Часть 2. Авария

1

В нашей местности роза ветров такова, что с востока дует редко, а если и дует, то несильно. Чаще всего ветер приходит с запада, куда обращены панорамными окнами наши главные комнаты: нижняя гостиная и две спальни. В такие дни старые рамы дрожат и поскрипывают, а потоки воздуха, обтекая дом, завывают в узком проходе между стеной и забором, отделяющим нас от соседей. Южный ветер, который летом сулит облегчение, а зимой балует редким снегом пологие окрестные горы, попадает мне прямо в окошко студии, как бы ни старался я его занавесить. Северный ветер, если он слабый, приносит ровный гул автострады, особенно заметный по ночам. В тот вечер, о котором я собираюсь сейчас рассказать, машин почти не было слышно: по стеклу шуршали мелкие капли, которые с размаху, как бисер пригоршнями, швыряло в окно моей спальни с северо-запада. Было еще слишком рано, чтобы ложиться спать – мы только недавно поужинали, и Соня с Дарой прибирались на кухне, а я поднялся к себе немного позаниматься, чтобы не мешать им своим пиликаньем. За окнами уже давно стемнело: шел второй месяц зимы. Я сел играть сюиты Баха. Весь вечер я отчего-то чувствовал себя взвинченным, стал даже подумывать, а не бросить ли мне пить кофе после ужина. Очень хотелось курить. Сигареты я держал в запертом ящике, ключ от которого, в свою очередь, хранился под замком – всё ради того, чтобы было время подумать, а так ли оно мне надо. Я решил схитрить: постою на воздухе просто так и, если не сильно замерзну, схожу за сигаретой. Курить-то все равно пришлось бы на балконе. Первый же порыв ветра чуть не сбил меня с ног. Впереди простиралась непроглядная тьма, лишь мерцали редкие огоньки на западном склоне долины, да еще справа, вдалеке, горел синевато-белый фонарик велосипедиста. Хорошо, хоть по ветру едет, думал я, пока он приближался: погода такая, что хозяин собаки не выгонит. Я поёжился при мысли о том, каково сейчас бедняге, застигнутому по пути домой; взялся за ручку двери – и в тот же миг услышал приглушенный удар где-то рядом, за нашим забором.

Я скатился по лестнице и, не ответив на брошенный мне вслед вопрос, выскочил во двор и открыл калитку. Белый огонек светился метрах в десяти от нее, у самой земли. Велосипедист полулежал на обочине дорожки, опираясь на руку. Я что-то сказал ему – что-то самое обычное: вы в порядке? Он не ответил, всё еще пытаясь сесть. Глаза мои понемногу привыкали к темноте. Холодный ветер пронизывал до костей: я стоял лицом на северо-запад. Не знаю, зачем я это отметил, просто так вышло, что я запомнил каждую деталь этого странного вечера. Велосипедисту наконец-то удалось сесть, и он, закрыв ладонями лицо, горько разрыдался. Я наклонился и тронул его за плечо.

– Очень больно, да?

– Ой, боже ты мой! – воскликнул Дарин голос из-за спины. – А у вас в доме нет ни одного фонарика, ребята, вы в курсе?

Я что-то сказал ей; подождал, пока рыдания поутихнут, и снова обратился к бедолаге: болит что-нибудь? Он помотал головой, но когда я помог ему встать, вскрикнул и вцепился в мою руку, как клешней.

– Послушай, давай-ка ты доковыляешь вон до той калитки: там светло, тепло и сухо, и мы посмотрим, что с тобой. Тебе еще повезло, что ты именно здесь упал.

Я говорил с ним всё время, пока вел его домой. Он был худеньким, невысокого роста и ездил без шлема – вот и всё, что я разобрал в темноте. Скорее ребенок, чем взрослый. Может быть, даже девочка, но с большей вероятностью мальчик. Дара катила за нами велосипед, Соня встречала в ярко освещенных дверях в глубине веранды. «Сюда, – скомандовала она, показав на диван. – Осторожней». Мы усадили его – это был подросток в голубых джинсах, заляпанных грязью, и в куртке, которую Соня тут же с него стянула, увидев темное пятно на локте.

– Она почти что врач, – сказал я ободряюще. – Не бойся.

Под курткой, несмотря на холод, была одна футболка. Мальчик уже не плакал и, не протестуя, позволил себя осмотреть. Кожа на локте была содрана, но кость, заключила Соня, скорее всего, в порядке. А вот колено вызывало у нее опасения. Я слушал ее и думал, что надо бы куда-нибудь сообщить о нем, прежде чем заниматься самолечением. Дара тем временем принесла антибактериальный спрей и обработала ссадину.

– У тебя есть кому позвонить, чтобы приехали и отвезли домой?

Его лица я всё не мог рассмотреть: щеки были испачканы грязью, сильно отросшие волосы падали на глаза. Головы он не поднял и лишь качнул ею в ответ на мой вопрос.

– Это нестрашно, мы тебя сами отвезем. Только скажи, куда.

Он снова сделал все то же неопределенное движение, будто не слышал меня. Я сел на краешек дивана.

– Парень, ты меня понимаешь?

На сей раз он повернул голову в мою сторону и кивнул. Его глаз я по-прежнему не видел. Поза была напряженной, он обхватывал себя за плечи, словно пытаясь согреться. Правая штанина уже пропиталась кровью.

– У тебя есть кто-нибудь? Родные, друзья?

Я отчетливо помню это мгновение и пробежавший по спине холодок. Вот те на, думал я растерянно, и так же растерянно смотрели на меня Дара и Соня, а он не смотрел ни на кого и не шевелился, предоставив нам, троим незнакомым взрослым, решать, что с ним делать: покорно, доверчиво или равнодушно – этого мы не могли тогда знать. Мы знали только, что влипли.

– А живешь где? – ухватился я за последнюю соломинку.

Мальчик облизнул губы и попытался заговорить, но тут же смолк; начал снова: «Я...» – и рот его страдальчески исказился. Он заикался так сильно, что одна короткая фраза вымотала его до предела, и он задышал тяжело, хватая воздух ртом.

«Я один живу».

Дара всё той же бесшумной тенью исчезла и явилась снова, держа в руке стакан с водой; присела на диван с другой стороны и, пока он пил, не сводила с него взгляда. Над переносицей у нее пролегла морщинка.

– Ты не переживай, – заговорила Соня. – Посиди у нас, мы что-нибудь придумаем. Но я должна твое колено осмотреть: может, тебя в больницу надо. С этим не шутят.

Мы переглянулись.

– Знаешь что, – сказал я, – сходи-ка ты в ванную и там разденься, чтобы мы тебя не смущали. Тут всего несколько шагов – справишься?

Мне пришлось помочь ему сделать эти несколько шагов. В ожидании, пока он выйдет, Соня гуглила на телефоне симптомы ушибов, а мы с Дарой обменивались ничего не значащими фразами. Его не было, как мне показалось, довольно долго, и я начал вспоминать, нет ли там в шкафчике чего-нибудь опасного. Нет, всё потенциально опасное мы держали в ванной на втором этаже. Едва я успел сделать это умозаключение, как дверь отворилась. Я подошел, чтобы он мог опереться на мою руку. Он умылся и стал похож на человека – совсем еще школьник, лет пятнадцати, с прыщами на подбородке и густыми светло-каштановыми волосами чуть повыше плеч, давно не чесаными, хотя и относительно чистыми. Глаза он прятал, то опуская их в пол, то прикрываясь челкой, отчего-то напоминавшей лошадиную, хотя овал лица у него был правильным, с крупными и почти красивыми чертами. Он опустился на диван и приподнял край полотенца, намотанного на бедра. Опухшее колено темнело страшным синевато-багровым пятном. Соня негромко поговорила с мальчиком, задавая вопросы так, чтобы он мог ответить одним кивком. Ему лучше не двигаться сейчас, подытожила она. Вероятно, трещины в кости нет и всё обойдется, но это будет понятно через день-другой. А пока нужен лёд и покой, да еще бандаж наложить чуть погодя. Она вопросительно взглянула на меня, и я сказал: конечно, пусть остается, если сам не против. Как тебя зовут, приятель? Погоди, дай-ка ему листок бумаги, Дара, так будет проще.

«Леон» – аккуратно вывел мальчик, предварительно подумав.

Ты голоден, Леон? – спросила Дара. Обе женщины тут же кинулись окружать его заботой, как если бы эта архетипическая роль нужна была, в первую очередь, им самим, чтобы успокоиться. Они не замечали, что подросток крайне смущен таким мельтешением: ему прикладывали к ноге пакет со льдом, чирикали хором, старались его развеселить – я бы на его месте немедленно повесился. Пришлось вмешаться и раздать поручения. Дара полезла в холодильник, а Соня ушла наверх за бельем, чтобы постелить мальчику на диване. А я всё думал: как вышло, что он остался совсем один на свете, и куда он ехал в такой неприветливый вечер – домой? из дома? Почему он плакал так горько, а потом не уронил ни слезинки, хотя боль становилась лишь сильнее?

В какой-то момент он почувствовал мой взгляд, поднял глаза – и тут же опустил. Я даже не успел рассмотреть, какого они цвета.

2

К утру ветер улегся. В начале восьмого в спальне было еще темно, но птицы в парке уже пробовали голоса. Когда привыкнешь вставать с рассветом, никакой будильник не нужен, особенно если спишь с открытыми окнами. Я всегда так делал, а в эту ночь мне было даже жарковато: Соня включила посильнее отопление, чтобы мальчик не замерз. Ванная на втором этаже у нас всего одна, причем попасть в нее можно как из моей спальни, так и из коридора. Первое время нас это смущало – вернее, смущало меня, потому что Соня ко многим вещам относилась гораздо проще. Мы приделали задвижку и договорились, что будем пользоваться нижней ванной в случае необходимости. Я погасил за собой свет и спустился. В гостиной горел торшер, который мы оставили для мальчика. Мне было жаль будить его своей кофемолкой, и я постоял у стеклянных дверей, ведущих на веранду. Там уже светало, и за почерневшим от дождя деревянным забором проступил серый склон напротив. В небе тарахтел вертолет, заглушая птичьи трели. Я рассеянно думал, чем бы позавтракать, раз яйца закончились. В календаре, висевшем на холодильнике, я помечал, в какую смену работает Соня, потому что запомнить этого никогда не мог. Я забывал даты всех праздников, личных и общественных – кроме Рождества и наших с мамой именин; я не способен был держать в голове цен на товары и процентов выплаты за дом, а на бумажки со счетами, извлекаемые из почтового ящика, всякий раз смотрел как баран на новые ворота, потому что не мог понять, много это или мало. С появлением Сони жизнь стала немного легче, и мы даже ухитрялись экономить с помощью скидок. Однако необходимость записывать, подобно маразматику, все цифры, появлявшиеся в моей жизни, весьма меня удручала. Хорошо, хоть со словами у меня никогда не было проблем.

Тем временем окоемок холма напротив позолотился солнцем, встававшим за моей спиной, и я сообразил, что уже больше половины восьмого. Сверившись с Сониным расписанием – она работала сегодня с утра – я достал из шкафа гремучую банку с кофейными зернами. Мне пришлось приспосабливаться к новым объемам с тех пор, как Дара поселилась у нас, но задачки такого рода давались мне легче, чем арифметика, поскольку решались в значительной степени интуитивно. На мальчика я рассчитывать не стал, будучи убежден, что кофе – такой же взрослый напиток, как и вино. Мне, во всяком случае, ни того ни другого не наливали вплоть до совершеннолетия.

Когда утих натужный рев кофемолки, я обернулся в сторону дивана: там обозначилось предсказуемое шевеление. С минуту мальчик полежал смирно, украдкой (я это чувствовал) наблюдая за мной. Пока я пересыпал кофе в воронку, он успел сесть. Футболки он на ночь не снимал. Я подошел к нему и присел рядом: никто не любит, когда над ним нависают, даже собаки – так говорила Дара.

– Прости, что разбудил, дружище. Как твое колено?

