Льстите как можно больше и не бойтесь в этом пересолить.
…Современные иностранные писатели осыпали Екатерину чрезмерными похвалами: очень естественно — они знали ее только по переписке с Вольтером, и по рассказам тех именно, коим она позволяла путешествовать.
Фарса наших депутатов, столь непристойно разыгранная, имела в Европе свое действие. «Наказ» ее читали везде и на всех языках. Довольно было, чтобы поставить ее на ряду с Титами и Траянами. Но перечитывая сей лицемерный «Наказ», нельзя воздержаться от праведного негодования. Простительно было Фернейскому философу превозносить добродетели Тартюфа… он не знал, он не мог знать истины, но подлость русских писателей для меня непонятна.
— Принимай, хозяин, гостей! Слышь, Алексей Григорьевич?
— Никак Василий Иванович! Глазам своим не верю. Ты-то, наш пиит, почему в Москве оказался? Тебе чем новая столица не угодила? Я думал, прижился ты там: и в Вольном Экономическом обществе первая персона, и в масонской ложе не на последнем месте, и на театре твои пиесы. А уж о журналах и говорить нечего — только твоих сочинений читатели и ждали. Сколько лет назад ты туда переехал?
— Шесть лет. Я в Петербург, а ты, хозяин дорогой, на флот. Едва-едва не разминулись.
— Да и государыне ты ко двору пришелся.
— Э, Алексей Григорьевич, перестань. Сам знаешь, новый комедийный акт играться в Петербурге начал. Так уж лучше я вместе с друзьями останусь. Где я еще таких богатырей сыщу, кто над моими придумками так смеяться станет?
— Ты что, всерьез?
— Еще как всерьез. Пожаловали меня в бригадиры да в главные члены Мастерской и Оружейной палаты. Теперь уже москвич по полной форме. Хошь не хошь, хозяин, придется тебе гостя терпеть. Приглашать не станешь, сам ездить буду.
— Тебя да не звать, Василий Иванович! Всегда был ты и будешь у нас первейшим гостем. А с масонами как же? Отошел ты от них?
— Боже избави! Как ты такое подумать мог. Я уж с Московским кружком близко сошелся, да и сам знаешь, Николай Иванович Новиков для меня не чужой человек. Да и ко мне, друг дорогой, милости прошу, двери всегда настежь. Моя Татьяна Васильевна кланяться тебе да братцам твоим велела. По-прежнему вас любит да потчевать хочет.
— Ничего не скажешь, хозяйка у тебя отменная.
— Что ж своей не заведешь? По летам в самый бы раз. Гляди, не опоздай!
— Может, и подумаю. Дай после дел-то флотских оклематься.
— Знаю, нелегко тебе дались.
— И вспоминать не хочу.
— Что поделаешь, участь горькая да служба царская.
— Теперь пусть другие послужат, коли Орловы неугодны стали.
— А что, не ты один на пенсион вышел?
— Все мы как один. Да вот сейчас братцы соберутся, сам каждого и расспросишь.
— И Дунайка?
— Федор, как мне отставку дали, сразу ушел. Дня на службе не остался.
— Понятно. Он с тобой и на флоте был.
— Веришь, как мне при Чесме сказали, что адмиральский корабль на воздух взлетел, а там Дунайка был, чуть без чувств не свалился. Спасибо, тревога ложной оказалась.
— А у Владимира Григорьевича что за нужда уходить была? Должность от военных дел далекая. Дел он в Академии немало добрых сделал. Одних научных экспедиций сколько послал. Веришь, одна меня особо поразила — по наблюдению за прохождением Венеры через диск Солнца. Не зря в Лейпцигском университете науки одолевал.
— Опасались мы за него всегда, Василий Иванович, В доме он у папиньки-сударушки рос слабенький, пылинки с него сдували. А теперь, гляди, как выровнялся. Любо-дорого смотреть.
— Так вот я и говорю, ему-то зачем уходить?
— Не захотел государыне более служить. Не умеет Орловых ценить, без службы, говорит, еще лучше проживем. Он теперь домом своим около университета занимается. Проект заказал Михайле Казакову красоты неслыханной.
— Да место-то там тесное, невидное.
— В том и штука, что сумел Казаков все преодолеть. Зал на два этажа, на втором этаже окна фальшивые, а весь свет из-под купола как чудо какое льется. Чисто сенатский зал, что в Кремле. Дверей нету — вместо них стенки раздвижные. В мезонине церковь. Освящать будем в память Девяти мучеников Кизических, супротивников моровых поветрий, чтоб о Гришином подвиге помнить да Бога за его здоровье молить. Сам все посмотреть, Василий Иванович, должен. Не обидишь, чай, хозяина.
— Как можно! От одного любопытства тут же примчусь. А зал, поди, для оркестра и хора?
— Угадал. Капельмейстер-то его крепостной таких чудес достиг — придворному оркестру впору.
— Гурилев, что ли?
— Даже имя помнишь?
— Музыку помню, а уж имя к музыке приложилося.
— Может, и ты, Василий Иванович, соблаговолишь там творения свои почитать? Вот бы утешил.
— Гляжу, Москва тебе по душе пришлась. Думал, о Петербурге заскучаешь.
— Как на духу тебе, Василий Иванович, скажу: крепко меня там обидели, ой, крепко. Такое вовек не забудется.
— И полно тебе, Алексей Григорьевич. Обиды копить, себя травить. Будет случай, припомнишь, нет — ин и Бог с ними.
— Кабы мне твой характер, Василий Иванович.
— Бери, не жалко. А только вот что я тебе скажу: коли в Москве вы и впрямь устраиваться решили, непременно надо вам портреты свои заказать. Помнишь, чай, Федора Степановича Рокотова? Вот и он с нами вместе в старую столицу только-только перебрался.
— С военной службы ушел?
— Давно. При его-то батюшке да горб службой солдатской набивать! Кто тут на Москве с Репниными по богатству сравнится. Ото всех почет, уважение, и деньгами не обделили. Усадьбу целую застраивать взялся на Токмаковом переулке.
— Поди, дорого брать стал.
— А вот и нет. По-прежнему пятьдесят целковых — и весь разговор. Мой портрет только что окончил. Такого сибарита представил, что моя хозяюшка заново в меня влюбилася, право. Гляди-ка, хозяин, еще гость к тебе в дом, только, так полагаю, и нежданный, и незваный.
— Кто таков?
— Николай Петрович Архаров. Знаешь, поди, императрица, в Петербург уезжаючи, его московским обер-полицмейстером оставила. Ты ведь с ним и раньше дело имел?
— Не я — Гриша, когда на чумной бунт приезжал. Потом его императрице как отличившегося представил.
— Благодетелем, значит, оказался. А, впрочем, вот и Николай Петрович собственною персоною.
— Ваше сиятельство, проезжая мимо вашего превосходного жилища, долгом своим первейшим почел выразить достопочтеннейшему хозяину мои рабские чувства и вечную преданность.
— Проезжал, говоришь. Вот как! Куда же это ты, позволь у тебя спросить, Архаров, ехал? В какую сторону? К какому дому, благо до моего дворца через один лишь парк без малого полверсты ехать надобно?
— Да я, ваше сиятельство, если бы и специально из самой Москвы, и то за труд бы не почел, а за приятнейшую обязанность.
— Вот так и говори — специально. Слыхал я, обещался ты Григорию Александровичу Потемкину глаз с Алексея Орлова не спускать. Чего молчишь-то?
— Как можно, ваше сиятельство!
— У тебя все можно. Я не Григорий Григорьевич — меня, старого воробья, на мякине не проведешь. Только, видно, до тебя вести последние из Петербурга не дошли.
— Какие, Алексей Григорьевич? Может, и впрямь чего не прознал?
— Не прознал, Архаров, то-то и оно. Зашатался твой Григорий Александрович. В его дворцовые апартаменты больше тебе не войти — съехал хозяин-то. Съехал, Архаров. Жилец там новый устраивается. Захочет ли с тобой дело иметь, не сведом. А вот я с тобой и взаправду видеться не собираюсь. Обязался за графом Орловым-Чесменским следить, следи, но на глаза мне не попадайся, с людьми моими разговоров не заводи, агентов твоих на дворы наши орловские не засылай, не то со мной дело иметь будешь. А уж тут, Бог свидетель, хорошего ждать нечего. Так что как пришел, так и прочь поди. Мне понадобишься, сам позову. Не понадобишься, не смей мельтешить. Пошел, пошел, чего там!
— Не слишком ли суров ты, Алексей Григорьевич?
— По Сеньке и шапка. Лучшего не стоит.
— Здорово, хозяин! Вестовщика пустишь ли!
— С превеликим удовольствием, Василий Иванович. А что за вести?
— Не думай, не пустяки какие-нибудь московские — из самого Петербурга. Ты не думай, Алексей Григорьевич, знакомства у меня отменные. С Безбородкой на короткой ноге, а этот хохол хитер, хитер, а язык распускать может. Подловить только надобно. А за болтовней да за чашею пуншевою, сам знаешь, какая охота болтать приходит.
— Да не томи ты, Василий Иванович.
— Как можно! Самое первое дело — Малый двор. Знаешь ведь, какую государыня в собственном семействе кашу заварила. Великая княгиня Наталья Алексеевна, вишь, ее не устроила. Оно верно, похожа была великая княгиня на свекровушку. Ни тебе туалетами заниматься, ни с кавалерами на балах махаться. Строгая. Гневливая. Все говорят, супруга не любила, а вертела им как хотела. Умирала трудно. Родами. Сказывала Мавра Саввишна, пятеро суток мучилась да и преставилась. Великий князь о сне и еде позабыл — так убивался. А государыня наша, не в обиду благодетельнице нашей будь сказано, чужой любви терпеть не может. Всех бы ей перессорить, всех бы лбами посшибать — первое удовольствие. Вот она, на сына поглядевши ему невесткины записочки и выложила.
— Зачем ей?
— Будто бы сына утешить.
— Хорошо утешение!
— Вот и вышло, что хорошо. Великий князь как прочитал, так от похорон супруги и отказался.
— Ты что? Участвовать в них отказался?
— Отказался. А государыня тут же о новом сватовстве захлопотала. Тем разом без особых смотрин. Невесту в Петербург очередную вызвала. Пятнадцатого апреля великую княгиню-родильницу погребли, двадцатого августа новую свадьбу играть будут.
— И про траур забыли?
— А государыня от него всех желающих освободила, великого князя в первую очередь. Да кабы и не освободила, кто бы его на веревке к гробу привел. Так и простояла покойница всеми забытая. Да и похоронили ее, как правительницу Анну Леопольдовну — в Благовещенской церкви Александро-Невской лавры. Для полного презрения.
— Это государыня умеет. И непременно напишет, чтоб прощаться приходили по желанию и без жадного озлобления. Слова-то эти она у покойной государыни императрицы позаимствовала. Да нам-то что — та ли великая княгиня, эта ли. Нам с ними детей не крестить.
— Твоя правда. Только вот что ты мне, друг любезный, скажи. Правда, нет ли, что Григорий Григорьевич наш в Коньково зачастил? Сразу скажу, не простое мое любопытство. Больно Архаров со своими агентами виться на дороге этой начал. Беды бы какой не случилось.
— Что ж, вправду наш Гриша от кузины нашей Катеньки Зиновьевой глаз отвесть не может. Мы уговорить пытались: не по-христиански выходит — как-никак близкая родня. Никакой Синод дозволения на брак не даст.
— Ах, оно так серьезно пошло!
— А ты думал? Спит и видит наш Григорий Григорьевич свадьбу сыграть. Одна препона — тетушка. Она позволения нипочем не даст. Нрав крутой. Зиновьевский. Того боимся, что сыграет Гриша свадьбу уходом. Тогда ведь и от императрицы всего ждать можно.
— Ей-то что за дело? Разве по старой обиде?
— Может, и так. Помнит она Гришу. Сам ведь виноват, что врозь разошлись.
— Что прошлое ворошить.
— Анна Степановна Протасова сказывала, что ни день, колкость какую в Гришин адрес отпустить изволит.
— Значит, крепко заноза засела.
— О том и речь. И будто сердце у него куриное, а голова баранья. Или того лучше: добр да глуп.
— Скажи ты ему, Алексей Григорьевич, про Коньково, пусть поостережется.
— Скажу. Спасибо тебе, Василий Иванович. В ложе-то когда собранию быть?
— На той неделе непременно. Да я сказать тебе пришлю.
— Вот и сыграли свадебку! Вот и слава тебе, Господи, обошлось — зря только волновались.
— Да ведь кто бы думал, старинушка, что государыня после стольких-то лет так вскинется. Со мной говорила, не так грозна была, как еле говорить могла — слезами давилась.
— Вот и поди, Алеша, разбери прихоти царские.
— Бабьи, старинушка, бабьи. Она хоть и государыня, а все рарно баба. И красоту-то ее хвалить надо, и умом восхищаться, и глаза-то от страсти закатывать.
— Погоди, погоди, Алеша, на мой разум, то ей обидно, что Гриша дитятей Катеньку примечать стал. Это возле нее-то!
— Знаешь, а может, Майков прав — соперницей она государыне выросла. Стихи слагает преотличные. Поет — заслушаешься. Музыкантша — поискать таких. Вон о ней Державин Гаврила Романович сколько виршей написал. С ангелом сравнивает. Как государыня настояла, чтобы Катенька песенку на слова свои спела. Слуйтет, по лицу желваки ходят.
Желанья наши совершились,
Чего еще душа желает?
Чтоб ты мне верен был,
Чтобы жену не разлюбил.
Мне всякий край с тобою рай!
— Ничего не скажешь, обидно. Ведь, сказать страшно, Катенька на тридцать лет государыни моложе. На тридцать! Тут и сравнения быть не может: бабка да внучка!
— Тише, тише, старинушка. Не накликай нам новых бед. Майков сказывал, Архаров вокруг нас так и вьется. В два счета о непокорстве и непочтении ее императорскому величеству доложит. За себя не боюсь — как бы только Грише с Катенькой не навредила.
— А что были мысли какие?
— Еще сколько! Доброхоты все под руку толковали, чтобы брак расторгнуть. Мол, Синод сразу разведет. Мол, чего бывшему-то потакать.
— А государыня?
— С ней всегда не просто было, старинушка. Глаза огнем полыхают — так бы и убила, а на словах — чистый елей. Сама невесту убирала. На подарки свадебные не поскупилась. А на Гришу ни разу глаз не подняла. Коньково у Катеньки милостиво купила, да и тут же разорять его кинулась.
— Коньково разорять? Как это?
— Одни дома сносить, другие разбирать да в Царицыно перевозить. В деловую деревню усадьбу превращать. Чтобы и памяти о ней не осталось. Катенька втихомолку слезами заливалась. Так государыне то и шло, чтобы огорчить, власть свою показать.
— Что ж ей, ненасытной, Завадовского мало? Ведь хорош парень, всем хорош. Мало что красивый, так еще и обходительный.
— Вот об этой новости и хотел тебе сказать, старинушка. Конец Завадовскому пришел.
— Да ты что, Алеша? Двух лет не прошло, как во дворец переехал!
— Не прошло, так что с того. Новобранец на пороге — глаз от него оторвать не может.
— И кто ж на этот раз?
— Зорич Семен Гаврилович.
— Это из каких же будет?
— Из сербов. Еще при государыне Елизавете Петровне зачислен был в гусары. В Семилетней войне и в плену побывал, и ранение саблей получил, и в подпоручики за смелость в бою произведен. В Турецкой тоже, ничего не скажешь, отличился. Секунд-майором значительными отрядами в Бессарабии командовал, татарские селения разорил, туркам через Прут перейти не дал. Раны получил и саблею, и копьем. Так раненым и в плен попал. В Константинополь его отвезли, в Семибашенный замок заточили. Пять лет там отсидел, покуда Кучук-Кайнарджийский мир не заключили.
— А при дворе как появился?
— Да тут уж без Потемкина не обошлось. Очень ему Завадовский не по душе был. Волю большую, говаривал, взял.
— Так и было?
— Да полно тебе, какая там у государыни воля. Другое тут. Ему бы перед Потемкиным стелиться, советов его испрашивать, в ножки чуть что кидаться. Характер-то у него уживчивый, да и гордости хватает. Потемкин и начал воду мутить. Зорича государыне как мог расписал, адъютантом своим для удобства сделал. Расхваливал все, мол, дикарь настоящий, такого другого нипочем не сыскать.
— Дикарь во дворце? Полно тебе, Алеша, шутки шутить.
