УСАДЬБА ГРИЛЛА

Вот так общественное мненье

С уверенностью наглеца

Ведет нас, как слепец слепца,

А люди — олухи, часами

В восторге хлопают ушами!

Не верь рассказам откровенным —

Обманут будешь непременно![151]

С. Батлер

Новый Лес упоминается на последующих страницах так, будто он по-прежнему не огражден. Иным автор его не мыслит, ибо с тех пор, как его огородили, не видывал его и видеть не предполагает.

Эпиграфы иногда соответствуют главам, каким предпосланы; чаще же — общему замыслу или, заимствуя музыкальный термин, «мотиву оперетки»[152].

ГЛАВА I ПАРАДОКСЫ

Ego sic semper et ubique vixi, ut ultimam

quamque lucem, tamquam non redituram,

consumerem —

Petronius Arbiter[153]

(Всегда и везде я так провожаю день, будто он уже не вернется.)

— Палестинский суп! — заметил отец Опимиан[154], обедая с приятелем своим помещиком Гриллом[155]. — Забавнейшая ложная этимология. Есть превосходная старая овощь — артишок, от которой мы едим вершки; и есть позднейшее нововведение, от которого едим мы корешки и тоже именуем артишоком из-за сходства с первым по вкусу, хотя, на мой взгляд, какое уж тут сравненье. Последний — разновидность helianthus из рода подсолнухов из класса Syngenesia frustranea. Подсолнух поворачивается к солнцу, а стало быть, это girasol. Girasol превратился в Иерусалим[156], а от иерусалимского артишока произошел палестинский суп.

Мистер Грилл:

— Весьма добрая вещь, ваше преподобие.

Преподобный отец Опимиан:

— Весьма добрая вещь; но явственно ложная этимология, чистейший парадокс.

Мистер Грилл:

— Мы живем в мире парадоксов, и часто, боюсь, более нелепых. Мой скромный опыт научил меня, что шайка мошенников — это старая солидная фирма; что люди, продающие свои голоса тому, кто больше заплатит, и радеющие о «строгости выборов», дабы продать свои обещанья обеим партиям, — это свободные, независимые избиратели; что человек, непременно предающий всех, кто только ему доверился, и изменяющий решительно всем собственным принципам, — это крупный государственный деятель и консерватор, воистину a nil conservando[157][158]; что распространение заразы есть попечение о всеобщем здравии; что мерило способностей — не достижения, но замашки, что искусство передавать все познания, кроме полезных, есть народное образованье. Взгляните за океан. Слово «доброжелатель» предполагает, казалось бы, известную дозу добрых чувств. Ничуть не бывало. Оно означает лишь всегдашнюю готовность к сообщничеству в любой политической низости. «Ничегонезнайкой», казалось бы, признает себя тот, кто полон смиренья и руководствуется библейской истиной, что путь ко знанию лежит через понимание своего невежества[159]. Ничуть. Это свирепый догматик, вооруженный дубинкой и револьвером. Только вот «Локофоко»[160] — слово вполне понятное: это некто, намеревающийся сжечь мосты, корабли и вообще спалить все дотла. Флибустьер — пират под национальным флагом; но, полагаю, само слово означает нечто добродетельное — не друг ли человечества? Преподобный отец Опимиан:

— Скорее друг буянства — φιλοβωστρής, как понимали буянство старые наши драматурги; отсылаю вас к «Буйной девице» Мидлтона[161] и комментарию к ней[162].

Мистер Грилл:

— Когда уж речь у нас зашла о парадоксах, что скажете вы о парламентской мудрости?

Преподобный отец Опимиан:

— Ну нет, сэр, ее-то вы помянули некстати. «Мудрость» в данном словосочетании употреблена в чисто парламентском смысле. Парламентская мудрость — это мудрость sui generis[163]. Ни на какую иную мудрость она вовсе не похожа. Это не мудрость Сократа, не мудрость Соломона. Это парламентская мудрость. Ее нелегко объяснить, определить, но очень легко понять. Она много преуспела сама по себе, но еще более, когда на помощь к ней поспешила наука. Они сообща отравили Темзу и загубили рыбу в реке. Еще немного — и те же мудрость и наука отравят уже весь воздух и загубят прибрежных жителей. Приятно, правда, что бесценные миазмы воспарились у Мудрости под самым мудрым ее носом. Чем упомянутый нос, подобно носу Тринкуло, остался весьма недоволен[164]. Мудрость повелела Науке кое-что предпринять. Что именно — не знают ни Мудрость, ни Наука. Но Мудрость уполномочила Науку потратить миллион-другой; и уж это-то Наука, без сомненья, выполнит. Когда деньги разойдутся, обнаружится, что кое-что — хуже, чем ничего. Науке понадобятся еще средства, чтобы еще кое-что предпринять, и Мудрость их ей пожалует. Redit labor actus in orbem[165][166]. Но вы затронули нравственность и политику. Я же коснулся только искаженья смысла слов, чему мы видим множество примеров.

Мистер Грилл:

— Что бы мы ни затронули, ваше преподобие, почти во всем мы обнаружим общее: слово представляет понятие, если разобраться, ему чуждое. Палестинский суп от истинного Иерусалима не дальше, чем любой почти достопочтенный пэр от истинного достоинства и почтения. И все же, что вы скажете, ваше преподобие, насчет стаканчика мадеры, которая, я убежден, вполне соответствует своему названью?

Преподобный отец Опимиан:

— In vino veritas[167]. С превеликим удовольствием.

Мисс Грилл:

— Вы, ваше преподобие, как и мой дядюшка, готовы толковать о любом предмете, какой только подвернется; и развиваете тему в духе музыкальных вариаций. Чего только не помянули вы по поводу супа! А насчет рыбы что скажете?

Преподобный отец Опимиан:

— Исходя из той посылки, что передо мной лежит прелестнейший ломтик семги, о рыбе я многое могу сказать. Но тут уж ложных этимологии вы не найдете. Имена прямы и просты: скат, сиг, сом, сельдь, ерш, карп, язь, линь, ромб, лещ, рак, краб — односложные; щука, треска, угорь, окунь, стерлядь, палтус, форель, тунец, семга, осетр, омар, голец, судак, рыбец, налим, карась, пескарь — двусложные; из трехсложных лишь две рыбы достойны упоминания: анчоус и устрица; кое-кто станет отстаивать камбалу, но я до нее не охотник.

Мистер Грилл:

— Совершенно с вами согласен; но, по-моему, вы не назвали еще нескольких, которым место в ее компании.

Преподобный отец Опимиан:

— Зато едва ли я назвал хоть одну недостойную рыбу.

Мистер Грилл:

— Лещ, ваше преподобие: о леще не скажешь ничего лестного. Преподобный отец Опимиан:

— Напротив, сэр, много лестного. Во-первых, сошлюсь на монахов, всеми признаваемых знатоками рыбы и способов ее приготовленья; на видном месте в списках, изобличающих излишества монастырей и прилагаемых к указам об их роспуске, вы найдете пирог с лещом. С разрушительной работой поспешили и, боюсь, в суматохе утеряли рецепт. Но леща и сейчас еще подают в тушеном виде, и блюдо это изрядное, если только он взрослый и всю жизнь проплавал в ясной проточной воде. Я называю рыбой все, что поставляют для нашего стола реки, моря и озера; хотя с научной точки зрения черепаха — пресмыкающееся, а омар — насекомое. Рыба, мисс Грилл, — о, я мог бы говорить о ней часами, но сейчас воздержусь: лорд Сом намеревается прочесть рыбакам в Щучьей бухте лекцию о рыбе и рыбной ловле и поразить их познаньями в их искусстве. Вам, наверное, будет любопытно его послушать. Билеты найдутся.

Мисс Грилл:

— О да, мне очень любопытно его послушать. Ни разу еще я не слышала лекций лорда. Страсть лордов и почтенных господ читать лекции о чем угодно, где угодно и кому угодно всегда представлялась мне уморительной; но, быть может, такие лекции, напротив, выставляют лектора в самом лучшем виде и для слушателей в высшей степени поучительны. Я уж рада бы излечиться от неуместного смеха, разбирающего меня всякий раз, как при мне помянут о лекции лорда.

Преподобный отец Опимиан:

— Надеюсь, мисс Грилл, лорд Сом вашего смеха не вызовет: уверяю Вас, в намерения его сиятельства отнюдь не входит говорить забавные вещи.

Мисс Грилл:

— Еще Джонсона поражала всеобщая страсть к лекциям[168], а ведь лорды при нем лекций еще не читали. Он находил, что лекции мало на что годны, разве только в химии, где нужно доказывать мысль опытами. Но уж если ваш лорд станет для опыта готовить рыбу, да еще в достаточном количестве, чтобы ее могли распробовать все слушатели, — о, тогда его лекцию выслушают внимательно и потребуют повторенья.

Преподобный отец Опимиан:

— Боюсь, лекция будет лишена этих подсобных прелестей. Лорд представит нам чистый научный разбор, тщательно подразделив его на ихтиологию, энтомологию, герпетологию и конхологию. Но я согласен с Джонсоном: лекции мало на что годны. Тот, кто не знает предмета, не поймет и лекции, а тот, кто знает, ничего из нее не почерпнет. Последнему на многое захочется возразить, но этого не позволит bienseance[169] обстановки. Нет, по мне так уже лучше tenson[170][171] двенадцаго века, когда двое или трое мастеров Gai Saber[172] состязались в прославлении любви и подвигов.

Мисс Грилл:

— Наш век, ваше преподобие, пожалуй, чересчур для этого прозаичен. У нас для такого состязанья недостанет ни остроты ума, ни поэзии. Я легко могу вообразить состояние общества, в каком tensons приятно заполнят зимние вечера: это не наше общество.

Преподобный отец Опимиан:

— Хорошо же, мисс Грилл, как-нибудь зимним вечерком я вас вызову на tenson, а дядюшка ваш будет нам судьею. Думаю, остроты ума, которой наградила вас природа, и поэзии, которая хранится в моей памяти, достанет, чтоб нам упражняться в tenson, вовсе не притязая на совершенное в ней искусство.

Мисс Грилл:

— Я приму вызов, ваше преподобие. Боюсь, острота ума будет скудно представлена одной из сторон, зато другая щедро представит поэзию.

Мистер Грилл:

— А что, ваше преподобие, не приблизить ли вам tenson к нуждам нынешнего мудрого века? Спиритизм, к примеру, — какая благодатная почва. Nec pueri credunt... Sed tu vera puta[173][174]. Можно и выйти за пределы tenson'a. Тут и на Аристофанову комедию хватит. В состязании Правды и Неправды в «Облаках» и в других Аристофановых сценах многое предвещает tensons, хотя любовь там и не ночевала. Поверим же на мгновенье в спиритизм хотя бы в драме. Вообразим сцену, на которой действуют видимые и звучащие духи. И вызовем славнейших мужей прошлого. И спросим, что думают они о нас и делах наших. Об удивительных успехах разума. О развитии ума. О нашей высокой нравственности. О широком распространении наук. О способе выбрать самого неподходящего человека с помощью конкурсных испытаний. Преподобный отец Опимиан:

— Не стоит вызывать сразу многих и задавать сразу много вопросов, не то хор призрачного смеха совсем нас оглушит. Ответ, полагаю, будет подобен Гамлетову: «Вы, милостивые государи, сами станете мудры, как мы, ежели, подобно ракам, будете пятиться назад»[175]. Удивляются, как может темный народ в девятнадцатом столетии верить ведовству. Будто люди образованные не верят в большие глупости: спиритизм, неведомые языки, ясновидение, столовращенье и прочие вредные вздоры, которых вершина — мормонство[176]. Тут все времена одинаковы. Нет ничего ужасней людского легковерия. Мысль об Аристофановой комедии мне по сердцу. Но для нее нужно целое общество, ведь не обойтись без хора. А для tenson'a достанет и двоих.

Мистер Грилл:

— Одно другому не мешает. Мисс Грилл:

— Ах, ну пожалуйста! Поставим комедию! К нам на рождество понаедет много гостей, и для хора и для всего хватит. Как бы хотелось услышать, что думает о нас славный праотец Грилл! И Гомер, и Дант, Шекспир, Ричард Первый и Кромвель.

Преподобный отец Опимиан:

— Прекрасные dramatis personae. С их помощью, да еще призвав кое-кого из римлян и афинян, мы сможем составить верное суждение о том, как неизмеримо превзошли мы всех предшественников.

Однако, прежде чем продолжать, мы расскажем немного о наших собеседниках.

ГЛАВА II ПОМЕЩИК И ЕГО ПЛЕМЯННИЦА

Fortuna. spondet. multa. multis. prastat. nemini.

vive. in. dies et. horas. nam. propriun. est. nihil.

Меж упований, забот, между страхов кругом и волнений

Думай про каждый ты день, что сияет тебе он последним[177].

Грегори Грилл, владелец Усадьбы Гриллов в Хэмпшире подле Нового Леса, посреди парка, который и сам был как лес, тянулся почти до самого моря, изобиловал оленями и соседствовал с землями, где многочисленные, не обременяемые тяжкой платой зажиточные арендаторы раскармливали несчетных свиней, находил, что обиталище его как нельзя более удачно расположено для Epicuri de grege porcus[178][179][180], считая себя, хоть тут и трудно было проследить родословную, прямым потомком древнего славного Грилла, доказывавшего Улиссу высшее счастие жизни других животных в сравнении с человеческой[181].

Казалось бы, для того, кто выводит свой род из самого дворца Цирцеи, насущнейшая забота — продолжение древнего имени; но жена нарушила бы его душевное равновесие, а этой мысли снести он не мог. Он любил добрый обед, но вдобавок обед спокойный, в кругу спокойных друзей, с кем затрагиваешь темы, открывающие простор для приятной беседы, а не для язвительных пререканий. Он страшился, как бы жена не стала указывать ему, что ему есть, кого приглашать к столу и можно ли ему выпить после обеда бутылку портвейна. Заботы же о продолжении рода он возложил на сироту-племянницу, которую воспитывал с детства, которая присматривала за его хозяйством и сидела во главе стола. Она была его наследница, и муж ее должен был принять его имя. Выбор он всецело предоставил ей, оговорив за собою право отвергнуть искателя, какого почтет он недостойным славного прозванья.

В юной леди достало вкуса, чувства и смысла не делать неугодного дядюшке выбора; время, однако, шло и предвещало исход, не предвиденный добрым помещиком. Мисс Грилл, казалось, вообще не собиралась никого выбирать. Окружавший ее веселый покой словно окутал все ее чувства; к тому же привязанность к дядюшке подсказывала ей, что, хоть он и ратовал всегда за ее брак, разлука с нею будет самым жестоким ударом, какой заготовила ему судьба, и оттого она откладывала день, для него тяжелый, а быть может, не сладкий и для нее самой.

«О, древнее имя Гриллов! — сокрушался мистер Грилл сам с собою. — Неужто суждено ему угаснуть в девятнадцатом веке, уцелев со времен Цирцеи!»

Нередко по вечерам, глядя, как она сидит во главе стола, сияя радостной звездой, всех заражая своей веселостью, он думал, что настоящее положение вещей не дозволяет перемен к лучшему, и продолжение древнего имени в те минуты заботило его меньше; но по утрам старая забота вновь его одолевала. Юную леди меж тем одолевали воздыхатели, им разрешалось поверять ей свои ходатайства, но все оставалось по-прежнему.

Многих юношей с отличными видами она, как будто уже обнадежив, отвергала одного за другим, непререкаемо и внезапно. Отчего? Юная леди держала причины в тайне. Открой она их, говорила она, и в наш притворный век ничего бы не стоило изобразить качества, любезные ее сердцу, а еще того проще — скрыть свойства, ей неприятные. Несхожесть отвергаемых не оставляла места догадкам, и мистер Грилл начинал отчаиваться.

Между дядюшкой и племянницей было соглашение. Он мог предложить ее вниманию любого, кого сочтет он достойным ее руки, она же вправе отвергнуть искателя, не объясняя резонов. И они являлись и исчезали пестрой чередой, не оставляя следов.

Была ли юная леди чересчур привередлива, или не было среди поклонников достойного, или еще не явился тот, кому суждено было тронуть ее душу?

Мистер Грилл был племяннице крестным отцом, и ему в угоду ее нарекли Морганой[182]. Он подумывал о том, чтобы назвать ее Цирцеей, но склонился к имени другой волшебницы, которая имела свои понятия о прекрасных садах и не менее влияла на людские умы и формы[183].

ГЛАВА III КНЯЖЬЯ ПРИХОТЬ

Τέγγε πνεύμονας οἰνῳ˙ τὸ γάρ ἄστρον περιτέλλεταιέ

Ἅ δ᾽ὥρα χαλεπά, πάντα δἐ δυψᾷ ὑπὸ καύματος

Alcaeus

Сохнет, други, гортань, —

Дайте вина!

Звездный ярится Пес.

Пекла летнего жар

тяжек и лют;

жаждет, горит земля[184].


Falernum: Opimianum. Annorura. Centum.

Heu! Heu! inquit Trimalchio, ergo diutius vivit

vinum quam homuncio! Quare τέγγε πνεύμονας faciaraus.

Vita vinum est.

Petronius Arbiter.

Опимианский фалерн[185]. Столетний.

Тримальхион всплеснул руками и воскликнул:

«Увы, увы нам! Так, значит, вино живет дольше, чем людишки!

Посему давайте пить, ибо в вине жизнь!»


На вопрос, поставленный Вордсвортом в «Эпитафии поэту»:

Не ты ль для радости рожден,

Благами сладко наделен? —

преподобный отец Опимиан мог ответить утвердительно. Достойный служитель церкви обитал в уютной усадьбе подле Нового Леса. Богатый приход, порядочное наследство и скромное женино приданое освобождали его от низменного житейского попечения и позволяли удовлетворять своим вкусам, не заботясь мелочными расчетами. Славная библиотека, добрый обед, хороший сад и сельские прогулки — вот и все его вкусы. Он был неутомимый пешеход. Ни от езды верхом, ни от кареты не получал он удовольствия; но держал выезд для нужд миссис Опимиан и ради собственных нечастых вылазок к дальним соседям.

Миссис Опимиан была домоседка. Заботами преподобного она не имела недостатка в поваренных книгах, к которым собственной его изобретательностью и усердием друзей добавился толстый и все разрастающийся рукописный том. Она ревностно их изучала, руководила поваром, и супруг не мог и желать лучшего стола. Погреб его изобиловал прекрасными, им самим отобранными винами. Дом его во всем был образцом удобства и порядка; и на всем лежала печать личности хозяина. От хозяина с хозяйкой до повара и от повара до кота — все обитатели усадьбы имели одинаково гладкие, довольные и круглые физиономии и фигуры, свидетельствовавшие об общности чувств, обычаев и диеты; последняя, разумеется, в меру рознилась, ибо преподобный предпочитал портвейн, повар пиво, а кот молоко. Утром, покуда миссис Опимиан обдумывала распоряжения по хозяйству и заботы о своем маленьком семействе, преподобный, если только не предполагал посвятить целый день прогулке, занимался у себя в кабинете. Днем он гулял; вечером обедал; а после обеда читал вслух жене и детям или слушал, как дети ему читают. Такова была его семейная жизнь. Иной раз он обедал в гостях; чаще у друга и соседа мистера Грилла, который разделял его интерес к доброй пище.

За пределами его ежедневных прогулок, на том месте, куда забредал он лишь изредка, на окруженном зарослями холме стояла одинокая круглая башня, в былые времена, должно быть, служившая межевым знаком для охотников; ныне она утратила свое предназначенье, и в народе стали называть ее Прихотью, как нередко называют подобные постройки. Ее окрестили даже Княжьей Прихотью, хотя никто не мог бы сказать, о каком князе идет речь. Предание не сохранило его имени.

Однажды в самой середине лета, когда веял южный ветерок и в небе не было ни облачка, его преподобие, вкусив от раннего завтрака, поспособствовав значительному утоньшению предложенного ему толстого филея, взявши надежную трость и верного ньюфаундленда, отправился в дальний путь, какой позволяли лишь такие ясные и долгие дни.

Достигнув Прихоти, которой он давно уж не видел, он подивился, найдя ее огороженной и обнаружа позади нее крытый переход из того же серого камня, что и сама башня. Переход уходил в лес на задах, и оттуда поднимался дымок, тотчас приведший ему на память жилище Цирцеи[186][187]. Перемена произошла в самом деле словно по волшебству; мысль о чарах Цирцеи поддерживалась древним видом постройки[188] и тем, что взгляд с высоты охватывал полосу моря. Он прислонился к воротам, вслух прочел собственные строки «Одиссеи» и погрузился в унылое раздумье, из которого вывел его появившийся из-за ограды молодой господин.

— Прошу прощенья, сэр, — сказал отец Опимиан, — но перемены, здесь произошедшие, подстрекают мое любопытство; и если вы не сочтете вопрос мой дерзостью и ответите, как же все это случилось, я буду вам премного обязан.

— Я к вашим услугам, сэр, — отвечал тот. — Но если вы соблаговолите войти и осмотрите все сами, я вам буду премного обязан.

Его преподобие с готовностью принял приглашение. Неизвестный привел его по лесной прогалине к круглому сооруженью, от которого в обе стороны шел широкий переход влево к башне, а вправо к новому строенью, совершенно скрытому чащей и от ворот не видному. Постройка была квадратная, простой кладки и по стилю очень похожа на башню.

Молодой человек двинулся влево и ввел его преподобие в нижний этаж башни.

— Я разделил ее, — объяснил он, — на три помещения — по одному в каждом этаже. Вот тут столовая; над нею моя спальня; а еще выше — мой кабинет. Вид превосходный отовсюду, но из кабинета более широкий, ибо там за лесом открывается море.

