Индиянди, Индиянди, Индия!


Индиянда! Индиянда! Индия!

Александр Сергеевич, погладив поэта по голове, поцеловал и сказал: «Он точно романтик».

Дружба Пушкина с Дельвигом так тесно соединяла их, что, вспоминая о последнем, нельзя умолчать о Пушкине, завоевавшем себе внимание всего кружка и бывшем часто предметом разговоров и даже переписки его дружных членов; так, например, незадолго до женитьбы Пушкина Софья Михайловна Дельвиг писала ко мне с дачи в город: «Léon est parti hier (он проезжал тогда с Кавказа). Александр Сергеевич est arrivé hier. Il est, dit-on, plus amoureux que jamais, cependant il ne parie presque pas d'elle. La noce se fera en septembre»2.

Действительно, в этот период, перед женитьбой своей, Пушкин казался совсем другим человеком. Он был серьезен, важен, молчалив, заметно было, что его постоянно проникало сознание великой обязанности счастливить любимое существо, с которым он готовился соединить свою судьбу, и, может быть, предчувствие тех неотвратимых обстоятельств, которые могли родиться в будущем от серьезного и нового его шага в жизни и самой перемены его положения в обществе. Встречая его после женитьбы всегда таким же серьезным, я убедилась, что в характере поэта произошла глубокая, разительная перемена. Но мои воспоминания в доме Дельвига относятся более ко времени первой, беспечной поры жизни Пушкина. Помню, как он, узнав о возвращении Дельвига из Харькова и спеша обнять его, вбежал на двор; помню его развевающийся плащ и сияющее радостию лицо… Другое воспоминание мое о Пушкине относится к свадьбе сестры его[459

]. Дельвиг был тогда в отлучке. В его квартире я с Александром Сергеевичем встречала и благословляла новобрачных. Расскажу подробно это обстоятельство.

Мать Пушкина, Надежда Осиповна, вручая мне икону и хлеб, сказала: «Remplacez moi, chére amie, avec cette image, que je vous confie pour bénir ma fille!»3 Я с любовью приняла это трогательное поручение и, расспросив о порядке обряда, отправилась вместе с Александром Сергеевичем в старой фамильной карете его родителей на квартиру Дельвига, которая была приготовлена для новобрачных. Был январь месяц, мороз трещал страшный, Пушкин, всегда задумчивый и грустный в торжественных случаях, не прерывал молчания. Но вдруг, стараясь показаться весельм, вздумал заметить, что еще никогда не видал меня одну: «Voilà pourtant la première fois, que nous sommes seuls, madame»4 мне показалось, что эта фраза была внушена желанием скрыть свои размышления по случаю важного события в жизни нежно любимой им сестры; а потому, без лишних объяснений, я сказала только, что этот необыкновенный случай отмечен сильным морозом. «Vous avez raison, 27 degrés»5, — повторил Пушкин, плотнее закутываясь в шубу. Так кончилась эта попытка завязать разговор и быть любезным. Она уже не возобновилась во всю дорогу. Стужа давала себя чувствовать, и в квартире Дельвига, долго дожидаясь приезда молодых, я прохаживалась по комнате, укутываясь в кацавейку; по поводу ее Пушкин сказал, что я похожа в ней на царицу Ольгу. Поэт старался любезностью и вниманием выразить свою благодарность за участие, принимаемое мною в столь важном событии в жизни его сестры.

Он всегда сочувствовал великодушному порыву добрых стремлений. Так, однажды отец госпожи Н. рассказывал Пушкину про случай с одним семейством, при котором необходимо было присутствие близкого человека, осуждал неблагоразумную чувствительность своей дочери, которая прямо с постели, накинув салоп, побежала к нуждавшимся в ее помощи, сказал: «И эта дура, несмотря на морозную ночь, в одной почти рубашке побежала через Фонтанку!»

Пушкин сидел на диване, поджав ноги, услышав этот рассказ, он вскочил и, схватив обе руки у госпожи Н., с жаром поцеловал их. Живо воспринимая добро, Пушкин, однако, как мне кажется, не увлекался им в женщинах; его гораздо более очаровывало в них остроумие, блеск и внешняя красота. Кокетливое желание ему понравиться не раз привлекало внимание поэта гораздо более, чем истинное и глубокое чувство, им внушенное. Сам он почти никогда не выражал чувств; он как бы стыдился их и в этом был сыном своего века, про который сам же сказал, что чувство было дико и смешно[460

]. Острое красное словцо — la repartie vive — вот что несказанно тешило его. Впрочем, Пушкин увлекался не одними остротами; ему, например, очень понравилось однажды, когда я на его резкую выходку отвечала выговором: (Pourquoi vous attaquer à moi, qui suis si inoffensive!»6. И он повторял: (Comme c'est réellement cela: si inoffensive!»7. Продолжая далее, он заметил: «Да, с вами не весело и ссориться, voilà votre cousine, avec elle on trouve à qui s'en prendre!»8

Причина того, что Пушкин скорее очаровывался блеском, нежели достоинством и простотою в характере женщин, заключалась, конечно, в его невысоком о них мнении, бывшем совершенно в духе того времени. При этом мне пришла на память еще одна забавная сцена, разыгранная Пушкиным в квартире Дельвига, занимаемой мною с семейством по случаю отсутствия хозяев. Сестра его и я сидели у окна, читая книгу. Пушкин подсел ко мне и, между прочими нежностями, сказал: «Дайте ручку, c'est si satin!», я отвечала: «Satan!»9. Тогда сестра поэта заметила, что не понимает, как можно отказывать просьбам Пушкина, что так понравилось поэту, что он бросился перед нею на колени; в эту минуту входит А. Н. Вульф и хлопает в ладоши… Сюда же можно отнести и отзыв поэта о постоянстве в любви, которою он, казалось, всегда шутил, как и поцелуем руки; но это, по всей вероятности, было притворною данью веку… Однажды, говоря о женщине, которая его страстно любила, он сказал: «Et puis vous savez qu'il n'y a rien de si insipide que la patience et la résignation»10. Но, как я уже заметила, женитьба произвела в характере поэта глубокую перемену. С того времени он на все смотрел серьезнее, а все-таки остался верен привычке своей скрывать чувство и стыдиться его. В ответ на поздравление с неожиданною способностью женатым вести себя как прилично любящему мужу, он шутя отвечал: «Je ne suis qu'un hypocrite»11. После женитьбы я видела его раз у его родителей во время их обеда. Он сидел за столом, но ничего не ел. Старики потчевали его то тем, то другим кушаньем, но он отказывался и, восхищаясь аппетитом своего батюшки, улыбнулся, когда отец сказал ему, предлагая гуся с кислою капустою: «C'est un plat écossais!»12 заметив при этом, что он никогда ничего не ест до обеда, а обедает в 6 часов. Быв холостым, он редко обедал у родителей, а после женитьбы почти никогда. Когда же это случалось, то после обеда на него иногда находила хандра. Однажды в таком мрачном расположении духа он стоял в гостиной у камина, заложив назад руки… Подошел к нему Илличевский и сказал:



У печки, погружен в молчанье,


Поднявши фрак, он спину грел,


И никого во всей компанье


Благословить он не хотел.

Это развеселило Пушкина, и он сделался очень любезен. Потом я его еще раз встретила с женою у родителей, незадолго до смерти матери[461

]. Она уже тогда не вставала с постели, которая стояла посреди комнаты, головами к окнам; Пушкины сидели рядом на маленьком диване у стены. Надежда Осиповна смотрела на них ласково, с любовию; а Александр Сергеевич, не спуская глаз с матери, держал в руке конец боа своей жены и тихонько гладил его, как бы выражая тем ласку к жене и ласку к матери; он при этом ничего не говорил.


1 Ах, как они глупы, эти умные люди.


2 Лев уехал вчера… Александр Сергеевич вернулся вчера. Говорят, влюблен больше, чем когда-нибудь, между тем почти не говорит о ней. Свадьба будет в сентябре.


3 Замените меня, мой друг, вручаю вам образ, благословите им мою дочь!


4 А ведь мы с вами в первый раз одни, сударыня.


5 Вы правы. 27 градусов.


6 Зачем вы на меня нападаете, ведь я такая безобидная!


7 Как это верно сказано: действительно, такая безобидная!


8 То ли дело ваша кузина, вот тут есть с кем ссориться!


9 «Настоящий атлас!» — «Сатана!» (Игра слов: satin — атлас, satan — сатана).


10 И потом, знаете ли, нет ничего пошлее долготерпения и самоотречения.


11 Я просто хитер.


12 Это шотландское блюдо.


<А. П. КЕРН>


ДЕЛЬВИГ И ПУШКИН[462

]


Вы не можете себе представить, как барон Дельвиг был любезен и приятен, особенно в семейном кружке, где я имела счастие его часто видеть. Вспоминая анекдот о Пушкине, где Александр Сергеевич сказал Прасковье Александровне Осиповой в ответ на критику элегии: «Ах, тетушка! Ах, Анна Львовна!»[463

]: «J'espère qu'il est bien permis à moi et au baron Delvig de ne pas toujours avoir de l'esprit»1 — не могу не сравнить их мысленно и, припоминая теперь склад ума барона Дельвига, я нахожу, что Пушкин был не совсем прав: нахожу, что он был так опрометчив и самонадеян, что, несмотря на всю его гениальность — всем светом признанную и неоспоримую, — он точно не всегда был благоразумен, а иногда даже не умен, — в таком же смысле, как и Фигаро восклицает: «Ah! qu'ils sont bêtes les gens d'esprit!»2 Дельвиг же, могу утвердительно сказать, был всегда умен! И как он был любезен! Я не встречала человека любезнее и приятнее его. Он так мило шутил, так остроумно, сохраняя серьезную физиономию, смешил, что нельзя не признать в нем истинный великобританский юмор.

Гостеприимный, великодушный, деликатный, изысканный, он умел счастливить всех его окружающих. Хотя Дельвиг не был гениальным поэтом, но название поэтического существа вполне может соответствовать ему, как благороднейшему из людей.

Его поэзия, его песни — мелодия поэтической души. Помните романс его:



Прекрасный день, счастливый день!


И солнце, и любовь?

Пушкин говорил, что он этот романс прочел и прочувствовал вполне в Одессе, куда ему его прислали. Он им восхищался с любовью, которую питал к другу-поэту. Он всегда с нежностью говорил о произведениях Дельвига и Баратынского[464

]. Дельвиг тоже нежно любил и Баратынского, и его произведения. Тут кстати заметить, что Баратынский не ставил никаких знаков препинания, кроме запятых, в своих произведениях и до того был недалек в грамматике, что однажды спросил у Дельвига в серьезном разговоре: «Что ты называешь родительным падежом?» Баратынский присылал Дельвигу свои стихи для напечатания, а тот всегда поручал жене своей их переписывать; а когда она спрашивала, много ли ей писать, то он говорил: «Пиши только до точки». А точки нигде не было и даже в конце пьесы стояла запятая!

Мне кажется, Дельвиг был одним из лучших, примечательнейших людей своего времени, и если имел недостатки, то они были недостатками эпохи и общества, в котором он жил. Лучший из друзей, уж конечно, он был и лучшим из мужей. Я никогда его не видала скучным или неприятным, слабым или неровным. Один упрек только сознательно ему можно сделать, — это за лень, которая ему мешала работать на пользу людей. Эта же лень делала его удивительно снисходительным к слугам своим, которые могли быть все, что им было угодно: и грубыми, и пренебрежительными; он на них рукой махнул, и если б они вздумали на головах ходить, я думаю, он бы улыбнулся и сказал бы свое обычное: «Забавно!» Он так мило, так оригинально произносил это «забавно», что весело вспомнить. И замечательно, что иногда он это произносил, когда вовсе не было забавно. Я с ним и его женою познакомилась у Пушкиных, и мы одно время жили в одном доме[465

]; и это нас так сблизило, что Дельвиг дал мне раз (от лености произносить вполне мое имя или фамилию) название 2-й жены, которое за мной и осталось. Вот как это случилось: мы ездили вместе смотреть какого-то фокусника. Входя к нему, он, указывая на свою жену, сказал: «Это жена моя»; потом, рекомендуя в шутку меня и сестру мою, проговорил: «Это вторая, а это третья». У меня была книга (затеряна теперь), кажется, — «Стихотворения Баратынского», которые он издавал; он мне ее прислал с надписью: «Жене № 2-й от мужа безномерного Б. Дельвига». Он очень радушно встречал обычных своих посетителей и, — всем было хорошо близ него: On était si à son aise près de lui! on se sentait si protégé!3..У меня были «Северные цветы» за все почти годы с надписью бароновой руки.