— Какие ж шутки. У государыни перемены во всем требуются. Не помнишь, как она Гришу мучала — с французом-то этим Руссо переписываться заставляла, с Дидро да Гриммом знакомила. Все через силу, зато чтоб люди говорили, какой двор у нее просвещенный. А узнала, что он от нее потихоньку на медведя с рогатиной пошел, мораль ему недели две читала. С лица братец спал. Завадовский же, видно, больно просвещенным показался — как-никак иезуитское училище в Орше кончил, у дядюшки в дому учителей домашних отличных имел. Вот оно после сладкого пирога на ржаной хлебушек и потянуло. Зорич-то наш ни грамоты толком не знает, ни обхождения дворцового. Зато росту нам с тобой позавидовать, да и силушки хватает. Одна беда — чуть что дело кулаками решает.
— Вот и выходит, слава тебе, Господи, что поизбавились мы от таких-то фантазий. А случай Зорича-то этого уже начался?
— А как же! Для начала назначила его государыня командиром лейб-гусар и лейб-казачьих команд. Не успел приказа дочитать, новый несут — быть ему полковником и флигель-адъютантом.
— Апартаменты в Зимнем.
— Без них никак нельзя. Да вот сама-то забава, старинушка, — Зоричу и дом около Зимнего достался.
— Какой же? Там и домов-то свободных нет.
— У Васильчикова государыня откупила. С отделкой позадержалась, а теперь и вовсе продать предложила. К чему бывшему рядом с дворцом жить, глаза государыне мозолить.
— Не здешний, значит, Зорич.
— Из сербов-переселенцев. И родни у него хватает. Мне сказывали пол-Петербурга заполонили. К деньгам да наградам рвутся. Одно им плохо: больно дикарь в карты перекинуться любит. Противу такого соблазна устоять не в силах. Риск любит и в ставках меры не знает.
— Государынино дело, лишь бы нас в покое оставила.
Милорд! Против всяких ожиданий граф Алексей Орлов прибыл сюда в прошлый четверг. Появление его ввергло настоящих временщиков в сильнейшее недоумение: он беседовал уже неоднократно наедине с императрицей. Потемкин притворяется чрезвычайно веселым и равнодушным. Я имел на днях честь играть за карточным столом с императрицею в присутствии этих двух господ. Перо мое не в силах описать ту сцену, в которой принимали участие все страсти, могущие только волновать человеческое сердце, где действующие лицы с мастерством скрывали эти страсти…
— Граф, я хочу вам попенять за то пренебрежение, какое вы оказываете моему двору. Вы не хотите жить в Петербурге, но не хотите и время от времени приезжать сюда. Что вас задерживает в старой столице?
— Я явился по первому вашему желанию, ваше императорское величество.
— Как верноподданный, я понимаю. Но ведь между нами существовало и давнее дружество. Вы забыли о нем? Между тем я хорошо о нем помню, всегда вспоминаю о вас с душевной признательностью за вашу службу и — что греха таить — испытываю в ней потребность.
— Вы хотите моей службы, ваше императорское величество?
— На этот раз, Алексей Григорьевич, это не так просто. Мне нужна не только и не столько ваша преданность, в которой я не сомневаюсь, но и ваш личный жизненный опыт. Я нуждаюсь в ваших советах и вашей поддержке.
— Мой жизненный опыт? Впрочем, я весь внимание, государыня.
— Вы знаете, Алексей Григорьевич, сколь важна для меня должность моего первого и самого близкого помощника — генерал-адъютанта. Ему следует постоянно быть возле меня, выполнять множество самых разнообразных комиссий, угадывать или даже предугадывать мои желания зависимо от складывающихся обстоятельств. Но он к тому же обязан поддерживать добрые отношения со всеми, кто окружает императрицу, иметь глаза и уши постоянно открытыми, не вызывая ничьего недовольства, успевать предупреждать меня о возникающих коллизиях. Но не вам об этом говорить!
— Я не понимаю, ваше величество, какое это может иметь отношение ко мне.
— Вот поэтому я и сказала о вашем жизненном опыте. Вы должно быть знаете, что последние два года мне положительно не везет с этими ближайшими моими помощниками. Петр Васильевич Завадовский обнаружился в независимых взглядах, и Григорий Александрович Потемкин был прав, присоветовав мне отказаться от его услуг.
— Мне довелось от многих слышать, что граф Завадовский был истинно предан вам, ваше величество, и не это ли обстоятельство вызвало советы Потемкина?
— По прежним временам я бы обвинила вас в недружелюбии относительно Григория Александровича, но нынче воздержусь. Так или иначе, Семен Гаврилович Зорич…
— Насколько мне известно — личный адъютант Потемкина, полностью от него зависящий.
— Вот вы и не совсем правы, Алексей Григорьевич. Каковы бы ни были первоначальные намерения Григория Александровича, Зорич решительно взбунтовался против своего былого командира, наговорил князю кучу дерзостей, едва попросту era не побил. Я вынуждена была отправить его путешествовать за границу еще в мае. Впрочем, с тем, чтобы он сразу по приезде отправлялся В свой родной Шклов.
— Но Зорич, скорее всего, был вполне честным человеком.
— Это ничего не меняет, граф. Обстановка вокруг меня сложилась такая, что я не могла больше работать, заболела бессонницей и стала неглижировать своими прямыми обязанностями и даже перепиской с моими иностранными корреспондентами, вызывая тем самым кучу никому не нужных домыслов и предположений.
— И все-таки я остаюсь в недоумении.
— Потерпите немного, Алексей Григорьевич, и все поймете. Сейчас должность Зорича занял Иван Николаевич Римский-Корсаков. Если бы вы знали, как выгодно он отличается от всех своих предшественников по должности! Мне кажется, все живописцы и скульпторы должны были бы избрать его своей моделью! Он прелестен. К тому же умен. У него чудесный голос, и-если бы вы слышали, как вдохновенно Иван Николаевич играет на скрипке! Он настоящее совершенство!
— Помнится, вы не слишком увлекались музыкой и музицированием, ваше величество, и обычно скучали за ними.
— Я мало изменилась с тех пор, но Иван Николаевич — это исключение. Он как Орфей, завораживающий самых диких зверей. Вы непременно должны его услышать. Он часто балует нас музыкальными вечерами и всегда оставляет слушателей завороженными. В 24 года он само совершенство!
— Вы не убедите меня изменить моим личным пристрастиям, ваше величество. Для музицирования я решительно не гожусь. Другое дело — цыганское пение. Мне дороже мои цыганские хоры, которые постоянно поют в Нескучном.
— Французы говорят, дело вкуса.
— Но я так и не нахожу своего места в этой идиллии?
— Не собираетесь же вы мне говорить дерзости, граф!
— Сожалею, что вы так поняли мой вопрос, ваше величество. Но наш разговор должен был быть о деле.
— Вы сказали, идиллия. Что ж, она могла быть ею, если бы не постоянные интриги Григория Александровича. О, я уверена, он руководствуется самыми благими намерениями. Хотя и говорят, что лучшее — враг хорошего. Я замечаю колкости, которые он говорит в адрес генерал-адъютанта, как ставит бедного мальчика в неловкое положение. Я предчувствую: дальнейшие интриги станут сложнее, и я, в конце концов, лишусь своего помощника.
— Вы ищете управу на Потемкина, государыня?
— Да, но не в том смысле, который вы имеете в виду. Моя просьба — останьтесь при дворе, граф, и своим присутствием уравновесьте интриги Потемкина. Помогите мне обрести душевный покой, а государству стабильность. Вы получите самое высокое назначение, но я хочу, чтобы вы с самого начала знали, чего я жду от вас.
— Алексей Орлов-Чесменский против Потемкина в известном противостоянии ради благоденствия придворного петиметра! Простите меня, ваше величество, такого не было и не будет. Никогда!
Милорд! После всевозможных стараний разведать о том, по особенному ли приказанию императрицы прибыл сюда граф А. Орлов и что происходило здесь со времени его приезда, я могу, наконец, кажется, с полною достоверностью, сообщить вам, что единственным побуждением к приезду Орлова был неосторожный брак его брата и желание поддержать упадающее значение его фамилии… Могу, кажется, ручаться за достоверность следующего разговора, Вы поймите, как важно для меня, чтобы это не передавалось иначе, как с крайнею осторожностию.
Вскоре после приезда Орлова, императрица послала за ним и после самой лестной похвалы его характеру и самых лестных выражений благодарности за прошедшие услуги она сказала, что еще одной от него требует и что эта услуга для ее спокойствия важнее всех прежних. «Будьте дружны с Потемкиным, — продолжала она, — убедите этого необыкновенного человека быть осторожнее в своих поступках, быть внимательнее к обязанностям, налагаемым на него высокими должностями, которыми он правит, просите его стараться о приобретении друзей и о том, чтобы не делал из жизни моей одно постоянное мучение, взамен всей дружбы и всего уважения, которые я к нему чувствую. Ради Бога, — сказала она, — старайтесь с ним сблизиться; дайте мне новую причину быть вам благодарной и столько же содействуйте моему семейному счастию, сколько вы уже содействовали к славе и блеску моего царствования».
Странны были эти слова монархини к подданному, но еще гораздо необыкновеннее ответ сего последнего. «Вы знаете, — сказал граф, — что я раб ваш, жизнь моя к услугам вашим; если Потемкин смущает спокойствие души вашей, — приказывайте, и он немедленно исчезнет, вы никогда о нем более не услышите! Но вмешиваться в придворные интриги, с моим нравом, при моей репутации, искать доброжелательства такого лица, которого я должен презирать как человека, на которого я должен смотреть как на врага отечества, — простите, ваше величество, если откажусь от подобного поручения». Императрица тут залилась слезами; Орлов удалился…
— Княгиня, я явился к вам без приглашения и тем более благодарен за ваше согласие принять меня. Мы с вами встретились сегодня у доктора Гобиеса, вы видели нас с женой, и я счел долгом не только засвидетельствовать вам свое почтение, но и предложить свои услуги.
— Вы мне, граф? С каких пор? Не говоря о том, что, как вам известно, я никогда не буду искать вашей помощи.
— Именно поэтому я решил нарушить правила приличия. Прежде всего я должен объяснить причину нашего визита у медика. Вам, вероятно, известно, графиня больна, и я ищу способа вернуть ей здоровье. Речь не идет о рождении наследника, как болтают в России, но о чахотке. Думаю, это обстоятельство не может не вызвать у вас сочувствия и проявить большую снисходительность ко мне и моим предложениям.
— Я глубоко сочувствую вам, граф. Графиня очаровательная и одаренная женщина, тем обиднее, что ее постиг тяжелый недуг.
— Я признателен вам за это выражение сочувствия и никогда не сомневался в нем, но причина моего визита — желание облегчить вам возвращение в Россию.
— Облегчить? Вы шутите, граф!
— Как бы я смел. Вы возвращаетесь с сыном, который, насколько помню, при рождении был записан в Кирасирский полк.
— По желанию князя Дашкова и с милостивого разрешения государыни производить его в чинах, пока не подойдет срок действительной службы.
— И это производство производилось?
— У меня нет оснований сомневаться в том, что распоряжения императрицы исполняются.
— В таком случае в России вас может ждать горькое разочарование.
— Вы хотите сказать, что…
— Что никакого повышения в чинах князя Павла не производилось. Но я продолжаю оставаться командиром Конногвардейского полка и могу взять князя Павла к себе, что при всех обстоятельствах позволит сразу же повысить его на два чина.
— Благодарю вас, граф, но я уже обратилась с запросом к президенту Военной коллегии князю Потемкину.
— И давно ждете ответа?
— В самом деле достаточно давно.
— Вот видите. Но поверьте, мое предложение одинаково выгодно и вам, и мне. Я не видел молодого человека красивее вашего сына. Его появление при дворе не пройдет незамеченным, ручаюсь вам. А так как с некоторых пор в мои обязанности входит утешать экс-фаворитов, благо случается это достаточно часто, я с удовольствием сделаю это в отношении того, кто принужден будет уступить князю Павлу свое место. Думаю, что чудеса, которые раскроет перед вами русский двор, затмят все ваши впечатления от чудес европейских.
— Прекратите, граф! Немедленно прекратите ваши неуместные рассуждения! Я не знаю, кого вы имеете в виду под словом «фавориты» — мне не доводилось встречаться с подобными лицами при дворе ее императорского величества Екатерины Великой.
— Не понимаю и не хочу понимать вашей игры, княгиня. Наивность в вашем возрасте не производит благоприятного впечатления и будет смешить всех, тем более императрицу.
— Но так и только так воспитан мой сын, и я не допущу смущать его мысли подобными двусмысленностями, для которых, я в этом уверена, действительность не дает решительно никаких оснований.
— Вы неисправимы, княгиня. С вами так же трудно и бесцельно говорить, как и восемнадцать лет назад. Только поверьте, ваша игра не пойдет на пользу ни вам самой, ни даже императрице. А впрочем, прощайте.
— Государыня-матушка, новость-то какая, слыхали ли, графиня Орлова преставилась.
— Что ты, Марья Саввишна! Откуда узнала?
— Анна Степановна сказала. К вам, государыня, идет. А я по черной лесенке упредить вас решилась. Мало ли…
— Ты мой ангел-хранитель, Марья Саввишна. Что бы я без тебя делала? Обо всем подумаешь, обо всем вовремя похлопочешь. А, Анна Степановна, рада тебя видеть.
— Ваше величество, новость у меня скорбная.
— Опять скорбная! Да будет ли им в этом году конец?
— Дядюшка мой, граф Григорий Григорьевич, овдовел. Приказала долго жить Екатерина Николаевна. Сколько по врачам ездили, знаменитостей сколько перевидали. И в Италии жили, и в Швейцарии, да не дал Бог веку, ничего не поделаешь.
— Жаль, конечно, но, надо думать, Григорий Григорьевич скоро оправится. Не так уж долго и пожили. Другую найдет невесту, поздоровее. Ему, богатырю, разве такая былиночка прозрачная нужна была?
— То-то и оно, государыня, коли оправится граф.
— А что, тоже захворал?
— Болезнь-то что — похоже, государыня, умом тронулся.
— Полно тебе, Анна Степановна, скажешь тоже.
— Как хочешь, государыня, а иначе не сказать, — жена на руках померла. Дышать ей трудно было, так Григорий Григорьевич ее все последние ночи на руках носил — то по покоям, то по балкону, а то и по парку. Носил да баюкал, как малое дитя. Врачи уговорят — на минуту на постелю опустит и опять на руки берет.
— Это Гриша-то?
— Что, государыня, она уж дух испустила, вот тут он и тронулся в уме: ни за что отдавать не хотел. Покойницу в свою постелю пристраивать стал. Мол, тут лучше отогреется, в себя придет. На подушки посадил да и косы расчесывать принялся. Еле оторвали, право слово.
— Чтоб Григорий Григорьевич да таким оказался…
— Ваше сиятельство! Вот радость-то несказанная для графа Григория Григорьевича, вот радость!
— Здорово, Филимонушка. Что братец?
— Да что тут скажешь, ваше сиятельство. Телом-то наш граф, может, и здоров, а душой… Цельными днями по покоям ходит. Молчит, кушать не позовешь — не вспомнит. И все графинюшку нашу, царство ей, ангельской душеньке, небесное, поминает. Как гулять любила, к каким цветочкам благорасположение имела, как его сиятельство звала. И правда, есть что вспомнить: ласково таково, радостно, словно песню поет. Да что там!
— Еще и ты, Филимонушка! Тебе бы братца поддержать, развлечь, а ты, как баба, разнюнился.
— Ваша правда, ваше сиятельство, да больно ладно граф с графинюшкой жили. Света Божьего друг за дружкой не видели. Куда он, туда и она, он отойдет ненадолго, места себе Катерина Николаевна не находит — не случилось ли чего, нет ли беды какой. Увидит Григория Григорьевича, вся засветится, смехом так и зальется: «Соколик мой, милый мой!» Иных слов для супруга и не знала.
— Да кто бы подумал, что кузина так быстро приберется.
— Теперь-то уж дело прошлое, ваше сиятельство, только здоровье у графинюшки всегда было слабое. Не то чтобы хворала, а так — зябла все, тепла искала. Чтобы на крыльцо аль в прихожую выбежать — никогда. Всегда в шаль укутается.
— Все думалось, в замужестве сил наберется, расцветет.
— Да вот не набралась, не судил Господь.
— Врачи опять-таки за границей.
— Что вы, ваше сиятельство! Мало ли ихнего народу у нас перебывало. Где его сиятельство о каком лекаре ни услышит, тотчас к нему с графинюшкой едут. Что денег переплачено было, а толку?
— И деток не оставила.
— По моему разумению, валю сиятельство, то графинюшку и сгубило: каких только снадобий не принимала, чтоб забрюхатеть. Уж граф как отговаривал, успокаивал, слышать не хотела.
Шаги тяжелые. Неверные. Половицы то заскрипят, то притихнут. Слова тихие. Невнятные. Портьера на двери заколыхалась. Снова опала. Не уходит ли?