Он поднял на меня глаза. Они были ореховые, очень прозрачные, словно видимые навылет, как дом на соседней с нами улице, в чьи окна я любил заглядывать. Там никогда не задергивали днем занавесок, и за темными силуэтами мебели в комнате сквозила прохладная зелень парка с другой стороны дома. Вот такие глаза были у нашего нечаянного гостя. Он осторожно ощупал колено через одеяло, потом откинул его и осмотрел туго спеленутую ногу. Длинные пряди упали вдоль щек, и он стал похож на девочку, склонившуюся над куклой. Я спросил: «Больно?» Он кивнул.

– Ничего, это пройдет через пару дней. Но ты все-таки подумай, не надо ли сообщить кому-нибудь, чтобы не беспокоились. Ты в школе учишься?

Очередному движению его головы я не слишком поверил, но решил оставить расспросы на потом: по лестнице спускалась Соня, закутанная в теплый халат и при этом босиком. Дарины угги все еще топали где-то у меня над головой. Я поставил кофе и начал накрывать на стол, но держал ухо востро на случай, если девушки опять начнут кудахтать над больным, будто речь идет не о разбитой коленке, а о бандитской пуле, только что извлеченной из широкой героической груди. Они принесли ему пижамные штаны, поскольку джинсы всё еще сохли после стирки; проводили его в ванную и усадили за стол, ни на секунду не умолкая, так что даже у меня зазвенело в ушах. Я напомнил Соне, что ей нужно собрать ланч на работу и что она уже опаздывает. Это подействовало. Завтрак прошел в относительной тишине. Мальчик по-прежнему сильно смущался и избегал взгляда в глаза. Ел он не спеша, аккуратно орудуя ножом, которым намазывал мягкое масло и джем на половинку круассана. Это занятие, казалось, поглощало его целиком. Когда к нему обращались, он вздрагивал, словно выведенный из оцепенения. Проводив Соню, мы с Дарой постояли наверху, шепотом совещаясь, как нам распределить дела, чтобы не уходить из дома одновременно. У нее был только один четвероногий клиент во второй половине дня, и я сказал, что сбегаю сейчас размяться и побуду с парнем, чтобы она смогла съездить в магазин.

Каждый день, если только не было сильного дождя, я отправлялся гулять, нашагивая в быстром темпе километров по шесть-восемь. Я никогда не думал о том, сколько раз за свою жизнь я обогнул земной шар, и отмахивался от Сониных предложений подарить мне шагомер: цифры не имели для меня значения. Бе́гом я тоже не интересовался – моё разболтанное тело не любит тряски, я и на Сонину лошадь-то взгромоздился всего однажды. Меня немедленно укачало, и, позеленев, я позорно сполз обратно по гладкому ковбойскому седлу. Вихлявый велосипед доставлял мне меньше неприятностей, но лучшим способом добраться из пункта А в пункт Б я упрямо считал прапрапрапрадедовское, неандертальское пешеходство. Я мог среза́ть углы, ввинчиваться в узкие проходы между домами, которые в нашем районе нередко снабжались крутыми лестницами, соединявшими две параллельные улицы; мерно шагая, я мог глазеть по сторонам без опаски наехать колесом на бортик, мог погружаться в свои мысли так глубоко, как хотел, нюхать чужие цветы, перегнувшиеся ко мне через забор. Мне не нужно было ничего припарковывать, чтобы заскочить за хлебом или занести на почту Сонину бандероль. Я никогда не терялся даже в тех кварталах, где бывал впервые: встроенный в мою голову компас выводил меня куда надо, и в лабиринте тупиковых улочек, сползающих в нашу долину, я ориентировался с чутьем опытной подопытной крысы. Я всегда знал, где солнце и каким боком надо к нему повернуться. Может, поэтому мне так везло в жизни.

Вернувшись, я застал Дару и мальчика тихо сидящими в гостиной. Она рассказала мне чуть погодя, что старалась его не тревожить: дала пульт от телевизора (книжки и журналы он отверг) и занималась мелкими делами то в доме, то на заднем дворе. Телевизор он так и не включил и просидел в уголке дивана в совершенном безделье. Замечая, что Дара направляется в его сторону, он притворялся, что смотрит в экран своего телефона, и тут же выпускал его из рук, едва она уходила. Со ступенек лестницы, ведущей на верхний этаж, ей была видна почти вся гостиная, а ковролин под ногами скрадывал шаги. Она замирала там, прежде чем спуститься, но ничего не происходило.

– А чего ты ждала? – спросил я, маскируя напускной шутливостью свои собственные опасения. – Что он полезет по шкафам?

– Да нет, просто... неужели ему не скучно так сидеть?

– Ну, может, он думает о чем-нибудь своем. Не переживай, я попробую с ним разобраться.

Я принял душ и сменил Дару на посту. Спросил мальчика, не нужно ли ему что-нибудь. Получив отрицательный ответ, я сел рядом на диван и обратился к нему доверительно и мягко.

– Слушай, мы немного беспокоимся. Если окажется, что тебя все-таки ищут, мы попадем в неудобное положение – ты меня понимаешь?

Он помедлил, взял свой телефон, потыкал в него и повернул ко мне. На экране светилось сообщение, гласившее, что отправитель сего во время катания на велосипеде с подружкой неудачно упал и проводит теперь вынужденный досуг в доме означенной подружки под ее неусыпным оком, а посему просит извинить его за отсутствие в неназванном, но несомненно известном обоим собеседникам месте. Сообщение было отправлено вчера поздним вечером. Полученный вскоре после этого ответ был не в пример лаконичней: «Понял. Развлекайтесь».

– Хорошо, – сказал я, не скрывая удивления. – Спасибо за честность, приятель. Могу предположить, что это ты не школьному учителю писал, верно?

После некоторой борьбы с речевым аппаратом ему удалось произнести: «На работу». Мне стало жаль заставлять его так мучиться, и я отыскал листочек с написанным накануне именем. Присовокупив к этому твердую книжицу и карандаш, протянул ему.

– Если захочешь что-нибудь рассказать о себе, мы будем очень рады. Но я не настаиваю, сам решай. И не волнуйся, тебя никто не гонит. Отдыхай, Леон.

3

Соня вернулась с работы около двух. Пока она была на нижнем этаже, я занимался делами у себя наверху, а потом мы поменялись.

– Ты видел? – спросила она, улучив момент. – У него выворотные ноги.

Я не очень понял, о чем она говорит, хотя и сам успел заметить некую странность, которую не могла замаскировать даже хромота. Походка казалась неуловимо манерной, при этом спину и голову он держал очень ровно, будто аршин проглотил.

– И что это значит?

– Да всякое может быть. Иногда выворотность просто от природы, но по осанке я бы сказала, что он из балетных. Хочешь, проверим? Включим какого-нибудь «Щелкунчика», якобы случайно.

– Не надо. Если он травматик, может триггернуть на ровном месте. Да и вообще, какая разница?

Я спустился в гостиную. Мальчик сидел всё в той же позе, в какой я его оставил: опершись спиной на подушки, сваленные в угол дивана. Мне сразу бросился в глаза листок бумаги, на котором прибавилось текста. «Можно?» – спросил я и, получив согласие, взял его в руки. Округлым ровным почерком с легким наклоном влево на листе было выведено что-то вроде фрагмента из резюме. Сразу под именем стоял год рождения, а дальше, в столбик – годы, проведенные, как я понял, с тем или иным родственником. Если верить этому резюме, нашему гостю было шестнадцать. До десяти лет он жил с мамой, затем следовали четыре года с дядей / (косая черта) дедом и год с отчимом.

– А что с ними теперь? – спросил я. – Где они?

Он жестом попросил листок обратно; нарисовал две стрелочки, которые, изгибаясь, тянулись от слов «мама» и «дед» в одну точку. В этой точке он вывел короткое и безжалостное «мертвы».

– Прости, – сказал я. – Мне очень жаль. А остальные?..

Он понурился и больше уже не отвечал. Я мысленно обругал себя за то, что нечаянно обидел беднягу своим любопытством. Листочек он вскоре куда-то заныкал, и его содержание я выдал остальным гораздо позже, дабы предотвратить сочувственные расспросы. Сказал только, что ему шестнадцать лет и что он где-то работает.

Я вышел во двор глянуть его велосипед, который мы пристроили накануне под крышу веранды. Это был простой городской велик с тонкими шинами и высокой посадкой – скорее девчачий: во всяком случае, на таком ездила в школу моя сестра Франческа. Именно от нее я узнал однажды – уловив мимоходом столь притягательную для ребенка интонацию восторженного ужаса – о мальчике из нашей школы, которого насиловал отчим. Я не вполне понял тогда значение глагола: мне было лет десять, сестра была двумя годами старше. Но в ее жарком шепоте, обращенном к подружке (меня они в пылу своей беседы не замечали) я почуял что-то важное – страшную тайну, которую я должен был непременно узнать. Я сумел затаиться, чтобы при случае, пустив в ход все свои уловки, выведать у сестры, что это за мальчик и что именно с ним произошло. Кикка долго отмахивалась и притворно возмущалась, пока наконец не выдала ответа на первый вопрос. Со вторым мне пришлось обращаться к более сговорчивому брату. Я по сей день не уверен, что бедный мой соученик не стал жертвой чьей-то шутки, столь же невинной, сколь и жестокой; что это не был пущенный кем-то, намеренно или нечаянно, слух. Ведь маловероятно, чтобы дети знали больше, чем учителя и социальные работники – хотя, признаться, я мало что понимаю в социальной системе, балованное дитя счастливых родителей. Так или иначе, я выследил его на большой перемене и разглядывал с безопасного расстояния, испытывая смесь любопытства и неумелой жалости. С тем же чувством, уже в старшей школе, мы бегали глазеть на парня из параллели, который резал вены от несчастной любви. В них обоих не было ничего особенного: пройдешь на улице и не заметишь. Второй был, кажется, миловидным, а у первого было узенькое, какое-то мышиное личико со щербинкой между зубами. Но мне чудилась на них обоих несмываемая печать, они казались другими, будто бы носили в себе страшную болезнь. Так, помнится, я смотрел в позапрошлом году на соседей по тесному казенному отстойнику с пластиковыми креслами и окошком регистрации, где пациенты ждали, пока их вызовут на химиотерапию. Я привозил Кикку в больницу по четвергам и после процедуры, часа через два, забирал обратно: она была слишком слаба, чтобы водить машину, хотя уверяла, что чувствует себя хорошо. Она и выглядела, как всегда, элегантной и самоуверенной – даже с этим дурацким тюрбаном на голове, кокетливо повязанным яркой ленточкой. Я сумел убедить и себя, и домашних, что Кикка скоро поправится, что ей повезло получить диагноз на ранней стадии и в такой легкой форме – наилегчайшей из всех возможных. Я видел сестру прежней, в моей памяти она все еще катила на своем велике с развевавшейся по ветру цыганской юбкой. А вот соседи по отстойнику (пытаюсь все-таки вернуться к рассказу) отчего-то представлялись мне надломленными, обреченными вечно страдать от своей болезни. Так мальчик, однажды попавший в беду, никогда не избавится от шрамов. Я думал об этом, а сам сидел и крутил колесо, придерживая велосипед за раму. Мне почти удалось выправить «восьмерку», и глазу она была едва заметна. А вот попробуй-ка сесть и поехать.

Как только стемнело, я заступил на кухонную вахту: к ужину у нас были припасены оссобуко, а готовить их – дело небыстрое. Википедия сообщит вам, что тушенные с овощами куски телячьей голени – специфически ломбардийское блюдо, но это неправда, его с удовольствием готовят и едят и в других регионах Италии. Я предложил мальчику составить мне компанию: мне хотелось сгладить неловкость, а заодно попытаться немножко его растормошить.

– Ты случайно не вегетарианец? – поинтересовался я, расставляя перед собой на стойке бутылки с маслом и вином, миски и прочую утварь. Он мотнул головой. – Это хорошо. Знаешь, как выглядит розмарин? Нет? Пойдем, покажу.

Мы вышли с ним на веранду. Я сорвал с куста веточку, растер в пальцах самую верхушку и дал ему понюхать. Он сморщил нос, и меня это почему-то развеселило – а может, я просто обрадовался, что он оживает. Помню только, что я рассмеялся, а он поднял голову и посмотрел на меня. Мы вернулись в дом. Я достал нож, объяснил, как надо порезать морковь, и занялся мясом. Наука, в общем-то, нехитрая: обмотать каждый кусок суровой ниткой, обвалять в муке с солью, пока греется масло. Руки всё делали сами, а я, как обычно, думал о своем. Стряхнул с куска мяса лишнюю муку, выложил его на дно кастрюли, аккуратно, чтоб не плеснуло маслом, и потянулся за следующим.