— Прекрасная столовая, — сказал отец Опимиан. — Высота вполне соответствует размерам. Круглый стол удачно повторяет форму залы и приятно обнадеживает.

— Надеюсь, вы окажете мне честь составить собственное сужденье о том, обоснованны ли эти надежды, — сказал новый знакомец, поднимаясь во второй этаж, и отец Опимиан подивился его учтивости. «Не иначе, — подумал он, — замок сохранился со времен рыцарства, а юный хозяин — сэр Калидор». Однако кабинет перенес его в иное время.

Стены все были уставлены книгами, и верхние полки доступны только с галерейки, обегавшей всю комнату. Внизу стояли древние; наверху — английские, итальянские и французские и кое-какие испанские книги.

Молодой человек снял с полки том Гомера и указал его преподобию место в «Одиссее», которое тот читал у ворот. Отец Опимиан понял причины расточаемых ему ласковостей. Он тотчас угадал близкую, тоже плененную греками душу.

— Библиотека у вас большая, — заметил он.

— Надеюсь, — отвечал молодой человек, — я собрал все лучшие книги на тех языках, какими владею. Хорн Тук говорит: «Греческий, латынь, итальянский и французский — вот, к несчастию, и все языки, обыкновенно доступные образованному англичанину»[189]. А по мне, так блажен тот, кто хотя бы ими владеет. На этих языках, и вдобавок на нашем собственном, написаны, я полагаю, все лучшие в мире книги. К ним можно прибавить только испанский, ради Сервантеса, Лопе де Веги и Кальдерона[190], Dictum[191] Порсона гласит[192]: «Жизнь слишком коротка для изучения немецкого», при этом, очевидно, разумея не трудности грамматики, требующие для своего преодоления особенно долгого времени, но то обстоятельство, что, сколько бы мы времени ни потратили, нам нечем будет себя вознаградить[193][194].

Его преподобие не сразу нашелся с ответом. Сам он знал немного французский, лучше итальянский, будучи поклонником рыцарских романов; познаниями же в греческом и в латыни он с кем угодно мог поспорить; но его более занимали мысли о положении и характере нового знакомца, нежели литературные суждения, им высказываемые. Он недоумевал, отчего молодому человеку со средствами, достаточными на то, что он сделал, понадобилось делать все это и устраивать кабинет в одинокой башне, вместо того чтобы порхать по клобам и пирам и в прочих суетных забавах света. Наконец он возразил для поддержания беседы:

— Порсон был великий муж и dictum его повлиял бы на меня, вздумай я заняться немецким; но такого намерения у меня никогда не бывало. Однако ж не пойму, зачем вы поместили кабинет не во втором этаже, а в третьем? Вид, как справедливо вы заметили, превосходный отовсюду; но здесь в особенности много неба и моря; и я бы отвел на созерцанье часы одеваний, раздеваний и переодеваний. Утром, вечером и полчасика перед обедом. Ведь мы замечаем окружающее, производя действия, разумеется, важные, но от повторения ставшие механическими и не требующие усилий ума, тогда как, предаваясь чтению, мы забываем все впечатления мира внешнего.

— Истинная правда, сэр, — отвечал хозяин. — Но помните, как сказано у Мильтона:

Порой сижу у ночника

В старинной башне я, пока

Горит Медведица Большая

И дух Платона возвращаю

В наш мир с заоблачных высот...[195]

Строки эти преследовали меня с ранних дней и побудили наконец купить эту башню и поместить кабинет в верхнем этаже. Есть у меня, впрочем, и другие причины для такого образа жизни.

Часы в кабинете пробили два, и молодой человек предложил гостю пройти в дом. Они спустились по лестнице и, перейдя вестибюль, очутились в просторной гостиной, просто, но красиво убранной; по стенам висели хорошие картины, в одном конце залы стоял орган, в другом — фортепьяно и арфа, а посредине был изящно сервирован завтрак.

— Этой порою года, — сказал молодой человек, — я ем второй завтрак в два, а обедаю в восемь. И потому по утрам у меня выдается два больших промежутка для занятий и для прогулок. Надеюсь, вы разделите мою трапезу. У Гомера, сколько помнится, никто не отказывался от подобных предложений.

— Поистине, — отвечал его преподобие, — довод ваш веский. Я с радостью соглашусь. К тому же от прогулки у меня разыгрался аппетит. — Да, должен вас предупредить, — сказал молодой человек, — прислуга у меня только женская. Вы сейчас увидите двух моих камеристок.

Он позвонил в колокольчик, и означенные особы не замедлили явиться; обеим было не больше семнадцати лет, обе были прехорошенькие и просто, но очень мило одеты.

Из расставленных перед ним кушаний доктор отведал языка и немного холодного цыпленка. Мадера и шерри стояли на столе, но юные прислужницы предложили ему еще бордо и рейнвейну. Доктор принял по вместительной чаше из прекрасных ручек обеих виночерпиц и оба сорта вина нашел превосходными и в меру прохладными. Больше пить он не стал, боясь отяжелеть перед дорогой и опасаясь помешать предвкушению обеда. Не забыт был и пес, во все время завтрака выказывавший пример благовоспитанности. Наконец его преподобие стал раскланиваться.

— Надеюсь, — сказал хозяин, — теперь я вправе задать вам вопрос гомерический: Τίς; Πόθεν εἰς ἀνδρῶν?[196]

— Совершенно справедливо, — отвечал доктор. — Имя мое Феофил Опимиан. Я доктор богословия и пресвитер в соседнем приходе.

— Я же всего-навсего, — отвечал молодой человек, — Алджернон Принс. Я получил в наследство кое-какие деньги, но без земель. И вот, воспользовавшись открывшейся возможностью, я купил эту башню, устроился по своему разумению и живу как мне хочется.

Его преподобие собрался уходить, мистер Принс, предложив немного проводить его, кликнул своего пса, тоже ньюфаундленда, который немедля завязал дружбу с докторским псом, и двое господ отправились в путь вслед за веселыми собаками.

ГЛАВА IV ЛЕС. РАССУЖДЕНИЕ О ВОЛОСАХ. ВЕСТАЛКИ

Mille hominum species, et rerum discolor usus:

Velle suum cuique est, nec vote vivitur uno.

Persius

Тысячи видов людей, и пестры их способы жизни:

Все своевольны, и нет единых у всех устремлений[197].

Преподобный отец Опимиан:

— Как при таком доме вы обходитесь одной женской прислугой. Мистер Принс:

— Не менее странно, быть может, что все семь — сестры и дочери старой четы, служившей покойным моим родителям. Старшая мне ровесница, ей двадцать шесть лет, так что все они выросли вместе со мною. Они прекрасно ладят и делят все заботы по хозяйству. Те, которых вы видели, — самые младшие.

Преподобный отец Опимиан:

— Если и остальные столь же проворны, прислуга у вас прекрасная: но семь молодых женщин в хозяйстве молодого холостяка — ибо, я полагаю, вы холосты (мистер Принс кивнул утвердительно) — есть странное нововведение. Нельзя полагаться на снисходительность света. Мистер Принс:

— Свет никогда не угадает добрых побуждений там, где может заподозрить дурные. Я не хотел намеренно бросать вызов его предрассудкам. Я не хотел выставляться чудаком. Но не стану же я отказываться от своего образа жизни только оттого, что он отклоняется от общей дороги — «Le Chemin du Monde», как один француз назвал комедию Конгрива[198][199]. Эти семь девушек, однако, живут здесь, уверяю вас, как жили бы они в самом храме Весты. Особое стечение обстоятельств побудило меня к такому хозяйству и его позволило; но отказаться от него, ни сократить, ни расширить не заставят меня никакие соображенья.

Преподобный отец Опимиан:

— Вы намекнули, кажется, что кроме Мильтоновых стихов есть и другие причины, почему вы живете наверху башни?

Мистер Принс:

— Я читал, что так жил один чудак[200], не допуская к себе в святая святых никого, кроме не то дочери, не то племянницы, уж не помню, и лишь изредка снисходя до разговора с гостем, сумевшим склонить юную леди к посредничеству. Наконец она представила ему одного господина, который затем предложил ей руку и сердце, добился согласия затворника (забыл, как его звали, я всегда называю его лорд Нуармонт[201]) на брак и ее увез. Вдобавок отшельник избавился, верно, от какой-то давней обиды, либо разгадал какую-то тайну, — словом, он вернулся в мир. Не знаю, где я это прочел, но я всегда намеревался жить, как лорд Нуармонт, когда стану достаточно разочарованным.

Преподобный отец Опимиан:

— Вы похожи на разочарованного меньше всех, кого случалось мне встречать; и, не имея ни дочери, ни племянницы, имеете семь звеньев вместо одного, связывающих вершину вашей башни с миром внешним.

Мистер Принс:

— Все мы рождены для разочарования. Счастие наше ему не помеха. Довольны мы не тем, что есть, но тем чему должно быть. Можно разочароваться и в повседневности; если же нет, можно создать себе недостижимый идеал и обидеться на природу за то, что она не дает нам того, чего дать не может. Такое разочарование неразумно, но все разочарование.

Преподобный отец Опимиан:

— Так разочаровались жители Готама[202], когда не смогли выудить из моря луну.

Мистер Принс:

— Да, именно так, и многие попадают в положение жителей Готама, хоть немногие готовы в этом признаться.

Преподобный отец Опимиан:

— Боюсь, я чересчур прозаичен, чтобы сочувствовать вполне столь тонким материям; однако взгляните, каков тут лес! Взгляните на тот старый дуб и оленя с ним рядом, и какие долгие, густые ряды папоротника взбегают на пригорок к березовой роще, и как играют тени на стволах, как сверкает наперстянка. В таком месте поэту может явиться гамадриада.

Мистер Принс:

— Все это прекрасно сейчас, но, быть может, чересчур прекрасно для будущего. Рано или поздно лес вырубят; оленей выгонят или изведут; деревья выкорчуют или огородят. Вот вам и новая почва для разочарования. Чем больше восхищаемся мы всем этим ныне, тем больше будем тогда об этом сожалеть. Любви к лесным красотам грозит ограждение лесов, и вместо гамадриады вашему взору может предстать плакат, грозящий наказаньем по всей строгости закона каждому, кто вздумает вторгнуться в огороженные владения.

Преподобный отец Опимиан:

— Позвольте, милый юноша, вот вы сами огородили же любимое место прогулок, — моих, да и не только моих. Плаката, о каком вы говорили, я не заметил; но его вполне заменяет внушительная ваша изгородь.

Мистер Принс:

— Верно; но когда кусок государственной земли предназначается на продажу, ясно, что кто-то его купит и огородит. Я-то хоть не испортил окружающего пейзажа; и мною двигала потребность замкнуться, а не запереть участок потому только, что он моя собственность.

На полпути к дому его преподобия новые знакомцы расстались, и отец Опимиан пообещал вскоре снова навестить мистера Принса, вместе с ним отобедать и остаться ночевать.

По дороге отец Опимиан рассуждал сам с собою.

Странная, однако, метаморфоза старой башни. Хорошая столовая. Хороший кабинет. Меж ними спальня: ее он мне не показал. Хорошее вино. Отменное. Миленькие камеристки. Очень, очень миленькие. Две из семи весталок, поддерживающих огонь в очаге молодого сего Нумы[203]. Кстати, и платье у них как у весталок — белое с пурпурной каймою. Но зато на головах — ничего, кроме красиво убранных волос. Весталки носили уборы, скрывавшие волосы, если они у них были. При посвящении их обривали. Возможно, они опять отпускали волосы. Возможно, и нет. В этом надобно разобраться. Если нет — то была мудрая предосторожность. «Власы — единая краса», — говорит Arbiter Elegantiarum[204] и сравнивает голую голову с грибом[205][206]. Голова без волос, говорит Овидий, что поле без травы, что безлиственный куст[207]. Сама Венера, покажись она ему с голой головой, не пленила бы Апулея[208][209], и я с ним согласен. Муж у Менандра[210][211] в припадке ревности бреет жене голову; увидев, что он наделал, он в отчаянии кидается к ее ногам. Зато, покуда волосы не отрастут, он избавлен от мук ревности. А у Еврипида есть одна тонкость, которой не замечал ни один его толкователь. Эгист выдал Электру за молодого крестьянина, обрабатывающего свой клочок земли. Тот великодушно щадит царевну и невинной возвращает брату ее Оресту. «Маловероятно», — замечает кое-кто из критиков. А я скажу — весьма вероятно: ибо у нее была обрита голова. Тут секрет, тут тонкое лукавство великого поэта. Бритая голова — символ скорби; но она же и надежная поддержка вышеупомянутого великодушия. «Скорбя о мертвом, — говорит Аристотель, — из сочувствия к нему, мы уродуем себя, остригая волосы». Вот уж воистину, сочувствие по смежности. От обритой женской головы всего лишь шаг к голому черепу. У Электры не было необходимости в таком знаке скорби; ибо в родственных трагедиях у Софокла и Эсхила скорбь ее столь же велика, а ходит она с развевающимися волосами; но у них она незамужняя дева, и им нет нужды выдвигать столь действенное противоядие ее чарам. Не вынуждает к этому и обычай; жертвы всеми волосами требовала лишь свежая утрата, а в память давнего горя выстригали всего несколько прядей[212][213]. И Еврипидом руководили одни только соображения сценические. Елена — та не стала брить голову, когда того требовал обычай. Еврипид заставляет Электру упрекнуть Елену ее кокетством[214][215] и лишний раз доказывает, что неспроста обрил героиню, когда обычай того не требовал. У Теренция достало вкуса не обрить героиню в «Формионе»[216], вопреки строгости афинского закона. Лохматая, она сияла красотой, но вовсе без волос не могла бы тронуть сердца Антифона. Ἀλλὰ τίη μοι ταῦτα φίλος διελέξατο θυμός[217][218]. Но отчего мой разум все это со мною обсуждает? омрачая печальными образами прелесть живого часа? ибо роскошные власы сих юных дев — редкой красоты. Косы их не срезаны под сенью священного лотоса, как то бывало, согласно Плинию[219], с косами весталок. Да, будь милый юноша даже сама нравственность и воплощение порядка, в одном он пренебрег моралью, и свет ему этого не простит. Уверен, миссис Опимиан ему не простит. Добро бы он был женат, тогда дело другое. Да только, боюсь, вздумай он теперь жениться, среди его Лар разгорится такой пожар, что куда там жертвенники Весты. В храме станет чересчур жарко. Но раз он противник перемен, зачем ему и жениться? К тому же он толкует о возможном разочаровании в каком-то несказанном идеале и, дабы этого разочарования избежать, намеревается жить как лорд Нуармонт, о котором я и не слыхивал. Оно, надеюсь, от него еще далеко, судя по тому, как он завтракает, гуляет и, полагаю, обедает тоже. Вряд ли сердце его разорвется от тоски по журавлю в небе, если только повара у него не хуже камеристок, а вино, которым меня угощали, дает возможность судить о его погребе. И он образован. Кажется, особенно любит греков. Не приведись ему случайно услышать, как я читаю Гомера, он бы меня не пригласил. И стоять бы мне у ворот до заката, и он бы на меня обратил не больше внимания, чем на ворону какую-нибудь.

За обедом его преподобие поведал миссис Опимиан об утрешнем происшествии, и, как он и ожидал, семь сестер вызвали суровый ее приговор. Не теряя обычной безмятежности, она, однако, спокойно и решительно объявила, что в добродетель молодых людей не верит.

— Душа моя, — сказал ей пресвитер, — кто-то, не помню кто, сказал, что в жизни каждого есть своя загнутая страница. Возможно, и в жизни нашего юного друга она есть; только том, ее содержащий, лежит не под той крышей, под которой обитают семь сестер.

Его преподобие не мог пойти спать, не выяснив своих сомнений относительно волос весталок; он вошел в кабинет, достал с полки старый фолиант и намеревался заглянуть в Lipsius de Vestalibus[220][221], как вдруг в мозгу его мелькнули строки, проливавшие свет на мучивший его вопрос. «Как же я мог это забыть?» — подумал он.

«Ignibus Iliacis aderam: cum lapsa capillis

Decidit ante sacros lanea vitta focos[222][223]», —

говорит в «Фастах» Сильвия[224].

Он взял «Фасты», полистал и напал на другую строчку:

Attonitae flebant demisse crine ministrae[225][226].

И заметку старого толкователя: «Это взразумит тех, кто сомневается в том, были ли волосы у весталок».

«Отсюда я заключаю, — сказал себе отец Опимиан, — что в своих сомнениях я не одинок; ясно, волосы у них отрастали. Но если они окутывали их шерстью, то были они или нет — какая разница? Vitta[227] — тут и символ, и надежная защита целомудрия. Не посоветовать ли юному другу, чтоб он тоже окутал так головы своих весталок? И для всех будет безопаснее. Но трудно вообразить совет, который встретит меньшую признательность. Лучше уж принимать их какие они есть и не вмешиваться».

ГЛАВА V СЕМЬ СЕСТЕР

Εὔφραινε σαυτόν˙ πνῖε τὸν καθ᾽ ἡμέραν

Βίον λογίζου σόν, τὰ δ᾽ἄλλα τῆς Τύχης

Euripides. Alcestis

...За кубком

Хоть день, да твой,

А завтра чье-то завтра[228].

Прошло немного времени, и его преподобие вспомнил, что обещался еще наведаться к новому знакомцу, и, намереваясь у него переночевать, попозже отправился из дому. Погода стояла жаркая, он брел медленно и чаще обычного останавливался отдохнуть в тени деревьев. Его провели в гостиную, куда вскоре вышел мистер Принс и сердечно его приветствовал.

Они вместе отобедали в нижнем этаже башни. Обед и вино пришлись весьма по вкусу отцу Опимиану. Потом они отправились в гостиную, и те две девушки, что прислуживали за обедом, принесли им кофе и чай.

Его преподобие сказал:

— У вас тут много музыкальных инструментов. Вы играете? Мистер Принс:

— Нет. Я руководствовался суждением Джонсона[229]: «Сэр, однажды я решил было играть на скрипке; но понял, что, чтобы играть хорошо, надобно играть всю жизнь, а мне хотелось делать кое-что и получше».

Преподобный отец Опимиан:

— Стало быть, вы держите их лишь для мебели и к услугам гостей?

Мистер Принс:

— Не вполне. Служанки мои на них играют и поют под их аккомпанемент.

Преподобный отец Опимиан:

— Служанки?

Мистер Принс:

— Ну да. Они получили превосходное воспитание и обучены игре на разных инструментах.

Преподобный отец Опимиан:

— И когда же они играют?

Мистер Принс:

— Каждый вечер в эту пору, если я дома один.

Преподобный отец Опимиан:

— Отчего же не при гостях?

Мистер Принс:

— La Morgue Aristocratique[230], охватившая все наше общество, не потерпит таких занятий со стороны женщин, из которых одни готовили бы обед, а другие присматривали за его приготовленьем. Во времена Гомера это не сочли бы недопустимым.

Преподобный отец Опимиан:

— Но тогда, я надеюсь, вы не сочтете это недопустимым и нынче вечером, ибо Гомер — связующее нас звено.

Мистер Принс:

— Вам хотелось бы их послушать?

Преподобный отец Опимиан:

— Очень бы хотелось.

Две младшие сестры явились на зов, им сообщено было о желании его преподобия, и вот все семь пришли вместе в белых платьях, отделанных пурпуром.

«Семь плеяд, — подумал отец Опимиан. — Какое созвездие красавиц!» Он встал, поклонился, и они все очень мило кивнули ему в ответ.

Потом они пели и играли на фортепианах и на арфе. Отец Опимиан был в восхищении.

Потом перешли они к органу и исполнили кое-что из духовной музыки Моцарта и Бетховена. А потом стали молча, словно ожидая приказаний.

— Обычно напоследок, — сказал мистер Принс, — мы поем гимн святой Катарине, но, быть может, это не в вашем вкусе; хотя святая Катарина и значится в англиканском церковном календаре.

— Я люблю духовную музыку, — сказал его преподобие, — и не стану возражать против святой англиканского церковного календаря.

— Вдобавок, — сказал мистер Принс, — она — символ безупречной чистоты и как нельзя более подходящий пример для юных девушек.

— Совершенно справедливо, — заметил отец Опимиан. («И совершенно непонятно вместе с тем», — подумал он про себя.)

Сестры спели свой гимн, раскланялись и удалились.

Преподобный отец Опимиан:

— Руки у них, кажется, не огрубели от домашней работы.

Мистер Принс:

— Они лишь ведут хозяйство. Для грубой работы у них свой штат прислуги.

Преподобный отец Опимиан:

— В таком случае, их обязанности схожи с теми, какие исполняли девушки у Гомера в домах своих отцов с помощью рабынь.

Мистер Принс:

— Да, пожалуй.

Преподобный отец Опимиан:

— Словом, они настоящие дамы по манерам и воспитанию, хотя и не по положению в обществе; только в доме от них куда больше проку, чем обычно бывает от наших дам.

Мистер Принс:

— Да, пожалуй. Если дерево познается по плодам, устройство моего дома должно примирить вас с неожиданностью подобного опыта.

Преподобный отец Опимиан:

— Я совершенно с ним примирился. Успешнейший опыт.

Его преподобие всегда выпивал на ночь стаканчик коньяка с водой, летом с содовой, зимой — с горячей. Выпив его, он ушел в отведенную ему спальню и заснул крепким сном. Снились ему Электра и Навзикая, весталки, плеяды и святая Катарина, и когда он проснулся, в ушах его еще звенели слова гимна, услышанного накануне вечером:

Dei virgo Catharina,

Lege constans in divina,

Coeli gemma preciosa,

Margarita fulgida,

Sponsa Christi gloriosa,

Paradisi viola![231]

ГЛАВА VI ПРОСТОЕ СЕРДЦЕ, ПРОНЗЕННОЕ СТРЕЛОЙ

В отчаянье у чистого ручья

Пастух покинутый лежал[232].

