, но безжалостного и хладнокровного... сочетание революционера и подростка со вспыльчивым характером».
Собеседники так и не нашли оснований для договоренности, которая соответствовала бы интересам обеих сторон. Радд сообщил Трумэну, что студенты взяли власть в университете и требуют доступа к документации университетского казначейства, а также к документам, связанным с финансированием заведения. Каждое «свободное» здание превратилось в самостоятельную коммуну. Молодые люди жили бок о бок, спали прямо на полу, переживали всей душой революционные события, ожидая осады: они созданы для романтики, для исполненной эмоций жизни. Одна пара решила пожениться именно здесь и сейчас, в занятом ими здании. Радиостанция Дабл-ю-кей-си-ар объявила, что в Файеруетер-Холле требуется капеллан для проведения церемонии, и Уильям Старр, протестантский священник, служивший в университете, откликнулся на зов. Свадьбу наверняка с удовольствием описали бы корреспонденты журнала «Лайф». Врачующимся пришлось брать взаймы подвенечные наряды. Жених, Ричард Иган, был в куртке, как у Неру, на шее у него висели «четки любви». Невеста, Андреа Борофф, облачилась в свитер с высоким воротом; в руках она держала букет маргариток. В Файеруетере собралось более пятисот человек, присутствовал и Том Хейден. Процессия подвела парочку к Уильяму Старру, окруженному толпой из сотен забастовщиков; он провозгласил жениха и невесту «детьми новой эпохи». Даже у Хейдена, которому уже довелось изведать тяготы супружеской жизни, были слезы на глазах. Супруги назвали себя «мистер и миссис Файеруетер».
Студентам Колумбийского университета казалось, что он стал очагом революции. Учащиеся, а также студенческие лидеры не только из других университетов, но даже из высших школ являлись к ним, чтобы выразить свою поддержку. Все больше обитателей Гарлема, по отдельности и организованными группами, прибывали в кампус и устраивали массовые демонстрации. Стоукли Кармайкл и X. Рэп Браун прибыли в Гамильтон-Холл, переименованный теперь в Университет Малкольма Икса. Молодежь из Гарлема собиралась вокруг кампуса, скандируя: «Власть черным!» Кошмары Грейсона Кирка сбылись.
В ночь на вторник 30 апреля сотни полицейских в темноте начали собираться вокруг университета. В половине второго ночи Дабл-ю-кей-си-ар предупредила студентов, что вторжение вот-вот начнется и что они должны оставаться в своих комнатах. Полицейские утверждали, что операция действительно была намечена на это время, но несколько раз откладывалась по «техническим причинам». Как позже выяснилось, блюстители порядка выжидали, когда Гарлем заснет. В 2.30 тысяча полицейских — в шлемах, с фонарями, дубинками и, согласно свидетельствам очевидцев, кастетами — двинулась в кампус, на разгром семи сотен безоружных студентов. «“Лицом к стене, ублюдок”, — вспоминал позже Радд. — Кое-кто из студентов Колумбийского университета не ожидал, что полицейские действительно так говорят».
Полиция била и тех, кто сопротивлялся, и тех, кто не оказывал сопротивления. Лишь некоторые полицейские арестовывали студентов, как полагалось по закону, и препровождали их в фургоны. Другие орудовали дубинками. Семьсот двадцать студентов затащили в обитые мягким фургоны, полностью блокировавшие два квартала на Амстердам-авеню. Студентов, занявших здания, били, когда они показывали двумя пальцами знак V. «Студентов, пытавшихся уладить дело мирным путем, о чем ясно свидетельствовали зеленые повязки у них на рукавах, также били; было избито и несколько сотрудников факультета. В своем отчете полиция выражала сожаление, что им не сообщили, сколько сотрудников факультета поддерживает студентов и сколько студентов вовлечено в акцию протеста. «Плуты», студенты правых взглядов, приветствовавшие полицию, также были избиты. По сообщениям, ранено было сто сорок восемь человек. То был один из редких моментов в истории Америки, когда классовая борьба приняла открытые формы. Полиция, состоявшая из представителей рабочего класса, была возмущена действиями привилегированной молодежи, тем более что она не поддерживала войну, на которой сражались дети из непривилегированных слоев общества. Конфликт все больше приобретал вид классовой борьбы. В устах студентов выражение «твердая шляпа» звучало насмешкой, и полицейские, задетые за живое, атаковали их с ненавистью. Марвин Харрис, профессор антропологии Колумбийского университета, наблюдавший нападение полицейских, писал:
«Многих студентов волокли вниз по лестницам. Девушек тащили за волосы; им выкручивали руки; их били кулаками по лицу. Сотрудников факультета били в пах, бросали так, что те ударялись об забор. Студент-диабетик впал в кому. У одного из сотрудников факультета произошел нервный срыв. Многие студенты истекали кровью, они были ранены в голову дубинками, которые полицейские использовали как оружие. Десятки людей, стеная, лежали на траве, и никто не оказывал им помощи».
Сто двадцать дел по поводу жестокости нападавших было возбуждено против отдела полиции; то был своеобразный рекорд такого рода за всю историю существования полиции Нью-Йорка.
Общественность пребывала в шоке. Поначалу администрация университета имела некоторый перевес с точки зрения паблик рилейшнз, главным образом благодаря тому, как освещались события в «Нью-Йорк Таймс». Фотограф застал студентов в офисе Кирка. Студент Дэвид Шапиро — ныне поэт — был заснят за президентским столом в солнечных очках, с украденной сигарой. «Таймс» полностью отказалась от объективности, когда главный заместитель редактора А.М. Розенталь написал передовицу, поданную в виде последних новостей и опубликованную на первой полосе газеты. Она была построена на цитате из Кирка: «Боже мой, как могут люди делать подобные вещи?!» Кирк имел в виду под «такими вещами» не жестокое избиение сотен безоружных людей, но акт вандализма, который Розенталь приписал студентам, а большинство свидетелей — «Таймс» не учла этого, — и в том числе сотрудники факультета, поставившие свои подписи под данными ими показаниями, — полиции. Вопреки утверждениям «новых левых», что подобное освещение событий найдет отклик в других средствах массовой информации, и пресса, и публика были в ужасе от произошедшего и вовсе не предавали студентов анафеме. Журнал «Тайм» писал: «Большая вина лежит на президенте Грейсоне Кирке. Его равнодушная, не разобравшаяся в ситуации администрация не смогла ответить на жалобы по поводу проблем, долгое время тяжким грузом лежавших на обитателях кампуса». Профессора и преподаватели университета сформировали совет, учредивший комиссию по расследованию произошедшего. Ее возглавил профессор Гарварда Арчибальд Кокс.
Странно, но все участники событий — студенты, администрация, полиция — повторили все то же самое еще раз. Дискуссия на тему перемен в университете продолжалась. Но администрация, спровоцировавшая первый инцидент тем, что выбрала для наказания Радда и еще пятерых студентов, решила в конце мая временно исключить опять-таки Радда и еще четверых. Подобное временное исключение в 1968 году имело особенно серьезные последствия, поскольку означало прекращение действия отсрочки от призыва и часто становилось приговором к отправке на войну во Вьетнам. Как отреагировали студенты? Они устроили демонстрацию. Что делали во время демонстрации Радд и остальные четверо? Они захватили Гамильтон-Холл. А затем силами тысячи полицейских вновь было произведено нападение, и в результате сражения пострадало шестьдесят восемь человек, в том числе семнадцать полисменов.
Радд вернулся в кампус — его отстранили от учебы и выпустили под залог в две с половиной тысячи долларов — и призвал продолжать акции протеста в течение весны и лета. Журнал «Тайм» поинтересовался у родителей Радда (они проживали в пригородном Мейплвуде и получали целый поток писем антисемитского содержания, где то и дело встречались слова «проклятый еврей»), что они думают по поводу всего случившегося с их сыном. Отец отметил, что его собственная юность прошла в борьбе за кусок хлеба и «мы рады, что у Марка есть время на то, чтобы заниматься политикой». Мать говорила: «Мой сын — революционер».
В августе, когда Кирк, почти ко всеобщему облегчению, подал в отставку, попечительский совет в течение четырех часов спорил о том, принимать ее или нет, так как она будет расценена как уступка мятежным студентам. В конце концов они приняли отставку, даже несмотря на то что было очевидно, что президент ушел под давлением студентов.
«Сам по себе этот вопрос не вопрос», — сказал Радд. Проблема заключалась не в том, как поступили с жителями Гарлема, и не в том, что администрация выражала поддержку военной машине во Вьетнаме. Дело было в необходимости изменений в американских университетах. Даже комиссия Кокса подвергла критике авторитарное управление в Колумбийском университете, где некоторые правила оставались неизмененными с восемнадцатого века. Коль скоро студенты смогли выступить, это означало, что они могут поставить перед собой цель разорвать связь между корпорациями и университетами, изъяв академию из сферы бизнеса по производству оружия, а Америку — из сферы военного бизнеса. Том Хейден писал в «Рэмпартс»: «Цель, сформулированная в лозунге, написанном на стене университета, состоит в том, чтобы «создать две, три и множество Колумбий»; это означает: пусть забастовка распространится так, что Америка должна будет либо измениться, либо послать войска, чтобы захватить американские кампусы». Цель казалась вполне реальной.
Человек не бывает глупым или умным: он либо свободен, либо нет.
Быть свободным в 1968 году означает не быть в стороне.
Некоторые французские студенты, узнав, что студенты в других странах ниспровергают и крушат все подряд, решили заняться тем же.
Когда в промозглый Париж пришла весна, президент Франции, семидесятивосьмилетний генерал, — человек из девятнадцатого века, обладавший почти абсолютной властью и управлявший страной в соответствии с конституцией, написанной им самим десятью годами ранее, — обещал сохранить стабильность и выполнял свое обещание.
Этот некоронованный король, лелеявший монархические мечты, время от времени приглашал в свой дворец для консультаций Анри, графа Парижского, претендента на французский престол, выступая в роли хозяина перед королем без королевства. Не считаясь с оппозицией, де Голль с фатальным постоянством действовал так, как будто он был вне политики с обычным для нее поиском союзников. В 1966 году, водворившись в королевских «саль до фет» («парадных апартаментах») Елисейского дворца, на вопрос о здоровье он ответил: «Оно в полном порядке. Но не волнуйтесь: когда-нибудь я умру».
15 марта 1968 года, когда ФРГ, Италия, Испания, США и многие другие страны были охвачены беспорядками, журналист газеты «Монд» Пьер Виансон-Понте написал ставшую впоследствии знаменитой статью, в которой утверждал, что «Франция изнывает от скуки». Приблизительно в то же время де Голль невозмутимо заявил: «Во Франции все в порядке, тогда как в Германии — политические неурядицы, в Бельгии — проблемы с языком, а в Англии — финансовый и экономический кризис». Он постоянно подчеркивал, что французы должны быть ему благодарны за то унылое благополучие, которое он им обеспечил.
В то время как де Голль раздражал весь мир, опрос, проведенный в начале марта консервативной французской газетой «Фигаро», показал, что 61% французов поддержали внешнеполитический курс президента и лишь 13% высказались против. Однако в дальнейшем недовольство политикой де Голля во Франции должно было нарастать. Так считал респектабельный журналист Франсуа Фонтивиль-Алькийе, который в марте 1968 года был привлечен к суду на основании закона восьмидесятилетней давности, запрещавшего любую критику президента. Прокуроры огласили двенадцать цитат из его последней книги «Вновь потерянный авторитет», подпадавшей под обвинение в «посягательстве на честь» главы государства. Закон, принятый 29 июля 1881 года, предусматривал тюремное заключение сроком до трех лет или штраф от ста до трехсот тысяч франков (от двадцати до шестидесяти тысяч долларов по курсу 1968 года) за «нападки» в форме «речей, реплик или угроз, произнесенных в общественных местах или написанных и прозвучавших в прессе».
Вместе с этим эпизодом общее количество случаев применения упомянутого закона с начала президентства де Голля достигло трехсот. Так, некий гражданин был присужден к штрафу в пятьсот франков за возглас «Долой!», брошенный вслед проезжавшему мимо автомобилю президента.
Когда французы говорили, что одобряют внешнеполитический курс де Голля, кроме них, почти никто не разделял такой оценки. Крайний национализм президента, казалось, таил в себе угрозу для большинства международных организаций 1967 год был особенно трудным, или, лучше сказать, это был год, когда де Голль создал максимум затруднений. Он вывел Францию из состава НАТО — организации, в которой она когда-то играла главную роль, — и поставил под вопрос существование ЕЭС, вторично заблокировав вхождение в его состав Великобритании. Его знаменитое заявление после Шестидневной войны, в котором он назвал евреев «высокомерным» народом, возмутило не только представителей еврейских диаспор во Франции и США, но и всю общественность. Даже канадцев де Голль восстановил против себя выражением поддержки сепаратистам Квебека во время выступления с балкона ратуши в Монреале, когда находился в Канаде с официальным визитом.
«Всякому ясно, что в лице де Голля США имеют дело с малоприятным отставником, чьи лучшие годы остались далеко позади», — заявил в Далласе Гордон Мак-Лендон, и его слова были озвучены восемью радиостанциями. В США повсеместно раздавались призывы бойкотировать товары французского производства. Когда при опросе общественного мнения граждан США предложили назвать страны, вызывающие их симпатию, Франция попала почти в самый конец списка (ниже оказались только Египет, СССР, Северный Вьетнам, Куба и Китай). В ходе опроса, в котором англичан попросили выбрать главного преступника двадцатого века, на первом месте оказался Гитлер, а на втором — Шарль де Голль, оставив позади даже Сталина (четвертое место занял британский премьер-министр Гарольд Вильсон). Министр иностранных дел ФРГ Вилли Брандт, человек с чувством юмора, в начале февраля сказал, что власть для де Голля — «навязчивая идея» (правда, вскоре ему пришлось извиняться за эти слова).
Далеко не весь поток критики шел из-за рубежа, несмотря на жесткую охранительную политику де Голля. Французы нового поколения с нетерпением ожидали своей очереди. К этому поколению принадлежал пятидесятидвухлетний социалист Франсуа Миттеран, который все еще оставался на втором плане, позади шестидесятиоднолетнего Пьера Мендес-Франса, левого экс-премьера, вызвавшего крайнее раздражение правых своим решением о выводе французских войск из Индокитая. Появились и новые лица. В то время как в США «новые левые» зачитывались переводами сочинений Камю, Фанона и Дебре, во Франции вышла в свет книга для респектабельных граждан. Это был «Американский вызов» Жана Жака Серван-Шребера, издателя умеренно-левоцентристского еженедельного информационного журнала «Экспресс». Книга, в 1967 году ставшая бестселлером во Франции, была переведена на английский язык и в 1968 году стала бестселлером и в США. Серван-Шребер размышлял о времени после ухода де Голля, а также о собственных амбициях и своем месте в новом мире. Единственная избирательная кампания, в которой он участвовал (выборы в Национальное собрание 1962 года), закончилась для него поражением. Впрочем, если произведения могут быть вехами политической карьеры, то эта карьера была на редкость успешной. Во Франции за первые три месяца книга побила все послевоенные рекорды продаж. Главная мысль в произведении Серван-Шребера заключалась в следующем: в течение ближайших тридцати лет США достигнут такого могущества, что Европа станет едва ли не американской колонией. Европейское экономическое сообщество, несмотря на то что с 1 июля 1968 года отменялись таможенные барьеры между странами — членами ЕЭС, не могло достаточно быстро развиваться и, следовательно, в перспективе было обречено.
