43 Впоследствии он принес покаяние, и рукопись его — высшего интереса, послужила мне к дальнейшим открытиям и пр., когда я был председателем скопческой комиссии с 1843 по 1852 г.


44 В. П. Горчаков: «Это было в 1822 году составлено и прочитано на квартире Пущина».


45 Валет червей преподносит в дар королю сердец.


46 Надо полагать, что это так и было передано в Петербург, ибо Иван Васильевич получил от князя П. М. Волконского сообщение, что государю такое костюмирование не было приятно.


47 Отчужденность.


48 С Сикаром Пушкин познакомился, или, лучше сказать, только раза два виделся, в Кишиневе, в 1821 г., когда первый приезжал покупать в Бессарабии имение. Сикар особенно полюбил Александра Сергеевича. Этот почтенный негоциант погиб безвестно; по заключении Адрианопольского мира он сел на корабль и отправился в Константинополь. Корабль погиб, где и как — не узнано; младший брат его остался в Одессе.


49 Все дамы описаны в том же роде, как, например: «Мадам Ризнич с римским носом, // С русской ж<…> Рено» и т. д. Ризнич один из первых негоциантов, особенно ласкаемый графом, по смерти здесь упоминаемой жены своей скоро женился на дочери Швейковского из Киева (на другой сестре впоследствии женился граф Потоцкий, тульчинский, и она-то была причиной его погибели). Старик Рено, во втором браке с молодой француженкой, очень дородной, о которой Пушкин и говорит. Сын Рено, Осип, в штате графа, был тогда директором театра. Все это было близко и к графу и к графине, которая также не была пощажена.


50 Я не мог отыскать их у себя: вероятно, кому-нибудь были отданы и не возвращены. Полагаю, что они есть у В. П. Горчакова. Сколько помню, в них находились следующие выражения: «Полу-милорд, полу-герой, полу-купец, полу-подлец, и есть надежда, что будет полным наконец». Кажется, было еще что-то, не помню, как все это было расположено, но помню положительно, что начиналось: «полу-милорд» и оканчивалось «и будет полным наконец». Пушкин заверял меня, что стихи эти написаны не были, но как-то раза два или три им были повторены и так попали на бумагу.


В. П. Горчаков: «Не самолюбие, которое нельзя же смешивать с чувством собственного достоинства, с первого дня представления Пушкина гр. Воронцову уже поселило в Пушкине нерасположение к графу, а далее совокупность различных выходок графа, наведенного другими врагами Пушкина, зажгли эту яркую надпись к портрету — подробности этих отношений есть в дневнике моем».


51 И после этого «здоровья» он, хотя и реже, но продолжал бывать, но уж с обеих сторон была видимая сдержанность.


52 В. П. Горчаков: «Полно, не на кизяке ли готовили, тогда подобная заботливость стоит награды, ибо иначе бы, пожалуй, новый властелин остался бы без обеда…»


53 В. П. Горчаков: «Да Пушкин не любил заискивания, и в этом отношении у него были чувства самые тонкие».


54 Однажды, когда мы проходили мимо дома Стамати, этот сидел на крыльце; поклонившись, мы обменялись несколькими словами, не останавливаясь; но спутник мой пожелал, чтобы я завел его посмотреть Анакреона, поставленного в честь Свиньину. Я остановился и отнесся с какою-то речью к Стамати, он поспешил пригласить нас. Мы сели на крыльце же, прохлаждаясь тотчас поданной дульчецей. Чтобы скорей окончить посещение, я просил Стамати показать Пушкину свой садик с обелиском, что тотчас и было исполнено. Хозяин был в восхищении от посещения его Пушкиным и пригласил нас на другой день обедать, но спутник мой под вымышленным предлогом отложил это до другого раза. На вопрос мой, когда мы от него вышли, почему он отказался, тем более что Стамати хорошо угощает, Пушкин отвечал: «Что же толку в том: после обеда он непременно бы перевернул всю внутренность мою своею «Федрой»; он во что бы то ни стало хочет мне прочитать ее от доски до доски, а я не выдержал бы, чтобы не расхохотаться, что было бы невежливо у него в доме. Да и сестра его уж какая микстура!»


Действительно, она была очень невзрачна и с претензиями на ум и любезность. Пушкин часто встречал ее у Крупянской, с которой она была в дружбе.


П. И. ДОЛГОРУКОВ[349

]


35-й ГОД МОЕЙ ЖИЗНИ, ИЛИ ДВА ДНИ ВЁДРА НА 363 НЕНАСТЬЯ[350

]


(КИШИНЕВ 1822 ГОДА)


ГЕНВАРЯ 11

Сегодняшнее заседание прошло без большого шума. Обедал у Инзова. Во время стола слушали рассказы Пушкина, который не умолкал ни на минуту, пил беспрестанно вино и после стола дурачил нашего экзекутора. Жаль молодого человека. Он с дарованиями; но рассудок, кажется, никогда не будет иметь приличного ему места в сей пылкой головушке, а нравственности и требовать нечего. Может ли человек, отвергающий правила веры и общественного порядка, быть истинно добродетелен? — не думаю. Пушкин прислан сюда, просто сказать, жить под присмотром. Он перестал писать стихи, — но этого мало. Ему надобно было переделать себя и в отношении к осторожности, внушаемой настоящим положением, а это усилие, встречая беспрестанный отпор со стороны его свойства, живого и пылкого, едва ли когда ему, разве токмо по прошествии молодости, удастся. Вместо того чтобы прийти в себя и восчувствовать, сколько мало правила, им принятые, терпимы быть могут в обществе, он всегда готов у наместника, на улице, на площади всякому на свете доказать, что тот подлец, кто не желает перемены правительства в России. Любимый разговор его основан на ругательствах и насмешках, и самая даже любезность стягивается в ироническую улыбку.

18

Присутствовал в Комитете с Лановым, который сегодня не шумел и не бранился, — да и не на кого. Правитель канцелярии был вчера именинник и, видно, не выспался еще; секретарь один болен, а другой не приходил, и так мы с товарищем ни одной почти резолюции не подписали. Обедал у наместника. Пушкин, который за отъездом Орлова чаще стал ходить к Инзову, с нами же обедал и, по обыкновению своему, любезничал1.

28

Сегодня у наместника обедали два полковника здешней дивизии и разговор был о шанцах, редутах, ранцах и пр. и пр. Пушкин на днях выпустил стишки на моего товарища, и они уже пошли по рукам. Вот как он его ругает:



Бранись, ворчи, болван болванов2;


Ты не дождешься, друг мой Ланов,


Пощечин от руки моей.


Твоя торжественная рожа


На бабье гузно так похожа,


Что только просит киселей.

29

Принесли ко мне поутру печатную повестку от здешнего Библейского комитета с приглашением участвовать в сегодняшнем годовом собрании общества. Нетрудно было догадаться, что зов сей относился не к лицу моему, а к карману, который, по общему, часто ошибочному, предположению, нарочито широк должен быть у князей. Мне ехать туда не хотелось, но желание посмотреть на церемонию, на людей, послушать какие-нибудь речи, потолкаться между здешнею знатью зажгло, наконец, любопытство, и так как я притом рассчитывал, что десятью рублями на большой сходке легко можно будет отделаться, то и решился, послал за Манегою и вместе с ним отправился в так называемую митрополию (архиерейское подворье, где прежде жил митрополит Гавриил)[351

]. Застали еще обедню, и на отходе ее слушали проповедь о блудном сыне, которую какой-то дюжий протопоп с напряжением всех сил, и душевных и телесных, по книге читал нам, между тем как Инзов внимал ей благоговейно, а Пушкин смеялся. Из церкви пошли мы в комнаты архиерея[352

], и тут у него началось присутствие, составленное из знатнейшего здешнего духовенства и первостатейных чиновников города. Собрание открылось чтением отчета за 1821 год, который тут же был подписан г.г. присутствующими. Потом провозгласили товарища моего и Худобашева директорами. Певчие пели концерт, а старые директора, слоняясь по углам с лоскутками белой бумаги, вынуждали так называемые добровольные пожертвовании. Собрание уже оканчивалось, и я хотел пристойным образом удалиться, как вдруг Инзов, заметя меня, подозвал к себе и предложил в директоры. Выбрали и поздравили, а я, проворчав несколько слов о чести, мне оказываемой, принужден был по примеру других подписаться в члены временные и ежегодные и внести 35 рублей. Жаль было денег!

ФЕВРАЛЯ 20

У Аккерманского въезда против манежа, в котором Орлов давал нам завтрак в первый день Нового года, сегодня происходила торговая казнь. Секли кнутом четырех солдат Камчатского полка3. Они жаловались Орлову на своего капитана, мучившего всю роту нещадно, и сами, наконец, уставши терпеть его тиранство, вырвали прутья, коими он собирался наказывать их товарищей. Вот, как говорят, вся их вина, названная возмущением и буйством, — Орлов, отъезжая в Киев, отдал в приказе по своей дивизии о предании к суду нескольких офицеров за жестокое с солдатами обращение. В отсутствие его Сабанеев, в пику ли ему или в намерении жестокими и сильными примерами удержать войско в должном повиновении, решил участь подсудимых солдат. При собрании всего находящегося налицо здесь войска, тысяч около двух, прочитали преступникам при звуке труб и литавр сентенцию военную, вследствие коей дали первому 81, а прочим трем по 71 удару. Стечение народа было большое; многие дамы не стыдились смотреть из своих колясок. И меня привлекло любопытство, но едва имел я столько духу, чтобы несколько раз взглянуть издали на экзекуцию. Одно приготовление ужасно, и если подумаешь, что иной подвергается такой казни по оговору или ослеплению судей, то невольно содрогнешься о лютости человеков. Имеющие власть приговаривать к смерти и истязанию должны бы быть люди отличного ума и нравственности, а не всякая сволочь, какая у нас сидит в Уголовной палате, да и аудиторы что иное суть как секретари полковые, раболепствующие командирам и не имеющие ни души, ни голоса. При мне сняли с плахи первого солдата, едва дышащего, и хотели накрыть военною шинелью4. Всякий понесший уже наказание преступник вселяет сожаление, но полковой командир Соловкин закричал: «Смерть военная, не надобно шинели, — пусть в одной везут рубахе». На другом конце солдат простой не мог быть равнодушным зрителем. Он упал, и его вынесли за фрунт.

23

Начальник главного штаба 2-ой армии, генерал-майор Киселев, приехавший сюда из Тульчина по делам службы, обедал у наместника. Сверх обыкновенных лиц приглашены были губернатор и правитель канцелярии наместничьей Криницкий; лишняя сволочь за теснотою ретировалась в свои норы. Нас избранных осталось пятнадцать человек, и мы удостоились лицезрения г. Киселева, который, как редкий метеор, блистал в сонмище кишиневских тусклых планет. Сей напыщенный своим званием, достоинствами и богатством (юноша, можно сказать, между именитыми витязями) с видом покровительства и снисхождения обращал речь свою к маленькому губернатору, который стоял перед ним как приказный и токмо хлопал глазами. Мне удалось поймать несколько слов, кинутых мимоходом, и той же чести удостоился Пушкин. Прочие, в том числе и товарищ, не были вовсе замечены. Мы все молчали, кроме Стойковича, который занимал своими рассказами превосходительного, а сей, отпустив несколько слов за столом и переговорив с наместником в кабинете, отправился на свою квартеру. У Инзова с сегодняшнего дня начали готовить скоромное.

МАРТА 8

Пушкину объявлен домовой арест за то, что прибил одного знатного молдавана, не хотевшего с ним выйти на поединок. Сцена, как сказывают, происходила в доме вице-губернатора, который вместе с бригадным командиром Пущиным приглашены были к наместнику для объяснения по сему предмету. В городе носятся разные слухи. Будто бы Орлов не будет назад, а прямо поедет в Петербург, что в приказе, данном им по дивизии, вовсе запрещено бить солдат, что с некоторого времени строго стали примечать за иностранцами, которых здесь довольно много. За несколько недель тому назад отвезли в крепость молодого майора Раевского. Ему поручена была здешняя военная школа по методе Ланкастера, и у него нашли какие-то тетради. Отправил сегодня поверенного для открытия и поимки беглых людей.

9

…Погода сегодня была прекрасная, и наместник до обеда занимался в своей маленькой оранжерее, которую он прошлою осенью выстроил у большого дома, оставленного им по случаю бывшего 5 ноября сильного землетрясения. Я между тем прогуливался с Стойковичем, Худобашевым и Манделем, и мы заходили к Пушкину, который скорыми шагами размеривал свою комнатку, обрадовался, увидя нас, смеялся беспрестанно и спрашивал, надолго ли его засадили. У дверей поставлен часовой. Его, однако ж, пускают в сад и на двор, и, исключая молдаван, всякий может с ним видеться.

Историю нашего молодого поэта рассказывают следующим образом. За несколько времени перед сим имел он поединок с шефом 31-го Егерского полка Старовым. Поссорились они за дрянь, и оба выстрелили на воздух[354

]. Происшествие тогда же разнеслось по городу, и скоро об нем забыли, исключая двух или трех молдаван, у которых оно осталось в памяти. В прошедшее воскресенье на маленькой вечеринке у молдаванки Богдан дочь ее г-жа Балш, вмешавшись в разговоры и суждения насчет удовлетворения, каковое требовать должен брат ее мужа Янко Балш[355

] за причиненные ему побои, сказала Пушкину, вызвавшемуся отмстить честь обиженного: «Vous vous défendez assez mal vous même»5 и пр. Пушкин, любя страстно женский пол, а в особенности, как полагают, г-жу Балш, забыл на ту минуту все, бросился к мужу ее Теодарашке Балш, который играл в карты, и объявил, что ему надобно за жену драться. Сей не знал, на что ему решиться. Но когда сама жена стала жаловаться па Пушкина, то и его забрало в очередь. Полетели ругательства. Молдаван рассвирепел, называл Пушкина Jean f…6 — ссылочным и пр. Сцена, как рассказывали мне очевидцы, была ужаснейшая. Балш кричал, содомил, старуха Богдан упала в обморок, беременной вице-губернаторше приключилась истерика, гости разбрелись по углам, люди кинулись помогать лекарю, который тотчас явился со спиртами и каплями, — оставалось ждать еще ужаснейшей развязки, но генерал Пущин7 успел все привести в порядок и, схватив Пушкина, увез с собою. Об этом немедленно донесли наместнику, который тотчас велел помирить ссорящихся. Вчера поутру свели их в доме вице-губернатора. Балш начал просить прощения, извиняясь похмельем, но Пушкин, вместо милости и пощады, выхватил заряженный пистолет и, показывая оный, сказал Балшу: «Вот как я хотел с вами разделаться. Здесь уже не место». При сих словах, положив пистолет обратно в карман, он ударил его в щеку. Их тотчас розняли, и Пушкин потом приехал к генералу, который мыл ему голову в кабинете и после обеда отправил его с адъютантом под арест. Несмотря на зверский его поступок, многие винят Балша. По общему признанию, в молдаванах нет ни доброты, ни честности, ни благородства.