Наутро, приятно откушав, его преподобие пустился в обратный путь. Юный друг его провожал и отпустил, лишь добившись от него обещания быть снова и с визитом более длительным.

Как всегда, отец Опимиан по дороге рассуждал сам с собою. «Непорочность сих дев не подлежит сомненью. Молодой человек обладает всеми качествами, каких только могли бы пожелать лучшие друзья мисс Грилл в ее будущем супруге. Она тоже во всех отношениях ему подходит. Но семь этих дам вклиниваются тут, подобно семи мечам Аякса. Они весьма привлекательны.

...Facies non omnibus una,

Nec diversa tamen: qualem decet esse sororum[233][234].

Будь у меня такая жизнь, я ни за что не захотел бы ее менять. Какая оригинальность в наши дни однообразия и скуки. Какое благородство в наши дни недолжного обращения со слугами. Какая слаженность в ведении хозяйства. Какая прелесть лиц и уборов. Какая приятность манер и повадок. Какая искусность в музыке. Словно зачарованный замок! Мистер Грилл, столь охотно толкующий о Цирцее, почувствовал бы себя тут как дома; он бы легко вообразил, будто ему прислуживают ее служанки, дочери потоков и рощ. Мисс Грилл легко могла бы вообразить, будто попала в обиталище тезки своей Морганы. Боюсь только, она повела бы себя так, как повел себя с Морганой Роланд, разбив талисман и рассеяв чары. А ведь жаль. И жаль будет, однако, если эти двое вообще не познакомятся. Но отчего мне хлопотать о сватовстве? Всегда это неблагодарная забота. Если все кончится хорошо, твою добрую услугу забудут. Если плохо — обе стороны тебе не простят».

Мысли его преподобия прервали чьи-то сетования, делавшиеся все громче, по мере того как он продолжал путь. Он дошел до места, откуда неслись звуки, и не без труда обнаружил скорбящего сельского жителя, укрытого густыми папоротниками, выше его роста, если б он поднялся на ноги; и если бы, катаясь по земле в припадке отчаяния, он их не примял, он так и оставался бы невидим, припав к ручью на опушке леса. Слезы на глазах и бедственные выкрики странно не вязались с круглым розовым лицом, казалось, надежно подкрепленным элем и мясом для борьбы с любыми бороздами горя; но от любви не защитят даже такие надежные средства, как мясо и эль. Стрелы амура пробили оборону, и поверженный олень, тоскуя, поник у потока.

Его преподобие, приблизясь, ласково спросил:

— Что с вами приключилось?

Ответом ему был только новый взрыв отчаяния; бедняга отвергал все попытки участия.

— Вы мне ничем не поможете.

— Как знать, — возразил отец Опимиан. — Покуда не расскажешь о своей беде, никогда не знаешь, можно ли ей помочь.

Сначала его преподобие не добился ничего, кроме повторения фразы «Вы мне ничем не поможете». Но его доброта наконец одержала верх над недоверием несчастного, и, сам не свой от горя, давясь слезами, тот воскликнул:

— Она за меня не хочет!

— Кто именно? — осведомился его преподобие.

— Ну ладно, — отвечал скорбящий, — рассказывать, так уж все. Это леди из замка.

— Леди? — спросил отец Опимиан.

— Они-то себя служанками называют, — отвечал тот, — да только они самые настоящие леди, и уж как нос задирают, раз одна мне отказала: «Отец у меня богатый, у него самая лучшая ферма во всей округе, и своя, собственная. И вдвоем мы с ним, он да я». А моя жена хозяйство бы вела, а по вечерам бы играла и пела — ох, она ведь все умеет! — и читать, и писать, и счета вести, петь, играть — сам слыхал! — и сливовый пудинг печь — сам видел! — и зажили бы мы уютно, как три сверчка на печи, а к концу года, глядишь, — и все четыре! А вот не хочет же!

— Вы ее спрашивали? — спросил его преподобие.

— Откровенно спросил, — отвечал тот. — А она сперва чуть не рассмеялась. Только она не рассмеялась. Поглядела серьезно и говорит: «Простите меня». Говорит, я вижу, вы не шутите. Мол, я хороший сын и достоин хорошей жены. Только, мол, не может она. Мисс, я ей говорю, видно, вам кто другой нравится? Нет, говорит, никто.

— Это утешительно, — сказал отец Опимиан.

— Чего же утешительно-то? — отвечал несчастный. — Меня-то она не хочет!

— Она еще передумает, — сказал отец Опимиан, — если сердце ее свободно. К тому же она ведь сказала, что не может.

— Не может, — отвечал несчастный, — это и значит — не хочет. Только что вежливо.

— А объяснила она, отчего она не может? — спросил отец Опимиан.

— Объяснила, — был ответ. — Говорит, они с сестрами решили не расставаться друг с дружкой и с молодым хозяином.

— Кстати, — заметил отец Опимиан. — Вы не сказали мне, которая же из семи ваша избранница.

— Третья, — отвечал тот. — Они-то называют ее второй поварихой. У них там экономка, две поварихи, две горничные и две камеристки. Но они только хозяина обслуживают. А уж их самих обслуживают другие.

— И как же ее зовут? — спросил его преподобие.

— Дороти, — был ответ. — Дороти ее зовут. У них имена идут — А, Б, Ц, только А на конце: Бетси, Цецилия, Дороти, Ева, Фанни, Грейс, Анна. Но они говорят, это не по алфавиту. Их крестили в честь тональности A-moll, если, конечно, вы это понимаете.

— Пожалуй, понимаю, — улыбнулся отец Опимиан. — Их крестили в честь греческой диатонической гаммы, и они составляют два смежных тетрахорда, если, конечно, вы это понимаете.

— Нет, пожалуй, я не понимаю, — отвечал горемыка с сомненьем.

— А молодой хозяин, — заключил отец Опимиан, — носящий имя Алджернон, это Proslambanomenos, или тоника, и заключает октаву. Родители его, верно, сочли, что это неспроста и что он и семь его названых сестер должны всю жизнь прожить в гармонии. Но вы-то как с ними свели знакомство?

— Да как? — отвечал страдалец. — Я много чего вожу к ним с нашей фермы, ну а она принимает товар.

— Я хорошо знаю этот дом, — сказал его преподобие, — и хозяина и девушек. Возможно, он женится, а они последуют его примеру. Будем уповать. Скажите, как вас зовут?

— Зовут-то меня Плющом, — был ответ. — Гарри Плющ я. А она ведь правда красавица?

— О, бесспорно, — сказал отец Опимиан. — Они все миленькие.

— И вот не хочет за меня, — снова вскричал тот, но уже с меньшей мукой. Отец Опимиан его утешил и озарил лучом надежды. На том они и расстались.

И снова его преподобие стал рассуждать сам с собой: «Кажется, всякая трудность разрешима. Выйдет замуж хоть одна — и все построение распадется. Однако сама по себе ни одна на такое не решится. Вот если бы семеро румяных здоровяков Плющей разом предложили каждой по руке и сердцу? Семь нот в тональности A-moll октавой ниже? А? Еще и не такое случалось! Я читал про шестерых братьев, которые все по очереди услужливо сломали себе шею, чтобы седьмой, герой повести, наследовал отцовское именье. Но вот опять я — и зачем мне печься о чьем-то браке? Пусть уж все идет своим чередом».

Но, как ни старался, отец Опимиан не мог отогнать смутный образ — себя самого, благословляющего двух врачующихся юных своих друзей.

ГЛАВА VII СВЯЩЕННИК И ЕГО СУПРУГА. СОЮЗЫ ЛЮБВИ. ГАЗЕТА

Indulge Genio: carpamus dulcia: nostrum est

Quod vivis: cinis, et manes, et fabula fies.

Vive memor lethi: fugit hora: hoc quod loquor, inde est.

Persius

Гения ты ублажай своего[235]: лови наслажденья,

Жизнь наше благо; потом — ты пепел, призрак и сказка.

Помня о смерти, живи! Час бежит, и слова мои в прошлом.

Персий

— Agapetus и Agapetae[236], — сказал преподобный отец Опимиан наутро за завтраком. — И притом в лучшем смысле слова — таковы, к счастью, отношения юного сего господина со служанками.

Миссис Опимиан:

— Может быть, ты возьмешь на себя труд изложить мне свое мнение о них более доступно?

Преподобный отец Опимиан:

— Разумеется, душенька. Слово означает «влюбленный» в чистейшем, возвышенном смысле. В этом-то смысле и употребляет его святой апостол Павел, говоря о единоверках своих и возделывающих общий с ним вертоград соратницах, в чьих домах доводилось ему живать. В этом смысле прилагалось оно к девам и святым мужам, обитавшим под одной кровлей в союзе любви духовной.

Миссис Опимиан:

— Что ж, всякое бывает. Ты — святой муж, отец Опимиан, однако, будь ты холост, а я дева, вряд ли рискнула б я быть твоей ага... ага...

Преподобный отец Опимиан:

— Agapete. Но я никогда и не посягал на такую духовную высоту. Я последовал совету святого апостола Павла, который говорит: «Лучше вступить в брак...»[237]

Миссис Опимиан:

— Цитату можешь не оканчивать.

Преподобный отец Опимиан:

— Agapete часто переводится «приемная сестра». Такие отношения, по-моему, вполне мыслимы при наличии обетов безбрачия и духовной высоты.

Миссис Опимиан:

— Очень возможно. И столь же мыслимы при отсутствии того и другого.

Преподобный отец Опимиан:

— И еще более мыслимы, когда приемных сестер семь, а не одна.

Миссис Опимиан:

— Возможно.

Преподобный отец Опимиан:

— Если бы ты видела, душенька, как обращаются эти девицы к хозяину, ты бы тотчас поняла характер их отношений. Их почтительность неопровержимо убеждает меня, что я не ошибся.

Миссис Опимиан:

— Будем надеяться.

Преподобный отец Опимиан:

— У меня попросту нет сомнений. Семь весталок непорочны, либо ничего не стоят ни наблюденья мои, ни весь мой жизненный опыт. Называя их весталками, я не вполне точен: в Риме избиралось только по шести весталок. Зато было семь плеяд, покуда одна не исчезла. Можно допустить, что она стала седьмой весталкой. Или, поскольку планет прежде было семь, а теперь насчитывается более пятидесяти, можно и седьмую весталку приписать законам прогресса.

Миссис Опимиан:

— Смертных грехов прежде тоже было семь. Сколько же прибавил к их числу прогресс?

Преподобный отец Опимиан:

— Надеюсь, ни одного, душенька. Хотя этим обязаны мы не собственным его тенденциям, но емкости старых определений.

Миссис Опимиан:

— По-моему, я уже где-то слыхала это твое греческое слово.

Преподобный отец Опимиан:

— Есть такие агапемоне[238], душенька. Ты, верно, про них думаешь.

Миссис Опимиан:

— Про них. И что бы такое могло это слово значить?

Преподобный отец Опимиан:

— Оно значит «приют любви». Любви духовной, разумеется.

Миссис Опимиан:

— Хороша духовная любовь — разъезжает цугом[239], роскошествует и укрывается высокой стеной от любопытных взоров.

Преподобный отец Опимиан:

— Все так, душенька, но вреда ведь от этого никому никакого нет.

Миссис Опимиан:

— Ты, отец Опимиан, ни в чем вреда видеть не хочешь.

Преподобный отец Опимиан:

— Боюсь, я во многом вижу больше вреда, нежели мне бы того хотелось. Но агапемоне кажутся мне безвредными оттого, что я о них почти не слышу. Свет из-за всего готов поднять шум; а на то, что в порядке вещей, никто и внимания не обращает.

Миссис Опимиан:

— Неужто, по-твоему, эти агапемоне — в порядке вещей?

Преподобный отец Опимиан:

— Я говорю только, что не знаю, соответствуют ли они порядку вещей или нет. А вот нового в них нет ничего. Еще три столетия назад было такое семейство «Союз любви», и Мидлтон о нем сочинил комедию. Королева Елизавета семейство преследовала; Мидлтон его высмеял; оно, однако, пережило обоих, и в том не вижу я никакого вреда[240].

Миссис Опимиан:

— Неужто же свет так зол, что замечает новизну только в беспорядке?

Преподобный отец Опимиан:

— Быть может, это происходит оттого, что порядок вещей нарушается лишь изредка. Из множества людей, утром идущих по улице, лишь одного ограбят или собьют с ног. Если бы вдруг сообщение Гамлета «в мире завелась совесть»[241] оказалось верно, тотчас перестали бы выходить газеты. Ведь в газетах что мы читаем? Во-первых, отчеты обо всех смертных грехах, о несчетных видах насилия и обмана; затем безудержную болтовню, вежливо именуемую законодательной мудростью, которой итог — «непереваренные массы закона, вытряхнутые, как из мусорной тележки, на головы подданных»[242], затем перебранку в том лающем тоне, который именуется адвокатским красноречием и которого первым виртуозом был Цербер[243]; далее читаем мы о скандальных собраниях разоренных компаний, где директора и пайщики поносят друг друга в отборных выражениях, неведомых даже Рабле; о банкротствах банков, словно мановением волшебной палочки заставляющих благородных джентльменов сбрасывать маски и домино и являться в истинном своем облике жуликов и карманных воришек; об обществах всякого рода, обучающих всех всему, вмешивающихся во все дела и исправляющих все нравы; далее читаем мы хвастливые объявления, сулящие красоту Елены той, кто купит баночку крема, и век Старого Парра[244] тому, кто купит коробочку пилюль; читаем о чистейшем безумии так называемых дружеских встреч; читаем отчеты о том, как какой-нибудь невыразимый болван развлекал избранное общество — все предметы разные, несуразно-многообразные, но доведенные до сходства почти родственного лоском лжи, которая их покрывает.

Миссис Опимиан:

— Прости, что тебя перебила, отец Опимиан, но пока ты говорил, я подумала, что, читая газету, ведь не слышишь адвокатского лая.

Преподобный отец Опимиан:

— Воля твоя, но кому хоть раз довелось его слышать, легко воспроизведет его в своем воображении.

Миссис Опимиан;

— Ты ничего не сказал насчет несчастных случаев, а ведь и про них газеты много пишут. Как бы честен ни сделался свет, несчастные-то случаи не переведутся.

Преподобный отец Опимиан:

— Но честность сократит их число. Паровые котлы высокого давления не сеяли бы погибель, когда бы бесчестность и скупость не норовили употребить их там, где дорогостоящие котлы низкого напряжения обеспечат совершенную безопасность. Дома, честно построенные, не обрушивались бы на головы жителям. Суда, верно оснащенные и с хорошей командой, не налетали бы то и дело на мели и рифы и не разваливались бы от первого же толчка. Честно приготовленные сласти не отравляли бы детей, а честно составленные лекарства не губили бы больных. Словом, чаще всего так называемые несчастные случаи суть преступленья.

Миссис Опимиан:

— Ты любишь говорить, что причиной несчастий на пароходах и железных дорогах — нелепая страсть наша к спешке. А это безумство, не преступленье.

Преподобный отец Опимиан:

— Нет, это преступленье — для того, кто не должен бы действовать во власти безумства. Но, ставши честным, свет, без сомненья, станет разумен. Избавясь от преступлений, мы сумеем одолеть и безумство. Но едва ли это когда-нибудь произойдет.

Миссис Опимиан:

— Ну, в газетах сообщают и кое о чем похвальном. Преподобный отец Опимиан:

— Во время войны сообщают они о множестве подвигов в море и на суше; но в мирное время воинские доблести спят. Тогда они как суда на рейде. Разумеется, и в мирной жизни случается кое-что хорошее, а кое-что ни хорошее ни плохое; но хорошее и среднее вместе составляют от силы одну десятую долю всех происшествий. И кажутся исключением. Пустынник, читающий одни газеты, найдет в них разве пищу для мизантропии; но, живя среди друзей, в кругу семьи, мы убеждаемся, что темное в жизни — случайность, а светлое — повседневность. Случайное привлекает любопытные взоры, случайное — это приключенья, несчастья, случайное выпадает на долю немногим, а могло бы и вовсе ни с кем не стрястись. Интерес, вызываемый действием и событием, находится в прямом соответствии с его редкостью; к счастью, тихие добродетели незаметно нас окружают, а назойливый порок редко пересекает нашу стезю. В общем, я согласен с суждением Тесея[245], что в мире больше добра, нежели зла[246].

Миссис Опимиан:

— Сдается мне, отец Опимиан, ты ни с каким суждением бы не согласился, не будь оно высказано две тысячи лет назад.

Преподобный отец Опимиан:

— Так ведь, душенька, все почти суждения, с какими и следовало б соглашаться, тогда приблизительно и были высказаны.

ГЛАВА VIII ПАНТОПРАГМАТИКИ[247]

Ψῡξον τόν οἶνον, Δώρι, —

Ἔγχεον σὐ δὴ πιεῑν˙

Εὐζωρότερόν γε νὴ Δί, ὤ παῖ, δός˙ τὸ γάρ

Ὑδαρὲς ᾅπαν τοῡτ᾽ ἐστὶ τῇ ψυχῆ κακόν.

Diphilus

Вино, о Дорис, охлади, налей-ка в чашу.

С водой не смешивай.

Ведь, разбавляя,

Ты бодрости лишаешь дух мой.

Дифил[248]

Очарованный новым знакомством, его преподобие дольше обычного не показывался в усадьбе мистера Грилла, а когда снова туда явился, тотчас сообщил о метаморфозе старой башни и об особенностях ее обитателей. Как всегда, обед у мистера Грилла был отличный и все ели и пили в свою меру.

Мисс Грилл:

— В вашем рассказе многое вызывает мое любопытство; но самое главное — что думаете вы о религиозных воззрениях юного господина?

Преподобный отец Опимиан:

— Я бы мог предполагать, что он принадлежит к англиканской церкви, судя по расположению его к моей особе, если б оно не объяснялось скорей нашей общей любовью к грекам. Правда, с другой стороны, он усердно подчеркивал, что святая Катарина — святая англиканского церковного календаря.

Мисс Грилл:

— Как мило, что день его заключается гимном, хором, исполняемым семью весталками.

Преподобный отец Опимиан:

— Я рад, что вы так судите о девицах. Не всякая барышня судила б о них с благосклонностью. Хотя они, я уверен, ее заслуживают.

Мистер Грилл:

— Недурно бы познакомиться с молодым человеком. Я бы хотел, чтобы вы привели его к нам. Хочешь ты с ним познакомиться, Моргана?

Мисс Грилл:

— Да, дядюшка.

Мистер Грилл:

— Вы уж, ваше преподобие, постарайтесь его сюда залучить. Скоро в гости к нам съедутся философы и поэты. Быть может, это его прельстит?

Преподобный отец Опимиан:

— Возможно. Но я в том не уверен; боюсь, он бежит всякого общества и любит только леса, моря и реки; греческую поэзию, святую Катарину и семь своих весталок; я, однако ж, попробую его пригласить.

Мистер Грилл:

— Но для чего бы, ваше преподобие, заводить ему столь обширную столовую и вообще так печься об устройстве своего дома, если б намеревался он жить затворником? Думаю, однажды забредя к нему, вы найдете у него общество самое шумное. Спросите-ка у него, не желает ли он играть в Аристофановой комедии?

Преподобный отец Опимиан:

— Превосходная мысль. Думаю, она придется ему по вкусу.

Мисс Грилл:

— Кстати о комедии, ваше преподобие: что сталось с лордом Сомом и его лекцией о рыбе?

Преподобный отец Опимиан:

— Да вот лорд Склок, граф де Линь, лорд Кудаветер и еще несколько архишарлатанов вздумали фиглярничать на новом поприще, которое именуют они наукой пантопрагматики, и уговорили лорда Сома кувыркаться вместе с ними; однако, когда похолодает, безумие уляжется; и мы еще услышим, как он будет разъяснять рыбакам Щучьей бухты, чем сельдь отлична от палтуса.

Мисс Грилл:

— Ради бога, ваше преподобие, скажите, что это еще за новая наука?

Преподобный отец Опимиан:

— А уж это, мисс Грилл, я вам затрудняюсь сказать. Я многих профессоров расспрашивал, но ничего от них не добился, кроме странного вздора. Оказывается, это такой подлинный способ толковать о способе мнимом учить каждого собственному его ремеслу. Пользы от него никакой, но в этом-то вся и польза. Нет от него и вреда, коль скоро он напоминает чтение Гамлета — «слова, слова, слова»[249]. Как в большинстве наук, и тут читаются лекции, лекции, лекции обо всем понемногу: один педант болтает о юриспруденции, другой о статистике, третий об образовании и так далее, crambe repetita[250][251] все того же вздора, который уже подавался «дважды остывший и дважды подогретый»[252][253] во многих объединениях, прозывавшихся научными.

Мисс Грилл:

— Значит, ваше преподобие, лекция лорда Сома будет большим облегчением для исстрадавшихся слушателей.

Преподобный отец Опимиан:

— Без сомненья, она будет более занимательна и в той же мере полезна. Никто не поймает ни одной рыбешкой больше, тем подведя итог научным изысканиям подобного рода. Я бы уж лучше послушал лекцию поварам о сборной солянке — неплохая эмблема для всего начинания.