— Ваше сиятельство!
— А, это ты, Филимон.
— Я-с. Граф Алексей Григорьевич к вам, ваше сиятельство.
— Алексей Григорьевич… Повременить вели… недосуг мне…
— Братец! Гриша…
— Зовет кто?
— Братец, неужтр не узнал?
— Братец…
— Алеша я, братец, да погляди ж ты на меня.
— Братед… Пойти графинюшку упредить, чтобы убралась. Не любит неубранной к гостям выходить. Сейчас упредить…
— Гришенька!
— Гости собираться начинают. Филимон, слышишь? Гости.
— Ваше сиятельство, да вы графа за ручки возьмите, к себе поверните. Может, тогда и увидит. Тихонечко только, не испужать бы.
— Ты, Алеша? А все тебя ждал. К Катеньке пойдем. Давненько не видались. Скучала она по тебе. Слова хорошие говорила.
— Может, тут присядем, братец. Поговорим.
— Чего же тут, на проходе-то. Мы к Катеньке пойдем. Вот только запамятовал я, где покои-то графинюшкины. Экой бестолковый! Сюда ли, туда ли?
— Не беспокой себя, Гриша. Филимон все что надо сделает. Все найдет.
— Найдет, говоришь. Не найдет, Алеша. Господи, что же это я! Катенька-то наша, графинюшка… Слыхал, братец, не вернулась. Не захотела. Как просил Христом Богом, не оставляла бы меня одного. Улыбнулась так еле-еле, головкой покачала, и нет ее. Нету, братец. Один я, как перст.
— Какие слова-то тебе, братец, сказать?
— Нету таких слов, Алеша, и быть не может. Ушла Катенька.
— Братец, чем так душу-то себе бередить, может, поехал бы ко мне в Остров. Или к нашему Владимиру Григорьевичу в Отрадное. К нему-то подале, а ко мне рукой подать. Мы бы и расставаться с тобой не стали, помнишь, как в Кенигсберге. Плохо ли?
— Нет уж, здесь, останусь. С ней, с голубкой моей. Слышь, фортепианы отозвались. Не она ли, не Катерина Николаевна ли?
— Был, старинушка, у Гриши?
— Был. Вчерась, сразу по приезде, и сегодня с раннего утра.
— Как нашел его? Тебе виднее, мы-то с Владимиром Григорьевичем чуть не каждый день его видим.
— Обмануть бы себя хотелось, да что уж — плох наш богатырь. Совсем плох.
— То, что в разуме помутился, лекари говорят и пройти может, успокоиться. Время нужно.
— Не о том я, Владимир, что бредит. Оно и впрямь, случается, проходит. Другое — сдавать Гриша начал.
— Постарел, на твой глаз?
— Ему до пятидесяти уж совсем недалеко, известно, не молодость. Только он вроде как от жизни отвернулся. В себя глядеть стал. Как древний старец какой. Узнал он меня сразу. Про графинюшку рассказывать стал. Заплакал. А потом как отрезало: не видит, не слышит, интересу ни к чему не имеет. Долго я с ним просидел, по саду походил. Вдруг он на меня ясно-ясно так поглядел: «Не трать на меня сил, старинушка. Не стану я без Кати жить. Бог не приберет, сам уйду. Не стану муку такую терпеть». У меня сердце зашлось. А он пошел так по аллее — не оглянулся. Я было за ним, а он все шагу прибавляет, видно, сердится.
— Может, со временем обойдется. Лейб-медика бы позвать.
— Да ты что, Владимир Григорьевич, в себе ли? Не о том речь, что от Роджерсона всегда-то проку мало было. Зачем дворцу такую радость дарить? Наша Анна Степановна и так передавала, больно государыня Гришей интересовалась. Как весть о кончине графинюшки дошла, чуть в ладони не захлопала. Как же это, мол, наш красавец любви своей лишился. Чего же это гнилое деревце себе согнул?
— Полно, Алеша, когда все было. Поди, уж быльем поросло. С чего государыне Грише зла желать.
— Зря споришь, Владимир Григорьевич. Брата не слушаешь, старинушку вашего послушай. Какие там чувства были, одному Господу Богу известно, а ревность — она, братец, два века живет.
— Так ведь не пустует государынина постеля.
— Не пустует, да и память не стареет. Хоть государыня сама в те поры Грише ашпит дала, только сам наш Григорий Григорьевич в апшиде том не без вины был. Слухи пошли, что кузиной заинтересовался, к государыне поравнодушней стал.
— Побойся Бога, старинушка, Катеньке-то тогда сколько лет было — былиночка малая.
— А что ж думаешь, Григорий Григорьевич к былиночке приглядываться стал, а государыня и не заметила? Когда со мной об апшиде договаривалась, видал бы, все лицо в алых пятнах, руки так и летают, глаза блестят — то ли от неудовольствия, то ли от слезы непрошеной.
— Сама же за Васильчиковым потянулась.
— Кто спорит, да ведь баба бабе рознь. Иной одного мужика на всю жизнь с лихвой хватает. А другая — с одним в любви пребывает, а с десятью на стороне махается. И хочешь знать, ни одного не упустит, всех разом сторожит.
— Пусть так, да ведь Гриша как согласия добивался. Обманом его из Петербурга выманила, обманом в Ревель заслала.
— Что ж скажешь, за ним не следила?
— Что ни говори, свадьбу чин чинарем справила. Сама невесту убирала. На подарки денег не жалела.
— Тут уж жалеть нельзя было — каждым рублем Грише доказывала, сколько потерял, чего лишился.
— Катеньке портрет свой богатейший в бриллиантах дала.
— А не выдержала. За ради Бога меня просила Грише сказать, чтоб немедля из России выезжал. То ли за себя поручиться не могла, то ли горечь задушила. Ты-то что молчишь, Алеша? Не хуже моего государыню знаешь, а может, получше Гришиного.
— Мое дело особое. Тут для нее одна моя вина.
— А была и ее?
— Врать не хочу: не было. Как пришел, так ушел. Грише дорогу переходить не стал. Ему-то она дорога была, а мне…
— Ладно, чего исповедь задним числом держать. О другом я подумал, Алексей Григорьевич. Не пора ли тебе семейством обзавестись? Тоже не мальчик, не век же тебе с чужими женами махаться. Надо бы свою боярыню в дому иметь, деток завести.
— А ведь и впрямь, братец, сколько тебе казаковать в чистом поле. Не поискать ли нам тебе парочку?
— Нужды нет. Есть одна на примете. Пожалуй, если уж семейством обзаводиться, только с ней.
— Выходит, братец, давно думаешь, а с нами словечком не обмолвишься.
— Чего раньше времени впустую воду молоть, не обессудьте.
— Дело твое, да и для нас, сам знаешь, не чужое. Может, раскроешь секрет-то.
— Отчего не раскрыть. Так болезнь Гришина душу растревожила, что уж таиться охоты нет. Дочка Лопухина Николая Александровича.
— Погоди, погоди, Алексей Григорьевич, это выходит родная племянница пассии твоей Екатерины Алексеевны Демидовой? И супруга Николая Александровича, и она из одного семейства Жеребцовых, сестры родные.
— Выходит, так.
— А тетка как же?
— Никак, Трудно ли с замужней дамой махаться перестать.
— Обидно ведь ей будет. Как бы зла какого невесте не сделала — всяко бывает.
— Не сделает. Племянницу больно любит.
— О приданом не спрашиваю: тебе своего хватит.
— Почему же, и с приданым все как положено. Оно верно, богатства не такие, как у мужниной родни Екатерины Алексеевны. Да такие не сыщутся в России-то. А все не бесприданница.
— Невеста, поди, собой хороша?
— Да не то в ней мне дорого. Авдотья Николаевна моя Вся в мать пошла — веселая, добрая, домовитая. Одна беда — ни единой церковной службы не пропускает. Как ее, случается, ни бранят, глаза в пол уступит, зардеется вся, а на своем стоит: пойду да пойду.
— Да что там хороша — разоденешь, как положено, каменьями усыпешь, так никто при дворе глаз не оторвет.
— А вот этому не бывать!
— Чему, Алексей Григорьевич? Чего всполошился-то?
— При дворе Авдотье Николаевне не бывать! Самого меня там не увидят, а уж супруги моей и подавно. А насчет нарядов, Авдотья тоже в мать пошла. Анна Алексеевна рядиться не любит, а уж украшениям и вовсе цены не знает — лишь бы дома все в порядке да в ладу. Гостей за столом принимать любит — уж такой хлебосольной хозяйки поискать. И все беспокоится, чтобы каждому гостю хорошо, да вкусно, да сытно. Раз кто о чем попросит или от чего откажется, всю жизнь помнить будет — не ошибется.
— Одно мне, братец, чудно: такая простота при такой-то родне! Супруг твоей Екатерины Алексеевны…
— Петр Григорьевич Демидов.
— И приходится он Прокофию да Никите Акинфиевичам Демидовым, выходит, двоюродным братом?
— Кузен и есть.
— А где ты, в каких европейских аль восточных столицах такого чудака, как Прокофий Акинфиевич, найдешь? Вот уж ни в сказке сказать, ни пером описать.
— Алексей-то тебе, пожалуй, старинушка, и не станет про чудачества Прокофия рассказывать, а я не удержусь. Вообрази только, прислугу свою заставляет ходить одна нога в онуче и лапте, другая — в чулке и башмаке. Это чтобы помнили о простом его происхождении. Мало того. На всех в доме очки надел — для пущей важности: что прислуга — на лошадей и собак тоже.
— Да полно тебе, Владимир Григорьевич, что за потеха такая дурацкая!
— Что есть, старинушка, то есть. Свой дом на Басманной велел снаружи обшить железом.
— Это что за причуда?
— От пожарной опасности. Внутри в стенах вделаны маленькие органы, кругом серебряные фонтаны с вином, под потолками клетки с редчайшими птицами, а кругом ручные обезьяны, орангутанги и прочие звери разгуливают.
— Авдотья Николаевна сказывала, что им с родительницей еле удалось отказаться от прогулки с Прокофием Акинфиевичем. У него выезд-то и вовсе диковинный: колымага ярко-оранжевая цугом — две малые лошади в корню, две преогромные в середине, две совсем крошечные впереди, и форейторы такие же — гигант и карлик. Едет такой поезд, вся Москва сбегается смотреть, а Прокофию Акинфиевичу только того и надо.
— Дурью мучиться каждый может. Ты мне лучше, Алексей Григорьевич, напомни, с каким это Акинфиевичем Демидовым — имя запамятовал — нам встречаться в Ораниенбауме приходилось?
— Так это Никита Акинфиевич, братец Прокофия. Ученый человек, наукам и художествам покровительствует.
— И при покойном императоре состоял? По ошибке, что ли?
— Знаешь, старинушка, не по ошибке, скорее по душевному влечению. Среди самых что ни на есть приближенных числился. Очень ему император благоволил.
— Ему бы с государыней умные разговоры разговаривать.
— А вот поди ж ты, предпочел ее супруга. Сам с господином Вольтером переписывается.
— Тут уж разреши, братец, и мне добавить. Нам с Никитой Акинфиевичем по Академии наук не раз встречаться доводилось. Умнейший, достойнейший человек, ни в чем на братца не похожий. Вот два года назад медаль при Академии Художеств учредил — за успехи в механике. Капитал на нее немалый положил.
— Авдотья Николаевна говорить о нем начнет, остановиться не может. И как он по западным странам путешествовал, и как в Италию скульптора нашего Шубина возил, и как у самого знаменитого Рослейна портрет свой списывал.
— Э, да у тебя, братец, Авдотья-то Николаевна, никак давно уже на сердце лежит. Чего ж медлишь? Хочешь, сватом буду?
— Да вот теперь недуг Гришин — не ко времени выходит.
— Как раз ко времени. Над Гришиным животом один Господь волен — то ли выздоровеет, то ли до века в помрачении ума останется. Тут уж ждать да переждать грехом обернуться может. Семейство это Демидовское в свойстве иметь тоже неплохо. Так что с Богом, Алексей Григорьевич! Оно матушку-царицу все едино огорчишь. Слыхал, и за тобой она приглядывает.
— Не она — Потемкин. Стороной дошло, обер-полицмейстеру московскому приказал все обо мне доносить. Попались тут мне на глаза соглядатаи его — среди дворни околачивались. Больше не будут — у меня разговор короткий.
— Другие найдутся, братец. Ты уж примирись, что государыня с тебя до конца твоего веку глаз не спустит.
— А хоть бы и так. Дружбе нашей все едино конец, и слава Богу.
— Ваше превосходительство, Александр Андреевич, на сколько персон ужинать накрывать прикажете?
— Как обычно, Ефим. Сейчас сочтем: Державин, Хемницер, мы с Николаем Александровичем, Богданович, Василий Васильевич Капнист.
— Неужто из Малороссии приехал? Надолго ли?
— Сказывал, по делам. Поди, надолго не задержится. В разлуке с молодой женой быть не захочет.
— Значит, ему один прибор ставить?
— Дам у нас нонича, как всегда, не будет. Еще, пожалуй, три персоны да главный наш именинник — Левицкий. Видал его новую картину, что в галерее повесили?
— Как не видать! Распрекрасная картина — глаз не оторвешь. Матушка-царица, как в сказке, стоит, вся так и сияет.
— Вот ты у нас какой знаток сделался. По случаю картины этой, которую мы все столько ждали, шампанского заморозить вели да хрусталь новый, богемский, вели подать. Чтоб как на самый большой праздник.
— Неушто не сделаю? Будете довольны, Александр Андреевич. В таком дворце и к столу подавать одна радость. Дождались-таки, батюшка, чисто царских хором.
— Скажешь тоже, царских! Велики — верно, а по отделке до дворца куда как далеко.
— Не сразу Москва строилась. Будет время — все в наилучшем виде закончите. Оно уж и нынче галерея — другим барам только позавидовать.
— Позавидовать, может, и могут, а своим признать — вот это куда труднее.
— Ничего, ничего, Александр Андреевич, лишь бы царице угодны были, а все другие тут же во фрунт станут. Да что мне, старому солдату, вам говорить — сами, поди, знаете.
— Разболтался ты, служака, а гости-то уже на дворе.
— Батюшки-светы! Бегу, бегу за столом приглядеть.
— Здравствуйте, Дмитрий Григорьевич, здравствуйте! Именинник вы сегодня у нас, как есть именинник.
— День добрый, ваше превосходительство, а вот насчет именинника не разумею.
— Картину вашу чествовать нынче станем.
— Полноте!
— И не отмахивайтесь. Ипполит Федорович — читали, поди, какие стихи на нее написал — «Екатерина-Законодательница в храме Правосудия». А Державин того лучше оду целую сочинил. Вот и послушаем сегодня, и посмотрим. Э, да покуда я с вами здесь толкую, друзья-то наши все у картины вашей собрались, даже нас не примечают. Господа! Господа! Прошу, рассаживайтесь, итак, я полагаю, что начнем мы с программы, которую Дмитрий Григорьевич в основу своей картины положил. Знаю, Дмитрий Григорьевич, что вы ее для Богдановича написали, теперь же и нам разрешите приобщиться.
— Многословием-то я не грешу, разве что вкратце.
— Как изволите!
— Как видите, господа, середина картины моей представляет внутренность храма богини Правосудия, перед которой в виде Законодательницы ее императорское величество жертвует своим покоем, сжигая на алтаре маковые цветы. Собственным покоем ради покоя общественного! Но делает это с лицом радостным и просветленным от сознания благороднейшей цели своего жертвования. Потому увенчана ее императорское величество не короною, а лавровым венцом поверх короны гражданской, возложенный на главу ея. Знаки ордена святого Владимира изображают личность знаменитую за понесенные ею для пользы Отечества труды. А то, что труды сии Отечеству полезны, показывают лежащие у ног монархини книги законов, подтверждающие истинность и справедливость ее поступков. Победоносный орел покоится на законах, и вооруженный Перуном страж рачит о целости оных. Вдали поместил я открытое море, корабль как символ флота Российского и на развевающемся Российском флаге, на военном щите Меркуриев жезл — потому что главным для народа является не война, но успешная торговля. Вот, как будто, и все, господа.
— Вы существенное обстоятельство пропустили, Левицкой!
— Смысл кадуцея, жезла Меркуриева. Разве одну торговлю он означает?
— Это уж моя промашка при объяснении, прошу покорно извинить. Конечно, крылатый кадуцей означает прежде всего науки, кои приходят при нашей государыне в столь процветающее состояние.
— А Фемида? О Фемиде вы упомянуть забыли, а ведь какая мысль у художника высокая! Фемида может сдвинуть с глаз повязку, положить на колена весы и, отдыхаючи, глядеть, как обязанности ее успешно исполняет российская императрица.