В альбоме моем (сделанном для портрета Веневитинова, подаренном мне его приятелем Хомяковым после его смерти) Дельвиг написал мне свои стихи к Веневитинову: «Дева и Роза» [466

]. Я уже говорила вам, что в это время занимала маленькую квартиру во дворе (в доме бывшем Кувшинникова, тогда уже и теперь еще Олферовского). В этом доме, в квартире Дельвига мы вместе с Александром Сергеевичем имели поручение от его матери, Надежды Осиповны, принять и благословить образом и хлебом новобрачных Павлищева и сестру Пушкина Ольгу[467

]. Надежда Осиповна мне сказала, отпуская меня туда в своей карете: «Remplacez moi, chère amie, ici je vous confie cette image pour bénir ma fille en mon nom»4 Я с гордостью приняла это поручение и с умилением его исполнила. Дорогой Александр Сергеевич, грустный, как всегда бывают люди в важных случаях жизни, сказал мне шутя! «Voilà pourtant la première fois que nous sommes seuls. — Vous et moi». — «Et nous avons bien froid, n'est-ce pas?» — «Oui,vousavez raison, il fait bien froid — 27 dégres»5 — а сказав это, закутался в свой плащ, прижался в угол кареты, — и ни слова больше мы не сказали до самой временной квартиры новобрачных. Там мы долго прождали молодых, молча прогуливаясь по освещенным комнатам, тоже весьма холодным, отчего я, несмотря на важность лица, мною представляемого (посаженой матери), оставалась, как ехала, — в кацавейке; и это подало повод Пушкину сказать, что я похожа на царицу Ольгу. Несмотря на озабоченность, Пушкин и в этот раз был очень нежен, ласков со мною… Я заметила в этом и еще в нескольких других случаях, что в нем было до чрезвычайности развито чувство благодарности: самая малейшая услуга ему или кому-нибудь из его близких трогала его несказанно. Так, я помню однажды, потом, батюшка мой, разговаривая с ним на этой же квартире Дельвига, коснулся этого события, т. е. свадьбы его сестры, мною нежно любимой, сказал ему, указывая на меня: «А эта дура в одной рубашке побежала туда через форточку». В это время Пушкин сидел рядом с отцом моим на диване, против меня, поджавши по своему обыкновению ноги и, ничего не отвечая, быстро схватил мою руку и крепко поцеловал: красноречивый протест против шуточного обвинения сердечного порыва! Помню еще одну особенность в его характере, которая, думаю, была вредна ему: думаю, что он был более способен увлечься блеском, заняться кокетливым старанием ему нравиться, чем истинным глубоким чувством любви. Это была в нем дань веку, если не ошибаюсь; иначе истолковать себе не умею! Un bon mot, la repartie vive6 всегда ему нравились. Он мне однажды сказал, — да тогда именно, когда я ему сказала, что не хорошо меня обижать, — moi, qui suis si inoffensive7, выражение ему понравилось, и он простил мне выговор, повторяя; «C'est réellement cela, Vous êtes si inoffensive»8, — и потом сказал: «Да с вами и не весело ссориться; voila Votre cousine, c'est toute autre chose: et cela fait plaisir, on trouve à qui parler»9 Причина такого направления — слишком невысокое понятие о женщине, опять-таки — несмотря на всю его гениальность, печать века. Сестра моя сказала ему однажды: «Здравствуй, Бес!» Он ее за то назвал божеством в очень милой записке[468

]. Любезность, остроумное замечание женщины всегда способны были его развеселить. Однажды он пришел к нам и сидел у одного окна с книгой, я у другого; он подсел ко мне и начал говорить мне нежности à propos de bottes10 и просить ручку, говоря: «C'est si satin»; я ему отвечала «satan»11, а сестра сказала шутя: «Не понимаю, как вы можете ему в чем-нибудь отказать!» Он от этой фразы в восторг пришел и бросился перед нею на колени в знак благодарности. Вошедший в эту патетическую минуту брат Алексей Николаевич Вульф аплодировал ему от всего сердца. И, однако ж, он однажды мне говорил кстати о женщине, которая его обожала и терпеливо переносила его равнодушие[469

]: «Rien de plus insipide que la patience et la résignation»12

Приятно жилось в это время. Баронесса приходила ко мне по утрам: она держала корректуру «Северных цветов». Мы иногда вместе подшучивали над бедным Сомовым, переменяя заглавия у стихов Пушкина, например: «Кобылица молодая» мы поставили «Мадригал такой-то…». Никто не сердился, а всем было весело[470

]. Потом мы занимались итальянским языком[471

], а к обеду являлись к мужу. Дельвиг занимался в маленьком полусветлом кабинете, где и случилось несчастье с песнями Беранже, внушившее эти стихи:



Хвостова кипа тут лежала,


А Беранже не уцелел:


За то его собака съела,


Что в песнях он собаку съел (bis).

Эти стихи, в числе прочих, пелись хором по вечерам. Пока барон был в Харькове, мы переписывались с его женой, и она мне прислала из Курска экспромт барона:



Я в Курске, милые друзья,


И в Полторацкого таверне


Живее вспоминаю я


О деве Лизе, даме Керне![472

]

Я вспомнила еще стихи, сообщенные мне женою барона Дельвига, сложенные когда-то вместе с Баратынским.



Там, где Семеновский полк,


В пятой роте, в домике низком


Жил поэт Баратынский


С Дельвигом, тоже поэтом.


Тихо жили они.


За квартиру платили немного,


В лавочку были должны,


Дома обедали редко.


Часто, когда покрывалось небо осеннею тучей,


Шли они в дождик пешком.


В панталонах триковых тонких,


Руки спрятав в карман (перчаток они не имели),


Шли и твердили шутя:


Какое в Россиянах чувство!

А вот еще стихи барона: пародия на «Смальгольмского барона», переведенного Жуковским:



До рассвета поднявшись, извозчика взял


Александр Ефимыч с Песков


И без отдыха гнал от Песков чрез канал


В желтый дом, где живет Бирюков.


Не с Цертелевым он совокупно спешил


На журнальную битву вдвоем;


Не с романтиками переведаться мнил


За баллады, сонеты путем,


Но во фраке был он, был тот фрак заношен,


Какой цветом, нельзя распознать,


Оттопырен карман, в нем торчит, как чурбан,


Двадцатифунтовая тетрадь.


…………………………..


…………………………..


Его конь опенен, его Ванька хмелен,


И согласно хмелен с седоком.


Бирюкова он дома в тот день не застал:


Он с Красовским в цензуре сидел,


Где на Олина грозно Фон Поль напирал,


Где….. улыбаясь глядел.


Но изорван был фрак, на манишке табак,


Ерофеичем весь он облит;


Не в журнальном бою, но в питейном дому


Был квартальными больно побит.


Соскочивши на Конной с саней у столба,


Притаяся у будки, он стал,


И три раза он крикнул Бориса-раба,


Из харчевни Борис прибежал.


«Подойди-ка, мой Борька, мой трагик смешной,


И присядь ты на брюхо мое;


Ты скотина, но, право, скотина лихой.


И скотство по нутру мне твое».

Вскоре после того, как мы читали эту прекрасную пародию, барон Дельвиг ехал куда-то с женой в санках через Конную площадь; подъезжая к будке, он сказал ей очень серьезно: «Вот, на самом этом месте соскочил с саней Александр Ефимович с Песков, и у этой самой будки он крикнул Бориса Федорова». Мы очень смеялись этому точному указанию исторической местности. Он всегда шутил очень серьезно, а когда повторял любимое свое словцо «забавно», это значило, что речь идет о чем-нибудь совсем не забавном, а или грустном, или же досадном для него!.. Мне очень памятна его манера серьезно шутить, между прочим по следующему случаю: один молодой человек преследовал нас с Софьей Михайловной насмешками за то, что мы смеемся, повторяя часто фразу из романа Поль де Кока, которая ему вовсе не казалась так смешною. Нам стоило только повторить эту фразу, чтобы неудержимо долго хохотать. Эта фраза была одного бедного молодого человека (разбогатевшего потом) взята из романа «La maison Blanche». Молодой человек в затруднении перед балом, куда приглашен школьным товарищем, знатным молодым человеком; весь его туалет собран в полном комплексе, недостает только шелковых чулков, без которых невозможно обойтись; у него были одни, почти новые, да он ими ссудил свою возлюбленную гризетку…., швею в модном магазине. Она пришла на помощь, чтобы завить волосы своему приятелю, но, увы, относительно чулков объявила, что чулки эти даны ею взаймы г-же…., она тоже дала взаймы своей подруге, которая, в свою очередь, ссудила ими своего друга, а друг этот награжден от природы огромнейшими mollets13 и потому, надев их раз, так изувечил, что они больше никому не могут годиться. <Она> кончила свою <речь> философическим замечанием своему Robineau: «Est-ce qu'on a jamais eu un amant qui vous a redemande ce qu'il vous a prêté?»14 На это г-н Робино возразил комическим тоном, чуть не плача: «Quand on n'a que quinze cent livres de rente, on ne nage pas dans les bas de soie!»15

Не мы одни с баронессою находили юмор в этой жалостливой фразе, из наших знакомых один только помянутый выше молодой человек не видел в ней смешного. Раз он резко выразил свое удивление, что мы так долго смеемся совсем не смешному. Мы сидели в это время за обедом, и барон Дельвиг, стоя за столом в своем малиновом шелковом шлафроке и разливая, по обыкновению, суп, сказал: «Я с тобою согласен, мой милый, je ne nage pas dans les bas de soie16: совсем не смешно, а жалко!»

Никогда не забуду его саркастической улыбки и забавной интонации голоса при слове «жалко

Разбирая свои старые бумаги и письма, я нашла очень интересные записки: одну собственноручную барона Дельвига, о деле касательно моих интересов, которая начинается так: «Милая жена, очень трудно давать советы; спекуляция Петра Марковича может удаться или же нет; и в том и в другом случае будете раскаиваться (если отдадите имение). Повинуйтесь сердцу, — это лучший совет мой…»

Записка его жены, в год женитьбы Александра Сергеевича, — именно в тот год, когда мы ездили на Иматру и я с ними провела лето в Колтовской, у Крестовского перевоза[473

]. Я уехала в город прежде их, когда мне представился случай достать выгодную квартиру. Вскоре, кажется, в конце августа, она мне писала: «Лев уехал вчера, Александр Сергеевич возвратился третьего дня. Он, говорят, влюблен больше, чем когда-нибудь. Однако он почти не говорит о ней. Вчера он привел фразу — кажется, г-жи Виллуа, которая говорила сыну: «Говорите о себе только с королем, и о своей жене — ни с кем, потому что всегда есть риск разговаривать с кем-нибудь, кто знает ее лучше вас».

Действительно, в этот приезд Пушкин казался совершенно другим человеком: он был серьезен, важен, как следовало человеку с душою, принимавшему на себя обязанность счастливить другое существо…

Таким точно я его видела потом в <другие> разы, что мне случалось его встретить с женою или без жены. С нею я его видела два раза. В первый это было на другой год, кажется, после женитьбы. Прасковья Александровна была в Петербурге и у меня остановилась; они вместе приезжали к ней с визитом в открытой колясочке, без человека. Пушкин казался очень весел, вошел быстро и подвел жену ко мне прежде (Прасковья Александровна была уже с нею знакома, я же ее видела только раз у Ольги одну). Уходя, он побежал вперед и сел прежде ее в экипаж; она заметила, шутя, что это он сделал оттого, что он муж. Потом я его встретила с женою у матери, которая начинала хворать: Наталия Николаевна сидела в креслах у постели больной и рассказывала о светских удовольствиях, а Пушкин, стоя за ее креслом, разводя руками, сказал шутя: «Это последние штуки Натальи Николаевны: посылаю ее в деревню». Она, однако, не поехала, кажется, потому, что в ту же зиму Надежде Осиповне сделалось хуже, и я его встретила у родителей одного. Это было раз во время обеда, в четыре часа. Старики потчевали его то тем, то другим из кушаньев, но он от всего отказывался и, восхищаясь аппетитом батюшки, улыбнулся, когда отец сказал ему и мне, предлагая гуся с кислой капустою: «C'est un plat écossais»17, — заметив при этом, что он никогда ничего не ест до обеда, а обедает в 6 часов. Потом я его еще раз встретила с женою у родителей, незадолго до смерти матери и когда она уже не вставала с постели, которая стояла посреди комнаты, головами к окнам; они сидели рядом на маленьком диване у стены, и Надежда Осиповна смотрела на них ласково, с любовью, и Александр Сергеевич держал в руке конец боа своей жены и тихонько гладил его, как будто тем выражал ласку к жене и ласку к матери[474

]. Он при этом ничего не говорил… Наталья Николаевна была в папильотках: это было перед балом… Я уверена, что он был добрым мужем, хотя и говорил однажды, шутя, Анне Николаевне, которая его поздравляла с неожиданною в нем способностью себя вести, как прилично любящему мужу: «Ce n'est que de l'hypocrisie»18. Вот еще выражение века: непременно, во что бы то ни стало казаться хуже, чем он был… В этом по пятам за ним следовал и Лев Сергеевич.

Я теперь опять обращусь к Дельвигу, припоминая все это время: и как он был добр ко всем и ласков к родным, друзьям и даже только знакомым! Вскоре после возвращения из Харькова он или выписал к себе, или сам привез, — не помню, — двух своих маленьких братьев, 7 и 8 лет. Старшего, Александра, он называл классиком, меньшего, Ивана, — романтиком и таким образом представил их однажды вечером Пушкину. Александр Сергеевич нежно, внимательно их рассматривал и ласкал, причем барон объявил ему, что меньшой уже сочинил стихи. Александр Сергеевич пожелал их услышать, и маленький Дельвиг, не конфузясь нимало и не гордясь своей ролью, медленно и внятно произнес, положив свои ручонки в обе руки Александра Сергеевича:



Индиянди, Индиянди, Индия!


Индиинди, Индиинди, Индии!

Александр Сергеевич погладил его по голове, поцеловал и сказал, что он точно романтик. Где-то он теперь? Как бы мне хотелось на них взглянуть! Вспоминая о Дельвиге, я невольно припоминаю еще многое о Пушкине, и, разбирая записки Дельвига, сохранившиеся у меня, нашла еще несколько записок Пушкина. Это относится к тому времени, когда он узнал о смерти моей матери и о тесных обстоятельствах, вследствие которых одна дама, принимавшая во мне большое участие (а именно Елизавета Михайловна Хитрово) переписывалась со мною, хлопотала о том, чтобы мне возвратилось имение, проданное моим отцом графу Шереметеву[475

]. Я интересовалась этим имением по воспоминаниям моего счастливого детства, хотя и в финансовом отношении оно не могло быть неинтересно, потому что иметь что-нибудь или не иметь ничего все-таки составляет громадную разницу.

Не воздержусь умолчать об одном обстоятельстве, которое завело меня на эту мысль выкупить без денег свое проданное имение! Однажды утром ко мне явился гвардейский солдат. «Не узнаете меня, ваше превосходительство?» — сказал он, поклонившись в пояс. «Извини, голубчик, не узнаю тебя, припомни мне, где я тебя видела». — «А я из вашей вотчины, ваше превосходительство, я помню вас, как вы изволили из ваших ручек потчевать водкой отца моего и жить тогда в нашей чистой избе, а в другой, чистой же, ваш батюшка и матушка». — «Помню, помню, мой милый, — сказала я (хотя вовсе его-то самого не помнила). — Так ты пришел со мной повидаться, — это очень приятно!» — «Да кроме того, — сказал он, — я пришел просить вас, нельзя ли вам, матушка, откупить нас опять к себе; мне пишут мои старики: сходил бы ты к нашей прежней госпоже, к генеральше такой-то, да сказал бы ей, что вот, дескать, мы бы рады-радешеньки ей опять принадлежать, что по ревизии теперь в двух селениях прибавилось много против прежнего, — что мы и теперь помним, как благоденствовали у дедушки их, у матушки и у них самих потом; скажи ей, что мы даже согласны графу Шереметеву внести половинную цену за имение и сами на свой счет выстроим ей домик, коли вы согласны нас у него откупить опять».

Это предложение было так трогательно и вместе так соблазнительно, что я решилась его сообщить Елизавете Михайловне Хитрово вскоре после кончины матери моей, и она по доброте своей взялась хлопотать.

