Алиса Ханцис А любви не меняли

Часть 1. Арахнофил

1

Я познакомился с ней в парке. Мы немного поболтали, а потом я вдруг увидел ее руку – ту самую руку девчонки-подростка из моего прошлого. В тот миг я забыл обо всем на свете и стал думать, как заполучить эту руку. Через пару недель я держал ее в своей, а еще чуть позднее мы вместе переступили порог моего дома.

Его я встретил полгода спустя и на полсотни метров южнее. В темноте было трудно угадать его возраст: ему могло быть и четырнадцать, и двадцать. Я отвел его к себе домой, придерживая за плечи.

Я вспоминаю об этом, стоя на балконе моей спальни. Балкон выходит в тот самый парк, и если я курю перед сном – а я делаю это нечасто – то всякий раз думаю, как же мне повезло.

Затушив сигарету, я возвращаюсь в комнату. Они лежат в постели и ждут меня. Я откидываю одеяло, забираюсь внутрь и касаюсь пальцами теплого гладкого тела.


Я догадываюсь, о чем вы сейчас подумали. Значительная часть того, что вы могли себе вообразить, опираясь на эти полторы сотни слов, организованных в четыре абзаца, не соответствует действительности. Но знаете, что самое удивительное? В каждом из этих предложений содержится правда, и ничего кроме правды. Иллюзию создают умолчания. Художники меня поймут: ведь лепить объем предмета на рисунке можно одними только тенями и пустотами. Я сам не художник, предел моих возможностей – «палка, палка, огуречик». Но мне не нужно им быть, как не нужно быть писателем, чтобы рассуждать о читательском восприятии. Достаточно обычной любознательности.

Тем не менее, я не собираюсь пускаться тут во все тяжкие и нагонять многозначительного туману: я, признаться, и сам не люблю, когда автор книги морочит мне голову, а в конце торжествующе восклицает, что это был только сон. Я расскажу вам свою историю так, будто вы сидите напротив меня с чашкой чая или с бокалом в руках. Обещаю ничего не привирать, а вот перескакивать с пятого на десятое буду непременно – такой уж у меня характер.

Итак, я познакомился с ней в парке. Был январь – разгар лета здесь в Австралии – и крутые пригорки по другую сторону ручья стояли сухие и бледные. Тот, западный склон был почти незастроенным. Лишь в самом верху лепились друг к другу новенькие таунхаузы с видом на небоскребы Сити, а за ними угадывались высоковольтные провода между башнями ЛЭП. С нашей, восточной стороны ручья пустой земли уже не оставалось: пологий холм был весь поделен на клети деревянными перегородками, как свинарник. Посередине каждой клети торчал типовой дом семидесятых годов, с кирпичным гаражом, тремя-четырьмя спальнями и газовым камином, облицованным декоративной плиткой. Мой дом был поновее и, в отличие от соседей, щеголял двумя этажами. Метрах в ста от него мы и встретились тихим вечером, незадолго до заката. Долина уже вся лежала в тени, но от нагревшейся за день земли тянуло жаром, и всех, кто вышел в этот час погулять, ждало разочарование. Народу было много: по асфальтовой дорожке вдоль ручья катили велосипедисты, объезжая семьи с колясками и подростков на скейтах. На свободном пятачке между дорожкой и глухими заборами частных владений резвились собаки: ловили мячики, упоенно нарезали круги по лужайке и, быстро утомившись, валились друг подле друга в колючую выжженную траву. Этих собак я знал наперечет, как и их хозяев, и поэтому сразу обратил внимание на незнакомую пару. Поджарый статный пес волчьей масти бежал рядом с маленькой девушкой, задрав морду и не сводя с нее взгляда. Узкая остроухая голова словно приклеилась к ее бедру; язык свисал набок из пасти, и я готов был поклясться, что вижу, как слюна капает ему на воротник. Меня привычно передернуло, но, если не брать во внимание эту последнюю деталь, зрелище было красивое. Девушка перешла на шаг; пёс сделал то же самое и семенил теперь рядом всё с той же экзальтированной преданностью. «Гуляй!» – сказала она и хлопнула в ладоши. Друг человека, будто с цепи сорвавшись, тут же улетел вперед вдоль ручья.

– Здорово вы это делаете! – громко сказал я.

– О, спасибо!

Она все еще немного задыхалась от бега – наверное, поэтому бодрый тон этой фразы прозвучал заученным, будто ей сто раз приходилось отвечать на такие комплименты, и это ее задолбало. Акцент у нее был очень сильным, но угадать его по одному слову не смог бы даже я. Лицо было скуластым и плоским, как блюдце, с очень тонкими чертами, так что казалось, будто между ними остается слишком много свободного места. Маленький рот, длинные щелки глаз. Короткая стрижка делала непропорционально большим высокий загорелый лоб с нарисованными ниточками бровей. Лет ей могло быть сколько угодно в диапазоне от двадцати до сорока.

– Что это за порода?

– Помесь овчарки и хаски.

– Должно быть, серьезная собака. Много с ней хлопот?

– Нет, он совсем даже легкий собака. Легкий в работе. Быстро обучается и любит быть занят.

Несмотря на обилие ошибок в грамматике и произношении, говорила она бегло. Акцент я всё никак не мог опознать. Азиатские страны я сразу отмел: родной язык ее был явно европейским. Разговаривая со мной, девушка то и дело бросала быстрые взгляды на собаку. Потом сказала: «Простите», – и посвистела, смешно вытянув губы.

– Он очень любопытный, хочет со всеми дружить. А люди пугаются.

Пес подбежал и послушно уселся рядом с хозяйкой. Та воскликнула: «Молодец!» – и крепко потрепала его по холке.

Тут-то я и увидел ее руку.

Наша память любит пошутить: подсовывает сны вместо реальности, до неузнаваемости искажает детали; и всё-таки я помнил эту маленькую кисть, с тонким запястьем и ямочкой на нем – там, где сходятся пястные кости. Она становилась видна, если пальцы двигались или сжимались в кулак. Я помнил даже форму ногтей, прямоугольных и чуть выпуклых. И подстрижены они были так же коротко.

Но ведь такого не бывает. Это совсем другой человек.

– Я в этом парке всех знаю, а вас никогда не видел. Вы недавно переехали?

Она объяснила, что живет в соседнем районе, чуть дальше вниз по течению ручья. Этих последних слов про ручей она, разумеется, не произносила, но если бы я сам описывал направление, я бы сказал именно так. Вам придется привыкнуть к моей манере повествования – или к манерам, если мне так захочется, потому что за пределами точной цитаты персонаж любого текста – даже газетной статьи – подчиняется воле автора. Я могу написать, к примеру, «он сел в машину», а могу ведь и по-другому: «он запрыгнул в свою видавшую виды тойоту», или «залез в тачку», или «нырнул в темное, пахнущее кожей нутро». Такая власть – как, впрочем, и любая – таит в себе соблазн ею злоупотребить, но я этого делать не собираюсь. Да, так вот: там, ниже по течению, тоже был парк, и в нем моя новая знакомая выгуливала своих подопечных прежде. Но этот кобель был особенным, вот и приходилось забираться всё дальше и дальше от дома, нагружать его долгими прогулками и изнуряющей дрессировкой. Такая уж работа у собачьего инструктора.

– У вас замечательная работа, – сказал я серьезно. – Наверное, очень благодарная.

Много позже, в одном из наших разговоров, она заметила, что по-русски выражение «благодарная работа» звучит кривовато и употребляют его редко. А вот «неблагодарная работа» – сплошь и рядом. Почему в английском чаще используют вариант с позитивным значением, а в русском – с негативным? Наверное, потому что мы скорее пессимисты, предположила она. Меня тогда улыбнуло это «мы»: русской крови в ней не было ни капли.

– Ну, я вас отпущу, вам далеко идти обратно. А я живу тут буквально за углом. Может, как-нибудь еще встретимся. Кстати, я Морис. Американцы любят произносить на французский манер – Мори́с.

– Как Равель? – спросила она и, спохватившись, прижала руку к груди: – Я Дара.

– Вы знакомы с Равелем, Дара?

– Немножко.

Я сказал, что играю на виолончели и что иногда мы устраиваем камерные концерты на моей веранде. Её интерес показался мне искренним, и я подумал грешным делом, что мы и правда сможем увидеться еще. Интрига так себе, верно? Вы ведь уже знаете, что мы встретились. Но мне важно описать то, что я тогда чувствовал – без этого картина будет неполной.

А чувствовал я себя полным дураком.

2

Дом мы с Соней купили три года назад. Ей было двадцать семь, по съемным комнатам она мыкалась с самого окончания школы, и родители периодически начинали проедать ей плешь, искренне не понимая, как такая красивая девушка может жить одна и не думать о будущем. Родителей Соня любила – точнее сказать, находилась в сложной и мучительной эмоциональной зависимости от них. Я подвернулся очень удачно, поскольку мне тоже надоело переезжать и каждый раз замазывать за собой дырки в стенах: не то чтобы я какой-то особенный дятел, просто я люблю уют и ненавижу плохую звукоизоляцию. Ну и, конечно, вкладывать деньги в свое собственное дупло гораздо приятней, чем платить дяде. Мы начали искать дом, который устроил бы нас обоих. Я уже тогда был фрилансером, и мне было все равно, где поселиться, лишь бы было тихо и зелено, с какой-нибудь речушкой или парком поблизости. У Сони требований было больше, и я предоставил ей выбор района. Нам хотелось именно дом, а не квартиру, чтобы раз и навсегда забыть этот унизительный тетрис, в котором выигрывает тот, кто сумеет напихать как можно больше икеевских трансформеров на квадратный сантиметр жилья. Однако найти дом по доступной цене оказалось непросто – ну и Соня, конечно, привередничала чисто по-женски. Любовь всей ее жизни – гнедой мерин весом в полтонны – нуждался в качественном жилище не меньше нас, а хороший постой для лошади можно найти только за городом. Тратить на дорогу к любимцу больше часа Соня не хотела. Так мы оказались в этом районе, рассеченном пополам автострадой. Своей западной границей он упирался в заболоченный ручей, где квакали лягушки, и это мне сразу понравилось. Мы прочесали все риэлтерские агентства в округе, потолкались по аукционам, подбили наш общий баланс и прослезились: идиллическая жизнь под аккомпанемент лягушачьего хора привлекала не нас одних. Новые дома, стерильные и безобразные, стоили как самолет; всё остальное было, как правило, раздолбанным и стоило лишь немногим дешевле. Мы махнули рукой, хотя продолжали отслеживать рынок чисто по привычке – просто листали за утренним кофе сайты с недвижимостью. «Смотри-ка», – Соня послала мне ссылку в мессенджер. Ну и нафига нам четыре спальни? – поинтересовался я, пробежав глазами описание. «Тебе не угодишь: то мала, то велика», – иногда она выражалась в точности как ворчунья-жена, хотя не была ни тем, ни другим. Ладно, написал я, давай съездим.

Дом стоял в самом конце полукруглого аппендикса, который круто спускался от основной улицы в долину ручья. Из-за склона дом получался двухэтажным, хотя на улицу глядел только один этаж, а всё остальное лежало уровнем ниже. Впоследствии я не раз думал, что его планировка оказалась символичной в контексте тех событий, которые начали происходить тремя годами позже. Но об этом я расскажу в свой срок. Как и вся местная застройка, дом был каркасным курятником в один кирпич, но, в отличие от соседей, хотя бы оштукатуренным. У него была здоровенная веранда и балкон, с которых открывался вид в парк; был приличных размеров задний двор, скрипучие полы из благородного дерева, резная балюстрада лестницы и тому подобные ништяки. Мы с Соней бродили по этим гулким пустым хоромам и пытались натянуть сову на глобус, а конкретно убедить себя, что мы действительно хотим здесь жить: цена была на удивление вменяемая для четырех спален, хотя и на пределе наших возможностей. При этом ни детей, ни даже собак у нас не было даже в заводе, а Сонину лошадь мы не смогли бы сюда перевезти по чисто бюрократическим причинам.

– Рынок сейчас на подъеме, – сказала Соня задумчиво. – Знаешь, сколько такой дом будет стоит лет через пять? – Она помолчала и добавила: – Слушай, а ты можешь попробовать цену сбить?

Она сказала это так, будто я был суперменом. В ответ я сделал вид, что для меня это обычное дело – пойти и спасти мир в перерыве между обедом и ужином. На наше счастье, агент нам достался совсем желторотый, и я отправился его убалтывать, призвав в сообщники линию электропередач, висевшую прямо над домом. Трепать языком – это лучшее, что я умею, и схватка закончилась, не успев начаться. Через два дня мы подписали контракт, а еще через два месяца вышли из офиса риэлторов, как из загса – с обморочным счастьем на лицах и заветной коробкой, где позвякивала связка ключей. Мы купили по дороге бутылку шампанского и, выстрелив пробкой в сторону заката, выпили ее до дна, стоя на веранде, потому что сидеть там было еще не на чем. Сонины волосы, рыжие, как это солнце над холмами, растрепались от ветра, и я живо увидел, как она – полусонная, в пижаме – выходит утром из своей спальни с окнами на восток. Спальни мы уже поделили, и самую большую она уступила мне.

С этой самой веранды я однажды увидел Дару. После нашей первой встречи я часто думал о ней и крутил головой во все стороны, когда отправлялся лазить по холмам: вдруг наши пути снова пересекутся? Как я потом узнал, она тоже вспоминала меня, выгуливая своих собачек – больших и маленьких, черных и пегих, и всякий раз огорчалась при мысли, что я могу ее не приметить, потому что буду искать Локи – серого кобеля с голубыми глазами.

– А почему ты хотела меня увидеть? – спросил я как-то раз. – Чем я тебя зацепил?

Она сказала: «Ты был...» – и полезла в телефон за словарем. Английское прилагательное, которое она искала, в обратном переводе на русский означало «очаровательный», но Дара имела в виду его синоним. Очень похожие смыслы, пыталась она мне объяснить, но вот если сказать о мужчине «очаровательный» – выйдет какой-то педик, а ты был обаятельный. Я ничего не имею против педиков, но обаятельным быть, наверное, прикольней. А все-таки – что именно? Мне понравилось, как ты на меня смотрел, начала она, подумав. Внимательно и при этом дружелюбно. И ты высокого роста. Дара, ты смеешься? Метр семьдесят шесть! А еще, сказала она, проигнорировав мое возмущение, ты похож на первых британских колонистов. Я видела на портретах – такие лица сейчас редко встречаются: они все сплошь бородатые, и при этом молодые и красивые. Им очень идут эти густые темные бороды и горящие глаза. Ты той же породы. Я не могу быть той же породы, возразил я. У меня мама итальянка, и зовут меня Маурицио, но в Австралии даже китайцы называют себя Сарами и Джонами. Я был высокого роста в школе и сутулился от смущения, и до сих пор так делаю, хотя мне уже тридцать семь. Всё, что ты во мне видишь – не более чем морок. Ты просто влюбилась в мой голос – с первой же секунды, когда я с тобой заговорил.