Основной вывод книги, которую в 1968 году часто цитировали дипломаты и предприниматели, гласил: либо Европа станет такой, как США, либо будет ими «проглочена». Американские компании с их четырнадцатью миллиардами долларов, инвестированными в европейскую экономику, будут играть доминирующую роль. Автор предрекал, что в ближайшие тридцать лет США и Европа шагнут в так называемое постиндустриальное общество. И добавлял: «Мы должны запомнить этот термин, ибо он определяет наше будущее». Среди других сбывшихся прогнозов оказались и такие: «Время и пространство более не будут помехой для передачи информации»; «Разрыв между высокими и низкими заработками в постиндустриальном обществе будет гораздо больше, чем теперь». В то же время он поддержал широко распространенное в 1968 году мнение, будто к концу столетия американцы смогут прямо-таки купаться в огромном количестве свободного времени. Через тридцать лет, предсказывал Серван-Шребер, «Америка станет постиндустриальным обществом с доходом в семь тысяч пятьсот долларов на душу населения. Рабочая неделя будет состоять всего лишь из четырех дней по семь часов. Год будет включать в себя тридцать девять рабочих недель и тринадцать недель отпуска».
Серван-Шребер цитировал прогноз правительственного эксперта: «К 1980 году компьютеры станут небольшими по размерам, мощными и недорогими. Пользование компьютером сделается доступным каждому, кому это необходимо, кто этого желает или обладает соответствующими навыками. В большинстве случаев пользователь будет располагать небольшой персональной консолью, подключенной к обширной центральной компьютерной сети, где огромная электронная память будет хранить информацию по всем отраслям знания».
Эта книга была своего рода предупреждением: «Сегодня Америка находится все еще на одном уровне с Европой, но готова к рывку в ближайшие пятнадцать лет. Пока она также является частью индустриального общества. Однако в 1980 году США вступят в другой мир, и если мы их не догоним, американцы получат монопольное право на высокие технологии, научные достижения и политическое господство».
Серван-Шребер предвидел (хотя и несколько поспешил со своим прогнозом) опасность такой ситуации, когда США станут единственной сверхдержавой. «Если Европа, подобно Советскому Союзу, будет вынуждена сойти с дистанции, Соединенные Штаты останутся одни в своем мире будущего. Такой сценарий неприемлем для Европы, опасен для США и будет иметь катастрофические последствия для всего мира... Нация, обладающая монополией на политическое господство, будет рассматривать империализм как своего рода миссию, а свой успех расценит как аргумент в пользу того, что остальной мир должен последовать ее примеру».
Серван-Шребер считал, что времени крайне мало, а на пути модернизации Франции и Европы лежит главное препятствие — престарелый генерал из девятнадцатого века. «Де Голль из другой эпохи, он представитель другого поколения», — заявил сорокачетырехлетний издатель, летчик-истребитель, сражавшийся за свободу Франции в годы Второй мировой войны. «Он далек от рационализма, тогда как наше время требует именно трезвого расчета». Даже излюбленный генералом образ героя Второй мировой войны более не выглядел убедительным. «Я не люблю героев. Дети, которые боготворят Бэтмена, становясь взрослыми, отдают героям свои голоса. Я полагаю, что после де Голля европейцев будет тошнить от героев», — писал Серван-Шребер».
Серван-Шребер был представителем среднего поколения французов, уставших от старика де Голля и вместе с тем настороженно относившихся к новой молодежной культуре. «Я хочу, чтобы мои сыновья, возмужав, стали гражданами великой страны. Я не хочу, чтобы они были людьми второго сорта. Парень двадцати пяти лет, которому нечем гордиться, совершает разные глупости, как то: становится хиппи, едет в Боливию воевать с повстанцами или вешает дома на стену портрет Че Гевары». Изнывавшая от скуки и косности Франция носила в себе два конфликта: один — между поколением людей, переживших войну, и их детьми; второй — между генералом де Голлем и большинством французов.
Существовавшая уже десять лет Пятая республика де Голля и оппозиционные настроения, готовые захлестнуть общество, в котором «ничего не происходило», были порождены алжирской проблемой. Французская колония Алжир, в годы войны ставшая пристанищем для организации «Свободная Франция» де Голля и Временного правительства Франции в изгнании, стала требовать независимости сразу после окончания военных действий. Эта борьба Алжира питала творчество Франца Фанона и во многом стимулировала антиимпериалистическое движение шестидесятых годов. Пьеру Мендес-Франсу, сумевшему предоставить независимость Индокитаю и Тунису, не хватило политической воли, чтобы «отпустить» Алжир. Хотя борьба с колонизаторами шла почти непрерывно с самого начала французского присутствия, то есть с 1848 года, в стране проживало около миллиона французов; многие жили здесь из поколения в поколение, так что французы считали Алжир своим. Французская армия, сначала разгромленная вермахтом, а потом потерпевшая поражение от вьетнамцев, считала Алжир своей последней позицией, поэтому ни о каких соглашениях не могло быть и речи.
К этому моменту Франция как будто бы уже рассталась с де Голлем. После Второй мировой войны он видел свою миссию в спасении Франции от «левой угрозы». Преследуя эту цель, он культивировал миф о доблестной Франции, героически боровшейся с нацистским оккупационным режимом. В действительности французское движение Сопротивления было в основном коммунистическим, и, помня об этом, многие французы отдавали свои голоса коммунистам. Де Голль предложил французам альтернативу и до конца своих дней настаивал на том, что он являлся единственной альтернативой коммунизму во Франции. В 1946 году французы воспользовались подходящим случаем и лишили его поста главы правительства. Хотя он неоднократно бросал вызов кабинетам социалистов, находясь в непримиримой оппозиции, в 1955 году, в шестидесятипятилетнем возрасте, де Голль официально ушел из политики, завершив свою беспрецедентную карьеру.
Однако к 1958 году и во Франции, и в Алжире возникло столько разных заговоров и «контрзаговоров», что перед Францией встала реальная опасность свержения правительства социалистов в результате переворота, организованного правой военщиной. Войска в Алжире под командованием генерала Рауля Салана никогда не подчинились бы тому правительству, которое решилось оставить Алжир, социалистам же военные не верили. Насколько де Голль был в стороне от этих интриг, остается тайной. Некоторые лица из числа его соратников были, разумеется, в них вовлечены, однако сам де Голль сумел сохранить дистанцию. В качестве лидера одной из французских политических организаций в годы Второй мировой войны он поднаторел в этом виде международной дипломатии. Теперь отставной генерал просто дал понять: если Франция нуждается в нем, он смог бы быть ей полезен. В отношении де Голля было столько подозрений, что в Законодательном собрании у него открыто спросили, не идут ли его намерения вразрез с демократическими принципами И услышали в ответ: «Вы полагаете, что в шестьдесят семь лет я гожусь на то, чтобы начать карьеру диктатора?»
Даже когда правительство стало более сговорчивым и пошло навстречу генералу, было трудно убедить Национальное собрание, влиятельную нижнюю палату парламента, поддержать наметившуюся политическую сделку. Председатель Национального собрания, социалист Андре ле Троке, отверг условия де Голля — роспуск парламента и принятие новой конституции, — в свою очередь, потребовав, чтобы генерал предстал перед депутатами. Де Голль отказался, заявив: «Мне не остается ничего другого, кроме как предоставить вам решить этот вопрос с помощью десантников, а самому вернуться домой, чтобы оставаться там наедине с моей скорбью». После этого он уехал к себе в Коломбе-ле-дез-Эглиз. Однако было ясно, что лишь правительство во главе с де Голлем сможет предотвратить попытку военного переворота. В итоге депутаты согласились со всеми его условиями, включая принятие новой конституции.
Франция обратилась к нему с целью положить конец алжирскому кризису, а вовсе не для того, чтобы реформировать французскую политическую систему. Мало кто из современных монархов (и никто из лидеров демократических стран) обладает такой абсолютной властью, какой де Голль в своей Конституции наделил президента Пятой республики — президента, которым в обозримом будущем должен был стать он сам. Президент может преодолеть депутатское вето, назначив референдум или распустив парламент. Президент обладает правом законодательной инициативы и решает, какие законопроекты будут обсуждаться в парламенте и в какой редакции. Он может блокировать предложения о снижении налогов или увеличении расходов. Если по истечении десятинедельного срока депутаты не утвердили проект бюджета, президент имеет право легализовать его своим указом.
4 сентября 1958 года генерал официально ввел в действие новую Конституцию, стоя перед огромной, высотой в двенадцать футов, римской цифрой V, обозначавшей для вновь провозглашенной Пятой республики символом победы. Де Голль никогда не упускал возможности использовать свой любимый миф, будто он один, без посторонней помощи, спас Францию от фашизма. Впрочем, для молодого поколения литера V была символом мира, означавшим ядерное разоружение. Де Голль, мечтавший о французской водородной бомбе, не знал и не хотел знать ни о молодежи, настроенной против гонки ядерных вооружений, ни о молодых людях, выступавших против его конституции и выходивших на улицы Парижа с плакатами, на которых было написано слово «фашизм». Полиция разгоняла молодежь, сумевшую отбить несколько таких нападений благодаря сооружению баррикад.
Одна из причин, почему де Голль смог вступить в должность на собственных условиях, заключалась в том, что он шел навстречу незавидной ситуации. Эта ситуация была даже хуже той, в которой оказался в 1968 году Линдон Джонсон. Франция переживала трудные времена, ведя непопулярную колониальную войну. Пытки и другие зверства, практиковавшиеся в борьбе с жестоким и непримиримым Движением за независимость Алжира, дискредитировали Францию, стремившуюся смыть пятно позора германской оккупации. В 1968 году Линдон Джонсон знал, что, если он решит прекратить войну во Вьетнаме, сторонники продолжения войны и сами военные примут его решение. Для де Голля же прекращение войны в Алжире означало вероятность массовых волнений. Впрочем, продолжение войны сулило аналогичные последствия.
Во Франции нарастало антивоенное движение, собиравшее внушительные манифестации, встречавшие жестокий отпор со стороны полиции. Широкие слои французского общества, включая некоторых ветеранов, выступали против войны. Серван-Шребер был откровенным противником войны в Алжире. Отслужив там, он написал книгу «Лейтенант в Алжире», за которую его безуспешно пытались предать военному суду.
Алену Гейсмару, французскому еврею, было девятнадцать лет, когда де Голль пришел к власти. Его отец погиб в борьбе с нацистами, а дед был отправлен в концентрационный лагерь. Самые первые годы своей жизни Ален провел во Франции, где его прятали. Этот жизненный опыт сформировал его как личность. «Во время войны в Алжире я обнаружил в нашей армии кое-что из практики нацистов, — говорил он позже. — Масштаб был не тот, о геноциде речи не шло, однако имели место пытки и существовали «фильтрационные» лагеря. В 1945 году нам говорили, что с этим покончено навсегда, но в 1956 году я понял, что это не так».
Война в Алжире способствовала радикализации французской молодежи. В 1960 году, когда антивоенное движение во Франции достигло своего апогея, в студенческих организациях взяли верх левые радикалы, тогда как в течение многих лет ими руководили правые. Гейсмар принял активное участие в антивоенном движении и был одним из организаторов демонстрации в Париже в октябре 1961 года. Полиция открыла огонь по алжирским демонстрантам. «Я видел, как они расстреливали алжирцев», — вспоминал Гейсмар. После той расправы трупы находили в Сене, однако до сих пор неизвестно, сколько тогда погибло людей. Во Франции этот инцидент открыто не обсуждался вплоть до 90-х годов.
В 1962 году де Голль наконец-то сумел прекратить войну в Алжире22. Алжир стал независимым, и Франция вступила в один из редких для нее периодов мира и стабильности в двадцатом столетии. Французские 60-х начались с акции популярной радиостанции «Европа-1», которая анонсировала открытый для всех желающих концерт в Париже, на площади Нации. Неожиданно для всех на площадь пришли тысячи молодых людей. Записи и живая музыка, в основном американская и британская, звучали непрерывно почти всю ночь напролет. Французы привыкли к танцевальным вечерам в День взятия Бастилии, когда люди танцевали под «На мостах Парижа» или «Жизнь в розовом свете», исполнявшихся на аккордеоне, но открытый для всех желающих рок-концерт, продолжавшийся всю ночь на свежем воздухе, — это было что-то новое.
В шестидесятых годах Франция переживала мощный экономический подъем. Между 1963 и 1969 годами реальная заработная плата выросла на 3,6% — рост, обеспечивший превращение Франции в общество потребления. Как-то вдруг у французов появились личные автомобили. В квартирах устанавливались туалетные комнаты, хотя к 1968 году лишь половина парижских домов была ими оборудована. Франсуа Миттеран говорил об обществе потребления, «которое пожирает само себя».
Французы приобретали телевизоры и телефоны, хотя служба, подключавшая телефонную связь, работала медленно и Франция все еще отставала от многих европейских стран по количеству телевизоров. На государственном телевидении не было ни одного интересного канала, хотя оно, помимо всего прочего, обладало и таким преимуществом, как полное отсутствие коммерческого начала. Впрочем, в скором времени французы ощутили на себе могущество телевидения. Самая первая телестудия с черно-белым изображением начала свои трансляции в 1957 году. Борьбу за гражданские права, события американской войны во Вьетнаме и демонстрации, направленные против этой войны, можно было наблюдать по телевизору во многих французских гостиных, тогда как французскую войну в Индокитае никто по телевизору не показывал. Де Голль довольно эффективно использовал этот новый инструмент, всецело находившийся в распоряжении президента, не только для обеспечения контроля за освещением проводимой им политики, но и для саморекламы. «У де Голля роман с телевидением, — говорил Серван-Шребер. — Он оценил возможности средств массовой информации лучше, чем кто-либо другой». Владельцы печатных СМИ были в ярости, когда де Голль пообещал допустить на телевидение частных предпринимателей; многие расценили это как попытку отвлечь внимание публики от прессы, которая могла позволить себе критику президента, и, напротив, привлечь внимание к телевидению, находившемуся под контролем государства.