Вот первая записка ее:

«Вчера утром я получила ваше хорошее письмо, сударыня, я бы тотчас приехала Вас навестить, но серьезная болезнь дочери меня задержала. Если Вы свободны приехать ко мне завтра в полдень, я с большой радостью Вас приму. Ел. Хитрово»[476

].

Вследствие этой-то записки Александр Сергеевич приехал ко мне в своей карете и в ней меня отправил к Хитровой.

2-я записка Хитрово, написанная рукою Александра Сергеевича. Вот она:

«Дорогая г-жа Керн, у нашей малютки корь, и с нею нельзя видеться, как только моей дочери станет лучше, я приеду вас обнять» а ее рукой — Ел. Хитрова.

Опять рукою Александра Сергеевича: «У меня такое скверное перо, что г-жа Хитрова не может им пользоваться, и мне выпала удача быть ее секретарем».

Следует еще одна записочка от Елизаветы Михайловны Хитровой ее рукой: «Вот, моя дорогая, письмо Шереметева — скажите мне его содержание. Я собиралась вам нести его сама, но, на мое несчастье, идет дождь. Е.Хитрова».

Потом за нее еще рукою Александра Сергеевича об этом неудавшемся деле:

«Вот ответ Шереметева. Желаю, чтобы он был благоприятен — г-жа Хитрова сделала все, что могла. Прощайте, прекрасная дама. Будьте спокойны и довольны и верьте моей преданности».

Самая последняя была уже в слишком шуточном роде, — я на нее подосадовала и тогда же уничтожила. Когда оказалось, что ничего не могло втолковать доброго господина, от которого зависело дело, он писал мне (между прочим):

«Раз вы не могли ничего добиться, вы, хорошенькая женщина, то что уж делать мне — ведь я даже и не красивый малый… Все, что могу посоветовать, это снова обратиться к посредничеству…»

Меня это огорчило, и я разорвала эту записку. Больше мы не переписывались и виделись уже очень редко, кроме визита единственного им с женою Прасковье Александровне. Этой последней вздумалось состроить partie fine19, и мы обедали вместе все у Дюме, а угощал нас Александр Сергеевич и ее сын Алексей Николаевич Вульф. Пушкин был любезен за этим обедом, острил довольно зло, и я не помню ничего особенно замечательного в его разговоре. Осталось только в памяти одно его интересное суждение. Тогда только что вышли повести Павлова, я их прочла с большим удовольствием, особенно «Ятаган». Брат Алексей Николаевич сказал, что он в них не находит ровно никакого интересного достоинства. Пушкин сказал: «Entendons-nous20.. Я начал их читать и до тех пор не оставил, пока не кончил. Они читаются с большим удовольствием»[477

].

Теперь я себе припомнила несколько его суждений о романах: он очень любил Бульвера, цитировал некоторые фразы из «Пельгама» в то время, когда его читал. Вследствие чего мне показался замечателен случай, что его напечатали в той же книжке «Библиотеки», где и «Воспоминания». Еще я помню (это было во время моего пребывания в одном доме с бароном Дельвигом): тогда только что вышел во французском переводе роман Манцони: «I promessi sposi» («Les fiancés»)21; он говорил об них: «Je n'ai jamais lu rien de plus joli»22[478

].

Возвратимся к обеду у Дюме. За десертом («les 4 mendiants») г-н Дюме, воображая, что этот обед и в самом деле une partie fine, вошел в нашу комнату un peu cavalièrement23 и спросил: «Comment cela va ici?»24 У Пушкина и Алексея Николаевича немножко вытянулось лицо от неожиданной любезности француза, и он сам, увидя чинность общества и дам в особенности, нашел, что его возглас и явление были не совсем приличны, и удалился. Вероятно, в прежние годы Пушкину случалось у него обедать и не совсем в таком обществе. Барон Дельвиг очень любил такие эксцентрические проделки. Не помню во все время нашего знакомства, чтобы он когда-нибудь один с женою бывал на балах или танцовальных вечерах, но очень любил собрать несколько близко знакомых ему приятных особ и вздумать поездку за город, или катанье без церемонии, или даже ужин дома с хорошим вином, чтобы посмотреть, как оно на нас, ничего не пьющих, подействует. Он однажды сочинил катанье в Красный Кабачок вечером на вафли[479

]. Мы там нашли тогда пустую залу и бедную арфянку, которая, вероятно, была очень счастлива от фантазии барона. В катанье участвовали только его братья, кажется, — Сомов, неизбежный, никогда не докучливый собеседник и усердный его сотрудник по «Северным цветам», я да брат Алексей Вульф. Катанье было очень удачно, потому что вряд ли можно было бы выбрать лучшую зимнюю ночь — и лунную, и не слишком холодную. Я заметила, что добрым людям всегда такие вещи удаются, оттого что всякое их действие происходит от избытка сердечной доброты. Он, кроме прелести неожиданных удовольствий без приготовлений, любил в них и хорошее вино, оживляющее беседу, и вкусный стол; от этого он не любил обедать у стариков Пушкиных, которые не были гастрономы, и в этом случае он был одного мнения с Александром Сергеевичем. Вот, по случаю обеда у них, что раз Дельвиг писал Пушкину:



Друг Пушкин, хочешь ли отведать


Дурного масла и яиц гнилых, —


Так приходи со мной обедать


Сегодня у своих родных[480

].

Вот все, что осталось в моей памяти в добавление к тому, что вам уже сообщила прежде. При этом присоединяю некоторые записки; может, они понадобятся вам.


1 Я думаю, мне и барону Дельвигу вполне позволительно не всегда быть умными.


2 Ах, как глупы эти умные люди!


3 Возле него чувствовали себя так непринужденно! Встречали такую доброжелательность!


4 «Заместите меня, дорогой друг; вот я доверяю вам эту икону — благословить дочь мою от моего имени».


5 «А ведь мы в первый раз одни — вы и я». — «И очень зябнем, не правда ли?» — «Да, вы правы, очень холодно — 27 градусов».


6 Острота, быстрый и находчивый ответ.


7 Меня, такую безобидную.


8 Это в самом деле верно, вы такая безобидная.


9 Вот ваша двоюродная сестрица — совсем другое дело и это приятно: есть с кем поговорить.


10 Под пустым предлогом.


11 «Настоящий атлас» — «Сатана!»


12 Ничего нет пошлее терпенья и самоотречения.


13 Икрами.


14 Виданное ли дело, чтобы любовник потребовал обратно то, что дал вам в долг?


15 Когда имеют всего полторы тысячи ливров дохода, не щеголяют в шелковых чулках!


16 Я не щеголяю в шелковых чулках.


17 Это шотландское блюдо.


18 Это только притворство.


19 Увеселительная поездка.


20 Сговоримся.


21 «Обрученные»


22 Я ничего красивее не читал.


23 Немножко развязно.


24 Ну, как здесь идут дела?


<А. П. КЕРН>


ПИСЬМО П. В. АННЕНКОВУ[481

]


Апрель — май 1859 г. Петербург

Милостивый государь Павел Васильевич.

Мне захотелось воспользоваться вашим позволением к вам писать, чтоб сообщить вам о появлении нашей статьи и еще раз выразить вам мою благодарность. Вы не можете себе представить, как мне было отрадно, что это сделалось чрез ваше посредничество, — и вы не поверите, скольких неприятных волнений вы меня избавили. Я узнала о появлении статьи чрез г-на Тютчева, который сказал об этом мужу и весьма лестно об ней отозвался.

Больше я ни от кого ничего не слыхала; но для меня так много значит похвала Тютчева, что больше ничего не нужно!

Я сама, однако, недовольна многим, но не редактором и не вами, а своей леностью и доверчивостью к г-же Пучковой, которая, во-первых, мне обещала непременно ее поместить, а потом возвратила, чтобы я сама о ней хлопотала, что мне было так антипатично, что я даже не заглянула в рукопись до счастливого мгновения вручить ее вам.

Вот что мне не нравится: в самом 1-м параграфе на 1-й странице: «меня увезли из дома дедушки в 12-м, а в 16-м выдали замуж за генерала». — Я последнее просила вычеркнуть, понимаете для чего? Я нахожу, что так лучше, и не так щекотливо, и не так очень уж ясно и проч. и проч. Об этом генерале довольно сказано дальше; оно и так многим глаза колет… Ну, да это, конечно, если перепечатают когда-нибудь особенной брошюрой (чего бы я желала), то попрошу, чтобы это исправили и еще кое-что недосмотренное при переписке писем, напр.: «Mes respects (кажется) à Ермолаю Федоровичу. Mes compliments à Monsieur Woulf (à Alexis), они напечатали: à M-me Woulf il n'y avait alors chez moi que les m-lles Woulf — leur mère était M-me Ossipoff — la phrase n'est pas exacte, et puis le sel n'y est plus! Vous comprenez?

A propos de M-me Ossipoff je puis vous anonncer qu'elle n'est plus, la pauvre femme depuis le 8 avril le mercredi de la Semaine Sainte elle a cessé d'exister; les derniers moments ont été fort tristes; et moi — j'en ai pleuré et prié de toute mon âme!..»1

Мне кажется, я была одна из самых ее близких, которая с любовью ее вспомянула и опечалилась глубоко ее печальной смертью и печальным остатком жизни[482

].

Вы когда-то у меня спросили: «что такое была П. А. Осипова?» Мне кажется, я теперь могу вам это сказать почти безошибочно. С тех пор как она скончалась, я долго об ней думала, и она мне теперь ясно нарисовалась. Это была далеко не пошлая личность — будьте уверены, и я очень понимаю снисходительность и нежность к ней Пушкина. Я вам только скажу о ней два факта, которые тотчас вызовут вашу симпатию.

Их было две сестры; не знаю, каких лет они лишились матери, но знаю, что они росли и воспитывались под надзором строгого и своенравного отца, господина Вындомского. Сестра ее, увлеченная сердцем, вышла против желания отца за Ганнибала (отсюда я понимаю их сближение с семейством Пушкина)[483

]; она, то есть сестра Прасковьи Александровны, бежала из дома родительского. Отец ее не мог простить и лишил наследства, отдав все Прасковье Александровне, тогда Вульф; после смерти отца Прасковья Александровна разделила имение (состоящее из 1200 душ) на две равные части и поделилась им с сестрою. Скажите: многие ли бы это сделали?? У Прасковьи Александровны тогда было пятеро детей[484

], у той — только двое. Я лично этому не удивляюсь, но жизненный опыт мне доказал, что многие могут удивляться. Второе — то, что она, которая жила в среде необразованной вовсе, или, что еще хуже, полуобразованной, и имея старшего сына (Алексея), записанного пажем (по протекции и с помощью Петра Ивановича Вульфа, который тогда служил при дворе кавалером при великих князьях Николае и Михаиле Павловичах), она пожелала и осуществила свое желание, отдав сына в Дерптский университет.

Это было во время моего там пребывания. Я, признаюсь вам, после смерти сестры, мною горячо любимой, очень желала содействовать примирению матери и сына, в память сестры Анны Николаевны, которая этого весьма желала и меня просила употребить мое влияние на Алексея. Но — они оба зашли очень далеко, — и мое заочное влияние было бессильно при других… недоброжелательных. Каково все поколение, происшедшее от г-на Осипова, и его собственная дочь, та самая Алина, к которой относятся нежные стихи Александра Сергеевича. Не помню начала, но вы, верно, помните между проч.:



За все мучения наградой —


Мне ваша бледная рука…[485

]

Я писала к Алексею вскоре после смерти его сестры, но — безуспешно, потом говорила ему кое-что — именно об этом факте, что его мать не без заслуг перед ним, — по крайней мере за то, что пожелала дать ему университетское образование, а не то, к которому он был присужден судьбою. Он отвечал мне легко: «Это потому, что ты (я) тогда жила в Дерпте». Конечно, последнее время она была очень и очень виновата против брата, но мне жаль, мне грустно, что его раздражали только еще больше против нее и ни у кого из них не нашлось настолько чувства и христианства, чтобы ее извинить и их сблизить! Почем он знает, что ее также не вооружали против него?.. Я ей писала, но что значит письмо, когда так много вблизи вредного и постоянного влияния?.. Если б я могла к ней поехать, иначе бы было; но я не имела ни времени, ни средств; а они все, конечно, этого не желали.

Странное дело, она меня всегда любила: и в детстве, и в молодости, и в зрелом возрасте, несмотря на то что от бесхарактерности делала вред, почти что положительное зло. Я тогда сердилась на нее, но всегда потом ей прощала; она была так ласкова, так нежна со мной, как никто из моих близких и ни одна из моих родных теток.

Растолкуйте, например, эту странность: она была очень строга в детстве с Анной Николаевной; мне рассказывали (то есть не мне, а при мне, что все равно: дети все записывают на своих памятных скрижалях), что она была даже жестока с нею ребенком. Била ее (когда учила, весьма бестолково, надо сознаться, учила), драла за уши до крови и проч. и проч. Вообразите, что она при мне этого никогда не делала! Что ж такое была я для нее? Девочка одних лет с ее дочерью. И — боялась ли она меня встревожить таким обращением с сестрою, которую я, при первой нашей встрече, принялась любить изо всех сил. Она — также, и я до сих пор не встречала детей и молодых особ, так привязанных друг к другу, как мы с Анной Николаевной.

Когда мы съехались в Берново, нам было по восьми лет, и пока не приехала ожидаемая гувернантка, мы учились у своих матерей.

Иногда Прасковья Александровна меня к себе брала ночевать, и я с радостью вставала зимою со свечою, оттого что так будили Анну Николаевну, и мы с нею вместе учили уроки и пили: я — чай, а она — смородину у пылающего камина, очень весело и дружелюбно. Никогда, повторяю, она не кричала на нее и не била свою дочь при мне. Это — факт. Не отсюда ли зародыш настоящей привязанности нашей, и особенно со стороны сестры. Она была любящая тоже, но в ней было меньше элементов глубоких чувств, — потому я не всегда была ими довольна. Впрочем, Euphrosine2 мне сказала, когда я после ее смерти выразила при встрече с нею это сомнение: «Elle n'a aimé de sa vie personne autant que Vous! Vous étiez son idéal»3

Но обратимся к Прасковье Александровне, которую мне хочется дорисовать вам так, как она теперь представляется мне и в Бернове в детстве, и после.