Я помахал ей с веранды, и она помахала в ответ, держа в другой руке поводок с вихлявшейся на конце белой собачонкой. Немного помедлив, чтобы не производить впечатление чрезмерной заинтересованности, я спустился и открыл калитку, которая вела с заднего двора прямо в парк. Собачонка рвалась с поводка, подтявкивая от нетерпения. Была она лохматая до такой степени, что не было видно глаз, один нос торчал.

– А где же ваш серый волк?

Дара объяснила, что работает с Локи только два раза в неделю. Очень мало, добавила она с сожалением, но хозяева считают, что и этого хватит, ведь сами они так любят свою собаку и так балуют ее. Локи питался кормами марки премиум и целыми днями грыз самые лучшие косточки, сидя на заднем дворе хозяйского дома. Оставлять его внутри было невозможно: за восемь рабочих часов он разносил всю обстановку в хлам, после чего принимался за стены. Любящие владельцы не подозревали, что в родословную щенка, купленного на сайте с объявлениями, где продается всё от грузовиков до чайных ложек, с большой вероятностью затесалась бельгийская овчарка – чокнутый профессор собачьего мира, способный как осчастливить человечество, так и уничтожить его в один присест.

– У них бешеный интеллект и бешеная энергия, – рассказывала Дара, пока мы шли втроем по дорожке. – Они вроде акул: если остановятся, сразу гибнут.

У Локи на фоне безделья развился невроз: он начал истерически лаять, а как-то раз показал зубы прохожему. На его удачу, именно в это время Дара искала подработку и колесила по улицам на велосипеде, бросая в почтовые ящики свои рекламные листовки. Ей позвонили, и в тот же вечер она взяла пса на поруки. Он был счастлив: впервые в жизни у него появилась работа. Теперь дважды в неделю он был служебной собакой, которая по движению брови инструктора падает наземь, делает сто отжиманий и бежит трусцой пять километров так небрежно, будто вместо сердца у неё пламенный мотор.

Думаю, излишне пояснять, что всех этих слов Дара не произносила, но суть я постарался отразить с предельной точностью.

За время нашей беседы собачонка успокоилась. Я заметил, что как только она начинала тянуть поводок, Дара останавливалась и терпеливо ждала, пока он ослабнет, после чего двигалась дальше. Я похвалил успехи ее нового питомца, но Дара ответила со вздохом, что его хорошие манеры никому не нужны, хозяева платят только за передержку и выгул, когда уезжают. Просто у нее профдеформация, как у училки, чья рука тянется к автомату при слове «зво́нит». Видеть не могу, когда с собакой не занимаются, добавила она и погрустнела.

– Так значит, вы не только инструктор? – спросил я, чтобы не молчать.

– Да, я гуляю, присматриваю, дрессирую, консультирую. Всё делаю.

– А своей собаки у вас нет?

– У меня был ризеншнауцер, но он умер.

Я сказал «Мне очень жаль» – так искренне, как только мог, но она уже погасла и закрылась. Я решил хорошенько запомнить слово «ризеншнауцер» и никогда не употреблять его в присутствии Дары. Потом я из любопытства погуглил – здоровенная такая зверюга, черная, бородатая и с длинными ногами, прямо как я.

– Ну, мы пойдем дальше, – сказала Дара. – Приятно было с вами поболтать.

Иногда у нее полностью исчезали ошибки: так бывает, когда пользуешься готовыми конструкциями. Можно многое узнать о человеке по его речи – в особенности если твой язык ему не родной. О собаках Дара говорила без усилий, пусть и не совсем грамотно. С ней можно было обсудить музыку, книги, путешествия – ей хватало словарного запаса. А если она начинала поминутно лезть в телефон – это значило, что она пытается рассказать о себе самой. Даже обо мне ей было легче говорить.

3

Соню я нашел в интернете. Она уже довольно давно сидела в одном паблике, где тусовались те, кого прятал от непонимания общества новый зонтичный бренд под названием «асексуалы». Я забрел туда на очередной волне саморефлексии. Волны такого рода накатывали довольно редко, но всегда утаскивали меня в марианские впадины разной степени маргинальности. Обычно я выбирался из них без потерь и приобретений, а в этот раз выловил Соню. Асексуалы оказались очень милыми: все, с кем я развиртуализировался, были общительными и вообще адекватными, с какой стороны ни посмотри. Соня была из тех, кто в принципе может вступать в половые связи, но ровно ничего от них не получает, кроме чувства удовлетворения партнера. Потребности в романтических переживаниях она тоже не испытывала, из-за чего долго парилась: ведь принято считать, что все девочки только и мечтают о любви. Когда я спросил, какими тремя словами она может себя охарактеризовать, она сказала «странная», после чего надолго зависла. По натуре она была не склонна к самокопаниям, и ей нечасто попадались собеседники, в одинаковой степени любящие говорить и слушать. Мы проболтали с ней часа три, сидя в кафе, и к исходу этого разговора я знал о ней больше, чем иной муж знает о жене после трех лет супружества. Я напросился к ней на конюшню, поскольку у меня никогда не было знакомых с настоящей лошадью – и уж тем более я не мог предположить, что иметь лошадь настолько захватывающе.

Еще через неделю Соня сказала:

– Слушай, а можно, я буду говорить, что ты мой бойфренд?

– Фигня вопрос. Кстати, если вдруг захочешь съехаться с кем-нибудь, обращайся. Я сосед тихий и посуду за собой всегда мою.

Так мы и оказались вместе под крышей нашего спичечного дворца с четырьмя спальнями. Мы обнаружили, что оба любим винтажную мебель, и в Сонины выходные стали ездить по комиссионкам в поисках всякой милой рухляди. Планировка дома была такова, что получалось две гостиные: сверху и снизу. Для верхней мы купили бамбуковые кресла, невесомые и состоящие из одних завитушек, как орнаменты в стиле модерн. В нижней гостиной мы устроили лежбище котиков, составив вместе два дивана и повесив напротив них телевизор. Раздвижные стеклянные двери вели на веранду с дощатым полом. Соня накупила растений в горшках, и они послушно цвели и благоухали, расползаясь вверх и вширь, так что всякий, попадая к нам, чувствовал себя как в райском саду. Здесь мы любили завтракать и пить кофе в хорошую погоду, приветственно кивая знакомым – бегунам, собачникам и всем, кто проходил мимо нашего дома, торчащего над вереницей разномастных заборов подобно крепости, открытой для всех.

Агенты по продаже недвижимости любят словечко «перетекает» – они вставляют его к месту и не к месту, когда хотят придать своему тексту связность: «залитая естественным светом гостиная перетекает в столовую, совмещенную с кухней, в которой вы найдете» – ну и так далее. В нашем доме я впервые ощутил перетекание личного пространства в общественное. Такого не бывает, когда живешь в обычном квартале, зажатый между улицей и соседями. Случайные гости не заходят к нам с парадного фасада: он для почтальонов, родственников и назойливых приставал, которые пытаются или что-нибудь всучить тебе, или выцыганить – интернет-провайдера, вечное спасение или тупо денег. А из парка в наш двор залетали мячики, дети, которые эти мячики искали, а иногда собаки и их хозяева. Самая драматическая история произошла вскоре после того, как мы вселились. Я стриг газон на заднем дворе и так разошелся, что решил подровнять еще и кусок лужайки снаружи. Муниципальные службы работали спустя рукава, и не нам одним доводилось наступать в собачью кучку, невидимую в высокой траве. И вот я елозил газонокосилкой, напялив наушники от шума, и тут мимо меня в открытую калитку что-то влетело, а затем туда же метнулась незнакомая мне женщина с перекошенным от ужаса лицом. В наступившей через пару секунд тишине я услышал грохот на веранде и полузадушенный мяв где-то сбоку от дома. Когда я вошел во двор, всё уже было кончено: худенький уиппет стыдливо прятал глаза, зажав голый хвост между ногами, а его хозяйка собирала осколки цветочного горшка, сброшенного на лестницу. Она была до крайности сконфужена, так что мне самому стало неловко. Пять лет мы гуляем в этом парке, призналась она, и ни разу не видели тут кошек. Потому и отпускаем собаку побегать, она вообще-то очень послушная у нас, но перед кошками не может устоять. Это понятно, сказал я, и на старуху бывает проруха. Мы вместе обыскали весь двор – виновник переполоха благополучно скрылся, и инцидент можно было считать исчерпанным. Но на другой день Соня нашла в почтовом ящике трогательную открытку с приглашением на кофе. Так мы познакомились с чудесной парой, с которой я потом не раз музицировал: он играл на гитаре, а она на флейте. Сам я всего лишь любитель, но совместная игра – это вид взаимодействия, а мне всегда нравилось взаимодействовать с людьми всеми доступными способами.

Виолончель была связана для меня с мамой. Они походили друг на друга даже внешне: мама была фигуристая, с благородным профилем и сочным грудным контральто. По ней сохла, думаю, половина пассажиров корабля, который привез ее сюда из Кампании вместе с родителями и младшим братом. За ней волочились все ребята в Маленькой Италии – бедном и пестром северном пригороде, где они поселились. В шестнадцать лет она бросила школу, потому что родителям нужна была помощь в бакалейной лавке. По вечерам, когда лавку закрывали, она шла на танцы, где вскоре познакомилась с моим отцом. Они поженились, когда ей было восемнадцать. А где же тут виолончель, спросите вы? А нигде. Иммигрантам в конце шестидесятых было не до баловства, а уж молодой семье и подавно. Но потом, когда родные и знакомые стали советовать ей отдать сына в спорт, она никого не послушала и отдала меня на музыку.

Мама заметила мою музыкальность раньше, чем я сам ее осознал. Я проявлял к музыке не больше склонности, чем обычный ребенок, но она была нужна мне, как инструменту нужен корпус – для гармонии. Я был, как теперь принято говорить, высокочувствительным мальчиком – а тогда меня называли «неженка», «плакса» и тому подобными словами. Дело осложнялось тем, что огромный мир притягивал меня невероятно; мои глаза и руки находились в вечном поиске, и попытки обуздать эту любознательность заканчивались фрустрацией: я принимался исступленно теребить лямки своей маечки или швы на трусах. Эта привычка, а также склонность постоянно и громко разговаривать сам с собой беспокоили мою маму, которая – надо отдать ей должное – всегда была исключительно здравомыслящей. Она не спешила следовать чужим советам – к примеру, напоить ребенка валерьянкой, когда станет совсем уж невмоготу. Яркие впечатления так взвинчивали меня, что я исторгал слова целым каскадом фонтанов. Мама научила меня петь вместо того, чтобы говорить, и это был первый шаг к освобождению. Я был потрясен открывшейся мне красотой речи. Любую фразу теперь можно было раскрасить всеми цветами радуги; слово, произнесенное с разной интонацией, обретало сотни новых оттенков. Я упивался этой музыкой: пел по ролям свои любимые детские стишки, подражал голосам персонажей из мультиков. По счастью, мама была дальновидной и не стала отдавать меня в хор: голос рано или поздно сломается, и я останусь, в лучшем случае, со знанием нотной грамоты и с ностальгической тоской о навеки утраченном серебристом дисканте. Вместо этого она начала как бы невзначай включать записи классической музыки и наблюдать за моей реакцией. Рок меня перевозбуждал, а поскольку у нас дома его некому было слушать – мои старшие сиблинги были к нему равнодушны, – маме удавалось поддерживать ровный и мягкий звуковой фон. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что со мной носились как с писаной торбой, и моя нынешняя, достаточно благополучная жизнь – во многом мамина заслуга. Но я опять отвлекаюсь.

Итак, мама отдала меня на виолончель, потому что ей показалось, что ребенку нравятся звуки более низкого регистра. Между тем, ребенка эти звуки не просто привлекали – они его гипнотизировали. Я мог провести полчаса, просто возюкая смычком по струнам и чувствуя всем телом, как отзывается на мои неуклюжие прикосновения лакированный фанерный ящик, эротичности которого я тогда не осознавал. У меня обнаружился отличный звуковысотный слух, и корявость собственной игры вскоре стала меня раздражать, понуждая заниматься всё с большим рвением. Занятия успокаивали мои вечно нервные руки, придавая пальцам силу и уверенность. Конечно, все понимали, что настоящим музыкантом мне не стать – даже мама. Но когда я мучился с трудным пассажем, она говорила мне: отдохни чуть-чуть, Морено. Посиди минутку тихо. У тебя получится.

«У тебя получится» – я мысленно повторял эти слова много позже, в минуты отчаянья; повторял маминым голосом – не потому, что ее не было рядом: слава Богу, мама до сих пор жива и здорова. Просто я воспитан в традициях, где с родителями не говорят об интимном. Я могу говорить об этом с кем угодно – вот хоть с вами. Только мама никогда об этом не узнает.

4

В нашем доме две спальни смотрят окнами на запад, одна на восток и одна на юг. Обнаружив это, я сразу вспомнил сказки про муми-троллей, которые любил в детстве, и стал называть спальни именно так – по странам света. Южная была самой маленькой, и ее узкое оконце упиралось в соседский забор. Я решил приспособить ее под студию, поскольку гараж к дому не прилагался: со стороны улицы у нас нефиговый уклон, так что к парадному входу надо спускаться по длинной бетонной лестнице. Вторую западную спальню мы держали пустой на случай гостей. Она тоже была маленькой, зато из нее можно было попасть на балкон, куда вели такие же элегантные французские двери, как и из моей. Соня заняла восточную спальню с видом в палисадник, где торчала коричневая пальма на фоне склона, устланного мясистыми суккулентами. Я уже говорил, что наш дом обращен на улицу только верхним этажом? Получалось, что визитер сразу же попадал в ту часть дома, которая должна, по идее, быть приватной. Мы с Соней постарались, как смогли, создать психологическую и эстетическую границу между зонами: длинный холл мы превратили во вторую гостиную, где вся обстановка – бамбуковые кресла, подчеркнуто пустой журнальный столик, часы на стене – не вызывала бы желания засидеться и в то же время радовала нескромный глаз, не позволяя устремляться дальше, в сторону спален. Барьер работал отлично: все, кто рано или поздно стал своим в этой приватной части дома, попали к нам с другой стороны – через парк.