В 1965 году во Франции прошли первые президентские выборы с прямым голосованием — президент, как когда-то, выбирался простым большинством голосов. Эти выборы также стали первой телевизионной избирательной кампанией. Вместе с тем во Франции это были первые выборы, находившиеся под контролем наблюдателей. Чтобы избежать даже намека на какую-либо предвзятость, в течение последних двух недель избирательной кампании де Голль ежедневно предоставлял каждому из кандидатов по два часа эфирного времени на государственных телеканалах. Эффект, произведенный появлением на телеэкранах Франсуа Миттерана и Жана Леканэ, был ошеломляющим. Большинство французов никогда прежде не видели кандидатов на пост президента, за исключением самого де Голля, который постоянно мелькал на телеэкране. Тот факт, что Миттеран и Леканэ вообще попали на телевидение, ставил их вровень с де Голлем. Было невозможно не отметить, насколько молодыми и энергичными казались оба по сравнению с генералом. Де Голль победил на выборах, но только после второго тура, когда в поединке с Миттераном ему удалось получить необходимое простое большинство. Вопреки тому, что он о себе думал, де Голль вовсе не был «неприкасаемым монархом».
В середине 60-х во Франции начался рост цен, и правительство опасалось влияния инфляции на состояние экономики страны. На росте цен сказалось, в частности, резкое увеличение численности населения за счет иммигрантов из Северной Африки, в основном христиан и евреев (всего около миллиона человек). В результате резко возрос уровень безработицы.
В 1967 году правительство приняло ряд мер, направленных на решение экономических проблем. Однако рабочим казалось, что эти меры направлены против них. Реальная заработная плата снижалась, а отчисления в фонд социального страхования росли: ставки платежей увеличились вследствие расширения круга клиентов системы страхования за счет сельскохозяйственных рабочих. Дождливым днем 1 Мая, после пятнадцатилетнего забвения, традиционно радикальная Коммунистическая партия, организовав первомайскую демонстрацию на площади Бастилии, когда рабочие, подняв руки, сжатые в кулак, пели «Интернационал», вновь напомнила о себе.
В соответствии с новыми стандартами жизни все больше французов стремились получить высшее образование, однако и они не были счастливы в своих переполненных аудиториях. В 1966 году студенты университета в Страсбурге выпустили прокламацию «О жалкой жизни студентов», где, в частности, говорилось: «Студент представляет собой самое презренное существо во Франции, за исключением священника и полицейского... Когда-то университеты пользовались уважением: студент упорно верил в то, что ему повезло, коль скоро он здесь учится. Но он пришел слишком поздно... «Механически» изготовленный специалист — такова в наше время цель «системы образования». Современная экономика требует массового производства студентов, которые остаются необразованными и, как следствие, неспособны размышлять».
В 1958 году в университетах Франции обучалось сто семьдесят пять тысяч студентов, а к 1968 году их было уже пятьсот тридцать тысяч — вдвое больше, чем в Великобритании. Однако во Франции вручалось вдвое меньше дипломов, чем в британских университетах, потому что три четверти французских студентов бросали учебу, не закончив курса. Вот почему де Голль поначалу недооценил студенческое движение; он полагал, что вовлеченная в него молодежь просто не желает сдавать экзамены. Университеты были переполнены (только в парижской системе высшего образования насчитывалось сто шестьдесят тысяч студентов), поэтому, как только студенчество начинало митинговать, к колоннам молодежи присоединялось множество сочувствующих. Не следует забывать и об учащихся университетских колледжей и лицеев, у которых были те же проблемы, что и у студентов высших учебных заведений.
В большинстве университетов, особенно в Нантере, помещения кампусов были малопригодны для проживания и обучения. Кроме того, французский университет — даже в большей степени, чем американская высшая школа, — представлял собой абсолютно авторитарную систему. В то время как будущее Франции, будущее Европы, новые отрасли научного знания и новые технологии вызывали оживленные дебаты (что объясняет успех у публики таких книг, как «Американский вызов»), студенты не имели возможности обсуждать ни одну из этих проблем. Диалога между преподавателями и студентами не существовало — ни в аудиториях, ни вне их. Решения принимались к исполнению без какого бы то ни было обсуждения. В мае на стене Сорбонны появилась надпись: «Профессора, вы так же устарели, как ваша культура». Смеяться над возрастом французской культуры стало новым способом «борьбы с предрассудками».
Однако учителя и профессора тоже были лишены свободы слова. Ален Гейсмар, ставший профессором физики и директором Национального союза преподавателей высшей школы, впоследствии вспоминал: «Представители молодого поколения чувствовали, что не хотят жить так, как жили прежние поколения. Я ставил в вину поколению Освобождения упущенную возможность модернизации общества. Они всего лишь хотели вернуть назад все то, что было прежде. Де Голль возглавил движение Сопротивления, освободил Францию, остановил войну в Алжире, и он же ничего не понял в настроениях молодежи. Он был великим человеком, который слишком долго жил».
Химики знают, что некоторые очень устойчивые элементы в сочетании с другими, казалось бы, инертными, элементами, могут внезапно произвести взрыв. В недрах этого скучного, пресыщенного, самодовольного общества скрывались едва заметные элементы — радикально настроенная молодежь и безнадежно устаревший в прямом и переносном смысле слова лидер нации, переполненные университеты, озлобленные рабочие, потребительские настроения, охватившие одних и вызывавшие отвращение у других, конфликт поколений и даже, может быть, сама скука, — их соединение не могло не произвести взрыв.
Это началось с «полового вопроса» в конце января, когда Франция все еще томилась от скуки. Студенты университета в Нантере (это заведение представляло собой комплекс на редкость безобразных бетонных сооружений, построенных четырьмя годами ранее; одиннадцать тысяч студентов сгрудились в нем на окраине Парижа) подняли проблему студенческих общежитий для лиц обоего пола. Правительство не отреагировало на их требования. Когда Франсуа Мисоф, министр по делам молодежи, приехал в Нантер, невысокий рыжий студент попросил у него прикурить. Это был Даниэль Кон-Бендит, один из студенческих лидеров. Затянувшись табачным дымом, он сказал: «Господин министр, я прочел вашу “белую книгу”, посвященную проблемам молодежи. На трехстах страницах нет ни слова о “половом вопросе”».
Министр ответил, что приехал с целью продвижения спортивных программ; по его мнению, они должны гораздо больше интересовать учащихся. К удивлению министра, его слова не вразумили рыжего студента, который вместо ответа повторил свой вопрос относительно «половой проблемы».
«Неудивительно, что студента с такой физиономией, как у вас, волнует эта проблема. На вашем месте я бы утопился». — «Вот ответ, достойный гитлеровского министра по делам молодежи».
Один этот разговор сделал Кон-Бендита настолько известным, что едва ли не каждый парижский студент знал его просто как Дени. Краткий диалог между студентом и министром стал формулой, которой предстояло повторяться снова и снова во всевозрастающем масштабе до тех пор, пока вся Франция не перестала работать, а Дени прославился на весь мир как Красный Дени.
Он родился в 1945 году в только что освобожденной Франции в семье немецких евреев, скрывавшихся во время войны. Его отец покинул родину после прихода Гитлера к власти, поскольку он был не только евреем, но и адвокатом, получившим широкую известность в качестве защитника коммунистов. После войны он вернулся во Франкфурт к своей адвокатской практике. Пример спасения и возвращения еврея в Германию был из числа удивительных и редких случаев. Дени на какое-то время остался во Франции вместе с матерью-учительницей. Однако им было не особенно уютно в стране с недавним коллаборационистским прошлым, помнившей депортации евреев. В течение ряда лет они переезжали из страны в страну. Дени стал убежденным коммунистом. Он вспоминал, что впервые почувствовал себя евреем в 1953 году, когда в США были казнены Юлиус и Этель Розенберг, обвиненные в шпионаже в пользу СССР. В Германии Дени и его брат наугад определяли возраст прохожих и строили предположения о том, чем занимались эти люди во время войны. Дени был потрясен, когда во время свидания с умиравшим отцом в одном роскошном санатории он услышал громкое щелканье каблуков — так обслуживающий персонал, в полном соответствии со старой немецкой традицией, выражал готовность угодить своим клиентам.
В 1964 году Дени приехал в США, эту чудовищную страну, убившую Розенбергов. В Нью-Йорке он побывал на поминальной службе по двум активистам Южной конференции христианского руководства, погибшим в штате Миссисипи (Эндрю Гудман и Майкл Швернер были родом из Нью-Йорка). «Общая атмосфера произвела на меня потрясающее впечатление, — вспоминал Кон-Бендит. — Эти двое белых парней еврейского происхождения, которые поехали в Миссисипи. Какой ужас! Это несколько отличалось от того, к чему я готовился».
В марте 1968 года, когда Франция все еще пребывала в спячке, ситуация в Нантере стала накаляться. По версии министерства внутренних дел, небольшие группы экстремистов проводили агитацию в студенческой среде с целью повторить выступления радикально настроенных студентов в Берлине, Риме и Беркли. Аналогичную оценку ситуации неоднократно давал министр образования Ален Пейрефит. И в этом была некая доля истины. Так, карликовая троцкистская партия под названием «Революционная коммунистическая молодежь» вдруг стала очень влиятельной, а ее двадцатисемилетний лидер Ален Кривэн не только сотрудничал с Руди Дучке в Берлине, но и принимал самое активное участие (при посредничестве троцкистской Американской социалистической рабочей партии) в волнениях, охвативших американские студенческие городки.
Примечательно, что движение, которому предстояло стать самым массовым, было менее всего идеологизированным. Оно получило название «Движение 22 марта». Его лидером стал Кон-Бендит. Это движение не имело четко сформулированной политической программы. Как и в других странах, люди, появившиеся во Франции в 1968 году, не были едины во взглядах, поскольку принадлежали к правым и левым политическим организациям; однако все они стремились жить по демократическим принципам, чуждым авторитарного начала. Они протестовали против «холодной войны», вынуждавшей каждого выбирать между двумя враждебными сторонами, а также выступали против де Голля, который постоянно повторял: «Оставайтесь со мной, иначе к власти придут коммунисты». Эти люди были солидарны с требованиями, прозвучавшими в Декларации Порт-Гурона: они хотели альтернативы «холодной войне» и предоставления им права свободного выбора.
«Освобождение упустило редкий шанс, и в скором времени «холодная война» все заморозила, — вспоминал Гейсмар. — Вы должны были встать на ту или другую сторону. Год 1968-й явил попытку водворить мир между этими сторонами, поэтому коммунисты враждебно отнеслись к массовым выступлениям 1968 года».
В середине 60-х станция парижского метро в Нантере еще называлась «Нентер а ла фоли» («Поместье Нантер»); это напоминало о том, что некогда Нантер являлся загородной усадьбой одного из парижских аристократов. Со временем он превратился в предместье с вымощенными булыжником улицами, где располагались комфортабельные дома представителей парижского среднего класса. Впоследствии здесь было построено несколько заводов, а между ними — так, что их почти невозможно было отличить друг от друга, — возвели университетские корпуса, окруженные похожими на бараки домами, в которых ютились иммигранты из Северной Африки и Португалии. Идеально чистые помещения студенческих общежитий своими большими стеклянными окнами смотрели на трущобы, как в Колумбийском университете. В то время как студенты Сорбонны жили и учились в самом сердце великолепного города, среди его средневековых памятников, кафе и ресторанов, у студентов Нантера не было возможности посидеть в кафе, и вообще им некуда было пойти. Единственным их «жизненным пространством» являлась комната в общежитии, где они не имели права менять мебель, готовить пищу или говорить о политике. Кроме того, в общежитие не пускали посторонних. Лицйм женского пола дозволялось заходить в комнаты, предназначенные для мужчин, только с разрешения родителей или в том случае, если им уже исполнился двадцать один год. Мужчинам заходить в женские комнаты не разрешалось ни при каких условиях. Впрочем, обычно девушки оказывались в мужских комнатах в нарушение всех правил.
Нантер считался одним из самых прогрессивных университетов, где студентов будто бы всячески поощряли за разного рода эксперименты. Однако в действительности авторитарная университетская система свела здесь на нет всякие преобразования точно так же, как это делалось в любом другом вузе. Единственное отличие заключалось в том, что в Нантере завышенные ожидания обусловили появление массы крайне разочарованных и озлобленных студентов. Предпринятая в 1967 году попытка реформирования университета внесла в ряды студенчества еще большее разочарование, что привело — отчасти под влиянием политической агитации — к созданию группы «анграже», то есть «бешеных» (само название появилось в эпоху революции). «Бешеных» было не более двадцати пяти человек, однако они срывали лекции, выкрикивая имя Че Гевары, и были способны на любые проявления насилия, какие только приходили им в голову. Как и Том Хейден, они считали, что проблемы высшей школы можно решить вовсе не реформированием системы образования, а лишь в результате полного обновления общества.
Они отнюдь не пользовались широкой поддержкой в студенческой среде. Каким образом двадцать пять смутьянов в течение марта превратились в группировку из тысячи человек, как эта тысяча за несколько недель разрослась до пятидесяти тысяч, а к концу мая — до десяти миллионов, парализовав всю страну, — об этом следовало бы спросить правительство, поскольку все упомянутые события явились следствием принятых им «активных мер». Если бы правительство с самого начала проигнорировало «бешеных», Франция, возможно, никогда бы не узнала, что такое 1968 год. Оглядываясь назад, Кон-Бендит только качал головой. «Если бы правительство не было уверено в том, что должно подавить наше движение, — утверждал он, — мы бы никогда не увидели столь масштабной борьбы за свободу. Состоялось бы несколько демонстраций, и на этом все и закончилось бы».
26 января 1968 года полиция нагрянула в студенческий городок для разгона митинга, на котором собралось не менее сорока «бешеных». Студенты и преподаватели были крайне раздражены самим фактом присутствия полиции на территории университета. Поскольку начало года во всем мире ознаменовалось акциями протеста, «бешеные», наблюдая этот взрыв недовольства, поняли, что им стоит только организовать демонстрацию — и власти вместе с полицией сделают все остальное. До наступления марта они делали это регулярно. Декан Нантера усилил напряженность, отказавшись выделять дополнительную площадь в случае увеличения числа проживающих в общежитии. Он еще больше распалил студентов своим отказом ходатайствовать за четырех учащихся, арестованных в ходе демонстрации против войны во Вьетнаме на площади перед парижской Оперой. 22 марта около пятисот «бешеных», в стихийном порыве обратившись к тактике американских студентов, захватили восьмой этаж одного из университетских корпусов, предназначенный для отдыха преподавателей и закрытый для студентов, и удерживали его в течение всей ночи в знак свободы самовыражения. Так родилось «Движение 22 марта».
17 апреля Лоран Шварц, физик с мировым именем, приехал в Нантер, чтобы от лица правительства разъяснить программу университетской реформы 1967 года. Студенты не дали ему говорить, крича, что он контрреволюционер и поэтому они лишают его слова. Внезапно Кон-Бендит — обходительный и веселый, с улыбкой на лице, каким его изображали на революционных плакатах, — взял микрофон. «Дайте ему сказать, — произнес Кон-Бендит. — И если мы поймем, что он продажный негодяй, мы скажем ему: “Месье Лоран Шварц, мы считаем, что вы продажный негодяй”».