Когда нас отдали на руки гувернантке m-lle Benoit (тоже знаменитость в своем роде: она была привезена по требованию двора из Англии вместе с m-lle Sybourg, тоже швейцаркой, которой предложила вместо себя занять место при ее высочестве Анне Павловне, а сама ограничилась скромным званием деревенской воспитательницы в провинции), то мы вместе и учились и спальню имели общую подле комнаты m-lle Benoit. Когда же случалось, что я заболевала, то уходила во флигель и переписывалась с Анной Николаевной. Кстати вспомнить, что она сохранила мои записочки десятилетнего возраста и показывала их мне, когда я к ней приехала замужняя.

И так мне рисуется Прасковья Александровна в те времена. Нехорошенькою, — она, кажется, никогда не была хороша, — рост ниже среднего, гораздо, впрочем в размерах, и стая выточенный, кругленький, очень приятный; лицо продолговатое, довольно умное (Алексей на нее похож); нос прекрасной формы; волосы каштановые, мягкие, тонкие, шелковые; глаза добрые, карие, но не блестящие; рот ее только не нравился никому: он был не очень велик и не неприятен особенно, но нижняя губа так выдавалась, что это ее портило. Я полагаю, что она была бы просто маленькая красавица, если бы не этот рот. Отсюда раздражительность характера..

Она являлась всегда приятно и поэтически. То приходила читать у нас что-нибудь (если позволяла m-lle Benoit), то учиться по-английски вместе с нами. Она была очень любознательна, — и как же, скажите, ей теперь это не вменить в достоинство? Ведь этому — без одного года пятьдесят лет! Иногда она приходила показать нам какой-нибудь наряд, выписанный ей дядюшкой Н. И. Вульфом, или им привезенный из Петербурга. Она мало заботилась о своем туалете, а дядюшка был большой мастер выбирать и покупать. Она только все читала и читала и училась. Она знала языки: французский порядочно и немецкий хорошо, я полагаю! Любимое ее чтение был когда-то Клопшток (кажется, первое время пребывания Пушкина в Михайловском[486

]). Согласитесь, что, долго живучи в семье, где только думали покушать, отдохнуть, погулять и опять что-нибудь покушать (чистая обломовщина), большое достоинство было женщине каких-нибудь двадцати шести — двадцати семи лет сидеть в классной комнате, слушать, как учатся, и самой читать и учиться.

Ах, я и не заметила, что третий листок кончаю, так увлеклась воспоминаниями детства, а вместе желанием познакомить вас настолько и, может быть, восстановить в вашем воображении портрет, который вы желали.

Простите, ради Бога, мою болтливость, и если вы будете так добры, что захотите ответить, то потрудитесь сказать мне, имеют ли намерение перепечатать статью нашу отдельно и дадут ли мне хоть несколько экземпляров для моих друзей.

Еще один вопрос: у меня набросано несколько воспоминаний — о Дельвиге, Веневитинове, Глинке и пр. интересных личностях. Тютчев сказал мужу, что у меня теперь их возьмут. Что вы на это скажете, я от вас хочу знать.

Извините, если прибавлю еще листок, чтобы дорисовать, как смогу и как сумею, мою беднуюПрасковью Александровну Осипову. Последние годы ее жизни доказали, как можно исказить существо бесхарактерное, если за это возьмутся недобрые люди! Она была любящая, поэтическая, любознательная натура, и все это ни к чему хорошему не привело. Ее последние поступки достойны были порицания всех и каждого!..[487

] — да простит ей Господь, как и она прощала, если обращались с нежностью прямо к ее сердцу. Я вам забыла рассказать и в своих «Воспоминаниях о Пушкине» забыла упомянуть о своем вторичном посещении тетки в Тригорском: уже с мужем (с Керном). Вы видели из писем Пушкина[488

], что она сердилась на меня за выражение: «Je méprise la mére»4. Еще бы! было и за что. Помните?

Керн предложил мне поехать. Я не хотела, потому что, во-первых, Пушкин из угождения к ней перестал писать, а она сердилась. Я сказала мужу, что мне неловко поехать к тетушке, когда она сердится. Он, ни в чем никогда не сомневающийся, как следует храброму генералу, объявил, что берет на себя нас примирить. Я согласилась. Он устроил романтическую сцену в саду (над которой мы после с Анной Николаевной очень смеялись). Он пошел вперед, оставив меня в экипаже. Я через лес и сад пошла после и — упала в объятия этой милой, смешной, всегда оригинальной маленькой женщины, вышедшей ко мне навстречу в толпе всего семейства. Когда она меня облобызала, тогда все бросились ко мне, Анна Николаевна первая. Пушкина тут не было, но я его несколько раз видела. Он очень не поладил с мужем, а со мною опять был по-прежнему, и даже больше, нежен, хотя урывками, боясь всех глаз, на него и на меня обращенных[489

].

С тех пор она, приезжая в Петербург (где я постоянно жила, поместивши детей в Смольный монастырь), бывала у меня, даже у меня останавливалась, показывая и доказывая усердие и приязнь неизменяемые. Все говорят: она была сумасшедшая, она была взбалмошная, а никто не скажет ничего в ее оправдание, в извинение хоть.

Отчего это человек так склонен ухватиться за дурное только, а хорошему и похвальному гораздо менее готов отдать справедливость? Исключения весьма редкие.

Еще раз прошу у вас прощения, что так вас обременила своим мараньем и своей докучливой болтовней. Вы привыкли разбирать руки, а также и мысли, вероятно. Мои всегда слишком быстро набегают одна на другую. Я не успеваю писать, а мое неумение их классировать представляет их в хаосе, из которого что-нибудь понять довольно трудно.

Итак, скажите мне — последовать ли мне совету Николая Николаевича Тютчева (которого знаю только по словам мужа, а лично не имею счастья знать) и написать ли мне нечто вроде дополнения к «Воспоминаниям о Пушкине», т. е. об нем еще кое-что, о Дельвиге, Веневитинове, Глинке и проч. — Попрошу мужа привести это в порядок и, если позволите, доставлю вам. Я же сама ничего не умею сделать, ничто никогда не переписывала и не перечитывала, и теперь уже не выучиться.

Примите мое усердное и глубочайшее почтение и признательность.

Анна Виноградская.


1 Передайте мое почтение (кажется) Ермолаю Федоровичу. Привет господину Вульфу (Алексею), они напечатали: «госпоже Вульф», но у меня в то время были только девицы Вульф, дочери г-жи Осиповой, — так что эта фраза неверна и к тому же здесь пропала вся соль! Вы меня понимаете?


Кстати, относительно г-жи Осиповой. Могу сообщить вам, что ее уже нет больше на свете, бедняжка скончалась 8 апреля, в среду, на Святой неделе; минуты прощания были очень печальны, я плакала и от души за нее молилась!..


2 Младшая сестра Анны Николаевны Вульф, Евпраксия Николаевна, бывшая за бароном Б. А. Вревским.


3 Она никого за всю свою жизнь не любила, как Вас! Вы были ее идеалом.


4 Я презираю твою мать.


А. Н. ВУЛЬФ[490

]


РАССКАЗЫ О ПУШКИНЕ, ЗАПИСАННЫЕ М. И. СЕМЕВСКИМ[491

]


Известно, что Пушкин был очень суеверен. Он сам мне не раз рассказывал факт, с полною верой в его непогрешимость — и рассказ этот в одном из вариантов попал в печать. Я расскажу так, как слышал от самого Пушкина: в 1817 или 1818 году, то есть вскоре по выпуске из Лицея, Пушкин встретился с одним из своих приятелей, капитаном л. — гв. Измайловского полка (забыл его фамилию). Капитан пригласил поэта зайти к знаменитой в то время в Петербурге какой-то гадальщице: барыня эта мастерски предсказывала по линиям на ладонях к ней приходящих лиц. Поглядела она руку Пушкина и заметила, что у того черты, образующие фигуру, известную в хиромантии под именем стола, обыкновенно сходящиеся к одной стороне ладони, у Пушкина оказались совершенно друг другу параллельными… Ворожея внимательно и долго их рассматривала и наконец объявила, что владелец этой ладони умрет насильственной смертью, его убьет из-за женщины белокурый молодой мужчина… Взглянув затем на ладонь капитана — ворожея с ужасом объявила, что офицер также погибнет насильственной смертью, но погибнет гораздо ранее против его приятеля: быть может, на днях…

Молодые люди вышли смущенные… На другой день Пушкин узнал, что капитан убит утром в казармах, одним солдатом. Был ли солдат пьян или приведен был в бешенство каким-нибудь взысканием, сделанным ему капитаном, как бы то ни было, но солдат схватил ружье и штыком заколол своего ротного командира… Столь скорое осуществление одного предсказания ворожеи так подействовало на Пушкина, что тот еще осенью 1835 года, едучи со мной из Петербурга в деревню, вспоминал об этом эпизоде своей молодости и говорил, что ждет и над собой исполнения пророчества колдуньи[492

].

Одевался Пушкин хотя, по-видимому, и небрежно, подражая и в этом, как во многом другом, прототипу своему — Байрону, но эта небрежность была кажущаяся: Пушкин относительно туалета был весьма щепетилен. Например, мне кто-то говорил или я где-то читал, будто Пушкин, живя в деревне, ходил все в русском платье. Совершеннейший вздор: Пушкин не изменял обыкновенному светскому костюму. Всего только раз, заметьте себе — раз, во все пребывание в деревне, и именно в девятую пятницу после пасхи, Пушкин вышел на святогорскую ярмарку в русской красной рубахе, подпоясанный ремнем, с палкой и в корневой шляпе, привезенной им еще из Одессы. Весь новоржевский beau monde, съезжавшийся на эту ярмарку (она бывает весной) закупать чай, сахар, вино, увидя Пушкина в таком костюме, весьма был этим скандализован[493

]. <…>

Вы, вероятно, знаете, — Байрон так метко стрелял, что на расстоянии 25-ти шагов утыкивал всю розу пулями. Пушкин, по крайней мере, в те годы, когда жил здесь, в деревне, решительно был помешан на Байроне; он его изучал самым старательным образом и даже старался усвоить себе многие привычки Байрона. Пушкин, например, говаривал, что он ужасно сожалеет, что не одарен физическою силой, чтоб делать, например, такие подвиги, как английский поэт, который, как известно, переплывал Геллеспонт… А чтобы сравняться с Байроном в меткости стрельбы, Пушкин вместе со мной сажал пули в звезду.

Между прочим, надо и то сказать, что Пушкин готовился одно время стреляться с известным, так называемым американцем Толстым… Где-то в Москве Пушкин встретился с Толстым за карточным столом. Была игра. Толстой передернул. Пушкин заметил ему это. «Да, я сам это знаю, — отвечал ему Толстой, — но не люблю, чтобы мне это замечали». Вследствие этого Пушкин намеревался стреляться с Толстым и вот, готовясь к этой дуэли, упражнялся со мною в стрельбе[494

].

Сестра моя Euphrosine, бывало, заваривает всем нам после обеда жженку: сестра прекрасно ее варила, да и Пушкин, ее всегдашний и пламенный обожатель, любил, чтобы она заваривала жженку… и вот мы из этих самых звонких бокалов, о которых вы найдете немало упоминаний в посланиях ко мне Языкова, — сидим, беседуем да распиваем пунш. И что за речи несмолкаемые, что за звонкий смех, что за дивные стихи то того, то другого поэта сопровождали нашу дружескую пирушку! Языков был, как известно, страшно застенчив, но и тот, бывало, разгорячится — куда пропадет застенчивость — и что за стихи, именно Языковские стихи, говорил он, то за «чашей пунша», то у ног той же Евпраксии Николаевны.[495

] <…>

К этому же времени относится одна наша с Пушкиным затея. Пушкин, не надеясь получить в скором времени право свободного выезда с места своего заточения, измышлял различные проекты, как бы получить свободу. Между прочим, предложил я ему такой проект: я выхлопочу себе заграничный паспорт и Пушкина, в роли своего крепостного слуги, увезу с собой за границу. Дошло ли бы у нас дело до исполнения этого юношеского проекта, не знаю; я думаю, что все кончилось бы на словах; к счастию, судьбе угодно было устроить Пушкина так, что в сентябре 1826 года он получил, и притом совершенно оригинально, вожделенную свободу[496

].

Во время пребывания своего в ссылке, в деревне, Пушкин под надзором игумена Святогорского монастыря не был и только угощал его по праздникам…[497

] От игумена Святогорского монастыря Пушкин позаимствовал поговорки, вставленные в «Бориса Годунова», именно в ту сцену, которая происходит в корчме на границе:



Наш Фома,


Пьет до дна,


Выпьет — да поворотит,


Да в донушко поколотит… — и т. д.

В первых изданиях «Бориса Годунова» эти поговорки выброшены.

Языков в своем известном послании говорит, что из Михайловского в Тригорское



На вороном аргамаке,


Заморской шляпою покрытый,


Вольтер, и Гете, и Расин,


Являлся Пушкин знаменитый…

Но, увы! в прозе действительности Пушкин восседал не на вороном аргамаке, а на старой кляче.

Перед дуэлью Пушкин не искал смерти; напротив, надеясь застрелить Дантеса, поэт располагал поплатиться за это лишь новою ссылкою в Михайловское, куда возьмет и жену, и там-то, на свободе предполагал заняться составлением истории Петра Великого.

Пушкин <…> до такой степени верил в зловещее пророчество ворожеи, что когда, впоследствии, готовясь к дуэли с известным американцем гр. Толстым, стрелял вместе со мною в цель, то не раз повторял: «Этот меня не убьет, а убьет белокурый, так колдунья пророчила», — и точно, Дантес былбелокур.


<А. Н. ВУЛЬФ>


ИЗ «ДНЕВНИКА»[498

]


16 сентября <1827 г.>; Вчера обедал я у Пушкина в селе его матери, недавно бывшем еще месте его ссылки, куда он недавно приехал из Петербурга с намерением отдохнуть от рассеянной жизни столиц и чтобы писать на свободе (другие уверяют, что он приехал оттого, что проигрался)[499

].