Мисс Грилл:

— Человек с умом и талантом может читать лекцию о любом предмете. И сборная солянка может быть увлекательна. Однако мужи, погрязнувшие в унылых притязаниях на серьезность, едва ли смогут придать ей достаточно соли и остроты[254][255].

ГЛАВА IX СВЯТАЯ КАТАРИНА

gli occhi su levai,

E vidi lei che si facea corona,

Rifflettendo da se gli eterni rai.

Dante. Paradiso, XXXI. 70-72

Я, не ответив, поднял взоры к ней,

И мне она явилась осененной

Венцом из отражаемых лучей[256].

Данте. Рай, XXXI. 70-72

Прошло немного времени, и его преподобие вновь посетил башню, чтобы просить юного своего друга об участии в Аристофановой комедии.

Он встретил живую готовность, и чуть не целый день провели они, обсуждая подробности предприятия.

Обед и вечер прошли совершенно как раньше. Наутро, когда они спускались в кабинет для продолженья приятных трудов, его преподобие подумал: «Я прошел по галерее, там много комнат, двери днем почти все отворены, но спальня моего приятеля всегда закрыта. Верно, тут какая-то тайна». И не склонный вообще к праздному любопытству отец Опимиан уже не мог выбросить из головы эту любопытную мысль. Наконец, набравшись храбрости, он сказал:

— Я видел кабинет ваш, столовую и гостиную; в устройстве дома столько вкуса, что мне хотелось бы осмотреть и прочие комнаты.

Мистер Принс:

— Но больше нечего и осматривать. Ваша спальня — одна из лучших в доме. Прочие на нее похожи.

Преподобный отец Опимиан:

— Сказать по правде, я бы хотел взглянуть на собственную вашу спальню.

Мистер Принс:

— Отчего же. Извольте. Просто я сомневался, быть может напрасно, по вкусу ли вам придется ее убранство.

Преподобный отец Опимиан:

— Надеюсь, там никаких вольностей.

Мистер Принс:

— Совершенно напротив. Как бы вам не показалось, что все там чересчур подчинено моим понятиям о чистоте идеальной красоты, воплощенной в святой Катарине.

Преподобный отец Опимиан:

— Напрасно, поверьте, вы этого опасаетесь.

Мистер Принс:

— Вот видите, алтарь с образом святой Катарины, а на стенах — сцены из ее жизни, большей частию скопированные с картин итальянских мастеров. Облик святой Катарины и история ее с юных дней моих завладели моим воображеньем — в ней вижу я воплощенье идеальной красоты[257] — все, что способно чаровать, возвышать и восхищать нас в прекраснейших представительницах прекрасного пола.

Преподобный отец Опимиан:

— В речах ваших столько пыла; а ведь я, признаться, не очень знаю ее историю, хоть Реформация и оставила ее в числе своих святых. Коекакие из этих картин без объяснений мне непонятны.

Мистер Принс:

— Я постараюсь в коротких словах передать вам ее историю. И по мере рассказа буду водить вас от картины к картине.

ИСТОРИЯ СВЯТОЙ КАТАРИНЫ

Катарина была принцесса в Александрии в третьем столетии. Вера христианская открылась ей в божественном откровении. Красота, ученость и искусность в речах ее отличали. Она обратила в истинную веру отца своего и мать и всех, с кем случалось ей сойтись поближе. Император Максенций[258] созвал пятьдесят мудрейших мужей всего государства, дабы они избавили ее от заблуждений, но всех их она обратила в новую веру. Максенций сжег на костре ее приверженцев и самой ей пригрозил той же участью. Она осталась тверда. Тогда он приказал бить ее плетьми и бросить в темницу на голодную гибель. Отправясь в поход, присмотреть за исполнением приказа он предоставил императрице и главному генералу своему Порфирию. Ангелы исцелили ее раны, утолили ее голод; и Спаситель, явясь к ней в темницу в блаженном видении, назвал ее невестой и надел ей на палец кольцо[259]. Очнувшись, она увидела кольцо на своем пальце и убедилась в том, что святое посещение воистину состоялось. Императрица и Порфирий пришли к ней, она их обратила. Император, воротясь, приговорил к смерти обоих; после многих безуспешных попыток ее увещать, он приговорил Катарину к колесованию. Четыре страшные колеса, снабженные стальными зубьями, назначены были изрубить ее на части. Ангелы разбили колеса. Тогда император возвел ее на костер; ангелы загасили пламя. Тогда он приказал отсечь ей голову мечом. Это было допущено. Настала ночь. Тело, оставленное на растерзание диким зверям, охраняла стража. Ночь была темная, утром тело исчезло. Ангелы отнесли его на вершину самой высокой горы Хоребского хребта, и поныне взор путника встречает там скалу, природой созданную в виде гробницы. Там, в неувядаемой красоте, охраняли Катарину ангелы, покуда святой муж не нашел ее, и уж он поместил ее в раку, и там лежит она поныне. Рака помещена в основанном позже монастыре — монастырь святой Катарины Синайской. И поныне сверкает у нее на пальце кольцо.

Преподобный отец Опимиан:

— Ничего почти из всего этого я прежде не знал. Правда, обручение святой Катарины знакомо мне по многим картинам великих итальянских мастеров. Однако вот картина, которой нет соответствия в рассказанной вами истории. Что значат эта гробница, и пламя, и отпрянувшие в ужасе монахи?

Мистер Принс:

— Здесь изображено замечательное происшествие у гробницы святой. Императрица Екатерина II, много благодетельствовавшая Синайскому монастырю, захотела взять себе кольцо святой Катарины. И послала высокую духовную особу попросить кольцо у братии. Монахи, не желая нарушать волю государыни, отвечали, что не смеют снять кольцо сами, однако согласны открыть гробницу и пусть-де государынин посланный снимет его. Так и сделали, и посланный увидел руку и кольцо. И подошел, чтобы снять его; из гроба вырвалось пламя; он отпрянул, гробница закрылась. Увидев недовольство святой, отцы не пытались более открывать гробницу[260].

Преподобный отец Опимиан:

— Хотелось бы мне взглянуть на лицо императрицы, когда ей докладывали о происшедшем.

Мистер Принс:

— Оно отражало степень той веры, какую она подлинно имела либо считала приличным выказать на людях. Отцы, во всяком случае, доказали свою набожность и дали ей возможность покрасоваться своею. Больше она не добивалась кольца.

Преподобный отец Опимиан:

— А что это за горные часовни, три в одной раме?

Мистер Принс:

— Часовни эти изображены так, как могли они выглядеть еще в католической Англии. Три сестры — Катарина, Марта и Анна — их построили в честь своих святых на вершинах трех холмов, носящих эти имена и поныне. С каждой вершины видны две другие. Сестры думали увековечить свою верность сестринской любви и церкви католической. Реформация все разрушила. От часовни святой Анны осталось только несколько серых камней, пошедших на постройку стены, которой лет пятьдесят тому назад обнесли тамошние поля. Холм ныне более связан с памятью Чарлза Фокса[261], нежели с древней святой. Часовню святой Марты отстроили и приспособили для надобностей протестантов. Часовня святой Катарины так и стоит живописной развалиной вблизи Гидфорда.

Преподобный отец Опимиан:

— А что это за старинный храм?

Мистер Принс:

— Старинный храм святой Катарины, на месте которого ныне красуется пристань, позорно носящая ее имя; надругательство, за которым последовало множество других и еще последуют, коль скоро в интересах коммерции понадобится осквернить освященную землю и развеять по ветру прах мертвецов; а ведь Гораций считал кощунством даже и глядеть на то, как это делают варвары[262][263]. Каковы бы ни были преимущества новейшего вероисповедания, мы далеко уступаем древним в почтении к храмам и гробницам.

Преподобный отец Опимиан:

— Не решаюсь оспаривать ваше сужденье. А что там за витраж?

Мистер Принс:

— Это уменьшенная копия окна Уест-Уикэмской церкви, но главная фигура тут дышит более совершенной итальянской красотой. Она попирает императора Максенция. Вы видите все ее эмблемы — тут пальмовая ветвь, венчающая всех великомучеников; корона, колесо, огонь и меч, присущие ей одной; и книга, с какой всегда ее изображают, ибо она чудо учености и избрана в средние века покровительницей школ.

Преподобный отец Опимиан:

— История, бесспорно, занимательная. Вера ваша покуда просто поэтическая. Но берегитесь, мой юный друг, как бы не сделаться вам жертвой собственной вашей мистификации.

Мистер Принс:

— Этого я не боюсь. Надеюсь, я умею отличить поклонение идеальной красоте от суеверия. Поклонение же такое мне надобно, чтобы заполнить пустоту, какую истинная картина мира оставляет в моем сердце. Мне надобно верить в доброго домашнего духа; духа здешних мест; ангела или нимфу; духа, связующего нас чем-то похожим на привязанность человеческую, только возвышенней и чище, — с вездесущим, созидающим и охраняющим духом вселенским; в жизни действительной я его не нахожу. Проза жизни грубо во все вторгается. Разве ступит ангел в лес, оскверненный надписью «Вход воспрещен, нарушители подвергаются штрафу»? разве захочет наяда плескаться в потоке, работающем на бумагопрядильню? придет ли в дол дриада, если поезд тащит по нему товары вандалов? вздумается ли нереиде гулять вдоль моря там, где береговая охрана стережет контрабандистов? Никак. Жизнь духовная умерла в материальном нашем мире. Воображение ее не заменит. Но предстательством святых еще держится связь видимого и невидимого. Они подают мне знаки, помогающие ощутить их присутствие. В тиши собственных раздумий мы можем сохранить эти знаки от вторжения мира внешнего. А святая, какую я избрал, представляется мне безупречнейшим воплощением совершенства ума, наружности и души.

Преподобный отец Опимиан:

— Не могу оспаривать ваш вкус. Надеюсь, однако, что вы не станете искать в своем идеале свойств слишком реальных. Я огорчился бы, увидав, что вы слишком погрязли в почитании святых. Надеюсь, вы способны примириться с Мартином, однако сторонясь Петра и Джека[264].

Мистер Принс:

— Ничто не могло бы так способствовать моей сговорчивости, как общество вашего преподобия. Столь мудрая терпимость хоть кого убедит.

После этого отступления друзья вернулись к своим трудам над Аристофановой комедией, и оба внесли свою долю, подобно Флетчеру и Бомонту[265].

ГЛАВА X ГРОЗА

Si bene calculum ponas, ubique naufragium est.

Petronius Arbiter

Словом, если поразмыслить[266], то крушенья ждут нас повсюду.

Отец Опимиан собирался домой после завтрака, но дальние раскаты грома его задержали, и приятели снова поднялись в библиотеку, чтобы оттуда наблюдать волнение стихий. Широкий вид открывался там из окон.

Гром урчал вдали, однако ни дождь, ни молния его не сопровождали.

— Гроза где-то далеко, — сказал его преподобие, — и, верно, пройдет стороной.

Но вот на горизонте показалась черная туча, она быстро росла и надвигалась прямо на Башню. Впереди катила она более легкое, однако же достаточно мрачное облако тумана, и оно вилось и курилось как дым пред густой чернотою невспоротой тучи. А потом блеснула молния, загрохотал гром и грянул ливень так, будто прорвало водосточные трубы.

Друзья сидели, молча наблюдая грозу с ветром, дождем и градом, покуда тьма почти ночная застилала небеса, рассекаясь почти непрестанно вспышками молний.

Вдруг слепящая искра озарила весь небосвод, и тотчас ухнул оглушительный раскат грома, свидетельствуя о том, что молния ударила где-то неподалеку.

Его преподобие оглянулся, чтобы поделиться с приятелем силой испытанного впечатления, но тот исчез. Воротясь, он сказал, что ходил посмотреть, куда угодила молния.

— И что же? — осведомился отец Опимиан.

— Дома все в порядке, — отвечал хозяин.

«Весталки, — подумал отец Опимиан, — вот и вся его забота».

Но, хотя мистер Принс тревожился лишь о судьбе весталок, внимание его скоро привлек переполох внизу, говоривший о серьезной беде, которую причинила гроза; а потом явилась самая младшая из сестер и, вся трепеща, доложила, что убило наповал одну из двух лошадей в какой-то господской упряжке, что барышня без памяти, и неизвестно еще, ранило ее или нет, а другая лошадь испугалась, понесла и опрокинула бы карету, если б ее не усмирила смелая рука молодого фермера; он отнес барышню в дом, и она отдыхает теперь на женской половине, а сестры за ней приглядывают.

Мистер Принс и отец Опимиан спустились вниз, и там их удостоверили, что юная леди невредима, но нуждается в покое, чтобы окончательно оправиться. Пожилой господин показался из женских покоев, и, к немалому удивлению своему, его преподобие узнал в нем мистера Грилла, вместе с племянницей пострадавшего от выходки злополучной лошади.

Прелестное утро выманило их из дому на долгую прогулку; они сочли, что пора хотя б отчасти удовлетворить любопытство, подстрекаемое рассказами его преподобия о Княжей Прихоти и ее обитателях. И потому они избрали маршрут, проходивший мимо стен Башни. Они совсем удалились от усадьбы, когда разразилась гроза, и поравнялись с Башней, когда молния поразила лошадь. Гарри Плющ вез на Башню плоды своих сельских трудов, как раз когда случилась беда, и он-то и был тем юным фермером, который укротил перепуганную лошадь и отнес леди в дом мистера Принса. Мистер Грилл, не скупясь на слова, хвалил его поступок, а отец Опимиан от души пожал руку своему знакомцу и сказал, что такому молодцу не следует унывать. Гарри принял эти слова как благой знак, ибо Дороти все слыхала и взглянула на него с подобающим, хоть и немым, одобрением.

Gynaeceum, или женская половина, отделялась от башни гостиной и комнатами для гостей, то есть была удалена от остального дома, как то водилось разве в Афинах.

В ответ на тревожные расспросы удалось узнать, что барышня спит и одна из сестриц при ней неотлучно. Мистера Грилла, следственно, усадили обедать и оставили ночевать. Перед ужином он выслушал заключение медика, что скоро все обойдется.

Гарри Плющ вспомнил про отставного лекаря, жившего неподалеку от Башни со своей сестрой-вековухой, который часто пользовал бесплатно больных соседей-бедняков. Если прописанное лекарство оказывалось не по средствам больному, он либо сестра его тотчас вызывались безвозмездно его доставить. Хотя сами едва сводили концы с концами, они стали добрыми ангелами всего околотка.

Старик лекарь подтвердил уже высказанное сестрицами сужденье, что барышне нужен только покой; однако согласился переночевать у мистера Принса на случай, если вдруг понадобятся его услуги.

Итак, мисс Грилл осталась на попечении старших сестер. Мистер Грилл и двое докторов — один доктор теологии, целитель душ, другой же — целитель бренной плоти — уселись за стол с мистером Принсом, а прислуживали им, как всегда, младшие весталки.

ГЛАВА XI НАУКА ОБ ЭЛЕКТРИЧЕСТВЕ. СМЕРТЬ ФИЛЕМОНА. ВЫЗДОРАВЛИВАЮЩАЯ

Οἰνου μὴ παρεόντος, ἀτερπέα δεῑπνα τραπέζης˙

Οἰνου μὴ παρεόντος, ἀθελγέες εἰσι χορεῐαι.

Ἀνὴρ πένθος ἔχων, ὕτε, γεύσεται ἡδέος οἰνου.

Στυγνὸν ἀεξομένης ἀποσείσεται ὄγκον ἀνίης.

Где нет вина, там и веселья нет,

И в танцах нет огня, тускнеет свет.

Поднимет чашу и забудет человек

Обиды, горе, дней докучных бег.

Вакх при рождении вина в предвидении благ, им доставляемых. В двенадцатой песни «Деяний Дионисия» Нонна[267].

За столом разговор шел об утрешнем приключении и повернулся к электричеству. Лекарь, много путешествовавший на своем веку, рассказал много случаев собственного наблюдения; все они сводились к тому, что недомогание мисс Грилл недолго продлится. Случалось ему при подобных обстоятельствах видеть как бы и совершенный паралич: однако же больные всегда скоро от него оправлялись. День-два, от силы неделя — и мисс Грилл непременно будет здорова. А покамест он рекомендовал полный покой. Мистер Принс заклинал мистера Грилла чувствовать себя как дома и не спешить с отъездом. На том и порешили, с тем чтоб наутро отправить человека в усадьбу Гриллов за недостающим снаряжением. Преподобный отец Опимиан, не менее самого мистера Грилла привязанный к его племяннице, весьма огорчался ее недомоганьем и не мог вернуться к обычному своему ровному расположению духа, пока не увидит ее снова радостной и веселой. Он цитировал Гомера, Эсхила, Аристотеля, Плутарха, Атенея, Горация, Персия и Плиния в доказательство тому, что все ныне известное об электричестве было известно уже и древним. В телеграфе же электрическом не усматривал он решительно никакой пользы, ибо, путая хронологию, он дает лишь название главы, которой содержание теряет смысл прежде, чем дойдет до получателя, тем временем уже узнавшего название главы следующей. И сколько бед от него! Ведь, сообщив только о крупном сражении, о тысячах убитых и раненых, какую муку неизвестности вселяет он в сердца тех, у кого были близкие на поле брани, покуда путями более обычными не узнают они имен пострадавших. Ни один тиран сицилийский не додумался бы до столь изощренной пытки. Эти выпады против предполагаемых побед новейшей науки, выслушанные лекарем с удивлением, а прочими с глубоким почтением, слегка успокоили смятенный дух его преподобия, утешенного к тому же обильными возлияниями кларета, который превозносил он в красочных цитатах, объявляя вино средством от всех бедствий мира.

Так промелькнула неделя, и больная заметно оправилась. Мистер Принс покуда не видел прекрасную свою гостью. Шесть сестер, оставляя седьмую у постели мисс Грилл, ежевечерне удовлетворяли горячей просьбе мистера Грилла и ласкали его слух разнообразной музыкой, а в заключение неизменно пели гимн любимой святой своего господина. Несколько раз наведывался старик лекарь и оставался переночевать. Преподобный отец Опимиан отправился к себе для воскресной службы, но, радея о здоровье прекрасной Морганы, не мог не поспешить обратно. Прибывши утром и поднявшись в библиотеку, он застал своего юного друга с пером в руках. Он спросил, не Аристофановой ли комедией тот занят. Мистер Принс отвечал, что этот труд лучше удается ему с помощью его преподобия.

— А сейчас я пишу, — сказал он, — кое-что связанное с Аристофановой драмой. Это баллада на смерть Филемона, как рассказывает о ней Свида и Апулей.

Смерть Филемона[268][269][270][271]

Поэту пробил сотый год:

Театр с нетерпеньем ждет

Последнего творенья.

Как вдруг разверзлись небеса,

И хлынул дождь на два часа

В разгаре представленья.

Домой вернулся Филемон,

Прилег и видит странный сон:

Уходят Музы прочь.

«Куда?» — спросил он, и в ответ:

«Нам оставаться здесь не след,

К вам гость, лишь минет ночь».

И вот рассвет рассеял тьму,

Позвал он сына и ему

Виденье рассказал.

Послал за пьесой, перечел

И думал, опершись о стол,

Что сон сей означал?

Виденье разгадать не смог:

Поэту было невдомек —

Готов приют иной!

И оттого-то пуст очаг,

И Музы убыстряли шаг

Вечор, в тиши ночной.

II

Наутро шум и гам кругом,

Театр вновь набит битком —

Все жаждут продолженья.

И слышится со всех сторон

Одно лишь имя — Филемон!

И крики нетерпенья.

К нему посланцы между тем

Наведались и тут же всем

Поведали спеша:

«Сидел он молча у стола,

И словно вечность из угла

Глядела не дыша.

Мы речь держали. Он молчал.

И вновь наш голос прозвучал

И замер в тишине.

Мы подошли, и в тот же миг

Всяк тайну страшную постиг:

Он в дальней стороне.

Прекрасным сражены концом

И в восхищении немом

Застыли мы тогда:

Нет, ваш любимец-острослов

Уж не откликнется на зов

И не придет сюда.

Да, смерть пришла в тот самый час,

Когда на сцене, здесь, для вас,

Должны сыграть конец.

Казалось, что едва-едва

Звучат прощальные слова,

Но нет, молчал творец.

Тот ливень — провозвестник слез!

Веселье он от нас унес,

Так пусть же стихнет молвь!

У погребального костра

Собраться нам пришла пора,

А завтра — пьеса вновь!»

Преподобный отец Опимиан:

— Прелестная выдумка.

Мистер Принс:

— Если бы выдумка. Сверхъестественное здесь — только сон. Прочее весьма вероятно; я же даже и сон расположен считать истинным.

Преподобный отец Опимиан:

— Вы решились непременно примирить и связать мир мечты с миром существенным.

Мистер Принс:

— Я предан миру мечты. Блуждать мыслию среди образов прошлого или возможного, а порой и невозможного — любимое мое занятие.

Преподобный отец Опимиан:

— Разумеется, многое в мире существенном претит чувствительным и утонченным умам. Но никто из моих знакомцев не имеет меньше оснований на него сетовать, нежели вы. Вы окружены приятностями, и вам есть чем потешить взор и занять досуг.

Мистер Принс:

— На собственную мою жизнь я не сетую. Я жалуюсь на мир, который наблюдаю сквозь «бойницы уединенья»[272]. Я не могу, как некий бог Эпикура, по словам Цицерона, «целую вечность быть довольным тем, как ему хорошо»[273]. С мучительной тоской гляжу я на бедность и преступление; на изнурительный, неблагодарный, бесплодный труд, губящий ясную пору детства и женскую молодость: «на всякие угнетения, какие делаются под солнцем»[274].

Преподобный отец Опимиан:

— Совершенно вас понимаю; но в мире есть и много доброго. Больше доброго, нежели злого, я в этом убежден.