– Ты п-п-пальцы обожжешь, – услышал я за спиной. И еще раз, громче и настойчивей: – Эй, т-ты обожжешься.

– Дай тогда щипцы, – сказал я. – Во втором ящике.

«Ну что за дурак», – было написано на его лице. Я не стал объяснять, что всегда беру мясо руками, потому что мне так удобнее, – я вообще сделал вид, что не придал его реплике никакого значения. Оценил идеально порезанную морковку, похвалил его и занялся луковицей. Я молчал, прислушиваясь к странному чувству, похожему на приятную слабость после нагрузки, но не разлитому по телу, а засевшему где-то в груди. У него был довольно высокий голос, еще не до конца сломавшийся: чистые нотки чередовались с хрипотцой. Заикание усиливало впечатление детскости, особенно беспомощной на фоне его манеры держать себя; и этот контраст почему-то меня растрогал. Ну ты и рассентиментальничался, с удивлением говорил я себе, и резал лук, и плакал, и радовался, что можно не прятать слез.

4

Наступило воскресенье. Для меня оно мало отличалось от прочих дней недели: я всегда вставал в одно и то же время и занимался более-менее одним и тем же. А вот наш дом воскресным утром преображался: Дара поднималась раньше обычного, чтобы замесить тесто. Она любила печь хлеб еще до того, как мы познакомились, но я научил ее делать это самым простым и эффективным способом: без утомительного вымешивания руками, без хлебопечек, комбайнов и прочих наворотов – так, как делают в Италии и у меня в семье. Теперь по субботам она ставила опару, а наутро принималась священнодействовать. Паньотта рождается буквально из ничего: воздух, вода, огонь и кисловато пахнущая опара, призванная тут символизировать землю, – вот и все ингредиенты. К тому времени, о котором я рассказываю, мне уже незачем было стоять у Дары над душой: она справлялась без моих подсказок. В то воскресное утро я тоже не спешил. Когда я спустился, она уже мяла, будто скульптор, свое будущее творение, шлепала бесформенной пока еще заготовкой о каменную столешницу, припорошенную мукой, и непринужденно болтала с кем-то. Я решил, что Соня меня опередила, но внизу не было никого, кроме Дары и мальчика, сидевшего на диване. После вчерашнего ужина он как будто потеплел, хотя продолжал упрямо молчать, заменяя даже короткие фразы движениями головы. Скорее всего, это был путь наименьшего сопротивления: зачем напрягаться, если тебя и так поймут? Но что-то неуловимо изменилось, и Дара, которая рассказывала ему про кулинарные традиции своей родины, пока возилась с тестом, чувствовала, что ее слушают. Он не знает, что такое Советский Союз, делилась она потом. Вас тоже этому не учили в школе? Да они ничего сейчас не знают, отвечал я сокрушенно, хотя о нынешних подростках мог судить разве что по своим племянникам.

Я подошел к Даре поздороваться и оценить творческий процесс. Прежде чем продолжить, она спросила, адресуясь в гостиную: хочешь посмотреть, как я буду его сворачивать? Мальчик не спеша подошел к кухонной стойке. Дара уже сформировала толстый валик, похожий на тюленью тушу, и мягко массировала его, переворачивая с боку на бок, чтобы впитало побольше муки. Потрогай, если хочешь, предложила она. Тот потыкал пальцем, оставив неглубокую вмятину. Я подивился, какие у них разные руки: Дарины были маленькими и смуглыми, а у него кожа была белее этого теста, а кисть длиннее раза в полтора, с кровоподтеком на ногте и следами двух заживших порезов. Повинуясь странному порыву, я провел ладонью по столешнице, словно хотел смести в сторону лишнюю муку. Моя собственная клешня, отчеркнутая с одной стороны длинным рядом жестких волос, казалась еще темней на ее фоне, а вот размер ее был почти таким же, как у мальчика. А мне-то всю жизнь казалось, что у меня большие руки. Психологи бы, наверное, сказали, что я склонен преувеличивать собственные достоинства.

По воскресеньям мы завтракали поздно, а утром только пили кофе. Хлеб поспевал ближе к полудню. Летом, если день был погожий, мы накрывали стол на веранде, а зимой чаще сидели внутри, глядя в парк через застекленные двери. Столы у нас были прямоугольные, и всякий раз, когда мы садились за трапезу, получалось зияние. Теперь гармония восстановилась: я сидел во главе стола, гость напротив, женщины по бокам. В середину композиции мы водрузили нашу паньотту, едва успевшую остыть. Я любил этот момент, чью ритуальную торжественность мы свято соблюдали. Как и мой отец когда-то, я делал паузу, которую каждый из собравшихся мог заполнить собственным смыслом, после чего выпрямлялся во весь рост и вонзал зубчики ножа в безупречно хрустящую корку. Вау, только посмотрите на это, восхищалась Соня – это была ее часть ритуала, ее всегда изумляло воздушное нутро паньотты, так не похожее на поролоновый мякиш австралийского хлеба. Дара принимала похвалы с достоинством, к которому сегодня примешивалось любопытство. Она наблюдала, как мальчик берет кусок, нюхает его и вертит в руках. Помнишь, что мы делали с тестом? – спросила Дара; сперва растянули его, чтобы подышало, а потом – что мы с ним сделали, Леон? Он подумал и сделал жест рукой. Скажи, пожалуйста, словами, детка. Он запнулся, но договорил: завернули; дважды. Правильно. Видишь, как легко. Он облизнул губы и покраснел. Его смущение передалось мне через весь стол, будто этот последний сам задрожал мелкой дрожью. Я подумал, что надо бы с ним поаккуратней, но не стал вмешиваться, оставив это на потом.

После завтрака я пошел наверх немного поработать, а Дара уехала на велике к клиенту. Соня осталась наводить на кухне порядок. Минут через сорок я решил убедиться, что мальчик не сидит один или, по крайней мере, ему есть чем заняться. Я начал спускаться и, достигнув середины лестницы, вдруг увидел Сонину голову, лежащую на краю дивана лицом вверх. Чьё-то белое тело наплывало на нее, как морская пена, и неторопливо откатывалось назад. Я отпрянул одним судорожным движением; вцепился в перила и застыл на ступеньке. В голове стало пусто, мысли проскальзывали в нее по одной, будто через бутылочное горлышко. Соня сказала мне неправду? У нее есть бойфренд? Но почему в гостиной? И куда делся... тут мне окончательно поплохело, потому что я понял, что именно мальчика-то я и видел – его узкие плечи, его волосы. Было очень тихо – а может, я просто ничего не слышал из-за звона в ушах. Лишь когда скрипнул диван, я поборол оцепенение и бесшумно поднялся. Там, в коридоре между спальнями, меня настигло тошнотворное осознание собственной беспомощности. Я был тем самым трусом, чье бездействие хуже, чем злая воля. И теперь было уже поздно вмешиваться.

Я постоял истуканом несколько минут, пока не услышал на лестнице шаги. Сонино лицо было спокойным, и мой вид ее будто бы удивил. Я поманил ее в свою комнату, закрыл дверь и осторожно поинтересовался, не надо ли мне как-то на это отреагировать.

– Да нет, всё нормально. Я сама виновата. Думала ему мышцы размять немного: он такой зажатый, будто у него внутри что-то болит.

– А он?

– А он возбудился.

– Велика важность.

– Ты не понимаешь, Морис. У него глаза были, как у собаки. Вот ты сидишь на лавке и ешь бутерброд, а она смотрит. И знаешь, по-моему, он врет, что ему шестнадцать. Он слишком уверенный, подросток бы суетился.

– Может, просто заторможенный?

– Нет, он явно это делал много раз. А, с другой стороны, тело...

– Что тело?

– Тело у них гуляет, сам знаешь. Может быть сколько угодно лет. Но я бы сказала, лет пятнадцать, не больше.

Блядь, подумал я. Не в том смысле, что ты, Соня, блядь – ты очень хорошая и всё такое, но, блядь, Соня, кто просил тебя к нему лезть, мы же огребем от ювенальной юстиции.

– И еще, – добавила она, – у него был презерватив. Он его достал из кармана, как фокусник.

– Почему как фокусник? – спросил я машинально.

– Потому что его там не было, когда я джинсы бросала в стирку. Я карманы проверила.

Значит, он его вынул, когда пошел в ванную раздеваться в самый первый вечер. Спрятал за зеркало, потом переложил обратно. Эта змеиная предусмотрительность встревожила меня сильнее, чем всё остальное. Я понял, что мальчишку пора везти домой, где бы он ни жил. Вспомнилось невольно, как всего час назад мы сидели за столом, и на душе стало совсем паршиво.

Увидев меня, он напрягся. Я не хотел устраивать разборок, но как без этого объяснить моё внезапное решение, тоже не сумел придумать. Оставалось надеяться, что он понимает тонкие намеки.

– Твоя нога, я вижу, лучше?

На его лице читалось: «Мужик, ближе к делу».

– Слушай, не хочу показаться занудой, но меня продолжает беспокоить, что мы ничего о тебе не знаем – кто ты, откуда, где работаешь. Хотелось бы чуть больше ясности, если можно.

Последовало долгое замешательство – он явно ждал другого и искал теперь ответа в хитросплетении ниток на своих штанах.

– У меня есть д-д-док...

– Документы?

– Да. Но они д-дома.

– Может, мы тогда съездим к тебе домой, если ты не против?

Он был не против. Я вздохнул с облегчением. Про его велосипед я напоминать не стал, будто мы и правда собирались съездить всего на часок.

– Какой твой адрес?

Он написал на бумажке: «В Рокси автосервис около "Макдака"». Более внятного объяснения я не дождался и с ворчанием полез в городской атлас. Мальчик следил за мной краем глаза, потом достал телефон и в два счета нагуглил искомое, полностью меня посрамив. Ехали мы минут пятнадцать. Автосервис притулился на задах торгово-промышленного квартала, выходящего фасадом на шумную дорогу. По случаю выходного магазины и офисы были закрыты, отчего выглядели особенно тоскливо. Гаражная дверь автосервиса была опущена; мы зашли через боковой вход и, миновав коридор, попали в каморку с оконцем, забранным решеткой. Вдоль стены стояла узкая кровать, а в углу барный холодильник и шкаф. Ни слова не сказав, мальчик достал из шкафа пластиковую папку на резинке, порылся внутри и протянул мне лист формата А4. Свидетельство о рождении.

Его звали Илай. Шестнадцать ему исполнилось полгода назад, в день именин моей мамы. Его собственной маме было семнадцать, когда она его родила. Графа «Отец» была пустой. Я вчитывался в эти скупые казенные строки, словно хотел извлечь из них какой-то скрытый смысл – лишь бы не смотреть на убожество его жилища и на него самого.

Илай.

– И давно ты здесь ютишься?

– С января, – сказал он и добавил с усилием. – Р-работаю тут. Легально.

– А питаешься чем?

Он пошуршал в углу; я поднял голову и увидел упаковку от китайской быстрорастворимой лапши, извлеченную, видимо, из мусорного ведра.

– Что, денег не хватает?

– Хватает.

Он так и стоял, держа в руках свою папку. Если бы он сел на кровать, уткнулся в телефон, мне было бы легче уйти. Надо было сразу сказать: всё, парень, я тебя везу домой. Баста. Но нет, ты повел себя как идиот, как слабак. Расхлебывай теперь. Стронцино[2].

«Он такой зажатый, будто у него внутри что-то болит».

– Слушай, у меня, возможно, найдется для тебя работа получше. Но я не уверен на сто процентов. Ты мог бы временно отпроситься, чтобы не увольняли совсем? Если, конечно, тебе самому это интересно. А жить можешь у нас пока.

– Да, – выдохнул он, едва дослушав меня.

– «Да» по всем пунктам?

Он кивнул. Он даже не спросил, что за работу я ему предлагаю.