Я рассказываю вам про границы отчасти для того, чтобы вы не думали, будто мы тут все такие нараспашку. Мы позволяем посторонним входить в нашу жизнь исключительно на наших условиях: так работает здоровая психика. Мы раскрываемся до тех пор, пока нам комфортно это делать. Даже я, с моим длинным языком, умею смолчать, если нужно. Бывает, что молчание само по себе красноречиво – вы мне напомните, я об этом после расскажу. А сейчас надо вернуться к нашему дому. Как можно догадаться, Дара была среди тех, что вошел в него через задний двор.

Был душный пасмурный день. Система охлаждения у нас в доме испарительная и при высокой влажности становится бесполезной. Я открыл все окна, чтобы хоть немного разогнать стоячий воздух: ночь накануне была жаркой, и стены не успели остыть. Видимо, из-за духоты я быстро устал от своего текущего задания и решил сделать передышку. Отдыхать просто так я не умею, гулять было еще слишком жарко. Я расчехлил инструмент и уселся с ним в глубине веранды – так, чтобы в спину мне из комнаты дул слабый сквознячок. Он обтекал меня и летел дальше в парк, унося с собой менуэт Боккерини. Конечно, в исполнении струнного квартета он звучал бы куда выразительней, но людям в парке было неважно, что я играю не свою партию. Большинство из тех, кто проходил мимо, даже не замечал музыки, но иногда я ловил удивленный взгляд или улыбку, брошенную мне через забор. Сочные звуки виолончели стекали с моих пальцев, золотились, как мед, отдавали сладостью, как слова моего первого, почти утраченного уже языка. Анданте грациозо. Меццо форте после повтора темы, и почти сразу диминуэндо. Вся музыка была для меня итальянской – в той или иной степени.

Когда я в очередной раз бросил взгляд на наш забор, за ним стояла Дара. Она делала вид, что смотрит на собаку, которой мне видно не было, – а значит, оба мы могли сколько угодно притворяться, будто заняты каждый своим делом. Впрочем, у меня было преимущество, и я не замедлил им воспользоваться.

– Привет, – сказал я, выйдя к ним. – У Локи сегодня хороший день?

Дара расцвела: ей было приятно, что я помнил детали нашего разговора. Пес, бегавший без поводка вокруг нее, мимоходом обнюхал меня и сунулся в открытую калитку. Дара отозвала его неожиданно твердым голосом, но я сказал: да пусть заходит, там ничего опасного нет. Кстати, может, ему воды налить? Вон язык на плечо.

– Ой, спасибо, – с живостью отозвалась она. – Я взяла с собой бутылку, но он почти всё уже вылакал, а до поилки далеко.

Тут надо отметить еще одну деталь относительно расположения нашего дома – деталь, которая представляется мне столь же многозначительной, сколь и его планировка. Парк, о котором идет речь, тянется вдоль ручья на несколько километров, то сужаясь до ширины обочин по обе стороны дорожки, то распахиваясь бескрайними лужайками, полого взбиравшимися на холмы. На всем протяжении парка есть всего два островка цивилизации, с беседками от дождя и солнца, общественными жаровнями и питьевыми фонтанчиками. Выходов на улицу тоже не много, так что мы, счастливые жители домов на первой линии, чувствуем себя в какой-то степени ответственными за гуляющих. Один из наших соседей даже выставил у своего забора старую ванну, где скапливалась дождевая вода – для собак, птиц и прочей живности. Но в те дни, о которых я рассказываю, ванна стояла сухой, а хозяева были в отъезде.

Я закрыл за нами калитку, чтобы Локи не выбежал наружу; сказал Даре: «Вы присядьте пока», – и ушел в дом. Виолончель лежала на стуле, и я заметил, что гостья с любопытством ее рассматривает. Я вынес графин и два стакана. Дара смущенно поблагодарила меня и наполнила водой силиконовую мисочку, которая складывалась для хранения в удобный блин. Локи опустошил ее в два счета и, все еще тяжело дыша, улегся на дощатый пол.

– Можно погладить? – спросил я для поддержания беседы.

– Да, он дружелюбный. Только лучше не по голове.

– Почему?

– Собаки не любят, когда их трогают за голову.

– Странно, я никогда такого не слышал. В детстве мы собак гладили где попало.

– Когда я в школе училась, щенят полагалось тыкать мордой в их кучки и лужицы, – сказала Дара. – А еще детей бить ремнем.

В ее голосе не было упрека, но прозвучало это не очень-то вежливо. Я не стал развивать тему, а вместо этого наклонился и погладил шерстяной, ритмично пульсировавший бок.

– Трудно играть на виолончели? – спросила Дара: ей как будто хотелось сгладить неловкость.

– Трудно первые несколько лет. А вообще зависит от природных данных, конечно. Мышечная память и все такое. Хотите попробовать?

Она согласилась легко, словно ждала этого предложения. Бережно приняла инструмент, обхватив левой рукой за талию, как партнера в танце; взяла смычок кончиками пальцев, но, ощутив неожиданную тяжесть, перехватилась крепче. На запястье проступила ямочка, и это вызвало в моем теле странное чувство: будто кто-то провел мне этим смычком поперек туловища повыше пупка – или, если бы я был виолончелью, у самой подставки. Именно это последнее Дара и сделала. Инструмент отозвался чуть скрипучим, но в целом очень неплохим До большой октавы, после чего смычок непослушно и весело отскочил от струн.

– Прыгает! – удивленно воскликнула она. – Как мячик.

– Надо просто прижимать сильней. И вести длинно, до конца.

Я положил ладонь на ее руку, стараясь не думать о том, что это та самая, правая рука. Она целиком утонула в моей, и сразу как-то по-особенному сильно ощутился жар летнего, удушливого дня, не сулящего облегчения и после наступления темноты. Смычок полз по струнам бесконечно долго, и ползла через всё мое тело капля пота, скользнувшая с шеи в вырез рубашки. Дарина щека розовела, и мне подумалось, что ей хочется пить.

– Вот так, – сказал я. – Попробуйте сами.

Я взялся за графин – он был приятно прохладным – и наполнил оба стакана. Не успел я это сделать, как калитка приоткрылась, и в нее просунулась девичья голова в бейсболке.

– Заходите, – Я помахал ей, не дожидаясь вопроса. – Только осторожно, у нас тут большая собака.

Эта последняя, как по команде, встрепенулась. Я забрал у Дары виолончель и сунул ей взамен стакан с водой. Две соседские девчонки вошли, держа на руках по мопсу – черного и рыжего, с обезьяньими морщинистыми личиками и вселенской печалью в глазах. Я перекинулся с их хозяйками парой обычных фраз, и они, обогнув веранду, затопали наверх к боковой калитке, ведущей в палисадник. Я дождался, пока щелкнет задвижка, и пояснил:

– Они напротив нас живут, ну и ходят иногда через наш двор. Мопсам тяжело по жаре ковылять, а тут в обход далеко.

– И любой может вот так калитку открыть? – осторожно уточнила Дара.

– Конечно, там же защелка стандартная.

– И на ночь не запираете?

– А что у нас брать? Ну стырят кресла с веранды, не велика потеря.

– Можно табличку повесить, – предложила она с улыбкой. – Осторожно, злая собака. Воры боятся. Даже если мелкая порода – скорее к соседям залезут.

– А я не хочу, чтобы лезли к соседям.

– Да, – тут же согласилась она. – Это справедливо.

Локи за время нашей беседы успел исследовать двор и стоял теперь у калитки, бросая недвусмысленные взгляды на свою наставницу. Мы оба, не сговариваясь, ухватились за этот повод, чтобы расстаться без церемоний, словно общение тяготило нас. Конечно, это было неправдой, хотя именно с того дня мои мотивы для поддержания знакомства стали казаться сомнительными мне самому. Но остановиться я уже не мог.

5

Люди творческого склада, к которым я себя отношу безо всякой натяжки, обычно не любят рутины, а если они еще и сангвиники – не любят вдвойне. Моя жизнь без жесткого режима превратилась бы в кошмар. Мне повезло, что меня рано научили нехитрым, но чрезвычайно ценным навыкам: делить задачу на более мелкие, делить время на отрезки, преодолевать день как полосу препятствий, рассчитывая силы и чередуя нагрузки с отдыхом. Методом проб и ошибок я нашел тот ритм, который, с одной стороны, эффективно меня выматывал, а с другой – помогал добиться максимальной работоспособности и, как следствие, морального удовлетворения. Я вставал в промежутке между половиной седьмого и половиной восьмого, приводил себя в порядок и спускался на кухню. Кофе я варил исключительно в своей Бьялетти и за много лет так насобачился, что Соня утверждала, будто у меня получается вкуснее, чем в эспрессо-машине. Поэтому она старалась тоже встать в это же время: кофе в нашем доме подавался строго дважды в день. Даже для гостей я не делал исключений, а если сам попадал в гости в неурочное время, то пил только вино или воду: количество кофеина в организме мне приходилось дозировать миллиграммами. Утром я пил кофе с каплей молока, вечером – с каплей ликера, всегда из одной и той же фарфоровой чашки, белоснежной с золотым горлышком, раскрытым широко, как раструб у медных духовых. Можно было предположить, что руки мои, благодаря здоровому образу жизни, окрепли настолько, чтобы такая хрупкая вещица чувствовала себя в безопасности, но увы: примерно раз в год чашка срывалась с края раковины или неловко подворачивалась мне под локоть, стоя на столе. Тогда я отправлялся к маме за новой, пользуясь этим поводом, чтобы ее навестить. Мама жила в трех тысячах километров от меня – в Северном Квинсленде, и у нее в сервизе еще оставалось штук пять или шесть таких чашек.

Соня пила кофе из большой кружки с лошадкой, разбавляя его соевым молоком. Если она работала в первую смену, то не завтракала и брала с собой ланчбокс, чтобы перекусить в перерыве. Работала она массажисткой в салоне красоты и любила свою профессию почти так же сильно, как и своего мерина. Парадоксальным образом, отсутствие сексуального влечения сочеталось в ней с редким телесным чутьем. Она была кинестетиком по типу восприятия, все движения ее казались ловкими и полными грации. Нигде Соня не чувствовала себя так хорошо, как в своем теле – молодом, белокожем, будто бы светящемся изнутри, с невероятно пышными, мелкокудрявыми волосами и пятым размером груди. Ей хотелось, чтобы все вокруг чувствовали себя так же. По каким-то тончайшим, одной лишь ей ведомым признакам она распознавала в других физический дискомфорт – будь то тесная обувь или головная боль. Она знала топографию и механику тела и могла бы, наверное, стать отличным врачом, если бы вовремя сумела прислушаться к своим желаниям. Но пришлось потратить время на изучение какой-то финансовой белиберды в институте, поругаться с родителями, уйти в никуда и потом ощупью ползти на свет: закончить курсы, найти работу, и снова учиться, осваивая всё новые техники. Она очень уставала и, возвращаясь с работы, ложилась на диван и задирала выше головы отекшие, гудящие ноги. Я приносил ей чаю и садился рядом смотреть телевизор. Иногда мы болтали, но Соне быстро начинало казаться, что я перенапрягаю связки, и она строгим голосом предписывала мне заткнуться. Я не возражал: твердость и податливость сочетались во мне так же, как огонь и вода. На черно-белом круге с двумя гетерохромными зрачками я был текучей линией, разделяющей Инь и Ян. Я в равной степени относил себя к экстравертам и интровертам, к местным и понаехавшим. Я был леваком в политике и традиционалистом в жизни. Да вы и сами можете заметить мою двойственность по тому, как я смешиваю в речи два стиля, которые сходятся вместе только в литературе: высокий и низкий, книжный и разговорный. Если бы я и правда был персонажем романа, меня наверняка сделали бы амбидекстром – ужасная пошлятина; да еще сдвинули бы дату моего рождения к самой границе между Водолеем и Рыбами. Я родился двадцать девятого февраля, в гороскопы не верил и всякий раз забывал, есть у меня в этом году день рождения или нет. Праздновал-то я все равно именины.

Эту, с позволения сказать, амбивалентность я видел и в Даре. Было что-то почти волнующее в той дирижерской легкости, с которой она делала знаки своим четвероногим ученикам. Лохматая овчарка весом в полцентнера срывалась с места, подлетала к ней и садилась у ноги, скалясь в подобострастной улыбке. Повелительница собачьих сердец, Дара как будто бы умела быть настойчивой и в отношениях с мужчинами – во всяком случае, мне так показалось, когда в очередную, якобы случайную нашу встречу она завела разговор о музыке, и, не успел я и глазом моргнуть, как уже приглашал ее переступить порог нашей нижней гостиной, и доставал из футляра инструмент, и удивленно наблюдал, будто со стороны, как, усадив ее на табурет, сажусь на стул позади нее, кладу левую руку на гриф и обхватываю коленями ее бедра. Моя щека почти касалась ее щеки, но она вдруг застыла и сдалась. Вся ее внешняя уверенность и бравада были порождением лишь одного чувства – отчаяния. Это я понял потом, а в тот момент подумал, что она испугалась, и мягко повел ее рукой по струнам, чтобы успокоить ее. Я играл скрипичную сонату Цезаря Франка в переложении для виолончели. Играл и думал, что прямо сейчас обманываю Дару всей этой нежной лирикой – своей близостью, проникновенной музыкой – потому что совсем скоро мне придется ей сказать, что у нас ничего не получится.

Пиши я книгу, тут было бы самое время сделать паузу: вставить пустую строку или перейти к новой главе, чтобы подогреть интерес читателей. А мне не жалко, я мог бы прямо сейчас вам всё выложить, чтобы не уходить от темы слишком далеко. Проблема только в том, что Дара узнала об этом лишь месяц спустя, а я все-таки пытаюсь соблюсти хронологию.

Вы спросите: а что это он поминает, к месту и не к месту, всё это писательство – неужели сам грешен, графоманит потихоньку? Да нет, просто у меня тоже своего рода профдеформация: я ведь на жизнь зарабатываю чтением. Я один из тех, чьи голоса вы слышите, когда включаете, дома или в дороге, запись аудиокниги. На одних книжках, конечно, не проживешь – приходится наговаривать хренову тучу всего, но я люблю свою работу. И хотя у меня язык без костей, я стараюсь никогда не произносить того, за что мне потом может быть стыдно – даже если заказчик сулит золотые горы.