Это была характерная для Кон-Бендита сцена, сыгранная с изяществом и абсолютно естественно в самый подходящий момент.
2 мая, ставшее тем решающим днем, который значительно ускорил развитие событий, выглядит как образчик чистейшего фарса. Руководство Парижского университета совершило ту же ошибку, что и администрация Колумбийского: оно полагало, что сможет ослабить студенческое движение, подвергнув дисциплинарному взысканию его лидера. Кон-Бендит должен был ехать в Париж и предстать там перед дисциплинарной комиссией. Такой поворот событий возмутил студентов в Нантере; в знак протеста они решили сорвать занятия с помощью громкоговорителей. Их-то у студентов и не было. Декан Нантера, Пьер Грапен, все более терявший контроль над ситуацией, отказался выдать им университетские репродукторы. Тогда студенты, считавшие себя в соответствии с популярным в то время учением Дебре «революционерами прямого действия», просто явились в деканат и забрали нужное оборудование. Декан, опасаясь возможного «прямого действия» в отношении собственной персоны, запер студентов в помещении деканата, закрыв дверь на ключ. Однако его «триумф» был недолгим: студенты открыли окна и выбрались наружу вместе с репродукторами.
Беспокойство де Голля в связи с обеспечением законности и правопорядка на парижских улицах все возрастало: в Париже вот-вот должны были начаться мирные переговоры между сторонами, вовлеченными в конфликт во Вьетнаме. В столицу прибыли республиканские отряды безопасности — особые жандармские части, предназначенные для борьбы с уличными беспорядками. По просьбе Грапена министр образования закрыл университет в Нантере; эта чрезвычайная мера переместила акцию протеста из глухого предместья в самое сердце Парижа.
Как раз в это время в городе было полно корреспондентов со всего света, приехавших для освещения хода мирных переговоров. Дипломаты, договорившись о месте проведения переговоров и составе делегаций, 14 мая углубились в прения о том, сколько дверей должно быть в главном зале заседаний (представители Северного Вьетнама настаивали на двух) и каким будет стол переговоров — квадратным, прямоугольным, круглым или ромбовидным (каждый вариант требовалось обсудить на специальном заседании). Между тем сам факт, что переговоры начались, вызвал заметный рост котировок на финансовом рынке, в особенности на Нью-Йоркской фондовой бирже.
Толпа митингующих двинулась из Нантера в Париж, к Сорбонне. Кон-Бендит обзавелся мегафоном. Но ректор университета, проигнорировав мнение шефа полиции, приказал жандармам вступить на территорию Сорбонны и произвести аресты студентов. Полицейское вторжение было беспрецедентным. Столь же беспрецедентной оказалась и реакция администрации на студенческие бесчинства: власти закрыли Сорбонну впервые за ее семисотлетнюю историю. Шестьсот студентов были арестованы, включая Кон-Бендита и Жака Соважо, возглавлявшего Национальный студенческий союз. В ответ Ален Гейсмар призвал преподавателей принять участие в назначенной на понедельник всеобщей акции протеста. Тогда взбешенный де Голль заявил, что во главе движения стоят нерадивые студенты, которые добиваются закрытия университетов из-за того, что сами не смогли сдать экзамены. «Они одни пошли за Кон-Бендитом. Эти плохие студенты терроризируют всех остальных: один процент «бешеных» приходится на девяносто девять процентов их жертв, которые ждут помощи от правительства». Итак, оформился негласный триумвират: Кон-Бендит, Соважо и Гейсмар. Эта троица казалась нерушимой. Впрочем, впоследствии они утверждали, что у них не было ни плана, ни общей идеологии. «У нас не было ничего общего, — говорил Кон-Бендит. — Они имели больше общего друг с другом. Я не имел ничего общего с ними, да и пути у нас были разные. Я боролся за свободу, а они продолжали традиции социалистов».
Руководство Французской компартии (ФКП) с самого начала выступило против «бешеных». «Необходимо разоблачить этих лжереволюционеров», — писал Жорж Марше, лидер коммунистов. Однако Жан Поль Сартр, самый известный французский коммунист, встал на сторону студентов, и в критический момент прозвучало его взвешенное и авторитетное суждение. Власти помышляли о его аресте, но де Голль отверг эту идею, заявив: «Вольтера арестовать мы не сможем».
Кон-Бендит, в противоположность своим коллегам по триумвирату, не был обременен сколько-нибудь вразумительной идеологией, и потому, наверное, стал самым популярным. Феномен его популярности был основан на личном факторе. Небольшого роста, коренастый, умевший широко улыбаться рыжеволосый человек с нечесаными вихрами, торчавшими в разные стороны, он вел себя свободно и непринужденно. Это был весельчак, обладавший отличным чувством юмора; впрочем, когда он говорил, его юмор приобретал оттенки иронии и даже сарказма, а голос по мере нараставшего воодушевления становился все более звонким. Испытывая склонность к высокопарной риторике, он вместе с тем казался естественным, искренним и пылким.
Правительство обратило особое внимание на факт немецкого происхождения Кон-Бендита. К тому времени Германия была известна в Европе студенческим радикализмом. Кон-Бендит, как и другие французские радикалы, имел контакты с немцами. В феврале он участвовал в организованном ими митинге против войны во Вьетнаме и даже встречался с Руди Дучке. В мае, когда он получил широкую известность в качестве Красного Дени, это прозвище ассоциировалось не только с цветом его волос, но и с Дучке, который был известен как Красный Руди.
Однако Дени не сравнивал себя с Руди, и «Движение 22 марта» не имело ничего общего с немецким Социалистическим союзом немецких студентов (Эс-дэ-эс), представлявшим собой прекрасно организованное национальное движение со своей идеологией. Напротив, «Движение 22 марта» не имело ни программы, ни организации. В 1968 году никто не хотел быть признанным лидером. Правда, Кон-Бендит отметил одну существенную деталь. По его словам, «Эс-дэ-эс практиковал антиавторитаристскую риторику. Однако на деле лидером был Дучке. Я же был лишь чем-то вроде лидера. Вернее, я постепенно им становился, поскольку что-то говорил в нужное время и в нужном месте».
Он ничем не отличался от других лидеров 1968 года, таких как Марк Радд, который заявил: «Я был лидером, потому что зажигал сердца».
Кон-Бендит поддерживал связь с национальными движениями и студенческими вожаками, но эти контакты, как правило, зарождались не на митингах и не в результате обмена идеями. Большинство этих лидеров никогда не встречались. «Мы «встречались» при помощи телевидения, — вспоминал Кон-Бендит. — Мы были первым телевизионным поколением. Мы не поддерживали личных контактов, ограничиваясь лишь представлением, возникавшим в результате лицезрения друг друга на телеэкранах».
К концу мая де Голль был убежден в существовании международного заговора против Франции; ходили слухи о финансировании из-за рубежа. Подозрение пало на ЦРУ и Израиль. Де Голль заявил: «Невероятно, чтобы все эти движения могли начаться в одно и то же время в разных странах без общего руководства».
Однако никакого «общего руководства» не существовало ни в самой Франции, ни за рубежом. В частности, по поводу майских событий Кон-Бендит вспоминал: «Все произошло так стремительно. У меня не было времени на подготовку. Ситуация вынуждала принимать решения». Все то, что Красный Дени и тысячи других делали на улицах Парижа, являлось стихийной реакцией на развитие событий. Гейсмар, Кон-Бендит, Кривэн — все лидеры, равно как и рядовые участники, действовали именно таким образом. Никаких планов у них не было.
Ход событий приводил на память течение ситуационистов начала 60-х, которое возникло как поэтическое направление, а впоследствии стало политическим движением. Его участники называли себя ситуационистами, утверждая, что от человека требуется всего-навсего «создать ситуацию», а затем следовать за ней, реагируя на обусловленные ею события. Так теория ситуационистов стала реальностью.
Позже Кон-Бендит признал: «Я был удивлен размахом студенческого движения. Для меня это было полным потрясением. Все менялось каждый день. Менялись мы. Только что я был лидером небольшого университета, а спустя три недели прославился на весь мир как Красный Дени».
С каждым днем движение разрасталось, причем события развивались по одной и той же схеме. Всякий раз, когда правительство принимало карательные меры (арест студентов или закрытие учебных заведений), рос список студенческих требований и увеличивалось число недовольных студентов. Всякий раз, когда студенты выходили на демонстрацию, к ним присоединялось еще больше сочувствующих; для разгона демонстрации привлекалось все больше полицейских, репрессии вызывали еще большее возмущение, и демонстрантов становилось все больше и больше. Никто не мог себе представить, чем это закончится. Кое-кто из числа наиболее фанатичных радикалов, таких как Гейсмар, были убеждены в том, что это началась революция, которая приведет к обновлению Франции и всего европейского сообщества посредством полной ликвидации отживших свое структур. Кон-Бендит со своей шикарной улыбкой и легкомысленным нравом вообще не думал о будущем. «Каждый спрашивал меня: “Чем это кончится?” — вспоминал Кон-Бендит. — И мне приходилось отвечать: “Не знаю”».
В понедельник, 6 мая, тысяча студентов явились, чтобы посмотреть, как Кон-Бендит предстанет перед дисциплинарной комиссией в Сорбонне. Почти столько же было жандармов из республиканских отрядов безопасности, экипированных по-боевому: в темных касках, в темных очках, в длинных черных куртках, с большими щитами в руках. Когда они шли в атаку, размахивая своими дубинками, представлялось, будто надвигается жуткая орда инопланетян.
Под их наблюдением Кон-Бендит в сопровождении нескольких друзей шел сквозь толпу демонстрантов, расступавшихся, как казалось, под воздействием улыбки Дени. Он размахивал руками и непринужденно болтал, оставаясь все тем же веселым радикалом.
Правительство, повторяя прежние ошибки, в тот день запретило любые демонстрации, что, разумеется, повлекло за собой массу последствий. Студенты пронеслись через Латинский квартал, затем направились вдоль Сены и обратно. Несколько часов спустя они явились к Сорбонне, где их встретили жандармы. Увидев перед собой довольно крупный отряд, студенты отступили и направились по средневековой улице Сен-Жак, как вдруг на них напали вооруженные дубинками жандармы. Демонстранты отступили.
Между студентами и жандармами открылось безлюдное пространство во всю ширину улицы, где остались лежать десятка два искалеченных демонстрантов, корчившихся на булыжной мостовой. Казалось, никто толком не знал, что делать дальше. Но эта растерянность продолжалась недолго. Внезапно охваченные яростью демонстранты построились в линию и атаковали полицию. Одни студенты стали выламывать булыжники, другие по цепочке передавали их в первые шеренги, где остальные, окутанные облаком слезоточивого газа, швыряли камни в жандармов. Затем они отступили, переворачивая машины и возводя баррикады. Неуязвимая жандармерия, которую власти использовали для наведения порядка на улицах, снова и снова переходила в наступление, но всякий раз была вынуждена отступать. Некоторым из этих упорных и дисциплинированных солдат правительственных войск, вероятно, пришлось отступать впервые за многие годы.
Франсуа Черутти, «злостный уклонист» времен алжирской войны, а впоследствии владелец популярного книжного магазина, торговавшего «революционной» литературой, — магазина, в который частенько захаживали Кон-Бендит и другие радикалы, — вспоминал: «Меня совершенно потряс 1968 год. У меня было некое представление о революционном процессе, но оно полностью расходилось с тем, что я наблюдал. Я видел студентов, возводивших баррикады, но это были люди, которые ничего не знали о революции. Они являлись питомцами высшей школы и стояли в стороне от политики. У них не было ни организации, ни программы».
В противостояние втянулись тысячи демонстрантов, и к концу дня, по официальным данным, среди пострадавших числились шестьсот студентов и триста сорок пять полицейских. На следующей неделе выступлений стало еще больше, причем их участники выступали как под красными флагами (коммунисты), так и под черными знаменами (анархисты). Было построено шестьдесят баррикад. Люди, жившие по соседству и наблюдавшие из окон, как молодежь мужественно отбивала натиск целой армии полицейских, появлялись на баррикадах, принося с собой еду, одеяла и деньги.
Префект полиции Морис Гримо начал терять контроль над своими подчиненными. Когда полгода назад Гримо был назначен на этот пост, общественность надеялась, что он постарается ограничить полицейский произвол. Гримо никогда не добивался этого назначения. Будучи в течение четырех лет директором национальной службы безопасности, Гримо полагал, что на ниве охраны правопорядка он за время своей карьеры сделал все, что хотел. Гримо был управленцем, а не полицейским. Он видел, что его подчиненные прямо-таки шокированы неистовой мощью и упорством этих людей. Как позднее вспоминал Гримо, «возникавшие столкновения продолжались до глубокой ночи и были особенно кровопролитными — не только из-за числа демонстрантов, но и из-за того ожесточения, которое явилось полной неожиданностью и сильно удивило полицейское руководство». Полиция считала, что демонстрации 1968 года выросли непосредственно из движения, направленного против войны во Вьетнаме, — движения, с которым полиция боролась в течение ряда лет. Но это было не так. Мало того что действия полицейских оказались неэффективными, они еще должны были подставлять свои головы под град булыжников. С каждым днем полицейские все более ожесточались и свирепели. «Монд» напечатала свидетельство одного из демонстрантов о событиях 12 мая в Латинском квартале: «Они поставили нас спиной к стене, приказав убрать руки за голову. Затем они стали нас избивать. Один за другим мы теряли сознание. Тем не менее они продолжали ожесточенно работать дубинками. Наконец они прекратили избиение и заставили нас подняться. Многие из нас были залиты кровью». Чем бесчеловечнее действовала полиция, тем больше людей вливалось в ряды демонстрантов. Правда, в противоположность ситуации начала 60-х, когда проходили демонстрации против войны в Алжире, правительство не решилось применить огнестрельное оружие против «детей среднего класса», поэтому каким-то чудом все эти ночи неистовых боев обошлись без смертей.
Кон-Бендит был удивлен действиями студентов не менее, чем полиция. Впрочем, он не мог их контролировать. «Яростный бунт стал французской традицией, — говорил он позднее. — Мы пытались избежать эскалации насилия. Я полагал, что в перспективе насилие должно было губительно сказаться на самом движении. Погружаясь в насилие, идея обесценивается. Так бывает всегда. Так произошло и с “Черными пантерами”». Эта оценка прозвучала из уст Кон-Бендита годы спустя, когда он анализировал события прошлого, хотя и в 1968-м он был откровенным противником насилия. На допросе в полиции он признался, что принимал участие в создании и распространении инструкции по изготовлению «коктейля Молотова», пояснив, что они относились к этому рискованному предприятию как к шутке, и это похоже на правду. Таков был юмор 1968 года.