Мы сели в машину, закинув на заднее сиденье спортивную сумку с его вещами. Я заметил, что он волнуется, словно я мог в любой момент передумать.

– И вот еще что. Ты и Соня... Я надеюсь, что этого не повторится. Ты меня очень обяжешь, если оставишь ее в покое. Я понятно изъясняюсь?

Он понуро тряхнул челкой.

Я ехал и думал, что тяжело и неизлечимо болен на голову. Я везу сексуально озабоченного подростка к себе домой, где живут две молодые женщины. Я ничего о нем не знаю. Он вечно молчит и странно ходит. Он мучительно изломан, и эта мука передается мне. Я хочу его спрятать и никому не отдавать.

5

Разумеется, никакой работы для него у меня не было. В тот момент, когда меня осенило, я думал про наш подвал, до которого не доходили руки с самой покупки дома. Не знаю, почему я вспомнил о нем; должно быть, созерцание голой комнаты запустило цепную реакцию: Дара что-то говорила о ночлежке для собак, которую можно было бы устроить в этом подвале. Так или иначе, это был чистой воды блеф – а вернее, импровизация. В юности мне так тяжело давалось принятие решений, я так бесконечно долго взвешивал все за и против, что мой внутренний психотерапевт не нашел ничего лучше, как одним пинком выбить меня из зоны комфорта. Зак неоднократно предлагал мне во время наших музицирований поджемовать, как делают джазмены, но я до того боялся облажаться, что играл строго по нотам, и никак иначе. Заку было легко: его способности были не чета моим – и тем ценнее оказалось вдруг обнаружить, что я тоже могу импровизировать. Конечно, всегда есть риск попасть не в ту тональность, но без риска не бывает и выигрыша.

Итак, я сымпровизировал – и, судя по всему, довольно удачно, потому что ни Соня, ни Дара будто бы не удивились тому, что случайно приблудившийся мальчик поселился у нас на неопределенный срок. Гораздо больше их интересовали детали.

– Как нам все-таки тебя называть? – спросила Соня.

Он не ответил, всем своим обликом демонстрируя готовность называться хоть горшком. Мне пришлось взять инициативу, спросив у Дары: а есть имя Леон в русском языке?

– Есть Лев, это то же самое по смыслу.

– А Илай?

– Нет, никогда такого не слышала.

Соня по привычке сунулась в телефон, показала ей что-то на экране, и Дара изумленно воскликнула:

– Илья! А я всегда думала, что это чисто русское имя. Есть такой герой из сказок, он сперва сидел на печи тридцать лет, и еще три года, – добавила она зачем-то, – а потом слез и пошел всех рубить в капусту.

– Маньяк, что ли?

– Нет, зачем? Он хороший был, сильный. Кого надо, спасал.

– Ну? – обратился я сразу ко всем. – Будем голосовать? А может, еще что-нибудь придумаем, раз уж нарекаемому всё равно?

Мальчик, до сих пор безучастно глядевший в пол, навострил уши. Я не знал тогда, прочитал ли он за свою жизнь хоть одну книгу, но был готов поклясться, что ему знаком один из элементов мифотворчества: дарующий имя получает власть над именуемым. Подумайте об этом, когда в следующий раз откроете роман или повесть – этот прием любит прятаться в хитросплетении длинных сюжетов, изобилующих иносказаниями, отсылками и аллегориями. Если кто-то из персонажей книги с завидным постоянством переименовывает своих сокнижников – значит, с ним что-то неладно: мания величия, участие в тайном культе, а то и вовсе божественная природа. Я не обладал ни тем, ни другим, ни третьим, а до эмоциональной близости, позволяющей нам, живым людям, давать другим нежные или шутливые прозвища, было еще далеко. Я не имел права, и он знал об этом. Выпрямился, поднял голову и, убедившись, что на него смотрят, сделал жест, который в наше время монополизирован азиатскими инстаграмерами, а прежде означал знак победы – или число два.

– Второй вариант? – уточнил я. – Илай?

Он кивнул.

– Я рад, что ты так решил. Мне кажется, это правильно. Тебе подходит.

И снова, как за столом этим утром, его лицо порозовело – едва заметно, словно к нему поднесли кусок багряной ткани, бросивший цветную тень. Я что-то сказал, чисто формально, чтобы распустить наше собрание и дать мальчику возможность отдохнуть. Это был длинный день, вместивший столько событий, что хватило бы и на неделю. Наш мумитролльский дом заполнился жизнью до самой крыши – не хватало разве что собаки или канарейки, но к появлению животных я был решительно не готов.

Оставшись с Дарой наедине, я сообщил, пряча глаза, что нам, видимо, придется отдать Илаю мою студию – в конце концов, у меня в спальне хватит места, чтобы поставить стол, колонки и прочее барахло, если только у нее, у Дары, нет других соображений... Морис, сказала она со вздохом, я так понимаю, что смысл твоего вопроса состоит в том, соглашусь ли я переселиться к тебе. Я не против. Мы можем купить вторую кровать – все равно не сегодня-завтра ехать за мебелью для мальчика. А пока перекантуемся как-нибудь.

Она произнесла это так спокойно, что все мои тревоги тут же съежились и показались смехотворными мне самому. Благостное расположение духа не покидало меня до позднего вечера. Мы перетащили Дарины пожитки в мою комнату, поужинали и позанимались каждый своими делами. Незадолго до отбоя Соня объявила, что не может отыскать надувной матрас, который мы когда-то купили для гостей – вероятней всего, он валяется где-то в подвале, и коль скоро я все равно собрался разгребать его, то отложим поиски, ей завтра рано вставать. С этими словами она зевнула и ушла в ванную, равнодушная к моим переживаниям.

Вы можете подумать, что я рассказал вам о себе не всё и достану сейчас из рукава очередную причуду: патологическую стыдливость, нелюбовь к совместному сну, ночное недержание – чем там еще страдают эти мимозные личности? Спешу заверить вас, что в сундучке с моими сокровищами почти не осталось несимпатичных тайн, о которых вам стоит знать. Единственное, чего я боялся, так это женской, искренней, самозабвенной до героизма веры в то, что если у мужчины проблемы в постели – так это только потому, что он еще не встретил ту единственную, кто сумеет его исцелить. Сами женщины – вернее, те из них, кто по разным причинам отвергает домогательства сильного пола – тоже нередко слышат в свой адрес: «Это ты просто хорошего мужика не встретила» – но и в этом случае, да простят меня читательницы, эти экспертные мнения чаще всего высказываются женщинами. Одним словом, я панически, будто девственница, боялся приставаний, поскольку уже имел унизительный опыт такого рода. Мне едва перевалило за тридцать, и диагноз я уже себе поставил, но прелестная итальянка по имени Анита оказалась настолько приятной собеседницей, а затем и душевным товарищем, что я не заметил, как мы оказались с ней под одним одеялом, несмотря на все заверения (а скорее, благодаря им) в моей прискорбной неромантичности. Несоответствие формы и содержания – моя беда, которую я уже вскользь упоминал – в сто пятнадцатый раз сыграло со мной злую шутку, на сей раз особенно цинично. Я уже не был бойцом, преодолевающим минное поле, – я был зайцем, удиравшим от своры борзых. Мне не раз потом снился Анитин рот, красивый, чувственный и беспощадный, и я просыпался в холодном поту. Я не мог допустить, чтобы это повторилось.

Стоя на ледяном полу ванной, перед дверью, отделявшей меня от некогда безопасной холостяцкой берлоги, я перебирал в уме наиболее вероятные сюжетные повороты. Худшее, что могло произойти, – неприятное объяснение и мой уход на диван в гостиную. Такое я был способен пережить. Я тихо пробрался к кровати, освещенной ночником, и занял полагавшуюся мне половину. Дара не спала. Когда я лег, она не изменила позы – на боку лицом ко мне, укрытая до подмышек, голые руки поверх флисового пледа, на плечах – тонкие лямки невидимого мне белья. Лицо было задумчивым и серьезным.

– Интересно, он уснул? – спросила она полушепотом.

Застигнутый врасплох, я даже не сразу сообразил, что она говорит об Илае, которого я незадолго до того отправил в ванную на первом этаже, чтобы не создавать очереди, а затем проводил до двери его комнаты.

– Вряд ли. Впечатлительным людям трудно спать на новом месте, да еще после стольких событий.

– А он впечатлительный?

Меня удивил ее вопрос. Поразмыслив, я понял, что внешних признаков, намекающих на тонкую душевную организацию нашего гостя, и в самом деле было не много, но я чувствовал, что он не так прост, каким кажется с виду.

– А ты думаешь, обычный пацан пошел бы в балет?

– Ну, может, у него кто-то из родственников хотел реализовать свою мечту за чужой счет. Так бывает.

Воображение нарисовало мне одышливого толстячка, с тоской взирающего на фотографии поджарых балерунов, развешанные по стенам. Я запомнил, что Илай несколько лет жил с дядей или дедом; оба в равной степени годились на роль обиженного жизнью неудачника, волею судеб ставшего опекуном для осиротевшего ребенка. Вполне вероятно, что в итоге он не выдержал и сбежал, чтобы скрыться под вымышленным именем у каких-нибудь добрых знакомых: о неформальности отношений Илая с работодателем я мог судить по интонации их смс-ок. Этому, однако, противоречила готовность мальчика пойти со мной – готовность, которую я склонен был расценивать не как импульсивный, но как обдуманный поступок. Сделав это умозаключение, я ощутил тревожный холодок и заставил себя подумать о чем-нибудь другом: не хватало еще, чтобы я лежал тут всю ночь, терзаясь сомнениями. Недостаток сна делал меня раздражительным тупицей с головной болью.

– Ш-ш-ш, – сказал я. – Не забудь, что он прямо за этой стеной, а у стен есть уши – особенно в таких хлипких домиках, как наш. Не будем ему мешать.

– И то правда, – шепнула Дара, и я, мысленно возликовав, погасил свет.

6

Позволю себе повторить и акцентировать одну фразу, сказанную мною в первой части: мы раскрываемся до тех пор, пока нам комфортно это делать. Я свято верю в то, что любое вмешательство в частную жизнь человека без его ведома – исключительно мерзко. Мобильник нашего гостя, обернутый в темно-коричневый чехол, с первого же дня сделался привычной деталью дивана, почти сливаясь с ним. Если его хозяину случалось ненадолго отлучиться, телефон оставался доверчиво лежать на месте. Как-то я заметил мимоходом, что мальчика на диване нет, а Соня держит в руках уже раскрытый чехол и тычет пальцем в экран.

– Запаролен, – сообщила она мне разочарованно.

Я зашипел разъяренной коброй, выхватил телефон у нее из рук и метнул, как гранату, обратно в подушки.

– Твою мать! Ты охренела?

Мне пришлось отложить дискуссию, потому что сбоку от нас стукнула дверь. Но и потом, по здравому (якобы) размышлению, Соня ответила, что я зря психовал и ничего секретного она смотреть не собиралась, а просто проверила кармашек чехла, где лежала всего-то одна предоплаченная карточка да измятая двадцатка... В этом месте я приказал ей немедленно заткнуться и никогда больше такого не делать. Как только Илай занял Дарину спальню, я сразу дал понять обеим женщинам, что категорически не одобряю попыток проникнуть туда и порыться в его вещах – пусть даже с самыми благими намерениями. Вещей, впрочем, у него было мало – настолько мало, что на следующий день Соня вернулась с работы позже обычного и принесла мешок одежды. Примерь, сказала она, и выбери что понравится, остальное я обратно отнесу. Банк ограбила, что ли? – поинтересовался я. Ты как маленький, скривилась Соня: это добро в «Армии спасения» три копейки за кило. Вечером того же дня полупустой мешок был обнаружен аккуратно сложенным на диване. «Спасибо» Илай не сказал, как не делал этого и в других ситуациях, где принято благодарить чисто на автомате, из чего я сделал вывод, что либо он очень давно не жил в нормальной среде, либо его вообще никогда не долбали хорошими манерами. Мы трое, не сговариваясь, отнеслись к этому философски и тоже не стали долбать его по мелочам. До мебельного магазина мы так и не добрались: письменный стол нашелся почти задаром на местной барахолке, а нужда во второй кровати отпала сама собой. Мне понравилось шепотом болтать с Дарой перед сном: в этой целомудренной близости было что-то уютное – как в детстве.