Половое созревание у меня было бурным, драматическим и довольно ранним. Четырнадцатилетие я встретил неуклюжим задохликом очень высокого роста, вечно взвинченным и агрессивным. Чуть позже я научусь виртуозно и многоэтажно ругаться сразу на двух языках и буду пользоваться этим умением всякий раз, когда приспичит дать кому-нибудь в табло – альтернатива особенно ценная, если этот «кто-то» – я сам. Но пока голос у меня ломался, я больше помалкивал, чтобы не производить впечатление совсем уж нелепое. А в четырнадцать лет я внезапно стал обладателем шикарного баритона – вернее, таким он казался на фоне школьной разноголосицы. Позже, будучи поставлен на опору, он раскрылся, явив всю палитру обертонов, которыми наградила меня природа. А вот основной тембр и гибкость – это то, чем я с самого начала цеплял девчонок, руководителей самодеятельности и всех, от кого мне было что-нибудь нужно. Любую, самую невинную фразу я мог проинтонировать так, чтобы у слушателя побежали по спине мурашки, как от виолончельного нижнего До. Разумеется, я попал сперва в школьный, а потом в университетский театр. Для сцены у меня было недостаточно пластики: телом гораздо труднее управлять, чем голосом – но опыт, который я там приобрел, оказался бесценным. Я впервые задумался, чем хочу заниматься в жизни. Учился я на бакалавра искусств, и свою альма матер по сей день вспоминаю с нежностью. Однако своё истинное призвание я открыл случайно.

Здесь мне все-таки придется сделать небольшой перерыв, чтобы глотнуть воды и перевести дух. Работа у чтеца легкая лишь на первый взгляд: как и всякое искусство, она требует постоянного труда. Об этом я как-нибудь тоже расскажу, вы только напомните мне, если не трудно.

6

К любой цели могут вести минимум два пути: прямой и окольный. Если вы из тех, кто уже в шесть лет выбрал себе будущую профессию и ухитрился не передумать до окончания школы – вас можно назвать везунчиком. Чаще всего бывает иначе – вспомните хотя бы Соню. Мой прямой путь выглядел бы так: пара лет театрального училища, а то и вовсе онлайн-курсы на Ютюбе – и можно зашибать бабло. Верите? Не верьте, я вас дурачу. Никто не становится актером озвучания вот так, с бухты-барахты. Девяносто девять процентов приходят в эту профессию из смежных, а бывает, что и совсем не связанных с актерством областей человеческой деятельности. Мой путь можно, пожалуй, считать максимально прямым из всех возможных.

В школе я не проявлял особой склонности ни к одному предмету, зато прекрасно умел валять дурака и легко сходился с людьми. Моя сестра пошла в туристический бизнес, и я думал, что тоже могу заняться чем-нибудь в таком духе: «Посмотрите налево, посмотрите направо». Но мама очень хотела, чтобы я окончил университет. У нас в семье ни у кого не было высшего образования, и на меня была возложена миссия прервать эту печальную традицию. На самом деле, мама верила, что искусство сделает из меня хорошего человека – и, смею надеяться, оказалась права.

В качестве профильного направления я выбрал средства массовой информации и добавил к ним лингвистику, чтобы уж загрузиться по полной. Я всегда был в первых рядах, если предлагалось купить козу – именно так я стал обладателем ипотеки, а затем и семьи, не имея постоянного заработка. Лингвистика доводила меня до белого каления, но именно там, на лекции по фонетике, я встретил Зака. Он тоже учился на двух специальностях – второй было писательское мастерство. А еще мы оба были музыкантами-любителями. Именно это так быстро нас сдружило. Зак по натуре был сдержанным и тихим, похожим на Шостаковича своими круглыми очочками, непроницаемым лицом и неизменной фигой в кармане. Он рано начал лысеть и к тридцати годам был уже как коленка – что, на мой вкус, только придавало ему импозантности. Мне нравилось, что мы с ним дополняем друг друга – и внешне, и по темпераменту. Он никогда не спешил, но ухитрялся успевать больше меня. Именно Зак открыл мне дверь в литературу – в настоящую, большую литературу, которой я до того времени не знал, будучи занят то учебой, то личными страданиями, а также поддержанием себя в физической форме и тому подобной прозой жизни. Зак сделал очень простую вещь: научил меня слушать аудиокниги.

Как в детстве я был покорен внезапно услышанной музыкой речи, так и теперь меня пленили красота и богатство литературного языка: сравнения, метафоры, звукопись. Я слушал книги в автобусе – и вечно проезжал свою остановку; слушал за приготовлением ужина – и всякий раз то ронял что-то, то чиркал ножом по пальцу. Со временем я, конечно, приноровился, а попутно нахватался чужих приемов и научился копировать стилистику, как иной актер пародирует региональные акценты. Для наших театральных капустников в универе я писал скетчи и сам же их исполнял на радость публике. Зак часто приходил на репетиции и садился во второй ряд, наблюдая за нами. В то время он уже пробовал себя в роли сценариста и делал совместные проекты с приятелем, учившемся на киноотделении. Для одного из таких проектов им нужен был закадровый текст, начитанный в той особой манере, какая ассоциируется сегодня с телевидением годов пятидесятых. Вы помните эти голоса, холодные и стерильные, как пальцы хирурга; их чеканное произношение и чуть брезгливые интонации красавца-мужчины, уверенного в своей неотразимости. Сейчас такое уже не в моде, и моим товарищам пришлось бы долго чесать репу и рыскать по картотекам в поисках живого бронтозавра. Но тут им подвернулся ваш покорный слуга, который незадолго до того начал ходить на курсы сценической речи.

Мой средний регистр, которым я обычно разговариваю, – мягкий и теплый. Обертона придают ему окраску, которую слушатели чаще всего описывают эпитетом «шелковистый». Вам придется поверить им на слово, потому что изнутри своей черепной коробки мы слышим свой собственный голос не так, как другие, а любая запись хоть немного да искажает тембр. А вот в нижнем регистре у меня прорезаются металлические нотки. Послушайте тромбон: на самом верху он может быть проникновенным, как гавайская гитара, а в другом конце своего диапазона становится властным и грозным – ни дать ни взять Джекилл и Хайд симфонического оркестра! Вот я тоже так умею. Чуткое ухо Зака, который был очень неплохим пианистом, подсказало ему, что я мог бы попробовать сымитировать нужный тембр, а остальное я поймаю без труда. Так и вышло. Короткометражка была, как сейчас помню, подражательской и наивной, но я до сих пор горжусь, что в титрах стоит мое имя. А это амплуа – старомодный диктор в галстуке и с аккуратно выбритыми баками – не раз еще пригодилось мне для работы с обучающими материалами, где нужно быть деловым, спокойным и в меру авторитарным.

Однако я забегаю вперед. По окончании универа я почти сразу попал на радио, где уже тусовался прежде в качестве практиканта. Сперва я начитывал рекламу, но благодаря безупречной дикции и способности не теряться при любых накладках оказался в отделе новостей. Зак к тому времени доучивался в магистратуре и был подающим надежды молодым писателем, чьи рассказы печатались в журналах. Мы по-прежнему регулярно встречались, играли дуэты, выпивали и разговаривали. Компаний больше трех Зак не выносил и жил один в съемной каморке напротив университета. Как-то раз он предложил мне записать аудиоверсию сборника рассказов – чисто для себя. Мы засели в студии на радио и начали пробовать. Вот тогда я и подумал впервые, что он в меня влюблен.

Мы с ним никогда не касались этого вопроса. О том, что он гей, я знал от других – он не скрывал этого, но и не афишировал. Я периодически грузился на тему, а не гей ли я сам, но Зак мне тут был не помощник: всегда подчеркнуто сухой и корректный, он за все годы нашей дружбы ни взглядом, ни словом не выдал себя. Но я чувствовал это, видел это в его рассказах, будто бы созданных, чтобы я их озвучил. Так композитор пишет оперную арию для своей жены. Она, эта ария, может быть сложной и требующей виртуозного владения голосом, но кто, как не он, влюбленный в это колоратурное сопрано, которому рукоплещут все меломаны мира, знает его возможности?

Возможно, я слишком самонадеян. Пусть так. Но когда, три года спустя, вышел его первый роман, я уже знал, кому он доверит вдыхать в него жизнь. Роман, короткий, как мини-юбка на школьнице, и такой же провокативный, наделал много шуму, и двадцатипятилетний автор немедленно зазвездился. Вы, конечно, побежите сейчас его гуглить, но фигушки: ведь я намеренно изменил его имя и, частично, словесный портрет. Я не хочу его компрометировать. Вряд ли он ответит мне такой же любезностью, но мне плевать – мою репутацию ничто не испортит, ведь я наполовину итальянец, а значит, владею искусством la bella figura: всегда выглядеть достойно, с какой стороны ни посмотри.

Вы заметили, что я ни разу не уклонился от темы, рассказывая эту историю? Мне самому интересно, как так получилось. Вероятно, дело в том, что я до сих пор переживаю, хотя не признаюсь в этом даже самому себе. Мы с Заком дружили почти двадцать лет, и всё рухнуло за какие-то пять минут. Так нелепо и несправедливо. Но – придется произнести ужасную банальность – если бы я мог заново прожить эти пять минут, я бы снова сделал то, что сделал тогда.

7

После нашей с Дарой совместной игры на виолончели было глупо и дальше делать вид, будто она всякий раз оказывалась возле моего дома случайно, а я всей душой прикипел к Локи. Мы начали встречаться – главным образом, для совместных прогулок: мы оба чувствовали себя спокойней на нейтральной территории, словно пытались доказать окружающим, что не замышляем ничего предосудительного. С Соней мы всем местным знакомым представлялись как друзья, живущие в складчину: так было проще объяснить раздельные поездки и прочие несовпадения ритмов. Вы можете возразить, кому какое дело: в свободной стране, в нынешнее время человек волен поступать так, как ему хочется. Неправда – вы в этом еще убедитесь. Но тогда я не знал, куда выведет эта дорожка, и всего лишь вел себя так, как меня воспитали.

Нашу долину с одной стороны пересекала автомагистраль, чью тяжесть несли бетонные опоры моста, а с другой – железная дорога. Ажурный стальной виадук соединял заросшие репейником склоны. Наш, восточный, был более пологим, и мы взбирались по нему и шагали вдоль железнодорожного полотна. Это было интересней, чем идти по улице: Дара отпускала Локи с поводка, и он нырял в высокую траву, раздвигал ее грудью, как пловец, и жмурил свои стеклянистые бледно-голубые глаза. Иногда он вдруг замирал на месте, а затем вскидывал переднюю часть туловища в коротком прыжке и впечатывался лапами в землю. Мышкует, говорила Дара, и пыталась перевести мне с помощью длинного описания это емкое слово. Он ловит кузнечиков, думая, что это мыши, притаившиеся под снегом. Значит, сейчас он чувствует себя хаски? – спросил я однажды. Кого в нем больше? А кого больше в тебе? – с неожиданной прямотой парировала она.

Такие вопросы всегда ставили меня в тупик. Я жил в этом городе с самого рождения. В семье у меня говорили по-английски, лишь мама ворковала с нами на родном языке, пока мы, дети, были совсем маленькими. Отец не перечил ей: возможно, он знал, что мы быстро всё забудем. К тому времени, когда я пошел в школу, брат и сестра говорили между собой только по-английски. Мы росли на тех же фильмах и книжках, что и наши ровесники. Мы почти ничего не знали об Италии и, признаться, не горели желанием узнать. И всё-таки мы были другими. Нас дразнили словами, которые казались обидней всяких «жиртрестов» и «четырехглазых», потому что апеллировали не к сугубо индивидуальным и, зачастую, временным чертам, а к чувству причастности, первобытному и могучему. Нас вынуждали стыдиться не масти своей, а семьи, и это было гораздо больнее. Через много лет я вспомню это чувство уже по другому поводу, и оно снова вызовет у меня желание дать в морду обидчику.

«Как можно быть таким невоспитанным, Морено», – сокрушалась мама, узнав об очередной драке в школе. Потерять свой достойный облик, свое доброе имя – всё, что обозначается словосочетанием la bella figura.

Потеря лица, как у японцев? – уточнила Дара. Нет, не совсем. Мы не будем делать харакири, если на столе окажется недостаточно еды, и гости уйдут самую малость голодными. Если быть совсем точным, мы просто не допустим такого. Мы не наденем футболки с дыркой, даже если она любимая, а на улице темно. Мы носим шорты и шлепанцы на пляже, а в остальных случаях щеголяем в безупречно сидящих костюмах, даже в жару. Всё это, конечно, относится к сферическому итальянцу в вакууме, но поверьте: мы действительно всерьез озабочены тем, какое впечатление производим на окружающих. Причем неважно, в какой среде мы находимся – на работе, на отдыхе, в дороге. Все, с кем нас сводит жизнь, должны унести с собой едва заметное, как аромат сигары или шлейф дорогих духов, чувство удовольствия. Уметь понравиться и новой соседке, и начальнику, и кассирше в магазине – настоящее искусство. Быть предупредительным, уважать старших, поддерживать в безупречной чистоте и свой дом, и своё тело и душу – всё это мама вбивала в нас с пеленок и очень в этом преуспела. Кем я, по-вашему, должен себя считать? Да, итальянским я владею на уровне “potresti affettarlo non troppo sottile per favore”[1], и Шекспир мне понятнее Петрарки, но... Тут я замолчал, потому что сформулировать то, что должно было стоять на месте этого многоточия, мне никак не удавалось.

– Я думаю, это неважно, кем ты себя считаешь, – сказала Дара. – Важно, что всё это у тебя внутри, по-настоящему. Ты настоящий.