— Господа, но все наши слова ничто перед строками, сочиненными Державиным. Пусть он прочтет последнее свое творение — «Видение Мурзы».
— Его вдохновение мне подарил чудный образ Левицкого.
Раздвиглись стены и стократно
Ярчее молний пролилось
Сиянье вкруг меня небесно;
Сокрылась, побледнев, луна,
Виденье я узрел чудесно:
Сошла — и жрицей очутилась
Или богиней предо мной.
Одежда белая струилась
На ней серебряной волной;
Градская на главе корона,
Сиял на персях пояс злат;
Из черноогненна виссона,
Подобный радуге, наряд
С плеча десного полосою
Висел на левую бедру;
Простертой на алтарь рукою
На жертвенном она жару,
Сжигая благовонны маки,
Служила вышню божеству…
«Кто ты? Богиня или жрица?»
Мечту стоящую я спросил.
Она рекла мне: «Я Фелица»…
— Фелица? Иными словами, Фелицитас — благодетельная богиня Счастья.
— Именно Счастья — в отличие от Фортуны. Фортуна всегда была суровой, Фелицитас благой. Если вы решитесь повторить свою композицию, Дмитрий Григорьевич, вам непременно нужно будет изобразить рог изобилия.
— И чтобы из него лилось потоком злато как символ благополучия. Помнится, в Риме было несколько храмов Фелицы.
— И стояли статуи на Марсовом поле и на Капитолии.
— Какая счастливая находка, Дмитрий Григорьевич.
— Какая счастливая находка, Гаврила Романович!
— Но эту находку подсказал мне Левицкий. Это его представление о просвещенной монархине.
— Василий Васильевич, разве вы не хотите поделиться своими мыслями? Не могло же оставить вас равнодушным творение Левицкого! Молчащий Капнист — это так необычно.
— Не вызывайте меня на откровения, Львов.
— Это почему же?
— Я не хочу вносить диссонанс в ваш слитный хор восторгов.
— Значит, картина не пришлась вам по сердцу?
— Полноте, полноте, Хемницер! Картина превосходна, другое дело — ее соответствие действительности. Учить царей — неблагодарное занятие, как бы вы ни старались подсластить пилюлю.
— Но государыня сама требует от своего окружения откровенности и изгоняет льстецов.
— По всей вероятности, неумелых. У государыни превосходный вкус, и она вправе рассчитывать на более тонкие кружева лести и высокопарных излияний. Возьмите хотя бы слишком многочисленных, и слишком часто сменяющихся флигель-адъютантов.
— Василий Васильевич, Державин недаром написал: «Владыки света люди те же. В них страсти, хоть на них венцы». Вряд ли мы вправе вторгаться в личную жизнь монархини.
— Но эта жизнь не безобидна для тысяч подданных.
— Не безобидны флигель-адъютанты?
— Но ведь каждое назначение сопровождается дарением земель и людей, расточительством и обращением к казне. Неожиданно объявившиеся начальники, ничего не понимая в своих новых обязанностях, губят любое дело, к которому бы ни прикоснулись. А впрочем, господа, я не намерен выводить вас из вашего сладкого неведения. Думаю, за меня это сделает жизнь.
— Положительно Орловы не перестают меня удивлять. Свадьба графа Алексея Григорьевича в свое время распотешила не то что Петербург, но и всю Москву. Графиня Орлова, что ни утро, ни свет ни заря отправляющаяся в церковь, выстаивающая самые долгие богослужения и решительно не разделяющая молодецких выходок мужа.
— Так ведь, государыня-матушка, между мужем и женой один Господь Бог судья. Днем все вроде и разное, зато ночью мир и лад. Сказывают, граф даже похождения свои былые позабыл. Чуть что домой мчался, Авдотьюшке подарочки вез.
— Бог мой, как меняет людей время. Впрочем, я всегда подозревала, что Орловы вернутся к своей мещанской сути. Когда у графа Алексей Григорьевича первый младенец родился, помнишь, Марья Саввишна, я еще говорила: парня бы ему, чтоб по своему образу и подобию богатыря воспитал. Что ему с девкой делать. Ан все наоборот вышло. Цельный год с дочкой лучше няньки всякой возился.
— Да уж, государыня-матушка, слух ходил, будто колыбельные песни ей певал, что ни день на руки брал. Только от него и слышали: «Нинушка», «Нинушка».
— Почему Нинушка? Разве не Анной ее крестили?
— Такое уж дочке имя придумал. Не показалась ему, видно, Анна-то.
— А вот теперь парень родился, графиня родами померла. С двумя младенцами и без жены остался. Что говорят-то о нем?
— Что говорят! Тоскует, места себе не находит.
— Не начал бы куролесить. С него станется.
— Кто знает. Пока около деток все время проводит. Говорит, будто бы Господь утешение ему на старости лет послал.
— Пятьдесят лет — старость! Скажет тоже!
— Так ведь это, государыня-матушка, кто как себя понимает. Может, граф уж такое понаделал в жизни-то своей баламутной, столько повидал, что душа роздыху запросила. И так бывает.
— Поверить не могу.
— А вот еще, государыня-матушка, Безобородка-то наш в Москве его навещал и не один раз. Соболезновать приезжал, сказывали. Державин Гаврила Романович стихи ему на смерть супруги посылал. С великим почтением к покойнице относился.
— Вы оставляете столицу, Василий Васильевич?
— Я не думаю, чтобы кто-то, кроме самых близких друзей, посетовал на исчезновение Капниста. Скорее наоборот. Но вас я отношу к своим прямым друзьям, Дмитрий Григорьевич.
— Сердечно тронут. Но что побудило вас к такому решению? Ведь не женитьба же. Да и Александре Алексеевне, даме светской, не покажется ли скучной провинциальная жизнь?
— Нет, Дмитрий Григорьевич. Сашенька моя во всем со мной согласна и сама торопит с отъездом.
— Вы, по крайней мере, намереваетесь обосноваться в Киеве?
— Не приведи Господь! Только в моей милой Обуховке. Это истинный земной рай, тем паче для молодых супругов.
— Но не этот же рай подвиг вас на подобное решение? Уверен, что нет. Уж не нападки ли на вас из-за вашей «Сатиры первой и последней»? И вы придаете значение людской хуле и похвале? Это так на вас не похоже! Не вы ли сами писали о мирском маскараде, за ветошью которого скрываются самые низменные чувства?
— Именно потому что писал, я начал чувствовать отзвуки недовольства вашей Фелицы.
— Не преувеличиваете ли вы?
— Нисколько. Мне были переданы слова государыни, что нельзя все российское общество представлять в виде взяточников и казнокрадов, тем более что некоторые из высоких чиновников приняли сии рассуждения за намеки на свой счет. Судья Драч в их лице был оскорблен и потребовал немедленной сатисфакции. Я не боюсь его гнева, но не хочу подвергать его действию мою Александру Алексеевну. Ведь родители ее и без того со мною ни в чем не соглашаются.
— Мне сказывал Николай Александрович, вам и ранее приходилось прилагать немалые усилия для поддержания мира среди родственников.
— Ему ли не знать! Когда родители его супруги Марии Алексеевны и моей Сашеньки отказали ему после неудачного предложения от дому, то и от меня потребовали, чтобы я всяческие отношения с ним пресек.
— Знаю, ультиматум сей вы отвергли.
— Отверг с негодованием, и тогда мне пригрозили разрывом помолвки с Сашенькой. Сашенька была в отчаянии и умоляла подчиниться требованиям родительским хотя бы временно и на словах. Но я не захотел оскорблять притворством нашего со Львовым дружества и, в свою очередь, объявил, что готов отложить свадьбу. Львов умолял меня так не делать. Но дружество ставлю я превыше всех светских требований и условностей.
— Позиция ваша достойна всяческого уважения.
— Теперь родители Сашеньки вновь пугают ее, бедную, а я хочу положить конец их влиянию на дочь.
— Но что могло их напугать, когда ваша «Сатира первая и последняя» напечатана в «Собеседнике любителей российского слова». Ведь сама государыня печатает свои сочинения в этом журнале княгини Дашковой. Княгиня, как довелось мне портрет ее сиятельства писать, рассказывала.
— Только того княгиня не договорила, что государыня и Екатерине Романовне недовольство свое высказывала.
— Быть не может!
— Еще как может. Да у княгини нрав крутенек — в спор с государыней вступила, доказывать стала, а все неприятность. Раз на раз не приходится. Сегодня княгиня так посмотрит, завтра же…
— Писать более не собираетесь?
— Напротив. Писать много собираюсь. Комедия у меня задумана одна — о крючкотворах. Посидеть над ней в тишине да спокойствии бы.
— Слыхал я, ода у вас новая, Василий Васильевич.
— А у меня она с собой. Хотите, прочесть дам.
— Сделайте милость. Пока-то ее напечатанной увидишь.
— Да, пожалуй, и не увидите, Дмитрий Григорьевич.
— Что так?
— Гаврила Романович усиленно советует повременить. Тоже последствий всяческих опасается.
— О чем же ода, если не секрет?
— Если и секрет, то не от вас. Слыхали ведь, ее императорское величество указ подписала, чтобы всем малороссийским крестьянам в крепостном состоянии быть.
— Слыхал и душевно скорблю. Видеть нашу Малороссию закрепощенной! Так и кажется, умолкнут теперь наши песни, кончатся гуляния да ярмарки…
— Может, так сразу и не умолкнут, а горе для наших людей страшное.
— Да, такого при графе Кириле Григорьевиче Разумовском не случилось бы. Он бы государыню уговорил.
— Которую государыню? Елизавету Петровну?
— Так ведь мы в век просвещенный вступили.
— Только выходит, человека обыкновенного в беде чужой убедить легче, чем просвещенного. У просвещенного и физиогномий на разные случаи жизни больше разных. Он к случаю да выгоде легче примениться может.
— Трудно с вами не согласиться.
— Конечно, трудно, ведь вы портреты списываете, личность человеческую проникаете.
— О том и ода?
— Да что мне перед вами таиться. Назвал я ее «Одой на рабство», имея в виду, что государыня запретила в бумагах официальных и прошениях всяческих подписывать именем раба, но подданного.
— Ошибаетесь, Василий Васильевич, — еще не запретила, только разговор подобный место имел. Вот все и всполошились.
— О звании я и не говорю, а только аллегорически весь позор рабства и крепостного ярма для государства, мнящего себя просвещенным, разбираю. Там и панегирических оборотов предостаточно, да Гаврила Романович на своем стоит: отложить печатание до лучших времен.
— Кто знает, не его ли правда.
— А вы что колеблетесь, Дмитрий Григорьевич? Ведь какую «Государыню-Законодательницу» представили и на меня в досаде были, что не расхвалил со всеми картины.
— Самолюбие авторское, Василий Васильевич, слаб человек. А по существу…
— Рад, душевно рад, Василий Васильевич, что минутку для старого друга нашел. Боялся, уедешь, не попрощавшись.
— Как можно, да еще после такой обиды, что Академия Художества тебе нанесла. Подумать только — от руководства классом живописи портретной отстранить, из штата уволить и все за что! По моим мыслям, так за одну только «Екатерину-Законодательницу», не иначе.
— Так полагаешь? А ведь стихи державинские куда как по душе государыне пришлись. Много Гаврилу Романовича хвалила, обещала судьбу его устроить, лишь бы дальше писать продолжал.
— Вот-вот, друже, стихи — одно, картина — другое.
— В чем другое?
— От глаза к сердцу путь короче, а у тебя государыня представлена, как монархию просвещенную Вольтер и Дидро начертали.
— О том и старался.
— Видишь, сам признаешь. Только больше ни Вольтер, ни Дидро, ни мысли их здесь не нужны.
— Разве?
— Как иначе, друже? Я сам в представлении потемкинском, что для императрицы на пути в Тавриду князь разыграл, участие разом со многими другими принимал. Все фокусы как делались собственными глазами лицезрел. На то и Киевский предводитель дворянства — куда денешься, служба такая.
— И учеников академических, что декорации бесчисленные писали, видел?
— Да оставь, друже, в декорациях ли дело! Ты бы на скот дохлый поглядел, на людей до смерти заморенных. Ведь каждому своя корова дорога, второго вола тоже не купишь — полжизни работать придется. А скот-то по-над Доном подряд у всех отбирали да к Днепру гнали, чтобы благополучие пейзанское наглядно представить. Как возвращать да сохранить, никто не думал. Бабы десятки верст за кормилицами своими с ведрами бежали, слезами умывались. Иных буренок молоком вместо воды поили: подоят — тут же и напоят. Воды-то неоткуда взять. Хлебом всю степь ковыльную пахали да засевали, а зерно как у крестьян для того отбирали, подумал? А ты — писанные декорации, академисты-художники!
— Так это Потемкин — его дела.
— Потемкин? А у государыни ни советчиков, ни соглядатаев, ни собственных глаз? В степи голой богатство такое, поди, не захочешь, да подумаешь: откуда бы ему взяться. Парки из срубленных дубов на обратном пути государыни уже попривяли, так их свежесрубленными березками заменили — авось, в нужный день постоят, ехце не увянут. И того тоже не заметила? Как обо всем этом Фернейскому патриарху рассказать? Какими словами мудреца старого заговорить?
— И никто государыне слова не сказал? Глаз не открыл?
— Меня что ли, друже, в виду имеешь? Так меня и близко к государыне никто бы не подпустил. Все больше в толпе, вместе со всеми, поклоны отбивал, аж в глазах темнело.
— Николай Александрович, сам сказывал, удостоился чести в поезду царицыном быть.
— Львов — другое дело. У Николая Александровича свой интерес. Сам подумай, государыня ему собственноручно передала записку свою о соборе в Могилеве — в память встречи с австрийским императором. Между прочим, лучше будет, коли от меня узнаешь: все работы живописные Львов не тебе, местному художнику заказал — Боровиковскому. Сюда пригласил поселиться в своем доме.
— Знаю. Образа пишет. Портреты тоже.
— А насчет правды Александр Андреевич Безбородко вот расхрабрился — объяснять начал, для чего Потемкину художников больше, чем строителей запонадобилось.
— Он ведь и раньше о «Случае» светлейшего словами Михайлы Васильевича Ломоносова говаривал: «Места священные облег дракон ужасный».
— Говаривал, да что толку.
— Доказать-то он государыне смог?
— Наверно, коли в немилость попал.
— Безбородко? В немилость? Быть того не может!
— Почему же? На деле государыня и мысли не допускала, чтоб спектакль потемкинский не состоялся. Вон Бецкой болтать по привычке много стал, что к светлейшему художников посылал, тут же лишился обязанностей опекуна графа Бобринского. Бобринский ведь из всех царицыных побочных, не при посторонних будь сказано, детей его одного и любит.
— Знаю, граф из корпуса к господину президенту как в собственный дом ездил.
— Туда и государыня заезжала с сынком повидаться. А теперь вместо Бецкого президентом Академии Художеств Завадовский назначен.
— И Потемкин не заступился!
— Да ему молчание президента еще важнее, чем государыне. Терпел Бецкого, покуда в деле нужен был, а теперь чем дальше от Академии окажется, тем лучше.
— Да какой со старика спрос: девятый десяток давно разменял — как еще на ногах стоит!
— Под руки водят. А отставку мою сразу подмахнул, не ошибся.
— Жаль мне тебя, Дмитрий Григорьевич, душевно жаль, сердцем ты к своим питомцам прирос. Сколько тебе за заслуги твои неоцененные, прости мое любопытство, пенсии назначили?
— По сей день не решаюсь супруге моей Настасье Яковлевне сказать: двести рублев годовых. Господин президент добавил, что для портретного и то хорошо — невелико дело персоны малевать.
— Так-то, друже. Спасибо, еще портреты по заказам писать будешь — к тебе дорога никогда не зарастет. А чтоб не так горько вам с Настасьей Яковлевной было, о себе скажу, чем за путешествие ее императорского величества в Тавриду поплатился.
— И ты, Василий Васильевич?
— И я, друже. Сам знаешь, поезд-то царицын в Киеве надолго против задуманного задержался. Терпению моему конец приходить стал. Я Александре Алексеевне в Обуховку про то в письмах и писать начал.
— В письмах? Да как же можно! Экая неосмотрительность!
— Знал, что нельзя, больно по дому соскучился. Сашенька тоже жаловалась — всю зиму одна, дел по хозяйству невпроворот, а тут еще детки. Мне уж покои наши обуховские что ни ночь снились. Сам посуди, двор-то царский в Киеве ни много ни мало с 29 января до 22 апреля пробыл. Кто выдержит!
— И не думал, что так долго.