На третий день после того, как Илай переехал к нам, Соня собралась навещать Бадди. Я вспомнил наш удачный визит туда полгода назад и подумал, что мальчику иппотерапия тоже пошла бы на пользу. Он не выразил энтузиазма, но и отказываться не стал. День выдался зябкий; Илай надел свитер, купленный Соней, а сверху свою джинсовую куртку. Он застегнулся наглухо, но ворот свитера всё равно торчал. Это смущало мальчика; сидя в машине рядом со мной, он украдкой пытался загнуть его так, чтобы было незаметно, а я гадал, что именно вызывает у него дискомфорт: необходимость признать, что принял подарок? Стыд из-за неумения благодарить – или всего лишь телесная чувствительность? Я и сам не люблю тесных воротников, мне вечно кажется, что они меня душат. При этом морозить горло мне было не с руки, и я предусмотрительно замотался шарфом. Илай же к концу дороги переупрямил-таки воротник и был теперь похож на цыпленка со своей голой шеей. Выйдя из машины, он нахохлился, сунул руки в карманы и встал поодаль, не принимая участия в разгрузке. Я подумал, что он не прочь бы вернуться в тепло салона, но не хочет выглядеть слабаком на фоне нас, таскающих мешки. «Будешь смотреть лошадей?» – окликнула его Соня чуть погодя. Мы подошли к ограде, Дара – с пакетом яблок наготове. Бадди был один: другую лошадь чистили в загоне, еще одну их соседку куда-то перевезли.

– Не бойся, он не кусается, – Соня обернулась к мальчику. – Он вообще добряк, хотя ему есть за что обижаться на людей.

Пока она рассказывала его историю, Бадди настойчиво требовал хозяйкиного внимания – тянулся губами к ее рукаву и время от времени кивал головой, словно подтверждая: да, так всё и было.

– Ему, кстати, лет шестнадцать, как тебе, – добавила Соня в заключение. – Плюс-минус: документов-то нету, по зубам определяем.

Илай смерил недоверчивым взглядом стоявшего перед ним великана.

– Его б-б-били?

Мы все притихли, до того непривычно было слышать не просто голос мальчика, а заданный им вопрос: прежде он только отвечал на наши.

– Вряд ли, – поразмыслив, сказала Соня. – Он бы тогда вообще людей боялся. Его просто бросили, он никому не был нужен. А теперь – смотри, как расцвел.

Она похлопала коня по шее, и тот величавым движением вскинул свою огромную голову, перегнулся через ограду и нежно прильнул носом к ее груди. Соня засмеялась, стала чесать ему лоб, а он опустил длинные ресницы и замер в совершенном блаженстве. Время от времени он вытягивал язык, касаясь ткани Сониной толстовки деликатными движениями, будто ощупывал ее.

Дара собиралась сегодня прокатиться, и Соня принялась седлать Бадди. Мы остались у выпаса вдвоем. Жидкие солнечные лучи растекались в тумане – тени были едва видны на влажной изумрудной траве, и так же смутно проступали силуэты деревьев вокруг. От дыхания струился пар, в рассеянном свете все движения казались замедленными и исполненными особого смысла. Воздух был неподвижным; тишину нарушало лишь конское фырканье, густое и протяжное, как урчание мотоциклетного мотора. Если б не холод, я бы так и стоял в этом странном оцепенении, пока тело мое не растворилось в тумане. Но я совсем продрог, и созерцание Илая с его шеей, начинавшей уже синеть, сделалось невыносимым.

– На-ка возьми, – я стянул с себя шарф. – Простудишься.

Он помотал головой и для верности сделал полшага в сторону. Затем покосился на меня – я все так же держал в руке шарф, не собираясь сдаваться, – и неловко, окоченевшими пальцами расправил свой воротник. Давай пройдемся, предложил я, пока совсем не околели. Мы обогнули тренировочную площадку, глядя, как Бадди несет на своей широкой спине маленькую наездницу, описывая круг неторопливым шагом. Соня держала его на корде, поводья были брошены на конскую шею. Я знал, нахватавшись то там, то сям, что лошадь – животное пугливое и непредсказуемое, за каждым углом ей мерещатся опасности. Мне стало неуютно при мысли, что Бадди может сделать резкий маневр. «Никогда не кричите рядом с лошадьми», – предупреждала нас Соня, и теперь я молчал, не осмеливаясь ни выразить беспокойство, ни подбодрить Дару. Поймав ее взгляд, я помахал рукой, и она улыбнулась в ответ: ее собственные руки крепко сжимали край седла. Я жестами показал, что мы отойдем – очень холодно; спросил Илая: посидишь со мной или тут погуляешь? Ответ был очевиден, и мы ретировались в машину, успевшую остыть. Ключи были у Сони, и подогреть салон я не мог, поэтому забрался на заднее сиденье и приготовился терпеливо ждать. У меня была с собой книжка, но я стеснялся вот так сразу открыть ее, предоставив мальчику развлекаться самому. В конце концов, он с нами не напрашивался. Я сказал: потерпи еще немного, скоро поедем домой. Он коротко глянул из-под челки, не переставая растирать кончики пальцев. Руки лежали на коленях, и я вдруг заметил, что левая ладонь, обращенная ко мне, вся исполосована длинными тонкими рубцами.

– Это ты на работе так приложился?

Он опустил глаза и ответил очень тихо:

– П-п-порезался.

– Чем, если не секрет?

– Ножом.

В голове у меня проскочило ехидное: «Десять раз?» – но я вовремя прикусил язык. «Порезался». Порезал-ся. Я же когда-то читал об этом.

– Прости, что спрашиваю... если не хочешь, не отвечай. Ты резал себя?

Он еще сильней понурился; стиснул одной рукой другую и мелко, по-детски, покивал.

Я не знал, что сказать: любое слово сейчас прозвучало бы для него неискренне. Мне хотелось потрепать его по плечу, но даже этого я не мог сделать, боясь ненароком оттолкнуть его. Он был таким беззащитным, глупый маленький цыпленок. Я снова снял шарф и теперь уже не стал деликатничать, а сложил его вдвое и накрыл им руки Илая: возьми, он теплый, я его нагрел. Как же нам... погоди, ведь девчонки что-то там собирали утром, складывали в сумку, чтобы взять с собой. Где эта сумка? Я перегнулся через переднее сиденье и пошарил на полу – точно, вон она. Смотри, Илай, тут есть термос. Ну-ка, что там внутри? Я отвинтил крышку и понюхал: пахло бергамотом. Будешь пить? Он не стал заставлять себя упрашивать, и я налил ему чаю и наблюдал, сам оттаивая сердцем, с каким благодарным видом он принимает у меня картонный стаканчик, обхватывает его своими израненными ладонями, обжигает губы и морщится. Что бы мы делали без женщин? – шутливо спрашиваю я его и наливаю чуть-чуть себе, хотя не люблю ароматизированный чай, просто мне хочется занять чем-то руки и сидеть так с ним долго-долго, не думая о том, что где-то в его комнате спрятан нож, который я не стану искать, как бы сильно мне этого ни хотелось.

7

Единственным местом в нашем доме, куда никто никогда не заглядывал, было пространство под верандой, которое мы называли подвалом. Строго говоря, это название неточное: настоящий подвал находится в цоколе дома – темное сырое чрево, пронизанное кишками отопительных труб. Под верандой свободного места гораздо больше, и прежние хозяева использовали этот закуток с деревянными стенами как склад. Там до сих пор валялись какие-то доски, которые они поленились выбросить, прежде чем съехать. Мы, в свою очередь, внесли свою лепту и за три года перетаскали в этот подпол всё, что казалось потенциально нужным, но мозолило глаза в нашем чистеньком жилище: картонные коробки, оставшиеся от переезда, Сонины потертые сёдла, шезлонги, в которых мы каждое лето собирались позагорать, но вечно забывали о них, и тому подобный хлам. Именно от него я и надеялся избавиться, полагая, что подросток будет более эффективным помощником, чем две женщины. Я воображал, как мы вынесем весь мусор, накупим инструментов и краски и наведем порядок. Вечером того же дня, когда мы ездили к Бадди, я с трудом отодвинул шпингалет на двери, ведущей с заднего двора под веранду, и, пригнув голову, вошел внутрь. Фонарик Соня купила буквально накануне – прежде мы по старинке обходились свечами. Голубоватый луч озарил предсказуемое безобразие на переднем плане, а вслед за этим – неожиданные и оттого вдвойне неприятные детали: густо затканные паутиной углы со стороны дома; изъеденные гнилью балки в той части подпола, куда достигала дождевая вода, просачиваясь между досками веранды. Я понятия не имел, что с этим делать. Очевидно, балки надо было менять, пока всё не рухнуло к чертям, но задачи такого рода я мог решать только умозрительно. Проще всего было бы найти рукастого мастера, заплатить ему, и дело с концом. С другой стороны, такую науку можно освоить и самому. Я пообещал себе, что завтра, на свежую голову, залезу в интернет и разберусь, что к чему.

А ночью мне приснился сон.

В художественной литературе (как, наверное, и в кино, в котором я не большой специалист) сновидения – один из способов сказать больше, чем позволяют рамки, в каковых писатель оказывается по воле обстоятельств либо по собственной прихоти. Вы без труда вспомните хотя бы один пример, где сон героя – обычно сюрреалистический чуть более, чем полностью – вторгается в повествование, во всех отношениях реалистичное и даже бравирующее этим: тщательно выверенными деталями, глубиной погружения в эпоху, и так далее. Сон-метафора, сон-притча – рассказ в рассказе, один из древнейших приемов в литературе. Немногие поднимаются выше, превращая сон из матрешки в точно подогнанную деталь мозаики, где он сменяется явью и снова приходит ей на смену, оставляя вас в финале рассказа потрясенным и одураченным. Наберите в своем браузере «Эшер день и ночь» – прямо сейчас, на любом языке, и вы поймете, о чем я говорю. «Ночью, лицом кверху» – такая же гипнотическая мозаика-метаморфоза, только переданная языком литературы, а не графики. Вот сколько может рассказать нам сон книжного героя.

В действительности же сновидения – одновременно и проще, и сложнее. Все мы в общих чертах представляем себе работу человеческого мозга, который никогда не спит, неустанно поддерживая наши бренные тела. По ночам, когда сознание перестает нагружать мозг всякой фигней, он может заняться пережевыванием информации, которой наглотался за день. Этим разумным объяснением я и пытался успокоить себя на следующее утро, потому что сон меня, признаться, напугал.

Я снова был в подвале под верандой. Стены у него почему-то оказались обшиты кафельной плиткой, будто мы уже сделали там ремонт. Ледяной пол обжигал мои босые ступни. В воздухе при этом висел густой пар, сквозь который проступало нагромождение угловатых предметов вроде тех, что я видел в реальности несколькими часами ранее: лежаки, коробки, доски. Прогнившие балки тоже были на месте, как и паутина, скрывавшая надпись на стене. Я силился заглянуть сбоку, чтобы прочитать ее: мне было противно дотрагиваться до белесой кисеи, липкой даже на вид, – но не мог разобрать ни буквы. На полу стояла открытая банка с краской, из нее торчала деревянная... нет, не палка и не ручка кисти, а просто длинная тонкая щепа с острым концом. Я опасливо – как бы не занозить ладонь – взялся за нее и потянул, чтобы посмотреть, какого цвета краска. Меня удивило, что цвета будто бы нет вовсе; я поднес ее поближе к глазам, и с ее конца сорвалась и упала на другую мою руку водянистая капля, и я завизжал женским голосом и отбросил палку в сторону, но было поздно: всё мое тело уже было забрызгано слизью, я стоял голый посреди подвала, совершенно один и в то же время окруженный невидимой и беззвучной толпой.

Я рывком сел в кровати: сердце частило как ненормальное, ноги замерзли – одеяло сбилось набок, а на лбу выступил пот. Было тихо, Дара безмятежно спала. Луна светила сквозь полупрозрачные зимние шторы. Я на цыпочках прокрался в ванную и выпил воды из-под крана. Полежал, борясь со сном: иногда кошмары возвращаются, стоит только снова задремать. Я прочел «Аве Мария» и вскоре провалился в забытье, по-прежнему тягостное, но хотя бы без сновидений.