У Дары была сестра, старше нее на три года. Её звали Юмжид. Я никогда не слышал такого имени и не знал, что есть такой народ – буряты, хотя для среднестатистического австралийца я знаю очень много. Полное имя Дары было Дарима. Кроме имен и внешности, в сестрах не было ничего специфически бурятского. Жили они в только что построенном заводском городе, куда стекались искатели удачи со всей страны: русские, татары, немцы и представители других национальностей, чьих названий я не запомнил. В семье Дары говорили по-русски, хотя мама была из деревни и язык помнила. На фотографиях сёстры выглядели настолько разными, насколько вообще могут выглядеть две девушки одной и той же расы. У Юмжид было овальное лицо с высокими скулами, губами фотомодели и глазами индейской воительницы – не хватало лишь украшения из перьев на блестящих, как вороненая сталь, волосах. Она занималась бальными танцами и, как многие позднесоветские девочки, любила всё западное: диснеевские мультики, импортную жвачку в яркой упаковке и Майкла Джексона. На вопрос о будущей профессии Юмжид, перекинув косу с груди на спину, небрежно отвечала, что будет переводчицей. По-английски она говорила так, будто родители у нее были дипломатами, хотя мама работала в детсаду, а отца не было вовсе. Поступать она уехала в Москву, куда вскоре переманила и Дару. Позже сестер закрутило каждую своим водоворотом, обе вышли замуж и разошлись друг с другом окончательно – сперва во мнениях, а затем и в пространстве. Дара с мужем решились на иммиграцию, а Юмжид вдруг потянулась к корням – с такой же страстью, с какой предавалась своим прежним увлечениям. Красиво рассталась со своим бизнесменом, забрав половину их совместного имущества; переехала в Улан-Удэ, открыла магазин, торгующий одеждой и украшениями в национальном стиле, и начала сниматься для обложек в островерхих соболиных шапочках с ниспадающими вдоль щек подвесками из серебра. Она была теперь буддисткой и вегетарианкой – и то, и другое ей удивительно шло. О Дарином отъезде в Австралию Юмжид высказывалась крайне неодобрительно: сама она проводила отпуска не в Европе, а в Монголии, и даже научилась там скакать на лошади, как настоящая степная кочевница.

– На лошади мы тебя тоже научим ездить, – сказал я с преувеличенной беззаботностью. – Ты еще дашь ей фору: она-то небось не умеет без седла.

Я вернул Даре телефон, на котором смотрел фотографии Юмжид. Она приняла его молча и снова обняла ладонями чашку. Мы сидели в кафе – в одном из тех неприглядных снаружи маленьких кафе, что скрывались посреди унылых жилых кварталов к востоку от нашей долины. Заросшие бурьяном дворы перед рано постаревшими деревянными лачугами, уродливые таунхаузы – и тут же, на соседней улице – вдруг дивной красоты печная труба, обложенная двухцветным кирпичом, и ряд магазинчиков, где между кебабной и почтой притаилась итальянская кондитерская. Здесь пекли весьма недурные ромовые бабы, вафельные трубочки канноли и даже сфольятелла – рогалики из хрустящего чешуйчатого теста, начиненные сырным кремом. Ты непременно должна попробовать: это же сладости моей родины, сказал я, когда мы с Дарой оказались тут впервые. Она выгуливала очередную собачку, а мне надо было купить овощей в лавке на углу. Она спросила тогда, почему я не взял себе кофе, и я начал потихоньку рассказывать одну историю за другой, как рассказываю вам. Дара принимала их близко к сердцу: слушая меня, то хмурила брови, тонкие и изогнутые на манер ласточкиного крыла, то охотно смеялась шутке или чуть подавалась вперед, будто боялась не разобрать слова, сказанного вполголоса. Я стал замечать, что у нее удивительные глаза – будто выведенные пером каллиграфа; и как один иероглиф вмещает в себя тысячу смыслов, так и Дара казалась мне непознаваемо сложной. Она по-прежнему почти не говорила о себе. Я читал между строк, но видел лишь поверхностное: давнюю и не изжитую до сих пор обиду на сестру, в чьей тени ей пришлось оказаться; чувство потерянности в новом обществе, которую я ощущал по тому лишь, как в ее речи проскальзывали невежливые обороты – не от природной грубости, а просто от недостатка общения в здешней культуре, где прямолинейность не в чести. Мне легко рассуждать об этом: я ведь двулик, как Янус, бог дверей, ключей и очага. Однако подобрать ключ к самой Даре оказалось не так легко, как я думал.

8

Свою лошадь Соня навещала несколько раз в неделю, наматывая каждый месяц по полтыщи километров. Я предложил как-нибудь съездить всем вместе – провести день за городом и заодно познакомить девушек друг с другом. Они быстро нашли общий язык, как умели находить его с четвероногими. Я сидел на заднем сиденье белоснежной Сониной «либерти» и смотрел, как летят за окном выгоревшие на солнце равнины по ту сторону городской черты, а Соня, по-мужски небрежно подруливая кончиками пальцев, рассказывала Даре историю своей лошади, похожую на сюжет из Диккенса. Ранние годы Бадди были покрыты мраком, как родословная подкидыша, хотя, в отличие от этого последнего, о чистопородности лошади можно судить с относительной уверенностью. Бадди был отличным образцом американского кватерхорса, что не помешало ему оказаться в руках какого-то мудака и превратиться из коренастого, сильного и добродушного животного в скелет, покрытый язвами. Копыта у него отросли так, что стали загибаться кверху, как носки шутовских башмаков. Он был чудовищно обезвожен, но железный организм неприхотливой ковбойской лошади не давал ему умереть, растягивая страдания на месяцы и годы. Сколько именно Бадди провел в своем стойле, следствию выяснить не удалось. Оставшийся неназванным хозяин отделался штрафом в шестьсот долларов. Реабилитация животного обошлась благотворительному фонду несоизмеримо дороже. Когда Соня увидела у них на сайте фотографию Бадди с черной челкой над умильным круглым глазом, он уже наслаждался вольным выпасом в своей временной приемной семье. Было ему около десяти лет, шрамы на блестящей коричневой шкуре уже затянулись, и он был готов переехать в свой постоянный дом, буде таковой найдется: лошадь не щенок, в хорошие руки ее пристроить гораздо труднее. Соня долго не думала, и с тех пор – вот уже шестой год – они с Бадди не расставались. Она даже отдыхать ездила с конным трейлером на прицепе.

– Постой трудно найти, – сказала она, заруливая на пятачок парковки; гравий хрустел под колесами, и лошади в дальнем конце выпаса уже навострили уши. – То далеко, то дорого, то всё в репьях. Тут тоже недешево, зато двадцать минут – и на месте.

Я помог Соне выгрузить и оттащить к воротам мешки с витаминным прикормом, а Даре поручил необременительные мелочи вроде каски и хлыста. Бадди и обе его соседки поджидали нас у хлипкой на вид проволочной ограды. Я не был здесь полгода или около того и успел забыть, до чего они огромные, эти кроткие на вид, сонно смаргивающие, шумно фыркающие лошади с замшевыми губами, которыми они немедленно стали тянуться к нашей морковке.

– А ты не любишь их кормить? – с удивлением спросила Дара, принимая у меня из рук пакет.

Я объяснил, что уже накормился в свое время: даже после реабилитации Бадди продолжал бояться бородатых мужчин, и Соня предложила использовать меня как терапевтическое средство. Вооруженный морковкой, я терпеливо ждал, пока лошадь, снедаемая страхом и вожделением, подходила всё ближе, в нерешительности переминалась с ноги на ногу, шевелила ушами, пока наконец не осмелилась принять лакомство из моих неловких рук. Нам пришлось сделать это много раз, прежде чем Бадди привык ко мне, заслонив моим обликом чью-то гнусную рожу, запечатленную в его сознании. Да, сказала Дара, собаки тоже такие: им важны ассоциативные связи, желательно с чем-то приятным, вроде куска мяса. Я бы добавил, что человек не далеко ушел в этом смысле от своих меньших братьев. Любой из нас способен пасть жертвой случайного порыва, вызванного призраком или отзвуком, часто не осознаваемым и потому опасным. Сам я, не будучи исключением, питаю слабость к любым мелочам, связанным с моей мамой. Женщина по имени Анджела немедленно получает у меня кредит доверия – который, впрочем, моментально испаряется, стоит носительнице проявить несовместимые с этим именем качества: например, вульгарность. День маминой святой – четвертое января – кажется мне овеянным духом праздника в большей степени, чем Новый год, ведь именно в этот день мама, вечно хлопочущая по хозяйству, будто Золушка, превращалась в королеву. Я даже во сне могу узнать аромат маминых духов, меня пленяют низкие женские голоса – одним словом, я являюсь отличной иллюстрацией того, как работают ассоциативные связи в человеческом мозгу. Но развивать эту тему вслух я не стал – главным образом, из уважения к присутствовавшим дамам. Вместо этого я попросил их не обращать на меня внимания и делать что вздумается, а я, если напечет голову, пойду в тень книжку почитаю.

– Он лошадей боится, – засмеялась Соня в ответ на Дарин вопрос. – Сам большой, а любит всякую мелюзгу.

– Какую мелюзгу?

– Я тебе потом покажу, – пообещал я мрачно, уместив в эту реплику сразу две, полностью омонимичные, но наполненные разным значением и адресованные разным собеседницам.

В насмешливом Сонином утверждении была доля истины: всё большое подавляло меня, будь то необъятные степные просторы или стеклянные многоэтажки. Я был не против любоваться большим на расстоянии – что и делал сейчас, стоя у ограды тренировочного загона, где Соня демонстрировала Даре свое владение лошадиным языком. Её ноги, обтянутые жокейскими штанами и обутые в высокие ботинки, исполняли на утрамбованном песке незатейливый танец, и Бадди подхватывал каждое па, будто дрессированный, хотя его никто этому не учил. Соня гоняла его вокруг себя на корде, другой рукой на отлете держа свой дирижерский хлыст. «Смотри, – говорила она Даре, чуть задыхаясь: ей приходилось без остановки топать ногами, чтобы лошадь не сбивалась с ритма, – сейчас я попрошу его перейти на галоп». Она сменила простой ритм своего танца – и-раз, и-два – на трехтактный, и лошадь послушно сделала то же самое, побуждаемая врожденным чувством общности: ты бежишь, и я бегу.

– А у собак тоже есть такое? – спросил я, когда мы ехали домой.

Дара сказала, что никогда подобного не видела и надо еще попотеть, чтобы научить собаку так зеркалить. Но вообще-то, добавила она, язык тела у них на удивление похож: и те, и другие зевают и облизывают губы, когда нервничают, а ушами способны передать всю гамму чувств, от страха до удовольствия.

– Вислоухим, должно быть, тяжело, – заметил я. – Сразу все полутона из гаммы выпадают.

Мне нравилось видеть ее оживленной, слушать, как они с Соней взахлеб обсуждают зоопсихологию, и рисовать в воображении уютные картинки: мы втроем сидим у нас на веранде, попивая санджовезе под телячьи отбивные, в приготовлении которых я был большой мастер. Одним словом, настроение у меня было хорошее, поэтому когда Дара, внимательная к мелочам, припомнила мне Сонины слова про мелюзгу, я решил ее потроллить.

– Пауков люблю, – сказал я зловеще.

– Да, – подтвердила Соня с водительского места. – У него в спальне все стены их портретами увешаны.

9

У меня, как и у каждого из вас, бывают хорошие дни и бывают плохие. О хорошем я только что рассказал. Плохой мог выглядеть, к примеру, так. Я встал в свои обычные семь с чем-то, позавтракал вместе с Соней и сходил за продуктами в местный магазинчик, какие мы в детстве называли шоппино, будучи свято уверенными, что это итальянское слово. Вернувшись домой, я сделал голосовую зарядку и немного поработал, после чего у меня как раз осталось время подстричь газон, привести себя в порядок и отправиться на обед к моему брату Тони. По субботам у него собиралась почти вся наша семья, включая кузенов и племянников. Мы засиживались до самого вечера, а в оставшиеся пару часов я успевал прибраться в доме и быстрым шагом прогуляться по парку, чтобы было легче уснуть. Подойдя к балконной двери задернуть шторы, я вглядывался в темное небо со сладостной надеждой увидеть в его глубине стремительно растущую яркую точку. Я представлял, как к Земле летит бродячая планета-убийца, и это наполняло мое сердце радостью. Вот было бы здорово покончить со всем одним махом.

Мне придется сделать это – приоткрыть дверцу, ведущую на пыльный чердак моего сознания. Проницательные умы, начиная с поэтов эпохи Романтизма и заканчивая современными психологами, в красках живописали многообразную орду чудовищ, которые скрываются в каждом из нас. Сей пестрый бестиарий уже довольно хорошо изучен, каждой твари дано научное название, и многие из них перестают казаться нам такими уж отвратительными, будучи помещенными под лупу (к этому парадоксальному эффекту я еще вернусь в свой час). Однако любой здоровый человек в большинстве случаев предпочел бы не видеть неаппетитной изнанки своего ближнего, и его трудно в этом упрекнуть. Поэтому я постараюсь сделать экскурсию по задворкам моего мозга максимально щадящей, пусть даже в ущерб ее увлекательности.

Я не сомневаюсь, что Бог прекрасно знает о моих малодушных мечтах, которым я время от времени предаюсь, глядя в ночное небо. Меня оправдывает лишь уверенность в том, что ни разу за свою относительно долгую и местами турбулентную жизнь я не позволял себе помышлять о самоубийстве всерьез. Не знаю, чему я этим обязан – природному жизнелюбию или глубоко укоренившейся боязнью согрешить; а может, и вовсе прозаическим, но оттого не менее трогательным желанием не огорчать маму. Она никогда не ругала меня по-настоящему, а только вздыхала, узнав, что я с кем-то подрался, или завалил экзамен, или с непостижимым упрямством оставался один в свои двадцать-тридцать-почти что сорок лет. Я в ответ тоже вздыхал и ковырял пол носком ботинка, поскольку рассказать маме правду я не мог.

Самая болезненная правда, какую мне доводилось выслушивать самому, была сказана моим отцом. Высокий, плечистый, с соломенной шевелюрой, он был австралийцем в третьем поколении, а более глубокими корнями уходил куда-то к Вильгельму Завоевателю, что в глазах маминых родителей одним махом перечеркивало все его достоинства. Мама, однако же, при внешней мягкости была способна на самый неожиданный фортель и пригрозила уходом из дома, если родители не дадут согласия на их брак. Те побушевали и сдались, потребовав единственно, чтобы будущий зять перешел в католичество. Условие было выполнено быстро и без звука со стороны моего будущего отца, который впоследствии вел себя в точности так же при малейшей тени разногласия. Воображение, вероятно, нарисовало вам образ забитого подкаблучника, но ни разу за свое детство я не усомнился в его мужественности. Общались мы мало: он был более близок с моим братом, чем со мной, да и времени у него не оставалось. Сколько я его помню, отец очень много работал. Он был электриком, а также трудоголиком и перфекционистом, без конца проходившим какие-то переподготовки на дополнительные лицензии. Возвращаясь с работы, он, вместо того, чтобы валяться на диване с пивом, без конца что-то ремонтировал в доме, остервенело катал по саду газонокосилку и подстригал фигурные кусты. В воспитательный процесс он не вмешивался: мама сама решала, на каком языке с нами разговаривать и наказывать ли нас за проступки. Маминым широким жестом мы втроем были отправлены в одну и ту же школу – то есть, смешанную. Чуть позже она одумалась, и в средней школе мы уже учились раздельно, как подавляющее большинство детей католиков. Я почти подошел к обещанному рассказу; потерпите еще чуть-чуть.