— А вот видишь, три месяца да каких: то снег, то ростепель, то вьюгой все заметет, то морозом закует. Ну так ли, иначе ли, уехали высокие гости, а меня из предводителей дворянства грязным помелом: не расстарался, не угодил. Старые грехи припомнили. И стал я, друже, главным надзирателем — за червями!
— Что ты, батюшка!
— Так оно и есть — киевского шелковичного завода. Сашенька неделю глаз не осушала: обидно и перед родными поносно.
— А, друже, мне все вспоминалось, когда я на путешествие это потемкинское глядел. Помнишь, есть у меня строки:
На то ль даны вам скиптр, порфира,
Чтоб были вы бичами мира
И ваших чад могли губить?
Воззрите вы на те народы,
Где рабство тяготит людей;
Где нет любезныя свободы
И раздается звук цепей…
Ведь я свою оду «На истребление в России звания раба» в самый канун выезда императрицы из Петербурга в Киев окончил.
— Как не помнить! А знаешь, что мне сейчас на ум взбрело? Как в 1784 году государыня на Бутурлиных разгневалась и на Елизавету Петровну Дивову.
— Это они тогда памфлет сей карикатурами обильно изукрасили. Каждый себя узнать мог да еще в каком виде!
— Да, тогда государыня всех твоих друзей из Петербурга выслала: Воронцовы в их число попали, Дивова и ее братцы Бутурлины. Все опасались, как бы до услуг Шешковского дело не дошло.
— Может и такое случиться — удивляться не приходится.
— Ваше императорское величество, Светлейший князь Потемкин-Таврический просит вашей аудиенции.
— Кажется, я начинаю всерьез терять терпение. Я же сказала: никаких аудиенций. Вы сообщили князю о моем предписании?
— Немедленно, ваше величество.
— И он знает, что должен немедленно вернуться к брошенной им на произвол судьбы армии?
— Не может не знать, ваше величество. В указе все написано.
— Сама удивляюсь, что там не оговорено, чтобы можно было себе позволить такую проволочку. Который день князь предпринимает свои безумные попытки?
— Четвертый, ваше величество.
— Неслыханно! Немедленно передайте ему, что дальнейшее промедление будет чревато для него крайне неприятными последствиями.
— Но, может быть, после такого великолепного праздника в вашу честь, который устроил князь в Таврическом дворце, он, как истинный верноподданный, надеется ощутить милость своей императрицы.
— Боже мой, как трогательно! Особенно после того, как пришлось выложить без малого полмиллиона за этот фантастический дворец, с которым решительно нечего делать, как только тратиться на его содержание. Очередное потемкинское безумство, в котором не было решительно никакой необходимости. К тому же его присутствие во дворце раздражает Платона Александровича. Я не собираюсь видеть около себя вечно надутого Зубова, который к тому же на этот раз прав. И, кстати, распорядитесь пригласить князя Прозоровского.
— Князь в приемной, ваше величество, и давно. Я просто думал, что вы сначала решите вопрос с Григорием Александровичем.
— Вы думали? Это что-то новое. Вам не кажется, что вполне достаточно, когда думает ваша императрица? Дело секретаря выполнять результаты ее размышлений. Так где же Прозоровский? Зовите же его, наконец!
— Ваше императорское величество, вы пожелали меня видеть, я весь внимание, ваше величество.
— Не похоже, князь, совсем не похоже.
— Государыня, вы гневаетесь? Возможно ли, когда мне даже неизвестна причина вашего неудовольствия.
— Ах, она вам, генерал-фельдмаршал, неизвестна, и вы не можете себе представить, о чем пойдет речь!
— Государыня!
— Хватит пустой болтовни. Год назад я вас назначила главнокомандующим Москвы. Не так плохо после управления Орловско-Курским наместничеством, не так ли? К тому же я сделала вас сенатором.
— Моя благодарность, ваше императорское величество…
— Должна выражаться в деле, которого я пока не вижу. Когда вы наконец решите дело с этим злосчастным Новиковым? Русская армия легко справляется со всеми армиями мира, зато императрица ничего не может поделать с каким-то жалким отставным прапорщиком, владельцем нескольких десятков душ! Что там происходит с ним? Очередные торжества на берегах гнилого болота?
— Нет, ваше величество, ему не до торжеств. В прошлом году у Новикова скончалась супруга. В похоронах принимало участие все семейство ее родственников — Трубецких. Князь Николай Иванович Трубецкой горько по этому поводу в своих письмах сетовал.
— Вы перлюстрируете почту и родственников Новикова?
— Ваше величество, мне казалось…
— И правильно казалось. Я не собираюсь вас осуждать.
— Благодарю вас, государыня. Сам Новиков подвержен тяжелым нервическим припадкам. А после потери супруги так ослабел, что без посторонней помощи не может даже подняться с постели.
— Ваше сострадание к ближнему говорит о вашем мягком сердце, генерал-фельдмаршал. Но я не заинтересована в подобных подробностях. Для меня важнее, чем сейчас этот Новиков занимается. Не могу себе представить, чтобы столь вредный для общества человек прекратил свою деятельность. Даже на смертном одре.
— Мы обезопасили себя тем, что подкупили некоторых его крестьян и слуг. Они доносят о всех его речах и поступках.
— О сих последних вас и спрашиваю.
— Не иначе как болезнь и общий упадок сил побудили господина Новикова спустя полгода после смерти супруги подписать акт об уничтожении «Типографической компании».
— Что вас, князь, совершенно успокоило.
— Господин Новиков совершенно ограничился распоряжениями по своей деревне.
— И продолжает строить каменные хоромы для своих крепостных, не правда ли?
— Но совсем немного, ваше величество.
— Многого ему и не сделать: откуда взять средства. Он же беден как церковная мышь. Да, и кстати — это правда, что в крестьянских домах висят его гравированные портреты? Что же вы молчите, князь? Правда или нет?
— Правда, ваше величество.
— Вот как! Значит, в моей империи появился то ли новый святой, то ли духовный наставник. Хотя бы одно это не насторожило вас, князь? Хотя бы это?
— Эти гравюры так плохи…
— А вы считаете, это имеет значение? Но хотя бы кто автор этих новых икон? С чьего портрета делались гравюры?
— Господина Академии советника Левицкого.
— Вот это новость! Новиков разорился на собственный портрет у этого художника?
— Насколько мне известно, они очень дружны, государыня.
— Этого еще не хватало! А почему, собственно, вы до сих пор медлите с арестом этого смутьяна и бунтовщика?
— В арестом? Но, ваше императорское величество, для ареста должна существовать причина, хотя бы какое-то обоснование.
— Которого вы для пользы дела не можете найти.
— Я всего лишь солдат, ваше императорское величество.
— И это значит — собираетесь ждать приказа от императрицы. Так вот приказа моего не будет и никакого предписания получить вам не удастся. Но кое-какие советы я вам все же дам. А, впрочем, у нас есть причина для немедленного ареста и заточения Новикова в крепость. Ведь он через архитекта Баженова пытался связаться с великим князем. Это была политическая интрига, по существу заговор. Подробности выяснит следствие. Составьте указ об аресте государственного преступника. Я его немедленно подпишу. Какое у нас сегодня число?
— 13 апреля 1792 года, ваше императорское величество.
— Превосходно. Но теперь я хочу вам дать некоторые дополнительные указания. До ареста произведите обыски всех московских книжных лавок. Уверена, в них найдется достаточно изданий или ранее запрещенных или вообще выпущенных без соответствующих цензурных разрешений. У Новикова это случалось нередко. Владельцев лавок, где найдется подозрительная литература, на месте арестуйте. И обыщите все новиковские дома в Москве. Пусть розыском запрещенных изданий занимается вся московская полиция.
— Победа, Дмитрий Григорьевич, наконец-то победа! Вы слышали, друг мой, последние новости?
— Что вы имеете в виду, Николай Александрович? Но даже не зная вашего ответа, радуюсь вашей радости.
— Нашей, друг мой, нашей!
— Нашей? Но…
— Никаких «но»: светлейший князь Потемкин-Таврический терпит поражение по всей линии.
— Разве вы не были с ним в добрых отношениях?
— Добрые отношения и дружба — вещи разные.
— Наверное. Но если в чем-то и сказались неудачи сего могущественного сатрапа, он найдет способ обратить их в свою пользу.
— Знаю, знаю, ваше с Капнутом мнение, и вот вам полное опровержение: наш Александр Андреевич возвращается на свое былое место!
— Граф Безбородко? Полноте! Как можно?
— Вот об этом и хочу вам рассказать, мой друг.
— Я весь нетерпение.
— Вы же знаете, государыня потребовала от светлейшего вернуться к войскам.
— Кто ж того не знал.
— Светлейший не торопился с отъездом и всячески добивался высочайшей аудиенции, как потом оказалось, чтобы отказаться от своих воинских обязанностей.
— Светлейший решил избежать армии? Но он всегда был так удачлив в боях и, кажется, упивался пылом сражений.
— Полноте, никто не отнимает у него личной храбрости. Но Потемкин — не Суворов. Вы же слышали о фантастических удачах этого военачальника?
— Который вышел в отставку? Сына Василия Ивановича?
— Вы еще не то услышите о нем — в этом уверены все наши офицеры. В Суворове готовы они видеть истинного Марса, сражающегося ради искусства сражения. Потемкин — не то. Если он чего-то и искал, то только почетного возвращения, может быть, даже в комнаты рядом с личными апартаментами.
— Но он так могуществен.
— Чего стоит его могущество рядом с одним-единственным неудовольствием или капризом императрицы. К тому же, известно, братцы Зубовы не дремлют.
— Так что же со светлейшим?
— А то, что он знал истинное положение дел с нашими армиями и боялся возможных собственных неудач.
— Даже так?
— Его возвращение на юг подтвердило наихудшие предположения князя. Он начинает руководить военными действиями против Порты, но счастье совершенно изменяет ему.
— Между тем, я слышал, действия Суворова…
— Оказываются блистательными, и двор замечает разницу между нерешительным, неспособным к руководству большим войском вельможей и удачливыми действиями молодого офицера, которому к тому же начинает рукоплескать Европа.
— Но вы заговорили о графе Безбородко.
— А вы не видите связи, мой друг? Все очень просто: Безбородко заключает мир с Портой, становится истинным героем дня и… спасителем Зубовых от угрозы Потемкина. Заслуги Безбородко подчеркивают, о них постоянно напоминают государыне, и результат — орден Андрея Первозванного. В России нет более высокой государственной награды! Но и этого мало — графу дается масличная ветвь миротворца для постоянного ношения на шляпе.
— Воображаю, как сие обрадовало бедного Александра Андреевича после стольких лет пренебрежения!
— Еще бы! Со времени поездки в Тавриду и по сей день он не получал ни одного материального поощрения. Зато теперь ему выданы 50 тысяч рублей, 5 тысяч душ крестьян в Подольской губернии, ежегодный пансион в 10 тысяч и — а это самое важное для графа — влияние при дворе, которое он не замедлил использовать в пользу своих друзей. И вы один из первых, Дмитрий Григорьевич!
— Мне возвращен портретный класс в Академии?!
— Полноте! Оставьте-в покое Академию. На что вам она. К тому же Бецкой жив, и хотя не совсем здоров, государыня не станет огорчать его отменой его собственных приказов. Формально — вы сами просили об отставке.
— Но вы знаете, как до этого дошло.
— Бумага есть бумага. Вы сослались на свои недуги. Трудно предположить, чтобы за прошедшие четыре года вы настолько избавились от них, чтобы претендовать на старую должность. К тому же ваш ученик и преемник господин Щукин уже вошел в силу.
— Значит, не Академия…
— Простите, мой друг, за невольную нотацию, но вам следовало в свое время проявлять меньшую строптивость. Любую резолюцию во сто крат легче предупредить, какой бы неотвратимой она ни казалась, чем отменить. Во многом — я не говорю во всем! — вы сами выбрали свою судьбу.
— Я не раскаиваюсь в том, что вы назвали строптивостью, Николай Александрович.
— Нисколько в том не сомневаюсь, как и с Капнистом. Однако давайте же от предметов грустных перейдем к более приятным. Да и к тому же господин Бецкой так стар, что вы вполне можете надеяться на скорые перемены в судьбах Академии.
— Рассчитывать на чью-то кончину?
— В девяносто лет в этом нет ничего дурного. Смерть и так замешкалась с нашим президентом. Кажется, ему удается скрываться от нее так же, как и от государыни. Сколько бы раз ее императорское величество ни пыталась заехать к Бецкому, она получает ответ, что он занят работой с секретарями и не может от нее оторваться даже ради счастья лицезреть свою повелительницу.
— И все же мне крайне неприятен подобный оборот.
— Я сказал о нем, мой друг, между прочим. Главное — Александр Андреевич отыскал вам превосходную работу, и это портреты.
— Чьи же? Вы говорите во множественном числе.
— Так оно и есть — членов царствующей фамилии!
— С каких-то оригиналов?
— Вы имеете в виду копии? Бог мой, неужто ради копий я стал бы приезжать к вам. В том-то и дело, это портреты с натуры и вы будете получать столько натурных сеансов, сколько захотите. В разумных пределах, само собой разумеется.
— Вы хотите испытать мое терпение.
— Вы правы — речь идет о портретах всех великих княжен. Они вошли в возраст, двор начинает подумывать об их браках, и вам — именно вам, Дмитрий Григорьевич, поручается написать портреты, которые во многом определят их судьбу и соответственно удовлетворят интересы Российской империи. Вам всегда удавались юные создания, а великие княжны все без исключения прелестны и умны. Вы получите удовольствие от одних разговоров с ними. Вы молчите?
— Я и на самом деле изумлен и не могу только понять, как это сделалось. Государыня никогда не благоволила моему искусству.
— Что делать, вам не присущ талант придворного льстеца. Вас интересует человек как он есть. А что до заказа, то с ним действительно обстояло совсем не просто.
— Кто же убедил государыню? Неужто Гаврила Романович по своим обязанностям статс-секретаря?
— Полноте, кто бы обратил внимание на его рекомендацию. Да она вообще бы могла показаться неуместной. Нет, дело не в Державине. Предложение исходило от Безбородко, и против него, на ваше счастье, не стал протестовать его высочество великий князь Павел Петрович. Для государыни это тоже представлялось немаловажным. Ее императорское величество не любит разногласий в царствующей фамилии, а великий князь не слишком часто задает себе труд сдерживать свой характер-.
— Но великий князь может знать только мой портрет его старшего сына Александра Павловича дитятею.
— Который, между тем, понравился государыне. Нет, мой друг, вы располагаете в окружении великого князя куда более сильным союзником.
— Николай Александрович, вы меня окончательно заинтриговали. У меня союзник при Малом дворе? В Гатчине?
— Что же вас удивляет? Вы не подумали об очаровательной крошке Нелидовой, Екатерине Ивановне Нелидовой, которую столь превосходно изобразили в роли Сербины? Вы помните, как восхищался ею в этой роли весь Петербург:
Как ты, Нелидова, Сербину представляла,
Ты маску Талии самой в лице являла,
Приятность с действием и с чувствиями взоры,
Пандольфу делая то ласки, то укоры,
Пленила пением и мысли и уста.
Игра твоя жива, естественна, пристойна;
Ты к зрителям в сердца и к славе путь нашла;
Иль паче всякую хвалу ты превзошла!
Какое ж чудо в том, что среди восхищенных зрителей оказался и великий князь, отдавший свой восторг и сердце юной Талии?
— Вы хотите сказать, что Нелидова…
— Что заказ — за вами!
— Что слышно от нашего доблестного московского генерал-фельдмаршала? Удалось ли сему блестящему полководцу справиться с одним поручиком? Почему мне ничего не докладывают о Новикове?
— Ваше величество, князь Прозоровский доносит, что все обыски и аресты в Москве произведены, а владельцы книжных лавок после соответствующих допросов и указаний отпущены.
— И это все?
— Нет, ваше величество. Московский главнокомандующий направил в Авдотьино, деревню Новикова, советника Московской уголовной палаты Олсуфьева.
— Это еще зачем?
— Как докладывает князь, чтобы обнаружить тайную мартинистскую типографию.
— А она там когда-нибудь существовала? Да и зачем было этому Новикову прятаться в деревне, когда он открыто творил свои негодные дела в Москве?
— Но в Москве ничего не удалось обнаружить.
— Это свидетельствует лишь о ловкости мартинистов или о том, что находятся в моем окружении люди, которые успевают их своевременно известить.
— Ваше величество, такое подозрение…
— Не подозрение — уверенность. Скажу совершенно открыто: я подозреваю в этом Малый двор и его сторонников.
— Но, ваше величество, некоторые просто могут испытывать сочувствие к благотворительной деятельности господина Новикова.