Не надо быть психологом, чтобы разгадать подтекст этой сценки, слепленной моим подсознанием из страхов и воспоминаний. Меня смущала лишь та небрежная легкость, с которой были увязаны вместе два разнородных элемента: моя детская травма и мотив ножа. О нем я думал накануне, хоть и пытался себе это запретить. К чему теперь рефлексировать на тему собственной беспечности, с которой я вручил Илаю нож на второй день нашего знакомства, предложив помочь мне на кухне? Мысли об этом, очевидно, и привели, через цепочку ассоциаций, к увиденной в каком-то ужастике кровавой надписи на стене. Неважно, что мой мозг заменил одну телесную жидкость на другую – в конце концов, у него было полное право сделать это, а эффект получился гораздо сильнее. В этом сне не было ни крови, ни ножа, но я был уверен, что он связан с Илаем, что буквы на стене выведены его округлым почерком. Знать бы только, что там написано – «Пидор» или что-нибудь еще?

Вывод из этого был только один: моё подсознание боится Илая.

Внезапно мне захотелось, чтобы Кикка нагадала мою судьбу. В детстве я любил, когда она, в цветастой юбке и с браслетами на босых ногах, забиралась на диван в гостиной и раскладывала своих королей и королев. Я просил ее погадать и с замиранием сердца наблюдал, как она колдует: хмурится и бормочет себе под нос, с серьезным видом слюнит палец, прежде чем перевернуть карту, а затем, понизив голос, говорит о брюнетке на перекрестке дорог и о блондине в казенном доме. Я свято верил всему, что она мне пророчила. Повзрослев, я начал смотреть свысока на её увлечение оккультизмом, восточной философией и Камасутрой. И вот я снова маленький, и мне хочется, чтобы кто-то заглянул в моё будущее и дал совет, как поступить. Единственное дело, которое я был готов решить сам, касалось подвала. Я проверил, хорошо ли заперта дверь, и просто выкинул его из головы. Вот так: [звук щелчка пальцами – прим. ред.].

8

Наверное, всякий, кто в детстве притаскивал с улицы беспризорных котят или птенцов, выпавших из гнезда, сталкивался с тем видом разочарования, какое часто сопутствует добрым делам. Начнем с того, что птенца, принесенного вами домой, ждет неминуемая смерть, поэтому десять раз подумайте, прежде чем его спасать. Что же касается млекопитающих – у того единственного котенка, которого пригрела моя сердобольная сестра, обнаружились глисты и блохи, поэтому всё закончилось очень быстро, и в дальнейшем мама пресекала на корню любую благотворительность такого рода. Тем не менее, я могу представить – хотя бы по Сониным рассказам – как непросто быть человеком, взвалившим на себя груз ответственности за живое существо с травмированной психикой. Вам, вероятно, кажется, что если дать бедняге кров и окружить его любовью, тут же случится чудо, и шрамы у него немедленно затянутся, и он будет вам по гроб жизни обязан, а сами вы будете купаться в своем великодушии. Фигушки. Мы обсуждали это и с Соней, и с Дарой, у которой была знакомая, усыновившая детей из российского приюта. С ее слов я знал, что детдомовские часто дают приемным родителям дрозда и не стоит ждать от них благодарности в краткосрочной перспективе. К этому я был готов, когда Илай поселился у нас. Однако время шло, а ничего не происходило. Не то что дрозда – вообще ничего.

Есть такой музыкальный стиль, называется минимализм. Как следует из определения, композиции в этом стиле строятся из простейших элементов, как из кубиков, и, будучи созданной по принципу архитектуры, такая музыка ей и уподобляется. Она стремится к совершенному покою, и хотя по-настоящему застыть ей не позволяют сами физические свойства звука, она способна весьма успешно мимикрировать под статичную. Слушать произведения в стиле минимализма или трудно, или решительно невозможно – во всяком случае, человеку моего темперамента. Но слушать их, безусловно, надо – хотя бы ради того, чтобы выйти за пределы своего уютного мирка и познать нечто новое. Волшебство минимализма – в том, что в нем есть внутреннее движение, метаморфозы, подобные эшеровским, но придется запастись терпением, чтобы заметить их. Мы так давно испорчены популярной музыкой, что разучились по-настоящему слушать. Я и сам был не лучше, хоть и делал вялые попытки вникать в записи, которые подсовывал мне Зак. И вот в один прекрасный день я принялся терзать свои уши очередной пьесой, где раз за разом повторялся всё тот же мелодический рисунок, и я начинал уже сходить с ума от этой монотонности, как вдруг что-то изменилось. А потом – еще раз, и еще: то добавлялась новая краска в текстуру звука, то мелодия слегка эволюционировала. В какой-то момент я осознал, что изменилось вообще всё, но когда это успело произойти, понять не мог.

Жизнь с Илаем была похожа на пьесу в стиле минимализма. Работу для него я нашел быстро: одной из нашей соседок нужна была помощь по уходу за садом, и она повесила объявление в местном паблике. Работа была несложной, но регулярной – подстригать траву, убирать мусор, чистить водостоки – и я поручился за мальчика, рассудив, что это ему будет под силу. Теперь он был занят несколько часов в неделю, а остальное время проводил с нами. В своей комнате он только ночевал, предпочитая ей уголок дивана в гостиной. Он устраивался там среди подушек и сидел всё с тем же неприкаянным видом, как в первые дни нашего знакомства. Если кто-то из нас вовлекал Илая в свои дела, он повиновался без звука, не проявляя при этом хоть сколько-нибудь заметного интереса. Он никогда не улыбался, на вопросы отвечал коротко или не отвечал вовсе, и я не мог понять, рад ли он вообще, что поселился у нас. Это обескураживало не меня одного. Соня, склонная по любому поводу лезть в интернет, нагуглила шизоидное расстройство личности и заявила, что видит у Илая практически все его характеристики. Какая чушь, сказал я, пробежав описание глазами; разве не помнишь, как он зарделся, аки девица, стоило один раз его похвалить? Я не стал выкладывать ей свой козырь – было и так ясно, что нет у него никакой эмоциональной холодности, всё он чувствует, и вид чужих пальцев в кастрюле с кипящим маслом наполняет его страхом, который сильнее, чем страх заговорить.

– Я думаю, – сказала Дара, – что тут такая же фигня, как у медведей. Вот собаки – социальные животные, они живут стаями, поэтому им важен язык тела, чтобы общаться. И лошади тоже социальные. А медведи нет, и самое опасное в медведе – это то, что у него на морде не написано, злится он или радуется. Ему просто незачем это показывать. Может, Илай потому и не улыбается, что там, где он жил, улыбаться было некому.

Я согласился, что в этом что-то есть. А потом я вспомнил минимализм и набрался терпения. Терпение, говорила Соня, и любовь – вот всё, что ей нужно было в первые месяцы общения с Бадди. Месяцы, Карл! А ты ждешь немедленной реакции от подростка, который резал свою собственную плоть.

Дни сменяли друг друга, музыка оставалась однообразной, и только тренированное ухо могло различить новые нотки. Как-то я спустился на первый этаж и увидел, что Илай сидит на кухонной стойке и ест чернику прямо из пластиковой коробочки. Я не стал делать ему замечания: пусть сидит, где хочет. Огляделся, якобы размышляя, чем бы перекусить. Илай придвинул мне коробку; теперь мы брали ягоды по очереди, не глядя друг на друга, хотя я стоял почти вплотную и моя голова была на одном уровне с его головой. Я выбирал черничины помельче и внезапно услышал: «Б-б-большие вкуснее». В ответ я только улыбнулся, и он добавил: «Возьми». Нет, сказал я, ешь лучше ты. Со стороны могло показаться, будто ничего не изменилось – мы всё так же угощались из одной коробки, только Илай больше не трогал самых крупных и сочных ягод. У меня на языке вертелось: девчонкам оставляешь? – но я знал, что он смутится.

Есть одна категория людей, которые прекрасно поймут, что я имею в виду, безо всяких метафор. Я говорю о родителях. Изо дня в день, медленно и неуклонно, вопящий кулек превращается в человека, но ощутить непрерывность этого процесса мы не способны. Мы видим только вехи – первую улыбку, первое слово – и они ошарашивают нас, одуревших от бесконечного дня сурка. Я испытал это, когда – «Как ты его назвал?» – изумленно переспросила Соня, и он повторил еле слышно, глядя в пол: «Мосс».

– Да, есть такое, – сказал я со смехом. – Ты, Дара, наверное, в курсе, что австралийцы все слова сокращают? Это чтобы мухи в рот не залетали. «Мосс». А и пусть, мне нравится.

Мне и правда было приятно – меня еще никто так не называл. Илай убрал из моего имени тот слог, что требует полуулыбки, и в его исполнении оно звучало серьезно и при этом нежно – как прикосновение бархатного растения, чье название ему омонимично[3]. Всякий раз, когда он меня окликал, с одной и той же робкой вопросительной интонацией, мою грудь сжимало чувство умиления, как в тот вечер, когда мы с ним впервые готовили. Я стал замечать, что он тенью следует за мной по всему дому – всё время на шаг позади, чтобы быстро спрятаться в случае чего. Если я уходил на второй этаж, он тоже поднимался и сидел у себя, а потом возвращался на диван, едва заскрипят ступени лестницы. Однажды я устроился в спальне немного поиграть. Окно было приоткрыто, и минут через десять в комнату просочился сигаретный дым. Я выглянул наружу: Илай стоял на балконе и курил, облокотившись на перила. Когда я вышел к нему, он посмотрел недоумевающе, но ничего не сказал. Протянул мне пачку, я взял сигарету, чтобы его не обидеть. Он выждал, прежде чем достать из кармана зажигалку; я догадался, что он проверяет, стану ли я прикуривать у него. Мне хотелось, чтобы он чувствовал себя в безопасности, и я не шевелился, изображая непонимание.

Я мог бы заполнить эту неловкую паузу очередным флэшбеком – начать с истории о моей первой сигарете, а она бы вывела меня куда-нибудь еще, к новым душераздирающим подробностям – но мне важно, чтобы вы ощутили именно паузу, пустоту, окутавшую нас. Мы стояли и курили, и совсем недавно этого было бы достаточно. Я умею молчать рядом с другими, но в тот момент мне нестерпимо хотелось, чтобы Илай заговорил. Что двигало тобой, когда ты выреза́л на своих ладонях новые линии судьбы, – желание заглушить боль? А может, чувство вины или стремление убедиться, что ты еще жив? Я теперь смотрю на тебя новыми глазами, Илай, и замечаю мелочи, которых не замечал прежде, – прости мне это уничижительное слово, которым я называю следы от сигаретных ожогов на твоих предплечьях. Пожалуйста, расскажи мне что-нибудь, поделись, тебе станет легче.

Мы курили, не произнося ни слова. Он перехватил мой взгляд и раскрыл обе ладони – послушно, как викторианская школьница, стоящая перед накрахмаленной грымзой с розгой. Меня смутила эта покорность, и я спросил: ты всё еще режешь себя? Он сказал: «Нет» – и больше ничего, но мне чудились призвуки этого «нет», витавшие вокруг, как сигаретный дым: пока что нет; или: нет, мне это больше не нужно, у меня ведь теперь всё хорошо, Мосс, мы же теперь вместе.