Уже известные вам детали моей повести позволяют с большой вероятностью предположить, что атеистом я не являюсь. Вы бы окончательно в этом убедились, если бы увидели меня сидящим за столом с четками в руках, хотя их воздействие на меня – скорее успокаивающее, чем душеспасительное. Тем не менее, вопрос веры для большинства людей – не менее интимный, чем область эротических фантазий, и всё, чем я могу с вами поделиться, – это сухая выжимка, содержащая тот минимум информации, который необходим для понимания контекста (прошу прощения за стиль: я, кажется, слишком много начитываю в последнее время обучающих материалов). Суть в том, что церковь как институт встала мне поперек горла уже в старшей школе, однако это никак не повлияло на моё мировоззрение. Как и всё хорошее в моей жизни, базовые ценности, в том числе духовные, для меня неразрывно связаны с мамой. Я перестал ходить на исповедь вскоре после поступления в вуз, чем, безусловно, ее огорчил, но глупо было бы думать, что я сделался после этого атеистом.

Мне было лет тринадцать, когда произошел тот злополучный разговор с отцом. Не помню, с чего он начался и как вообще получилось, что мы оказались с ним вдвоем на нашей кухне. Это не единственный случай, когда событие длиной в полминуты разрезало мою жизнь, как бритвой, на четкие, с ровными краями «до» и «после», и то, что непосредственно предшествовало «до», тут же затягивалось пеленой. Психологи считают, что наше сознание таким образом пытается смягчить травму; охотно им верю. Так или иначе, я что-то ляпнул и в ответ внезапно получил от отца, как пощечину: «Я никогда не верил в вашего бога, понял? Это всё было только ради твоей матери».

Как сильно я хотел дать ему тогда в морду – в тринадцать лет я всем хотел бить морду, вы помните. Я так и не простил отца до самой его гибели, которая произошла меньше чем через год. Он разбился на своей рабочей машине при неясных обстоятельствах, въехав в одинокий столб. Дело было за городом, куда он в тот день не собирался; алкоголя в крови не нашли, свидетелей на пустынной боковой дороге тоже не обнаружилось. Никаких записок, никаких следов.

Прошло много лет, прежде чем я начал понимать своего отца. Отчаянное стремление доказать, что он достоин моей матери, в конечном счете сожрало его целиком. Он из кожи вон лез, чтобы мы жили лучше всех, чтобы у нас была самая идеальная лужайка, самый ухоженный дом, оснащенный всеми модными наворотами вроде встроенного пылесоса. Он пытался стать своим в маминой семье, слиться с ней, как хамелеон сливается с веткой: научился носить костюмы, пить вино вместо пива и ловко орудовать кухонным ножом. Я очень поздно, уже в университете, по-настоящему осознал тот факт, что отец был сиротой. Его воспитала какая-то тетка, и у него, по большому счету, не было в жизни никого, кроме этих чужих, шумных, свысока глядевших на него людей. Женись он на австралийке, всё было бы иначе. Это и называется любовью? – мысленно спрашивал я его. Мои родители действительно любили друг друга. Мы были счастливой семьей. Как же так вышло, что я стою теперь перед окном своей спальни и мечтаю о том, чтобы сдохнуть вместе со всей этой никчемной планетой? Ответ лежит на поверхности, и отец кивает мне со своего облака. Всё началось там, в моем благополучном детстве. На непосредственного, открытого и вертлявого меня надевали, слой за слоем, хорошие манеры, религиозную мораль, чьи-то завышенные ожидания, которые щедро питал мой обаятельный облик и которых я не мог не оправдать по причине своей чрезвычайной совестливости. Под всей этой кольчугой отчаянно билась живая душа – голодная и изнывающая. Только мне было известно, чего она хотела. Никто не способен был даже понять моей потребности, не то что удовлетворить ее.

10

Если бы я писал на основе этой истории роман, то наверняка изменил бы некоторые детали – так, чтобы они работали на сюжет или помогали раскрывать характеры героев. Скажем, вместо скучной лингвистики мы с Заком могли бы вместе изучать психологию: это объяснило бы для читателя мои познания в области человековедения, а уж склонности Зака к отдельным сферам этой науки и вовсе расцвели бы на фоне наших совместных бдений над талмудами вроде «Половой психопатии» Рихарда Крафт-Эббинга, вышедшей в конце девятнадцатого века и до сих пор снабжающей ученых ценными материалами по теме. А теперь мне придется мекать, бекать и чесать затылок в попытках придумать внятные мотивы для моего друга, который после своих первых творческих опытов, сентиментальных и безвредных, начал писать какую-то жесть и продолжает делать это до сих пор. Я, пожалуй, поступлю иначе: не буду пытаться влезть ему в голову, как лезу к другим героям этой истории, а перейду сразу к сути в надежде, что эта суть захватит вас настолько, что вы простите мою неряшливость.

Я уже назвал первый роман Зака провокативным и, пожалуй, ограничусь этим, чтобы не давать вам слишком явных подсказок. Все последующие его книги так или иначе касались табуированных тем. Сборники рассказов куда реже становятся предметом обсуждений; экранизировать рассказы тоже никто особо не спешит, так что я могу обсуждать их относительно свободно. Малая форма всегда притягивала меня: Мопассан и Чехов, О.Генри и Кортасар – все имена, какие первыми приходят мне в голову при мысли о любимых писателях, я чаще видел на обложках сборников, а не солидных романов с золочеными корешками. Рассказы я больше всего люблю и читать, и начитывать: первое – из-за самой природы этого жанра, где все жилы натянуты до предела и отброшена вся шелуха; второе – вероятней всего, потому, что по натуре я скорее спринтер, чем марафонец. Для меня гораздо утомительней было бы сниматься в сериале: день за днем приходить на площадку, гримироваться и разгримировываться, – чем отыграть напряженную сцену с одного дубля и переключиться на совсем другую, пусть и эпизодическую роль. С Заком мне всегда было интересно, какими бы чудовищными ни казались слова, которые он заставлял меня произносить.

Не знаю, есть ли в этом какой-то умысел, помимо чисто художественных задач, но почти все его рассказы написаны от первого лица, и это лицо всегда мужское. Любой психолог скажет вам, что мужчины составляют подавляющее большинство (доходящее в некоторых источниках до девяноста девяти процентов) так называемых парафилов – людей с необычными половыми пристрастиями. А поскольку именно они чаще всего становились для Зака объектами самого пристального изучения, можете себе вообразить ту степень актерского мастерства, которая от меня требовалась. Вообразили? А теперь забудьте. Всё совсем не так.

Назовите это красивым словом «эмпатия» или одной из форм моей злосчастной высокочувствительности – суть от этого не изменится: я способен погружаться в других людей с той легкостью, какая обычно присуща женщинам и писателям. И вот парадокс: трудней всего мне представить, что испытывают настоящие актеры, когда перевоплощаются в своих персонажей. Сам я никудышный актер, ни одной крокодиловой слезинки не выдавлю. Я просто становлюсь ими – каждым из героев, с которыми сводит меня жизнь – а потом возвращаюсь к самому себе, как возвращается домой заядлый путешественник. Он смывает с себя пот и грязь, заряжает батарейки для камеры, развешивает по стенам самые яркие моменты этого отпуска и начинает мечтать о новом, сидя за столом в своем пыльном бухгалтерском отделе. Вы понимаете меня? Какими бы странными ни были все эти извращенцы, ожившие под пером моего друга, – мне становилось чуточку легче, когда я произносил последнее слово рассказа и нажимал на «стоп». Не спешите с диагнозами: я вовсе не являюсь латентным фетишистом или зоофилом, выпускающим пар таким невинным способом. Не скрою, я не раз прислушивался к реакциям своего организма – больше из любопытства, чем из страха – но так и не нашел ни одной парафилии, которая хоть сколько-нибудь меня волновала. Меня волновали эти люди; их чувства, их беззащитность перед стихией, бушующей у них внутри, – и их обреченность. В таких историях не бывает счастливых финалов. Одни герои гибнут потому, что дали выход своим страстям, другие – потому что не сделали этого. Гибнут не всегда в физическом смысле, но разве это важно? Важно другое: каждый раз, думая о них, я понимаю, что мне-то еще повезло. Я мечтал не о сладостной боли от плети-семихвостки, не о мертвенно-бледной красавице на никелированном столе. Я всего лишь хотел с кем-нибудь себя разделить.

Давайте я опять использую аналогию с домом. Вот есть дом и его хозяйка, и все вокруг, казалось бы, любят их: пользуясь гостеприимством, срезают путь через их двор, обмениваются рассадой, хвалят интерьеры. А хозяйка думает только о том, чтобы кто-нибудь однажды залез к ней в спальню через окно с ее молчаливого согласия.

Это метафора, вы понимаете. Сам я никогда не страдал от недостатка внимания такого рода, при этом моя спальня с паучьими портретами на стенах – невиннейшее место на свете. Во всяком случае, в первые три года нашего с Соней домовладения там ни разу не произошло ничего предосудительного, не считая моих мыслепреступлений, описанных выше. Давно отброшены все попытки разделить с кем-нибудь это изломанное, больное тело. Но у меня еще оставалась моя душа.

Чтобы вам было понятней, расскажу об одном далеком лете. Мне было то ли шесть, то ли семь, и родители в первый и последний раз взяли меня с собой в отпуск. Они любили путешествовать на машине: ехать куда глаза глядят, завернуть на винодельню, устроить пикник у пересохшей речушки, остановиться в сонном городке, состоящем из одной улицы, а наутро двинуться дальше – в сторону океана или гор, которые сами по себе были не так уж важны, а служили чем-то вроде прикрытия, ведь нельзя же просто сказать родным, что ты хочешь проветриться, бросить машину на окраине поля, упасть в высокую траву и представить, что тебе снова семнадцать. Конечно, с детьми это не так просто, и меня обычно оставляли бабушке, но не в этот раз. На второй день путешествия всем стало ясно, что брать меня с собой было плохой идеей: от избытка впечатлений я с трудом засыпал, не затыкался ни на секунду и не мог высидеть даже часа езды. Повернули домой раньше времени и вдруг увидели табличку, зовущую переночевать на ферме. Родители рассказывали, что стоило им въехать в ворота, как я тут же уснул мертвецким сном. Пришлось нести меня на руках и укладывать в постель в дощатой избушке, куда нас поселили.

Наутро, посвежевший и готовый на подвиги, я отправился исследовать бескрайние просторы фермы. У хозяев в это время гостил внук примерно моих лет, и его снарядили за мной присмотреть. Я помню его с необычайной ясностью. Он весь казался белым, как крольчонок – моя сестра потом твердила, что он альбинос, хотя это полная чушь: глаза у него не были красными, а брови, ресницы и пушистые волосенки просто выгорели на солнце. Майка на нем тоже была белая, а штанов не было вовсе, и я очень удивился, что ему разрешают разгуливать в одних трусах, да еще при посторонних. Он показал мне загоны с козами и курами, ржавый скелет какой-то исполинской машины в кустах и запруду, где водились рачки. Помню, как меня терзала смесь любопытства и тревоги: резкие запахи, которые приносил ветер с далекого пастбища, сама эта невообразимая даль с будто бы игрушечными коровами – всё было мне в новинку. Я рос в так называемом «хорошем районе», где не было ни пустырей с лиловыми репейниками, ни заброшенных построек на окраине промзоны, где могли безнаказанно лазить мои сверстники из районов поплоше. А мне оставалась разве что проезжая часть нашей улицы с подстриженными по линейке кустами да задний двор, где царил такой же образцовый порядок и где было негде даже сделать тайник.

Никогда прежде я не видел ничего более потрясающего, чем этот тайник. Белобрысый мальчик в трусах тут же сделался для меня богатейшим из царей. О, чего только там не было, в этой огромной жестянке, закопанной под деревом! Целёхонький стеклянный шприц без иглы; шикарная позолоченная зажигалка, холодная, тяжелая и, увы, не работающая; безглазая собачка из твердой резины. Хозяин тайника был добрым мальчиком и не мешал мне, пока я с восторгом погружался в его коллекцию, курьезную и эклектичную, как музейные собрания викторианской эпохи. Самым поразительным экспонатом в ней оказались не очки с треснувшими стеклами, не сережка в виде крошечной подковы и даже не баночка с остатками сладковато пахнущей пудры. Мои руки нащупали что-то мягкое на самом дне жестянки – это была пара ярко-розовых туфель из очень гладкой ткани, с пришитыми сбоку лентами. Были они красивые, но изрядно перепачканные, и в следующий миг я понял, почему. Мальчик аккуратно вытянул их у меня из рук, уселся на землю и просунул пыльную ступню в узкий твердый носок. Туфли были ему велики, но он принялся с такой уверенностью наматывать на щиколотку ленту, что я подумал: и так сойдет. Он надел вторую и встал. Глаза его были опущены – он то ли смущался, то ли сам не мог оторвать взгляда от своих преображенных ног. Щеки его порозовели, и я остро ощутил жар удовольствия, нахлынувшего на него.

У каждого из нас есть такой тайник. Мы носим в себе сокровища, милые нашему сердцу: впечатления, воспоминания, сны и мечты, понятные только нам и обреченные исчезнуть вместе с нами. Всю жизнь я искал кого-нибудь, с кем мог бы поделиться хотя бы малой долей того, что лежит в моей жестянке под деревом. Всякий знает, как трудно рассказывать другому свои сны и как скучно слушать чужие. Что уж говорить о наших причудах, о когнитивных искажениях и ассоциативных связях – такое будет выслушивать разве что психолог да редкие чудаки вроде меня. А я, тем временем, опять наговорил вам с три короба, но так и не добрался до сути. Попробую в следующий раз.