12

По случаю сегодняшнего торжественного дня[356

] ездил поздравлять наместника и был в митрополии у обедни, которая продолжалась около двух часов. Остаток дня не замечателен. У наместника обедали домашние. После обеда я прогуливался в городе. Время прекрасное. Везде уже выступила трава, и деревья начали распускаться. Ввечеру была иллюминация. В некоторых местах зажжены смоляные бочки, а в домиках стоят свечи на окошках. Зарево издали походит на несколько пожаров в городе. Пушкин присылал ко мне сегодня просить батюшкиных сочинений[357

]. Я сам ходил под вечер навестить его вместе с Литкою, но не имел никакого в беседе его удовольствия. Ум пылкий, не основанный на правилах разума и нравственности, пленять не может.

19

Разговор с Стойковичем и Манегою о настоящем положении политических дел в Европе. В Испании беспрестанно более и более сжимается власть королевская.

Эту землю можно почитать рассадником неблагонамеренных к нынешним правительствам умов. Нет уже против них твердого оплота: религия слабеет, сама мораль приноравливается к духу времени.

23

У наместника обедал Яновский, и разговор был о Грузии. От него я заходил к Пушкину и нашел его похудевшим. Он жалуется на болезнь, а я думаю, что его мучает одна скука. На столе много книг, но все это не заменит милую — неоцененную свободу. В двадцать лет очень тяжело хоть два дни посидеть на одном месте и смотреть в окошко или пройтиться несколько раз на голом холме. Несмотря на свое заточение, Пушкин мне не завидует. Он сказал мне на счет моих беспрерывных занятий: «Je voudrais rester enfermé toute ma vie plutôt que de travailler pendant deux heures à une affaire pour laquelle il faudrait répondre»8.

27

По приглашению Инзова начал говеть с ним вместе. У него бывает заутреня, к обедне хожу в собор (или, лучше сказать, в русскую церковь, ибо здесь все прочие молдаванские), а к вечерне в свой молдаванской приход.

28

Пушкин говеет вместе с нами. По окончании заутрени наместник объявил ему свободу, и он, как птичка из клетки, порхнул из генеральского кабинета на улицу искать прежних рассеяний и удовольствия в кругу своих приятелей…9

АПРЕЛЯ 1

Пушкин спорил за столом с наместником на счет нынешней нравственности и образа жизни. Он защищал новые правила, новые обычаи, Инзов, напротив, воздавал хвалу старым и доказывал их превосходство. Вчера отправился обратно в свои поместья отставной сенатор гр. Северин Осип. Потоцкий10, приезжавший сюда на несколько дней по собственным делам своим.

3

…ввечеру ходил прогуливаться на Булгарею. Так называют отдаленнейшее предместие Кишинева, населенное большею частию болгарскими выходцами. Тут поставлены в двух местах качели, а у Бендерского выезда происходила борьба. Двое нагих схватываются и пробуют свою силу. Не видал я кулачных боев, но уверен, что эта забава должна быть гораздо предпочтительнее нашей российской потехи. Там подбивают глаза, сворачивают скулы, потрясают внутренние суставы, здесь, напротив, одна ловкость, гибкость и проворство дают победу. Борцы употребляют особенную хитрость одолеть друг друга: то стараются опрокинуть посредством потеряния перевеса, то лягут один против другого и ищут решить превосходство сил руками и грудью. Побежденный валяется в пыли, победителя подымают кверху. Народ приветствует его криком, господа кидают ему деньги11. Не заметил я ни во время борьбы, ни по окончании оной какого-нибудь ожесточения или драки. Правда, что у одного пошла кровь носом, но не от удара, а от чрезвычайного напряжения сил. Он отдохнул несколько минут и потом опять вступил в бой с другим болгаром. Зрителей трудно унять. Один полицейский служитель махал саблею, двое болгар беспрестанно отгоняют народ прутиками, стараясь расширить круг, который, однако ж, все становится теснее по мере умножения любопытства. Пушкин был также в числе зрителей. Ему драка очень понравилась, и он сказал мне, что намерен учиться этому искусству.

7

Диспут у генерала между Стойковичем и Пушкиным насчет грамматических несогласий в русском языке. Пушкин утверждал, что висящий меч, спящий человек не означает полного, совершенного действия. Стойкович полагал, напротив, что глагол: висящий, спящий, подразумевает слова: который висит, который спит. Далее рассуждали они о несовершенствах нашего правописания. Например, двенадцать, седло и пр. тому подобные слова надлежало бы писать без буквы «ять», ибо говорят двоенадесять, осёдлость[358

]. Давнопрошедшее писывал, хаживал должно производить от глаголов писывать, хаживать, а не писать и ходить, поелику слово писывал означает действие многократно совершенное, каковое не заключается в начальном наклонении глагола писать. Пушкин приводил свои доводы с жаром, Стойкович с умеренностию, и, к счастию, не дошло у них ни до каких колкостей.

15

…Пушкин рассуждал за столом о нравственности нашего века, отчего русские своего языка гнушаются, отчизне цены не знают, порочил невежество духовенства; говорил с жаром, но ничего не выпустил нового. Мы все слушали со вниманием.

20

…В городе разнеслась молва, что бригадный командир Пущин отставлен. Он просил отпуска и вместо того получил совершенное увольнение. Долой генеральские эполеты. Полагают, что все это последствия сабанеевского гнева на 16-ю дивизию, а отчасти и меры, предпринимаемые против либералистов.

23

Пущин и Пушкин обедали у наместника, и оба за столом шутили. Инзов говорил мало и, как я мог заметить, принял их с притворною ласкою…

28

…Генерал Пущин объявил себя несостоятельным к платежу долгов, и пожитки его продавали сегодня с публичного торга за бесценок12.

30

Обедал у наместника полковник артиллерийский Эйсмонт моих лет и обвешан орденами. Рассказывают, что, будучи при князе Яшвиле[359

], он много выиграл по службе от чрезвычайного угождения сладострастию сего начальника, который, вместо наложниц, держал адъютантов. Теперь Эйсмонт смеется над молвою, имеет хороший чин, знаки отличия и, как слышно, готовится быть зятем князю Суццо. Пушкин и он спорили за столом на счет рабства наших крестьян. Первый утверждал с горячностию, что он никогда крепостных за собою людей иметь не будет, потому что не ручается составить их благополучие, и всякого владеющего крестьянами почитает бесчестным, исключая отца своего, который хотя честен, но не имеет на этот счет одинаких с ним правил. Эйсмонт ловил Пушкина на словах, но не мог выдержать с ним равенства в состязании. Что принадлежит до наместника, то он слушал и принимался также опровергать его, но слабо и более шутками, нежели доводами сильными и убедительными. Я не осуждаю с своей стороны таковых диспутов, соглашусь даже и в том, что многие замечания Пушкина справедливы[360

], да и большая часть благомыслящих и просвещенных людей молча сознаются, что деспотизм мелких наших помещиков делает стыд человечеству и законам, но не одобряю привычки трактовать о таких предметах на русском языке. — Пушкин ругает правительство, помещиков, говорит остро, убедительно, а за стульями слушают и внимают соблазнительным мыслям и суждениям…

МАИЯ 27

За столом у наместника Пушкин, составляя, так сказать, душу нашего собрания, рассказывал по обыкновению разные анекдоты, потом начал рассуждать о Наполеонове походе, о тогдашних политических переворотах в Европе, и, переходя от одного обстоятельства к другому, вдруг отпустил нам следующий силлогизм: «Прежде народы восставали один против другого, теперь король Неаполитанский воюет с народом, Прусский воюет с народом, Гишпанский — тоже; нетрудно расчесть, чья сторона возьмет верх». Глубокое молчание после этих слов. Оно продолжалось несколько минут, и Инзов перервал его, повернув разговор па другие предметы.

ИЮНЯ 17

У наместника обедал статский советник Эльфельд[361

], занимающийся здесь поручениями по горной части. Имея, может быть, достаточные сведения в собственной своей науке, он хотел отличить себя рассуждениями и о других предметах, как, например, о торговле нашей с англичанами, о философии нынешнего века, болтая много, и все утверждал решительно. Пушкин, не уступая также в способности обнять все и судить обо всем, сразился с ним и довольно основательно опровергал некоторые его заключения.

ИЮЛЯ 20

Наместник ездил сегодня на охоту с ружьем и собакою. В отсутствие его накрыт был стол для домашних. за которым и я обедал с Пушкиным. Сей последний, видя себя на просторе, начал с любимого своего текста[362

] о правительстве в России. Охота взяла переводчика Смирнова спорить с ним, и чем более он опровергал его, тем более Пушкин разгорался, бесился и выходил из терпения. Наконец полетели ругательства на все сословия. Штатские чиновники подлецы и воры, генералы скоты большею частию, один класс земледельцев почтенный. На дворян русских особенно нападал Пушкин. Их надобно всех повесить, а если б это было, то он с удовольствием затягивал бы петли[363

].

21

История Пушкина с отставным офицером Рутковским. Офицер этот служил некогда под начальством Инзова и по приглашению его приехал сюда для определения к месту. Сегодня за столом зашел между прочим разговор о граде, и Рутковский утверждал, что он помнит град весом в 3 фунта. Пушкин, злобясь на офицера со вчерашнего дни, стал смеяться его рассказам, и сей, вышед из терпения, сказал только: «Если вам верят, почему же вы не хотите верить другим». Этого было довольно. Лишь только успели встать из-за стола, и наместник вышел в гостиную, началось объяснение чести. Пушкин назвал офицера подлецом, офицер его мальчишкой, и оба решились кончить размолвку выстрелами. Офицер пошел с Пушкиным к нему, и что у них происходило, это им известно. Рутковский рассказал, что на него бросились с ножом, а Смирнов, что он отвел удар Пушкина; но всего вернее то, что Рутковский хотел вырвать пистолеты и, вероятно, собирался с помощью прибежавшего Смирнова попотчевать молодого человека кулаками, а сей тогда уже принялся за нож[364

]. К счастию, ни пуля, ни железо не действовали, и в ту же минуту дали знать наместнику, который велел Пушкина отвести домой и приставить к дверям его караул13. — Сильная гроза ночью.

26

Пушкин опять выпущен из-под ареста, вероятно, по ходатайству возвратившегося из Москвы бригадного генерала Болховского[365

]. Теперь он, верно, долго не покажется у наместника.


1 Пушкин умен и остер, но нравственность его в самом жалком положении. Нет ни к кому ни уважения, ни почтения. Все основано на удальстве, насмешках и ругательствах. Рассказывают, что за столом у генерала Орлова он отпустил ему, разгорячась: «Vous raisonnez, Général, comme une vieille femme». Орлов на это отвечал: «Pouchkine, vous me dites des injures; prenez garde à vous». («Вы рассуждаете, генерал, как старая баба». — «Пушкин, вы мне говорите дерзости, берегитесь»). Пушкин побледнел.


2 У Ланова с Пушкиным произошла за столом в присутствии наместника ссора, и Пушкин вызвал Ланова на поединок, но товарищу было не до пистолетов. Он хотя и принял предложение и звал Пушкина к себе на квартеру, но приготовил несколько солдат, чтоб его высечь розгами. Это проведал Пушкин и написал свою эпиграмму. Наместник грозил запереть его. «Вы это можете сделать, — отвечал Пушкин, — но я и там себя заставлю уважать».


3 Должно быть, Охотского, как видно из последствия приказа, отданного Орловым по дивизии[353

].


4 Этот и другой его товарищ через двое суток померли.


5 Вы и себя-то плохо защищаете.


6 Трусом.


7 Пущин, молодой генерал, гроссмейстер здешних масонов, говорит хорошо по-французски, знает le bon ton, умеет посмеяться на чужой счет, не верит христианскому закону, но, впрочем, человек не злобный.


8 Я предпочел бы остаться запертым всю жизнь, чем работать два часа над делом, в котором нужно отчитываться.


9 Балш подавал просьбу наместнику, но сей, как говорят, помирил его с Пушкиным.


10 Рассказывали мне, что между Потоцким и Пушкиным был спор за столом у Инзова, и первый уступил последнему. Заметили Пушкину, что он жарко оспоривал сенатора, и он на это отвечал: «Eh quoi, si Pototsky n'aurait pas cédé je lui aurais donné un soufflet» (Вот еще! Если бы Потоцкий не уступил, я дал бы ему пощечину).


11 Во время борьбы двое играют на волынке.


12 Пущин вскоре после продажи вещей своих отправился в Одессу, а оттуда полагает ехать в Париж. Хорошо, у кого деньги останутся. Можно еще поездить после худой отставки и потопить свое горе в различных рассеяниях. Пушкин в бытность Орлова и Пущина почти вовсе не ходил к Инзову. Теперь редкий день у него не обедает. Старик его ласкает, и я уверен даже, что предпочитает его многим другим, несмотря на то что Пушкин прежде так пренебрегал им.