Они непременно углубились бы в обсуждение предмета, когда бы часы не прозвонили им на второй завтрак.

К вечеру того дня молодая красавица уже вполне оправилась и смогла присоединиться к собравшейся в гостиной небольшой компании, включавшей, как и прежде, мистера Принса, мистера Грилла, доктора Беллоида и преподобного отца Опимиана. Ей представили мистера Принса. Она расточала хвалы нежной заботливости сестер и выразила желание послушать их музыку. Желание ее было тотчас удовлетворено. Она слушала с удовольствием и, хотя еще и не вполне окрепла, не удержалась и стала подпевать, когда пели гимн святой Катарине.

Но вот они ушли, и она тоже откланялась.

Преподобный отец Опимиан:

— Полагаю, древние латинские слова эти — подлинные монашеские стихи, такими они кажутся.

Мистер Принс:

— Да. И положены на старую музыку.

Доктор Беллоид:

— Что-то в этом гимне весьма возвышает и трогает душу. Неудивительно, что в наш век, когда музыку и поэзию ценят выше других искусств, мы все более склонны восхищаться старинными формами культа католического. Пристрастие к старой религии ныне объясняется не столько убеждением, сколько поэтическим чувством; оно рождает приверженцев; но новоиспеченная эта набожность весьма отлична от того, что по внешности она напоминает.

Преподобный отец Опимиан:

— Это, как нередко имел я случай заметить и как подтвердит мой юный друг, одна из форм любви к идеальной красоте, которая, не будучи сама по себе религией, впечатляет живое воображение и часто бывает похожа на подлинную веру.

Мистер Принс:

— Одним из правоверных приверженцев церкви был английский поэт, который пел Пречистой Деве:

Твой образ стал земным. Но каждый перед ним,

Заблудший, не забыт, лишь преклонит колени

Пред лучезарной Силой — нет в ней даже тени.

Все, что вошло в Тебя, все обрело покой:

И матери любовь с девичьей чистотой,

И дух и плоть, и горнее с земным[275][276].

Преподобный отец Опимиан:

— Да, мой юный друг, любовь к идеальной красоте оказала на вас влияние благословенное, и не важно, много ли в вашем взгляде на нее истинной церковности.

И на том господа пожелали друг другу покойной ночи.

ГЛАВА XII ЛЕСНОЙ ДОЛ. ВЛАСТЬ ЛЮБВИ. ЛОТЕРЕЯ БРАКА

Τί δεῖ γὰρ ὄντα θνητόν, ίκετεύω, ποιεἰν,

Πλὴν ἠδέως ζῆν τὸν βίον καθ᾽ ημέραν,

Ἐὰν ἔχη τις ὁπόθεν . . . . . . . . . . . . .

Ἔσται . . .

Какая доля смертному сладка?

Дни, ночи в наслажденьях проводить?

Что лучше? Быстротечна жизнь —

Ты завтрашнему дню не доверяй[277].

Филетер

Наутро мистер Принс был совершенно убежден, что мисс Грилл еще недостаточно оправилась, чтобы пуститься в дорогу. Никто не стал опровергать его; все извлекали много удовольствия от приятного общества и всем, включая и юную леди, вовсе не хотелось никуда трогаться. В тот день мисс Грилл уже вышла к обеду, а на другой день и к завтраку, вечером пела вместе с сестрами — словом, она окончательно выздоровела; однако же мистер Принс по-прежнему настаивал на том, что путешествие домой может быть для нее губительно. Когда же этот довод не помог, он продолжал упрашивать новых друзей повременить с отъездом; и так прошло немало дней. Наконец мистер Грилл объявил, что ехать пора и даже необходимо, ибо он сам ожидает гостей. Он просил мистера Принса быть к ним непременно, тот сердечно благодарил и дал слово, да и комедия Аристофанова тем временем заметно продвинулась.

Проводив гостей, мистер Принс поднялся к себе в библиотеку. Одну за другой снимал он с полок книги, но, против обыкновения, никак не мог сосредоточиться; он полистал Гомера и почитал о Цирцее; взял Боярда и почитал о Моргане и Фалерине и Драгонтине[278]; взял Тасса и почитал об Армиде[279]. Об Альцине Ариостовой читать ему не захотелось[280], ибо превращение ее в старуху разом развеивает все чары ранее обрисованной картины. Он более задерживался на чаровницах, остававшихся прекрасными. Но и те не могли толком его занять, мысли его разбегались и скоро устремлялись к еще более пленительной действительности.

Он поднялся к себе в спальню и стал размышлять об идеальной красоте в изображениях святой Катарины. Но невольно подумал, что идеальное может встретиться и в жизни (он знал по крайней мере одно тому доказательство), и побрел в гостиную. Там сидел он, предаваясь мечтам, покуда две его камеристки не принесли второй завтрак. При виде них он улыбнулся и сел за стол как ни в чем не бывало. А потом взял трость, кликнул пса и отправился в лес.

Неподалеку от Башни был глубокий дол, где протекала речка; в сухую пору она пересыхала до жалкого ручейка, но в половодье становилась бурным потоком, который прорыл себе русло меж высоких берегов; речка эта причудливо, прихотливо извивалась. Над нею по обеим сторонам дола вставали высокие, старые деревья. Веками почва оседала, и на крутых склонах дола образовались террасы; там, где сквозь густую сень на них пробивалось солнце, они поросли мхом, наперстянкой, папоротником и другими лесными травами. На них любили отдыхать лани, прибавляя живописности зеленой сцене.

Поток все глубже и глубже врезался в русло, все больше оседала почва, однако ж сцена эта мало менялась от времени. И в двенадцатом столетии взор встречал здесь приблизительно то же, что встречает он здесь в столетии девятнадцатом. Призраки минувших веков словно проходят тут покойной чередою, каждый со своим обличьем, верою, целями, повадками, одеждой. Для того, кто любит блуждать мечтой в прошедшем, не сыскать места более удачного. Старый дуб стоял на одном из зеленых уступов, и на узловатых его корнях удобно было сидеть. Мистер Принс, предоставленный сам себе, нередко проводил тут целые дни. Лани привыкли к нему и его не пугались, благовоспитанный пес им не досаждал. Так сиживал мистер Принс часами, читая любимых поэтов. Нет великого поэта, у которого не нашлось бы строк, соответственных прекрасному сему виду. Густые заросли, окружавшие обиталище Цирцеи; лесная глушь, где Дант повстречался с Вергилием; чащобы, сквозь которые бежала Анджелика[281]; очарованные пущи, где Ринальдо обманулся подобием Армиды[282]; лесной ручей, подле которого Жак умствовал над раненым оленем[283], — все сошлось в сих дубравах и воображенье вволю населяло их нимфами, наядами, фавнами, сатирами, дамами и рыцарями, лучниками, лесничими, охотниками и девами-охотницами, так что сам полуденный мир словно испарялся, как виденье. Тут Мательда сбирала цветы на склоне[284] [285]; Лаура вставала из тихого ручья и присаживалась под прохладной сенью[286][287]; Розалинда и Дева Мариан[288] выглядывали из-за ветвей; какое разнообразие, несходство одежд, образов и черт; но теперь все они были одно; каждая, вставая в воображении, уподоблялась прежде неведомой Моргане.

Поняв, что только тревожит понапрасну знакомые виденья, он встал и пошел домой. Он отобедал один, бутылку мадеры осушил как стакан воды, созвал в гостиную сестер, ранее обыкновенного и долее обыкновенного их задержал, покуда привычная музыка не вернула ему подобия покоя. Он всегда отдавал предпочтенье покою, не волненью. И, поняв, что путь его пересекли тревожащие силы, он решился им противостоять во что бы то ни стало.

В таком-то духе и застал его однажды утром за чтением преподобный отец Опимиан. Мистер Принс, завидя пресвитера, вскочил и воскликнул:

— Ах, ваше преподобие, как я рад! Какую оду более всего цените вы у Пиндара?

Его преподобие нашел этот вопрос несколько странным для первого приветствия. Ему показалась бы более уместной забота о выздоравливающей красавице. Он понял, что уклонение от сего предмета есть следствие внутренней борьбы. И, сочтя за благо поддержать избранный хозяином тон, он отвечал:

— Говорят, Чарлз Фокс более всего любил вторую Олимпийскую; и по мне вряд ли сыщется что-нибудь прекраснее. А на ваш взгляд?

Мистер Принс:

— Что-то в ней, верно, соответствует особому строю чувства. Для меня же ничто не сравнится с девятой Пифийской.

Преподобный отец Опимиан:

— Легко могу понять пристрастие ваше к этой оде. Вы видите образ идеальной красоты в нимфе Сирене.

Мистер Принс:

— «Умному зову тайные вверены ключи святых ласк»[289] [290]. По-английски это странно. Но сами слова греческие звучат особенною негой. Как бы точно ни передавали мы смысл слов, отличие от склада ума, их породившего, мешает нам воспроизвесть истинную суть мысли. Слова те же, но впечатление, ими оставляемое, иное, и причин можно доискаться лишь в существенном отличии английского склада души от склада души греческой.

Преподобный отец Опимиан:

— Да, и не только со словами так, но с образами тоже. Нас чарует борющаяся со львом Сирена; однако ж английская красотка в такой роли вряд ли бы нам понравилась.

Мистер Принс:

— Сирену надобно представлять себе подобной не английской красотке, но греческой статуе.

Преподобный отец Опимиан:

— Правда, когда человек влюблен, все прекрасное невольно обретает для него формы и черты его избранницы.

Мистер Принс:

— Иначе говоря, влюбленный все видит в неверном зеркале. Какое это, должно быть, бедствие — влюбиться!

Преподобный отец Опимиан:

— Нет, отчего же, ничуть, если все оборачивается счастливо.

Мистер Принс:

— По мне это худшая из незадач.

Преподобный отец Опимиан:

— Однажды в жизни каждому суждено поддаться любви. Власть ее необорима. «Любовь, — сказано у Софокла, — непобедима в битве»[291][292].

Мистер Принс:

— Боюсь, ваше преподобие, эта Моргана, которой вы меня представили, настоящая чаровница. А во мне видите вы человека, решившего избегнуть колдовства.

Преподобный отец Опимиан:

— Прошу прощенья. Представили вас ей те же точно силы, что представили Семеле Юпитера — гром и молния, к счастью, не столь роковые в вашем случае.

Мистер Принс:

— Но уж я поберегусь, как бы они все же не оказались роковыми; иначе я рискую сделаться triste[293] bidental[294]. Я собирался, подобно древним эпикурейцам, вести жизнь покойную. Я считал, что против всех напастей защитился тройными доспехами. Кроме изучения древних, сельских прогулок и домашнего уединения, мне ничего не надобно было для счастия: «дни, чредой прекрасной катящиеся в Лету»[295].

Преподобный отец Опимиан:

— Как можно предопределять ход собственной жизни? Мы рабы мира сего и рабы любви.

Скажи, коль можешь, в чем не властен ты?

Подобен разум дню Отца Богов,

Но люди нас разуверяют в том[296][297][298][299].

Мистер Принс:

— По той безмятежности, с какою вы говорите о любви, ваше преподобие, я заключаю, что у вас нет причин на нее жаловаться.

Преподобный отец Опимиан:

— О, ничуть. Я составляю исключение из общего правила, что «путь истинной любви покойным не бывает»[300]. Покойнее моего пути и придумать нельзя. Я влюбился. Посватался. Мне ответили согласием. Мы мирно принесли обычные обеты. Мы ни разу не повздорили. В брачной лотерее я вытянул счастливый нумер.

Мистер Принс:

— Полагаю, ваше преподобие, что и супруга ваша так же об этом судит.

Преподобный отец Опимиан:

— Я много старался, чтобы она так об этом судила. И я вознагражден за мои труды.

Мистер Принс:

— Да, ваш случай исключительный. Книги и собственные мои скромные наблюдения доказывают мне, сколь редки счастливые браки. Старинный поэт комический сказал, что «человек, вводящий в дом жену, вводит вместе с нею доброго либо злого гения»[301][302]. И можно прибавить еще из Ювенала: «Лишь богам известно, что это будут за жены»[303][304].

Преподобный отец Опимиан:

— Все так, но скоро начнутся репетиции Аристофановой комедии, и, не говоря уж о вашем обещании наведаться в усадьбу Гриллов и об их искреннем желании вас там видеть, вам следует явиться для предварительных переговоров касательно представления.

Мистер Принс:

— Еще до того, как вы ко мне вошли, я решился туда не показываться; ибо, если честно признаться, я боюсь влюбиться.

Преподобный отец Опимиан:

— Ну, бояться тут нечего. Кто не влюблялся? Иные излечивались. Это недуг, которым каждый должен переболеть.

Мистер Принс:

— Чем позже, тем лучше.

Преподобный отец Опимиан:

— Нет, чем позже, тем хуже, если любовь придется на ту пору, когда невозможна взаимность.

Мистер Принс:

— Но сейчас для нее самая пора. Будь я уверен в невзаимности, я бы согласился ее претерпеть.

Преподобный отец Опимиан:

— Значит, вы рассчитываете на взаимность?

Мистер Принс:

— О нет! Я просто полагаю, что она возможна.

Преподобный отец Опимиан:

— Кое-кто радеет о том, чтобы вас миновала эта забота.

Мистер Принс:

— Неужто? И кто же?

Преподобный отец Опимиан:

— Гость в усадьбе, пользующийся расположением и дяди и племянницы, лорд Сом.

Мистер Принс:

— Лорд Сом? Но прежде вы поминали о нем как о лице, достойном одних лишь насмешек!

Преподобный отец Опимиан:

— Я думал о нем так, покуда с ним не познакомился. Если забыть о его нелепостях, лекциях о рыбе и участии в глупом обществе пантопрагматиков, он внушает уважение. И в нем вижу я одно неоцененное достоинство. Он делает все возможное, чтобы всем понравиться, и старается весьма успешно. Думаю, он хорош с близкими и с разумной женой может стать образцовым супругом.

Его преподобие, не совсем против воли, играл роль невинного Яго. Он сказал только чистую правду и сказал ее с доброй целью; ибо, как ни остерегался он всякого сватовства, он не мог выбросить из головы мечту видеть своих юных друзей вместе; и ему не хотелось, чтобы лорд Сом преуспел оттого, что мистер Принс упускает свои возможности. И, зная, что где ревность, там и любовь, его преподобие счел за благо подстрекнуть ревность приятеля.

Мистер Принс:

— Невзирая на пример вашего преподобия, я намерен избегать любви, ибо женитьба во всяком случае сопряжена с риском. Опыт всех времен доказывает, что она редко ведет к счастию. Начнем с Юпитера и Юноны. Затем Вулкан и Венера. Выдумка, разумеется, но она свидетельствует о взгляде Гомера на брачные узы. Агамемнон в царстве теней, хоть и поздравляет Улисса со славным жребием, призывает его, однако ж, не слишком доверяться даже и такой верной супруге. Перейдем к действительности, возьмем мудрейших. Сократ и Ксантиппа; Еврипид и две его жены, сделавшие из него женоненавистника; разведенец Цицерон; Марк Аврелий. Пойдемте далее. Дант покинул Флоренцию и оставил там жену; от Мильтона жена сбежала. Шекспира трудно, кажется, причислить к лику брачных счастливцев. И ежели таков удел избранных, чего же и ожидать простому смертному?

Преподобный отец Опимиан:

— Список ваш, признаюсь, можно во сто крат умножить. Стоит заглянуть в историю, стоит открыть газету — и вы сразу встретите образец несчастного супружества. Но самое заметное не есть самое распространенное. В тихой повседневности — secretum iter et fallentis semita vitae[305][306], я покажу вам множество пар, служащих друг другу поддержкой и опорой. И дети, наконец. Благословение старости, последнее утешение, когда откажут все прочие, последняя надежда — это дочь.

Мистер Принс:

— Не все дочери хороши.

Преподобный отец Опимиан:

— Но многие. Из близких наших они всех менее обманывают наши ожидания. Если только родители не обращаются с ними так, что лишаются дочерней привязанности, а мы, увы, нередко видим и такое.

Мистер Принс:

— О сыновьях вы этого не говорите.

Преподобный отец Опимиан:

— Мальчишки своевольничают, тщеславятся, повесничают, легко поддаются дурному примеру, а в дурных примерах нигде нет недостатка. Да, нынешних молодых людей мне не за что хвалить, хотя бывают и среди них достойные.

Мистер Принс:

— Сами знаете, что говорит Патеркул о сыновьях того времени.

Преподобный отец Опимиан:

— «Жены были верны изгнанникам; вольноотпущенники менее; рабы и того менее; сыновья же вовсе были им неверны»[307][308]. Так он говорит. Но были и верные сыновья: например, сыновья Марка Оппия и Квинта Цицерона[309]. Кстати, первое место, заметьте, он отводит женам.

Мистер Принс:

— Ну-да, это лотерея, и каждый может попытать счастья. Однако мой план жизни был превосходен.

Преподобный отец Опимиан:

— Но справедливо ли обрекать семь юных женщин на девство?

Мистер Принс:

— Их никто не неволит...

Преподобный отец Опимиан:

— Бесспорно, легко можно понять, отчего они предпочли нынешнее свое состояние условиям обычной жизни семейственной. Но замужество — естественная мечта всякой женщины, и если бы представился счастливый случай...

Мистер Принс:

— Случай, соответственный их воспитанию, вряд ли совместим с их положением в обществе.

Преподобный отец Опимиан:

— Они воспитаны так, чтобы радовать взор и приносить пользу. Одно другому не должно мешать и, что касается до них, вовсе не мешает, а потому не послужило бы препятствием к хорошей партии.

Мистер Принс покачал головой, помолчал немного, а потом обрушил на приятеля град цитации, доказывающих нелепость и несчастье брачной жизни. Его преподобие ответил таким же градом цитации, доказывающих противное. Он остановился, чтобы перевести дух. Оба от души расхохотались. Следствием спора и смеха было то, что мистер Принс высказал намерение познакомиться с лордом Сомом и отправиться с этой целью в усадьбу Гриллов.

ГЛАВА XIII ЛОРД СОМ. СИБИРСКИЕ ОБЕДЫ. СКУКА ЖИЗНИ СВЕТСКОЙ

Ille potens sui

Laetusque deget, cui licet in diem

Dixisse, Vixi: eras vel atra

Nube polum pater occupato,

Vel sole puro: non tamen irritum

Quodcuraque retro est efficiet; neque

Diffinget infectumque reddet,

Quod fugiens semel hora vexit.

Hor. Carm. III, 29[310][311]

По-настоящему счастлив лишь тот,

Кто днем сегодняшним живет.

Лишь тот, кто скажет полновесно —

Назавтра хоть потоп — день прожит интересно!

Пусть шторм иль солнце светит, дождь иль штиль.

Все радости мои, а остальное — гиль.

Над прошлым небо не имеет власти.

Но что прошло — то было, в этом счастье.

[Пер. Драйдена]

Большое общество съехалось в усадьбу. Были тут юные дамы, которым надлежало составить хор. Была тут престарелая незамужняя мисс Тополь, большую часть времени проводившая в гостях и всюду радушно принимаемая благодаря доброму своему нраву, приятности в беседе, знанию света, тонкому вкусу к музыке; уменью толковать о платьях, которого одного ей достало бы, чтобы снискать расположение барышень; к тому же она была начитанна в старой и новейшей литературе; обо всем имела свое сужденье и умела его защитить. Был тут мистер Мак-Мусс, старинный приятель мистера Грилла, господин, заключавший в себе все познания в области духовной, нравственной и политической жизни, какими может похвастать Шотландия. Их, однако же, он, «как скряга, бережет», не потому, чтобы «не пускать в оборот»[312][313], а потому, что всему находил свое время и считал время обеда более подходящим для приятной веселости, нежели для ученых бесед. Были тут и мистер Мифасоль, вызвавшийся сочинить музыку для комедии, и мистер Шпатель, вызвавшийся написать к ней декорации. И наконец, тут был лорд Сом, новый знакомый мистера Грилла.

Лорд Сом не достиг еще тридцати лет и обладал статной фигурой, красивыми чертами, сильным голосом и приятными манерами. У него была прекрасная память, и он тотчас узнавал и запоминал все, что привлекало его интерес. Правда, знания ценил он не столько за ту радость, какую сами они могут доставить, сколько за то впечатление, какое помогают они производить на других. Он любил блеснуть в беседе и, о чем бы ни зашла речь, всегда пользовался случаем выказать обширную свою ученость. Всякая новизна его привлекала, и он с готовностью следовал за всяким новейшим течением; оттого он увлекся и пантопрагматикой и твердо поверил было, что научное общество по обучению всех всему способно излечить все современные язвы. Но, будучи от природы переменчив, он не отстаивал ни одного воззрения так, чтобы его могли упрекнуть в неприличной горячности. Напротив, если при нем большинство собравшихся отрицало какое-нибудь злополучное воззрение, он тотчас кидался к нему на выручку и старался его защитить. Когда распространилась мания читать лекции, он решил их читать; поискал, о чем еще они не читаны, и остановился на истории рыб, с помощью которых вскоре преуспел, поражая рыбаков и развлекая дам на многих людных курортах. Помещение для лекций он всегда выбирал такое, чтобы чистая публика могла сидеть внизу, а рыбаки и рыбачки — на галерее, дабы запах смолы и рыбы, от них исходящий, поднимался бы вверх и не смешивался с более тонкими ароматами, окружающими избранное общество. Летом он объезжал морские берега и радовался своему успеху. Рыбаки сперва не слишком его жаловали, но он возбудил любопытство рыбачек, а те приводили с собою мужей, когда они не были заняты ловом; и постепенно он завладел их интересом, и они стали слушать его с удовольствием, хоть и не извлекали из его сообщений решительно никакой пользы. Но он возвышал их искусство в собственных их глазах и в глазах прочих, тешил их наставлениями о том, как следует ловить рыбу в ясной воде и в мутной воде и рассказами о морских подвигах собратий, и они повалили на его лекции валом. Дамы посещали их, как всегда посещают они лекции, из которых надеются кое-что почерпнуть; их более вдохновляло, правда, не столько стремление услышать лектора, сколько стремление перед ним покрасоваться. Как бы ни была привлекательна для них лекция, лектор был еще привлекательней. Он был неодолимой приманкой для матрон, имевших дочек на выданье, его наперебой приглашали, спорили меж собой, к кому пойдет он обедать, и в простоте души он относил на счет науки и своего красноречия все ласковости и похвалы, какими его осыпали. Дабы отплатить за гостеприимство, он повсюду на прощанье давал балы и ужины с небывалой Щедростью; они еще умножали его успех и во всех гостях надолго поселяли желание когда-нибудь снова его увидеть.