11

Была у меня одна навязчивая фантазия, в которую я никогда никого не посвящал. Год или два назад я стал представлять, что было бы, стань я таким же талантливым писателем, как Зак. Я написал бы свой сборник рассказов и сам его начитал, а потом выложил в сеть. Оттуда он однажды перекочевал бы в плеер к какой-нибудь трепетной тонкой душе, и она влюбилась бы в автора и написала бы ему письмо. Банально и мелодраматично, правда? Погодите, я еще не сказал главного: эта поклонница должна быть незрячей. Я перебрал не меньше тысячи вариантов и пришел именно к такому выводу: для счастья мне нужен человек, лишенный самого́ соблазна обмануться моей внешностью. А голос – что голос? Колебания воздуха, иллюзия; всякий знает, что сладкозвучный оперный тенор почти наверняка будет пузат, а за прелестницей из службы «Секс по телефону» может скрываться синий чулок. Кому, как не слепому, лучше знать, что голос – всего лишь верхний слой луковицы, то, что доступно с самой дальней дистанции? Знакомство более близкое невозможно без прикосновения кончиков пальцев к лицу. А для этого понадобится чуткость.

Я придумал множество сюжетов на эту тему, меняя обстоятельства нашей встречи, род занятий героини и прочие детали. Это доставляло мне немало удовольствия и помогало хоть отчасти скрасить мою благополучную с виду, но по факту весьма незавидную жизнь. А в реальности всё получилось иначе: вместо слепой поклонницы судьба преподнесла мне Дару с ее рукой.

Я честно пытался забыть об этой руке. Иногда мне это удавалось, и я видел лишь Дарины глаза, смущенную улыбку и привычку хмурить брови, когда что-то в моем рассказе её особенно трогало. Но как только мне подвернулся повод, я тут же сделал ход конем, не успев зажмуриться от страха. Дара обронила, как сложно жить без машины – иной раз приходится даже врать клиентам, потому что кто отдаст собаку в передержку, не будучи уверенным, что ее быстро отвезут к ветеринару в случае чего? А машина осталась у мужа после развода, и сама она так и не сдала на права, хотя муж учил ее немножко водить. Что ж ты молчала, сказал я пылко, давай научу. Перед глазами тут же возникла картинка: мы сидим в салоне бок о бок, и её рука... о господи, картинка эта позорно разбухала, расползаясь, как темное пятно на детских штанишках. Зачем я это ляпнул? Из меня же учитель, как из коровы балерина. Я же буду орать. Всё пропало, гипс снимают, клиент уезжает!

Потом я немного успокоился. В конце концов, пока она сидит на водительском месте, а я на пассажирском, мне ничего не грозит – ну разве что машину поцарапаем, велика важность. Я повторял это, как мантру, и первые уроки прошли на удивление гладко: мои навыки в области голосового инструктажа прокачаны до десятого уровня, а Дара оказалась способной ученицей, собранной и аккуратной. Я, конечно, иногда начинал вопить как резаный, но Дарин муж делал то же самое, когда ему мерещилось, что трамвай, ползущий впереди, вот-вот затормозит и зафигачит им по бамперу. В общем, я размяк и стал фантазировать на тему реконструкций. Бегают же бородатые мужики с деревянными мечами, воображая себя средневековыми рыцарями, так почему другой бородатый мужик не может перенестись на пару десятилетий назад?

Но легко быть реконструктором, когда результат зависит только от тебя. Даже если бы я нашел точно такой же «Пульсар» восемьдесят шестого года, если бы из лобового окна на меня летела такая же страшная и упоительная темнота с ритмичными проблесками фонарей – как бы я смог срежиссировать главное, не прибегая к конфузливым объяснениям и просьбам? Как бы она посмотрела на меня после этого? Я рисковал и друга потерять, и не получить того, чего жаждал. Страх и надежда разрывали меня, я снова и снова перебирал все возможные сценарии – так мечется по лабиринту крыса, почуяв сыр. В конце концов, я оставил идею полноценной реконструкции и придумал компромисс в виде русской рулетки. Я взведу курок и вложу свою судьбу в бриллиантовую руку Дары. Пусть в этом римейке моей истории за рулем будет она, а не я.

Я отрепетировал свои реплики так, чтобы отскакивало от зубов. У меня не было никакой уверенности в том, что эта затея вообще сработает; но худшее, что могло произойти – недоумение, конфуз. От такого не умирают. Зато джекпот, случись мне его выиграть, был бы сравним с сундуком сокровищ, закопанным под радугой. Да что джекпот – если бы мне удалось высечь из себя хотя бы одну искру, чтобы раздуть пламя, я бы берег его как зеницу ока. Помните, как в одном фильме про первобытное племя: там весь сюжет крутился вокруг переносного очага, грубо сколоченного из костей – бесценная вещь для тех, кто не умеет добывать огонь сам. Пусть бы мне пришлось провести остаток жизни в вечном страхе, что он погаснет, но это всё-таки была бы жизнь.

Да, я сам знаю, что начинаю злоупотреблять метафорами. Рассказывать эту историю оказалось на поверку трудней, чем я думал. Но теперь уж деваться некуда: назвался гвоздем – полезай в стенку.

На следующем уроке я изо всех сил старался скрыть волнение: вёл себя тихо, следил одновременно и за лексиконом, и за дорогой. Ученица, в свою очередь, делала успехи, и это позволило мне в нужный момент похвалить ее, а затем, обреченно смежив веки, нажать на спусковой крючок.

– Знаешь, как у нас проверяют, насколько ты хороший водитель? Если можешь положить руку на колено пассажиру – значит, готов к экзамену.

Дара ничего не сказала ни в первую секунду, ни в следующую. Я быстро просканировал ее половину салона: она сидела напряженно, прикусив губу и стиснув руль так, что на левой руке обозначилась ямочка, видимая мне с невыносимой ясностью.

Это был полный провал.

Я перевел взгляд в лобовое стекло, откуда наплывал незнакомый пейзаж, и тут заметил боковым зрением неясный Дарин жест. Рука отделилась от руля, слепо потянулась куда-то вбок и вниз; пальцы чуть шевелились, точно пытались нащупать невидимую цель. Я перестал дышать. Миновав рычаг селектора, рука застыла, помедлила – и вернулась обратно на баранку.

– Я не могу, – разочарованно сказала Дара. – Не получается две вещи одновременно.

Мой вышколенный автопилот ответил ей какой-то ободряющей и в меру игривой репликой, а я в это время пытался понять, как мне оценивать результат, ведь сценарий такого не предусматривал. Надежда как будто бы оставалась, но ведь, если быть до конца честным, я хотел не совсем того, о чем просил. Хотя, наверное, и эта призрачная возможность была лучше, чем ничего. Я вздохнул, еще не подозревая о том, что Дара может придать этому значение.

Мы заехали в тихий жилой квартал, где немного поработали над параллельной парковкой. Эти маневры давались моей ученице с некоторым трудом, и вскоре она сказала, что совсем не соображает и, видимо, нам лучше на сегодня закруглиться. Мы поменялись местами, и я вырулил на оживленную дорогу. Дара молчала. Я о чем-то думал. А потом это произошло. Без прелюдий и предисловий, без малейшего движения головы в мою сторону. Я ощутил прикосновение ее руки, и кто-то в моей голове хладнокровно взял управление на себя. Пока я пытался совладать с истерическим пульсом, этот кто-то свернул в карман, ведущий на рампу автострады. Ветер ворвался в салон сквозь приоткрытые окна, мой ботинок втопил до ста, я помнил, что есть запас, что можно выждать немного, прежде чем быстро глянуть направо и перестроиться на два ряда, а уже после этого нажать круиз-контроль и опустить глаза – всего на миг – но там же было темно, в той машине, и вокруг тоже темно, откуда же я знаю, как она выглядела тогда, это рука, я ведь придумал всё это, а в тот момент я только чувствовал ее тяжесть – она оказалась неожиданно тяжелой и нестерпимо горячей, и от этого внутри всё свело, будто кто-то разорвал мне грудь и сгреб в кулак мои жилы, и ничего сильнее я в жизни не испытывал, а сейчас просто ничего, ну пожалуйста, пожалуйста, мы же разобьемся к чертовой матери!

Я перестроился левее и съехал с магистрали. У меня не было понятия, где мы. Дорога раздвоилась, я остался слева. Вокруг были какие-то промзоны без признаков жизни. Безнадежно, серо и пусто. Я прижался к обочине, встал, заглушил мотор и заплакал.

12

Дара была счастлива. Она ждала этого много лет.

Можно сказать, что мы с ней оба жили книгами, только я – в буквальном смысле, зарабатывая ими на жизнь, а она любила книги абсолютно бескорыстно – если только не называть корыстным желание спрятаться от реальности. Она выросла в городе, заложенном незадолго до ее рождения. По ее описаниям мне представлялся этакий Метрополис: безликий, механистичный – вся жизнь его была подчинена вращению шестеренок на конвейерах завода, который он обслуживал. Город будущего – с широкими бульварами, многополосными дорогами и бесчеловечной архитектурой, вычерченный по линейке и поделенный на сектора. Вместо адресов с названиями улиц все пользовались номерами секторов и строений. Знать свой номер было жизненно важно, он был одной из составляющих твоей идентичности – даже в большей степени, чем национальность. Молодежные банды били друг друга не потому, что одна состояла из русских, а другая из татар – просто парни из двадцать шестого били смертным боем всех, кто жил в тридцатом, и наоборот. Девочек не били, но им лишний раз соваться за пределы своей зоны тоже не стоило.

Дара сидела дома и читала книжки. В них всё было иначе: тонкие чувства, высокие отношения, вздохи и робкие пожатия рук. Не то чтобы она не знала, что в жизни тоже такое бывает: провожания домой из школы, стыдливые записки с признаниями – всё это было, но не у нее, а у сестры. К чести своей, Юмжид никогда не подчеркивала этого превосходства и охотно делилась с Дарой всем, чем считала возможным делиться. Она учила ее танцевать – и в Дариных мечтах стали появляться атлетически сложенные юноши, скользящие с ней по паркету бального зала; она брала ее с собой на вечеринки – и Дара послушно оттеняла сестру, а сама постепенно приходила к выводу, что романтический красавец, готовый закружить ее в танце, должен быть безногим. Или алкоголиком. Или отсидеть срок. Она уже тогда понимала, что идеальных героев не бывает даже в книгах – во всяком случае, в хороших книгах. С этим приходилось мириться, и она готова была взять себе яблоко с червоточиной, если другой бок этого яблока лоснился и алел. Это было бы гораздо лучше, чем яблоко, крепкое внутри, но невзрачное на вид: именно такой была она сама. А в мире всё должно быть гармонично – не зря ведь она родилась под созвездием Весов. Где-то в этом мире жил, еще не зная о ней, прекрасный байронический герой со шрамом через всю душу, и именно ей, Даре, суждено было этот шрам залечить. А значит, она должна быть постоянно начеку, чтоб не пропустить встречи. В любой компании она искала теперь невидимые знаки – когда сидела, стесняясь, на тусовках у сестры, или в вагоне поезда, везущего ее в Москву, или в аудиториях перед началом лекций. Поступила она на филфак, а конкретно на кафедру теории литературы: так педофил идет учиться в педагогический, чтобы быть поближе к детям. Эту циничную аналогию я поначалу держал при себе, а когда все-таки решился ее озвучить, Дара спокойно сказала: да, так и было.

На четвертом курсе подружка познакомила ее с художником, у которого подрабатывала моделью. В нем полнейшим образом были воплощены все черты архетипа, описанного выше: привлекательная внешность, мизантропия, сарказм и прочий демонизм. Дара без колебаний отдала ему всё, что имела, получив взамен стопку угольных набросков. Я видел их – обнаженное тело с покатыми плечами и мальчишескими бедрами было будто бы написано ударами хлыста, смоченного краской. Умей я рисовать, я соткал бы ее из бликов и нежно растушеванных теней. Я сказал ей об этом; она улыбнулась уголками губ и опустила веки, сделавшись похожей на Будду. Ей была неведома христианская стыдливость: телесное в ее сознании переплеталось с духовным в совершенной гармонии.

Их роман оказался коротким – не роман даже, скорее рассказ в десяток страниц, где пьяный бред с претензией на поток сознания чередовался с грубым натурализмом откровенных сцен и лирическими отступлениями, будто бы вставленными в книгу по ошибке. Когда стало ясно, что за последней страницей нет ничего, кроме пустого задника обложки – никакого «Продолжение следует», «Читайте в этой же серии» – Даре стало очень плохо. Вернее, это она тогда думала, что жизнь катится под откос и ничего хуже случиться уже не может. Из мрака появилась Юмжид, зажгла везде свет, поставила чайник и сильной рукой встряхнула сестру, как котенка за шкирку. Дара закончила университет и устроилась в книжное издательство. Поначалу она стояла с лопатой у конвейера и сортировала писательский самотек, сбрасывая откровенный мусор в топку, но скоро ее повысили до помощника редактора. Юмжид придирчиво следила за ее успехами, иногда подсовывая сестре своих кавалеров, вышедших из употребления, как прежде сплавляла ей надоевшие юбки и платья. Дара, покладисто носившая чужие наряды, в сердечных вопросах оказалась тверда, и сестра махнула на нее рукой. «Заведи тогда собаку, что ли, – посоветовала она. – Вступишь в клуб, там мужиков полно. Только обязательно служебную, поняла? Чтобы мужики были серьезные».

Так у Дары появился Дарси. Имя нужно было непременно на букву Д: щенок был чистопородным шнауцером, черным, как сапожная вакса, с жесткой бородкой, пока еще юношеской, и огромным любящим сердцем. Жизнь тут же наполнилась смыслом, а Дарина съемная квартира – погрызенной обувью, пособиями по воспитанию собак, топотом, сопением и смехом. С работы она теперь бежала прямо домой и каждую свободную минуту проводила со щенком. Его надо было выгуливать, расчесывать и дрессировать, кормить здоровой пищей, прививать хорошие манеры и прививать от бешенства – всё ради того, чтобы в один прекрасный день обнаружить рядом с собой рыцаря без страха и упрека, без вредных привычек и тайных пороков, без бывших и без будущей свекрови. Когда он вставал на задние лапы, то был выше нее ростом. Он без колебаний отдал бы за нее жизнь. Никто другой не смог бы так ее любить.