— Благотворительная деятельность? Я не верю ни в какую благотворительность. Ею может заниматься государство в силу необходимости предотвращать нищенство и пороки, с ним связанные. Но частные лица всегда преследуют в ней своекорыстные цели — от пустого тщеславия до замаливания грехов, эдакого публичного покаяния. Кстати, я давно хотела, чтобы вы мне перечитали сочинение господина Новикова о голоде в Российской империи. Как будто в России может быть голод! За всю свою поездку в Тавриду — а это не ближний путь — я не видела ни одного человека в лохмотьях и рубище. Ну что, нашли? Читайте же!
— «Всякий, у кого есть дети, не может равнодушно отнестись к известию о том, что огромное число несчастных малюток умирает на груди своих матерей. Я видел исхудалые бледные личики, воспаленные глаза, полные слез и мольбы о помощи, тонкие высохшие ручонки, протянутые к каждому встречному с просьбой о корке черствого хлеба, — я все видел это собственными глазами и никогда не забуду этих вопиющих картин народного бедствия. Целые тысячи людей едят древесную кору, умирают от истощения. Если бы кто поехал сейчас в глухую деревню, в нищенскую хату, у него сердце содрогнулось бы при виде целых куч полуживых крестьян, голодных и холодных. Он не мог бы ни есть, ни пить, ни спать спокойно до тех пор, пока не осушил бы хоть одной слезы, не утолил бы лютого голода хоть одного несчастного, пока не прикрыл бы хоть одного нагого».
— Какая наглость! И это именно в то время, когда Новороссия такими восторгами встречала свою монархиню.
— О, ваше величество, это бесстыдство, не знающее пределов!
— И тем не менее никто не торопится положить ему конец, несмотря на все мои указания.
— Да, ваше величество, вы все до мелочей разъяснили князю Прозоровскому. Воистину трудно понять, чего он мешкает, если только…
— Что еще за «если только»?
— Простите, ваше величество, я взял на себя смелость подумать — если князь не опасается мнения москвичей. Может быть…
— Этих бунтовщиков? Этого сброда, как справедливо отозвался о них во время Чумного бунта граф Григорий Орлов? Так на что же, в таком случае, у него войска? Волнения из-за одного отставного поручика? Этого еще недоставало!
— Но у него не так мало единомышленников или, по крайней мере, сочувствующих, ваше величество, а московскому главнокомандующему явно не нужна смута во вверенном ему городе.
— Вот как! У вас даже готова целая защитительная речь! И все же повторите, что я писала Прозоровскому по поводу Новикова. Может быть, не все в моих словах было ясно.
— Сию минуту, ваше величество. Сейчас найду. Да вот, пожалуйста: «Вам известно, что Новиков и его товарищи завели больницу, аптеку, училище и печатание книг, дав такой всему благовидный вид, что будто бы все те заведения они делали из любви к человечеству; но слух давно носится, что сей Новиков и его товарищи сей подвиг в заведении делали отнюдь не из человеколюбия, но для собственной своей корысти, уловляя пронырство и ложною как бы набожностью слабодушных людей, корыстовались граблением их мнений, о чем он неоспоримым доказательством обличен быть может…»
— Довольно. Все понятно. Так что же делал Олсуфьев в новиковской деревне?
— Следов типографии ему обнаружить не удалось.
— Не сомневаюсь.
— Зато среди множества хранившихся там книг сыскалось больше двух десятков напечатанных без цензурного разрешения.
— Так все-таки сыскалось!
— Господин советник Уголовной палаты их немедля конфисковал и в Москву препроводил.
— А Новиков?
— Московский главнокомандующий докладывает, что арестовать Новикова Олсуфьев не решился.
— Что это значит — не решился?
— Ввиду крайней его немощности и слабости. Господин Олсуфьев застал его в постели и потому ограничился тем, что приставил к больному охрану.
— Какое неслыханное человеколюбие!
— К тому же, как доносит московский главнокомандующий, в доме оказались малолетние дети, коих прибытие воинской команды и последующий обыск привели в припадочное состояние, и поручить надзор над ними было некому.
— И этим все кончилось?
— Нет-нет, ваше величество, князь Прозоровский, взбешенный, по его же собственным словам, сим дерзким нарушением приказа, отправил в Авдотьино майора Жевахова с двенадцатью гусарами, который Новикова арестовал и довез до Москвы, хотя и с затруднениями.
— Какими еще затруднениями?
— Все дело в том, ваше величество, что арестованный почти 70 верст пути находился в глубоком обмороке, так что не чаяли его живым довезти, однако же в Тайный приказ доставили.
— Дальше, дальше!
— Князь взялся сам вести допросы и хотя еще не применял к арестованному в силу крайней его слабости средств физических, однако же угрожает Новикову пытками и голодом. Впрочем, арестованный и так от приема всякой пищи уклоняется.
— Каких же признаний удалось добиться князю?
— Пока никаких, и он умоляет ваше величество прислать в Москву для допросов господина Шешковского на помощь себе.
— Ничего подобного! Шешковский и здесь всегда надобен. Пусть везут Новикова сюда, в крепость. Живого или мертвого.
— Ваше величество, вы изволили спрашивать господина Шешковского.
— А, нашего сыскных дел мастера. Зови его сюда, зови.
— Ваше императорское величество, государыня-благодетельница!
— Встань, встань, Шешковский! Сколько раз тебе говорено, не смей передо мной на колени падать. Доколе ты из меня деспота восточного представлять будешь? Сей же час встань и платья не целуй. Заслужишь, к руке допущу.
— Да я, государыня-благодетельница, от избытка чувств сдержать себя не могу-с. Гляжу и не верю, кто есть предо мной — чисто ангел небесный.
— Хватит, Степан Иваныч! Сказано, хватит! По делу тебя звала, а не про чувства твои слушать. Чего там Прозоровский с отставным поручиком не сладил? Послабление какое ему дал?
— Ни-ни, матушка-царица, послабления никакого. Напротив — князь с великим искусством к делу приступил, да что поделать, коли арестант что ни минута сознания лишался. Известно, князь — человек военный, солдат по полной форме, с такой слабостью ему дела иметь не пристало. Терпение не то, а уж мы, с Божьей помощью, потихоньку, полегоньку.
— Известно, тише едешь — дальше будешь. Куда же ты, терпеливый человек, доехал? Далеко ли?
— Я, государыня-благодетельница, так рассудил, чтоб при сем мнимом больном лекарь военный постоянно находился, как я допрос снимать буду. Он, значит, в обморок, а лекарь его водичкой отольет, солей нюхательных даст. Глядишь, опять наш голубчик глазки открыл, языком ворочать стал.
— Так чего ты от него добился, Степан Иванович?
— А это, государыня-благодетельница, я к тебе пришел узнать, в чем повиниться-то он должен. Ну, так сказать, пункты какие.
— Князь Прозоровский так полагал, что не иначе Новиков революции французской симпатизирует, с одобрением о ней отзываться должен.
— О революции от господина московского главнокомандующего знаю. Особо князь меня о том упреждал.
— И что же?
— О французах ничего не говорит.
— Хорошо ли спрашивал?
— Да уж неужто, государыня-благодетельница, в упущениях каких меня заподозрить можно! Сколько лет на сыскной работе, и всегда царица наша довольна рабом своим верным бывала. И с Емелькой Пугачевым, и с господином Радищевым, и с иркутским наместником Якобием, и с Колокольниковым…
— Хватит! Заврался. Значит, о событиях французских не дознался.
— Да я, государыня-благодетельница, и кнутик использовал. Не то чтоб в полную силу — куда там! А легонечко — для понятия.
— И что?
— Зубами скрыпит и молчит. Откуда у небоги силы берутся?
— Значит, есть откуда. Всегда знала, с мартинистами беды не оберешься. На своем стоять умеют. На деньги не идут. Одного от других не отделить. Радетели народные, пропади они пропадом!
— Еще, государыня-благодетельница, князь Прозоровский предположение высказывал, что господин сочинитель Карамзин Николай Михайлович путешествие свое по странам европским на новиковских средствах совершал. Своих-то у него что кот наплакал. Да и из товарищей никто его нужной суммой не ссужал. Полагает князь, бесперечь новиковских рук это дело.
— Узнал?
— Молчи, только глаза закатывает, такая иной раз досада берет. Кнутобойству бы его подвергнуть, как положено.
— Не выживет?
— Не выживет, государыня-благодетельница, тюремный лекарь так и сказал.
— А про Малый двор?
— Молчит. Словом не обмолвился. Один раз сказал: знать ничего не знаю и все тут.
— А через приятеля-то его, живописца, не пробовал?
— Левицкого-то? Так за ним слежка установлена. Спугнуть его раньше времени тоже резона нету.
— Твоя забота. А видится мне, крепко они между собою повязаны. Впрочем, живописец, может, и по глупости. Может, Новиков хитростью его к себе привязал.
— Разберемся, государыня-благодетельница, во всех винах вольных и невольных. Ведь я, царица-матушка, без Божьей помощи ни на шаг. Коли где силу и приходится применить, сразу акафист Иисусу Сладчайшему и Божьей Матери пречистой прочитаю.
— Знаю, знаю, Степан Иванович, что у тебя иконы по всем стенам развешаны.
— А как же, государыня-благодетельница, как без Божьей помощи тебе исправно служить.
— В крепости-то Новиков под своим именем?
— Как можно — под нумером. Преступник особо опасный, какие уж тут имена.
— Вот что я тебе скажу, Степан Иванович. Хочу, чтоб над Новиковым суд был.
— Суд, государыня-благодетельница? А как тогда огласки избежать?
— Не будет никакой огласки. При закрытых дверях.
— Как изволишь, матушка-царица, как изволишь.
— И должен суд осудить Новикова как преступника государственного к тягчайшей и нещадной казни. Судей предупредишь.
— Через повешение? Или четвертование?
— Это как господа судьи решат.
— Судей когда назначить изволите?
— Вот держи записку — всех написала. Прочтешь, запомнишь — сожги. Нечего ее хранить.
— А мы ее, государыня-благодетельница, вот тут же в камин и кинем. Я на память свою не жалуюсь: велик ли труд столько имен запомнить.
— От моего имени всех предупредишь.
— До вечера все улажу.
— Тебе и без письменного моего указу поверят.
— Поверят, как не поверить в таком-то деле.
— И приготовьтесь вот к чему. Сначала Новикову приговор объявить и в камеру смертников забрать. А на следующий день, как все перечувствует, о великой моей милости сообщить: пятнадцать лет заключения одиночного в крепости.
— Не выйти ему отсюда, государыня-благодетельница.
— И не надо, зато своей смертью помрет. Без казни.
— Еще, государыня-благодетельница, врач тут один, приятель новиковский, ходатайствует, чтобы заключить его в одну камеру с арестантом. Дело неслыханное. Без монаршьего разрешения не знаю, как к нему и подступиться.
— Врач, говоришь? Охотник такой выискался. Что ж, не препятствуй ему; только без права крепость до соузника своего покинуть. Понял? Да, а дети новиковские на что жить будут?
— Сказывали, господин Левицкой содержать их взялся.
— Государь! Мой государь! Это правда?
— На этот раз правда, Катенька, все правда!
— Но можно ли доверять гонцу?
— Его прислал Платон Зубов.
— Да, да, если Платон Зубов… Но государыня?
— Она еще дышит. Всего лишь дышит, Катенька!
— Без сознания? А если очнется?
— Не может очнуться. Теперь уже не может. Удар. Она без языка, движения и сознания.
— Боже, невозможно поверить. Столько лет! Столько лет!
— Мне сорок два года, Катя. Это уже порог старости.
— Вовсе нет, государь! Вы в полном расцвете сил… и наконец-то свободны!
— Ты всегда умеешь сказать главное: да, свободен! Совершенно свободен! И я сумею показать, в каком монархе нуждается Россия.
— В этом никто не сомневается, мой государь. Вы спешите в Царское Село? Вы разрешите мне…
— Ехать со мной? Я приказываю. Вы были и остаетесь моим самым близким и верным другом. Так что поторопитесь.
— Я только найду траурное платье.
— Мелочи! Вы поедете так, как есть. Мы должны как можно скорее взять все в свои руки. Где же кареты?
— Они ждут, ваше императорское высочество.
— Высочество?! Вы с ума сошли! Впрочем, все впереди. Едем же, по дороге расскажете подробности.
— Их совсем немного, государь, и все они со слов Василия Чулкова.
— Это не имеет значения. К тому же у Чулкова, несмотря на старость, глаз куда какой острый.
— Ваша матушка утром встала как обычно, умылась, обтерла лицо свое льдом.
— Тщетные попытки навечно заморозить молодость. Дальше!
— Выпила кофею и даже шутить изволила, что отменно себя чувствует и полна сил.
— В ее годы ничего удивительного радоваться хорошему самочувствию: 63 года — не шутка. Но дальше, дальше!
— Ваша державная родительница села по обычаю за рабочий стол, поговорила с секретарями, а потом заметить изволила, что приляжет несколько отдохнуть.
— Вот как! Сразу и отдыхать.
— И тут императрица, простите за нескромность, государь, изволила зайти в туалетную и очень там задержалась, так что Чулков тем ее отсутствием крайне обеспокоился.
— И позвал для начала Перекусихину.
— Вы совершенно правы, государь.
— Знаю я их порядки. Но будет ли конец вашему рассказу?
— Это уж конец, государь. Марфа Саввишна несколько раз государыню окликнула. Никакого ответа. Прислушиваться с Чулковым вдвоем стали, а за дверцей кабинета вроде стона им послышалось или хрипа. Чулков дверь попробовал отворить — не дается. Государыня в беспамятстве на дверь завалилась. Еле-еле вытащить смогли, на постелю положить сумели, доктор прибежал, да только руками развел. Мол, поздно. Ничем уж помочь нельзя. Кровь пробовал пустить — не идет. Кончается наша государыня.
— Как ты сказал? Наша государыня? Что ж, ты сам решил свою судьбу. Приедем в Царское — ты свободен. Отставлен от службы. Пожизненно.
— Но, ваше императорское величество, я всегда верно служил…
— Не мне. Императору Павлу слуги вашей императрицы не нужны. Сам запомни и другим скажи. Кончилось екатерининское времячко. Начинается время императора Павла Первого. Сына мученически убиенного императора Всероссийского Петра Федоровича. У него слуги будут свои и только свои. Не видишь, что приехали? Отворяй дверцы и долой с глаз моих.
— Ваше императорское величество, государь император…
— А это ты, Платон Зубов! За известие спасибо. Надеюсь, врать не станешь, будто радуешься происходящей перемене, что служишь Екатерина II через силу, а в душе ждал правления Павла? Что? Чего молчишь?
— Ваше императорское величество, я понимаю, сколь скорбен сей час для сыновнего сердца, но как верноподданный российского престола приму с благоговением все происходящие перемены, тем более, что по закону покойная государыня имела право быть всего лишь регентшей при единственном законном наследователе престола Павле Петровиче Первом.
— Вот как! А ты не глуп, Зубов. Совсем не глуп. Хотя и подл, как все ваше зубовское семейство. Куда идти?
— Вы пройдете в опочивальню покойницы, ваше императорское величество?
— С какой стати? Она кончилась?
— Ее императорское величество предала дух свой в руки Господа нашего уже час назад.
— Тем более. Я иду в кабинет. Ее кабинет. И пусть все во дворце ждут моих приказов. Все они узнают судьбу свою гораздо скорее, чем предполагают. И еще. Позаботьтесь о замене портретов во всех дворцах и присутственных местах. Старые должны быть заменены.
— На это потребуется некоторое время, государь.
— На то, чтобы вынести на свалку никому не нужные полотна?
— На то, чтобы написать нужное количество изображений вашего императорского величества.
— В России достаточно художников. Собрать их всех. Но главное — убрать старые. Немедленно! Сейчас же!
— Еще до погребения, ваше императорское величество?
— Сколько раз я должен повторять свою волю?! И о каком именно погребении вы говорите? Первым состоится погребение моего державного безвинно погибшего родителя. Все остальное подождет.
— Покойного государя императора Петра Федоровича?
— Вы что, сомневаетесь в наших родственных узах?!
— Бог свидетель, ваше императорское величество…
— Платон Зубов! Я даю вам возможность хоть несколько загладить вину вашу предо мной и перед Россией. Старайтесь же!
— Ваше императорское величество, вы приказали мне явиться.
— Да, Орлов. Я никогда не собирался разговаривать с вами и не потерплю в дальнейшем вашего присутствия в моих резиденциях. Ваша презренная и отвратительная роль наемного брави навсегда лишает вас подобного права. Сегодня я говорю об этом в полный голос: вы — убийца императора Петра III, моего отца и родного внука императора Петра Великого. Вы осмелились поднять руку на царственную особу и еще получить за это множество материальных благ и комедиальный титул, который сочинила для вас ваша сообщница и, к сожалению, моя мать.