Французское телевидение, являвшееся рупором правительства, акцентировало внимание на волне насилия. Однако таким же образом поступало и зарубежное телевидение. Какая сцена могла быть более завлекательной, чем схватка вооруженных дубинками жандармов с подростками, метавшими в них камни! Радио и пресса тоже поддались этому соблазну. Так, корреспондент радиостанции «Европа-1», ведя репортаж с улиц Парижа, в крайнем возбуждении сообщал: «Это совершенно потрясающе, то, что здесь происходит, прямо в центре Сен-Жермен! Трижды атаковали демонстранты, и трижды жандармы отступали, а теперь — честное слово, это просто потрясающе! — жандармы атакуют!» Это было своеобразное тонизирующее средство для отчаянно скучавшего населения. Сохранившиеся фотографии и кадры кинохроники, запечатлевшие реалии того времени, в основной своей массе демонстрируют сцены насилия. Вместе с тем в глазах рядовых участников событий насилие вообще не играло никакой роли и впоследствии они чаще всего вспоминали вовсе не о нем. Здесь на первый план вышло то самое развлечение, до которого французы всегда были особенно охочи, а именно разговор.
Элеонора Бахтадзе, в 1968 году студентка университета в Нантере, позднее вспоминала: «Париж тогда представлял собой удивительное зрелище. Все без исключения обменивались мнениями. Если спросить любого парижанина, что ему лучше всего запомнилось из событий весны 1968 года, он ответит: люди общались друг с другом. Они общались на баррикадах, общались в метро; когда публика заполняла театр «Одеон», он становился ареной бесконечной вакханалии словопрений. Кто угодно мог встать и начать спор по поводу истинных причин революции, сильных сторон учения Бакунина или отношения Че Гевары к анархизму. Другие детально опровергали выдвинутый оратором тезис. Студенты на улицах вдруг обнаруживали, что они впервые в жизни доверительно общаются со своими преподавателями и профессорами. Рабочие и студенты общались друг с другом. Впервые все члены этого косного и чопорного общества девятнадцатого века общались между собой. «Поговори со своим соседом», — гласили надписи на стенах. Рэдит Гейсмар, жена Алена Гейсмара, вспоминала: «Реальным ощущением шестьдесят восьмого года было потрясающее чувство освобождения, свободы и людей, которые общались друг с другом, — общались на улицах, в университетах, в театрах. Это было нечто гораздо большее, нежели метание камней. Вся система государственного порядка, авторитета и традиции была сметена. В известной степени современное свободное общество родилось в шестьдесят восьмом».
В угаре свободного самовыражения все новые и новые афоризмы возникали, записывались и расклеивались на стенах и дверях по всему городу. Вот лишь несколько примеров, отобранных среди сотен других:
Мечты и реальность.
Стены — это уши, твои уши — это стены.
Изобретение рождается из фантазии.
Я не люблю писать на стенах.
Агрессор не тот, кто бунтует, а тот, кто соглашается.
Мы хотим музыки — дикой и эфемерной.
Я провозглашаю венное государство счастья.
Баррикада запирает улицу, но открывает путь.
Политика делается на улице.
Сорбонна станет Сталинградом Сорбонны.
Слезы филистимлян — это нектар богов.
Ни робот, ни раб.
Изнасилуй свою alma mater!
Воображение берет власть.
Чем больше я занимаюсь любовью, тем больше хочу сделать революцию. Чем больше я делаю революцию, тем больше хочу заняться любовью.
Мао сказал: «Секс — это хорошо, но не слишком часто».
Я — марксист из фракции Грушо.
Иногда попадались, хотя и нечасто, свидетельства существования других движений, такие как «Черная власть привлекает внимание белых» и «Да здравствуют студенты Варшавы!».
Фраза, начертанная на стене у Сензье, вероятно, выражала ощущение многих в ту весну: «У меня есть что сказать, но я не знаю толком, что именно».
Те, у кого имелись еще какие-то мысли, слишком масштабные, чтобы их можно было изложить на стене (хотя кое-кто писал на стенах целые тексты), могли (при условии наличия мимеографа) напечатать «трактат» объемом в одну страницу и потом распространить тираж на очередной демонстрации. Некогда символ радикализма, мимеограф с громоздкими трафаретами исполнил лебединую песню в 1968 году; в скором времени он был вытеснен аппаратами для фотокопирования. Революционное движение имело также свои СМИ: большую газету в несколько страниц «Аксьон» («Действие») и другую, поменьше — «Анраже» («Бешеный»), которая пострадала за свой специальный выпуск от 1 июня (он был посвящен голлизму), став «украшением» полов в туалетах. Для Франции того времени это было обычным делом: например, голлистский символ, Лотарингский крест, «красовался» в уборных, трехцветный французский флаг использовался в качестве туалетной бумаги. В скором времени в распоряжении демонстрантов оказалась масса разнообразной печатной продукции, которую они могли читать (или почитывать).
Школа изящных искусств и Школа декоративных искусств при Сорбонне организовали «народную мастерскую», в мае и июне она производила в день более трехсот пятидесяти разных глянцевых плакатов с простыми, но выразительными рисунками и краткими лозунгами в том же духе, что и надписи на стенах. Эти плакаты остаются одним из наиболее впечатляющих проявлений искусства политического рисунка за всю его историю. Так, рука с дубинкой сопровождает известное высказывание Людовика XIV, которое часто использовалось для характеристики власти де Голля: «Государство — это я». Тень де Голля затыкает рот молодому человеку, а рядом — сопроводительная надпись: «Будь молодым и заткнись».
Полиция сдирала плакаты со стен. Вскоре их стали сдирать коллекционеры, а в продаже появились пиратские издания. Это обстоятельство раздражало студентов, рисовавших плакаты. «Революцией не торгуют», — заявил один из них, Жан Клод Левек. Мастерская отвергла контракт на семьдесят тысяч долларов, предложенный двумя крупнейшими европейскими издателями. Осенью Музей современного искусства и Еврейский музей в Нью-Йорке провели выставки, посвященные продукции мастерской. Выставка в Еврейском музее называлась «Лицом к лицу со стеной» — еще один случай применения популярной цитаты из «Лорда Джона».
Они не только говорили, но и пели. Студенты пели «Интернационал», являвшийся гимном мирового коммунистического движения, Советского Союза, Коммунистической партии и, следовательно, олицетворявший многое из того, что они отрицали. Это выглядело бы странно, если бы речь шла о студентах Польши или Чехословакии, но для французов эта песня, написанная в 1871 году в дни Коммуны — восстания французских рабочих против авторитаризма, — была всего лишь символом борьбы с режимом личной власти. Правые, в пику демонстрантам, пели национальный французский гимн — «Марсельезу». Ситуация, когда два этих гимна, лучшие из всех когда-либо написанных, неизменно приводили в состояние экстаза огромные толпы, распевавшие их на широких бульварах Парижа, и вынуждали каждую из враждебных сторон консолидироваться в процессе исполнения «своего» гимна, была просто идеальной для телевизионных репортажей.
Кон-Бендит, Соважо и Гейсмар были приглашены для проведения теледебатов с тремя журналистами на государственном телевидении. В обращении, которое предшествовало теледебатам, премьер-министр Жорж Помпиду — старый голлист, поднаторевший в политической борьбе и считавший (как Губерт Хамфри), что «все это» в скором времени может перейти под его контроль, — предупредил телезрителей о том, что они увидят трех «ужасных революционеров». Журналисты были напряжены, «страшные» революционеры, напротив, вели себя непринужденно и много шутили. Кон-Бендит улыбался.
«Мы положили их на обе лопатки, — вспоминал Кон-Бендит. — Я тогда только начал осознавать свою особую связь со СМИ. Я — продукт СМИ. После той истории они должны были бегать за мной. Довольно долго я был любимчиком СМИ».
Несмотря на то что государственное телевидение старалось пригладить все происходящее на телеэкране, грубые промахи бросались в глаза, тогда как на радио и более серьезные ошибки не дали бы такого эффекта. Раздражение журналистов от того, что их шоу провалилось, нарастало, и вскоре они взяли реванш в духе времени: 16 мая телерепортеры, кинооператоры и водители вышли на улицы.
В этот момент произошло нечто такое, о чем участники других национальных студенческих движений, зачастую терпевших поражение из-за того, что их никто не поддержал, могли только мечтать. 13 мая, в годовщину возвращения де Голля к власти, все крупнейшие профсоюзы страны призвали к проведению всеобщей забастовки. Франция прекратила работу. Автопарк остался без топлива, и парижане могли совершенно свободно гулять по опустевшим улицам, разговаривая, споря и в целом прекрасно проводя время, которое они запомнят навсегда.
Студенческие волнения имели место и в Морнингсайт-Хайтс (Колумбийский университет), и в Варшавском университете, равно как и в Риме, Берлине, Национальном университете Мехико, Беркли, но лишь во Франции студенты и рабочие выступили единым фронтом.
На самом деле произошло нечто иное. Хотя некоторые молодые рабочие, не согласные с политикой профсоюзов, сочувствовали студентам, сами профсоюзы, в особенности находившиеся под контролем коммунистов, были настроены враждебно. По-видимому, студенты спровоцировали сильно запоздавший социальный взрыв, ибо рабочих голлистский режим к тому времени тоже стал все больше раздражать. Пролетарии не хотели революции, и им были чужды те цели, которые преследовали студенты, за исключением одной — свержения де Голля. Рабочие добивались лучших условий труда, более высоких зарплат и увеличения продолжительности ежегодных оплачиваемых отпусков.
«Рабочие и студенты никогда не выступали заодно, — утверждал впоследствии Кон-Бендит. — Это были два независимых друг от друга движения. Рабочие требовали проведения радикальной реформы в промышленности — существенного повышения зарплат и так далее. Студенты же стремились к коренным переменам в жизни общества».
Де Голль, столкнувшись с кризисом, который приобрел национальный масштаб, уехал в Румынию с четырехдневным визитом. Казалось странным, что в то время как Париж парализовали студенческие выступления, де Голль собрался в Румынию. Кристиан Фуше, министр внутренних дел, задал ему вопрос на эту тему, и де Голль ответил, что румыны не поймут, если он отменит визит. На это Фуше почтительно возразил, что в таком случае французы не поймут, почему он его не отменил. Утром следующего дня, когда министры собрались его провожать — события во Франции уже не сходили с первых полос большинства крупнейших газет мира, — де Голль заявил: «Этот визит крайне важен как в контексте внешней политики Франции, так и в плане ослабления мировой напряженности. Что же касается студенческих волнений, мы не намерены придавать им большее значение, нежели то, которого они заслуживают».
Де Голль попытался переключиться на ту сферу деятельности, в которой он чувствовал себя вполне уверенно. Студенческая проблема представляла собой нечто выходившее за пределы его понимания. С другой стороны, Румыния демонстрировала все большую независимость от советского блока, и де Голль, мечтавший возглавить «третью силу» между двумя сверхдержавами — как он любил говорить, «Европу, простирающуюся от Атлантики до Урала», — был крайне заинтересован в Румынии. Даже в условиях национального кризиса внешняя политика сохраняла приоритет перед внутренней. Во время отсутствия де Голля его полномочия осуществлял Помпиду. Премьер-министр, весьма высоко ставивший свои дипломатические способности, разработал проект соглашения, в котором были удовлетворены почти все студенческие требования. Помпиду освободил арестованных студентов, снова открыл Сорбонну и отправил полицейских в казармы. Эти меры позволили студентам легко «отвоевать» Сорбонну, как и в случае с «захватом» театра «Одеон», с помощью нескончаемого потока красноречия. Однако в то время как студенты вели свои блестящие дебаты, десять миллионов рабочих бастовали; продуктовые магазины опустели, движение прекратилось, и повсюду стали расти груды мусора.
И Помпиду, и де Голль понимали, что проблемы студентов и рабочих носили принципиально разный характер. Если «студенческий вопрос» представлял собой в их глазах абсолютно непостижимое явление, то с «рабочим вопросом» они были хорошо знакомы. Голлисты полностью отказались от своей прежней экономической политики, выразив готовность пойти на уступки рабочим: на 10% повысить зарплату, поднять уровень минимальной заработной платы, сократить количество рабочих часов и увеличить пенсии. Министр финансов Мишель Дебре, «архитектор» экономической политики, даже не был поставлен в известность о намеченных уступках и, как только узнал об этом, подал в отставку. Однако бастующие сразу же отвергли любые уступки.
Де Голль сократил свой румынский визит и вернулся во Францию, механически твердя: «На реформу я согласен. На chienlit — нет». Chienlit — непереводимое французское слово, означающее последствия испражнения в постели, то есть очень неприятное положение. В результате из мастерской Школы изящных искусств вышли плакаты с силуэтом де Голля и подписью «La chienlit, c’est lui», то есть «Chienlit — это он».
Правительство приняло решение выслать Кон-Бендита, немца по происхождению. Префект полиции Гримо был не в восторге от этого шага, поскольку понимал, что Кон-Бендит сделался конструктивной фигурой в студенческом движении. Все это продолжалось уже достаточно долго, правительство могло уже наконец осознать, что его провокации лишь усиливают движение протеста. Однако правительство по-прежнему этого не замечало.
Другой проблемой являлось то, что сам факт депортации еврея обратно в Германию вызывал неприятные воспоминания. В период нацистской оккупации семьдесят шесть тысяч евреев были выданы французской полицией немцам для отправки в лагеря смерти. Франция 60-х не могла примириться с Францией 40-х, будучи не в силах разрешить противоречие между фактами позорного сотрудничества с оккупантами и мифом де Голля о героическом Сопротивлении. Май 1968 года был наполнен нацистскими иллюзиями, в большинстве случаев некорректными. Так, республиканские отряды безопасности получили прозвище «отряды СС». Один из плакатов, выпущенных Школой изящных искусств, изображал де Голля, снимавшего маску, из-под которой выглядывало лицо Адольфа Гитлера; на другом плакате был представлен Лотарингский крест, превращенный в свастику. Когда стало известно о высылке Кон-Бендита, студенческое движение немедленно выдвинуло лозунг «Мы все — немецкие евреи», причем этот лозунг был подхвачен даже студентами-мусульманами. Фраза появилась на плакатах во время демонстрации протеста против высылки Кон-Бендита; в этой демонстрации приняли участие десятки тысяч людей.
В длинном послужном списке де Голля было немало сложных ситуаций, в которых он проявлял присущий ему дар принимать верное решение и находить правильные слова. Но на этот раз он хранил молчание. Он надежно укрылся от внимания общественности в своем загородном доме, где написал такие строки: «Если французы не видят, в чем состоят их собственные интересы, тем хуже для них. Французы устали от сильного государства. В сущности, дело вот в чем: по своему характеру французы остаются большими любителями фракционной борьбы, споров и безделья. Я пытался помочь им избавиться от всего этого... Раз у меня ничего не вышло, значит, больше мне делать нечего. Именно в этом заключается суть дела».