Так дни его текли в удовольствиях, не уязвляя сердца ни любовью, ни заботой, покуда однажды на званом обеде он не повстречал преподобного отца Опимиана. Тот заговорил об усадьбе Грилла и об Аристофановой комедии, которую готовили там к рождеству, и лорд Сом, руководясь всегдашним своим стремлением ничего не упустить, тотчас попросил представить его мистеру Гриллу. Это оказалось нетрудно. Его преподобие незамедлительно исполнил просьбу лорда, и скоро оба они приехали в усадьбу погостить на несколько дней. Лорд Сом сразу почувствовал себя как дома; и взял на себя труд архитектора и вызвался присматривать за возведением театра, смиренно следуя указаниям его преподобия.

Художник и музыкант тоже принялись за работу; лорд Сом по утрам неустанно наблюдал за постройкой. Строили недалеко от дома, за крытым переходом. Театр являл уменьшенную копию театра афинского, только под крышей, но зато в точности с такой же орхестрой и сценой и восходящим полукружием рядов для зрителей.

Когда объявили, что кушанье поставлено, мистер Грилл предложил руку мисс Тополь. Лорд Сом, разумеется, повел к столу мисс Грилл. Мистер Принс повел одну из барышень и усадил ее рядом с хозяином. Его преподобие повел другую и оказался за столом между нею и мисс Тополь. Мистер Принс, следственно, оказался как нельзя далее от юной хозяйки и, как ни старался он себя побороть, часто впадал в рассеяние, неосознанно и невольно наблюдая ее и лорда Сома и невпопад отвечая на замечания обеих своих прекрасных соседок, которые и сочли его в душе большим чудаком. Суп и рыбу обсуждали мало; та же участь постигла и блюда, предшествовавшие жаркому; но вот мистер Мак-Мусс восторженно приветствовал явление пред мистером Гриллом объемистого филея.

Мистер Мак-Мусс:

— Вы человек с тонким вкусом, мистер Грилл. Это украшение стола куда приятней бутоньерок и прочей несъедобной чуши. Я презираю и ненавижу выдумку сибирских обедов[314], где ваш взор тешат всякой чепухой, а еду подают порциями, как нищему.

Преподобный отец Опимиан:

— Совершенно с вами согласен. Я люблю видеть свой обед. Я рад, что Аддисон того же мнения; помню, в одной статье он возражает против ростбифа, сосланного на буфет. И тогда уже доброму жаркому приходилось уступать место немыслимым французским кушаньям, среди которых мало было съедобных[315][316]. Не знаю, что бы сказал Аддисон, вовсе не обнаружив жаркого в столовой. Но кое-что можно заметить и в защиту варварского обычая. Из двадцати джентльменов едва ли сыщется один, способный как следует разрезать мясо; а дамы если когда и умели его резать, то давно уж разучились. Что может быть печальней, чем вид соседа справа от хозяйки, в несказанных муках кромсающего неловко поставленный пред ним кусок и в поисках неопределимого сустава мечтающего о птице, на русский манер разрезанной за стеной дворецким?

Мистер Мак-Мусс:

— Я ничего не имею против птицы. Ее можно поставить на стол разделанной.

Мистер Грилл:

— Как эта индюшка, мистер Мак-Мусс; с нею у моей племянницы не будет никаких хлопот, хоть это и тщетная предосторожность с таким соседом справа, как лорд Сом, постигший искусство резать мясо в совершенстве.

Мистер Мак-Мусс:

— Ваш стол великолепен. На последнем сибирском обеде, где имел я несчастие присутствовать, мне пришлось довольствоваться двумя переменами — хвостиком кефали и куриной ножкой. Те, кто режет за стеной, должны бы выдерживать конкурсные экзамены пред судом видных гастрономов. Те, кто режет за столом, волей-неволей от стыда и неловкости чему-то выучиваются.

Мистер Грилл:

— У меня, даю вам слово, вы никогда не подвергнетесь опасности сибирского обеда.

Преподобный отец Опимиан:

— Что касается до обедов, мистер Грилл — истинный консерватор.

Мистер Грилл:

— Надеюсь, истинный. Не то что консерватор так называемый: человек, который плывет под национальным флагом, спускает его и поднимает вражеский флаг. Я люблю старые обычаи. Люблю выпить с другом стакан вина. Что вы скажете на это, ваше преподобие? Мистер Мак-Мусс, не угодно ль присоединиться?

Мистер Мак-Мусс:

— С превеликим удовольствием.

Мисс Грилл:

— Дядюшка и его преподобие, как всегда, затеяли беседу, кажется, весьма любопытную для почтенной дамы, которая сидит между ними и молчит.

Лорд Сом:

— Быть может, беседа ей непонятна?

Мисс Грилл:

— Нет. Никогда бы не стали они говорить при даме о чем-то для нее непонятном. И она могла бы многое присовокупить, если б захотела. Но когда разговор ее увлекает, она предпочитает слушать и молчать. По тем немногим словам, какие до меня доносятся, я заключаю, что они обсуждают Искусство Обедать[317]. А тут она, верно, большой знаток, ибо много бывает в свете и знакома со множеством людей, которых с равным удовольствием готова опять встретить завтра либо не встречать более никогда в жизни, как всякий, кто часто обедает в гостях. Увы, свет требует от нас такой подати. Сколь ни рознились бы наши сотрапезники по натуре, по внешности они одинаковы — то же платье, та же манера, те же вкусы и мнения, показные или истинные. Явственные различия так редки, а искусственно выведенное сходство так господствует, что во всяком обществе найдете вы костюмы и лица одного и того же спектакля. Словно в текучей реке — вода вечно иная, но вы не улавливаете разницы.

Лорд Сом:

— Что до меня, я не люблю внешнего единообразия. Я люблю характеры оригинальные и очевидные. Скажем, сейчас за столом нас окружают оригинальные лица. Ваш дядюшка и мистер Мак-Мусс — оригиналы. А преподобный отец Опимиан? Он скроен не по общей мерке. Простодушный, ученый, терпимый и воплощение доброты. Молодой человек, прибывший нынче, Затворник Башни, — кажется, тоже обладает своеобразным характером. Льщу себя надеждой, что и я его не лишен. (Смеется).

Мисс Грилл (смеется):

— О, бесспорно, вы даже сочетаете их в себе сразу несколько. Я не знаю другого такого разнообразного человека. Вы словно всегда являетесь собеседнику таким, каким он более всего хотел бы вас увидеть.

Комплимент был немного лукав; лорд Сом, однако, понял его таким образом, что во всем разнообразии своем он приятен прекрасной собеседнице. В юном Затворнике Башни он и не подозревал соперника.

ГЛАВА XIV СТАРИННОЕ И НОВОЕ ВИНО. МУЗЫКА И ЖИВОПИСЬ. ДЖЕК ИЗ ДУВРА

Οὐ φίλος, ὅς κρατῆρι παρὰ πλἑῳ οινοποτάζων

Νείκεα καὶ πόλεμον δακρυόεντα λέγει,

Ἀλλ᾽ ᾽ὅστις, Μουσέων τε καὶ ἀγλαὰ δῶρ᾽ Ἀφροδίτης

Συμμίσγων, ἐρατῆς μνήσκετα᾽ εὐφροσύνης.

На пиру за полной чашей

Мне несносен гость бесчинный:

Охмелевший, затевает

Он и спор, и бой кровавый.

Мил мне скромный собеседник.

Кто, дары царицы Книда

С даром муз соединяя,

На пиру беспечно весел[318].

Анакреон

Отобедали, отдали должное десерту. Дамы удалились в гостиную, мужчины остались пить вино, обсуждая его достоинства. Мистер Мак-Мусс произнес хвалу портвейну, пресвитер откликнулся столь же искренней хвалой бордо.

Мистер Принс:

— Вкусы и пристрастия вашего преподобия во многом совпадают со вкусами греков; но вино их, полагаю, вам бы вряд ли понравилось. Добавление морской воды и терпентина давало, думаю, странный букет; а разбавленное водою на две трети, едва забродившее вино уподоблялось самому слабенькому элю Кристофера Слая[319].

Преподобный отец Опимиан:

— Мне, признаться, не хотелось бы добавлять в мое бордо ни соленой воды, ни терпентина; букет бы от них не улучшился; не стал бы я его и разбавлять — на мой взгляд, крепость его в точности такая, как надобно. Соленая вода и терпентин не нужны нашему вину; но отсюда вовсе не следует, что они были лишними и для кое-каких вин у греков. У тех вин, которые потреблялись с такой приправой, верно, был совсем иной вкус.

Лорд Сом:

— Значит, в древности они пили совсем не то, что ныне пьют. «Мой хозяин, видно, рехнулся, — говорил человек слуге лорда Байрона — Флетчер, — не то зачем бы ему переезжать из Италии, где мы как сыр в масле катались, в эту варварскую страну; в Греции нечего есть, кроме жесткой козлятины, а пить приходится терпентинную вонь»[320][321].

Преподобный отец Опимиан:

— В одной эпиграмме Риана[322] речь идет о подарке, для меня удивительном: «Вот сосуд, полный вином пополам с терпентином, а вот и на редкость тощий козленок; пославший сей дар Гиппократ достоин всякой похвалы»[323][324]. Возможно, то был подарок от врача пациенту. Ни Алкей, ни Анакреон, ни Нонн не могли бы слагать таких песен под влиянием паров терпентинного пойла. От Атенея, Плиния и авторов комедий старинных знаем мы, что у греков было многое множество вин на любой вкус. О неизвестном я сужу, исходя из уже известного. Мы почти не знаем их музыки. Не сомневаюсь в том, что она была в своем роде столь же прекрасна, как их скульптура.

Мистер Мифасоль:

— Вот уж не думаю, сэр. Кажется, у них была только минорная тональность, а о контрапункте имели они не более понятия, нежели о перспективе.

Преподобный отец Опимиан:

— А живопись их в перспективе и не нуждалась. Главные лица помещались на переднем плане. Дома, скалы и деревья лишь означали, но не изображали фон.

Мистер Принс:

— Я осмелюсь возразить мистеру Мифасолю касательно только минорной тональности. Самый голос их звучал в мажорной тональности, и с их тончайшей чуткостью к звукам они не могли пропустить явственное выражение радости. Три гаммы — диатоническая, хроматическая и энгармоническая — вполне передавали у них все оттенки чувства. Они соблюдали интервал; у них подлинно были мажорные и минорные тона; у нас же ни тех, ни других, лишь их смешенье. У них подлинно были диезы и бемоли — у нас же ни тех, ни других, один набор полутонов. В энгармонической гамме их чуткое ухо различало оттенки, каких не может уловить наш грубый слух.

Мистер Мифасоль:

— Однако ж они не шли дальше мелодии. Гармонии, в нашем понимании, вовсе у них не было. Они пели только в октаву и в унисон.

Мистер Принс:

— Неизвестно, не пели ли они в квинту. Что же до гармонии, я не стану полностью присоединяться к мнению Ритсона, что единственное назначение ее — портить мелодию; скажу только, что, на мой вкус, простой аккомпанемент, строго подчиняемый мелодии, куда приятней Ниагары звуков, под которым нынче модно ее топить.

Мистер Мифасоль:

— Стало быть, для вас предпочтительнее песня в простом фортепьянном сопровождении, нежели та же песня на итальянской сцене.

Мистер Принс:

— Песня, пропетая с истинным чувством, хороша в любом сопровождении. Впрочем, я не люблю фортепьяно. Интервалы его все фальшивы, а темперация не может заменить естественности. Неспособность его тянуть ноту и стремление к эффекту во что бы то ни стало повели к бесконечному дроблению звуков, в которых решительно исчезло и стерлось живое выражение.

Преподобный отец Опимиан:

— Совершенно с вами согласен. На днях как-то проходили мимо моих ворот музыканты и играли «Люди Кэмпбелла идут», но вместо прелестной старинной шотландской песенки с нажимом на «Охо! Охо!» они пропели нечто такое «Лю-уди Кэ-эмпбе-елла-а иду-у-ут, охо-хо-о-о! Охохо-о-о!» Я про себя подумал: «Вот она где, современная музыка». Я люблю старинную музыку органа, с единственными тональностями до и фа и с соответствием слогу каждой ноты. Какое впечатление производили долгие, длящиеся тоны там, где «Вотще глас почестей гремит перед гробами...»[325].

А кому захочется слушать духовную музыку, исполняемую на фортепьянах?

Мистер Мифасоль:

— Однако, должен заметить, какая прелесть в блеске и виртуозности исполнения — новом, даже новейшем достижении музыкальном!

Мистер Принс:

— Для тех, кто ее улавливает. Ведь как на что посмотреть. Для меня нет прелести в музыке без силы чувства.

Лорд Сом (заметив неохоту мистера Мак-Мусса вступать в беседу, он забавляется тем, что то и дело справляется о его мнении):

— А как, по-вашему, мистер Мак-Мусс?

Мистер Мак-Мусс:

— Я держусь мнения, которое уже высказывал, что лучшего портвейна я в жизни своей не пробовал.

Лорд Сом:

— Но я имел в виду ваш взгляд на музыку и музыкальные инструменты.

Мистер Мак-Мусс:

— Орган весьма пригоден для псалмов, а я их не пою, фортепьяна же для джиги, а я ее не танцую. И если бы не услышал их ни разу от января до декабря, и то я не стал бы жаловаться.

Лорд Сом:

— Вы, мистер Мак-Мусс, человек практический. Вы радеете о пользе — о пользе общественной, — и в музыке вы ее не усматриваете.

Мистер Мак-Мусс:

— Ну, не совсем. Если набожность хороша, если веселость хороша, а музыка им содействует, когда это уместно, то и в музыке есть польза. Если орган ровно ничего не прибавляет к моей набожности, а фортепьяна к веселости, в том повинны мои уши и моя голова. Я, однако, никому не навязываю своих понятий. Пусть каждый радуется как умеет, лишь бы он не мешал другим; я не стану мешать вам наслаждаться блистательной симфонией, а вы, надеюсь, не отнимете у меня наслажденья стаканом старого вина.

Преподобный отец Опимиан:

Tres mihi convivae prope dissentire videntur,

Poscentes vario multum diversa palato[326][327].

Мистер Принс:

— А у нашего друга и пастыря — удовольствия от старинной цитаты. Преподобный отец Опимиан:

— А также и пользы от нее, сэр. Ибо одной из подобных цитат я, полагаю, обязан честью вашего знакомства.

Мистер Принс:

— Когда вы польстили мне, сравнив мой дом с дворцом Цирцеи? Но это я оказался в выигрыше.

Мистер Шпатель:

— Но вы согласны, сэр, что греки не знали перспективы?

Преподобный отец Опимиан:

— Но они в ней и не нуждались. Они рельефно изображали передний план. Фон у них был только символом. «Не знали» — пожалуй, слишком сильно сказано. Они учитывали ее, когда им это было необходимо. Они вырисовывали колоннаду в точности, как она являлась взору, не хуже нашего. Одним словом, они соблюдали законы перспективы в изображении каждого предмета, не соблюдая их для сочетаний предметов по той уже упомянутой причине, что не усматривали в том надобности.

Мистер Принс:

— Меня их живопись пленяет одним своим свойством, насколько я вижу его по картинам Помпеи, хоть и являющим не высший образец их искусства, но позволяющим о нем судить. Никогда не нагромождали они на своих полотнах лишних фигур. Изображали одного, двоих, троих, четверых, от силы пятерых, но чаще одного и реже — более трех. Люди не терялись у них в изобилии одежд декораций. Четкие очерки тел и лиц были приятны глазу и тешили его, в каком бы углу залы их ни поместить.

Мистер Шпатель:

— Но греки много теряли в красоте подробностей.

Преподобный отец Опимиан:

— Но в том-то главное отличие древнего вкуса от новейшего. Грекам присуща простая красота — будь то красота идей в поэзии, звуков в музыке или фигур в живописи. А у нас всегда и во всем подробности, бесконечные подробности. Воображение слушателя или зрителя нынешнего ограниченно; в нем нет размаха, нет игры; оно перегружено мелочами и частностями.

Лорд Сом:

— Есть прелесть и в подробностях. Меня в восхищенье привела картина голландская, изображающая лавку мясника, а там вся прелесть была в подробностях.

Преподобный отец Опимиан:

— Ничем подобным я не мог бы восхищаться. Меня должно пленить сперва то, что изображено, а уж потом я стану пленяться изображением.

Мистер Шпатель:

— Боюсь, сэр, как и все, мы впадаем в крайности, когда речь заходит о любимом нашем предмете, так и вы считаете, что греческая живопись лишь выигрывала, не имея перспективы, а музыка греческая выигрывала, не имея гармонии.

Преподобный отец Опимиан:

— Полагаю, и чувства перспективы и чувства гармонии вполне доставало им при простоте, свойственной их музыке и живописи в той же точно мере, как скульптуре их и поэзии.

Лорд Сом:

— А вы как полагаете, мистер Мак-Мусс?

Мистер Мак-Мусс:

— Я полагаю, неплохо бы опрокинуть вот эту бутылочку.

Лорд Сом:

— Я справлялся о вашем мнении касательно перспективы греческой.

Мистер Мак-Мусс:

— Господи, да я того мнения, что бутыль издали кажется меньше, чем она же оказывается вблизи, и я предпочитаю видеть ее крупным предметом на переднем плане.

Лорд Сом:

— Я часто удивлялся, отчего господин, подобно вам наделенный способностью рассуждать обо всем на свете, столь тщательно уклоняется от всяческих рассуждений.

Мистер Мак-Мусс:

— Это я после обеда, ваше сиятельство, после обеда. С утра я потею над серьезными делами до того, что иной раз даже голова разболится, правда, она, слава богу, редко у меня болит. А после обеда я люблю раздавить бутылочку и болтаю всякий вздор, самому Джеку из Дувра впору.

Лорд Сом:

— Джек из Дувра? А кто это?

Мистер Мак-Мусс:

— Это был такой парень, который все ездил по свету и хотел найти дурака еще хуже себя, да так и не нашел[328][329].

Преподобный отец Опимиан:

— В странные он жил времена. Ныне бы он сразу напал на убежденного трезвенника либо на поборника десятичной монетной системы или всеобщего обучения или на мастера проводить конкурсные испытания, который не позволит извозчику спустить бочку в погреб, покуда тот не представит ему математического обоснования этого своего действия.

Мистер Мак-Мусс:

— Ну, это все глупость докучливая. А Джек искал глупости забавной, глупости совершеннейшей, которая бы «сводила с ума»[330], хоть и глупость, а была бы веселой и мудрой. Он не искал просто набитого дурака, в каких никогда не было недостатка. Он искал такого дурака, такого шута, каким может стать разве очень умный человек — шута Шекспирова[331][332].

Преподобный отец Опимиан:

— А, тогда бы, сколь он ни ездил, он и сейчас вернулся бы ни с чем.

Мистер Мак-Мусс:

— Убежденный трезвенник! Ну и ну! Да это же истинный Heautontimorumenos[333][334], который сам себя терзает, подымая на пиру заздравную чашу, полную воды. За дурь бы его только пожалеть, но противна нетерпимость! И наслаждался бы своим питьем — но ему надо еще отнять у меня мое. Нет тирана злее, чем преобразователь нравов. Я пью за то, чтоб его самого преобразовали!

Мистер Грилл:

— Он как факир Бабабек, который сидел на стуле, утыканном гвоздями pour avoir de la consideration[335][336]. Но тот хоть от других этого не требовал. Хочешь привлекать внимание к своей особе, сам и сиди на гвоздях. Пусть бы эти надоеды сами пили воду — им бы никто слова не сказал.

Преподобный отец Опимиан:

— Знаете, сэр, если самый большой дурак тот, кто больше всех владеет искусством всех дурачить, то достойнейшим другом Джека из Дувра можно считать того, кто всюду сует свой нос, кто полвека целых был шутом на обширнейшей арене, которую сам он именует наукой о нравственности и политике, но которая на самом деле загромождена всякой всячиной, когда-либо занимавшей досужие людские умы.

Лорд Сом:

— Я знаю, в кого вы метите. Но он по-своему великий человек и сделал много доброго[337].

Преподобный отец Опимиан:

— Он способствовал многим переменам. К добру ли, ко злу — еще неизвестно. Я позабыл, что он друг вашему сиятельству. Прошу простить меня и пью его здоровье.

Лорд Сом:

— О, ради бога не просите у меня прощенья. Никогда я не допущу, чтобы мои дружеские склонности, предпочтенья и вкусы влияли хоть чуть-чуть на чью бы то ни было свободу слова. Многие подобно вам считают его Джеком из Дувра в нравственности и политике. И пусть. Время еще поставит его на достойное место.