Восемь лет Дарси ревниво охранял Дару от ухажеров: ему достаточно было повести кустистой бровью – и их как ветром сдувало. Лишь один ее знакомый вечно маячил на периферии зрения, по той простой причине, что был их ветеринаром. Средних лет, толстый и застенчивый, он встречал их с неизменной сердечностью – а встречаться им приходилось всё чаще: Дарси рано начал слепнуть из-за атрофии сетчатки. А потом он стал худеть и кашлять, и ветеринар, потея от волнения, показал ей снимок – узкий сетчатый кармашек на молнии, целиком занятый двумя белыми яйцеобразными предметами, источающими слабое сияние. Застежка молнии – позвоночник, а вот легкое, видите – оно увеличено. А вот это сердце – огромное и уже почти бесполезное. Прогноз – от одного до шести месяцев жизни. Мне очень, очень жаль.

Дарси умер внезапно и без мучений. Все мучения достались Даре. Разделить их ей было не с кем: собака – не человек, зачем так убиваться, лучше заведи другого щенка или возьми в приюте, сделай доброе дело, вон их сколько, бедолаг, а хочешь, пойдем с нами вечером на боулинг, развеешься. Ветеринар оказался единственным, кто пожелал быть рядом, тихо вздыхать, искать слова утешения и не находить их, а вместо этого говорить что-то другое, сбивчиво и мягко, встречать ее у метро и угощать пирожками из ларька. Он тоже был один, с разводом и алкоголизмом в анамнезе, и деваться друг от друга им было некуда – а то, что любовью там даже не пахло, ну так разве она в жизни бывает?

Когда он предложил иммиграцию, она согласилась: даже через полгода после смерти Дарси ей было больно ходить по тем же улицам и паркам, где они с ним гуляли. Бумажная волокита, самолет, чистый лист – пиши себя заново, тут тепло и море в получасе езды, что еще надо? Муж засел за учебники, обнаружив, что ему в самом деле придется получать квалификацию заново, что это не шутки: здесь он никто и звать никак. Видимо, это его и подкосило. А потом он впервые по-настоящему напился и впервые ударил ее. Она дала ему шанс одуматься, а на второй раз собрала вещи и ушла.

– Когда это было? – спросил я. Мы сидели в кафе у пляжа, накануне был День Святого Валентина, и на пляжной беседке реял, как флаг, обрывок красной ленточки, зацепившийся за колонну.

– Почти три года назад.

Значит, мы с Соней в это время обживали наш новый дом, а Дара только поступила в училище на собачьего инструктора, потому что ее собственный диплом тоже превратился в тыкву после пересечения границы. Английский ей давался гораздо хуже, чем когда-то сестре, но с собаками ей было легко – ведь их язык одинаков во всех частях света. Она сумела проявить твердость, без которой невозможно стать хорошим инструктором, и выбила из мужа официальный развод и раздел их нехитрого имущества. Сняла комнату, стала хвататься за любую работу. А потом встретила меня.

Она сразу всё поняла, стоило мне свернуть на автостраду: мои остекленелые глаза и моё молчание вмиг развеяли чуть сладковатый удушливый туман, который окутывал меня с момента нашего знакомства. Всё это время она мучилась и не могла угадать, что именно со мной не так. Яблоко дразнилось румяными боками без единой вмятинки – отравленное, смертоносное яблоко, иначе и быть не могло: свет мой, зеркальце, скажи, Дара смотрела на себя, и ей становилось страшно при мысли о том, каким маньяком я могу оказаться.

Я всё ей рассказал – впервые в жизни разъял на части и облек в слова путаный сгусток переживаний, похожий на сваленную в угол и забытую там рыболовную сеть: уже ненужную, прогнившую от сырости, но всё еще цепкую, с тяжелым стойким духом кислых водорослей. Дара приняла моё признание с нежностью и облегчением, а потом так же кротко приняла меня самого. Первым осенним днем она переехала к нам, заняв пустовавшую до той поры спальню с окнами в парк. Вечером того же дня я вышел на балкон, который нас теперь объединял. Запрокинув голову, я поискал глазами блуждающую планету-убийцу и, не найдя ее, улыбнулся в темноту.

13

Воспоминания детства похожи на солнечных зайчиков – не только яркостью своей, но и тем, что их бывает невозможно пригвоздить к месту, пометить месяцем и годом, если только речь не идет о Событиях с большой буквы, вроде первого причастия, отягощенных материальной составляющей – фотоснимками, подарками и призами. Мама, ты помнишь, спрашиваю я иногда по телефону, когда это было – та наша летняя поездка, тот разговор? Ты перед этим сильно болел, отвечает мама, а потом отец учил Тони боксировать и разбил ему нос – нечаянно, но Тони страшно рассердился, потому что решил, что теперь его разлюбит девушка, с которой он встречался. В каком он был классе? Точно не скажу, но это было в том же году – а может, в следующем.

Пусть вас не обманут позитивные коннотации словосочетания «солнечный зайчик», ведь даже у этого зайчика есть зубки, и воспоминания могут быть очень болезненными. Всякий любознательный ребенок покажет вам, как с помощью зеркальца прожечь в бумаге дырку. Я был таким ребенком, и если дома мне запрещали совать пальцы в розетку, то в школе возможностей вляпаться в историю было гораздо больше. Я и вляпался. Шел мой последний год в «Святом сердце» – а значит, мне было одиннадцать лет. Со следующего класса я буду учиться в мужской школе, куда меня переведут от греха подальше – где логика, спрашиваю я вас, ведь там были одни мальчики, в этом туалете, но маминого решения уже ничто не могло отменить: она была уверена, что именно совместное обучение стало тому виной, что эти мальчики, старше меня на год-два, были развращены постоянным созерцанием голых коленок под форменными юбками, и то, что я стал свидетелем (она не могла произнести слова «участником», господи Иисусе, как с таким потом жить, а ведь я и был участником, и об этом ей было, несомненно, доложено), то, что я оказался жертвой их развращенности, было следствием ошибки, которую она допустила и которую должна теперь исправить во что бы то ни стало.

«Зачем ты пошел с ними, Морено, если ты уже знал, чем они там занимаются, если это было не в первый раз, как ты мог нас так опозорить?»

Мой язык не поворачивался сказать ей, что мне было просто любопытно, я ведь ни о чем таком не знал, в семье у нас с половым воспитанием было туго, на наших полках не водилось даже научно-популярных книжек с изображением голых неандертальцев, даже художественных альбомов, какие могли листать, хихикая и толкая друг друга локтями, героини кортасаровской «Сиесты вдвоем» – одного из самых пронзительных описаний кошмара взросления. Если что-то и промелькивало на телеэкране, я никогда не успевал рассмотреть деталей: мама налетала коршуном, ведь я был самым уязвимым ее птенцом, таким впечатлительным и нервным. Мои руки пугали ее особенно, ведь они могли забраться не только в розетку, Морено, положи руки на стол сию минуту. Но она зря боялась: я и не думал об этом, я вообще был наивным лопухом до того, как впервые оказался в этом туалете со старшими мальчиками, игравшими друг с другом в совершенно безобидные, как я сейчас понимаю, игры, которые обошлись мне так дорого, ведь тот момент, когда дверь вдруг с треском распахнулась и женский крик разбился о кафель на сотню призвуков, стал рубежом, навсегда отделившим меня от невинного детства.

Я избавлю вас от подробностей, дабы не перегружать рассказ излишней физиологией – в этот раз нам от нее и так никуда не деться. Достаточно того, что я был унижен, будто меня привязали к столбу на рыночной площади с табличкой «Пидор» на груди. Стыд и вина сжигали меня, я готов был умереть, лишь бы не идти на исповедь, лишь бы не видеть маминых слез. Вам это может показаться глупым: взрослые склонны недооценивать детские страдания, но я страдал тогда искренне и со всей силой своей обнажившейся – будто кожу содрали живьем – души. Я и не подозревал, что всё это – только начало.

Моя высокочувствительность проявляется не только в том, что я острее других реагирую на звуки и запахи, на эмоциональные стимулы, голод и стресс. Я тонкокожий в самом приземленном смысле, мой эпидермис доставляет мне массу неприятностей, и аллергические реакции – это далеко не самое ужасное. Я даже бороду отпустил исключительно для того, чтобы не бриться, потому что отрастающая щетина колола меня изнутри. Особенным чистюлей я при этом не был, и именно этот факт позволяет мне утверждать, что описанный выше печальный опыт стал причиной всех последующих мучений. Давайте уже перестанем ходить вокруг да около и зачитаем приговор этому несчастному.

Меня тошнит от любых (прописью: любых) телесных жидкостей в любых объемах, включая мои собственные, и этот эффект многократно усиливается при попадании вышеупомянутых субстанций мне на кожу. Точка, перевод строки.

И вот он я: шестнадцатилетний болван, только что переживший своё первое, острейшее, почти парафилическое влечение к другому человеческому существу, оставившее в памяти след настолько глубокий, что его можно, пожалуй, назвать влюбленностью – при всём моем трепетном отношении к этому слову, смысла которого я долго не мог разгадать. Во мне кипит и пузырится дьявольский коктейль из гормонов – тот самый коктейль, о котором никто из нас не просит, бармен сам сует нам в рот соломинку, другой рукой придерживая за шиворот для надежности, а на дверях табличка «Закрыто на учет», и ты знаешь, что никто не придет на помощь, это аттракцион для тебя одного, и это жутко и жутко интересно, и волнующе, и еще как-то, не передашь словами. У меня горят глаза, я похож на первых колонизаторов, мужественных и бесстрашных, от моего голоса девушки сами собой укладываются в штабеля, и мне даже делать ничего не надо, только щелкнуть пальцами. А потом – бэмс! – я налетаю головой на стену, потому что меня мутит от поцелуя, будто мне в лицо сунули осклизлую лягушку. А теперь представьте всё остальное, вернитесь к предыдущему абзацу и поплачьте у меня на плече (в метафорическом смысле, разумеется, ведь слезы – такая же противная жидкость, не лучше других).

В какой-то степени мне повезло, что я не запаниковал сразу, а сумел взять себя в руки (опять же, исключительно в переносном значении: я вхожу в число тех исчезающе редких людей, кто не мастурбировал ни разу в жизни). Я понял, что должен придумать стратегию – тогда мне казалось, что без секса жить невозможно, и мой мозг заработал с исключительным усердием. Даже очередная ухмылка судьбы – аллергия на латекс, которую я обнаружил при обстоятельствах невиданной трагикомической силы – не сломила меня. К третьему курсу универа я научился играть роль нежного любовника, озабоченного исключительно тем, чтобы доставить удовольствие партнеру. Моему воркованию позавидовал бы любой голубь, при этом сердце мое было сердцем бойца, преодолевающего минное поле – и дело тут не только в готовности терпеть физический дискомфорт ради краткого триумфа, но и в том бесконечном наборе приемов и хитростей, позволяющих мне пересечь это поле и остаться в живых. Я должен был избегать поцелуев и предотвращать любые попытки приласкать меня самого, причем делать это требовалось как можно более незаметно и мягко – мне ведь ни в коем случае нельзя было терять своей la bella figura. Можете себе представить, как меня это выматывало. Со временем я стал замечать, что тело подает мне тревожные сигналы: даже легкие касания пальцев к моей коже вызывали болезненную щекотку, которая за считанные мгновения достигала предсмертной остроты. Это выбивало меня из колеи, и я терял остатки контроля. А когда я расстраиваюсь или пугаюсь, я начинаю неудержимо сквернословить. Давайте уже опустим занавес над этой бездарной комедией – вы теперь знаете достаточно для понимания сюжета.

Что бы ты посоветовала мне в такой ситуации? – спрашивал я Дару и сам же отвечал за нее: убей себя, Морис. Убей себя апстену. Такой вариант я тоже рассматривал, но это слишком радикальное решение проблемы, как по мне.

А потом моя плоть, отчаявшись достучаться до сознания, сказала мне: пошел-ка ты знаешь куда, приятель? Так я обнаружил, что стал обладателем Снулой рыбы™, навеки привязанной к моему телу.

Чтобы сразу расставить все точки над Ё – меня не парит произнести слово «член», как и вообще любое слово. У меня, вы знаете, язык без костей. Но слова не живут просто так, в словаре: надо сперва вставить их в контекст, прошу прощения за каламбур. Именно там слова раскрываются и играют, как актеры на сцене. И сейчас мне нужен именно этот актер. Представьте, что он заболел и вы смотрите выступление дублера – будет ли это так же захватывающе? Или, если вам ближе другая аналогия, представьте замену во время хоккейного матча. Нам ведь не нужен робот, забивающий гол в собственные ворота? Быть владельцем Снулой рыбы – не совсем то же самое, что быть импотентом: при должной подготовке можно достичь определенного успеха. Если через дохлую рыбу пропустить ток, она дернется весьма правдоподобно. Но суть в том, что она останется при этом дохлой.

Именно тогда я и подумал, что, возможно, корень моей проблемы в том, что я не являюсь нормальным здоровым гетеросексуалом. Я углубился в научно-популярную литературу, посвященную половым девиациям, и к тому моменту, когда Зак попросил меня начитать второй сборник его рассказов, я был теоретически подкован и готов нырнуть с головой в этот причудливый мир. Но, как я уже признавался ранее, мой интерес к извращенцам так и остался исключительно умозрительным. Тогда я решил, что отныне буду асексуалом. Моё измученное тело оказалось благодарно мне, безболезненно загасив остатки либидо, так что я мог взирать на соблазнительные прелести обоих полов со спокойствием мудреца, достигшего нирваны. Я продолжал знакомиться и общаться, постепенно научившись мягко отстаивать свои границы. Когда в меня влюблялись, я старался не причинять никому страданий, прикрываясь то вымышленными браками, то своей неспособностью вступать в романтические отношения. В последнее я и сам потом поверил и оттого был вдвойне рад, что встретил Соню. А вы думали, мне хотелось разделить с кем-нибудь ипотеку? Мне нужен был кто-то, кому я мог принести чаю и вместе поваляться перед телевизором. У тебя что-то болит, я чувствую, говорила она. Дай-ка разомну. Я кротко протягивал ей руку – она знала, что я не люблю прикосновений, и ограничивалась тем, что растирала мне пальцы, приговаривая: ну ведь совершенно ледяные, как же так можно, сейчас кровь побежит, и станет полегче, и я думал, что, наверное, не всё так ужасно, и, по крайней мере, она вызовет мне скорую в случае чего.

Загрузка...