По шаткому крыльцу взошел я в ветхую хижину первенствующего поэта русского. В молдаванской красной шапочке и халате увидел я его за рабочим его столом, на коем были разбросаны все принадлежности уборного столика поклонника моды; дружно также на нем лежали Montesquieu с «Bibliothèque de campagne»1 и «Журналом Петра I», виден был также Alfieri2, ежемесячники Карамзина и изъяснение снов, скрывшееся в полдюжине альманахов[500

]; наконец, две тетради в черном сафьяне остановили мое внимание на себе: мрачная их наружность заставила меня ожидать что-нибудь таинственного, заключенного в них, особливо когда на большей из них я заметил полустертый масонский треугольник. Естественно, что я думал видеть летописи какой-нибудь ложи; но Пушкин, заметив внимание мое к этой книге, окончил все мои предположения, сказав мне, что она была счетною книгой такого общества, а теперь пишет он в ней стихи; в другой же книге показал он мне только что написанные первые две главы романа в прозе, где главное лицо представляет его прадед Ганнибал, сын Абиссинского эмира, похищенный турками, а из Константинополя русским посланником присланный в подарок Петру I, который его сам воспитывал и очень любил. Главная завязка этого романа будет — как Пушкин говорит — неверность жены сего арапа, которая родила ему белого ребенка и за то была посажена в монастырь. Вот историческая основа этого сочинения[501

].

Мы пошли обедать, запивая рейнвейном швейцарский сыр; рассказывал мне Пушкин, как государь цензирует его книги; он хотел мне показать «Годунова» с собственноручными его величества поправками. Высокому цензору не понравились шутки старого монаха с харчевницею[502

]. В «Стеньке Разине» не прошли стихи, где он говорит воеводе Астраханскому, хотевшему у него взять соболью шубу: «Возьми с плеч шубу, да чтобы не было шуму». Смешно рассказывал Пушкин, как в Москве цензировали его «Графа Нулина»: нашли, что неблагопристойно его сиятельство видеть в халате! На вопрос сочинителя, как же одеть, предложили сюртук. Кофта барыни показалась тоже соблазнительною: просили, чтобы он дал ей хотя салоп[503

].

Говоря о недостатках нашего частного и общественного воспитания, Пушкин сказал: «Я был в затруднении, когда Николай спросил мое мнение о сем предмете. Мне бы легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтоб сделать добро. Однако я между прочим сказал, что должно подавить частное воспитание. Несмотря на то, мне вымыли голову»[504

].

Играя на биллиарде, сказал Пушкин: «Удивляюсь, как мог Карамзин написать так сухо первые части своей «Истории», говоря об Игоре, Святославе. Это героический период нашей истории. Я непременно напишу историю Петра I, а Александрову — пером Курбского. Непременно должно описывать современные происшествия, чтобы могли на нас ссылаться. Теперь уже можно писать и царствование Николая, и об 14-м декабря»[505

].

11–12 сентября <1828 г.>. Эти два дня не оставили после себя много замечательного. Я видел Пушкина, который хочет ехать с матерью в Малинники, что мне весьма неприятно, ибо оттого пострадает доброе имя и сестры, и матери, а сестре и других ради причин это вредно <…>

4 и 5 октября… Недавно, заходя к Пушкину, застал я его пишущим новую поэму, взятую из Истории Малороссии: донос Кочубея на Мазепу и похищение последним его дочери. — Стихи, как всегда, прекрасные, а любовь молодой девушки к 60-летнему старику и крестному отцу, Мазепе, и характер сего скрытного и жестокого честолюбца превосходно описаны. — Судя по началу, объем сего произведения гораздо обширнее прежних его поэм. Картины все несравненно полнее всех прежних: он истощает как бы свой предмет. Только описание нрава Мазепы мне что-то знакомо; не знаю, я как будто читал прежде похожее: может быть, что это от того, что он исторически верен, или я таким его воображал себе…

11 октября. Я почти целый день опять пробыл у барона. Пушкин уже пишет 3 песню своей поэмы, дошел до Полтавской Виктории…

13 октября. Я отвечал Языкову, потом был у Пушкина, который мне читал почти уже конченную свою поэму. Она будет в 3 песнях и под названием «Полтавы», потому что ни «Кочубеем», ни «Мазепой» ее назвать нельзя по частным причинам. Казнь Кочубея очень хороша, раскаяние Мазепы в том, что он надеялся на Палладина Карла XII, который умел только выигрывать сражения, тоже весьма истинна и хорошо рассказана. — Можно быть уверену, что Пушкин в этом роде Исторических повестей успеет не менее, чем в прежних своих[506

]. — Обедал я у его отца, возвратившегося из Псковской губ., где я слышал много про Тригорское…

14 октября… вечер провел с Дельвигом и Пушкиным. Говорили об том и другом, а в особенности об Баратынском и Грибоедова комедии «Горе от ума», в которой барон, несправедливо, не находит никакого достоинства…[507

]

18 <октября>. Поутру я зашел к Анне Петровне и нашел там, как обыкновенно, Софью. В это время к ней кто-то приехал, ей должно было уйти, но она обещала возвратиться. Анна Петровна тоже уехала, и я остался чинить перья для Софьи; она не обманула и скоро возвратилась. Таким образом мы были наедине, исключая несносной девки, пришедшей качать ребенка. Я, как почти всегда в таких случая, не знал, что говорить, она, кажется, не менее моего была в замешательстве, и, видимо, мы не знали оба, с чего начать, — вдруг явился тут Пушкин. Я почти был рад такому помешательству. Он пошутил, поправил несколько стихов, которые он отдает в «Северные цветы», и уехал. Мы начали говорить об нем; она уверяла, что его только издали любит, а не вблизи; я удивлялся и защищал его; наконец она, приняв одно общее мнение его об женщинах за упрек ей, заплакала, говоря, что это ей тем больнее, что она его заслуживает…[508

]

2 <ноября>;… вечером принесли мне письма от матери и сестры, а в последнем милую приписку от Пушкина, которая начинается желанием здравия Тверского Ловеласа С.-Петербургскому Вальмону. — Верно, он был в весьма хорошем расположении духа и, любезничая с тамошними красавицами, чтобы пошутить над ними, писал ко мне, — но и это очень меня порадовало…[509

]

6 февраля 1829 г… В Крещение приехал к нам в Старицу Пушкин, «Слава наших дней, поэт любимый небесами» — как его приветствует костромской поэт гж. Готовцева. Он принес в наше общество немного разнообразия. Его светский блестящий ум очень приятен в обществе, особенно женском. С ним я заключил оборонительный и наступательный союз против красавиц, от чего его и прозвали сестры Мефистофелем, а меня Фаустом. Но Гретхен (Катенька Вельяшева), несмотря ни на советы Мефистофеля, ни на волокитство Фауста, осталась холодною: все старания были напрасны[510

] <…>


После праздников поехали все по деревням; я с Пушкиным, взяв по бутылке шампанского, которые морозили, держа на коленях, поехали к Павлу Ивановичу <Вульфу>. За обедом мы напоили Люнелем, привезенным Пушкиным из Москвы, Фрициньку (гамбургскую красавицу, которую дядя привез из похода и после женился на ней), немку из Риги, полугувернантку, полуслужанку, обрученную невесту его управителя и молодую, довольно смешную, девочку, дочь прежнего берновского попа, тоже жившую под покровительством Фридерики <…>. В таких занятиях, в охоте и поездках то в Берново, то к Петру Ивановичу <…> или в Павловское, где вчера мы играли в вист, — провел я еще с неделю до отъезда с Пушкиным в Петербург.

Сарыксой, 20 февраля. 16 января[511

]. Путешествие мое в Петербург с Пушкиным было довольно приятно, довольно скоро и благополучно, исключая некоторых прижимок от ямщиков. Мы понадеялись на честность их, не брали подорожной, а этим они хотели пользоваться, чтобы взять с нас более <…> На станциях, во время перепрягания лошадей, играли мы в шахматы, а дорогою говорили про современные отечественные события, про литературу, про женщин, любовь и пр. Пушкин говорит очень хорошо; пылкий проницательный ум обнимает быстро предметы; но эти же самые качества причиною, что его суждения об вещах иногда поверхностны и односторонни. Нравы людей, с которыми встречается, узнает он чрезвычайно быстро; женщин же он знает как никто. Оттого, не пользуясь никакими наружными преимуществами, всегда имеющими влияние на прекрасный пол, одним блестящим своим умом он приобретает благосклонность оного. — Пользовавшись всем достопримечательным по дороге от Торжка до Петербурга, т. е. купив в Валдае баранков (крендели небольшие) у дешевых красавиц, торгующих ими, в Вышнем Волочке завтракали мы свежими сельдями, а на станции Яжелбицах ухою из прекраснейших форелей, единственных почти в России; приехали мы на третий день вечером в Петербург, прямо к Andrieu (где обедают все люди лучшего тона). Вкусный обед, нам еще более показавшийся таким после трехдневного путешествия, в продолжение которого, несмотря на все, мы порядочно поели, запили мы каким-то, не помню, новым родом шампанского (Bourgogne mousseux, которое одно только месяц тому назад там пили, уже потеряло славу у его гастрономов). Я остановился у Пушкина в Демутовой гостинице, где он всегда живет, несмотря на то что его постоянное пребывание — Петербург…

27 декабря <1829 г.>; Мать пишет, что в Тригорском она нашла все хозяйство в большом беспорядке <…> Она также пишет, что Пушкин в Москве уже; вот судьба завидная человека, который по своей прихоти так скоро может переноситься с Арарата на берега Невы, а мы должны здесь томиться в нужде, опасностях и скуке!!![512

]

10 февраля <1830 г.>;… Дельвиги, кажется, не оставляют Петербург, потому что барон, Пушкин и Сомов издают вместе «Литературные газеты». Хорошее намерение, вкус и таланты издателей, известные публике, кажется, могут служить порукою достоинства газеты. Посмотрим, исполнятся ли ожидания…

15 февраля. Пообедав вчера у Ушакова жирным гусем, мною застреленным, пробудился я из вечерней дремоты приходом Дельво, который принес большой пук писем. В нем нашлось и два ко мне: оба сестрины от октября, в одном же из них приписка Пушкина, в то время бывшего у них в Старице проездом из Москвы в Петербург. Как прошлого года в это же время писал он ко мне в Петербург о тамошних красавицах, так и теперь, величая меня именем Ловласа, сообщает он известия очень смешные об них, доказывающие, что он не переменяется с летами и возвратился из Арзерума точно таким, каким и туда поехал, — весьма циническим волокитою.


Как Сомов дает нам ежегодно обзоры за литературу, так и я желал бы от него каждую осень получать обзоры за нашими красавицами. — Сестра в первом своем письме сообщает печальное известие, что Кусовников оставляет Старицу, а с ним все радости и надежды ее оставляют. Это мне была уже не новость. Во втором же она пишет только о Пушкине, его волокитствах за Netty…[513

]

28 июня <1830 г.>;… Сестра сообщает мне любопытные новости, а именно две свадьбы: брата Александра Яковлевича и Пушкина на Гончаровой, первостатейной московской красавице. Желаю ему быть счастливу, но не знаю, возможно ли надеяться этого с его нравами и с его образом мыслей. Есликруговая порука есть в порядке вещей, то сколько ему, бедному, носить рогов, это тем вероятнее, что первым его делом будет развратить свою жену. Желаю, чтобы я во всем ошибся…

17 октября <1830 г.>; «Северные цветы на 1830 год» никак не могут сравниться с вышедшими в 29, которые решительно лучше всех прежних, и стоят наряду с предшественниками своими. Даже отделение поэзии, всегда и во всех альманахах превосходящее прозу, весьма бедно. Отрывок из VII гл. «Онегина», описание весны, довольно вяло; маленькие, альбомные его стишки, «Я вас любил…» и т. п. не лучше, точно так же, как и эпиграммы его и Баратынского очень тупы…

30 декабря <1830 г.>; Сестра Анна пишет, что будто бы «Литературную газету» запретили[514

] за стихи, о которых мне писала Анна Петровна. Пушкин все еще не женился, а брат его Лев уверяет, что если Гончарова не выйдет замуж за Александра Сергеевича, то будет его невестою…

28 марта <1831 г.> Около Дубно. Сегодня Ушакова брат привез из Москвы известие, что Пушкин наконец женился, и поклоны от тверских сестричек…[515

]

15 июня <1833 г.>; С большим удовольствием перечел и сегодня 8-ю и вместе последнюю главу «Онегина», одну из лучших глав всего романа, который всегда останется одним из блистательнейших произведений Пушкина, украшением нынешней нашей литературы, довольно верною картиною нравов, а для меня лично — источником воспоминаний весьма приятных по большей части, потому что он не только почти весь написан в моих глазах, но я даже был действующим лицом в описаниях деревенской жизни Онегина, ибо она вся взята из пребывания Пушкина у нас, «в губернии Псковской». Так я, дерптский студент, явился в виде геттингенского под названием Ленского; любезные мои сестрицы суть образцы его деревенских барышень, и чуть не Татьяна ли одна из них. Многие из мыслей, прежде чем я прочел в «Онегине», были часто, в беседах с глаз на глаз с Пушкиным в Михайловском, пересуждаемы между нами, а после я встречал их, как старых знакомых[516

]. Так в глазах моих написал он и «Бориса Годунова» в 1825 году, а в 1828 читал мне «Полтаву», которую он написал весьма скоро — недели в три. Лето 1826 года, которое провел я с Пушкиным и Языковым, будет всегда мне памятным, как одно из прекраснейших…

18 февраля <1834> Село Малинники.…На пути из Псковской губернии в сию <в Тверскую) заезжал я на несколько дней в Петроград, чтобы в день именин Анны Петровны навестить ее, и нашел у А.Пушкина, что нынче камер-юнкер, послание ко мне, про существование коего мне и не снилось…

19 февраля. Понедельник <1834 г.>;… Видел моего сожителя варшавского Льва Пушкина, который помешался, кажется, на рифмоплетении; в этом занятии он нашел себе достойного сподвижника в Соболевском, который, по возвращении своем из чужих краев, стал сноснее, чем он был прежде. Я было и забыл заметить также, что удостоился я лицезреть супругу Пушкина, о красоте коей молва далеко разнеслась. Как всегда это случается, я нашел, что молва увеличила многое. Самого же поэта я нашел мало изменившимся от супружества, но сильно негодующим на царя за то, что он одел его в мундир, его, написавшего теперь повествование о бунте Пугачева и несколько новых русских сказок. Он говорит, что возвращается к оппозиции, но это едва ли не слишком поздно; к тому же ее у нас нет, разве только в молодежи…[517

]

8-го декабря <1836 г.>;…Пушкин справедливо говорил мне однажды, что страсть к игре есть самая сильная из страстей…

21 марта <1842 г.> В Малинниках… Первым удовольствием для меня была неожиданная встреча с Львом Пушкиным. На пути с Кавказа в Петербург, разумеется, не на прямом, как он всегда странствует, заехал он к нам в Тригорское навестить нас да взглянуть на могилы своей матери и брата, лежащих теперь под одним камнем, гораздо ближе друг к другу после смерти, чем были в жизни. Обоих он не видел перед смертью и, в 1835 году расставаясь с ними, никак не думал, что так скоро в одной могиле заплачет над ними. Александр Сергеевич, отправляя его тогда на Кавказ (он в то время взял на себя управление отцовского имения и уплачивал долги Льва), говорил шутя, чтобы Лев сделал его наследником, потому что все случаи смертности на его стороне; раз, что он едет в край, где чума, потом — горцы и, наконец, как военный и холостой человек, он может еще быть убитым на дуэли. Вышло же наоборот: он — женатый, отец семейства, знаменитый — погиб жертвою неприличного положения, в которое себя поставил ошибочным расчетом, а этот под пулями черкесов беспечно пил кахетинское и так же мало потерпел от одних, как от другого. Такова судьба наша, или, вернее сказать, так неизбежны следствия поступков наших.