Мистер Мак-Мусс:

— Я хочу только одно заметить об этом достойном муже, что Джек из Дувра вовсе ему не чета. Ибо есть одна истинная, всеобщая наука и одна великая прорицательница La Dive Bouteille[338][339].

Мистер Грилл:

— Мистер Мифасоль, вы предлагаете для нашей Аристофановой комедии музыку не вполне греческую.

Мистер Мифасоль:

— Да, сэр, я старался выбирать то, что более в нашем вкусе.

Мистер Шпатель:

— Я тоже предлагаю вам живопись не вполне греческую. Я позволил себе учесть законы перспективы.

Преподобный отец Опимиан:

— И для Аристофана в Лондоне все это совершенно подходит.

Мистер Мифасоль:

— К тому же, сэр, надобно и наших юных певиц пожалеть.

Преподобный отец Опимиан:

— Разумеется. И, судя по тому, что слышали мы на репетициях, они поют на вашу музыку восхитительно.

Господа еще немного побеседовали о том о сем и отправились в гостиную.

ГЛАВА XV ВЫРАЗИТЕЛЬНОСТЬ В МУЗЫКЕ. БАЛЛАДЫ. СЕРЫЙ СКАКУН. ВОЗРАСТ И ЛЮБОВЬ. КОНКУРСНЫЕ ИСПЫТАНИЯ

Τοῡτο βίος, τοῡτ᾽ αὐτό᾽ τρυφὴ βίος ερρετἰ ὰνῑαι᾽

Ζωῆς ἀνθρώποις ὀλίγος χρόνος˙ ἄρτι Λυαιος,

Ἄρτι χοροί, στέφανοί τε φιλανθέες ἆρτι γυναικες.

Σἠμερον ἐσθλὰ πάθω, τὸ γὰρ αὔριον οὐδενὶ δῆλον.

Anthologia Palatina. V. 72

Заботы прочь — прославим наслажденье!

Жизнь коротка — вину, любви и пенью

Мы предадимся — пусть продлится день.

Сегодня живы — завтра только тень.

Антология Палатина. V. 72

Ухаживания лорда Сома за мисс Грилл расстраивали мистера Принса куда более, чем ему хотелось бы в том сознаться. Лорд Сом, войдя в главную гостиную, тотчас направился к юной хозяйке дома; а мистер Принс, к недоумению его преподобия, уселся в другой гостиной на диванчик рядом с мисс Айлекс и завел с ней разговор.

Барышни в главной гостиной музицировали; их уговаривали продолжать. Иные болтали и листали новые журналы.

После исполненной одной из юных дам блистательной симфонии, в которой рулады и переливы тридцать вторых в tempo prestissimo[340] составляли главную прелесть, мистер Принс осведомился у мисс Тополь, довольна ли она.

Мисс Тополь:

— Я восхищена великолепной ловкостью рук; но что же должна выражать пиеса?

Мистер Принс:

— Приятно сознавать, что такая виртуозность возможна; однако, достигая в искусстве предела сложности, впору снова стремиться к природе и простоте.

Мисс Тополь:

— Бывает, сложность исполнения как нельзя лучше передает замысел автора. Бурные чувства для Рубини[341] неотделимы были от излишеств формы, и музыка Доницетти счастливо помогала его таланту. Никогда не испытывала я такого восторга, как тогда, когда он пел «Tu che al ciel spiegasti l'ali»[342][343].

Мистер Принс:

— Неужто Доничетти вы ставите выше Моцарта?

Мисс Тополь:

— О, разумеется, нет. Никто, как он, не умел вдохновить певца, подобного Рубини, бурной выразительностью музыки; и тут он непревзойден. Но в музыке, для которой вовсе не надобен такой певец, для которой потребна лишь простая правильность исполнения, чтобы все поняли совершенство мелодии, гармонии и выразительности, — в такой музыке некого поставить рядом с Моцартом. Разве Бетховена: «Фиделио» — единственная его опера. Но что за опера! Какой дивный переход тональности, когда Леонора бросается между мужем и Пицарро! И снова как меняется тональность с переменой сцены, когда из узилища мы попадаем в бальную залу! Какая нежность в любви, какая мощь в торжестве и какая изобретательность сопровожденья, как совершенно сочетается басовый поток с безупречной гармонией главной темы!

Мистер Принс:

— А что скажете вы о Гайдне?

Мисс Тополь:

— Гайдн не писал опер, а ведь всеми познаниями моими в музыке я обязана итальянской сцене. Но творения его драматичны. Несравненная гармония согласна с мелодией совершенной. В простых, прямо к сердцу идущих балладах своих он, быть может, непревзойден и единствен. Помните? — да это каждый помнит — «Мать мне велела косу плесть» — какое изящество в первой части и трогательность полутонов во второй; если петь это с верным чувством и выражением, по мне тут вообще никакого аккомпанемента не надобно.

Мистер Принс:

— В балладах есть прелесть и трогательность чувства, которые всегда будут пленять всех тех, от кого прихоти моды не заслоняют естественных требований натуры[344][345].

Мисс Тополь:

— Странно, однако, до чего же часто эти прихоти заслоняют все требования натуры, и не в одной только музыке.

«Ну не удивительно ли, — размышлял его преподобие, — единственная старуха в комнате и именно к ней устремил свой интерес мой юный друг?»

Но здесь ухо его юного друга поразили несколько простых нот, он встал с дивана и направился к певице. Отец Опимиан поспешил занять его место, дабы отрезать ему путь к отступлению.

Мисс Грилл, искусная во всех видах музыки, особенно любила баллады, вот и теперь она запела балладу.

Серый скакун[346]

Мой дядя прельстился невестой моей,

Отец ее продал за деньги, злодей!

Забрали, смеясь, моего скакуна,

Чтоб в церковь на нем гарцевала она.

Есть тропка укромная там, где валун.

Которую знаем лишь я да скакун.

Как часто спешили мы этим путем,

Чтоб милой поведать о чувстве моем!

Ты, друг мой надежный, поймешь без словес —

Ведь в церковь дорога лежит через лес.

Невеста верна мне, а нюх твой хорош —

Дорогу домой без труда ты найдешь!

Всю ночь пировали, но встали чуть свет.

Возница дремал, не предчувствуя бед.

Рванулся скакун и простился с толпой,

Как ветер понесся знакомой тропой.

Вот кто-то погнался, похмелье кляня,

Запутался в чаще, свалился с коня.

Другие дремали — вини не вини,

Невесты близ храма хватились они.

А рыцарь смотрел — не мелькнет ли фата,

И мост был опущен, открыты врата.

И вот он невесту завидел вдали —

Друг верный летел, не касаясь земли.

Упала решетка, и поднят был мост.

Венчанья обряд был и краток и прост.

И вот показался кортеж у ворот —

Кольцом со стены рыцарь знак подает.

«Эх, поздно!» — шипела похмельная рать.

А рыцарь промолвил: «К чему враждовать?»

Смирилися старцы — впустил их жених,

И подняли кубки за молодых!

Мистер Принс выслушал балладу с очевидным удовольствием. Потом он повернулся и направился было к дивану, но, найдя свое место занятым, изобразил такое разочарование, что его преподобию сделалось просто смешно.

«В самом деле, — подумал отец Опимиан, — не влюблен же он в старую деву».

Мисс Грилл меж тем уступила место другой барышне, и та в свою очередь спела балладу, но совсем иного толка.

Возраст и любовь

Средь трав, в цветущем первоцвете,

Детьми играли мы давно,

Смеясь, забыв о всем на свете,

Венки плели, и — как чудно! —

Мне было шесть, тебе — четыре,

Цветы сбирая все подряд,

Бродили в вересковом мире —

Да, шесть десятков лет назад!

Ты стала милою девицей.

Пылала первая любовь,

И дни летели, словно птицы,

Нас радостию полня вновь.

И я любил тебя столь нежно

И повторять о том был рад,

Я мнил, что любишь ты безбрежно, —

Да, пять десятков лет назад!

Как вдруг поклонников армада,

А ты все краше, все ясней,

В гостиных ты была усладой

Для многих блещущих очей.

Ты позабыла клятвы детства —

Манил блеск злата и наград,

Я был убит твоим кокетством —

То было сорок лет назад.

Но я не умер — был повенчан

С другой, а у тебя дитя.

Жена не худшая из женщин,

Я не желал детей, хотя

Потомство чудной вереницей

Стоит пред елкой — стройный ряд!

Смотрю — и как не веселиться? —

То было тридцать лет назад.

Ты стала матерью семейства,

Мила, блистательна, модна,

Я был далек от лицедейства,

И жизнь текла тиха, скромна,

Но я знавал иную сладость:

Глаза восторженно блестят —

Братишку крестят! Шепот, радость —

То было двадцать лет назад.

Шло время. Дочка вышла замуж,

И я со внучкой, старый дед.

Своей любимицей — ну надо ж! —

Пришел на луг, где первоцвет,

Где наше детство пролетело!

Она вдыхает аромат,

Цветы срывая то и дело —

Нет, не десяток лет назад.

Хотя любви той ослепленье

Прошло, ее окутал мрак,

По-прежнему то восхищенье

Храню в душе как добрый знак,

И до последнего дыханья —

Неумолимо дни летят —

Я буду помнить те признанья,

Звучавшие сто лет назад!

Мисс Тополь:

— Печальная песня. Но сколько раз первая любовь кончалась столь же несчастливо? А сколько было их и куда более несчастных?

Преподобный отец Опимиан:

— Зато каково исполнение — такую четкость и точность услышишь не часто.

Мисс Тополь:

— У юной леди отличный контральто. Голос дивной красоты, и умница она, что держится в естественных границах, не надсаживаясь и не стремясь брать ноты повыше, как иные прочие.

Преподобный отец Опимиан:

— Да кто нынче не надсаживается? Юная леди надсаживается, дабы превратить свой голос в альтиссимо, молодой человек надсаживается, дабы свой ум превратить во вместилище непереваренных познаний, — право, они стоят друг друга. Оба усердствуют напрасно, а ведь, держись они в рамках естественного вкуса и способностей, оба могли бы преуспеть. Молодые люди те просто становятся набитыми дураками, в точности как Гермоген[347], который, поразив мир своими успехами в семнадцать лет, к двадцати пяти вдруг оказался ни на что более не годен и весь остаток долгих своих дней провел безнадежным глупцом[348].

Мисс Тополь:

— Бедные юноши не виноваты. Их не сочтут пригодными ни для какого дела, покуда они не обременят себя разными ненужными сведениями, нелепыми к тому же и несовместными со служением естественному вкусу.

Преподобный отец Опимиан:

— Истинно так. Бриндли не взяли бы строить каналы, Эдварда Уильямса не допустили бы до постройки мостов[349] [350]. На днях я видел экзаменационные листы, по которым Малборо уж ни за что бы не доверили армии, а Нельсона непременно отставили бы от флота. Боюсь, и Гайдна бы не сочла композитором комиссия лордов, подобных одному его ученику, который вечно пенял учителю за грехи противу контрапункта; Гайдн даже как-то ему заметил: «Я думал, мне надобно вас учить, а оказывается, это вам должно учить меня, однако я не нуждаюсь в наставнике», — после чего пожелал его сиятельству всего доброго. Вообразите, Уатта вдруг спросили бы[351], сколько получила Иоанна Неапольская от папы Клемента Шестого за Авиньон[352], и сочли бы его непригодным к инженерной работе, буде он не нашелся с ответом.

Мисс Тополь:

— Да, странный вопрос, доктор. Ну и сколько же она получила?

Преподобный отец Опимиан:

— Ничего. Он обещал ей девяносто тысяч золотых флоринов, но не заплатил ни единого: в том-то, полагаю, и суть вопроса. Правда, он, можно сказать, с ней расплатился в некотором роде чистой монетой. Он отпустил ей грех убийства первого мужа и, верно, счел, что она не осталась в убытке. Но кто из наших законников ответит на этот вопрос? Не странно ли, что кандидатов в парламент не подвергают конкурсным испытаниям? Платон и Персии могли бы тут помочь кой-каким советом[353] [354]. Посмотрел бы я, как славные мужи, дабы их допустили к власти, стали бы отвечать на вопросы, на которые обязан ответить любой чиновник. Вот была бы парламентская реформа! Эх, мне бы их дали экзаменовать! Ха-ха-ха, ну и комедия!

Смех его преподобия оказался заразителен, и мисс Тополь тоже расхохоталась. Мистер Мак-Мусс поднялся с места.

Мистер Мак-Мусс:

— Вы так веселитесь, будто обнаружили-таки, кого искал Джек из Дувра.

Преподобный отец Опимиан:

— Вы почти угадали. И это славный муж, с помощью конкурсного экзамена доказывающий, что он обладает мудростью государственной.

Мистер Мак-Мусс:

— Вот уж подлинно конкурс на глупость и верное ее испытание. Преподобный отец Опимиан:

— Конкурсные испытания для чиновников, но не для законодателей — справедливо ли? Спросите почтенного сырборского представителя в парламент, на основании каких достижений своих в истории и философии почитает он себя способным давать законы нации. Он ответит только, что, будучи самым видным золотым мешком из сырборских мешков, он и вправе представлять все то низкое, себялюбивое, жестокосердое, глупое и равнодушное к отечеству, что отличает большинство его сограждан-сырборцев. Спросите нанимающегося чиновником, что он умеет. Он ответит: «Все, что положено, — читать, писать, считать». «Вздор, — скажет экзаменатор. — А знаете ли вы, сколько миль по прямой от Тимбукту до вершины Чимборасо?» «Нет, не знаю», — ответит кандидат. «Значит, вы в чиновники не годитесь», — скажут ему на конкурсных испытаниях. Ну, а знает ли это сырборский представитель в парламент? Ни этого он не знает, ни другого чего. Чиновник хоть на какой-то вопрос ответит. Он же — ни на один. И он годится в законодатели.

Мистер Мак-Мусс:

— Э! Да у него свои экзаменаторы-избиратели, и перед ними держит он экзамен на ловкость рук, перемещая денежки в их карманы из своего собственного, но притом так, чтобы со стороны никто не заметил.

ГЛАВА XVI МИСС НАЙФЕТ. ТЕАТР. БЕСЕДКА. ОЗЕРО. НАДЕЖНЕЙШАЯ ГАРАНТИЯ

Amiam: che non ha tregua

Con gli anni umana vita; e si dilegua.

Amiam: che il sol si muore, e poi rinasce:

A noi sua breve luce

S'asconde, e il sonno eterna notte adduce.

Tasso. Aminta

Любовь — она на миг не утихает,

Лишь вместе с жизнью угасает.

Любовь — заходит солнце, чтоб подняться,

Но свет его сокрыт от нас, беспечных,

И вместе с ночью сон приходит вечный[355].

Тассо. Аминта

Лорд Сом, будучи человеком светским, не мог на глазах у общества дарить все свое внимание одному лицу исключительно. А потому, выйдя из малой гостиной и подойдя к его преподобию, он осведомился, не знакома ли ему юная леди, исполнявшая последнюю балладу. Отцу Опимиану она была хорошо знакома. То была мисс Найфет, единственная дочь богатого помещика, жившего неподалеку.

Лорд Сом:

— Глядя на нее, покуда она пела, я вспоминал, как Саути описывает лицо Лаилы в «Талабе»[356]:

И яркий свет пылал на мраморе лица,

Как будто ветер раздувал фонтан огня.

И мраморная бледность очень ей пристала. Вся она похожа на статую. Как удалась бы ей Камила в «Горациях» Чимарозы![357] На редкость правильные черты. Игры в них нет, но голос зато так выразителен, будто она глубоко чувствует каждое слово и ноту.

Преподобный отец Опимиан:

— Я полагаю, она способна на очень глубокие чувства, да только не любит их показывать. Она оживляется, если удается вовлечь ее в беседу. А то она молчалива, сдержанна, хотя и очень всегда мила и готова услужить. Если, к примеру, попросить ее спеть, она никогда не откажется. Она свободна от приписываемой Горацием всем певцам слабости — не соглашаться, когда их просят, и, раз начавши, не умолкать вовек[358]. Если таково общее правило, она счастливое из него исключение.

Лорд Сом:

— Странно, однако, отчего бы ей слегка не подкрасить щек, чтобы на них заиграл легкий румянец.

Мисс Тополь:

— Вам это не было бы странно, когда б вы лучше ее узнали. Все искусственное, все фальшивое хоть чуть-чуть чуждо ее натуре. Она не выказывает всех своих мыслей и чувств, но те, что выказывает она, глубоко правдивы.

Лорд Сом:

— А какую же роль она будет играть в Аристофановой комедии?

Преподобный отец Опимиан:

— Она будет корифеем в хоре.

Лорд Сом:

— На репетициях я ее, однако, не видел.

Преподобный отец Опимиан:

— Ее покамест заменяли. В следующий раз вы ее увидите.

Тем временем мистер Принс вошел в малую гостиную, сел подле мисс Грилл и завязал с ней беседу. Его преподобие издали их наблюдал, но, хоть ничто и не мешало его наблюдениям, он никак не мог решить, какое же впечатление произвели они друг на друга.

«Хорошо, — говорил он сам себе, — что мисс Тополь — старая дева. Будь она юной, как Моргана, она б завоевала сердце нашего юного друга. Ее сужденья так близки его душе. Но ничуть не меньше пришлись бы ему по душе суждения Морганы, когда б она свободно их высказывала. Отчего же она так стеснена? С ним, по крайней мере? С лордом Сомом она держится совершенно непринужденно... Да-да, это доброе предзнаменование. В жизни не видывал такой подходящей парочки. Помоги мне, господи. Нет, не могу избавиться от этой мечты. Ах, еще как бы весталки эти не помешали».

Лорд Сом, видя, как мисс Найфет сидит одна в уголке, вновь переместился, сел подле нее и завел беседу о романах, операх, картинах и всевозможных явлениях лондонской жизни. Она весьма живо ему отвечала. Ежегодно она май и июнь проводила в Лондоне, много выезжала и видела все, что было там интересного. Лорд Сом, сей несравненный Протей, не мог затронуть ни одной такой темы, в которой мисс Найфет не показала бы осведомленности. Но первой она не высказывалась. Он говорил, она отвечала. Одно представлялось странным лорду Сому, что хоть обо всем судила она со знанием дела, но ни о чем не упоминала с одобрением либо недовольством. Мир словно катился мимо нее, не волнуя гладкой поверхности ее мыслей. Это ставило в тупик его разностороннее сиятельство. Он решил, что юная леди — предмет, достойный изучения; она обладает характером, это ясно. Он понял, что не успокоится, покуда его не раскусит.

Театр быстро строился. Возводили стены. Настилали крышу. Сцена была подготовлена для ежеутренних трудов мистера Шпателя над декорациями. Текст был составлен. Музыка тоже. Репетиции шли одна за другой, но покуда в гостиных.

Мисс Найфет, воротясь как-то утром с прогулки перед завтраком, прошла к театру, дабы поглядеть, как там подвигается дело, и обнаружила лорда Сома, парящего над сценой на сиденье, поддерживаемом с помощью где-то в вышине укрепленных длинных веревок. Он ее не заметил. Он устремил кверху взор, не праздно рассеянный, но полный глубоких раздумий. В ту же секунду сиденье взмыло ввысь, и лорд исчез среди синих холстов, изображающих небо. Не ведая о том, что гимнастика эта служит задуманному представленью, мисс Найфет, как столь многие до нее, связала образ его сиятельства с чем-то весьма уморительным.

Мисс Найфет не была смешлива, но всякий раз, когда она взглядывала на лорда Сома в продолжение завтрака, она не могла удержать улыбки, тем более что немое его воспарение так не вязалось с чинной благовоспитанностью его застольных манер. Строки из Драйдена:

Настолько был он многолик[359],

Что был, скорей, не человеком,

А человечеством в миниатюре, —

невольно пришли ей на память.

Лорд Сом заметил подавляемую усмешку, но ничуть не отнес ее насчет своей особы. Он решил, что юная дама задумала какую-то милую шалость и улыбается собственным соображениям. Новая милая черточка придала в его глазах еще больше прелести ее мраморной красе. Но вот лицо ее вновь обрело всегдашнюю невозмутимость. Лорд Сом с удовлетворением осознал, что где-то когда-то он уже видел нечто подобное этому лицу, и, перебрав ряд воспоминаний, остановился наконец на статуе Мельпомены.

В парке среди зарослей было большое озеро, и на берегу его стояла беседка, частое прибежище мисс Найфет, которая любила посидеть там с книжечкой после обеда. А неподалеку от беседки стоял лодочный сарай, который столь же часто посещал лорд Сом, любя погрести либо поплавать под парусом. Проходя после обеда мимо беседки, он увидел юную леди, вступил с нею в разговор и выяснил, что поутру так ее позабавило. Он сообщил ей, что старался сам по себе и с помощью рабочих проверить прочность веревок, долженствовавших поддерживать Хор Облаков в Аристофановой комедии. Она сказала, что ей стыдно неуместного смеха, которым так неблагодарно отплатила она ему за заботы о безопасности ее самой и юных ее подруг. Он сказал, что ее улыбка, пусть даже и на его счет, совершенно его за все вознаграждает.

С тех пор они часто сходились в беседке, вернее будет сказать, он часто находил ее там за книжкой, сам идучи к лодочному сараю, и останавливался с ней поболтать. О чем поболтать, у них всегда находилось, а потому ему всегда было жаль ее покидать, а ей всегда было, жаль с ним расставаться. Мало-помалу уморительность перестала казаться ей главной чертою его сиятельства. L'amour vient sans gu'on y pense[360].