Наконец 24 мая «великий Шарль» заговорил. Он выглядел усталым, постаревшим и говорил невнятно; де Голль предложил провести референдум по вопросу о доверии президенту. Никто не хотел референдума, в котором видели незаконную уловку старого хитреца генерала. Пока он выступал, беспорядки в Париже возобновились, а в некоторых других крупных городах Франции начались массовые выступления. В Париже студенты из Латинского квартала перешли на другой берег Сены и попытались поджечь здание фондовой биржи.
Удивительно, но за все эти недели уличных столкновений во Франции погибли только три человека. Из них двое умерли в одну и ту же ночь: один из сотен раненых в Париже и комиссар полиции в Лионе. Наконец, некий демонстрант, преследуемый полицией, бросился в Сену и утонул.
Было ясно, что референдум вряд ли удастся провести, а если даже удастся, то рассчитывать на победу не приходится. Снова де Голль как будто бы исчез. Каким бы неправдоподобным это ни казалось, митингующие стали ощущать себя победителями. Их конечной целью было свержение правительства. Теперь достижение этой цели представлялось абсолютно реальным. Миттеран и Мендес-Франс готовы были войти в переходный кабинет. Впрочем, скоро выяснилось, что де Голль вылетел в ФРГ для встречи с командованием дислоцированного там французского военного контингента. С какой целью он пошел на этот шаг, неизвестно, однако многие опасались, что де Голль решился на ввод войск. По возвращении во Францию он снова был прежним де Голлем — высокомерным и самоуверенным. Референдум был отменен, Национальное собрание распущено; были назначены досрочные выборы в парламент. Нация, как утверждал де Голль, стояла на пороге сползания к тоталитарному коммунистическому режиму, тогда как он (де Голль) представлял собой единственную альтернативу такому сценарию и являл готовность в очередной раз спасти Францию. Голлисты организовали демонстрацию на Елисейских Полях в поддержку президента. Общественность позитивно откликнулась на решение о проведении досрочных парламентских выборов, сочтя, что де Голль таким образом снова спасает Францию от катастрофы. По некоторым оценкам, около миллиона граждан приняли участие в шествии, направленном в поддержку де Голля и его призыва прекратить хаос. Манифестанты пели национальный гимн, а в перерывах между пением скандировали лозунги, среди которых был и такой: «Отправьте Кон-Бендита в Дахау!»
Кон-Бендит слышал это и раньше. Когда его арестовали, один из полицейских ткнул в него пальцем и сказал: «Готовься, малыш, платить по счетам. Жаль, что ты не сдох в Аушвице вместе со своими родителями: это избавило бы нас от необходимости делать с тобой то, что мы сегодня сделаем».
«Мы все — евреи и немцы». Даниэль Кон-Бендит и его знаменитая улыбка.
Студенческий плакат. Париж, 1968.
Родители Кон-Бендита не были в Аушвице, но факт его еврейского происхождения никогда не забывался до конца. Только среди своих товарищей по борьбе он никогда не ощущал, что в этом заключается некая проблема. Безусловно, Гейсмар, Кривэн и многие другие были евреями. Во Франции крайне левые политические организации обычно имели в своем составе немало евреев. В одном французском анекдоте того времени на вопрос: «Если бы маоисты захотели вступить в переговоры с троцкистами, на каком языке они должны были бы говорить?» — следовал ответ: «На идише».
Наконец правительство выступило с пакетом законопроектов, которые удовлетворили все требования рабочих, включая повышение зарплаты в два приема на 35%. Профсоюзы и сами рабочие с энтузиазмом одобрили этот шаг. Лишь очень немногие из числа молодых рабочих решили хорошенько подумать, прежде чем отказаться от поддержки студентов.
Однако вслед за тем де Голль стал принимать какие-то странные и неожиданные решения: в частности, он освободил из заключения четырнадцать членов так называемой «Тайной военной организации» (ОАС), представлявшей собой группу фанатиков, пытавшихся воспрепятствовать предоставлению независимости Алжиру, практикуя массовые убийства алжирцев, а также французских офицеров и должностных лиц. Некоторые из этих людей, включая Рауля Салана и Антуана Аргу (оба офицеры французской армии), были участниками многочисленных заговоров, организованных с целью убийства де Голля в 1961—1964 годах. Почему их освободили? Заключил ли де Голль в Германии некое подобие сделки с военными, чтобы добиться их поддержки? Ответы на эти вопросы так и не удалось получить; тем не менее в дни забытой десятой годовщины Пятой республики решение де Голля напомнило французской общественности о тех тайных сделках с Саланом и другими офицерами в Алжире, которые способствовали его возвращению во власть в 1958 году.
Тем не менее оказалось, что многие французы гораздо больше боялись левой альтернативы. На выборах в Национальное собрание, проходивших 23 июня, голлисты получили 43% голосов избирателей; второй тур голосования, состоявшийся через неделю, принес им абсолютное большинство мест в парламенте. Это превзошло самые смелые ожидания голлистов. Левые потеряли половину своих мест в парламенте, а студенты вместе с «новыми левыми», как и раньше, остались без представительства.
Демонстрации в Беркли, направленные в поддержку французских студентов и против режима де Голля, вылились в противоборство с полицией, продолжавшееся в течение двух ночей; в конечном счете в городе были введены чрезвычайное положение и комендантский час. Аннет Джакометти, вдова скульптора Альберто, объявила об отказе от планов проведения осенью в парижской «Оранжерее» широкой ретроспективы работ своего мужа. Она заявила, что протестует «против полицейских репрессий применительно к рабочим и студентам, а также против депортации иностранных граждан, в числе которых есть и деятели искусства». Несколько художников, обратившись к министру культуры Франции, также отказались от проведения своих выставок в Париже.
Ален Кривэн вспоминал: «Де Голль был самым ловким политиком из всех, кого видела Франция. Де Голль понимал коммунистов. Он понимал Сталина. Миттеран был маленьким де Голлем. Помпиду, Жискар д’Эстен, Миттеран, Ширак — все они маленькие де Голли, все пытаются ему подражать. В 1968-м он знал, что коммунисты согласятся на досрочные выборы. На референдум — нет. Референдум был мелкой тактической ошибкой. Никто его не хотел. Но как только он предложил выборы, игра была выиграна. Он никогда не понимал студентов, но это уже было не важно. Он спас «правое дело» в 1945 году, и он снова сумел это сделать в шестьдесят восьмом».
Де Голль продемонстрировал всем, какой он выдающийся политик. Однако вернуть свой прежний авторитет он никогда бы уже не смог; ему оставалось просто уйти. Впоследствии де Голль признал: «Все происходило помимо меня. У меня больше не было никакой власти над моим правительством». Его роль непослушного ребенка в мировой политике была совершенно дискредитирована внутриполитическим кризисом во Франции. Притязания де Голля на право определяющего голоса при решении самых разных международных проблем — от войны во Вьетнаме до независимости Квебека и ситуации на Ближнем Востоке, — притязания, и без того чересчур амбициозные, при новых обстоятельствах выглядели и вовсе неуместными. Как выразился международный обозреватель «Монд» Андре Фонтен, генерал «более не мог себе позволить давать рекомендации всем и каждому».
Де Голль, никогда не умевший побороть в себе злопамятность, обрушил свое мщение как на печать, осмелившуюся критиковать его политический курс, так и на государственное телевидение, работники которого приняли участие в забастовке. Заручившись значительной поддержкой в парламенте, он принял решение допустить частных предпринимателей на один из двух государственных каналов. 1 октября, накануне вечерних новостей, телезрители услышали о сыре с чесноком, о не поддающемся растягиванию свитере и о преимуществах молочного порошка. Для начала коммерсанты получили всего лишь две минуты эфирного времени в день, однако постепенно этот лимит должны были расширить. Кроме того, в «Новостях» цензура обычно вырезала более трети всего материала.
К концу лета де Голль нашел способ нейтрализовать вероятные выступления левых. Еще в 1185 году булыжники, вывороченные из мостовых Латинского квартала, оказались эффективным оружием в руках противников королевской власти. В следующий раз булыжники пошли в ход в 1830 году, потом — во время революции 1848 года, а затем — в 1871 году, когда их использовали коммунары, впервые исполнившие «Интернационал». Студенты, метавшие эти камни в 1968 году, хорошо знали их историю. На одном из плакатов Школы изящных искусств 1968 года изображен булыжник; подпись гласила: «Те, кому еще нет двадцати одного, вот ваш избирательный бюллетень!» Однако этому был положен конец. В августе де Голль распорядился заасфальтировать мостовые Латинского квартала.
17 июня Сорбонну покинули последние студенты из числа тех, кто удерживал ее более месяца. Книгоиздатели стали предлагать им сотрудничество. Не менее тридцати пяти изданий, посвященных студенческому движению, увидели свет к тому моменту, как последний бунтарь покинул стены Сорбонны. Характерно, что первой книгой в этой серии стал альбом фотографий, посвященных уличным боям. Кон-Бендит оказался прав: когда царит насилие, идея обесценивается. Тем не менее было издано множество других книг, включая те, что были написаны о Кон-Бендите или им самим. Свою книгу «Гошизм — левое движение» (с подзаголовком «Лекарство от старческого недуга под названием «коммунизм») он начинает с оправданий: «Эта книга была написана за пять недель. Такая поспешность не могла не отразиться на ней, однако издатель был вынужден выпустить книгу в свет до того, как рынок окажется перенасыщен». Далее Кон-Бендит пишет с обычной для него едкой иронией: «В рыночной экономике капиталисты охотно приближают собственную погибель (разумеется, не в физическом смысле, а в классовом) путем распространения революционных идей, которые могут принести им краткосрочную прибыль. За это они нам щедро платят (пятьдесят тысяч марок оказались на счету Дени Кон-Бендита еще до того, как он написал хотя бы одну строчку), причем даже в том случае, если знают, что эти деньги пойдут на изготовление «коктейля Молотова», поскольку они уверены, что революция невозможна. Нашим читателям предстоит оставить их в дураках!»
Революция возможна, но во Франции в 1968 году она не произошла. Классики марксизма утверждали, что революционеры должны содействовать постепенному формированию экономических предпосылок и совершенствовать свою идеологию. Ни того ни другого в тот год не наблюдалось. Был обыкновенный взрыв возмущения, направленный против той удушливой атмосферы застоя, в которой существовало французское общество. Результатом этого взрыва явились реформы, а не революция. Революции хотели одни лишь студенты. Они не смогли заразить этой идеей ни рабочих, ни широкую общественность, она (если перефразировать высказывание Камю, относящееся к началу 50-х) так сильно желала стабильности, что была готова мириться с несправедливостью. Университеты стали немногим более демократичными; студенты и преподаватели отныне могли общаться друг с другом. Общество вырвалось из реалий девятнадцатого века, попав во вторую половину двадцатого века. Однако в Европе в это время возобладал материализм и крайне мало внимания уделялось тем идеям, в которые свято верили юные студенты.
Кон-Бендит полагал, что сможет приехать во Францию через несколько недель, однако прошло десять лет, прежде чем ему было разрешено вернуться. «Это меня спасло, — так отозвался Кон-Бендит о своем изгнании. — Когда становишься столь знаменитым за такой короткий срок, трудно найти себя. В Германии я должен был заняться работой над собой».
В сентябре в рамках проведения книжной ярмарки во Франкфурте в городском соборе в честь Леопольда Сенгора, президента Сенегала, исполнялся квартет Моцарта. Тысячи людей, собравшихся у стен храма, в то время как полиция пыталась разогнать их с помощью водометов, скандировали: «Freidenspreis macht Senghor weiss!» («Премия мира обеляет Сенгора!») Студенты выступали против присуждения премии мира политическому лидеру, чей режим практиковал крайне жестокие репрессии по отношению к студенчеству. Полетели бутылки и камни, полиция стала сдерживать натиск толпы; внезапно невысокий рыжеволосый человек, оказавшийся Красным Дени, прорвался сквозь металлические заграждения и, получив от полицейских несколько ударов резиновой дубинкой, был арестован.
Когда настало время предстать перед судом, Кон-Бендит узнал: по случайному стечению обстоятельств судебное заседание должно было состояться на той же неделе, что и судебный процесс в Варшаве над лидерами польского студенческого движения Яцеком Куронем и Каролем Модзалевским. Подобные вещи по-прежнему вызывали в Париже огромный интерес; особенно высокую активность развили Ален Кривэн и члены «Революционной коммунистической молодежи», которые во время манифестаций скандировали: «Свободу Куроню и Модзалевскому!» Возврат в те дни, когда полиция вторгалась на территорию университетских городков, во Франции был уже немыслим, и троцкисты пустили в обращение такую шутку: «Какая полиция является самой образованной в мире?» Ответ: «Польская, потому что она постоянно наведывается в университет».
Во Франкфурте Кон-Бендит предстал перед судебной коллегией в зале суда, битком набитом его юными сторонниками. Судья спросил, как его зовут, и Кон-Бендит осознал, что теперь у него есть и подходящий случай, и аудитория. Он громко и четко ответил: «Куронь и Модзалевский».
«Что? — не понял судья. — Кто?» — спросил он, глядя на Кон-Бендита так, словно пытался выяснить, не сумасшедший ли перед ним.
«Что? — заволновалась молодежь в зале. — Кто? Что он сказал?»
И тут Кон-Бендит понял: никто в зале суда, включая судью, не знал, кто такие Куронь и Модзалевский. Ему пришлось объяснить, что эти люди — польские диссиденты, после чего он рассказал об открытом письме и студенческом движении, а также о том, что суд над ними состоится на этой неделе. Когда всем все стало ясно, момент был упущен. По словам Эбби Хоффмана, ничто так не убивает драматический эффект, как доскональное объяснение.
Студенческий плакат. Париж, 1968.
Весна будет чудесной; когда рапсы расцветут, истина победит.
Когда короткие холодные сырые дни сменились более длинными и теплыми, а солнце стало рассеивать мрак, старая Прага и ее молодежь заразились духом оптимизма, какой трудно было найти в ту весну где-либо еще. Переговоры в Париже показывали, что конца войне во Вьетнаме не видно. Из-за войны в Биафре умирали от голода дети. Как казалось, не было надежды на мир на Ближнем Востоке. Студенческое движение в Польше, во Франции и в Германии было раздавлено — и только в Праге сохранялся оптимизм или по крайней мере решимость. Открывались новые клубы, заполненные длинноволосыми молодыми людьми, женщинами в мини-юбках, бархатных сапожках и ажурных колготках. В клубах стояли проигрыватели-автоматы, из которых раздавалась американская музыка.
Тысячи людей в Праге, особенно молодых, вышли на улицы 15 февраля, чтобы отпраздновать победу чехословацких хоккеистов над не знавшей поражений советской командой со счетом 5:4 на зимних Олимпийских играх в Гренобле (Франция), — и, казалось, так и остались на улице. Игру обсуждали несколько недель. Было распространено мнение, что если бы у власти оставался Новотный, чехословацкой команде не позволили бы победить. Никто не мог толком объяснить, как именно Новотный мог бы сделать это. Просто думали, что при Новотном вообще ничего невозможно, а без него казалось возможным все. И в то время как из соседней Польши приходили удручающие новости, чехословацкая пресса защищала студенческое движение столь прямо и откровенно, что приводила в возбуждение и даже шокировала свою аудиторию.