— Ваше величество, вы обвиняете меня в несчастном стечении обстоятельств, но не в злом умысле — такового у меня никогда не было. Свидетельством тому — мое письмо, написанное сразу после случившейся трагедии.
— Я так и знал, что вы начнете с этого злосчастного письма, которое моя мать перетерла до дыр, доказывая всем и каждому свою невиновность в происшедшем. Это письмо — лишнее и неопровержимое доказательство вашей расчетливости, а его стиль и язык говорят не о вашем душевном волнении, а о простой неграмотности, которую, насколько мне известно, вы так и не сумели преодолеть. Впрочем, род ваших занятий не требовал от вас этого. Убийства, похищения — самая грязная работа, для которой нанимают бродяг с улицы.
— Ваше величество, но моя служба в армии…
— Оставьте в покое армию. С вашими военными успехами я не премину разобраться. Меня никто не заставит поверить, что человек, впервые поднявшийся на корабль, способен одерживать победы в морских сражениях.
— Ваше величество, но мои намерения…
— Вот именно — намерения! Ваше место вместе с князем Барятинским в той самой клетке, в которой содержали Пугачева. И если вы оба избежите суда, то только потому, что первое место на скамье подсудимых принадлежит моей матери, чью волю вы так усердно выполняли. Тем не менее это не значит, что вам удастся уйти в этой жизни от наказания. Оно ждет вас и оно неотвратимо.
— Государь, я готов поклясться…
— Ваши клятвы — нет ничего смешнее! Так вот — в ближайшие дни останки моего отца, императора Всероссийского Петра III, будут извлечены из того позорного захоронения, из той скудельницы, на которую их обрекла неверная жена и царица-убийца. Оба гроба — императора Петра III и его супруги будут установлены в Гербовом зале дворца. И каждый день вы будете являться в этот зал и простаивать все время прощания и панихид в их ногах. Целые дни! Не вздумайте манкировать моим приказом. Я не приму никаких заявлений о недугах или иных обстоятельствах. Вы поняли меня, Орлов?
— Я выполню ваш приказ, ваше императорское величество.
— Не думайте, что это все. Главное — похоронная процессия, которая пройдет через весь город. Никаких церемоний по поводу вашей великой Екатерины. Повторяю — вместе с прахом императора будут погребены останки его жены. Только и всего. Помнится, когда-то, в связи с несчастной погибшей в Петропавловской крепости узницей, вы ссылались на свои недуги и даже искали исцеления у знахарей. На этот раз вы примете участие в процессии — на костылях, палках, ползком. Вы пройдете этот путь, Орлов, на глазах у всего народа!
— Государь, ваше императорское величество, но вы же знаете, как относилась ко мне покойная императрица. Мне был даже запрещен въезд в Петербург. В Москве я живу под постоянным полицейским досмотром. Разве это не свидетельство того, что я далеко не слишком хорошо выполнял поручения императрицы и, во всяком случае, не пользовался ее доверием.
— Как? Вы уже готовы отречься от вашей благодетельницы? Тем лучше. Ваше покаяние будет носить двойной характер. Но вы осмелились меня прервать! Молчать, когда говорит император! Вам следует еще узнать свое место в процессии. Так вот, вы будете идти непосредственно за колесницей и нести императорскую корону, ту самую, которой вы лишили моего отца и которую изволили надеть на свою сообщницу. Именно корону! Князю Барятинскому отводится место за вами и нести он будет императорские регалии. Я посмотрю, какой вы будете иметь вид под грузом собственной совести. Если, конечно, вы еще располагаете хотя бы ее остатками. А теперь ступайте и подготовьте себя настойками ваших колдунов и знахарей. Лекарства обыкновенных медиков окажутся для вас бессильными.
— Неужто что-нибудь переменится, Василий Васильевич?
— К лучшему, хочешь сказать, Дмитрий Григорьевич?
— Конечно, к лучшему. О худшем что думать — само придет.
— К лучшему…
— У тебя сомнения, Василий Васильевич? Ведь вот выпустил же новый император Новикова из крепости, первым же своим указом выпустил и в указе первым нумером Николая Ивановича поставил.
— Видел ты его, Дмитрий Григорьевич?
— Как не видеть! Сами же с Настасьей Яковлевной и в Москву беднягу провожали.
— В Авдотьино — так точнее.
— Да, Николай Иванович пожелал незамедлительно в деревню свою отправиться. Все молился, чтоб живым доехать.
— Так плох?
— Его больным и четыре года назад брали.
— Знаю, знаю, и тогда страшно было.
— Но тогда болезнь была. Теперь — дряхлость. От болезни Божьим произволением выздоравливают, от дряхлости…
— Как дряхлость? В его-то годы?
— Да разве ему его пятьдесят два годочка дашь — все восемьдесят. Старец, как есть старец.
— И врач не помог? Ведь с ним все время был.
— Был. Да ведь врач недугу телесному, коли Бог даст, противостоять может, а Николая Ивановича недуг сердечный поразил — несправедливость человеческая. Все для людей делал, о народе российском пекся и в преступники государственные вышел. Не вор, не убийца, а на ж тебе. С обидой своей не справился.
— И государь его видеть не захотел, вернуть типографию не обещал, дело его любимое?
— И где там? Передавали мне, что его императорское величество великое неудовольствие высказал, что Новиков лично не пытался его за милость благодарить.
— Это кто же такое узнал?
— Госпожа Нелидова Екатерина Ивановна. Она же и гнев государев утишить сумела, тяжкою болезнию Николая Ивановича его извинила. А то чуть приказа не вышло силой Новикова с дороги вернуть, чтоб государю в ноги пал.
— Да уж, такой неожиданности никто бы не пережил.
— Вот Екатерина Ивановна тут все силы приложила, спасла Николая Ивановича, как есть спасла.
— Добрая душа. А доехал-то благополучно?
— Как сказать. Авдотьино в полном разорении нашел, детей едва не в рубище.
— Это за четыре-то года!
— В России на раззор и года хватит. Вот что в письме мне из Авдотьина пишут: «По возвращении своем Николай Иванович увидел себя лишенным почти всех способов содержания себя с семейством одними доходами с оставшейся небольшой подмосковной деревни и потому принужден был заложить помянутую деревню, в 150 душах состоящую, в Московский опекунский совет в 10 000 рублей серебром. Часть сей суммы употреблена на поправление домашней экономии, а остальные деньги издержаны на покупку хлеба для прокормления людей по случаю бывшего здесь хлебного неурожая».
— Поистине несчастливый человек!
— Да разве это все, Василий Васильевич! Вы сам отец, сам знаешь, как о детках сердце болит, а Николай Иванович ровно в госпиталь приехал.
— Как это? Какая еще беда его постигла?
— Сын припадками стал страдать нервическими. Более ни учиться, ни даже к чтению простому прилежать не в состоянии.
— Наследственное?
— Какое! Напугался, когда военная команда Авдотьино обыскивала. Так напугался, что несколько месяцев слова не мог вымолвить. Да и дочка не совсем чтобы в себе стала.
— Вот уж поистине кара не по грехам!
— Какие у такого человека грехи! Сам мне в письмах признается, что не раззор ему горек. Тут все еще надежду он питает какой-никакой порядок навести.
— Что же тогда?
— Праздники. Праздники Авдотьинские, где мартинисты наши собираться могли. На них теперь у Николая Ивановича ни средств, ни силы нет. Спасибо, собственные да и соседние крестьяне не забывают. Всеми силами поддерживают.
— Его же собственные крепостные?
— Друг мой, сами знаете, сколь отвратительно нам всем это рабское состояние, что мы и вслух произнести его не хотим. Для Николая Ивановича главное, чтобы крестьяне ни рабами, ни же должниками новиковскими себя не чувствовали.
— И как же ему этого достичь удается? Обхождением?
— Обхождением само собой. Но у Николая Ивановича целая метода придумана, обоюдовыгодная, как сам он отзываться любит. Из земель своих он общественные участки выделил. Что с них урожая снимет, все в закрома для общественного прокормления на случай неурожая или беды какой крестьянской. Себе зернышка не возьмет. Тем не то что Авдотьино свое — всю округу держит.
— Положим, а обрабатывать их кому? Сам хлеб не вырастет.
— А с работами особый порядок. Не может должник новиковский долгу своего ни деньгами, ни натурой в общественные закрома вернуть, может все на общественных полях своим трудом возместить.
— И Николай Иванович сам назначает, кому на какую работу и когда идти?
— Ни Боже мой! Все добровольно. Как у себя на наделе управятся, час свободный найдут.
— И находят? Не плутуют?
— Еще как находят. Сам, в гостях у Николая Ивановича будучи, видел — на общественных полях работа что ни день кипит.
— Но как же в таком случае Новиков процент назначает?
— Ни о каких процентах у него и речи нет. Сколько взял, столько отдал. По совести.
— А на что усадьбу содержать? Самому кормиться?
— Было время на труды литературные. Ныне нет. Где подлатать дом удастся, где какой венец в срубе сменить — крестьяне из лесу бревно-другое своими лошадьми подкинут, сами же и заменят.
— Да, хозяином Николая Ивановича не назовешь. А сам-то он?
— Чуть-чуть поокреп. По деревне прогуливается, когда пряники да заедки в доме есть — детишкам их раздавать любит. Они за ним так стаей и ходят.
— Пословица мне припомнилась: простота — хуже воровства, без живой нитки оставит, по миру пустит.
— Еще сказать вам забыл — Семен Иванович Гамалея теперь там безвыездно живет. Когда Николай Иванович в крепости томился, он за детками приглядывал как мог: четверо все-таки.
— Ваше императорское величество, граф Безбородко просит аудиенции.
— Некогда. Придет в другой раз.
— Но граф настаивает, ваше величество.
— Что значит настаивает?! Что он о себе думает?
— Ваше императорское величество, я всего лишь передаю слова графа. Он говорит, что новость должна безотлагательно стать вам известной. Он упомянул завещание…
— Завещание? И у вас не хватило ума сразу же доложить об этом? Зовите его немедленно, немедленно зовите. Рад вас видеть, Александр Андреевич, и отложите все церемонии до более удобного случая — мне не до них. Вы хотели мне что-то сказать?
— Ваше императорское величество, вы знаете, сколь всегда я был вашему величеству предан и сколь…
— Граф! Вы хотите меня вывести из терпения!
— Ваше императорское величество, если бы я мог предполагать, что послужу причиной вашего гнева…
— Все понятно: вы не знаете, как приступиться к делу. Я сделаю это за вас. Мне известны разговоры о завещании моей матери не в мою пользу, как бы абсурдна ни была подобная воля… Весь вопрос в том, существует ли оно в действительности.
— Как нельзя более, ваше императорское величество.
— Вы видели своими глазами ту бумагу? Или все это еще только область дворцовых сплетен?
— Я присутствовал при ее подписании, ваше императорское величество. Императрица вызвала меня для этого.
— Ах, отсюда и слухи!
— Я был нем, как могила, ваше величество, но я был не один в кабинете императрицы.
— Вы хотите сказать — в кабинете убийцы моего отца. Какую же участь, расправившись с отцом, она придумала для единственного законного его сына?
— Мне тяжело об этом говорить…
— Я должен знать правду, Безбородко, должен!
— Императрица передавала скипетр своему старшему внуку.
— Александру? Я так и знал. Она всегда старалась отделить его от родителей и настраивать против меня. Александр — отрезанный ломоть. Подождите, граф, но он же слишком молод?
— Покойная императрица предусмотрела опекунство до его совершеннолетия.
— Чье?! Да не тяните, Безбородко, не тяните! Я только теряю с вами драгоценное время, тогда как мне следует действовать.
— Нескольких человек и в том числе — мое.
— Ваше? Это значит, моя мать была настолько уверена в вашей преданности.
— Даже монархам свойственно ошибаться, государь.
— В чем же ее ошибка?
— Она гораздо более глубока, чем даже вы, ваше императорское величество, с вашей удивительной проницательностью могли бы предположить.
— Когда я, наконец, вступил на престол, естественно, что все придворные станут мне клясться в исконной верности.
— Ваше императорское величество, императрица передала это завещание на хранение мне.
— Где оно?
— Со мной, государь. Вот оно.
— Дайте его мне.
— Ваше императорское величество, простите мне мою безумную смелость, но я умоляю выслушать меня прежде, чем в ваших руках окажется эта бумага. Государь, мой государь, вам не следует ее ни брать, ни тем более читать.
— Бред!
— Только на первый взгляд, государь, только на первый взгляд. Ведь это так важно, чтобы вы могли с чистой совестью сказать, что никогда не видели никакого завещания и тем более не знали его содержания. Что такой мои слова? Император может склонить к ним свой слух или нет. Государь, разрешите приказать растопить камин.
— Камин? Кажется, я начинаю догадываться? Сейчас я позвоню.
— Государь, я все сделаю сам. Лишние глаза и уши здесь ни к чему. Вот видите, как просто — огонь уже занялся. Он будто ждал вашего приказа. А теперь — я просто разрываю эту постыдную бумагу и…
— Вы бросили ее в огонь?!
— Вот именно, ваше императорское величество, и никто на свете не сумеет доказать, что она вообще существовала.
— Безбородко! Я не благодарю вас — я поздравляю вас канцлером Российской империи. Империи Павла, граф. И за работу. Немедленно! Сей же час! Всех невских вод не хватит, чтобы вычистить Авгиевы конюшни моей предшественницы. Вы справитесь с этим, Александр Андреевич, я уверен. А, кстати, я до сих пор не имел возможности по-царски отблагодарить вас за ту любезность, которую вы в свое время оказали мне в Москве.
— О чем вы говорите, ваше императорское величество?
— О доме вашего предшественника в должности канцлера Алексея Петровича Бестужева-Рюмина. Моя мать выкупила его у наследников канцлера и подарила вам. Это был…
— 1785 год.
— Неужели так давно? Вы еще его превосходно переделали и обставили, но когда мне захотелось его иметь, вы сами предложили этот дворец мне уступить. Полагаю, вам нелегко было расставаться, особенно при такой превосходной картинной галерее, которую вы пожелали мне в целости оставить.
— Государь, я с ваших малых лет всегда видел в вас единственного законного монарха. Все остальное мне представлялось временным, преходящим. И я был просто счастлив хоть чем-нибудь услужить моему повелителю.
— Пожалуй, я верю вам, Безбородко. Пожалуй, верю. Так вот, запишите сразу мои первые распоряжения. Все политические узники моей матери должны быть немедленно выпущены на свободу. Екатерина Вторая была одинаково жестока и несправедлива. Я не собираюсь ни для кого делать исключений. Хотя — постарайтесь соблюдать осторожность с мартинистами. Их бесконечная благотворительность подкупает и обезоруживает людей, а завиральные идеи о всеобщем братстве отвращают от верного служения престолу, но — соблюдайте осторожность.
— Вы сегодня в дурном расположении духа, мой государь? Кто и чем мог вас огорчить с утра, а ведь это утро такое великолепное. Взгляните, не для вас ли так ярко светит солнце — оно бывает таким только в разгар лета.
— И тем не менее это всего лишь осень. Глубокая осень, и у меня нет никакого желания себя обманывать некими сентиментальными восторгами.
— Мой государь, но почему вы все время думаете об обмане? Разве наступающая зима не представляет чудесного зрелища? А езда на санках? Вы так любили эти прогулки в Гатчине.
— Я благодарен вам за желание меня развлечь, Екатерина Ивановна, но императору не до пустой болтовни. У меня слишком много дел, и если у вас нет ко мне никаких вопросов, то мы увидимся вечером.
— Как раз есть, государь. Я подумала о ваших портретах. Вернее о том, кто бы их мог лучше всех написать. Это непременно должен быть выдающийся художник.
— Меня вполне удовлетворяет Степан Щукин.
— Но, государь!
— Вы не разделяете моего вкуса? Напрасно. У Щукина есть та солдатская строгость, которая всегда была близка моему сердцу. В его портретах нет того фривольного фальшивого блеска, которым так увлекалась Екатерина II. Они мужественны и просты — это то, что нужно.
— Бог мой, сир, но этот Щукин решительно не понимает вашей истинной натуры. Солдат — это необходимо для императора, тем более российского. Но сколько же еще разнообразных талантов и особенностей присущи вашей натуре! Щукин не в состоянии их видеть. Самое большее — он сделает из вас Фридриха II, не больше.
— Что меня вполне удовлетворит, как я уже сказал. Но вы невольно разожгли мое любопытство: за кого же вы решили ходатайствовать, моя маленькая фея?
— Государь, вы даже улыбнулись! Я счастлива, просто счастлива. А художник — я думала о Левицком. Нет-нет, государь, подождите, пожалуйста, подождите возражать. Вспомните, покойной императрице совершенно не нравились его портреты, потому что они заставляли вспоминать о долге.