9

Дара сдала на права еще в мае – сдала с первой попытки, чем я гордился не меньше своей ученицы. Она начала уже присматриваться к подержанным машинам, но я сказал: бери мою, я все равно редко езжу. Теперь её география в качестве собачьего инструктора существенно расширилась, она могла брать больше клиентов и дома стала появляться реже. Я поймал себя на том, что скучаю по нашим летним прогулкам в парке. Давай-ка свозим Локи размяться, предложил я, – по ту сторону магистрали полно места, где ему побегать. Наша долина в своей северной части выполаживается и дичает, распахиваясь в обе стороны двумя широкими безлесными берегами. Ручей цвета бетона, густо заштрихованный тенями от тростников, разливается в этом месте цепочкой озер, где живут цапли. Даже линии электропередач не мозолят тут глаза, и кажется, что мы далеко-далеко за городом и шагаем неспешно по бескрайнему зеленому полю. Мальчишкой я бы излазил тут всё, и восторг Локи, одуревшего от такой свободы, был мне понятен. Гуляя привычными маршрутами с Дарой или с хозяевами, он развлекался тем, что читал новости и объявления в собачьей ежедневной газете и, задирая ногу, бесхитростно добавлял к ним свои комментарии. А здесь, в полях, царили другие авторы: лисы, кролики – и пёс принимался метаться, нюхать там и сям, следуя за сюжетом с таким увлечением, будто это был закрученный детектив. Ближе к озёрам стилистика менялась: в тростниковых зарослях жили валаби, пахнущие тревожно и остро. Локи не решался сунуться к ним – чтобы их познать, надо было углубиться в дебри, подобные творениям модернистов. Обогнув озеро, мы взбирались на холм с другой стороны и возвращались к машине по улицам, на которые я прежде не забредал. Было солнечно, но уши у меня зябли, а Дара была в забавной шапке, и, наверное, поэтому разноцветное белье, развешанное на чьей-то веранде, напоминало мне буддистские флажки на фоне заснеженных гор. А во дворе напротив – бело-голубая Дева Мария в помутневшем футляре, и рядом в кресле – женская фигура в черном. Толстый кот у нее на коленях почуял нас, выгнул спину, и Локи басовито гавкнул в ответ. Mi scusi per il disturbo, signora, сказал я, мысленно посетовав, что не могу выразиться как-нибудь поизящнее. Она отозвалась скрипучим голосом, обратив ко мне морщинистое лицо. Локи всё еще нервничал, и мы пошли дальше. Как ты узнал, что она итальянка? – спросила Дара. Ну как же, в этом городе ткни пальцем в католика – попадешь в итальянца. Тем более в северных районах. А что она тебе сказала? «Ничего страшного, дорогой». Только это звучало красивее, я так не умею. Понимаю, кивнула Дара, в русском тоже полно оттенков, которых не переведешь на английский. Много всяких суффиксов, и бабушка эта назвала бы тебя «сынок», а меня муж когда-то звал Дарёнка, это из Бажова, как тебе объяснить, ну вот будто бы ты герой сказки. Ха, ответил я, рассказывай мне про суффиксы, их в итальянском столько, что я даже не все знаю. А ты по ним скучаешь? Я задумался: родной язык на то и родной, что он тебе впору, в нем всего хватает. Мы в детстве, бывало, присобачивали всякие «ино» и «элло» к английским словам, но это был домашний, свойский язык. Хотя я до сих пор так иногда делаю в шутку.

Я гулял бы так часами: приятно было болтать с ней и никуда не спешить, даже если Сони не было дома. Я убедил себя и других, что коль скоро Илай живет у нас на правах своего, надо доверять ему, и пусть у него будет ключ, чтоб не сидел под дверью, когда придет с работы. Соня первое время мелочно ворчала: гляди, недосчитаемся потом чего-нибудь – но Илай сделал обратное и в один из дней, вернувшись домой, водрузил на кухонную стойку банку мёда. У вас не было, тихо заметил он, будучи прижат к стенке. А это, по-твоему, что? – Соня открыла шкаф. У вас другой. Скажи, пожалуйста, еще и мёд ему не тот. У нее был повод обижаться: именно в те дни, когда ужин готовила она, Илай чаще всего изображал отсутствие аппетита. Соня была убеждена, что подросток, полгода сидевший на китайской лапше, будет жрать всё, что не приколочено, и разборчивость его считала капризами. Я же понимал его как никто другой, хоть и старался не вмешиваться: Дара всегда была начеку и мягко гасила конфликты в зародыше, скармливая мальчику что-нибудь из заначек взамен отвергнутой им здоровой пищи. К слову, Дарину стряпню он ел на ура, особенно сочные мясные пироги, которые она лепила в форме юрты и запекала в духовке. Вы можете подумать, что мы тут все такие кулинарные эстеты и не вылезаем с кухни, но это не так: бывало, мы просто заказывали на дом пиццу или суши, а то и вовсе обходились полуфабрикатами. Сам я ужины готовил редко, дожидаясь повода или настроения. А тут как раз подвернулась неплохая баранина, и я решил сделать рагу. Поможешь? – обратился я к Илаю. Тот не без охоты покинул диван, уточнил: принести розмарин? – и мне сделалось тепло на душе. Было даже жалко говорить ему, что не нужно, мы будем сегодня класть другие травы, а еще – много-много помидоров, потому что моя родня – с юга Италии. Я не могу есть помидоры, сказал Илай, я от них чешусь. Еще один аллергик в доме, вздохнул я. Что же мне с тобой делать? Ладно, посмотрим – может, от тушеных ничего и не будет. Я поставил его к плите, а сам принялся резать овощи. В процессе готовки я обычно молчу: звуки собственной речи почему-то меня отвлекают. Стоя к мальчику спиной, я пытался угадать, как он меня окликнет, если понадобится – по имени он меня тогда еще не называл. Я ждал и ждал, и внезапно – «М-можно спросить?» Конечно, спрашивай. Почему ты издаешь смешные звуки, там, наверху? Я издаю звуки?.. Ах да, это называется голосовая зарядка, Илай, чтобы разогреть связки – ну вот как спортсмены разогревают мышцы. Связки тоже можно повредить, если обращаться с ними как попало, – следи, пожалуйста, за мясом, надо переворачивать каждый кусочек, чтобы подрумянился. Я играю в радиоспектаклях и еще книжки озвучиваю – знаешь, аудиокниги. Слушал когда-нибудь? Нет, сказал Илай, старательно орудуя щипцами, а что за книжки? Я на пару секунд завис, пытаясь выбрать из своего послужного списка что-нибудь, что мог бы ему предложить. Многие тебе, наверное, будет скучно слушать, но я, кажется, знаю – я точно знаю, что тебе понравится, как же мне раньше не пришло это в голову, я стоял к нему спиной и улыбался во весь рот, как же я сразу не догадался, на кого ты похож, Илай.

10

Я мечтал озвучить Багиру, как другие мечтают сыграть Гамлета. В детстве я, разумеется, смотрел диснеевский мультик, и пластинка с песнями из него у меня тоже была. Но так вышло, что книжку я прочитал раньше – вернее, ее прочитала мне мама. Поэтому в моей голове голос Багиры звучал иначе. Дело тут не в том, что я представлял ее женщиной – как, скажем, в русском переводе. К слову, этот вариант мультика я тоже потом посмотрел, испытав когнитивный диссонанс, но отметив при этом, что интонации там пойманы верно. Пантера – это такая большая кошка, объяснила мне мама. А кошка – всегда текучая, бархатная; в самом мужественном коте есть балетная грация, а в любом балете, даже в «Спартаке», мужчина всегда немножечко... амбивалентен, давайте скажем так. И вот этого оттенка я не слышал ни у одного из актеров, которые когда-либо играли Багиру. Не поймите меня превратно: я не настаиваю, что этот персонаж должен разговаривать, как педик, но что-то кошачье ему необходимо. Послушайте «Петю и волка», где роль кота исполняет кларнет, и сравните его вкрадчивые модуляции со звучанием твердого шершавого баритона, которому обычно поручают роль Багиры. Я страдал от несовершенства мира, где нет места правильной постановке «Книги джунглей», пока в один прекрасный день не обнаружил, что новозеландская радиостанция будет записывать аудиоверсию сказок Киплинга. Это произошло еще до того, как радиотеатр снова начал входить в моду – а я-то помню, детишечки, как было в старые времена, и своего первого Муми-папу я сыграл, когда вы еще не родились. Так что резюме у меня было внушительное, и роль я получил, и получил удовольствие от своего первого и последнего визита в страну Большого белого облака, хоть я и ненавижу летать. А главное – я восстановил справедливость.

Не пройдет и месяца, как мне аукнется наш разговор за приготовлением бараньего рагу. «Мосс, скажи, как Багира», – и полуоткрытый от восторга рот, как у пятилетнего: он словно не мог поверить, что перед ним – всё тот же старый добрый Морис. А пока Илай тихо унес в свою норку файл, который я закачал ему в телефон, и подаренные мною же наушники. Он в тот день впервые сказал «спасибо», и это была очередная веха для всех нас. Слушал он, видимо, по ночам, лежа в кровати – днем я редко замечал его с телефоном. Он не листал социальных сетей, не смотрел видеороликов и не играл в игры – во всяком случае, при нас. Когда он сидел на диване с отсутствующим видом, мне думалось, что он относится к тем людям, кого перегружает информационный поток, и ему нужно время, чтобы побыть наедине со своими мыслями. А вот о чем он думал – я мог только догадываться.

Наступил август – время, когда весна в наших широтах вовсю заявляет о себе, но дни пока что остаются холодными, и надо напяливать колючий свитер, чтобы поработать в палисаднике, который требовал внимания именно зимой. У нас там, если вы помните, растут ползучие суккуленты: неприхотливые, но очень эффектные в сезон цветения. Зимой они дремлют, и этим пользуются сорняки, прорастая сквозь плотный пружинистый ковер подобно метастазам. Я всегда отдавал себе отчет, что я такой же перфекционист, как мой отец, поэтому старался не надрываться сверх меры: в конце концов, мир не рухнет оттого, что я лишний раз не поработаю в саду. Но та быстрота, с которой сорняки брали надо мной верх, меня неприятно ошеломляла, и я, кряхтя, снова принимался за дело. От гербицида тут больше вреда, чем пользы, приходится очень аккуратно пропалывать каждый квадратный сантиметр вручную. Через полчаса я совершенно измучился, и когда Илай вышел, чтобы заглянуть в почтовый ящик, я спросил, не хочет ли он мне помочь.

– Не особо, – ответил он и для верности засунул руки в карманы джинсов.

– Понимаю, – согласился я покладисто. – Тебе небось эти сорняки на работе уже поперек горла.

Я приведу вам этот разговор так, как я его запомнил, старясь соблюсти не букву, но дух. К тому моменту мы уже привыкли, что Илай заикается, и не придавали этому значения, а он, в свою очередь, чувствовал себя увереннее и стал больше говорить. Поэтому я не буду пытаться и дальше воспроизводить эту особенность его речи – просто помните о ней до поры до времени.

– Это бессмысленно, то, что ты делаешь, – сказал Илай, не меняя позы.

– Почему?

– Они снова вырастут.

– А я снова их выдерну.

– И в чем смысл?

– В том, чтобы на этом газоне росло именно то, что я хочу, а не что попало, – сказал я, начиная терять терпение.

– А чем тебе не нравятся сорняки?

– Хотя бы тем, что они уродские. А культурные растения красивые.

Не отрывая рук от бедер, он пересек бетонный двор своей походкой манекенщицы, присел на корточки и всмотрелся в переплетение мясистых серовато-зеленых листьев, сквозь которые торчали стебельки другого оттенка, тонкие и отвратительные, как тараканьи усики, выглядывающие из-под плинтуса.

– Эти уродские. А вот эти нет, – он тронул пальцем разлапистый листик на длинной ножке. – У них потом будут цветочки, желтые такие.

– Это ты на работе насобачился?

Он покачал головой.

– У вас дома был сад?

– У деда.

Я притих, точно боялся спугнуть черного какаду, присевшего на перила балкона: одно неловкое слово – и Илай захлопнется, и я опять ничегошеньки о нем не узнаю.

– Твой дед разрешал сорнякам расти, как им вздумается?

– Нет, он их полол, вот как ты сейчас.

– И ты ему говорил то же, что говоришь мне?

– Угу.

Сколько ему было, когда он жил с дедом, – двенадцать, тринадцать? Да, самый возраст, чтобы на всё иметь свое мнение.

– Ладно, – сказал я, – сдаюсь. Но помяни мое слово: когда в ноябре вся эта культурная красота зацветет – ты запоешь по-другому.

– Так я тут до ноября?

– Как сам захочешь. Мы ведь тебя не держим.

Он ничего не сказал. Поднялся по лестнице к почтовому ящику и вернулся в дом, оставив меня ругать свой длинный язык на чем свет стоит. Я ведь совсем не то имел в виду, но теперь поди извинись, он опять будет зыркать исподлобья и молчать как рыба об лед. Воспитатель из меня такой же, как садовник, что тут поделаешь.