1 Монтескье и «Сельские чтения».


2 Алфьери.


М. И. ОСИПОВА[518

]


РАССКАЗЫ О ПУШКИНЕ, ЗАПИСАННЫЕ М. И. СЕМЕВСКИМ[519

]


Семья наша в 1824–1826 годах, то есть в года заточения Александра Сергеевича в сельце Михайловском, состояла из следующих лиц: маменьки нашей Прасковьи Александровны, вдовствовавшей тогда по втором уже муже, а моем отце, г. Осипове, и из сестер моих от другого отца: Анны Николаевны и Евпраксии Николаевны Вульф, и родных сестер моих Катерины и Александры Осиповых. Брат Алексей Николаевич был в то время студентом в Дерпте и наезжал сюда на святки и каникулы. Все сестры мои были в то время невестами, и из них особенно хороша была Евпраксия. Каждый день, часу в третьем пополудни, Пушкин являлся к нам из своего Михайловского. Приезжал он обыкновенно верхом на прекрасном аргамаке, а то, бывало, приволочится и на крестьянской лошаденке. Бывало, все сестры мои, да и я, тогда еще подросточек, — выйдем к нему навстречу…

Раз, как теперь помню, тащится он на лошаденке крестьянской, ноги у него чуть не по земле волочатся — я и ну над ним смеяться и трунить. Он потом за мной погнался, все своими ногтями грозил: ногти ж у него такие длинные, он их очень берег… Приходил, бывало, и пешком; подберется к дому иногда совсем незаметно; если летом, окна бывали раскрыты, он шасть и влезет в окно… Что? Ну уж, батюшка, в какое он окно влезал, не могу вам указать! мало ли окон-то? он, кажется, во все перелазил… Все у нас, бывало, сидят за делом: кто читает, кто работает, кто за фортепьяно… Покойная сестра Alexandrine, как известно вам, дивно играла на фортепьяно; ее поистине можно было заслушаться… Я это, бывало, за уроками сижу. Ну, пришел Пушкин, — все пошло вверх дном; смех, шутки, говор так и раздаются по комнатам. Я и то, бывало, так и жду его с нетерпением, бывало, никак не совладаешь с каким-нибудь заданным переводом; пришел Пушкин — я к нему подбегу: «Пушкин, переведите!» — и вмиг перевод готов. Впрочем, немецкий язык он плохо знал, да и не любил его; бывало, к сестрам принесет книгу, если что ему нужно перевести с немецкого[520

]. А какой он был живой; никогда не посидит на месте, то ходит, то бегает!

Да чего, уж впоследствии, когда он приезжал сюда из Петербурга, едва ли уж не женатый, сидит как-то в гостиной, шутит, смеется; на столе свечи горят: он прыг с дивана, да через стол, и свечи-то опрокинул… Мы ему говорим: «Пушкин, что вы шалите так, пора остепениться» — а он смеется только. В комнате почти все, что вы видите, все так же было и при Пушкине: в этой зале стоял этот же большой стол, эти же простые стулья кругом, — те же часы хрипели в углу; а вот, на стене висит потемневшая картина: на нее частенько заглядывался Пушкин[521

] <…>

Пушкин, бывало, нередко говорит нам экспромты, но так, чтоб прочесть что-нибудь длинное — это делал редко, впрочем, читал превосходно, по крайней мере, нам очень нравилось его чтение…

Как вы думаете, чем мы нередко его угощали? Мочеными яблоками, да они ведь и попали в «Онегина»; жила у нас в то время ключницей Акулина Памфиловна — ворчунья ужасная. Бывало, беседуем мы все до поздней ночи — Пушкину и захочется яблок; вот и пойдем мы просить Акулину Памфиловну: «принеси да принеси моченых яблок», — а та и разворчится. Вот Пушкин раз и говорит ей шутя: «Акулина Памфиловна, полноте, не сердитесь! завтра же вас произведу в попадьи». И точно, под именем ее — чуть ли не в «Капитанской дочке» — и вывел попадью; а в мою честь, если хотите знать, названа сама героиня этой повести… Был у нас буфетчик Пимен Ильич — и тот попал в повесть…[522

]

А как любил Пушкин наше Тригорское: в письмах его к нашей маменьке вы найдете беспрестанные его воспоминания о Тригорском и постоянные сюда стремления; я сама от него слышала, кажется, в 1835 году (да, так точно, приехал он сюда дня на два всего — пробыл 8-го и 9-го мая), приехал такой скучный, утомленный. «Господи, говорит, как у вас тут хорошо! А там-то, там-то, в Петербурге, какая тоска зачастую душит меня!»[523

] <…>

Осень и зиму 1825 года мы мирно жили у себя в Тригорском. Пушкин, по обыкновению, бывал у нас почти каждый день, а если, бывало, заработается и засидится у себя дома, так и мы к нему с матушкой ездили… О наших наездах, впрочем, он сам вспоминает в своих стихотворениях.

Вот однажды, под вечер, зимой — сидели мы все в зале, чуть ли не за чаем. Пушкин стоял у этой самой печки. Вдруг матушке докладывают, что приехал Арсений. У нас был, извольте видеть, человек Арсений — повар. Обыкновенно, каждую зиму посылали мы его с яблоками в Петербург; там эти яблоки и разную деревенскую провизию Арсений продавал и на вырученные деньги покупал сахар, чай, вино и т. п. нужные для деревни запасы. На этот раз он явился назад совершенно неожиданно: яблоки продал и деньги привез, ничего на них не купив. Оказалось, что он в переполохе, приехал даже на почтовых. Что за оказия! Стали расспрашивать — Арсений рассказал, что в Петербурге бунт, что он страшно перепугался, всюду разъезды и караулы, насилу выбрался за заставу, нанял почтовых и поспешил в деревню.

Пушкин, услыша рассказ Арсения, страшно побледнел. В этот вечер он был очень скучен, говорил кое-что о существовании тайного общества, но что именно — не помню.

На другой день — слышим, Пушкин быстро собрался в дорогу и поехал; но, доехав до погоста Врева, вернулся назад. Гораздо позднее мы узнали, что он отправился было в Петербург, но на пути заяц три раза перебегал ему дорогу, а при самом выезде из Михайловского Пушкину попалось навстречу духовное лицо. И кучер, и сам барин сочли это дурным предзнаменованием, Пушкин отложил свою поездку в Петербург, а между тем подоспело известие о начавшихся в столице арестах, что окончательно отбило в нем желание ехать туда[524

].

Кстати, брат Пушкина, Лев, как рассказывал потом отец его, в день ареста Рылеева поехал к нему; отец, случайно узнал об этом, стал усердно молиться, страшась, чтобы сын его также не был бы взят: и что ж, Льва Пушкина понесли лошади, он очутился на Смоленском, и когда добрался к Рылееву — тот был уже арестован, и квартира его запечатана[525

]. <…>

1-го или 2 сентября 1826 года[526

] Пушкин был у нас; погода стояла прекрасная, мы долго гуляли; Пушкин был особенно весел. Часу в 11-м вечера сестры и я проводили Александра Сергеевича по дороге в Михайловское… Вдруг рано на рассвете является к нам Арина Родионовна, няня Пушкина… Это была старушка чрезвычайно почтенная — лицом полная, вся седая, страстно любившая своего питомца, но с одним грешком — любила выпить… Бывала она у нас Тригорском часто, и впоследствии у нас же составляла те письма, которые она посылала своему питомцу.

На этот раз она прибежала вся запыхавшись; седые волосы ее беспорядочными космами спадали на лицо и плечи; бедная няня плакала навзрыд. Из расспросов ее оказалось, что вчера вечером, незадолго до прихода Александра Сергеевича, в Михайловское прискакал какой-то — не то офицер, не то солдат (впоследствии оказалось фельдъегерь). Он объявил Пушкину повеление немедленно ехать вместе с ним в Москву. Пушкин успел только взять деньги, накинуть шинель, и через полчаса его уже не было. «Что ж, взял этот офицер какие-нибудь бумаги с собой?» — спрашивали мы няню. «Нет, родные, никаких бумаг не взял, и ничего в доме не ворошил; после только я сама кой-что поуничтожила». — «Что такое?» — «Да сыр этот проклятый, что Александр Сергеевич кушать любил, а я так терпеть его не могу, и дух-то от него, от сыра-то этого немецкого, такой скверный». <…>

Сквер перед домом во время Пушкина тщательно поддерживался, точно так же не совершенно был запущен тенистый небольшой сад; в нем были цветники… Все это поддерживалось потому, что не только Александр Сергеевич, но и его родители с остальными членами семьи почти каждое лето сюда приезжали — Пушкин, когда женился, также приезжал сюда, и, наконец, по его кончине, вдова Пушкина также приезжала сюда гостить раза четыре с детьми.

Но когда Наталья Николаевна (Пушкина) вышла вторично замуж — дом, сад и вообще село было заброшено, и в течение восемнадцати лет все это глохло, гнило, рушилось. Время от времени заглядывали в Михайловское почитатели Пушкина, осматривали полуразвалившийся домик и слушали басни старосты, который не только не служил при Александре Сергеевиче, но даже не видал его, потому что староста этот был из крепостных Ланского и прислан сюда Натальей Николаевной уже по вторичном выходе ее замуж… Все это не мешало старосте пускаться в россказни о Пушкине с посетителями Михайловского. <…>

Наконец, в последние годы исчез и дом поэта: его продали за бесценок на своз, а вместо него выстроен новый, крайне безвкусный домишко — совершенно по иному плану, нежели как был расположен прежний домик. Этот новый дом я и видеть-то не хочу, так мне досадно, что не сбережен, как бы везде это сделали за границей, не сбережен домик великого поэта.


П.ПАРФЕНОВ[527

]


РАССКАЗЫ О ПУШКИНЕ, ЗАПИСАННЫЕ К. А. ТИМОФЕЕВЫМ[528

]


Мы заранее навели справки, есть ли в усадьбе кто-нибудь из дворовых, кто бы помнил Пушкина. Оказалось, жив еще один старик Петр, служивший кучером у Александра Сергеевича. Отыскали Петра. Старик он лет за 60, еще бодрый, говорит хорошо, толково и, как видно, очень понимает, что за генерал был его барин. «Увидеть барский дом нельзя ли?» — сказалось само собою, потому что здесь как-то сами собою навертываются стихи из «Онегина». Ну покажи нам, Петр, где тут больше проводил время твой покойный барин,



Где почивал он, кофе кушал,


Приказчика доклады слушал?[529

]

— Э, батюшка, наш Александр Сергеевич никогда этим не занимался: всем староста заведовал; а ему, бывало, все равно, хошь мужик спи, хошь пей: он в эти дела не входил. А жил он вот тут, пожалуйте <…>

— Где же тут был кабинет Александра Сергеевича?

— А вот тут все у него было: и кабинет, и спальня, и столовая, и гостиная[530

].

Смотрим: комната в одно окно, сажени в три, квадратная.

— Тут у него столик был под окном. Коли дома, так все он тут, бывало, книги читал, и по ночам читал: спит, спит да и вскочит, сядет писать; огонь у него тут беспереводно горел.

— Так ты его, старик, хорошо помнишь?

— Как не помнить; я здесь у него кучером служил, я его и в Михайловское-то привез со станции, как он сюда из Одессы был вытребован[531

].

— А няню его помнишь? Правда ли, что он ее очень любил?

— Арину-то Родионовну? Как же еще любил-то, она у него вот тут и жила. И он все с ней, коли дома. Чуть встанет утром, уж и бежит ее глядеть: «здорова ли, мама?» — он ее все мама называл. А она ему, бывало, эдак нараспев (она ведь из-за Гатчины была у них взята, с Суйды, там эдак все певком говорят): «батюшка ты, за что меня все мамой зовешь, какая я тебе мать».

— Разумеется, ты мне мать: не то мать, что родила, а то, что своим молоком вскормила. — И уже чуть старуха занеможет там, что ли, он уж все за ней. <…>

— А правда ли, Петр, что Александр Сергеевич читывал няне свои стихи и сам любил слушать ее сказки?

— Да, да, это бывало: сказки она ему рассказывала, а сам он ей читал ли что, не запомню: только точно, что он любил с ней толковать[532

]. Днем-то он мало дома бывал; все больше в Тригорском, у Парасковьи Александровны у Осиповой-то, что вот прошлым годом померла. Там он все больше время проводил: уйдет туда с утра, там и обедает, ну а к ночи уж завсегда домой.

— Скучал он тут жить-то?

— Да, стало быть, скучал; не поймешь его, впрочем, мудреный он тут был, скажет иногда не ведь что, ходил эдак чудно: красная рубашка на нем, кушаком подвязана, штаны широкие, белая шляпа на голове: волос не стриг, ногтей не стриг, бороды не брил — подстрижет эдак макушечку, да и ходит. Палка у него завсегда железная в руках, девять функтов весу; уйдет в поля, палку кверху бросает, ловит ее на лету, словно тамбурмажор. А не то дома вот с утра из пистолетов жарит, в погреб, вот тут за баней, да раз сто эдак и выпалит в утро-то[533

].

— А на охоту ходил он?

— Нет, охотиться не охотился: так все в цель жарил.

— Приезжал к нему кто-нибудь в Михайловское?

— Ездили тут вот, опекуны к нему были приставлены из помещиков: Рокотов да Пещуров Иван[534

]. Ивана Пещурова-то он хорошо принимал, ну а того — так, бывало, скажет: опять ко мне тащится, я его когда-нибудь в окошко выброшу.