13 Пушкин заслужил большее наказание, но и офицер не совсем прав, однако ж ему, кажется, и выговора не сделали.


И. Д. ЯКУШКИН[366

]


ИЗ «ЗАПИСОК»[367

]


Приехав в Каменку, я полагал, что никого там не знаю, и был приятно удивлен, когда случившийся здесь А. С. Пушкин выбежал ко мне с распростертыми объятиями. Я познакомился с ним в последнюю мою поездку в Петербург у Петра Чаадаева, с которым он был дружен и к которому имел большое доверие. Василий Львович Давыдов, ревностный член Тайного общества, узнавши, что я от Орлова, принял меня более чем радушно. Он представил меня своей матери и своему брату генералу Раевскому как давнишнего короткого своего приятеля. С генералом был сын его полковник Александр Раевский. Через полчаса я был тут как дома. Орлов, Охотников и я, мы пробыли у Давыдова целую неделю[368

]. Пушкин, приехавший из Кишинева, где в это время он был в изгнании, и полковник Раевский прогостили тут столько же.

Мы всякий день обедали внизу у старушки матери. После обеда собирались в огромной гостиной, где всякий мог с кем и о чем хотел беседовать. Жена Ал. Львовича Давыдова, которого Пушкин так удачно назвал «рогоносец величавый», урожденная графиня Грамон, впоследствии вышедшая замуж за генерала Себестиани, была со всеми очень любезна. У нее была премиленькая дочь, девочка лет двенадцати[369

]. Пушкин вообразил себе, что он в нее влюблен, беспрестанно на нее заглядывался и, подходя к ней, шутил с ней очень неловко. Однажды за обедом он сидел возле меня и, раскрасневшись, смотрел так ужасно на хорошенькую девочку, что она, бедная, не знала, что делать, и готова была заплакать; мне стало ее жалко, и я сказал Пушкину вполголоса: «Посмотрите, что вы делаете; вашими нескромными взглядами вы совершенно смутили бедное дитя». — «Я хочу наказать кокетку, — отвечал он, — прежде она со мной любезничала, а теперь прикидывается жестокой и не хочет взглянуть на меня». С большим трудом удалось мне обратить все это в шутку и заставить его улыбнуться.

В общежитии Пушкин был до чрезвычайности неловок и при своей раздражительности легко обижался каким-нибудь словом, в котором решительно не было для него ничего обидного. Иногда он корчил лихача, вероятно, вспоминая Каверина и других своих приятелей — гусаров в Царском Селе; при этом он рассказывал про себя самые отчаянные анекдоты, и все вместе выходило как-то очень пошло. Зато заходил ли разговор о чем-нибудь дельном, Пушкин тотчас просветлялся. О произведениях словесности он судил верно и с особенным каким-то достоинством. Не говоря почти никогда о собственных своих сочинениях, он любил разбирать произведения современных поэтов и не только отдавал каждому из них справедливость, но и в каждом из них умел отыскать красоты, каких другие не заметили.

Я ему прочел его Noël: «Ура! в Россию скачет», и он очень удивился, как я его знаю, а между тем все его ненапечатанные сочинения: «Деревня», «Кинжал», «Четырехстишие к Аракчееву», «Послание к Петру Чаадаеву» и много других были не только всем известны, но в то время не было сколько-нибудь грамотного прапорщика в армии, который не знал их наизусть[370

]. Вообще Пушкин был отголосок своего поколения, со всеми его недостатками и со всеми добродетелями. И вот, может быть, почему он был поэт истинно народный, каких не бывало прежде в России.

Все вечера мы проводили на половине у Василья Львовича, и вечерние беседы наши для всех для нас были очень занимательны. Раевский, не принадлежа сам к Тайному обществу, но подозревая его существование, смотрел с напряженным любопытством на все происходящее вокруг него. Он не верил, чтоб я случайно заехал в Каменку, и ему хотелось знать причину моего прибытия. В последний вечер Орлов, В. Л. Давыдов, Охотников и я сговорились так действовать, чтобы сбить с толку Раевского насчет того, принадлежим ли мы к Тайному обществу или нет. Для большего порядка при наших прениях был выбран президентом Раевский. С полушутливым и полуважным видом он управлял общим разговором. Когда начинали очень шуметь, он звонил в колокольчик; никто не имел права говорить, не просив у него на то дозволения, и т. д. В последний этот вечер пребывания нашего в Каменке, после многих рассуждений о разных предметах, Орлов предложил вопрос, насколько было бы полезно учреждение Тайного общества в России. Сам он высказал все, что можно было сказать за и против Тайного общества. В. Л. Давыдов и Охотников были согласны с мнением Орлова; Пушкин с жаром доказывал всю пользу, которую могло бы принести Тайное общество России. Тут, испросив слово у президента, я старался доказать, что в России совершенно невозможно существование Тайного общества, которое могло бы быть хоть на сколько-нибудь полезно.

Раевский стал мне доказывать противное и исчислил все случаи, в которых Тайное общество могло бы действовать с успехом и пользой; в ответ на его выходку я ему сказал: «Мне нетрудно доказать вам, что вы шутите; я предложу вам вопрос: если бы теперь уже существовало Тайное общество, вы, наверное, к нему не присоединились бы?» — «Напротив, наверное бы присоединился», — отвечал он. «В таком случае давайте руку», — сказал я ему. И он протянул мне руку, после чего я расхохотался, сказав Раевскому: «Разумеется, все это только одна шутка».

Другие также смеялись, кроме А. Л., «рогоносца величавого», который дремал, и Пушкина, который был очень взволнован; он перед этим уверился, что Тайное общество или существует, или тут же получит свое начало и он будет его членом; но когда увидел, что из этого вышла только шутка, он встал, раскрасневшись, и сказал со слезой на глазах: «Я никогда не был так несчастлив, как теперь; я уже видел жизнь мою облагороженною и высокую цель перед собой, и все это была только злая шутка». В эту минуту он был точно прекрасен. В 27-м году, когда он пришел проститься с А. Г. Муравьевой, ехавшей в Сибирь к своему мужу Никите, он сказал ей: «Я очень понимаю, почему эти господа не хотели принять меня в свое общество; я не стоил этой чести».


В. Ф. РАЕВСКИЙ[371

]


ВЕЧЕР В КИШИНЕВЕ[372

]


Я ходил по комнате и курил трубку.

Майор Р. сидел за столом и разрешал загадку об Атлантиде и Микробеях… Он ссылался на Орфееву Аргонавтику, на Гезиода, на рассуждения Платона и Феокомба и выводил, что Канарские, Азорские и Зеленого мыса острова суть остатки обширной Атлантиды.

Эти острова имеют волканическое начало — следственно, нет сомнения, что Атлантида существовала, — прибавил он и вскочил со стула, стукнул по столу рукою и начал проклинать калифа Омара, утверждая, что в Библиотеке Александрийской наверно хранилось описание счастливых островов.

— Итак, если эти описания сгорели, то не напрасны ли розыски и предположения твои, любезный антикварий, — сказал я ему.

Маиор. Совсем нет. Ум детской, ограниченный (étroit) доволен тем, что он прочел вчера и что забудет завтра. Сочинять стишки не значит еще быть стихотворцем, научить солдата маршировать не значит быть хорошим генералом.

Ум свободный, как и тело, ищет деятельности. Основываясь на предположениях, Колумб открыл Америку, а система мира Пифагорейцев, спустя 20 веков, с малыми переменами признана за истинную!

Земля, на которой мы рыцарствуем теперь, некогда была феатром войны и великих дел. Здесь процветали Никония, Офеус или Тира, Германиктис, отсюда Дарий Истасп, разбитый скифами в 513 году, бежал через Дунай, здесь предки наши, славяне, оружием возвестили бытие свое… Но согласись, что большая часть соотечественников наших столько же знают об этом, как мы об Атлантиде. Наши дворяне знают географию от села до уездного города, историю ограничивают эпохою бритья бород в России, а права…

— Они вовсе их не знают, — воскликнул молодой Е., входя из двери. — Bonjour!1

Маиор. В учебных книгах пишут вздор. — Я вчера читал «Новую всеобщую географию», где между прочими нелепостями сказано, что река Диль-Ельва величайшая в Швеции — это все равно, что река ривьера Сена протекает в Париже.

Е. Il y a une espèce des chiens en Russie, qu'en nomme sobaki…2

Маиор….что Аккерман стоит на берегу Черного моря…

Е. Не сердись, маиор. Я поправлю твой humeur прекрасным произведением.

Маиор. Верно, опять г-жа Дирто или Bon-mot3 камердинера Людовика 15? — Я терпеть не могу тех анекдотов, которые давно забыты в кофейнях в Париже.

Е. Оставь анекдоты. — Это оригинальные стихи одного из наших молодых певцов!

Маиор. Я стихов терпеть не могу!

Е. Comme vous êtes arrieré4.

Маиор. Этот-то комплимент я вчера только слышал от генерала О.

Е. Но оставим! Послушай стихи. Они в духе твоего фаворита Шиллера.

Маиор. Ну, что за стихи?

Е. «Наполеон на Эльбе». В образцовых сочинениях…[373

]

Маиор. Если об Наполеоне, то я и в стихах слушать буду от нечего делать.

Е. (начинает читать).



Вечерняя заря в пучине догорала,


Над мрачной Эльбою носилась тишина,


Сквозь тучи бледные тихонько пробегала


Туманная луна;

Маиор. Не бледная ли луна сквозь тучи или туман?

Е. Это новый оборот! У тебя нет вкусу.



Уже на западе седой одетый мглою


С равниной синих вод сливался небосклон.


Один во тьме ночной над дикою скалою


Сидел Наполеон!

Маиор. Не ослушался ли я, повтори.

Е. (повторяет).

Маиор. Ну, любезный, высоко ж взмостился Наполеон! На скале сидеть можно, но над скалою… Слишком странная фигура!

Е. Ты несносен… (читает)



Он новую в мечтах Европе цепь ковал


И, к дальним берегам возведши взор угрюмый,


Свирепо прошептал:


Вокруг меня все мертвым сном почило,


Легла в туман пучина бурных волн…

Маиор. Ночью смотреть на другой берег! Шептать свирепо! Ложится в туман пучина волн. Это хаос букв! А грамматики вовсе нет! В настоящем времени и настоящее действие не говорится в прошедшем. Почило тут весьма неудачно!

— Это так же понятно, как твоя Атлантида, — прибавил я.

Е. Не мешайте, господа. Я перестану читать.

Маиор. Читай! Читай!

Е. .(читает).



Я здесь один мятежной думы полн…


О, скоро ли, напенясь под рулями, —


Меня помчит покорная волна.

Маиор. Видно, господин певец никогда не ездил по морю — волна не пенится под рулем — под носом.

Е. (читает).



И спящих вод прервется тишина.


Волнуйся, ночь, над Эльбскими скалами.

Маиор. Повтори… Ну, любезный друг, ты хорошо читаешь, он хорошо пишет, но я слушать не могу! На Эльбе ни одной скалы нет!

Е. Да это поэзия!

Маиор. Не у места, если б я сказал, что волны бурного моря плескаются о стены Кремля или Везувий пламя изрыгает на Тверской! может быть, Ирокезец стал слушать и ужасаться — а жители Москвы вспомнили бы «Лапландские жары и Африканские снеги». Уволь! Уволь, любезный друг!


1 Здравствуйте!


2 Есть порода собак в России, которых именуют псами.


3 Острота.


4 Как вы отстали.


<В. Ф. РАЕВСКИЙ>


МОЙ АРЕСТ[374

]


1822 года, февраля 5, в 9 часов пополудни кто-то постучался у моих дверей. Арнаут, который стоял в безмолвии передо мною, вышел встретить или узнать, кто пришел. Я курил трубку, лежа на диване.

— Здравствуй, душа моя! — сказал мне, войдя весьма торопливо и изменившимся голосом, Александр Сергеевич Пушкин.

— Здравствуй, что нового?

— Новости есть, но дурные. Вот почему я прибежал к тебе.

— Доброго я ничего ожидать не могу после бесчеловечных пыток Сабанеева… но что такое?

— Вот что: Сабанеев сейчас уехал от генерала1[375

]. Дело шло о тебе. Я не охотник подслушивать, но, слыша твое имя, часто повторяемое, я, признаюсь, согрешил — приложил ухо. Сабанеев утверждал, что тебя непременно надо арестовать; наш Инзушко[376

], ты знаешь, как он тебя любит, отстаивал тебя горою. Долго еще продолжался разговор, я многого недослышал, но из последних слов Сабанеева ясно уразумел, что ему приказано, что ничего открыть нельзя, пока ты не арестован.

— Спасибо, — сказал я Пушкину, — я этого почти ожидал! Но арестовать штаб-офицера по одним подозрениям отзывается какой-то турецкой расправой. Впрочем, что будет, то будет. Пойдем к Липранди — только ни слова о моем деле.

Пушкин смотрел на меня во все глаза.

— Ах, Раевский! Позволь мне обнять тебя!

— Ты не гречанка {Намек на Калипсо Полихрони, которой тогда увлекался Пушкин.}, — сказал я.

Арнаут[377

] подал мне шпагу, перчатки и шляпу. Липранди жил недалеко, на дворе было очень темно; в окнах у него светлело.

— У него гости, — сказал я, — пойдем.

Мы вошли. Оба брата[378

] весьма обрадовались. «Что нового? Что нового?» — закричали все присутствовавшие. — «Спросите у Павла Петровича (майор Липранди 2-й, брат), он доверенным и полномочным министром генерала Сабанеева».

— Это правда, — отвечал он, — но если бы вам доверял Сабанеев, как мне, вы также не захотели бы нарушать правил и доверия и чести.

— Это правда! Я знаю и не сержусь на вас, но я не так скромен, как вы.

Разговор сделался общим.