— Что же, в этом не могу с вами согласиться. Император должен помнить о своем долге, но не дело подданных преподавать ему уроки. Хотя именно Екатерина II в таких уроках очень нуждалась.
— Почему же вы так ставите вопрос, мой государь? Разве аллегория недопустима в императорских изображениях?
— Я не люблю ни аллегорий, ни скрытых — намеков. Двойное дно всегда обращается против носителей власти.
— Государь, но никаких аллегорий не было в портретах великих княжен, и вы сами выразили удовольствие от их вида. Левицкому достаточно сказать, чего именно вы бы желали, он блистательно исполнит вашу волю.
— Я не великая княжна и не малолетнее дитя. То, что нашел ваш художник в них, совершенно лишнее искать в моем облике.
— Но ведь вас должны любить ваши подданные!
— Удивляюсь, как вы не сказали — обожать. Но вы ошибаетесь, мой друг, перед императором должны трепетать. В этом его истинное назначение и роль, которая дает возможность добиваться могущества державы.
— И все равно вас любят, мой государь!
— Меня никто не может любить. Моя мать убила и сделала посмешищем моего отца. Кстати, вы знаете, что никто не смог ответить, где находится его могила.
— Боже мой, но это невозможно!
— И тем не менее. Его похоронили в Александро-Невской лавре без надгробия и могильного холма, и сегодня уже никто не может с точностью указать это священное место. Мне придется удовольствоваться свидетельством единственного дожившего до наших дней свидетеля — полуслепого и, боюсь, выжившего из ума монаха.
— Какую же рану это наносит вашему сердцу! Как вы страдаете, мой государь, и я не могу облегчить ваших страданий. Это просто несправедливо.
— Благодарю вас, друг мой. Я знаю, вы единственный человек, которому не безразлична моя душевная жизнь. В вас всегда было столько доброты.
— О, государь, вы же сами требуете называть вещи своими именами: не доброты, но любви и преданности.
— Если бы у матери моих детей была хоть крупица ваших чувств, мне легче было бы переносить этот семейный каземат.
— Но, мне всегда казалось, ее величество Мария Федоровна исполнена самых добрых чувств к вам.
— Вам ли не знать, как бесконечно скучны ее излияния по поводу любви к детям, которых она, впрочем, и на самом деле даже любит. И уж тем более по поводу семейных обязательств. Я искренне рад, что избавлен от необходимости проводить рядом с ней, как в Павловске, все вечера.
— Мой государь, вы успеваете обдумывать столько вопросов одновременно. У вас поистине ум великого монарха! Я знаю, вы поглощены проектами ваших реформ. И убеждена — они принесут вам подлинную славу.
— Просьба у меня к вам, Дмитрий Григорьевич, потому и просил пожаловать. Забыли вы старого знакомца, совсем забыли.
— Как можно, граф! До художников ли вам теперь. В вашей канцлерской должности! Боялся побеспокоить. Коли понадоблюсь, полагал, позвать изволите. Всегда к вашим услугам.
— Полноте, полноте, Дмитрий Григорьевич, я старые времена забывать не склонен. Дел немало прибавилось, а влечения к кружку нашему не поубавилось, а к живописи тем паче. Вот и тут просить хочу вас портрет зятя моего графа Григория Григорьевича Кушелева написать. Не откажетесь?
— Сердечно признателен за честь.
— Вы, поди, с Григорием Григорьевичем не один раз у меня встречались. Человек достойнейший.
— Помнится, его сиятельство при великом князе Павле Петровиче состоял.
— В чине полковника. А нынче государь император его заслуги немалые не забыл. Как вам известно, из генерал-майоров в вице-адмирала переименован и тут же в адмирала. Нынче вице-президентом Адмиралтейстз-коллегии состоит. И по случаю возведения в графское достоинство хотелось бы галерею мою живописную его портретом вашей кисти обогатить.
— А размер какой пожелаете?
— Скажем, в малую натуру, поясной. И непременно со всеми аксессуарами. Как положено.
— Отлично, так и сделаем.
— А вид у вас что-то невеселый, Дмитрий Григорьевич. Неприятности какие семейные?
— Благодарение Богу, на дом пожаловаться не могу.
— Супруга, дочка здоровы ли?
— Благодарствуйте, граф. Непременно утешу их, что помните.
— А коли не семья, то в чем же дело. Может, чем помочь могу?
— По правде сказать, за друзей тяжело.
— О ком это вы?
— Николаю Ивановичу Новикову тяжко приходится. Я бы и рад помочь, да не всегда получается. Приупадло его Авдотьино, крепко приупадло.
— Новиков хозяин отменный. Годик-другой, глядишь, и опять поместье свое в порядок приведет. Тут и грустить нечего.
— Радищеву Александру Николаевичу тоже не легче.
— Нешто вы дружны с ним были? Не знал. Да-с, не знал.
— Не то что дружны, а человек достойнейший. Невесть за что поплатился.
— А вот тут вы и не правы. Было за что. Государь прямо так и сказал: было. Он по доброте сердечной всех узников отпустил, но Радищева приказал всячески в свободе его ограничить.
— О том и говорю. Сельцо ему для проживания самое что ни на есть беднейшее в Калужской губернии предоставлено. Выехать никуда нельзя. Губернатор во всем за ним доглядывает, переписку вскрывает — даже не таится. Родителей больных престарелых навестить — и на то запрет. Это после всех его мучений-то!
— И тут я с вами никак не соглашусь. Родители у господина Радищева в Саратовской деревне проживают — не ближний край. Со сколькими людьми сынок, коли в дорогу пустится, повидаться да переговорить может? Отсюда и запрет.
— Что ж тут за грех? Почему и не поговорить?
— Почему, спрашиваете. А государь ничего господину Радищеву не простил. Как простить, коли он книжку свою сразу после французской смуты да революции написал? Государь все обвинения покойной императрицы против Радищева повторил, что господин Радищев преступил должность подданного и что книга его наполнена самыми вредными умствованиями, разрушающими покой общественный, умоляющими должное к властям уважение, стремящимися к тому, чтобы произвести в народе негодование противу сана и власти царской.
— Не то ли обвинение и против Василия Васильевича Капниста?
— Капниста! А знаете ли, Дмитрий Григорьевич, во что мне «Ябеда» капнистовская стала? Не чаял государя умилосердить, сам под гнев царский попал. Да не я один, слава тебе Господи, старался, иначе быть бы Капнисту с его сочинением в Сибири.
— Так ведь не противу государя «Ябеда» писана. Там такого и в помине нет. Разве же сама покойная императрица против взяточников, казнокрадов и лихоимцев не выступала? Разве в журнале Екатерины Романовны Дашковой сказок и басен по их поводу не печатала? Сатирическим пером их не описывала?
— Эк додумался: Капниста с государыней императрицей на одну доску ставить! Забыли вы, видно, Дмитрий Григорьевич, поговорку латинскую: что дозволено Зевсу, то не дозволено быку. Капниста послушать, так в России акромя воров и чиновников честных не сыскать. Надо же героя своего назвал — Хватайко!
— А есть они, честные-то, чиновники?
— И вы туда же, Дмитрий Григорьевич! Уж вам-то и вовсе не к лицу. Человек в летах, достойный, и государственных чиновников поносить. Капнист на Украине насмотрелся, а вы как-никак всю жизнь в столицах живете. Здесь все по-иному.
— Коли по-иному, так и обижаться бы не след. Хорошо это там у Василия Васильевича:
Бери, большой в том нет науки,
Бери, что только можно взять.
На что ж привешены нам руки,
Как не на то, чтоб брать.
— Пускаться с вами в рассуждения не стану, Дмитрий Григорьевич, а предупредить по старой дружбе хочу. Никаких умствований и вольтерьянства былого государь император не потерпит. О вольтерьянстве и слышать не хочет. К мартинистам с большим подозрением относится. Между воспитанием и наказанием выбирать не будет: только к одним наказаниям привержен. Так что поостерегитесь, голубчик, поостерегитесь. Я-то вам заказ по старой памяти даю, а другие могут и побояться — не удивляйтесь. Никто сам себе не враг.
— Мне давно следовало это сделать.
— Что именно, государь?
— Освободить дворец от присутствия Нелидовой. Я же видел, как раздражало вас ее постоянное бессмысленное щебетание, и у меня все никак не доходили руки рассчитаться с этой старой фрейлиной.
— Но Екатерина Ивановна нисколько не раздражала меня. Напротив — у нас сложилось очень милое общество.
— Интересная новость! Мне кажется, государыня, вы поставили себе за правило противоречить супругу. Я отлично помню, как вы досадовали на присутствие Нелидовой, а мне некогда было заниматься вашим штатом. К тому же этого невозможно было сделать без разрешения Большого двора. Моя мать…
— Ваша покойная мать и императрица, государь, никогда не настаивала на присутствии рядом с нашими личными покоями покоев Екатерины Ивановны. Помнится, Нелидова даже в детстве не пользовалась ее симпатиями.
— И в этом моя мать была права. Хотя и с опозданием, но я полностью присоединяюсь к ней. Нелидова навязчива и невыразимо скучна со своими книгами и умными рассуждениями. Хватит! При моем дворе должны царить молодость и веселье. Я уверен, вы будете как нельзя более довольны Анной Петровной Лопухиной. Она прелестна. И безгранично мне преданна.
— Что дает вам основание так судить, государь? Откуда эта уверенность в преданности, а не простом расчете после считанных недель знакомства?
— Вы ищете поводов для размолвок, не так ли, Мария Федоровна, и даже на черное готовы сказать белое, лишь бы досадить мне. Эта восторженная пустышка Нелидова, которая на четвертом десятке лет все еще хочет смотреться институткой и не выдерживает никакого сравнения с настоящей юностью. Но вы готовы отказаться от былых собственных слов и претензий, потому что не хотите иметь новой фрейлины. Между тем двор императора российского не может держаться на стариках — это плохо выглядит даже с точки зрения дипломатических планов.
— Государь, я прошу у вас только справедливости, которая всегда была вам присуща. Почему вы готовы обвинять во всех смертных грехах Нелидову, хотя она отказалась принять от вас какой бы то ни было подарок за свою верную и долгую службу? Разве она просила о чинах для своих родственников? Или о поместьях для себя? Хотя вы, как император, легко могли удовлетворить любую ее просьбу.
— Это свидетельствует лишь об ее строптивости — не более того. Вернуться в Смольный институт и жить на собственные гроши, лишь бы ничего не брать у меня!
— Она не хотела, чтобы у вас возникла хотя бы тень сомнения в ее бескорыстности и преданности.
— Она нашла себе незаменимого адвоката в лице императрицы! В конце концов, окажется, что ее уход из дворца обойдется мне дороже, чем появление…
— Кого, государь?
— Не ловите меня на слове! Кого бы то ни было другого. И, кстати, вы отвлекли меня этим дурацким разговором от неотложных дел.
— Нет! Нет! Нет! Этого не может быть! Не может!
— Я знал, что причиню вам боль, Екатерина Ивановна, но это страшная правда — императора больше нет в живых.
— Смерть? Его смерть? Такого молодого еще, полного сил? Это безумие, если не…
— Не договаривайте, не надо.
— Вы тоже подумали или что-то знаете? Судьба отца…
— Нам всем лучше ничего не знать.
— Значит, верно — лучше не знать правду.
— Зачем она вам, Екатерина Ивановна? И что она может изменить?
— Я хочу туда, в Михайловский дворец!
— Бог с вами, как это возможно!
— Но я знаю, ему нужно, чтобы около него был кто-то, кому он был по-настоящему дорог. Это необходимо каждому человеку, а ему особенно. Его одиночество, его страшное одиночество…
— Может быть, но у вас нет оснований войти во дворец до официального объявления о кончине. Сейчас ночь, и вы не вправе что бы то ни было знать. Если бы не императрица…
— Боже, какая ирония судьбы. Мы обе так завидовали друг другу, так тяготились друг другом, и вот нас двое, всего двое и то вдалеке Друг от друга.
— Императрица просила, чтобы вы прямо с утра приехали к ней. Она рассчитывает на вашу дружбу и уже отдала приказ не допускать к телу Лопухину. Впрочем, я думаю, Анна Петровна и не станет делать никаких попыток публично проявлять свое отчаяние, которое в действительности будет испытывать.
— Ах, как мне безразлична сейчас эта женщина. Императрица была права: она принесла императору несчастье.
— Здесь с вами согласятся многие. Император Павел был таким, каким был. И все знали, как благотворно вы умели влиять на покойного, как смягчали его нелегкий характер.
— Прошу вас, не трогайте его памяти. Мы с вами видим его по-разному. Но вы мне не сказали главного: что случилось с государем. С моим государем…
— Об этом можно только строить небезопасные домыслы.
— Но вы же знаете, мной руководит не праздное любопытство, но сердечное сочувствие. И то, что узнаю я, навсегда останется в моем сердце. Я знаю, что вчера вечером император был здоров и в добром расположении духа — мне говорили. Он виделся с сыновьями и ушел в свою одинокую спальню. А потом — когда стало известно о несчастьи?
— Вскоре после его ухода.
— Великие князья уже разошлись?
— Нет, они все вместе вошли в опочивальню его императорского величества. Все, кроме Александра Павловича. Наследник задержался случайно в соседней комнате.
— Случайно? Он никогда, с самых ранних лет ничего не делал случайно. Государь был прав, когда обвинял своего первенца в холодном сердце и слишком трезвом уме.
— Думаю, вам следует выбирать выражения, Екатерина Ивановна, вы говорите об императоре Российском Александре Первом, и кто знает, так ли уж либеральны его взгляды.
— О да, его императорское величество Александр Первый. Желание Великой Екатерины свершилось. А вдовствующая императрица — ее не удивило присутствие сыновей?
— И нескольких офицеров, прибавьте.
— Тем более — и нескольких офицеров. Вы же знаете, государь последнее время запретил императрице входить в его опочивальню и перестал вообще посещать ее половину. Бедный, бедный государь! Никто так никогда и не узнал, каким удивительным человеком он мог бы стать, сколько добрых чувств и талантов в себе скрывал.
— Боюсь, не многие разделят ваши чувства.
— Какое это имеет значение!
— Для людей он останется жестоким и несправедливым, бесчувственным и капризным. Разве вы сами не испытали на себе всех этих качеств его характера?
— О, только не ссылайтесь на меня. Все, что испытала я, останется между мной и моим государем, и никому не дано нас с ним судить. Вы хотите правды? Что ж, в такую страшную ночь, единственный раз в жизни, я могу ее сказать. Он был единственным человеком, которого я любила. Со всеми его, как вы изволили выразиться, недостатками и даже пороками. Я просто любила…
— Он не оценил ваших чувств и надругался над ними.
— Неисповедимы пути Господни. Значит, я не заслужила много. Но я была счастлива. Если бы вы знали, как я была счастлива! С того первого дня, когда он задержался у моего портрета в роли Сербины и начал искать оригинала. Как счастлива!
— Нинушка! Нинушка! Душа моя! Мы возвращаемся в Россию. Немедленно! Я уже распорядился собираться в дорогу.
— Что случилось, папенька? Вы так радостны.
— Еще бы не радостен — нет больше императора Павла. Ты понимаешь, нет моего мучителя! Поверить не могу. Так скоро. Почти как его отца.
— Папенька, но это грешно радоваться чей-нибудь кончине. Людей прощать надобно и зла на них не держать.
— Это ты у меня, Нинушка, ангел кроткий, ты всем правилам христианским следовать можешь. Тебя Господь возлюбил. А с меня, со старого грешника, какой спрос! Никогда не желал я добра этому дьяволу во плоти, а уж после того погребения — и говорить не хочу.
— Но ведь, папенька, если покойный император в чем и согрешил, ему и расплачиваться, представ перед престолом Господним. Что уж грехами лишними его отягощать, пусть покоится с миром. Панихиду бы по нему отслужить.
— Не бывать этому! Никогда не бывать! Да неужто, Нинушка, понять не можешь, какой камень преогромный с сердца моего свалился. Все время опасался я, что заставит император тебя мне назло против воли твоей замуж выйти.
— Да как же это возможно! Вы, папенька, как родитель, приказать дочери своей все можете — всему обязана я подчиниться. А император… Да и зачем ему?
— А может, и растолковывать тебе ненадобно? Добрая ты у меня, Нинушка, справедливая. Вот только если меня не станет, как жить будешь? С твоим-то сердцем да в мире быть.
— И не говорите мне слов таких, папенька! К чему они? Господь каждому свой век определяет. Тут уж ни сетовать, ни просить не приходится. А что в Россию ехать можно, чудесно! В Нескучное наше, да, папенька?