— Ну, а слышно ль было вам, за что его в Михайловское-то вытребовали?

— Да говорили, что, мол, Александр Сергеевич на слова востер был, спуску это не любил давать. Да он и здесь тоже себя не выдавал. Ярмарка тут в монастыре бывает в девятую пятницу перед Петровками; ну, народу много собирается; и он туда хаживал, как есть, бывало, как дома: рубаха красная, не брит, не стрижен, чудно так, палка железная в руках; придет в народ, тут гулянье, а он сядет наземь, соберет к себе нищих, слепцов, они ему песни поют, стихи сказывают. Так вот было раз, еще спервоначалу, приехал туда капитан-исправник на ярмарку: ходит, смотрит, что за человек чудной в красной рубахе с нищими сидит. Посылает старосту спросить: кто, мол, такой? А Александр-то Сергеевич тоже на него смотрит, зло так, да и говорит эдак скоро (грубо так он всегда говорил): «Скажи капитану-исправнику, что он меня не боится, и я его не боюсь, а если надо ему меня знать, так я — Пушкин». Капитан ничто взяло, с тем и уехал, а Александр Сергеевич бросил слепцам беленькую да тоже домой пошел[535

]. <…>

— А ты помнишь ли, Петр, как Александра Сергеевича государь в Москву вызвал на коронацию? Рад он был, что уезжает?

— Рад-то рад был, да только сначала все у нас перепугались. Да как же? Приехал вдруг ночью жандармский офицер из городу, велел сейчас в дорогу собираться, а зачем — неизвестно. Арина Родионовна растужилась, навзрыд плачет. Александр-то Сергеевич ее утешать: «Не плачь, мама, говорит, сыты будем; царь хоть куды ни пошлет, а все хлеба даст». Жандарм торопил в дорогу, да мы все позамешкались: надо было в Тригорское посылать за пистолетами, они там были оставши; ну, Архипа-садовника и послали. Как привез он пистолеты-то, маленькие такие были в ящичке, жандарм увидел и говорит: «Господин Пушкин, мне очень ваши пистолеты опасны». — «A мне какое дело? мне без них никуда нельзя ехать; это моя утеха»[536

].

— А в город он иногда ездил, в Новоржев-то?

— Не запомню, ездил ли. Меня раз туда посылал, как пришла весть, что царь умер. Он в эвтом известии все сумневался, очень беспокоен был да прослышал, что в город солдат пришел отпускной из Петербурга, так за эвтим солдатом посылал, чтоб от него доподлинно узнать[537

].

— Случилось ли тебе видеть Александра Сергеевича после его отъезда из Михайловского?

— Видал его еще раз потом, как мы книги к нему возили отсюда.

— Много книг было?

— Много было. Помнится, мы на двенадцати подводах везли; двадцать четыре ящика было; тут и книги его, и бумаги были[538

]. <…>

— А при погребении Александра Сергеевича ты был? Кто провожал его тело?

— Провожал его из города генерал Фомин да офицер, а еще кто был ли тут, уж не помню[539

]. <…>

Хорошо плавал Александр Сергеевич?

— Плавать плавал, да не любил долго в воде оставаться. Бросится, уйдет во глубь и — назад. Он и зимою тоже купался в бане: завсегда ему была вода в ванне приготовлена. Утром встанет, пойдет в баню, прошибет кулаком лед в ванне, сядет, окатится, да и назад; потом сейчас на лошадь и гоняет тут по лугу; лошадь взмылит и пойдет к себе.


Е. И. ФОК[540

]


РАССКАЗЫ О ПУШКИНЕ, ЗАПИСАННЫЕ В. П. ОСТРОГОРСКИМ[541

]


Это был человек симпатичнейший, неимоверно живой, в высшей степени увлекающийся, подвижный, нервный. Кто его видел — не забудет уже никогда. У нас его очень любили; он приезжал сюда отдыхать от горя. А как бедствовал-то он, вечно нуждался в деньгах; не хватало их на петербургскую жизнь… А в Михайловском как бедствовал страшно: имение-то было запущено… Я сама, еще девочкой, не раз бывала у него в имении и видела комнату, где он писал. Художник Ге написал на своей картине «Пушкин в селе Михайловском» кабинет совсем неверно. Это — кабинет не Александра Сергеевича, а сына его, Григория Александровича. Комнатка Александра Сергеевича была маленькая, жалкая. Стояли в ней всего-навсе простая кровать деревянная с двумя подушками, одна кожаная, и валялся на ней халат, а стол был ломберный, ободранный: на нем он и писал, и не из чернильницы, а из помадной банки[542

]. И книг у него своих в Михайловском почти не было; больше всего читал он у нас в Тригорском, в библиотеке нашего дедушки по матери, Вындомского[543

]. Много страдал он и из-за своих родных, особенно от своего брата Льва, запоминавшего его стихи и разносившего их по знакомым; сам же читать своих стихов не любил. <…>

Когда произошла эта несчастная дуэль, я, с матушкой и сестрой Машей, была в Тригорском, а старшая сестра, Анна, в Петербурге. О дуэли мы уже слышали, но ничего путем не знали, даже, кажется, и о смерти. В ту зиму морозы стояли страшные. Такой же мороз был и 15-го февраля 1837 года. Матушка недомогала, и после обеда, так часу в третьем, прилегла отдохнуть. Вдруг видим в окно; едет к нам возок с какими-то двумя людьми, а за ним длинные сани с ящиком. Мы разбудили мать, вышли навстречу гостям: видим, наш старый знакомый, Александр Иванович Тургенев. По-французски рассказал Тургенев матушке, что приехали они с телом Пушкина, но, не зная хорошенько дороги в монастырь и перезябши вместе с везшим гроб ямщиком, приехали сюда. Какой ведь случай! Точно Александр Сергеевич не мог лечь в могилу без того, чтоб не проститься с Тригорским и с нами. Матушка оставила гостей ночевать, а тело распорядилась везти теперь же в Святые Горы вместе с мужиками из Тригорского и Михайловского, которых отрядили копать могилу. Но ее копать не пришлось: земля вся промерзла, — ломом пробивали лед, чтобы дать место ящику с гробом, который потом и закидали снегом. Наутро, чем свет, поехали наши гости хоронить Пушкина, а с ними и мы обе — сестра Маша и я, чтобы, как говорила матушка, присутствовал при погребении хоть кто-нибудь из близких. Рано утром внесли ящик в церковь, и после заупокойной обедни всем монастырским клиром, с настоятелем, архимандритом, столетним стариком Геннадием во главе, похоронили Александра Сергеевича, в присутствии Тургенева и нас двух барышень. Уже весной, когда стало таять, распорядился Геннадий вынуть ящик и закопать его в землю уже окончательно. Склеп и все прочее устраивала сама моя мать, так любившая Пушкина, Прасковья Александровна. Никто из родных так на могиле и не был. Жена приехала только через два года, в 1839 году[544

].


КОММЕНТАРИИ




1

О. С. ПАВЛИЩЕВА: Павлищева Ольга Сергеевна (1797–1868) — родная сестра Пушкина, жила вместе с братом до поступления его в Лицей и после выпуска из Лицея, вплоть до высылки поэта из Петербурга. Это время наибольшей близости между ними. Ей Пушкин посвятил одно из первых лицейских стихотворений («К сестре», 1814). Из южной ссылки в письмах к брату Льву часто делал ей нежные приписки. Когда в 1824 г. поэт был выслан в Михайловское и начались ссоры с родителями (отец согласился следить за действиями и перепиской сына), Ольга стала на сторону брата и даже выражала желание остаться с ним в Михайловском. В 1828 г. Ольга Сергеевна тайком от родителей вышла замуж за Н. И. Павлищева, человека мелочного, постоянно докучавшего Пушкину денежными претензиями. Это способствовало охлаждению между братом и сестрой, хотя в периоды пребывания Ольги Сергеевны в Петербурге они встречались и переписка ее с мужем и родителями содержит много значительных деталей о семье поэта (ПиС, вып. XII, XV, XVII–XVIII, XXIII–XXIV; ЛН, 16–18. Письма Ольги Сергеевны Павлищевой к мужу и отцу. 1831–1837. СПб., 1994). В июне 1836 г. Павлищева уехала из Петербурга. Воспоминания О. С. Павлищевой были записаны по просьбе П. В. Анненкова с ее слов Н. И. Павлищевым в 1851 г. В них несколько сглажены семейные отношения в доме Пушкиных, не упоминается, что поэт рос нелюбимым ребенком, и тем не менее это самое значительное, что мы имеем о его детстве. Кроме ее воспоминаний, Анненков использовал и устные рассказы Павлищевой. Один из таких рассказов сохранился в его бумагах (Модзалевский, с. 372–373). Отголоски рассказов Павлищевой содержат мемуары ее сына, написанные через 12 лет после смерти матери (Л.Павлищев. Воспоминания об А. С. Пушкине. Из семейной хроники. М., 1880). Пользуясь семейной перепиской, Павлищев часто искажал и фальсифицировал тексты, иногда подделывая целые письма, поэтому данные этих мемуаров в каждом случае требуют тщательной проверки. О Павлищевой см.: Лернер Н. Сестра Пушкина. — А. С. Пушкин. Сочинения, т. I. Под ред. Венгерова, 1907, с. 81–87; М. А. Цявловский. Воспоминания О. С. Павлищевой. — Лет. ГЛМ, кн. 1, с. 443–450; Письма IV, с. 441.



2

ВОСПОМИНАНИЯ О ДЕТСТВЕ А. С. ПУШКИНА. (Стр. 29). Лет. ГЛМ, с. 451–457.



3

Речь идет о статье Н. В. Берга «Сельцо Захарове» (см. наст. изд. С. 39–53).



4

К воспоминаниям О. С. Павлищевой была приложена составленная с ее слов «Родословная А. С. Пушкина»; она напечатана П. В. Анненковым (Анненков, с. 435).



5

Пушкин в своей программе автобиографии упоминает двух гувернеров: Монфора и Русло (XII, 308). По имени Русло первоначально был назван гувернер Троекуровых в «Дубровском» (VIII, 792).



6

«Сравнительные жизнеописания» Плутарха во французском переводе Жака Амио, изд. 1783–1787 или 1801–1806 гг.



7

«Илиада» и «Одиссея» в прозаическом переводе Битобе на французский язык были изданы в 1780–1785 и в 1787–1788 гг.



8

Память изменила О. С. Павлищевой. Юмористическая поэма «Опасный сосед» написана В. Л. Пушкиным в 1811 г., когда ему исполнился сорок один год.



9

Шутливое стихотворение И. И. Дмитриева «Путешествие NN в Париж и Лондон. Писанное за три дня до путешествия» (М., 1808) было издано тиражом 50 экземпляров. В 1836 г. Пушкин написал для «Современника» заметку об этой «веселой, незлобной шутке» И. И. Дмитриева, но напечатать ее не успел.



10

О. С. Павлищева ошибается. Стихотворение Дмитриева «К***. О выгодах быть любовницею стихотворца» («Прелеста веселись…») (1891) посвящено А. Г. Севериной.



11

Александр Юрьевич Пушкин — автор воспоминаний «Для биографии Пушкина», напечатанных в «Москвитянине» (1852, № 24, декабрь, кн. 2, отд. IV, с. 21–25). Его воспоминания содержат, главным образом, сведения о семье Пушкиных до рождения поэта и в период его раннего детства.



12

В 1808 г. А. И. Беликов издал в своем переводе «Дух Массилъйона, епископа Клермонского, или Мысли, избранные из его творений о различных предметах нравственности и благочестия».



13

Сведения Павлищевой о занятиях Пушкина английским языком противоречат свидетельству С. Л. Пушкина, что, «вступив в Лицей», поэт «уже этот язык знал, как знают все дети, с которыми дома говорят на этом языке» (Цявловский. Книга воспоминании, с. 376). Отец поэта не вникал в воспитание детей. Английским языком Пушкин овладел не раньше 1828 г. (см. М.Цявловский. Пушкин и английский язык. — ПиС, вып. XVII–XVIII, с. 48–53).



14

Правильно: Дмитрия Петровича. О танцевальных вечерах у Бутурлиных см. в воспоминаниях М. Н. Макарова (с. 54 наст. изд.).



15

В программе автобиографии Пушкин записал «Езуиты» (XII, с. 308).



16

В. Л. Пушкин с племянником выехал из Москвы в Петербург между 16 и 20 июля (см. Летопись, с. 38).



17

Эти письма были одно время в руках П. В. Анненкова. И. В. Анненков, помогавший брату собирать материалы для биографии поэта, писал ему 19 мая 1851 г.: «Генеральша <Н. Н. Ланская> по возвращении из-за границы дает мне переписку Пушкина с сестрою, когда ему было 13 лет» (Модзалевский, с. 394). Дальнейшая судьба этих писем неизвестна.



18

Имеется в виду «Начало автобиографии» (XII, 310).



19

По ревизии 1833 г. за С. Л. Пушкиным числилось в с. Большое Болдино 564 мужчины и 552 женщины, а в селе Кистеневе 523 мужчины и 538 женщин, однако все болдинские крестьяне были заложены в Опекунский совет (П. Е. Щеголев. Пушкин и мужики. М., 1828, с. 64–70).



20

В заговоре А. П. Соковнина против Петра I был замешан не Ф. П. Пушкин, а его дальний родственник Федор Матвеевич Пушкин. Поэт несколько раз упоминает о нем в своих сочинениях.



21

Имеется в виду стихотворение «Моя родословная» (1830).



22

ИЗ ЧЕРНОВЫХ ЗАМЕТОК П. В. АННЕНКОВА ДЛЯ БИОГРАФИИ ПУШКИНА ОТ О. С. ПАВЛИЩЕВОЙ. (Стр. 38). Модзалевский, с. 372–373.



23

Н. В. БЕРГ: Николай Васильевич Берг (1823–1884) — поэт и переводчик немецких, английских и славянских поэтов. Записанный им рассказ о беседе Пушкина с дочерью Арины Родионовны вносит любопытный штрих в биографию поэта. Впервые напечатано: Москвитянин, 1851, № 8 и 9, кн. 1 и 2, отд. соврем, известий, с. 29–32.



24

СЕЛЬЦО ЗАХАРОВО. (Стр. 39). Цявловский. Воспоминания, с. 6–10.



25

Пушкин с женой жил на Арбате в доме Н. Н. и Е. Н. Хитровых (теперь № 53).