Подполковник Иван Петрович Липранди женат был на француженке в Ретели. Жена его умерла в Кишиневе. У нее осталась мать; одного доктора жена — француженка также; пришли к ней провести вечер. Эта докторша была нечто вроде г-жи Норман[379

]. Я попросил ее загадать о моей судьбе: пики падали на моего короля. Кончилось на том, что мне предстояли чрезвычайное огорчение, несчастная дорога и неизвестная отдаленная будущность. Я посматривал то на Пушкина, то на Павла Липранди. Наши взоры встречались. В 11 часов мы разошлись.

6 февраля 1822 года, г. Кишинев.

Возвратясь домой, я лег и уснул спокойно. Я встал рано поутру, приказал затопить печь. Перебрал наскоро все свои бумаги и все, что нашел излишним, сжег. Со мною на одной квартире жил капитан Охотников. Любимец и друг генерала Орлова[380

], он находился при нем. Как образованный, служивший долго и богатый человек, он оставался на службе потому только, что служил с Орловым и что на службе полагал более принести пользы Обществу[381

]. С отъездом генерала Орлова в Киев он уехал в Москву, где имел много родных и связей. Его бумаги оставались у меня. Я не решился их жечь, потому что не полагал в них ничего важного. Он был очень осторожен.

Часов в 8 пришел ко мне старший юнкер Шпажинский с рапортом о благополучии школы.

— Прикажете ли выпустить юнкеров из карцера? Генерал Сабанеев прислал за ними. Он присылал за ними ночью, но его посланный, конечно, уведомил его, что они под арестом. Все тетради наши давно у него, но он доискивается еще чего-то. В ланкастерской школе унтер-офицеру Дуку обещал офицерский чин, если он выдаст все писаные прописи.

— Какие прописи? — спросил я.

— Не знаю.

— И я также не знаю[382

]. Юнкеров отпустите к Сабанееву. Я сегодня в классах не буду и, может быть, совсем не буду. Я вас прошу быть честным человеком — вот все, чего я за труды и попечения мои об вас требовать могу. Рапортовать ко мне более прошу не приходить, но юнкеров в классы сбирать моим именем. Прощайте, Шпажинский!

У юнкера навернулись слезы. Он вышел.

Двух часов не прошло, как дрожки остановились у моих дверей. Я не успел взглянуть в окно, а адъютант генерала Сабанеева, гвардии подполковник Радич, был уже в моей комнате.

— Генерал просит вас к себе, — сказал он мне вместо доброго утра.

— Хорошо, я буду!

— Но, может быть, у вас дрожек нету, он прислал дрожки.

— Очень хорошо. Я оденусь.

Я приказал арнауту подать трубку и позвать человека одеваться. Разговаривать с адъютантом о генерале было бы неуместно, хотя Радич был человек простой и добросовестный. Я оделся, сел с ним вместе на дрожки и поехал.

Этот роковой час 12-й решил участь всей остальной жизни моей. Мне был 27-й год. До сих пор жизнь моя, несмотря на ее превратности, шла, если не спокойно, по крайней мере, согласно с моими склонностями и желаниями. Я служил войну 812 года в артиллерии, потом был корпусным адъютантом по артиллерии, вышел в отставку, определился в Егерский полк штабс-капитаном, переведен в кирасиры по желанию отца моего, где произведен в ротмистры, но, не желая оставаться в кирасирском полку, я перешел обратно в 32-й Егерский полк, в дивизию к генералу Орлову. В 1820 г. произведен в майоры, принял баталион, но по желанию генерала Орлова сдал баталион и принял в управление военную школу, заведенную им при 16-й дивизии для юнкеров и нижних чинов. Всегда в обществе вышних начальников, я привык понимать их. Война научила меня знать ничтожество людей, которым нередко вверена власть вследствие долговечности и долготерпения на службе. С живым воображением я на службе предался более, нежели в училище, чтению и учению. Новые идеи, Европа в сильном политическом пароксизме, все содействовало, чтобы освежить голову, подвести все страсти, убеждения мои, понятия мои к одному знаменателю.

С самоуверенностию я вошел в дом Сабанеева. Он был в зале; посреди залы стоял большой стол, на столе в беспорядке навалены бумаги. По правую сторону, в некотором отдалении и ближе ко входу, стояли три юнкера из моей школы. Сущев[383

] — главный доносчик, Перхалов и Мандра. По левую руку у стены адъютанты генерала Сабанеева; прямо против дверей, в которые я вошел, у другого конца стола, на котором стояло кресло, стоял генерал Сабанеев, как бы ожидая моего прихода.

Прежде, нежели ударил последний час прежней моей жизни, надо описать того человека, который самопроизвольно, без законов, стыда и совести, решился прозвонить этот час.

Сабанеев был офицер суворовской службы и подражал ему во всем странном, но не гениальном; так же жесток, так же вспыльчив до сумасбродства, так же странен в обхождении — он перенял от него все, как перенимают обезьяны у людей. Его катехизис для солдат в глазах благомыслящих людей сделал его смешным и уродливым. Его презрение ко всему святому, ненависть к властям обнаруживались на каждом шагу. Его презрение к людям, в особенности к солдатам и офицерам, проявлялось в дерзких выражениях и в презрительном обхождении, не только с офицерами, но с генералами.

Росту не более 2-х аршин и 3-х вершков, нос красный, губы отдутые, глаза весьма близорукие, подымающиеся и опускавшиеся, как у филина, рыже-русые волосы, бакенбарды такого же цвета под галстух, осиплый и прерывистый голос, речь, не имеющая никакого смысла, слова без связи. Он говорил с женою[384

] (которую отнял у доктора Шиповского), с адъютантами, как будто бы бранился. Человек желчный, спазматический и невоздержанный — он выпивал ежедневно до шести стаканов пунша, и столько же вина, и несколько рюмок водки.

Может быть, кто-нибудь сочтет слова или описания мои пристрастными. Но я пишу для будущего поколения, когда Сабанеева давно уже нет. Впрочем, он имел много благородного, если действовал с сильными. Он знал военное дело, читал много, писал отлично хорошо, заботился не о декорациях, а о точных пользах солдат, не любил мелочей и сначала явно говорил против существовавшего порядка и устройства администрации и правления в России и властей. Так что до ареста моего он был сам в подозрении у правительства. При Александре его поддерживал только Дибич, по свойствам, виду, качеству, количеству, роду, склонению и спряжению — родной брат Сабанеева.

Едва я вошел или едва ему доложили, что я вошел, он сделал несколько шагов вперед… Замешательство заметно у него было не только на лице, но в самих движениях…

— Здравствуйте! Вот юнкера говорят, что вы в полной школе сказали: что я не боюсь Сабанеева! — сказал он тихим голосом. — Что вы скажете на это?

— Я ничего сказать не имею, кроме того, что я хорошо не помню, говорил ли я это им.

— Если вы не помните, то они вас уличат.

— Я улик принять не могу. Эти юнкера по требованию вашему только сегодня были выпущены из карцера, и дело не так важно, чтобы нужны были улики.

— Но я хочу знать, говорили ли вы?

Я полагаю, что если бы я сказал: «не говорил» или «извините, что говорил», — и самолюбный человек, может быть, кончил бы ничем… Но этот тон, это требование, моя вспыльчивость, вызов с юнкерами на очную ставку — решили все.

— Я повторяю, что я не помню, но если ваше превосходительство требует, чтоб я вас боялся, то извините меня, если я скажу, что бояться кого-либо считаю низостью.

Не ожидая подобного ответа, у Сабанеева все лицо повело судорогами. Он закричал: «Не боитесь? Но как вы смели говорить юнкерам… Я вас арестую!»

— Ваше превосходительство! Позвольте вам напомнить, что вы не имеете права кричать на меня… Я еще не осужденный арестант.

— Вы? Вы? Вы преступник!..

Что было со мною, я хорошо не помню, холод и огонь пробежали во мне от темя до пяток; я схватился за шпагу, но опомнился и, не отняв руки от шпаги, вынул ее с ножнами и подал ее Сабанееву. «Если я преступник, вы должны доказать это, носить шпагу после бесчестного определения Вашего и оскорбления я не могу». Этим заключилась драматическая сцена. Я знал, что так или иначе меня арестуют, — как сказал мне Пушкин. Сабанеев был вне себя, он схватил шпагу и закричал:

— Тройку лошадей, отправить его в крепость Тираспольскую!

— Первое, я нездоров, чтобы сейчас ехать; второе, я знаю, что я не преступник, и хотя вы будете стараться доказать это, но я офицер, и телесных насилий, и пыток Вы делать права не имеете.

— Хорошо, если вы нездоровы, вы останетесь здесь. Подождите. Послать за доктором и освидетельствовать.

Он вызвал подполковника Радича в другую комнату, с четверть часа продолжалась конференция. Радич и генерал вышли.

— Господин Липранди, вы поедете с г. Радичем и возвратитесь вместе.

Для свидетельства прислан был дивизионный доктор Шуллер, который дал свидетельство, что при нервном моем потрясении нужен отдых и пользование и что сильные движения для меня очень опасны, и тут же прописал рецепт. «А лекарство можете вылить», — сказал он мне шепотом. Через полчаса все мои бумаги были забраны и опечатаны[385

]. К дверям моим был приставлен двойной караул. — Через семь дней я отправлен в крепость Тираспольскую. Вот причина и начало шестилетнего заточения, тридцатилетней жизни в ссылке.


1 См. авторские примечания на с. 500. — Ред.


С. Е. РАИЧ[386

]


ИЗ СТАТЕЙ О СОЧИНЕНИЯХ ПУШКИНА[387

]


ИЗ СТАТЬИ «РУСЛАН И ЛЮДМИЛА. СОЧИНЕНИЕ А. ПУШКИНА»

Я познакомился с Пушкиным в то время, когда он жил в Одессе; там читал он мне только что сбежавшую с пера «Песнь о вещем Олеге» и отрывки из «Евгения Онегина». Тогда он был в апогее своей славы и поэзии. Как он был предан ей! Как иногда боялся измены ее! Однажды, после продолжительного разговора со мною о поэзии, о своих произведениях, он умолк, задумался и тяжело вздохнул.

— Что с вами, Александр Сергеевич, — спросил я его, — о чем вы задумались?

— Есть о чем задуматься при мысли — что будет со мною, с моими произведениями?

— Если вы будете продолжать как начали, вы навсегда останетесь любимцем русской публики.

— O rus!1 — Заметьте, что Пушкин любил играть словами, и это qui pro quo2 он избрал эпиграфом для одной из глав «Евгения Онегина»[388

]. — Любимцем русской публики, говорите вы; но разве эта русская публика не восхищалась в свое время Херасковым? Разве не хвалила она его так же безотчетно, безусловно, как меня! И что же теперь Херасков? Кто его читает?

— Вы и Херасков — тут есть разница, к тому же в его время не было критики.

— А теперь разве она есть? Я не говорю о г. К<аченовском>[389

] (Пушкин был предубежден против г. К<аченовского>, простим ему). Но отзыв Мерзлякова — даже жесткий, только справедливый отзыв, признаюсь, для меня был бы очень полезен; однако ж я его не слышу.

— И не услышите.

— Почему же?

— Потому что… потому что…

— Не договаривайте, — я понимаю вас, — он боится возвысить голос, чтобы гусей не раздразнить… Теперь представьте мое положение: кто имеет полное право произнести в деле словесности беспристрастный суд, тот боится произнести его, чтобы не показаться пристрастным; кто не имеет на это никакого права, тот произносит суд свой громко и смело, ему рукоплещут, — и толпа или, что все равно, благородная чернь становится его эхом. Теперь прошу покорно ожидать усовершенствования в поэзии, в искусствах вообще!.. O rus!…

ИЗ СТАТЬИ «БРАТЬЯ РАЗБОЙНИКИ. ЦЫГАНЫ. СОЧ. А. ПУШКИНА»

Пушкин любил говорить о Бессарабии, о своей там жизни, вольной, кочевой. «Часто, — сказал он мне однажды, вспомнивши о Бессарабии, — часто по целым неделям я не одевался, не брился, ходил по степи как сын природы — в одной сорочке и, признаюсь вам, никогда после не бывал так доволен собой, никогда не любил так поэзию». Пушкин говорил это в излиянии сердца, я верил и теперь верю его словам, — я вполне понимаю внутреннее состояние человека, всею душою преданного поэзии.

ИЗ СТАТЬИ «БОРИС ГОДУНОВ. С<ОЧИНЕНИЕ> А. ПУШКИНА»

Странное дело! — Пушкин не любил Батюшкова: он с каким-то презрением называл его поэтом звуков. Пушкин думал, что музыкальность и вообще тщательная отделка стихов вредит их силе, энергии[390

].

ИЗ СТАТЬИ «ЛИРИЧЕСКИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ А. ПУШКИНА»

…Поэт должен быть выше отношений света, условий современности и житейских потребностей, если эти потребности не вопиющий глас нужды, а прихоть, которой нельзя насытить ни всем золотом Сибири. Пушкин и это хорошо понимал. «Я всякий раз чувствую жестокое угрызение совести, — сказал он мне однажды в откровенном со мною разговоре, — когда вспоминаю, что я, и может быть, первый из русских, я начал торговать поэзиею. Я, конечно, выгодно продал свой «Бахчисарайский фонтан» и «Евгения Онегина»; но к чему это поведет нашу поэзию, а может быть, и всю нашу литературу? Уж конечно, не к добру. Признаюсь, я завидую Державину, Дмитриеву, Карамзину: они бескорыстно и безукоризненно для совести подвизались на благородном своем поприще, на поприще словесности, а я!» Тут он тяжело вздохнул и замолчал[391

].


1 О деревня! (лат; каламбурно: «О Русь!»).


2 Подстановка (лат.).


К. П. ЗЕЛЕНЕЦКИЙ[392

]


ЗАПИСИ РАССКАЗОВ ОДЕССКИХ СТАРОЖИЛОВ[393

]


В Одессе Пушкин жил сначала в Hôtel du Nord на Итальянской улице, ныне дом Сикара. Тут, по свидетельству П. С. Пущина, писал он своего «Онегина», на лоскутках бумаги, полураздетый, лежа в постеле. Однажды, когда он описывал театр, ему заметили: не вставит ли он в это описание своего обычая наступать на ноги, пробираясь в креслах. Пушкин вставил стих:



Идет меж кресел по ногам.