Средства массовой информации — печать, радио, телевидение — до сих пор почти полностью контролировались правительством, но, к совершенному удивлению читателей, слушателей и зрителей, правительство использовало прессу для пропаганды идеи демократии — коммунистической демократии, как это всегда осторожно подчеркивалось. Независимый и мысливший в реформаторском духе Союз писателей, в свое время рассматривавшийся как кучка диссидентов, получил разрешение издавать собственный печатный орган — «Литерарни листы», то есть «Литературный журнал», хотя ему пришлось бороться за выделение достаточного количества бумаги для еженедельника. Теперь такое случалось часто. Высшие руководители что-то разрешали, а нижестоящие бюрократы продолжали чинить препятствия. Но чем больше проходило времени и чем больше Дубчек проводил чистку в среде «старой гвардии», тем реже происходили подобные инциденты.
Официальные лица нанесли визит новому лидеру и сочли, что убогое гостиничное помещение, где пребывал Дубчек, не подходит для его резиденции. Они показали ему несколько домов, но он сказал, что помещения «слишком велики для нужд его семьи и не соответствуют его вкусам». В конце концов он поселился в четырехкомнатном доме в пригороде Праги.
Для человека коммунистической закалки, воспитанного на туманной риторике, которую можно было интерпретировать как угодно, Дубчек оказался пугающе прям и прост в своих заявлениях. Люди находили его не только понятным, но и привлекательным. Он говорил: «Демократия — это не только право и возможность заявить о своей точке зрения, но и средство, благодаря которому мнения оказывают воздействие на жизнь. Если люди испытывают подлинное чувство со-ответственности, со-участия, они по-настоящему участвуют в принятии решений и разрешении важных проблем».
Люди поймали его на слове. Встречи превращались в продолжительные дискуссии. Съезд сельскохозяйственных кооперативов, обычно являвший собой скучное и заорганизованное мероприятие, вылился в острый разговор с фермерами, высказывавшими теперь свои претензии к правительству, требуя большей демократии в коллективных хозяйствах и лоббируя интересы села, — в частности, выделение средств, сравнимых с теми, которые тратились на промышленность. Шестьдесят шесть окружных партийных собраний по всей стране, состоявшихся в марте, были также прямыми и откровенными. Сотни молодых людей устраивали форменный допрос чиновникам и топали ногами и рычали, когда ответы их не устраивали.
Многие внутри и за пределами страны, например Брежнев, раздумывали, пойдет ли Дубчек дальше, чем ему самому того хотелось бы, и не теряет ли он теперь контроль над ситуацией. «Свобода, — писал журнал «Пари-матч», — слишком крепкий напиток, чтобы давать его в чистом виде, когда целое поколение жило при «сухом законе»23. Дубчек принадлежит к советской элите — так или иначе, он коммунист. Может ли случиться, что его сметут те силы, которые он высвободил? И что он попытается положить этому предел, хотя и слишком поздно?»
Дубчек, чья популярность в Чехословакии росла, думал, что глубоко понимает Советский Союз. Но он мог лишь догадываться о тайных действиях правительства Брежнева. Он никогда не был близок с Брежневым и не поддерживал с ним дружеских отношений. Дубчек писал в мемуарах: «Думая о Брежневе, всегда вспоминаешь странный русский обычай, когда лобызаются мужчины».
Чехословацкий народ хотел получить как можно больше и как можно быстрее, так что повернуть назад было уже нельзя. Но Дубчек знал о своей ответственности за происходящее. Он жаловался коллегам, что народ добивается своего слишком активно. «Почему они так поступают со мной? — не раз говорил он секретарю ЦК КПЧ Зденеку Млынаржу. — Они боялись делать так при Новотном. Разве они не понимают, какой вред наносят мне?» Правительство постоянно предупреждало народ: реформы не должны проводиться слишком быстро. Ошибкой Дубчека, как он позднее признавал сам, было непонимание того, что времени у него мало. Постепенность действий, полагал Дубчек, должна помочь приобрести поддержку союзника — СССР. Дубчек был осторожен, почти в каждой речи, которую он произносил, снова и снова декларировал лояльность Чехословакии по отношению к Советскому Союзу, сугубо отрицательное отношение к пронацистски настроенным западным немцам, а также восхищение и дружеские чувства к ГДР. Говоря по правде, эти чувства не были взаимными — руководитель Восточной Германии Вальтер Ульбрихт являлся одним из самых жестких критиков Дубчека.
Нелегко было идти дальше по пути реформ, пока президентом страны оставался Новотный. Однако серия возмутительных коррупционных скандалов, в которых оказались замешаны Новотный и его сын, сделали возможным его отстранение со второй должности всего несколько месяцев спустя после отставки с поста Первого секретаря ЦК КПЧ. В последний момент он попытался приобрести сторонников, неожиданно превратившись в «своего парня» — стал появляться с кружкой пива в барах, где проводили время рабочие. Но Новотный был слишком одиозной фигурой. 22 марта ему не осталось ничего иного, как уйти с поста президента.
Дубчек не был свободен в выборе преемника Новотного, поскольку требовалось, чтобы новый президент не только сработался бы с руководителем партии, но и устраивал (или по крайней мере не раздражал) Брежнева. Различные группы писали послания, предлагая тех или иных кандидатов. Это была единственная открытая дискуссия по вопросу о выборе главы правительства в истории советского блока. Студенты симпатизировали сорокасемилетнему Честмиру Цисаржу, стороннику реформ, пользовавшемуся известной популярностью благодаря телевидению. Его либеральные идеи неприязненно воспринимались при режиме Новотного. Он был как раз таким кандидатом, который не унял бы страхов Москвы.
Интеллигенция и некоторые студенты благоволили пятидесятисемилетнему Йозефу Смрковскому, чья популярность выросла из-за критики, которой подвергало его правительство ГДР. В конце концов Дубчек выбрал наименее популярного из трех главных кандидатов, семидесятидвухлетнего отставного генерала Людвика Свободу, героя Второй мировой войны, сражавшегося вместе с советскими войсками. Его соперники получили важные, хотя и несколько более скромные, посты. Студенты в новой Чехословакии выразили свое недовольство, устроив демонстрацию в поддержку Цисаржа. Демонстрацию, которая сама по себе была неслыханной, несколько часов не трогали, и в полночь студенты отправились к штаб-квартире ЦК КПЧ, требуя, чтобы Дубчек говорил с ними.
Это происходило в марте, в соседней Польше в это время студентов сбивали с ног дубинками за требования свободы слова. Дубчек был дома, когда ему сообщили о студенческой демонстрации. Он отреагировал так, словно это было обычным для коммунистической народной республики: отправился в штаб-квартиру ЦК КПЧ для разговора со студентами. Он попытался объяснить им свой выбор, сказав, что другие кандидаты нужны для других постов в правительстве, и выразив уверенность, что Цисарж будет играть важную роль в Центральном Комитете. Один студент спросил Дубчека: «Где гарантия, что прежние времена не вернутся?» Дубчек отвечал: «Гарантия — вы сами. Вы, молодые».
Возможна ли была коммунистическая демократия в странах советского блока? Некоторые смели на это надеяться. Но студенты поймали Дубчека на слове, когда тот сказал, что они — гаранты, поэтому, когда Свобода вступал в должность президента, в знак протеста, а заодно, видимо, желая показать, что чехословацкие студенты вполне могут устроить сидячую забастовку, они провели таковую, и она длилась несколько часов.
Когда весна со всеми ее надеждами пришла в Прагу, не все были счастливы. В апреле последовала серия самоубийств среди политиков, начиная с вице-президента Верховного суда Йозефа Брестанского, который был найден повесившимся на дереве в лесу в окрестностях столицы. Он работал над большим и важным планом, направленным на устранение судебных ошибок, имевших место в 50-х годах. По распространенной версии судья испугался, что вскроется его роль в вынесении приговора нескольким невиновным. Подобные разоблачения делались постоянно, и ведущую роль в этом играло телевидение. Жертвы репрессий давали интервью на телевидении. Еще более шокировало то, что интервью на телевидении давали и некоторые лица, виновные в этих преступлениях, и зрители по всей стране видели их смущение, когда те давали уклончивые ответы. Съемочные группы ездили по Чехословакии и запечатлевали на пленку мнение простого народа. Результатом стали национальные дебаты о несправедливостях двух прошедших десятилетий коммунистического правления.
Массовые собрания и публичные встречи, начавшиеся зимой, весной стали проходить чаще, и многие из них демонстрировали по телевидению. Показывали, как студенты и рабочие с вызовом задают правительственным чиновникам трудные, а то и недружелюбные вопросы. Большинство чиновников в стране были серыми, никому не известными бюрократами, и те, кто хорошо умел выступать перед телекамерами и прекрасно говорил в микрофон, вроде Йозефа Смрковского, стали теперь национальными медиазвездами.
Возможно, Дубчек рассчитывал удовлетворить общество, дав ему лишь глоток демократии. Однако это было не то, на что все надеялись. Чем больше люди получали, тем большего хотели. Все чаще звучали требования создания оппозиционных политических партий. Особенно активно пропагандировал эту идею журнал «Литерарни листы». Драматург Вацлав Гавел и философ Иван Свитак написали статью, в которой заявляли, что никаких реформ нет, а есть лишь полумеры, «проскочившие» в результате борьбы в верхах. По мнению Свитака, необходимо искоренить весь партийный аппарат. «Мы должны уничтожить его, или он уничтожит нас». Пресса, печать и радио были в авангарде политических реформ. Их сотрудники знали, что, хотя государственные цензоры больше не осуществляют цензуру, они тем не менее сохраняют свои посты. Пресса хотела добиться принятия закона, запрещающего цензуру. Как сказал один редактор на радио, «свобода прессы у нас существуете разрешения партии, и эта демократия может быть отменена в любой момент». Дубчек предостерегал от эксцессов. Хотя он не говорил об этом прямо, но наверняка понимал, что Брежнев не потерпит отказа Коммунистической партии от монополии на власть.
В апреле Дубчек выпустил программу действий Коммунистической партии Чехословакии, где говорилось о «новой модели социалистической демократии». Наконец официальная позиция режима Дубчека была определена: декларировалось равенство чехов и словаков, целью правительства объявлялся социализм, указывалось, что личные мнения граждан не могут служить поводом для преследований. Это, по сути, являлось осуждением злоупотреблений прошлого и монополии Коммунистической партии на власть.
Статьи в московской «Правде» ясно давали понять, что советскому руководству не нравится происходящее. «Правда» писала о «буржуазных элементах», подрывающих социализм, а летом — об антисоветской пропаганде на чешском телевидении. Проблемой стало стремление расследовать преступления прошлого, следы которых вели в Москву. Одной из таких тайн была история с Яном Масариком. Он был министром иностранных дел Чехословакии и сыном основателя чехословацкого государства. Через два дня после коммунистического переворота 1948 года он выпрыгнул из окна (или был выброшен) и разбился насмерть. Этот случай не расследовался в течение двадцати лет, но чехи хотели наконец узнать, что же произошло. 2 апреля студенческий еженедельник напечатал статью Ивана Свитака, требовавшего заново заняться этим делом. Он указывал на очевидную причастность к нему майора Франца Шрамма, отвечавшего за связь между чехословацкими и советскими спецслужбами. И чехословацкая, и зарубежная пресса обсуждали гипотезу об убийстве Масарика по прямому указанию Сталина. Расследование репрессий 50-х годов также затрагивало Советы. Однако прошло то время, когда в Советском Союзе были готовы заниматься разбором преступлений Сталина, поскольку два главных советских руководителя, Брежнев и премьер-министр Алексей Косыгин, были далеко не последними людьми при сталинском режиме.
1 Мая в большинстве коммунистических стран было поводом для большого военного парада, во время которого демонстрировалось дорогостоящее вооружение и произносились длинные речи, но в Праге никогда не исчезало дыхание древнего праздника весны. Тремя годами ранее Аллен Гинзберг был избран «королем мая» в Праге, а затем вскоре выслан. В этом же году в майский праздник люди вышли на улицы с транспарантами и флагами в руках. Кто-то нес американский флаг, а кто-то — израильский. То, что было запрещено год назад, теперь стало модно. На транспарантах было начертано: «Меньше монументов, больше мыслей», «Заниматься любовью, а не воевать», «Демократия любой ценой», «Разрешить отъезд в Израиль», «Я хотел бы увеличить численность населения, но у меня нет квартиры».
Официальные гости на трибунах чувствовали себя неуютно. Болгарский посол пришел в ярость, когда увидел, что на транспаранте Македония, на которую претендовала Болгария, обозначена как принадлежащая Югославии. Толпа окружила Дубчека. Сотни людей хотели пожать руку своему высокому улыбчивому лидеру. Полиция вмешалась, чтобы вызволить его, и затем, вспомнив, как полицейские силы были использованы год назад, пражские партийные функционеры подошли к микрофону, извинились и объяснили, что Первого секретаря обступило слишком много граждан. Полиция не чинила насилий, и люди, кажется, проявили понимание. Но представители стран советского блока были шокированы происшедшим. Ночью демонстранты маршем прошли к польскому посольству, желая выразить протест против жестокого обращения с польскими студентами и антисемитской кампании, в ходе которой евреев продолжали выдворять с их родины — Польши. Через двое суток последовали еще более активные протесты в адрес Польши. Затем Дубчек внезапно выехал в Москву.
Отсутствие объяснений этому породило серьезную тревогу в Чехословакии. Чехов не успокоило коммюнике Дубчека, который сообщал, что «у хороших друзей не принято прятаться за дипломатический этикет» и что Советы не скрывают своих сомнений в том, что «процесс демократизации в Чехословакии не является атакой на социализм». Видимо, Дубчек хотел сказать: у Советской власти есть определенные основания так думать. «Коммунистическая партия Чехословакии не раз предостерегала от подобных “крайностей”», — добавил он. Это заявление не успокоило граждан Чехословакии, а его поездка не придала должной уверенности советской стороне.
Нелегко было привлечь к себе внимание в мире 9 мая 1968 года. Колумбийский университет и Сорбонна были закрыты. Студенты на улицах Парижа строили баррикады. Бобби Кеннеди выиграл предварительные выборы в Индиане и обеспечил себе место среди претендентов на выдвижение своей кандидатуры на президентских выборах. В Париже начались мирные переговоры. Покупатели сметали с полок нужные и ненужные товары. Наряду со всем этим распространился слух о том, что советские войска концентрируются в Восточной Германии и Польше, нацеливаясь на границы Чехословакии. Журналисты, которые пытались проникнуть в приграничные районы для выяснения ситуации, задерживались польскими дорожными патрулями. За день до этого руководители социалистических стран Живков (Болгария), Ульбрихт (ГДР), Кадар (Венгрия) и Гомулка (Польша) встретились в Москве и выпустили совместное коммюнике о положении в Чехословакии, которое было весьма запутанным и уклончивым даже по коммунистическим меркам, поэтому трудно было выявить, какую мысль оно выражало. Надо ли было понимать дело так, что лидеры стран советского блока решили начать вторжение?