26

М. Н. МАКАРОВ: Макаров Михаил Николаевич (1789–1847) — писатель-карамзинист. Несмотря на некоторую сбивчивость его воспоминаний, они живо передают черты московской жизни Пушкиных, которая проходила в постоянных посещениях балов, раутов, литературных вечеров. П. А. Вяземский писал впоследствии о Пушкине: «Нет сомнения, что первым зародышем дарования своего, кроме благодати свыше, обязан он был окружающей его атмосфере, благоприятно проникнутой тогдашней московской жизнью. Отец его, Сергей Львович, был в приятельских отношениях с Карамзиным и Дмитриевым и сам, по тогдашнему обычаю, получил если не ученое, то, по крайней мере, литературное образование. Дядя Александра, Василий Львович, сам был поэт, или, пожалуй, любезный стихотворец, и по тогдашним немудрым, но не менее того признанным требованиям был стихотворцем на счету. Вся эта обстановка должна была благотворно действовать на отрока» («Допотопная или допожарная Москва», Вяземский, т. VII, с. 88). Отмеченный Макаровым интерес ребенка-Пушкина к литературным беседам, рано развившийся литературный вкус и поэтический слух подтверждаются и воспоминаниями его отца: «В самом младенчестве он (А. С. Пушкин) показал большое уважение к писателям. Не имея шести лет, он уже понимал, что Николай Мих. Карамзин — не то, что другие. Одним вечером Н. М. был у меня, сидел долго; во все время Александр, сидя против него, вслушивался в его разговоры и не спускал с него глаз. Ему был шестой год» («Огонек», 1927, № 7). Макаров неточен в деталях, но в целом его воспоминания дополняют наши скудные знания о детстве поэта. Впервые они были напечатаны в журнале «Современник», т. 29, 1843, с. 375–385.



27

АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ПУШКИН В ДЕТСТВЕ (Из записок о моем знакомстве). (Стр. 43). Цявловский. Книга воспоминаний, с. 29–37. С сокращениями.



28

События, о которых пишет Макаров, не могли относиться к «началу 1812 г.», так как в июле 1811 г. В. Л. Пушкин повез племянника в Петербург.



29

Макаров решительно поселяет Пушкиных в Немецкую слободу, в то время как они уехали оттуда не позднее сентября 1799 г. (потом сменили в Москве несколько адресов). Рядом с Бутурлиными Пушкины никогда не квартировали, но могли гостить у них, скорее всего, в 1811 г. (Макаров вспоминает «майский вечер») после продажи (в январе) сельца Захарова, куда Пушкины обычно переезжали на лето. Литературные вечера чаще всего устраивались у Пушкиных, когда они поселились у Харитония в Огородниках (1803–1809) и по соседству с ними жили В. Л. Пушкин, Н. М. Карамзин, И. И. Дмитриев, В. Н. Измайлов (см.: А. А. Виноградов. Детские годы Пушкина. — В кн.: «Пушкин в Москве». М., 1930, с. 8–41). Очевидно, к этому периоду относится каламбур маленького Пушкина «арабчик-рябчик» (И. И. Дмитриев был рябой), так как в 1809 г. Дмитриев уже переехал в Петербург



30

Л. С. ПУШКИН: Пушкин Лев Сергеевич (1805–1852) — младший брат поэта, учился (в 1817–1820 гг.) в Благородном пансионе при Главном педагогическом институте, вышел из пансиона, не окончив курса, с 1824 по 1826 г. служил в Департаменте духовных дел иностранных исповеданий, в 1827 г. был определен юнкером в Нижегородский драгунский полк под начальство Н. Н. Раевского (младшего), участвовал в персидской и турецкой кампаниях 1827–1829 гг В 1830 г. вышел в отставку в чине капитана, несколько раз принимался служить по гражданской части, но в 1836 г. снова вернулся в армию и уехал на Кавказ (о нем см.: Л. Майков. Пушкин. СПб., 1899, с. 4–40). Пушкин нежно любил брата, во время ссылки поэта между ними велась оживленная переписка. Старший брат старался руководить младшим на жизненном пути, его письма полны наставлений; младший исполнял его поручения, вел сношения с издателями и книгопродавцами, выписывал и пересылал книга, продавал сочинения и получал деньги. Однако в деловых вопросах он был беспечен и небрежен. Добрый малый, лихой кавалерист и праздный гуляка, он отличался безудержным мотовством и не переставая делал долги, которые всегда приходилось оплачивать Пушкину, несмотря на то что сам он постоянно испытывал нужду в деньгах. Живой и остроумный собеседник, обладавший безукоризненным вкусом в поэзии, «Левушка» вошел в литературные салоны Петербурга и в круг друзей Пушкина — он был дружен с Дельвигом, Баратынским, Плетневым, бывал у Карамзиных, Тургеневых, Жуковского. Прекрасная память делала его живой книгой пушкинских стихов, которые он постоянно читал в салонах (подрывая этим иногда коммерческие интересы поэта). «С ним, — рассказывал Вяземский, — можно сказать, погребены многие стихотворения его (Пушкина) неизданные, может быть, даже и незаписанные, которые он один знал наизусть… И он же мог изобличать в подлоге другие стихотворения, которые невежественными любителями соблазна несправедливо приписываются Пушкину» (Вяземский, т. VIII, с. 236–237). Л. С. Пушкин не только помнил стихи брата, но удачно имитировал пушкинскую манеру чтения (см. воспоминания Я. П. Полонского в кн. Цявловскчй. Книга воспоминаний, с. 320–325).

Разность в годах, естественно, не позволила Л. С. Пушкину сохранить личные впечатления о детстве поэта. Впоследствии они также провели вместе не очень много времени. Лев бывал в Петербурге неподолгу — во время очередного отпуска или периодов безделья. Тем не менее он знал много о жизни брата и, по словам В. П. Гаевского, «представлял собою живую и самую полную его биографию», но, по свойственной ему беспечности, написал о нем гораздо меньше, чем знал и мог. Записка Л. С. Пушкина была использована Анненковым в «Материалах для биографии Пушкина», Анненкову, по-видимому, были известны и устные рассказы Льва, которые могли быть переданы кем-либо из общих знакомых, например В. М. Маркевичем, М. Н. Лонгиновьм, М. П. Погодиным (записи Маркевича см.: «Русский вестник», 1888, № 3, с. 427–430; Лонгинова — в его «Сочинениях». М., 1915, с. 165–166). Воспоминания охватывают период главным образом до 1826 г., то есть когда братья почти не виделись, в них встречаются фактические промахи, чаще всего в датах. Ошибки его мемуаров отмечены в обстоятельной рецензии В. И. Гаевского (ОЗ, 1853, июль, отд. V, с. 68–78). Лев, живя в Петербурге, ощущал атмосферу растущей популярности поэта (так же, как потом охлаждение к нему журналистов и публики). Можно досадовать, что жизнеописание, написанное братом поэта, невелико и необстоятельно, но тем не менее оно передает любопытные факты его жизни, черты его характера, живо рисует его как человека и собеседника.

«Биографическое известие об А. С. Пушкине» впервые опубликовано М. П. Погодиным в «Москвитянине» (1853, ч. III, № 10). Более исправный текст по списку, найденному в бумагах П. В. Анненкова, напечатал Л. Н. Майков в своей книге: «Пушкин» (СПб., 1899). Ряд исправлений и дополнений сделал С. Я. Гессен на основании авторизованной копии первых листов записки (до слов: «С южного берега Крыма…»), хранящейся в Пушкинском доме.



31

БИОГРАФИЧЕСКОЕ ИЗВЕСТИЕ ОБ А. С. ПУШКИНЕ ДО 1926 ГОДА. (Стр. 47). Гессен, с. 29–37, с проверкой по авторизованной копии (ИРЛИ, ф. 244, оп. 17, № 35).



32

Пушкин поступил в Лицей, когда ему исполнилось 12 лет, «Воспоминания в Царском Селе» написаны им в 15 лет, а «Наполеон на Эльбе» годом позже.



33

Впоследствии сам Пушкин часто пользовался белым стихом, сперва в драматических произведениях, а во второй половине 30-х годов и в ряде стихотворений («Он между нами жил», «Вновь я посетил» и др.).



34

Эпизод с гадалкой Кирхгоф приводится также в воспоминаниях П. В. Нащокина, С. А. Соболевского (см. т. II наст. изд.).



35

Судя по посланию Пушкина «Орлову» («О ты, который сочетал»), А. Ф. Орлов, наоборот, отговаривал поэта от вступления в военную службу.



36

Приводится (с незначительными отступлениями от подлинника) отрывок из письма А. С. Пушкина к брату от 24 сентября 1820 г.



37

Эти стихи, выпущенные по цензурным соображениям при публикации поэмы, были вписаны Пушкиным в принадлежавший П. А. Вяземскому экземпляр «Цыган» (изд. 1827 г.).



38

Кишиневскому периоду жизни Пушкина посвящены обстоятельные воспоминания В. П. Горчакова, А. Ф. Вельтмана, Ф. Н. Лугинина и И. П. Липранди.



39

Действительно, из всех своих произведений, написанных до 1822 г., Пушкин особенно выделял послание «К Овидию». Это определялось биографической параллелью между его судьбой и судьбой поэта-изгнанника Овидия, а также удавшимся опытом соединения темы личной, элегической и объективно-исторической. 30 января 1823 г., получив «Полярную звезду на 1825 г.», где оно было напечатано, он писал брату: «Каковы стихи к Овидию? Душа моя, и Руслан, и Пленник, и Noël, и все дрянь в сравнении с ними».



40

Рост Пушкина записан художником Г. Г. Чернецовым на эскизе портрета «Парад на Марсовом поле»: «2 арш. 5 верш. с половиной» («Нива», 1914, № 25, с. 494).



41

Глава I «Онегина» была начата еще в Кишиневе, глава II полностью написана в Одессе, а глава III, начатая в Одессе, была закончена в Михайловском 2 ноября 1824 г.



42

В последнюю редакцию «Египетских ночей» Пушкин в описание Чарского ввел автобиографический отрывок «Несмотря на великие преимущества».



43

Своим творчеством Пушкин устанавливал новые закономерности в искусстве. Становление реалистического метода, начавшееся уже с первых глав «Евгения Онегина», было непонято современной критикой в силу известной ее ограниченности, обусловленной влиянием романтической эстетики. Впоследствии это непонимание было усугублено социальной борьбой на литературном фронте.



44

РАССКАЗЫ Л. С. ПУШКИНА В ЗАПИСИ Я. П. ПОЛОНСКОГО. (Стр. 54). Цявловский. Книга Воспоминаний, с. 320–321, 324-325



45

С. Д. КОМОВСКИЙ: Комовский Сергей Дмитриевич (1798–1880) — лицейский товарищ Пушкина. После окончания Лицея служил в департаменте народного просвещения, успешно делал карьеру и вышел в отставку с чином действительного статского советника.

В Лицее любил читать товарищам моральные проповеди. Наставники писали о нем: «благонравен», «крайне решителен к пользе своей», «прилежанием своим вознаграждает недостаток великих дарований», а лицеисты называли его «смола», «лисичка-проповедница», «фискал» (см.: Гастфрейнд. Товарищи П., т. I. с. 519–548). После окончания Лицея встречался с однокурсниками, которые подшучивали над его карьеризмом, но считали «добрым и услужливым товарищем» (см. письмо 1829 г. М. Л. Яковлева к В. Д. Вальховскому. Гастфрейнд. Указ. соч., т. I, с. 529). Комовский был обязательным участником лицейских «годовщин», где встречался и с Пушкиным. Пушкин упоминает Комовского в варианте к стихам «Гавриилиады» (IV, 368).

Записка Комовского создана в качестве ответа на вопросы Анненкова, составленные в 1851 г., когда тот начал собирать материалы для биографии Пушкина. В Лицее существовали разные «кружки» (см. «Записки» И. И. Пущина). Закадычный друг Корфа Комовский не принадлежал к «кружку» Пушкина, поэтому он мало знает о внутренней, духовной жизни Пушкина-лицеиста. Для него Пушкин «несообщительный» юноша. Ханжеские наклонности Комовского проявились в рассуждениях о темпераменте поэта и его юношеских увлечениях и в неодобрительном отношении к «отчаянным гусарам». Общение Пушкина с ними, в частности с П. П. Кавериным (впоследствии членом Союза Благоденствия) и П. Я. Чаадаевым (которого Комовский забывает назвать), далеко не исчерпывалось гусарскими проделками. Педантизм Комовского пошел на пользу его записке. Он, как сообщает Я. К. Грот, «не полагаясь на свою память, счел нужным передать свои воспоминания, вместе с вопросами Анненкова, на суд товарищей». Этими товарищами были М. А. Корф и М. Л. Яковлев. Корф сделал одно замечание, а Яковлев, после значительных поправок, отправил записку Комовского А. А. Корнилову, который и вернул ее автору с отзывом: «С моей стороны я не сделал никаких замечаний: написанное тобою я нахожу верным» (Я. К. Грот, 1899, с. 218). По замечаниям товарищей (главным образом Яковлева) Комовский переработал свою записку (Комовским было написано также начало биографии Пушкина, полностью использованное Анненковым в «Материалах»).

Первая редакция записки (с замечаниями Корфа и Яковлева в подстрочных примечаниях) была напечатана Я. К. Гротом в его книге: «Пушкин, его лицейские товарищи и наставники». СПб., 1887, с. 250–253. Вторую редакцию записки опубликовал С. Я. Гессен в «Литературном современнике» (1937, № 1) и в книге «Пушкин в воспоминаниях и рассказах современников», поместив в подстрочных примечаниях замечания Корфа и Яковлева и наиболее значительные разночтения из первой редакции.



46

ВОСПОМИНАНИЯ О ДЕТСТВЕ ПУШКИНА. (Стр. 56). Гессен, с. 87–97, с уточнением по рукописи (ИРЛИ, ф. 244, оп. 17, № 17, 22).



47

Политические и нравственные науки в Лицее преподавал А. П. Куницын. Пушкин с увлечением слушал его лекции (см. в «Записках» И. И. Пущина), но не любил их записывать. Между тем записывание и переписывание составляло в Лицее основу изучения. «При неимении в то время печатных курсов, он (Куницын) сам писал свои записки, и мы должны были их списывать и изучать слово в слово», — вспоминал М. А. Корф (Я. Грот. Пушкин, его лицейские товарищи и наставники, изд. 2-е. СПб., 1899, с. 228). Этим и объясняются слабые успехи Пушкина в классе Куницына.

Загрузка...