Потом поэт наш жил на Ришельевской улице, на углу ее с Дерибасовскою, в верхнем этаже дома, принадлежавшего сперва барону Рено, а потом его дочери княгине Кантакузеной. Окна дома выходят на обе улицы, и угольный балкон принадлежал поэту, который налево с него мог видеть и море. Почти в глазах у него был театр — тогда тот же, что и ныне — и одноэтажный дом, в котором лет за 8 до того жил герцог Ришелье (теперь здание Ришельевской гостиницы). Далее к театру, на другом углу того же квартала, и против дома Ришелье, помещалось казино, о котором упоминает он в «Онегине», при описании Одессы, и в котором сиживал он иногда в своем кишиневском архалухе и феске.

Наряд этот Пушкин оставил в Одессе. Здесь на улицах показывался он в черном сюртуке и в фуражке или черной шляпе, но с тою же железной палицей. Сюртук его постоянно был застегнут, и из-за галстука не было видно воротничков рубашки. Волосы у него и здесь были острижены под гребешок или даже обриты. Говорят еще, что на руке носил он большое золотое кольцо с гербовой печатью.

В то время при графе Воронцове служили многие молодые люди, достигшие впоследствии важных государственных должностей. Пушкин особенно близок был с Алексеем Ираклиевичем Левшиным; с Александром Николаевичем Раевским, который жил тогда в Одессе и имел на нашего поэта какое-то господствующее влияние; с братом его Николаем, который приезжал иногда в Одессу; с Туманским, поэтом, о котором упоминается при описании Одессы, и с некоторыми другими молодыми людьми.

Достоверно, что Пушкин знаком был еще в Одессе с каким-то англичанином[394

], которого в письмах своих называл «единственным умным атеем, какого он встречал», называя при этом случае атеизм «системой не столь утешительной, как обыкновенно думают»[395

]. Вообще Пушкин в это время если и был иррелигиозен, то только на словах. «Демон» и многие другие стихотворения показывают, что в душе его таилась глубокая, благотворная теплота, источник самого искреннего верования. Пушкин в глубине сердца был одно, а другое был он в свете, в кругу молодежи, с которою желал делить все заблуждения молодости.

В Одессе так же, как и в Кишиневе, Пушкин по утрам читал, имея здесь порядочный запас для этого в бывшей книжной лавке Рубо; писал, стрелял в цель, гулял по улицам. Обедывал он то у Дмитраки, в греческой ресторации, то на Итальянской улице, в Hôtel du Nord, вместе с польскими, из соседних Киевской и Подольской губерний, помещиками, которые, как сказывали нам, умели приласкать его к себе, хотя, по словам людей, в то время близких к нему, он не любил польского языка. С товарищами своими Пушкин обедал по большей части у Отона, которого ресторация помещалась в маленьком доме на Дерибасовской улице, где потом уже в большом двухэтажном доме был модный магазин m-me Стод, а теперь m-me Помозини. Довольно часто обедал Пушкин и у графа, которого стол открыт был постоянно для всех служивших при нем. <…>

Очевидцы сказывали нам, что иногда в послеобеденное время, а иногда и в лунные ночи, Пушкин езжал за город, в двух верстах от него на дачу, бывшую Рено[396

], где открывается весь полукруг морского горизонта. <…> При Пушкине на даче этой не было ни больших построек, ни роскошных беседок с мраморными статуями и обелисками, которые расставлены были в них впоследствии. Тогда это было дико поэтическое место уединения, в котором наш поэт, конечно, бродил над морем и, внемля говору его валов, предавался своим заветным мечтам. Можно думать, что стихотворение «К морю»



Прощай, свободная стихия,


В последний раз передо мной


Ты катишь волны голубые


И блещешь гордою красой, —

было написано в этом уединении. Поэт прощался в нем с стихией, которая подарила его многими столь прекрасными думами. <…>

Вечера свои в Одессе Пушкин проводил по большей части в обществе. В то время у графа бывали танцевальные вечера по два раза в неделю Наш поэт был непременным их посетителем. Тут внимание его обращала на себя m-elle Бларамберг, одна из дочерей известного археолога[397

]. Пушкин бывал еще у негоцианта Ризнич. Здесь молодая жена хозяина, человека уже не первых лет, составляла душу общества. Она была родом из Генуи, славилась красотой и страстно любила играть в карты. Пушкин с своими друзьями бывал у ней довольно часто, играл, волочился за хозяйкой. Не к ней ли написано стихотворение «На языке, тебе невнятном»[398

]. Г-жа Ризнич вскоре потом уехала за границу, где и умерла. Другие вечера поэт наш проводил в театре, в casino, у друзей.


М. Н. ЛОНГИНОВ[399

]


ПУШКИН В ОДЕССЕ (1824)[400

]


Родной мой дядя Никанор Михайлович Лонгинов служил в Одессе при графе (впоследствии князе) М. С. Воронцове — в то время, когда Пушкин тоже находился там на службе. Сообщаю здесь кое-что из его рассказов.

Пушкин носил тяжелую железную палку. Дядя спросил у него однажды: «Для чего это, Александр Сергеевич, носишь ты такую тяжелую дубину?» Пушкин отвечал: «Для того, чтоб рука была тверже; если придется стреляться, чтоб не дрогнула».

По некоторым соображениям главный начальник командировал Пушкина собрать сведения о саранче. Пушкин сначала обиделся или поленился и просто хотел отказаться от поездки, но его уговорили не делать напрасного скандала, и он отправился.

Поездка его была непродолжительна, он возвратился чуть ли не через неделю и явился к графу Воронцову в его кабинет. Разговор был самый лаконический; Пушкин отвечал на вопросы графа только повторением последних слов его; например: «Ты сам саранчу видел?» — «Видел». — «Что ж, ее много?» — «Много» и т. п.

Кажется, после этого Пушкин не желал оставаться больше при графе. Но перевести его куда-нибудь, уволить в отпуск или в отставку было невозможно без особых распоряжений из Петербурга, потому что Пушкин находился в Одессе по высочайшему повелению. Представление о Пушкине было отправлено в Петербург.

Разрешение не замедлилось получением. В нем заключалось приказание: Пушкину отправиться в деревню своих родителей под их надзор и ответственность и ехать туда прямо, никуда не заезжая и нигде не останавливаясь, в чем и взять с него подписку, а если он ее не захочет дать, то отправить его с курьером. Пушкин, разумеется, дал подписку, собрался в дорогу скоро и сдержал данное слово.

Между тем финансы поэта были очень расстроены, а выехать без денег трудно. Некоторые приятели одолжили ему взаймы, кто сколько мог. В числе их и дядя мой дал ему 50 или 100 рублей ассигнациями.

Пушкин уехал, к общему огорчению одесской молодежи и особенно дам.

Через несколько времени дядя получил от него прелюбезное письмо, в котором Пушкин просил между прочим сообщить: сколько именно он ему должен? Он забыл в дорожных хлопотах настоящую сумму. Дядя отвечал ему на предложенный вопрос. Вскоре получил он второе письмо, в котором Пушкин благодарил его за одолжение; деньги были приложены к письму.

Письма эти не сохранились у дяди: одесские дамы тотчас выпросили их у него и разделили между собою по клочкам; всякой хотелось иметь хоть строку, написанную рукой поэта.

О командировке Пушкина см. в Библ. Зап. 1858 г., № 5, стлб. 139, статью г. Зеленецкого. Из ней видно, что предписание Пушкину было дано 22 мая 1824 г., а Одессу он окончательно оставил 30 июля того же года.


А. П. РАСПОПОВ[401

]


ВСТРЕЧА С А. С. ПУШКИНЫМ В МОГИЛЕВЕ В 1824 г.[402

]


В 1824 году в губернском городе Могилеве расположена была главная квартира 1-й армии. При главной квартире 1-й армии состояла учебная кавалерийская команда, для усовершенствования по службе молодых офицеров, в числе коих находился тогда и я, состоя на службе в Лубенском гусарском полку.

6 августа 1824 года, когда перед манежем полковая музыка играла вечернюю зарю, а публика, пользуясь праздничным днем и приятною погодою, гуляла по Шкловской улице, проезжала на почтовых, шагом, коляска; впереди шел кто-то в офицерской фуражке, шинель внакидку, в красной шелковой, русского покроя рубахе, опоясанной агагиником[403

]. Коляска поворотила по Ветряной улице на почту; я немедленно поспешил вслед за нею, желая узнать, кто приезжает. Смотритель сказал мне, что едет из Одессы коллежский асессор Пушкин; я тотчас бросился в пассажирскую комнату и, взявши Пушкина за руку, спросил его:

— Вы, Александр Сергеевич, верно, меня не узнаете? я — племянник бывшего директора Лицея — Егора Антоновича Энгельгардта; по праздникам меня брали из корпуса в Царское Село, где вы с Дельвигом заставляли меня декламировать стихи.

Пушкин, обнимая меня, сказал:

— Помню, помню, Саша, ты проворный был кадет.

Я, от радости такой неожиданной встречи, не знал, что делать; опрометью побежал к гулявшим со мною товарищам известить их, что проезжает наш дорогой поэт А. С. Пушкин (в то время все заинтересованы были «Евгением Онегиным», вышла VI глава этого романа о дуэли Евгения с Ленским)[404

]. Все поспешили на почту. Восторг был неописанный. Пушкин приказал раскупорить несколько бутылок шампанского. Пили за все, что приходило на мысль: за здоровье няни, Тани и за упокой души Ленского. Но это для нас не было достаточно: в восторге, что между нами великий поэт Пушкин, мы взяли его на руки и отнесли, по близости, на мою квартиру (я жил вместе с корнетом Куцынским). Пушкин был восхищен нашим энтузиазмом, мы поднимали на руки дорогого гостя, пили за его здоровье, в честь и славу всего им созданного. Пушкин был в самом веселом и приятном расположении духа, он вскочил на стол и продекламировал:



Я люблю вечерний пир,


Где веселье председатель,


И свобода, мой кумир,


За столом законодатель,


Где до утра слово пей


Заглушает крики песен,


Где просторен круг гостей,


А кружок бутылок тесен[405

].

Снявши Александра Сергеевича со стола, мы начали его на руках качать, а князь Оболенский закричал:

— Господа, это торжество выходит из пределов общей радости, оно должно быть ознаменовано чем-нибудь особенным. Господа! Сделаем нашему кумиру ванну из шампанского!

Все согласились, но Пушкин, улыбнувшись, сказал:

— Друзья мои, душевно благодарю, действительно было бы отлично, я не прочь пополоскаться в шампанском, но спешу: ехать надо.

Это было в 4 часа утра. Мы всей гурьбой проводили его на почту, где опять вспрыснули шампанским и, простившись, пожелали ему счастливого пути.

В 1825 году некоторых из нас отправили в полки, в том числе меня и Юрьевича. Мы вместе выехали из Могилева, заехали к дяде его, Деспоту-Зеновичу, в село Колпино, который и рассказал нам, что в прошлом 1824 году А. С. Пушкин, проезжая из Могилева в свое имение Михайловское, проездом заехал к нему в село Колпино, но не застал его дома[406

]. <…> Деспот-Зенович, восторженный посещением его уголка Пушкиным, предложил нам вместе с ним навестить Александра Сергеевича.

Мы с удовольствием в тот же день отправились, переночевали в гор. Опочке, а на другой день, не доезжая села Михайловского, встретили в лесу Пушкина: он был в красной рубахе, без фуражки, с тяжелой железной палкой в руке. Он нас сейчас узнал, а Зенович, неповоротливая и неловкая фигура, от радости стал бросать свою шапку вверх, крича: «виват, Пушкин!», но никак не мог на лету схватить ее. Пушкин от души хохотал, потом обнял его, благодаря за хороший прием в его доме.

Когда подходили мы к дому, на крыльце стояла пожилая женщина, вязавшая чулок; она, приглашая нас войти в комнату, спросила:

— Откуда к нам пожаловали?

Александр Сергеевич ответил:

— Это те гусары, которые хотели выкупать меня в шампанском.

— Ах ты, боже мой! Как же это было? — сказала няня Александра Сергеевича, Арина Родионовна.

В селе Михайловском мы провели четыре дня. Няня около нас хлопотала, сама приготовляла кофе, поднося, приговаривала:

— Не прогневайтесь, родные, чем бог послал, крендели вчерашние, ничего, кушайте на доброе здоровье, а вот мой Александр Сергеевич изволит с маслом кушать ржаной <…>

На другой день нашего приезда Александр Сергеевич пригласил нас прогуляться к соседке его, П. А. Осиповой (которой посвятил подражание Корану), в Тригорское, где до позднего вечера мы провели очень приятно время, а в день нашего отъезда были на раннем обеде; милая хозяйка нас обворожила приветливым приемом, а прекрасный букет дам и девиц одушевлял общество. Александр Сергеевич особенно был внимателен к племяннице Осиповой, А. П. Керн, которой посвятил «Я помню чудное мгновенье».

Няня Арина Родионовна на дорогу одарила нас своей работы пастилой и напутствовала добрым пожеланием.


А. М. ГОРЧАКОВ[407

]


О ПУШКИНЕ[408

]


(Из письма А. И. Урусова к издателю «Русского архива»)


В 1825 году князь Александр Михайлович возвратился в Россию из Спа, где лечился. Он посетил своего дядю, Пещурова, который жил в это время в своей вотчине Псковской губернии, в селе Лямонове. Пещуров принимал большое участие в судьбе Пушкина, жившего в изгнании в деревне, в известном Михайловском[409

]. По приезде его из Одессы к поэту был приставлен полицейский чиновник с специальною обязанностью наблюдать, чтобы Пушкин ничего не писал предосудительного… Понятно, как раздражал Пушкина этот надзор. Пещуров из любви к нему ходатайствовал у маркиза Паулуччи (тогдашнего рижского генерал-губернатора) о том, чтобы этот надзор был снят, а Пушкин отдан ему на поруки, обещая, что поэт ничего дурного не напишет. Ходатайство имело успех, и Пушкин вздохнул свободнее.