На следующий день чешское агентство новостей сообщило: речь идет о плановых учениях армий стран Варшавского Договора, о которых извещалось заранее. Нив самой Чехословакии, ни за ее пределами никто до конца не поверил этому объяснению, но по крайней мере кризис, как казалось, был преодолен — пока.
С приходом новой свободы в Чехословакии произошел всплеск в развитии культуры. Длинноволосая молодежь в голубых джинсах продавала программки выступлений джазовых и рок-групп и театральных постановок. В Праге, которая всегда была театральным городом, весной 1968 года работало двадцать два театра. Тэд Шульц с энтузиазмом писал в «Нью-Йорк Таймс», что «Прага, в сущности, является городом, западным по духу, начиная со стиля и характера культурной жизни и кончая недавним увлечением свитерами с высоким воротом». Он отмечал, что не только артисты и интеллектуалы, но и чиновники из министерств и даже таксисты одевались в такие свитера самой различной расцветки.
Майская демонстрация 1968 г. в Праге.
Действительно, Прага, являвшая собой сплав славянской и немецкой культуры, всегда больше походила на города Западной, а не Центральной Европы. Это — город Кафки и Рильке, где немецкий был вторым языком. Это оставалось одним из главных отличий Праги от словацкой столицы Братиславы, которая представляла собой типичный центральноевропейский город, где не говорили по-немецки.
Ведущим джазовым клубом в Праге в ту весну была «Редута», расположенная вблизи от сквера Венцеслава. «Редута» была небольшим помещением, рассчитанным на сто человек, но куда приходило гораздо больше народу. Накануне эры Дубчека этот клуб приобрел известность благодаря первой чешской рок-группе «Аккорд-клуб». Гавел, не раз посещавший его, писал: «Я не понимал этой музыки по-настоящему, но не требовалось особых умственных усилий, чтобы понимать: они играют и поют совершенно иначе, чем при исполнении «Крыстынки» или «Прага — золотой корабль» — официальных хитов того времени». Шульц, побывавший здесь весной 1968 года, передавал, что музыканты играют вариации в духе Дэйва Брубека «с налетом босановы».
Среди театральных постановок того времени оказалась пьеса «Кто боится Франца Кафки?», впервые сыгранная в 1963 году, когда сочинения Кафки, прежде запрещенные как буржуазные, разрешили вновь. Название ее должно было вызвать в памяти пьесу Эдварда Олби «Кто боится Вирджинии Вулф?». Другим спектаклем была постановка долгое время запрещенного произведения Франтишека Лангера «Конный патруль» о борьбе чешских контрреволюционеров с большевиками в 1918 году. Еще одна постановка этой весны — «Последняя остановка» Иржи Секстра и Иржи Сухы, считавшихся лучшими драматургами ренессанса 1968 года. В этой пьесе говорилось о страхе, способном погубить реформы Дубчека и вернуть Чехословакию в состояние, в котором она пребывала до января 1968-го.
Большое воодушевление вызвал международный кинофестиваль на курорте Карловы-Вары, поскольку Каннский кинофестиваль был закрыт его устроителями Жаном Люком Годаром, Франсуа Трюффо, Клодом Лелушем, Луи Маллем и Романом Полански в знак симпатии к студентам и забастовщикам. Надеялись, что некоторые из фильмов Каннского фестиваля, включая «Я люблю тебя, я люблю тебя» Алена Рене, будут показаны в Карловых Варах. Когда в Каннах попытались показать «Я люблю тебя, я люблю тебя», вопреки воле Алена Рене, артист Жан Пьер Лё силой держал занавес закрытым, чтобы помешать демонстрации фильма. Лё играл главную роль в «Китаянке», фильме Годара о «новых левых». На фестивале в Карловых Варах были показаны также три чешские картины, которые не демонстрировались в Каннах, в том числе «Поезда, которых так ждут» Иржи Мензеля. Эта картина получила «Оскара» в 1968 году как лучший иностранный фильм.
Вацлава Гавела не было среди литераторов в Праге, потому что весной он находился в Нью-Йорке. Он стал одним из пятисот тысяч чехословацких граждан, выехавших за границу в 1968 году, поскольку впервые за много лет путешествия стали доступны каждому. Гавел, которому был тогда тридцать один год, шесть недель Пражской весны провел на организованном Джозефом Паппом Шекспировском фестивале в Ист-Вилледже, где был представлен на суд зрителей «Меморандум» — абсурдистская комедия о новом языке чиновников. Она сразу же снискала Гавелу признание в западном театральном мире. «Тонкий замысел», «побуждает к размышлениям» — таковы были оценки в рецензии Клайва Барнса в «Нью-Йорк Таймс». Пьеса была выдвинута на премию «Оби». Возможно, у Гавела сложилось такое яркое впечатление от демократии в Америке, какое она произвела лишь на Токвиля24. Гавел часто посещал Филмор-Ист и другие учебные заведения Ист-Вилледжа и разговаривал с бунтовавшими студентами Колумбийского университета. Он вернулся в Чехословакию, везя с собой плакаты психоделических рок-групп.
С 30 июня по 10 июля был проведен референдум с целью выяснить, хочет ли народ продолжать придерживаться коммунистического порядка или желает вернуться к капитализму. Население Чехословакии ответило однозначно — 89% предпочли коммунизм. Только 5% высказались за капитализм. На вопрос о том, удовлетворительна ли деятельность нынешнего правительства, треть голосовавших, 33%, ответили положительно и 54% были удовлетворены правительством частично. Лишь 7% были настроены отрицательно. Дубчек, проводивший рискованную линию в отношении Москвы, руководил счастливой, полной веры в коммунизм страной.
Но Советы не были счастливы и к июлю имели три варианта решения сложившейся ситуации. Первый состоял в том, чтобы каким-либо образом заставить Дубчека проводить в жизнь советскую программу. По второму варианту те чехословацкие лидеры, которые сохраняли лояльность по отношению к Москве, должны снова взять верх в стране (число таковых руководство СССР, по-видимому, преувеличивало), иначе (по третьему варианту) Советы осуществят вторжение. Ввод войск был наименее привлекательным из этих трех вариантов. Потребовалось двенадцать лет немалых дипломатических усилий, чтобы Запад отрешился от враждебности, вызванной вторжением в 1956 году в Венгрию. Интервенцию в Чехословакию было бы куда труднее оправдать, поскольку Дубчек делал все возможное для демонстрации своей лояльности по отношению к Советскому Союзу. Кроме того, оба народа связывала длительная дружба, уходившая истоками в 30-е годы, тогда как Венгрия была союзницей нацистов и врагом СССР. Советские войска освободили Чехословакию, и чехи оказались единственным народом, который по своей воле проголосовал за коммунизм и приветствовал союз с СССР. Как показал июльский референдум, Чехословакия сохраняла преданность коммунизму.
И теперь, в тот самый момент, когда претерпевающая трудности экономика нуждалась в этом больше всего, отношения с Западом начали теплеть. Это называлось разрядкой. Администрация Джонсона очень много сделала для улучшения отношений с СССР. После долгих переговоров был подписан договор о нераспространении ядерного оружия. В конце июля, после десяти лет переговоров в условиях то возгоравшейся, то угасавшей «холодной войны», было достигнуто соглашение между «Пан-Американ» и Аэрофлотом об установлении прямого воздушного сообщения между СССР и США. Это было хорошим заделом для более важных начинаний в будущем.
Тем не менее в одном вопросе СССР был полон решимости не рисковать — он не мог позволить Чехословакии выйти из-под своего влияния, поскольку, по мнению его руководства, тогда за ней последуют Румыния и Югославия, а затем в Польше возьмут верх студенты. А как поведут себя через двенадцать лет после усмирения венгры? По иронии судьбы все устные и письменные заявления Дубчека не давали никаких оснований заподозрить его в том, что он когда-либо помышлял о выходе из советского блока. Он прекрасно понимал: это черта, которую не следует переступать. Но Советы не доверяли ему, поскольку он вел страну не по тому пути, какой был им угоден.
Второй вариант, внутренний переворот, судя по всему, имел мало шансов на успех. Советы попытались реализовать первый вариант, попробовав переубедить товарища Дубчека в последний момент перед вводом войск. Большие разногласия по вопросу о том, что нужно делать, были налицо. Косыгин, кажется, оказался единственным противником интервенции. А две крупнейшие коммунистические партии, французская и итальянская, направили в Москву своих лидеров, чтобы они убедили СССР не начинать вторжение.
Тем не менее Советы стали готовить вариант ввода войск таким образом, чтобы в случае принятия соответствующего решения можно было начать его немедленно. Мощные силы стран Варшавского Договора, в большинстве своем советские, усиленные танковыми Дивизиями, окружали Чехословакию, двигаясь из Восточной Германии через Польшу и Украину и делая дугу через Венгрию. Сотни тысяч солдат стояли здесь, готовые выполнить приказ. Единственным участком границы, на котором отсутствовали танки, являлся отрезок границы с Австрией. Кампания в средствах массовой информации по поводу ужасных преступлений против социализма, имевших место в Чехословакии, была призвана подготовить советский народ к мысли о вторжении. Лидеры ГДР и Польши были и так уже к этому готовы. В июле советские представители встретились с венгерским руководителем Кадаром, чтобы оказать на него давление. После встречи 3 июля Кадар и Брежнев выступили с жестким заявлением о «защите социализма».
Затем, чтобы последний раз попытаться переубедить Дубчека, его пригласили в Москву для дискуссии по программе КПЧ. Дубчек рассматривал это как неприемлемое и незаконное вмешательство во внутренние дела его страны. Он поставил вопрос на заседании Президиума ЦК КПЧ, большинство членов которого проголосовало за отклонение приглашения в Москву. К сожалению, нет сведений о реакции Брежнева на вежливое сообщение из Праги о том, что глава Коммунистической партии Чехословакии впервые не подчинился приказу из Москвы приехать на встречу.
Дубчек был совершенно уверен, что сумеет договориться с советской стороной. Ему и в голову не приходила возможность оккупации. СССР и Чехословакия были друзьями. Это выглядело бы столь же невероятным, как если бы США вторглись в Канаду. Он считал, что сможет успокоить советское руководство. Разговаривая с Брежневым и другими советскими лидерами, Дубчек знал, каких слов надо избегать. Он не говорил «реформа», «реформист» и в особенности «ревизия». Эти термины могли привести в ярость правоверных марксистов-ленинцев.
В июне тысячи советских военнослужащих были допущены в Чехословакию для «штабных маневров». Их проведение являлось обычным делом, чего, однако, нельзя сказать о численности войск — десятки тысяч солдат и тысячи машин, включая танки. Маневры предполагалось завершить 30 июня, и по мере того как проходили июльские дни, а войска по-прежнему оставались в стране, росло возмущение народа. Объясняя ставшую очевидной задержку, советская сторона выдвинула ряд смехотворных оправданий: необходим ремонт, дополнительные силы технических служб начинают прибывать, возникли трудности с запчастями, войска нуждаются в отдыхе, им мешают транспортные препятствия, мосты и дороги, по которым они двигаются, не в порядке и требуют ремонта.
По стране распространились слухи, что советские войска, слишком задержавшиеся в Чехословакии, привезли с собой печатные станки и оборудование для глушения радиопередач, а также досье на чехословацких лидеров и списки лиц, подлежащих аресту.
Чехословацкое правительство потребовало вывода советских войск. Руководство же СССР потребовало, чтобы все члены Президиума ЦК КПЧ прибыли в Москву на встречу с Политбюро ЦК КПСС в полном составе. Из Праги ответили, что считают мысль о встрече «хорошей идеей», и пригласили советское Политбюро в Чехословакию. Политбюро ЦК КПСС в полном составе никогда не выезжало за пределы Советского Союза.
Дубчек знал, что ведет опасную игру. Но он отвечал перед своим народом, который, несомненно, не пошел бы на капитуляцию. Теперь, много лет спустя, одним из решающих факторов, удерживавших СССР от вторжения, представляется редкое единство народа Чехословакии, продемонстрированное в июле того года. Ведь это и чехи, и словаки, а среди чехов — жители Богемии и Моравии. Но тогда, в июле 1968 года, это был единый народ Чехословакии. Даже в условиях, когда войска стояли на границах страны и в ее пределах, а советская пресса ежедневно чернила граждан Чехословакии, их голоса сливались воедино. И Дубчек старался быть одним из этих голосов.
Примерно в три часа утра 31 июля машинист и небольшая группа железнодорожных рабочих узнали в человеке, вышедшем на прогулку, Первого секретаря ЦК КПЧ товарища Дубчека. Он пригласил их в ресторан, который был открыт в это время. «Он провел с нами час и объяснил нам ситуацию», — рассказывал потом один из рабочих словацким журналистам. Когда рабочие спросили его, почему Дубчек гуляет в столь поздний час, он ответил, что последние несколько недель спит только между тремя и семью часами утра.
Чешское телевидение взяло интервью у советских туристов, задав им вопрос, наблюдают ли они контрреволюционную активность и угрожает ли им что-либо. Все интервьюируемые хвалили страну, ее народ и приветствовали советско-чехословацкую дружбу. Через четыре дня состоялась встреча членов двух президиумов в Чьерне-над-Тисой, неподалеку от границы с Венгрией и Украиной. 2 августа, когда встреча завершилась, Дубчек выступил с телеобращением, в котором заверил народ Чехословакии, что суверенитету нации ничто не угрожает. Он также заявил, что добрые отношения с Советским Союзом весьма важны для обеспечения этого суверенитета, и предостерег от враждебных высказываний в адрес СССР или социализма.
Это означало, что вторжения не последует, если в Чехословакии воздержатся от провокаций по отношению к Советскому Союзу. На следующий день последние советские части покинули Чехословакию.
Дубчек был человеком, опасавшимся говорить прямо. И все же он одержал победу в противостоянии. Иногда выжить — это величайшая победа. Новая Чехословакия сделала это, перейдя через Пражскую весну в Пражское лето. По всему миру писали статьи о том, что Советы отступили.
Молодые люди из Восточной и Западной Европы и Северной Америки стекались в Прагу посмотреть, что это за новый вид демократии. Темные средневековые стены города были покрыты надписями на нескольких языках. В Праге имелось всего семь тысяч гостиничных номеров, и зачастую не было возможности разместиться в городе, хотя иногда помогали взятки. Трудно было занять столик в каком-либо из пражских ресторанов, и такси без пассажиров являли собой редкое зрелище. В августе «Нью-Йорк Таймс» писала: «Для тех, кому нет тридцати, Прага кажется настоящим местом, где можно провести это лето».