Если бы я знал его в мои шестнадцать лет, всё было бы иначе. Я бы завидовал его светлой коже и прямой спине, его спокойствию и терпеливости. Мы дружили бы. Я научил бы его без запинки ругаться на двух языках и отвечать ударом на удар. А что мне делать с ним сейчас? Упиваться своим великодушием, воображать, будто мы заменим ему любящую семью? Чушь собачья. На следующий год он поступит в какой-нибудь техникум, найдет себе подружку – Маугли должен уйти к людям рано или поздно. А ты, Морис, останешься с дырой в сердце, через которую будет сквозить пустота, необъятная и холодная, как космос.

Спустя несколько дней я был дома один и разгружал посудомойку, когда наверху хлопнула парадная дверь. Над головой протопали шаги, в ванной открыли кран. Я продолжал греметь посудой, и чуть погодя Илай спустился.

– Гляди, – сказал он. – Сорняк. Помнишь?

Я обернулся – он держал в руке маленький желтый цветок на длинном стебельке.

– И правда симпатичный.

– Он красивый. Его нельзя потрогать вот так, – он потер пальцы друг о друга. – Только вот так.

Илай провел цветком по своим губам и передал его мне.

– Попробуй.

Я послушно дотронулся до крошечного, меньше ногтя, лепестка – тот и в самом деле был неразличим на ощупь, подушечки моих пальцев с мозолями от струн оказались нечувствительны к прикосновению столь нежной материи. А вот губам сделалось щекотно, и я невольно улыбнулся.

– Да, – я протянул ему цветок. – Ты прав, надо же.

– Оставь себе.

С этими словами он ушел, не дав мне опомниться. Я повертел в пальцах скромное растеньице, чьих сородичей выпалывал сотнями в предыдущие зимы; взял из посудомойки стакан, наполнил водой и поставил в него цветок. Стакан я отнес к себе в студию, потому что только в эту комнату Илай не мог заглянуть через окно.

11

Солнце вставало всё раньше, и мне самому было веселей вставать и заводить новый день, как заводят тесто или часы. Выйдя из ванной, я стучал в дверь Илая, который по утрам дрых как сурок, а потом обижался, что мы завтракали без него: в нашем доме отстающих не ждали. Я раздвигал шторы на первом этаже, накрывал на стол и варил кофе. Дара пила черный и без сахара, Соня оставалась верна безлактозному молоку. Илай делал себе какао в каких-то диких, но всегда неизменных пропорциях. Добавлял туда две ложки мёда и долго сидел над чашкой, облокотившись на стол, тер глаза и ерошил свои вечно растрепанные волосы. «Подстричь тебя, что ли?» – говорила Соня, но он только хмурился и дергал головой, когда она протягивала руку. «Давай тогда ухо проколем, будет красиво. Зайди как-нибудь к нам в салон». Он мрачнел еще сильнее, и я пинал Соню под столом: оставь парня в покое, не видишь, он и так страдает? Опять расковырял себе весь подбородок, ну хоть этим его не стыдят. Как многие застенчивые подростки, он считал себя непривлекательным – во всяком случае, я сделал такой вывод, когда на Сонино безобидное замечание «Не хмурься, останутся морщины на всю жизнь» – он ответил с неожиданной грубостью: «Кому какое дело?»

«Уберешь со стола?» – обращался я к нему после завтрака. «Хорошо», – отвечал Илай, мне казалось, ему приятно, что у него есть свои обязанности. Я чувствовал спиной его взгляд, когда уходил на утреннюю прогулку. Мне нравилось бродить в одиночестве: я любил помолчать и подумать, а мой темп ходьбы был не всякому под силу. На вылазки с Локи мы тоже не приглашали мальчика, но по другой причине.

Это выяснилось случайно. Дара пришла однажды домой с перевязанным пальцем. Я пошутил: производственная травма? Меня всегда удивляло, как она ухитряется работать с собаками и избегать покусов. Она объясняла, что собаки, если они психически здоровые, никогда не нападают без предупреждения. Другое дело, что люди не распознают сигналов, которые отчаянно транслирует собака, загнанная в угол. Меня бы уже десять раз съели, говорила Дара, но я же не зря оттрубила год в местном ПТУ, а потом почти столько же на тренерских курсах. А палец – это щенок покусал. Щенята же учатся всему, как дети. Сперва не понимают, что другому больно, если цапнуть со всей дури. А когда заорешь благим матом и прервешь игру – до них доходит. Взрослые-то, конечно, кусают понарошку.

– Взрослые очень больно кусают, – вмешался Илай негромким, но твердым голосом. – И ни за что.

Я украдкой наблюдал за ним, не вступая в разговор: по его лицу было видно, что Дарин авторитет в собачьем вопросе он ставит под сомнение – так бывает, когда теория не совпадает с твоим личным опытом. Ты просто не знал, мягко сказала Дара, она наверняка показывала тебе, что ей не нравится: зевала, отворачивалась или сверкала белками глаз. Ты не виноват, что не знал. Но и она не виновата тоже.

Разговор произвел на мальчика сильное впечатление: он ушел, не сказав больше ни слова, и отсиживался у себя наверху, пока мы не начали его искать – до того непривычно было, что Илай дома, но не рядом с кем-то из нас. Нет, я лукавлю, правильней будет «не рядом со мной», ведь именно там, в радиусе пары метров от меня, он проводил большую часть времени. Обычно он ничем не обнаруживал своего присутствия, хотя я знал, что он слушает из-за двери, как я играю или работаю. Если же в моей спальне было тихо, он мог пройти по балкону и заглянуть через окно. Когда я увидел его лицо, прижатое к стеклу и обрамленное щитками ладоней, в самый первый раз, я смутился. Ничего предосудительного я не делал, просто валялся и слушал музыку в наушниках, но со стороны это может выглядеть чересчур экспрессивно.

– Ты что-то хотел? – спросил я, открыв балконную дверь.

Он смутился и помотал головой.

– Ну ладно, – я пожал плечами; потом добавил из коммуникабельности: – Можешь зайти, если интересно.

Ему было интересно. Он огляделся, задержал взгляд на моих аудиофильских наушниках, лежавших на кровати. Потом изучил галерею портретов на стене и спросил, что это такое.

– А это паучки, называются Maratus. Тут они увеличены раз, наверное, в тысячу. Раньше их никто не замечал – бегает какая-то мелюзга под ногами, они везде водятся, и в лесу, и даже у нас дома. А недавно один любознательный ученый стал их снимать и выкладывать в интернет – тут-то все и офигели.

– Пауки? – переспросил он недоверчиво. – Такие разукрашенные?

– А представь, что они еще и танцуют.

На эту деталь он никак не отреагировал, но фотографии разглядывал долго: флюоресцирующие павлиньи цвета их брюшек и впрямь казались неестественными, они же из фильма про инопланетян, эти маратусы с четырьмя любопытными глазенками в ряд, Мосс просто выдумывает, он ужасно странный с этими его звуками, с его непонятными словами – спайдерелло, так он их назвал. И повесил на стену, как вешают фотки родичей и всякие картины.

– Ты странный, – сказал Илай.

– Уж какой есть.

Да, но я ведь начал рассказывать про собак. В конце августа у одной из наших соседок был день рождения, и она любила праздновать его прямо в парке, куда выходил и их задний двор. У нее были две австралийские овчарки, и она выпускала их побегать в тихий час перед закатом. В свой день рождения она вместе с мужем выносила из дома раскладной стол и кресла, открывала пару бутылок вина, и уголок парка около их забора постепенно заполнялся народом. Многие собачники приходили туда ежедневно, все уже знали друг друга, и я знал всех, и день рождения знакомой точно не мог пропустить. Мы с Соней в предыдущие два года пекли для нее торт и не стали изменять традиции. Ты ведь пойдешь с нами, Илай? Там будут собаки, но они все дружелюбные, зуб даю. В худшем случае, Дара тебя защитит. Нет, сказал Илай, не пойду. Он не слез со своего дивана, чтобы взглянуть на торт, и вообще надулся до такой степени, что Дара сказала: знаете, ребята, сходите лучше вдвоем – это все-таки ваши знакомые, а собак я и так вижу каждый день. Я пока приберусь на кухне, мне правда не хочется никуда тащиться. Не надо ему потакать, сказал я шепотом, пусть привыкает. Дара только отмахнулась: у нее были свои взгляды на воспитание. Мы с Соней собрались и ушли – на часок, не больше. Было ветрено, но тепло, и трава успела подсохнуть за день, так что мы разместились на лужайке с относительным комфортом и болтали обо всем на свете с новыми и старыми знакомыми, среди которых оказался польский иммигрант – молекулярный биолог, работающий над созданием нового лекарства от рака. Мы торчали в парке до тех пор, пока сумерки не стерли очертания долины, и домой вернулись уже впотьмах. В нижней гостиной горел торшер – видимо, Дара закончила дела и ушла наверх, оставив нам путеводный маячок. Илай всё так же сидел в своих подушках. Не скучали? – спросил я весело. Он не ответил, закусив губу и глядя в сторону. Все-таки поссорились, понял я, но не стал ничего говорить, а сразу поднялся в спальню, где Дара стояла ко мне спиной и смотрела в темное окно. Я подошел, и она сказала: прости меня, Морис. Сама не знаю, как так получилось. Прости.

В литературе есть понятие всевидящего автора – когда-то это был самый популярный способ описывать перипетии сюжета: вроде бы отстраненно, от третьего лица, но в то же время не ограничиваясь лишь тем знанием, каким может обладать простой наблюдатель. Потом это сделалось немодно, любимцем публики стал рассказчик, и в особенности рассказчик ненадежный – то есть тот, кто, неосознанно или намеренно, искажает картину происходящего. Я стараюсь быть надежным, но и мне приходится воссоздавать детали этой истории, опираясь на слова других ее участников. Пожелай я ввести в этом эпизоде всевидящего автора, мне не смогли бы помочь все технические чудеса света. Даже если бы наша нижняя гостиная была нашпигована камерами слежения, вы бы увидели лишь две человеческие фигуры, сходящиеся и расходящиеся в пространстве. Вы не услышали бы их дыхания, не прочли бы мыслей. У меня нет выбора, я должен довериться сейчас другому рассказчику – которому, впрочем, незачем меня обманывать.

Когда мы с Соней ушли, она включила музыку – она часто так делала, занимаясь хозяйством, просто запускала плейлист в телефоне, ей не мешало дурацкое качество синезубого динамика на тумбочке у окна. Она напевала и пританцовывала, пока загружала посудомойку и вытирала столешницы. На душе было легко. Она закончила уборку с первыми тактами своей любимой песни: по стилю – меланхолическое танго в обрамлении джазовых аккордеонных пассажей, по содержанию – печальная сказка, исполненная задушевным альтом на языке, которого Дара не знала, но который постоянно слышала в городе, где выросла. Она подошла к дивану и шутливо протянула Илаю руку, а он принял эту руку, поднялся ей навстречу и, приобняв за спину, повел – негнущийся и напряженный, но повел – явно без выучки, на одном чутье, на ощущении музыки, услышанной им впервые. А потом она отпустила его пальцы, а он прижал свою ладонь к ее ладони, и ей стало шестнадцать.

Ах, Дара, Дара, вот уж что я понимаю как никто другой: два подростка, удивленная встреча рук, жар на щеках – ничего этого не было в Дариной жизни, а было только у Шекспира, у Дзефирелли. Как же можно корить ее за то, что она позволила этому несбывшемуся запоздало настичь себя, уступила мягким, но настойчивым прикосновениям, от которых кружилась голова? Вот что бывает, когда не целуешь женщину. Подумал ли я хоть раз, насколько ей самой нужен наш целомудренный союз? Она лишь кротко молчала, не попрекая меня даже взглядом. Нет, это ты прости, сказал я. А она повторяла: он был совсем другим – не знаю, как объяснить – взрослым? И он улыбался, представляешь? Он такой красивый, когда улыбается. Она говорила и говорила, а я думал о том, что я эгоист, а еще – что я должен увидеть это своими глазами.

Загрузка...