Узнав о приезде князя Горчакова, Пушкин тотчас приехал из Михайловского в Лямоново и здесь, на проселочной дороге, друзья действительно «встретились и братски обнялись». Целый день провел Пушкин у Пещурова и, сидя на постеле вновь захворавшего князя Горчакова, читал ему отрывки из «Бориса Годунова» и между прочим наброски сцены между Пименом и Григорием. «Пушкин вообще любил читать мне свои вещи, — заметил князь с улыбкою, — как Мольер читал комедии своей кухарке». В этой сцене князь Горчаков помнит, что было несколько стихов, в которых проглядывала какая-то изысканная грубость и говорилось что-то о «слюнях»[410

]. Он заметил Пушкину, что такая искусственная тривиальность довольно неприятно отделяется от общего тона и слога, которым писана сцена… «Вычеркни, братец, эти слюни. Ну к чему они тут?» — «А посмотри, у Шекспира и не такие еще выражения попадаются», — возразил Пушкин. «Да; но Шекспир жил не в XIX веке и говорил языком своего времени», — заметил князь. Пушкин подумал и переделал свою сцену.

Пользуясь своим влиянием на Пушкина, князь Горчаков побудил его уничтожить одно произведение, «которое могло бы оставить пятно на его памяти». Пушкин написал было поэму «Монах». Князь Горчаков взял ее на прочтение и сжег, объявив автору, что это недостойно его имени[411

]. Эстетическое развитие князя Горчакова, его любовь к искусству (он составил себе превосходную коллекцию картин, в числе которых, по отзыву знатоков, нет посредственностей) должны были дать ему значительный вес в глазах чуткого и восприимчивого поэта.


А. П. КЕРН[412

]


ВОСПОМИНАНИЯ О ПУШКИНЕ[413

]


Вам захотелось, почтенная и добрая Е. Н., узнать некоторые подробности моего знакомства с Пушкиным. Спешу исполнить ваше желание. Начну сначала и выдвину перед вами, еще кроме Пушкина, несколько лиц, вам очень знакомых и всем известных.

Я воспитывалась в Тверской губернии, в доме родного деда моего по матери, вместе с двоюродною сестрою моею, известною Вам Анною Николаевною Вульф, до двенадцатилетнего возраста. В 1812 г. меня увезли от дедушки в Полтавскую губернию, а 16 лет выдали замуж за генерала Керна.

В 1819 г. я приехала в Петербург с мужем и отцом, который, между прочим, представил меня в дом его родной сестры, Олениной[414

]. Тут я встретила двоюродного брата моего Полторацкого, с сестрами которого я была еще дружна в детстве. Он сделался моим спутником и чичероне в кругу незнакомого для меня большого света. Мне очень нравилось бывать в доме Олениных, потому что у них не играли в карты; хотя там и не танцовали, по причине траура при дворе[415

], но зато играли в разные занимательные игры и преимущественно в Charades en action1, в которых принимали иногда участие и наши литературные знаменитости — Иван Андреевич Крылов, Иван Матвеевич Муравьев-Апостол и другие.

В первый визит мой к тетушке Олениной батюшка, казавшийся очень немногим старше меня, встретясь в дверях гостиной с Крыловым, сказал ему: «Рекомендую вам меньшую сестру мою». Иван Андреевич улыбнулся, как только он умел улыбаться, и, протянув мне обе руки, сказал: «Рад, очень рад познакомиться с сестрицей». На одном из вечеров у Олениных я встретила Пушкина и не заметила его; мое внимание было поглощено шарадами, которые тогда разыгрывались и в которых участвовали Крылов, Плещеев и другие. Не помню, за какой-то фант Крылова заставили прочитать одну из его басен. Он сел на стул посередине залы; мы все столпились вкруг него, и я никогда не забуду, как он был хорош, читая своего Осла! И теперь еще мне слышится его голос и видится его разумное лицо и комическое выражение, с которым он произнес: «Осел был самых честных правил!»[416

].

В чаду такого очарования мудрено было видеть кого бы то ни было, кроме виновника поэтического наслаждения, и вот почему я не заметила Пушкина. Но он вскоре дал себя заметить. Во время дальнейшей игры на мою долю выпала роль Клеопатры, и когда я держала корзинку с цветами, Пушкин, вместе с братом Александром Полторацким, подошел ко мне, посмотрел на корзинку и, указывая на брата, сказал: «Et c'est sans doute Monsieur qui fera l'aspic?»2 Я нашла это дерзким, ничего не ответила и ушла.

После этого мы сели ужинать. У Олениных ужинали на маленьких столиках, без церемоний и, разумеется, без чинов. Да и какие могли быть чины там, где просвещенный хозяин ценил и дорожил только науками и искусствами? За ужином Пушкин уселся с братом моим позади меня и старался обратить на себя мое внимание льстивыми возгласами, как, например: «Est-il permis d'être aussi jolie»3. Потом завязался между ними шутливый разговор о том, кто грешник и кто нет, кто будет в аду и кто попадет в рай. Пушкин сказал брату: «Во всяком случае, в аду будет много хорошеньких, там можно будет играть в шарады. Спроси у m-me Керн, хотела ли бы она попасть в ад?» Я отвечала очень серьезно и несколько сухо, что в ад не желаю. «Ну, как же ты теперь, Пушкин?» — спросил брат. — «Je me ravise4ответил поэт, — я в ад не хочу, хотя там и будут хорошенькие женщины»… Вскоре ужин кончился, и стали разъезжаться. Когда я уезжала и брат сел со мною в экипаж, Пушкин стоял на крыльце и провожал меня глазами.

Впечатление его встречи со мною он выразил в известных стихах:



Я помню чудное мгновенье — и проч.

Вот те места в 8-й главе «Онегина», которые относятся к его воспоминаниям о нашей встрече у Олениных:



…Но вот толпа заколебалась,


По зале шепот пробежал,


К хозяйке дама приближалась…


За нею важный генерал.


Она была нетороплива,


Не холодна, не говорлива,


Без взора наглого для всех,


Без притязанья на успех,


Без этих маленьких ужимок


Без подражательных затей;


Все тихо, просто было в ней.


Она казалась верный снимок


Du comme il faut… прости,


Не знаю, как перевести!


К ней дамы подвигались ближе,


Старушки улыбались ей,


Мужчины кланялися ниже,


Ловили взор ее очей


Девицы проходили тише


Пред ней по зале: и всех выше


И нос, и плечи подымал


Вошедший с нею генерал.


…………………


Но обратимся к нашей даме.


Беспечной прелестью мила,


Она сидела у стола.


…………………


Сомненья нет, увы! Евгений


В Татьяну, как дитя, влюблен.


В тоске любовных помышлений


И день, и ночь проводит он.


Ума не внемля строгим пеням,


К ее крыльцу, к стеклянным сеням,


Он подъезжает каждый день,


За ней он гонится как тень.


Он счастлив, если ей накинет


Боа пушистый на плечо.


Или коснется горячо


Ее руки, или раздвинет


Пред нею пестрый полк ливрей,


Или платок поднимет ей![417

]

Прожив несколько времени в Дерпте, в Риге, в Пскове, я возвратилась в Полтавскую губернию к моим родителям. В течение шести лет я не видела Пушкина, но от многих слышала про него, как про славного поэта, и с жадностию читала: «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан», «Разбойники» и 1-ю главу «Онегина», которые доставлял мне сосед наш Аркадий Гаврилович Родзянко, милый поэт, умный, любезный и весьма симпатичный человек. Он был в дружеских отношениях с Пушкиным и имел счастие принимать его у себя в деревне Полтавской губернии, Хорольского уезда. Пушкин, возвращаясь с Кавказа, прискакал к нему с ближайшей станции, верхом, без седла, на почтовой лошади, в хомуте[418

]…

Во время пребывания моего в Полтавской губернии я постоянно переписывалась с двоюродною сестрою моею Анною Николаевною Вульф, жившею у матери своей в Тригорском, Псковской губернии, Опочецкого уезда, близ деревни Пушкина — Михайловского. Она часто бывала в доме Пушкина, говорила с ним обо мне и потом сообщала мне в своих письмах различные его фразы; так, в одном из них она писала: «Vous avez produit une vive impression sur Pouchkine à votre rencontre, chez Ol[eni]ne; il dit partout: Elle était trop brillante»5. В одном из ее писем Пушкин приписал сбоку, из Байрона: «Une image qui a passé devant nous, que nous avons vue et que nous ne reverrons jamais»6[419

].Когда же он узнал, что я видаюсь с Родзянко, то переслал через меня к нему письмо, в котором были расспросы обо мне и стихи:



Наперсник Феба, иль Приапа,


Твоя соломенная шляпа


Завидней, чем иной венец,


Твоя деревня Рим, ты папа,


Благослови ж меня, певец!

Далее, в том же письме он говорит: «Ты написал Хохлачку, Баратынский Чухонку, я Цыганку, что скажет Аполлон?» и проч. и проч., дальше не помню, а неверно цитировать не хочу[420

]. После этого мне с Родзянко вздумалось полюбезничать с Пушкиным, и мы вместе написали ему шуточное послание в стихах. Родзянко в нем упоминал о моем отъезде из Малороссии и о несправедливости намеков Пушкина на любовь ко мне. Послание наше было очень длинно, но я помню только последний стих:



Прощайте, будьте в дураках! [421

]

Ответом на это послание были следующие стихи, отданные мне Пушкиным, когда я через месяц после этого встретилась с ним в Тригорском[422

].

Вот они:



Ты обещал о романтизме,


О сем Парнасском афеизме


Потолковать еще со мной;


Полтавских муз поведать тайны, —


А пишешь лишь об ней одной.


Нет, это ясно, милый мой,


Нет, ты влюблен, Пирон Украйны.


Ты прав, что может быть важней


На свете женщины прекрасной?


Улыбка, взор ее очей


Дороже злата и честей,


Дороже славы разногласной:


Поговорим опять об ней.


Хвалю, мой друг, ее охоту,


Поотдохнув, рожать детей,


Подобных матери своей,


И счастлив, кто разделит с ней


Сию приятную заботу,


Не наведет она зевоту.


Дай Бог, чтоб только Гименей


Меж тем продлил свою дремоту!


Но не согласен я с тобой,


Не одобряю я развода,


Во-первых, веры долг святой,


Закон и самая природа…


А во-вторых, замечу я,


Благопристойные мужья


Для умных жен необходимы:


При них домашние друзья


Иль чуть заметны, иль незримы.


Поверьте, милые мои,


Одно другому помогает,


И солнце брака затмевает


Звезду стыдливую любви.


А.Пушкин


Михайловское.

Восхищенная Пушкиным, я страстно хотела увидеть его, и это желание исполнилось во время пребывания моего в доме тетки моей, в Тригорском, в 1825 г. в июне месяце. Вот как это было: мы сидели за обедом и смеялись над привычкою одного г-на Рокотова[423

], повторяющего беспрестанно: «Pardonnez ma franchise» и «Je tiens beaucoup à votre opinion»7, как вдруг вошел Пушкин с большой, толстой палкой в руках.

Он после часто к нам являлся во время обеда, но не садился за стол; он обедал у себя, гораздо раньше, и ел очень мало. Приходил он всегда с большими дворовыми собаками, chien loup8. Тетушка, подле которой я сидела, мне его представила, он очень низко поклонился, но не сказал ни слова: робость была видна в его движениях. Я тоже не нашлась ничего ему сказать, и мы не скоро ознакомились и заговорили. Да и трудно было с ним вдруг сблизиться; он был очень неровен в обращении: то шумно весел, то грустен, то робок, то дерзок, то нескончаемо любезен, то томительно скучен, — и нельзя было угадать, в каком он будет расположении духа через минуту. Раз он был так нелюбезен, что сам в этом сознался сестре, говоря: «Ai-je été assez vulgaire aujourd'hui?»9 Вообще же надо сказать, что он не умел скрывать своих чувств, выражал их всегда искренно и был неописанно хорош, когда что-нибудь приятное волновало его… Так, один раз, мы восхищались его тихою радостью, когда он получил от какого-то помещика, при любезном письме, охотничий рог на бронзовой цепочке, который ему нравился. Читая это письмо и любуясь рогом, он сиял удовольствием и повторял: «Charmant, charmant!»10 Когда же он решался быть любезным, то ничто не могло сравниться с блеском, остротою и увлекательностию его речи. В одном из таких настроений он, собравши нас в кружок, рассказал сказку про Черта, который ездил на извозчике на Васильевский остров. Эту сказку с его же слов записал некто Титов и поместил, кажется, в «Подснежнике»[424

]. Пушкин был невыразимо мил, когда задавал себе тему угощать и занимать общество. Однажды с этою целью он явился в Тригорское с своею большою черною книгою, на полях которой были начерчены ножки и головки, и сказал, что он принес ее для меня. Вскоре мы уселись вокруг него, и он прочитал нам своих «Цыган». Впервые мы слышали эту чудную поэму, и я никогда не забуду того восторга, который охватил мою душу!.. Я была в упоении, как от текучих стихов этой чудной поэмы, так и от его чтения, в котором было столько музыкальности, что я истаивала от наслаждения; он имел голос певучий, мелодический и, как он говорит про Овидия в своих Цыганах:

И голос, шуму вод подобный[425

].

Через несколько дней после этого чтения тетушка предложила нам всем после ужина прогулку в Михайловское. Пушкин очень обрадовался этому, и мы поехали. Погода была чудесная, лунная июньская ночь дышала прохладой и ароматом полей. Мы ехали в двух экипажах: тетушка с сыном в одном; сестра, Пушкин и я — в другом. Ни прежде, ни после я не видала его так добродушно веселым и любезным. Он шутил без острот и сарказмов; хвалил луну, не называл ее глупою[426

], а говорил: «J'aime la lune quand elle éclaire un beau visage»11, хвалил природу и говорил, что он торжествует, воображая в ту минуту, будто Александр Полторацкий остался на крыльце у Олениных, а он уехал со мною; это был намек на то, как он завидовал при нашей первой встрече Александру Полторацкому, когда тот уехал со мною. Приехавши в Михайловское, мы не вошли в дом, а пошли прямо в старый, запущенный сад, Приют задумчивых Дриад[427

], с длинными аллеями старых дерев, корни которых, сплетясь, вились по дорожкам, что заставляло меня спотыкаться, а моего спутника вздрагивать. Тетушка, приехавши туда вслед за нами, сказала: «Mon cher Pouchkine, faites les honneurs de votre jardin à Madame»12. Он быстро подал мне руку и побежал скоро, скоро, как ученик, неожиданно получивший позволение прогуляться. Подробностей разговора нашего не помню; он вспоминал нашу первую встречу у Олениных, выражался о ней увлекательно, восторженно и в конце разговора сказал: «Vous aviez un air si virginal; n'est-ce pas que vous aviez sur vous quelque chose comme une croix?»13

На другой день я должна была уехать в Ригу вместе с сестрою Анною Николаевной Вульф. Он пришел утром и на прощание принес мне экземпляр 2-й главы Онегина[428

], в неразрезанных листках, между которых я нашла вчетверо сложенный почтовый лист бумаги со стихами:



Я помню чудное мгновенье, — и проч. и проч.

Когда я сбиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу выпросила я их опять; что у него промелькнуло тогда в голове, не знаю. Стихи эти я сообщила тогда барону Дельвигу, который их поместил в своих «Северных Цветах», Мих. Ив. Глинка сделал на них прекрасную музыку и оставил их у себя[429

].

Во время пребывания моего в Тригорском я пела Пушкину стихи Козлова:



Ночь весенняя дышала


Светлоюжною красой,


Тихо Брента протекала,


Серебримая луной — и проч.

Мы пели этот романс Козлова на голос «Benedetta sia la madre»14, баркаролы венецианской. Пушкин с большим удовольствием слушал эту музыку и писал в это время Плетневу: «Скажи слепцу Козлову, что здесь есть одна прелесть, которая поет его ночь. Как жаль, что он ее не увидит! Дай бог ему ее слышать!»[430

]

Итак, я переехала в Ригу. Тут гостили у меня сестра, приехавшая со мною, и тетушка со всем семейством. Пушкин писал из Михайловского к ним обеим; в одном из своих писем тетушке он очертил мой портрет так: «Хотите знать, что за женщина г-жа Керн? она податлива, все понимает; легко огорчается и утешается также легко; она робка в обращении и смела в поступках; но она чрезвычайно привлекательна»[431

].

Его письмо к сестре очень забавно и остро; выписываю здесь то, что относилось ко мне[432

]:

«Все Тригорское поет: „Не мила ей прелесть ночи", и у меня от этого сердце ноет; вчера мы с Алексеем проговорили 4 часа подряд. Никогда еще не было у нас такого продолжительного разговора. Угадайте, что нас вдруг так сблизило? Скука? Сродство чувства? Не знаю. Каждую ночь гуляю я по саду и повторяю себе: она была здесь; камень, о который она споткнулась15, лежит у меня на столе, подле ветки увядшего гелиотропа16, я пишу много стихов — все это, если хотите, очень похоже на любовь, но клянусь вам, что это совсем не то. Будь я влюблен, в воскресенье со мною сделались бы судороги от бешенства и ревности; между тем мне было только досадно17, — и все же мысль, что я для нее ничего не значу, что, пробудив и заняв ее воображение, я только тешил ее любопытство, что воспоминание обо мне ни на минуту не сделает ее более задумчивой среди ее побед, ни более грустной в дни печали; что ее прекрасные глаза остановятся на каком-нибудь рижском франте с тем же пронизывающим сердце и сладострастным выражением, — нет, эта мысль для меня невыносима; скажите ей, что я умру от этого, нет, лучше не говорите, она только посмеется надо мной, это очаровательное создание. Но скажите ей, что если в сердце ее нет скрытой нежности ко мне, таинственного и меланхолического влечения, то я презираю ее — слышите? — да, презираю, несмотря на все удивление, которое должно вызвать в ней столь непривычное для нее чувство[433

]. <…> 21 июля».

Вскоре ему захотелось завязать со мной переписку, и он написал мне следующее письмо:

«Я имел слабость попросить у вас разрешения вам писать, а вы — легкомыслие или кокетство позволить мне это. Переписка ни к чему не ведет, я знаю; но у меня нет сил противиться желанию получить хоть словечко, написанное вашей хорошенькой ручкой.

Ваш приезд в Тригорское оставил во мне впечатление более глубокое и мучительное, чем то, которое некогда произвела на меня встреча наша у Олениных. Лучшее, что я могу сделать в моей печальной деревенской глуши — это стараться не думать больше о вас. Если бы в душе вашей была хоть капля жалости ко мне, вы тоже должны были бы пожелать мне этого, но ветреность всегда жестока, и все вы, кружа головы направо и налево, радуетесь, видя, что есть душа, страждущая в вашу честь и славу.

Прощайте, божественная, я бешусь, и я у ваших ног. Тысячу нежностей Ермолаю Федоровичу и поклон г-ну Вульфу.

25 июля».

«Снова берусь за перо, потому что умираю с тоски и могу думать только о вас. Надеюсь, вы прочтете это письмо тайком, — спрячете ли вы его у себя на груди? ответите ли мне длинным посланием? пишите мне обо всем, что придет вам в голову — заклинаю вас. Если вы опасаетесь моей нескромности, если не хотите компрометировать себя, измените почерк, подпишитесь вымышленным именем, — сердце мое сумеет вас угадать. Если выражения ваши будут столь же нежны, как ваши взгляды, увы! — я постараюсь поверить им или же обмануть себя, что одно и то же. — Знаете ли вы, что, перечтя эти строки, я стыжусь их сентиментального тона, — что скажет Анна Николаевна? Ах вы чудотворка или чудотворица!»[434

]

Получа это письмо, я тотчас ему отвечала и с нетерпением ждала от него второго письма; но он это второе письмо вложил в пакет тетушкин, а она не только не отдала мне его, но даже не показала. Те, которые его читали, говорили, что оно было прелесть как мило[435

].

В другом письме его было: «Пишите мне вдоль, поперек и по диагонали»[436

].

Мне бы хотелось сделать много выписок из его писем; они все были очень милы, но ограничусь еще одним:

«Не правда ли, по почте я гораздо любезнее, чем при личном свидании; так вот, если вы приедете, я обещаю вам быть любезным до чрезвычайности: в понедельник я буду весел, во вторник восторжен, в среду нежен, в четверг игрив, в пятницу, субботу и воскресенье буду чем вам угодно, и всю неделю — у ваших ног»[437

].

Через несколько месяцев я переехала в Петербург и, уезжая из Риги, послала ему последнее издание Байрона, о котором он так давно хлопотал, и получила еще одно письмо, чуть ли не самое любезное из всех прочих, так он был признателен за Байрона! Не воздержусь, чтобы не выписать вам его здесь.

«Никак не ожидал, чародейка, что вы вспомните обо мне, от всей души благодарю вас за это. Байрон получил в моих глазах новую прелесть, — все его героини примут в моем воображении черты, забыть которые невозможно. Вас буду видеть я в образах Гюльнары и Леилы — идеал самого Байрона не мог быть божественнее. Вас, именно вас посылает мне всякий раз судьба, дабы усладить мое уединение! Вы — ангел — утешитель, а я — неблагодарный, потому что смею еще роптать… Вы едете в Петербург, и мое изгнание тяготит меня более, чем когда-либо. Быть может, перемена, только что происшедшая, приблизит меня к вам, не смею на это надеяться. Не стоит верить надежде: она — лишь хорошенькая женщина, которая обращается с нами, как со старым мужем. Что поделывает ваш муж, мой нежный гений? Знаете ли вы, что в его образе я представляю себе врагов Байрона, в том числе и его жену».

«8 дек.

Снова берусь за перо, чтобы сказать вам, что я у ваших ног, что я по-прежнему люблю вас, что иногда вас ненавижу, что третьего дня говорил о вас гадости, что я целую ваши прелестные ручки и снова перецеловываю их, в ожидании лучшего, что больше сил моих нет, что вы божественны и т. д.»[438

].

С Пушкиным я опять увиделась в Петербурге, в доме его родителей, где я бывала почти всякий день и куда он приехал из своей ссылки в 1827 году, прожив в Москве несколько месяцев[439

]. Он был тогда весел, но чего-то ему недоставало. Он как будто не был так доволен собою и другими, как в Тригорском и Михайловском. Я полагаю, что император Александр I, заставляя его жить долго в Михайловском, много содействовал к развитию его гения. Там, в тиши уединения, созрела его поэзия, сосредоточились мысли, душа окрепла и осмыслилась. Друзья не покидали его в ссылке. Некоторые посещали его, а именно: Дельвиг, Баратынский и Языков, а другие переписывались с ним, и он приехал в Петербург с богатым запасом выработанных мыслей[440

]. Тотчас по приезде он усердно начал писать, и мы его редко видели. Он жил в трактире Демута, его родители на Фонтанке, у Семеновского моста, я с отцом и сестрою близь Обухова моста, и он иногда заходил к нам, отправляясь к своим родителям. Мать его, Надежда Осиповна, горячо любившая детей своих, гордилась им и была очень рада и счастлива, когда он посещал их и оставался обедать. Она заманивала его к обеду печеным картофелем, до которого Пушкин был большой охотник. В год возвращения его из Михайловского свои именины праздновал он в доме родителей, в семейном кружку и был очень мил. Я в этот день обедала у них и имела удовольствие слушать его любезности. После обеда Абрам Сергеевич Норов, подойдя ко мне с Пушкиным, сказал: «Неужели вы ему сегодня ничего не подарили, а он так много вам писал прекрасных стихов?» — «И в самом деле, — отвечала я, — мне бы надо подарить вас чем-нибудь: вот вам кольцо моей матери, носите его на память обо мне». Он взял кольцо, надел на свою маленькую, прекрасную ручку и сказал, что даст мне другое. В этот вечер мы говорили о Льве Сергеевиче, который в то время служил на Кавказе, и я, припомнив стихи, написанные им ко мне, прочитала их Пушкину[441

]. Вот они:



Как можно не сойти с ума,


Внимая вам, на вас любуясь!


Венера древняя мила,


Чудесным поясом красуясь,


Алкмена, Геркулеса мать,


С ней в ряд, конечно, может стать,


Но, чтоб молили и любили


Их так усердно, как и вас,


Вас прятать нужно им от нас,


У них вы лавку перебили!


Л.Пушкин

Пушкин остался доволен стихами брата и сказал очень наивно: «И он тоже очень умен. Il a aussi beaucoup desprit!»

На другой день Пушкин привез мне обещанное кольцо с тремя бриллиантами и хотел было провести у меня несколько часов; но мне нужно было ехать с графинею Ивелич, и я предложила ему прокатиться к ней в лодке. Он согласился, и я опять увидела его почти таким же любезным, каким он бывал в Тригорском. Он шутил с лодочником, уговаривая его быть осторожным и не утопить нас. Потом мы заговорили о Веневитинове, и он сказал: «Pourquoi l'avez vous laissé mourir? Il était aussi amoureux de vous, n'est-ce pas?»18 На это я отвечала ему, что Веневитинов оказывал мне только нежное участие и дружбу и что сердце его давно уже принадлежало другой. Тут кстати я рассказала ему о наших беседах с Веневитиновым, полных той высокой чистоты и нравственности, которыми он отличался; о желании его нарисовать мой портрет и о моей скорби, когда я получила от Хомякова его посмертное изображение. Пушкин слушал мой рассказ внимательно, выражая только по временам досаду, что так рано умер чудный поэт… Вскоре мы пристали к берегу, и наша беседа кончилась.

Коснувшись светлых воспоминаний о Веневитинове, я не могу воздержаться, чтобы не выписать стихов Дельвига, написанных на смерть его в моем черном альбоме, рядом с портретом Веневитинова: они напоминают прекрасную душу так рано оставившего нас поэта[442

].



На смерть Веневитинова


Дева


Юноша милый! на миг ты в наши игры вмешался.


Розе подобный красой, как филомела ты пел.


Сколько в тебе потеряла любовь поцелуев и песен!


Сколько желаний и ласк, новых, прекрасных, как ты!


Роза


Дева, не плачь! я на прахе его в красоте расцветаю.


Сладость он жизни вкусив, горечь оставил другим.


Ах! И любовь бы изменою душу певца отравила!


Счастлив, кто прожил, как он, век соловьиный и мой.

Зимой 1828 года Пушкин писал «Полтаву» и, полный ее поэтических образов и гармонических стихов, часто входил ко мне в комнату, повторяя последний написанный им стих; так он раз вошел, громко произнося:

Ударил бой, Полтавский бой[443

]!

Он это делал всегда, когда его занимал какой-нибудь стих, удавшийся ему или почему-нибудь запавший ему в душу. Он, например, в Тригорском беспрестанно повторял:

Обманет, не придет она!..[444

]

Посещая меня, он рассказывал иногда о своих беседах с друзьями и однажды, встретив у меня Дельвига с женою, передал свой разговор с Крыловым, во время которого, между прочим, был спор о том, можно ли сказать: «бывывало»? Кто-то заметил, что можно даже сказать: «бывывывало». — «Очень можно, — проговорил Крылов, — да только этого и трезвому не выговорить!»

Рассказав это, Пушкин много шутил. Во время этих шуток ему попался под руку мой альбом — совершенный слепок с того уездной барышни альбома, который описал Пушкин в «Онегине!», и он стал в нем переводить французские стихи на русский язык и русские на французский.

В альбоме было написано:



Oh, si dans l'immortelle vie


Il existait un être parfait,


Oh, mon aimable et douce amie,


Comme toi sans doute il est fait — etc. etc.

Пушкин перевел:



Если в жизни поднебесной


То тебе подобен он.


Я скажу тебе резон:


Невозможно!

Под какими-то весьма плохими стихами было подписано: «Ecrit dans mon éxil»19. Пушкин приписал:

«Amour, exil»20 — Какая гиль!

Дмитрий Николаевич Барков написал одни всем известные стихи не совсем правильно, и Пушкин, вместо перевода, написал следующее:



Не смею вам стихи Баркова


Благопристойно перевесть


И даже имени такого


Не смею громко произнесть!

Так несколько часов было проведено среди самых живых шуток, и я никогда не забуду его игривой веселости, его детского смеха, которым оглашались в тот день мои комнаты[445

].

В подобном расположении духа он раз пришел ко мне, и, застав меня за письмом к меньшой сестре моей в Малороссию, приписал в нем:



Когда помилует нас бог,


Когда не буду я повешен,


То буду я у ваших ног


В тени украинских черешен.

В этот самый день я восхищалась чтением его «Цыган» в Тригорском и сказала: «Вам бы следовало, однако ж, подарить мне экземпляр «Цыган» в воспоминание того, что вы их мне читали». Он прислал их в тот день с надписью на обертке всеми буквами: «Ее превосходительству А. П. Керн от господина Пушкина, усердного ее почитателя. Трактир Демут № 10»[446

].

Несколько дней спустя, он приехал ко мне вечером и, усевшись на маленькой скамеечке (которая хранится у меня, как святыня), написал на какой-то записке:



Я ехал к вам. Живые сны


За мной вились толпой игривой,


И месяц с правой стороны


Осеребрял мой бег ретивый.


Я ехал прочь. Иные сны…


Душе влюбленной грустно было,


И месяц с левой стороны


Сопровождал меня уныло.


Мечтанью вечному в тиши


Так предаемся мы, поэты,


Так суеверные приметы


Согласны с чувствами души.

Писавши эти стихи и напевая их своим звучным голосом, он при стихе:



И месяц с левой стороны


Сопровождал меня уныло —

заметил, смеясь: «Разумеется, с левой, потому что ехал назад»[447

].

Это посещение, как и многие другие, полно было шуток и поэтических разговоров.

В это время он очень усердно ухаживал за одной особой, к которой были написаны стихи: «Город пышный, город бедный» и «Пред ней, задумавшись, стою». Несмотря, однако ж, на чувство, которое проглядывает в этих прелестных стихах, он никогда не говорил об ней с нежностию и однажды, рассуждав о маленьких ножках, сказал: «Вот, например, у ней вот какие маленькие ножки, да черт ли в них». В другой раз, разговаривая со мною, он сказал: «Сегодня Крылов просил, чтобы я написал что-нибудь в ее альбом». — «А вы что сказали?» — спросила я. «А я сказал: „Ого!"» В таком роде он часто выражался о предмете своих вздыханий[448

].

Когда Дельвиг с женою уехали в Харьков[449

], я с отцом и сестрою перешла на их квартиру. Пушкин заходил к нам узнавать о них и раз поручил мне переслать стихи к Дельвигу, говоря: «Да смотрите, сами не читайте и не заглядывайте».

Я свято это исполнила и после уже узнала, что они состояли в следующем:



Как в ненастные дни собирались они


Часто.


Гнули, бог их прости, от пятидесяти


На сто.


И отписывали, и приписывали


Мелом.


Так в ненастные дни занимались они


Делом.

Эти стихи он написал у князя Голицына, во время карточной игры, мелом на рукаве[450

]. Пушкин очень любил карты и говорил, что это его единственная привязанность. Он был, как все игроки, суеверен, и раз, когда я попросила у него денег для одного бедного семейства, он, отдавая последние пятьдесят рублей, сказал: «Счастье ваше, что я вчера проиграл».

По отъезде отца и сестры из Петербурга я перешла на маленькую квартирку в том же доме, где жил Дельвиг, и была свидетельницею свидания его с Пушкиным. Последний, узнавши о приезде Дельвига, тотчас приехал, быстро пробежал через двор и бросился в его объятия; они целовали друг у друга руки и, казалось, не могли наглядеться один на другого. Они всегда так встречались и прощались: была обаятельная прелесть в их встречах и расставаниях.

В эту зиму Пушкин часто бывал по вечерам у Дельвига, где собирались два раза в неделю лицейские товарищи его; Лангер, князь Эристов, Яковлев, Комовский и Илличевский21. Кроме этих, приходили на вечера: Подолинский, Щастный, молодые поэты, которых выслушивал и благословлял Дельвиг, как патриарх. Иногда также являлся Сергей Голицын и Михаил Иванович Глинка, гений музыки, добрый и любезный человек, как и свойственно гениальному существу[451

].

Тут кстати заметить, что Пушкин говорил часто: «Злы только дураки и дети». Несмотря, однако ж, на это убеждение, и он бывал часто зол на словах, — но всегда раскаивался. Так однажды, когда он мне сказал какую-то злую фразу и я ему заметила: «Ce n'est pas bien de s'attaquer à une personne aussi inoffensive»22— обезоруженный моею фразою, он искренно начал извиняться. В поступках он всегда был добр и великодушен.

На вечера к Дельвигу являлся и Мицкевич. Вот кто был постоянно любезен и приятен. Какое бесподобное существо! Нам было всегда весело, когда он приезжал. Не помню, встречался ли он часто с Пушкиным, но знаю, что Пушкин и Дельвиг его уважали и любили. Да что мудреного? Он был так мягок, благодушен, так ласково приноровлялся ко всякому, что все были от него в восторге. Часто он усаживался подле нас, рассказывал нам сказки, которые он тут же сочинял, и был занимателен для всех и каждого.

Сказки в нашем кружке были в моде, потому что многие из нас верили в чудесное, в привидения и любили все сверхъестественное. Среди таких бесед многие из тогдашних писателей читали свои произведения. Так, например, Щастный читал нам «Фариса», переведенного им тогда, и заслужил всеобщее одобрение. За этот перевод Дельвиг очень благоволил к нему, хотя вообще Щастный, как поэт, был гораздо ниже других второстепенных писателей[452

]. Среди этих последних видное место занимал Подолинский, и многими его стихами восхищался Пушкин[453

]. Особенно нравились ему следующие:



Портрет


Когда, стройна и светлоока,


Передо мной стоит она,


Я мыслю, Гурия Пророка


С небес на землю сведена.


Коса и кудри темнорусы,


Наряд небрежный и простой,


И на груди роскошной бусы


Роскошно зыблются порой.


Весны и лета сочетанье


В живом огне ее очей


Рождают негу и желанье


В груди тоскующей моей.

И окончание стихов под заглавием: «К ней»:



Так ночью летнею младенца,


Земли роскошной поселенца,


Звезда манит издалека,


Но он к ней тянется напрасно…


Звезды златой, звезды прекрасной


Не досягнет его рука.

Пушкин в эту зиму бывал часто мрачным, рассеянным и апатичным. В минуты рассеянности он напевал какой-нибудь стих и раз был очень забавен, когда повторял беспрестанно стих барона Розена:

Неумолимая, ты не хотела жить[454

], — передразнивая его и голос и выговор.

Зима прошла. Пушкин уехал в Москву и хотя после женитьбы и возвратился в Петербург, но я не более пяти раз с ним встречалась.

Когда я имела несчастие лишиться матери и была в очень затруднительном положении, то Пушкин приехал ко мне и, отыскивая мою квартиру, бегал, со свойственною ему живостью, по всем соседним дворам, пока наконец нашел меня. В этот приезд он употребил все свое красноречие, чтобы утешить меня, и я увидела его таким же, каким он бывал прежде. Он предлагал мне свою карету, чтобы съездить к одной даме, которая принимала во мне участие[455

]; ласкал мою маленькую дочь Ольгу, забавляясь, что она на вопрос: «Как тебя зовут?» — отвечала: «Воля!» — и вообще был так трогательно внимателен, что я забыла о своей печали и восхищалась им, как гением добра. Пусть этим словом окончатся мои воспоминания о великом поэте.


1 Шарады в живых картинках.


2 Конечно, этому господину придется играть роль аспида?


3 Можно ли быть такой прелестной.


4 Я раздумал.


5 Вы произвели сильное впечатление на Пушкина при встрече у Олениных; он постоянно твердит: «Она была слишком блестяща».


6 Образ, мелькнувший перед нами, который мы видели и который никогда более не увидим.


7 Простите мою откровенность; я слишком дорожу вашим мнением.


8 Волкодавами.


9 Я был слишком вульгарен сегодня?


10 Чудесно! Чудесно!


11 Я люблю луну, когда она освещает красивое лицо.


12 Милый Пушкин, покажите же, как любезный хозяин, ваш сад.


13 У вас был такой девственный вид, не правда ли, на вас было надето нечто вроде креста?


14 Пусть благословенна будет мать.


15 Никакого не было камня в саду, а споткнулась я о переплетенные корни дерев.


16 Веточку гелиотропа он, точно, выпросил у меня.


17 Ему досадно было, что брат поехал провожать сестру свою и меня и сел вместе с нами в карету.


18 Почему вы позволили ему умереть? Он тоже был влюблен в вас, не правда ли?


19 Написано в моем изгнании.


20 Любовь, изгнание.


21 Илличевский написал мне следующее послание:



Близ тебя в восторге нем,


Пью отраду и веселье,


Без тебя я жадно ем


Фабрики твоей изделье.


Ты так сладостно мила.


Люди скажут: небылица,


Чтоб тебя подчас могла


Мне напоминать горчица. —


Без горчицы всякий стол


Мне теперь сухоеденье:


Честолюбцу льстит престол —


Мне ж — горчичницей владенье.


Но угодно так судьбе,


Ни вдова ты, ни девица,


И моя любовь к тебе


После ужина горчица.

Он называл меня:



Сердец царица,


Горчичная мастерица!

Отец мой имел горчичную фабрику.


22 Нехорошо нападать на столь безобидную особу.


<А. П. КЕРН>


ВОСПОМИНАНИЯ О ПУШКИНЕ, ДЕЛЬВИГЕ И ГЛИНКЕ[456

]


То зеркало лишь хорошо,


которое верно отражает.


При воспоминании прошедшего я часто и долго останавливаюсь на том времени, которое ознаменовалось поэтическою деятельностью Пушкина и отметилось в жизни общества страстью к чтению, литературным занятиям и, если не ошибаюсь, необыкновенною жаждою удовольствий. И тогда снова оживает передо мною доброе старое время, кипевшее избытком молодых сил. Я вижу веселый, беспечный кружок поэтов той эпохи, живший грезами о счастии и по возможности избегавший тягости труда. Из него выделяются в моем воспоминании с особенною ясностью: Пушкин, Дельвиг и Глинка.

Художественные создания Пушкина, развивая в обществе чувство к изящному, возбуждали желание умно и шумно повеселиться, а подчас и покутить. Весь кружок даровитых писателей и друзей, группировавшихся около Пушкина, носил на себе характер беспечного, любящего пображничать русского барина, быть может, еще в большей степени, нежели современное ему общество. В этом молодом кружке преобладала любезность и раздольная, игривая веселость, блестело неистощимое остроумие, высшим образцом которого был Пушкин. Но душою всей этой счастливой семьи поэтов был Дельвиг, у которого в доме чаще всего они и собирались.

Дельвиг соединял в себе все качества, из которых слагается симпатичная личность. Любезный, радушный хозяин, он умел счастливить всех, имевших к нему доступ.

Благодаря своему истинно британскому юмору он шутил всегда остроумно, не оскорбляя никого. В этом отношении Пушкин резко от него отличался: у Пушкина часто проглядывало беспокойное расположение духа. Великий поэт не был чужд странных выходок, нередко напоминавших фразу Фигаро: «Ah, qu'ils sont bêtes les gens d'esprit»1 и его шутка часто превращалась в сарказм, который, вероятно, имел основание в глубоко возмущенном действительностию духе поэта. Это маленькое сравнение может объяснить, почему Пушкин не был хозяином кружка, увлекавшегося его гением. <…>;

Кроме прелести неожиданных импровизированных удовольствий, Дельвиг любил, чтобы при них были и хорошее вино, и вкусный стол. Он с детства привык к хорошей кухне; эта слабость вошла у него в привычку. Любя хорошо поесть, он избегал обедов у хозяев не гастрономов; так, однажды, по случаю обеда у Пушкиных, не любивших роскошного стола, он написал Александру Сергеевичу шуточное четверостишие, которое начинается так:

Друг Пушкин, хочешь ли отведать…[457

]

Юмор Дельвига, его гостеприимство и деликатность часто наводили меня на мысль о Вальтер Скотте, с которым, казалось мне, у него было сходство в домашней жизни. В его поэтической душе была какая-то детская ясность, сообщавшая собеседникам безмятежное чувство счастия, которым проникнут был сам поэт. Этой особенностью Дельвига восхищался Пушкин: Прочитав в Одессе романс Дельвига «Прекрасный день, счастливый день, и солнце и любовь», в котором так много ясности и счастия, он говорил, что прочувствовал вполне это младенческое излияние поэтической души Дельвига и что самое стихосложение этого романса верно передало ему всю светлость чистого чувства любви поэта[458

]. Он восхищался притом другими пьесами Дельвига, равно как и поэзиею Баратынского. Эти три поэта были связаны глубокой симпатией. <…>

Преданный друзьям, Дельвиг в то же время был нежен и к родным. Я помню, как ласкал он своих маленьких братьев, семи- и восьмилетних малюток, выписав их вскоре по возвращении своем из Харькова. Старшего, Александра, он звал классиком, а меньшего, Ивана, романтиком и под этими именами представил их однажды Пушкину. Александр Сергеевич нежно ласкал их, и когда Дельвиг объявил, что меньшой уже сочинил стихи, он пожелал их услышать, и малютка-поэт, не конфузясь нимало, медленно и внятно произнес, положив обе ручонки в руки Пушкина:

Загрузка...