Дни шли на убыль, театр был почти готов, и уже можно было перенесть туда репетиции. Часы от двенадцати до двух — от полудня до обеда — посвящались удовольствиям. За обедом оживленно вспоминали утренние труды, а после обеда гуляли по парку, катались по озеру в лодках, по полям — верхом и в каретах — либо стреляли из лука, а в дурную погоду играли на бильярде, читали в библиотеке, музицировали в гостиных, кидали волан в холле — словом, приятно проводили время, так, как водится в хорошем обществе, располагающем для того достаточными средствами и пространством; не говоря уже о нежных ухаживаньях, которые дарил лорд Сом со всею скромностью и деликатностью открыто все той же мисс Грилл и прикровенно мисс Найфет, к которой питал он невольную и почти неосознанную склонность. Он начинал догадываться, что первая может предпочесть ему Затворника Башни, и полагал, что в последней достало бы чар даже и на то, чтобы утешить самого Роланда в потере Анджелики. Знакомство с мисс Грилл впервые повернуло его мысли к супружеству, и как только он начинал думать о призрачности своих надежд, он находил утешение в созерцании мраморной красавицы.

Мистер Принс находил все более приятности в обществе мисс Грилл, однако же покуда не объяснился с нею. Не раз признание готово было сорваться с его уст, но мысль о Семи Сестрах его удерживала. И тогда он неизменно на несколько дней удалялся к себе домой, дабы укрепиться в решении против собственного сердца. Так и приходилось ему делить свое время между Усадьбой и Башней «и собственную трусость сознавать»[361].

Мисс Грилл слушала лорда Сома. Она не поощряла его и не отпугивала. В жизни своей она не встречала человека более забавного. Ей были по душе нрав его, познания и манеры. Она не могла избавиться от смешного впечатления, которое он производил, кажется, на всех: но она полагала, что женщина, которая разделит его вкусы и устремления, чуточку нелепые, но не лишенные интереса и даже, пожалуй, милые, и рассчитывать не может на более удачную партию. А потому она не решалась говорить «нет», хотя, думая про мистера Принса, не могла сказать и «да».

Лорд Сом изобрел парус с надежнейшей гарантией, и, как водится в подобных случаях, изобретатель при первом же испытании своего детища был опрокинут в воду. Мисс Найфет, проходя позже обычного к своей любимой беседке, увидела, как его сиятельство выкарабкивается из озера, а лодка килем кверху болтается на некотором расстоянии в волнах. На секунду всегдашнее самообладание мисс Найфет ее покинуло. Она простерла к лорду руки, чтоб помочь ему взобраться на берег, и, когда он очутился на суше, весь струясь, как некий Тритон в штанах[362], вскричала таким голосом, какого он никогда у нее прежде не слыхивал:

— Господи! Милорд!

Затем, словно опомнясь от секундного помраченья, она залилась краской, куда более яркой, чем те румяна, какими он некогда предполагал оживить ее лицо, и отвела было руки от лорда Сома, но тут уж он пылко сжал их и вскричал в свою очередь голосом театрального любовника:

— Поистине никогда до сих пор я не взирал на красоту!

Она чуть было не ответила: «Поистине, вы покуда взирали на мисс Грилл», — но удержалась. Приняв его речь как взрыв благодарности за добрые чувства, она высвободила свои руки и решительно потребовала от него, чтобы он тотчас пошел в дом и переодел влажные ризы[363].

Лишь только он скрылся из виду, она направилась к сараю и призвала рабочих к месту происшествия. С помощью другой лодки те доставили на берег пострадавшее судно и парус вывесили сушить. Вечером мисс Найфет вернулась и, найдя парус сухим, предала его огню. Лорд Сом, придя взглянуть на свои снасти, застал юную леди в задумчивости над пеплом. Она ему сказала:

— Больше вы под этим парусом не пойдете под воду.

Лорда Сома тронула столь последовательная забота об его сохранности, но все же он не удержался от нескольких похвальных слов своему изобретению, приведя ряд научных примеров тому, как расчеты, безупречно верные, не подтверждались ложно поставленными опытами. Он не сомневался, что в дальнейшем все будет благополучно. Заметя, однако, во взоре ее неподдельную тревогу, он уверил мисс Найфет, что доброе ее участие — надежнейшая гарантия против повторных опытов. Вместе они пошли к дому, и по дороге она сказала ему между прочим:

— В последний раз я видела слова «Надежнейшая гарантия» на боку у дилижанса, который лежал крышей в канаве, а колесами кверху.

Юная леди оставалась для лорда загадкой.

«Право, — говорил он сам себе, — иногда мне кажется, будто Мельпомена в меня влюблена. Но я редко видывал, чтобы она смеялась, а если она и смеется при мне, то всегда надо мною. На любовь это непохоже. И последнее замечание ее вовсе не было данью уважения моему изобретательскому дару».

ГЛАВА XVII УКРОЩЕНИЕ КОНЯ. РАЗДВОЕННОСТЬ В ЛЮБВИ. ПОВЕЛЕНИЕ. ЗВУЧАЩИЕ АМФОРЫ

О gran contraste in giovenil pensiero,

Desir di laude, ed impeto d'amoie!

Ariosio

Какое в мыслях юноши противоречье:

Желанье похвалы и радостей любви[364].

Ариосто

Лорд Сом средь множества прочих занятий брал в свое время уроки у знаменитого объездчика верховых лошадей[365] и полагал, что не хуже своего учителя сумеет справиться даже с самым норовистым животным. А потому он очень обрадовался, услышав, что на конюшне у мистера Грилла есть один конь совершенно невозможного нрава. Как только он это услышал, на другое же утро он встал пораньше и занялся упрямцем. Довольно скоро он уже объезжал его, носясь кругами по парку в виду дома. Мисс Найфет, ранняя пташка, собираясь на прогулку, увидела из окна своей спальни эти рискованные упражнения и, хоть она ничего не знала об особенностях характера неподатливого воспитанника, но по тому, как он брыкался, прядал и вставал на дыбы, догадалась, что больше всего ему хочется избавиться от ездока. В конце концов он метнулся к лесу и исчез за стволами.

Юная леди не сомневалась, что кончится это плохо. Воображению ее рисовались всевозможные печальные положения лорда: он раздавлен копытами, он разбился о дерево, он повис, запутавшись волосами за ветви, подобно Авессалому[366]. Она бросилась в парк и устремилась к лесу, откуда в самый миг ее приближения на всем скаку вылетели всадник и конь. Но, как только лорд Сом заметил мисс Найфет, он изящно повернул и осадил коня с нею рядом; ибо он уже успел укротить животное, приведя его в состояние, описанное Вордсвортом в известном пассаже о скакуне сэра Уолтера:

Ослаб он, как овца, когда ягнится,

Покрывшись пеной, словно водопад[367][368].

Мисс Найфет и не пыталась скрывать, зачем она пришла, и она сказала:

— А я уж думала, вы погибли.

Он отвечал:

— Видите ли, не все мои опыты кончаются неудачно. С конем мне повезло более, нежели с парусом.

Тут невдалеке показался один из конюхов. Лорд Сом подозвал его и велел отвести коня в стойло. На что конюх изумленно воскликнул:

— Да ведь с ним не сладит никто!

— Теперь вы легко с ним сладите, — отвечал лорд Сом.

Так и вышло. И конюх повел коня, однако ж не без опасений.

Чувства мисс Найфет были напряжены тем более, что она с обычной суровостью их в себе подавляла. Силы вдруг покинули ее. Она опустилась на поваленный ствол и разразилась слезами. Лорд Сом сел подле и взял ее за руку. С минуту она не противилась, потом вдруг выдернула руку и побежала по траве к дому с легкостью и стремительностью Вергилиевой Камиллы, оставя его сиятельство в том же недоумении (attonitis inhians animis[369]), с каким следила толпа вольсков бег ее прообраза[370]. Лорд подумал невольно: «Женщины вообще не умеют бегать красиво; но эта — вторая Аталанта»[371].

Когда все сошлись за завтраком, мисс Найфет сидела за столом более обычного подобная статуе и еще бледнее мрамора, если только это возможно. Утренний подвиг лорда Сома, весть о котором быстро дошла от челяди к господам, был главною темою разговора. Он вдоволь наслушался того, до чего всегда был такой охотник, — восторгов и похвал. Но сейчас он с радостью бы отдал решительно все восторги и похвалы ради хотя бы тени улыбки, ради хотя бы тени чувства на бесстрастном лице Мельпомены. Выйдя из-за стола после завтрака, она тотчас куда-то ушла, появилась на репетиции, проговорила свою роль, как всегда; вышла к обеду и исчезла, едва был он окончен. Когда к ней обращались, она отвечала, как всегда, открыто и впопад; сама же, как всегда, ни о чем не заговаривала.

Вечером лорд Сом наведался к беседке. Мисс Найфет там не оказалось. Он бродил вокруг да около, опять возвращался к беседке, и все напрасно. Наконец он уселся там и погрузился в размышленья. Он спрашивал себя, как могло случиться, что, начав ухаживать за мисс Грилл и зайдя притом так далеко, что уж и отступить нельзя, пока сама дама его не прогонит, он оказался вдруг жертвой более сильной и поглощающей страсти к особе, которая, при всей своей откровенности, непостижима, которая под личиной ледяного бесстрастия скрывает, может статься, огонь вулканический, изо всех сил подавляет его в себе и сама на себя сердится, когда ей это не удается. Будь он вполне свободен, он мог бы способствовать со своей стороны решению сей загадки, сделав мисс Найфет предложение по всей форме. Но предварительно следовало потребовать от мисс Грилл окончательного ответа. Покуда ведь он не добился от нее ничего, кроме просьбы «подождать, чтобы лучше узнать друг друга». Он разрывался между Морганой и Мельпоменой. Он вовсе не предполагал, будто Моргана в него влюблена; но со временем, весьма возможно, она могла в него влюбиться, да и без того она достаточно к нему расположена, чтобы принять его предложение. С другой стороны, весьма вероятно, что Мельпомена в него влюблена. Правда, чувства, ею выказанные, могли объясняться и сильным волнением, вызванным подлинной либо мнимой опасностью, которой подвергалось далеко ей не чуждое в последнее время лицо. Да, очень может быть и так. Чувства, конечно, весьма горячие; но, не бросься он так безрассудно навстречу опасности, он никогда бы о них не узнал. Несколько дней назад он не стал добиваться ответа от мисс Грилл, ибо боялся отказа. Ныне же он, говоря мягко, не спешил получить согласие. Но пусть даже это будет отказ, кто поручится ему, что за отказом Морганы не последует и отказ Мельпомены? И куда же тогда деться его сиятельству. Но оставим его покуда за этими мучительными рассуждениями.

В подобном разброде были и мысли Морганы. Она знала, что, посватайся к ней мистер Принс, она пойдет за него без оглядки. Она ясно видела его нежную склонность. Столь же ясно видела она, как он изо всех сил старается побороть эту склонность во имя старых своих привязанностей и как тщетны его старания в присутствии Морганы.

Итак, один обожатель не предлагал ей руки и сердца, и он-то был бы ею предпочтен; второй, напротив, их предлагал, и не так-то просто было взять и его отвергнуть, даже если от первого ожидать уже нечего.

Будь сердце ее столь же занято лордом Сомом, как мистером Принсом, она без труда бы заметила охлаждение его пыла; но, видя в нем перемену, она приписывала ее лишь почтительности, с какою отнесся он к ее просьбе «подождать, чтобы лучше узнать друг друга». Чем дольше и спокойнее он ждал, тем все более ей это нравилось. Не на нем, но на мистере Принсе сосредоточилось ее внимание. Она предоставила бы его сиятельству полную свободу, если б только догадалась, что ему этого хочется.

Мистер Принс тоже разрывался между новою любовью и старыми своими привязанностями. Лишь только, казалось, оставался он во власти первой, последние поднимались с земли, как Антей, и вновь набирали силу. И он поддерживал их, спасаясь в Башне всякий раз, когда положение делалось угрожающим.

Так лорд Сом и мистер Принс были соперники, но соперники странные. В иных поворотах чувства каждый желал успеха другому: мистер Принс оттого, что боролся против все более и более неодолимых чар; лорд же оттого, что его вдруг ослепил свет, осиявший как бы статую Пигмалиона[372]. И соперничество их потому было самое мирное и ничуть не нарушало гармонии в Аристофановой труппе.

Единственное лицо, участвовавшее во всех этих перипетиях, но не ведавшее раздвоенности, была мисс Найфет. Сначала она потешалась над его сиятельством, потом прониклась к нему нежностью. Она боролась против этого чувства; она знала о намерениях его относительно мисс Грилл; и быть может, она б одержала над собою победу, когда б не постоянное волненье за того, кто так беспечно смотрел на «лишенья и труды, испытанные на море и суше»[373]. К тому же она куда зорче наблюдала за Морганой, нежели Моргана за нею, и легко разглядела и пристрастие той к мистеру Принсу, и очаровательную сеть, в которой все более он запутывался. Наблюдения эти и растущее внимание к ней самой лорда Сома, которого не могла она не заметить, подсказывали ей, что она никак не может нанести жестокой раны чувствам подруги, ни повредить самой себе.

Лорд Сом предавался размышлениям в беседке, когда юная особа, которую тщетно он там искал, вдруг предстала перед ним в сильном волненье. Он вскочил навстречу и простер к ней руки. Она пожала их, на миг задержала в своих, высвободила и села на небольшом расстоянии от лорда, тотчас им сведенном к еще меньшему. Он сообщил ей о том, как он был разочарован, не найдя ее в беседке, и как он рад, видя ее теперь.

Помолчав, она сказала:

— Я до того разволновалась утром, что весь день у меня ушел на то, чтобы собраться с духом, а тут еще новости. Горничная моя говорит, будто вы решили запрячь этого ужасного коня, да еще в фаэтон собственного изобретения, а кучера говорят, что и близко не подойдут к этому коню, в какую бы он ни был впряжен карету, а к карете этой не подойдут, какой бы ни вез ее конь, а, мол, вы так и так свернете себе шею. Я забыла все, чтоб умолять вас оставить вашу затею.

Лорд Сом отвечал, что он вполне уверен в своей власти над лошадьми и в совершенстве нового своего изобретенья, так что опасности нет никакой; но что он готов ездить лишь на самых смиренных клячах и в экипажах самых покойных, готов и вовсе отказаться от всех коней и всех экипажей, если ей это угодно, и жертва эта даже еще слишком мала.

— И от парусных лодок, — присовокупила мисс Найфет.

— И от парусных лодок.

— И от воздушных шаров, — сказала она.

— И от воздушных шаров, — сказал он. — Но отчего вы вдруг о них вспомнили?

— Оттого, — сказала мисс Найфет, — что они опасны, а вы любознательны и безрассудны.

— Сказать по правде, — отвечал он. — Я уже побывал на воздушном шаре. И, пожалуй, это было наиприятнейшее впечатление. Я собирался повторить его. Я изобрел...

— О боже! — вскричала мисс Найфет. — Но вы же дали мне слово касательно коней, экипажей, парусников и шаров!

— И буду строго его придерживаться, — заверил его сиятельство. Она поднялась, чтобы идти. На сей раз он последовал за нею, и они вместе вернулись к дому.

Подчиняясь запрету власти, которую он сам над собою поставил, лорд решил отказаться от дальнейших опытов, которые могли бы стоить ему жизни, направить свою изобретательность в русло более безопасное и во всем уподобить вверенное ему устройство театру афинскому. Среди прочего он внимательно изучил и явление echeia, или звучащих амфор, с помощью которых звук четко разносился во все концы обширного театра, и, хоть уменьшенные масштабы постройки вряд ли к тому вынуждали, все же он рассчитывал на благоприятный эффект. Но, как ни ломал он голову при любезном содействии преподобного отца Опимиана, лорд так и не постиг до конца сути этого приспособления; ибо свидетельство Витрувия[374] о том, что вазы эти резонировали в кварту, в квинту и в октаву, не вязалось со сменами тоник и едва ли примирялось с учением о гармонии. Наконец его сиятельство успокоился на том, что тоника тут не важна, а важна лишь высота звука, преобразуемая верно рассчитанным расстоянием между вазами. Он усердно принялся за труды, заказал множество ваз, удостоверился, что резонанс от них есть, и велел расставить их на соответственных расстояниях вокруг части театра, назначаемой для публики. Собрались кто в зале, кто на сцене, чтобы проверить действие ваз. Первое слово хора вызвало грохот, подобный шуму приложенной к уху морской раковины, но безмерно усиленной; то был тысячекратный гул липовой рощи, полной майских жуков, надсаживающихся в теплый весенний вечер. Опыт повторили уже с пением соло: гул был меньше сам по себе, зато усугубление звука заметней. Попробовали вместо пения речь: результат был сходствен — мощный и долгий гул, не соответствовавший никакому диатессарону, диапенту и диапазону, а являвший некий новый вариант постоянно звучащей басовой фигуры.

— Что ж, я спокоен, — сказал лорд Сом. — Искусство изготовления этих амфор столь же безнадежно утрачено, как искусство изготовления мумий.

Мисс Найфет ободрила его в трудах. Она сказала:

— Вы, безусловно, сумели достигнуть определенной звучности; теперь остается только несколько ее умерить, и может быть, это удастся вам, если ваз вы возьмете меньше, а расстояние между ними увеличите.

Он согласился с ее советом, и она покамест успокоилась. Но когда на театре что-то пели либо говорили, echeia приходилось на время убирать.

ГЛАВА XVIII ВЕС ОБЩЕСТВЕННОГО МНЕНИЯ. НОВЫЙ РЫЦАРСКИЙ ОРДЕН

Si, Mimnermus uti censet, sine amore jocisque

Nil est jucundum, vivas in amore jocisque.

Hor. Epist. I, 6, 65-66

Если, как судит Минерм, без любви и без шуток на свете

Радости нет никакой, то живи и в любви ты, и в шутках[375].

Театр был построен, и без echeia звук в нем распространялся прекрасно. Его использовали не только для утренних репетиций, но часто в плохую погоду там вечерами читались стихи, а то и лекции; ибо, хоть кое-кто из компании не очень ценил такой способ познания, большинство, и юные дамы в особенности, решительно высказывались за него.

Однажды дождливым вечером лорда Сома упрашивали прочесть в театре лекцию о Рыбе. Он скоро покорился и сумел развлечь и наставить своих слушателей не хуже любого записного лектора. Пересказывать эту лекцию мы тут не станем, а кому она любопытна, тех приглашаем на ближайшее собрание Общества Пантопрагматиков, где председателем лорд Кудаветер и вице-председателем лорд Склок. Там они получат о ней самое точное представление.

В другие непогожие вечера кое-кого еще просили тоже что-нибудь почитать или рассказать. Мистер Мифасоль прочитал лекцию о музыке, мистер Шпатель о живописи; мистер Принс, хоть и не привычный читать лекции, сообщил об устройстве дома и хозяйства во времена гомерические. Даже и мистер Грилл в свой черед осветил суть философии эпикурейцев. Мистер Мак-Мусс, не возражая против лекций перед ужином, разразился одной лекцией, но зато уж обо всем на свете — о делах в отечестве и за его пределами, о морали, литературе, политике. Коснулся он и Реформы[376].

«Камень, который лорд Склок — сей Гракх реформы прежней и Сизиф реформы новейшей[377] — столь трудолюбиво толкал к вершине горы, ныне лежит внизу, в Долине тщеты. Ежели он вдруг опять достигнет вершины и свалится по другую сторону, он непременно обрушится на преимущества класса образованного и все их раздавит. Ибо у кого же достанет охоты мериться силою с чернью, которая восторжествует? Тридцать лет назад лорд Склок приводил в пользу Реформы веские доводы. Один довод был, что все требуют ее, и потому Реформа необходима. Теперь на стороне лорда довод не менее веский: что все молчат о Реформе, и тем больше будет ее негаданная милость. В первом случае уличная логика была неодолима. Те, кто поджигали дома, бросали на проезжающие кареты дохлых кошек и гнилые яйца и пользовались другими, подобными же методами воспитания, неопровержимо доказывали, как им необходимо иметь представителей в парламенте. Они своего добились, и кое-кто полагает, что парламент легко обошелся бы и без них. Отец мой был ярым приверженцем Реформы. Неподалеку от его жилища в Лондоне было место встреч клуба Знание — Сила. Члены клуба по окончании сходок собирали камни по обочинам и швыряли их в окна направо-налево, разбредаясь восвояси. На знамени их было начертано: «Вес общественного мнения». Как только открывалось просвещенное собрание, отец мой запирал ставни, но они затворялись изнутри и стекол не защищали. Однажды поутру отец обнаружил между ставнями и стеклом весьма крупный и, следственно, вполне весомый образец убеждающего гранита. Он сохранил его и поставил на красивый пьедестал с надписью: «Вес общественного мнения». Он поместил его над камином в библиотеке и, ежедневно его созерцая, излечился от несчастной страсти к Реформе. Весь остаток дней он уже не говорил, как бывало «народ, народ», а говорил только «чернь» и очень любил тот пассаж в «Гудибрасе», где автор изобразил бунт черни в полном согласии с новообретенным его разумением. Он сделал этот кусок гранита ядром многих изысканий в политике. Г ранит я храню по сию пору и смотрю на него с почтением, ибо обязан ему во многом своим воспитанием. И ежели, что, впрочем, вряд ли возможно, снова начнется безумие из-за Реформы, я позабочусь плотно закрыть ставни, защищаясь от «Веса общественного мнения»».

Преподобный отец Опимиан, когда и к нему обратились с просьбой помочь обществу скоротать дождливый вечерок, сказал следующее:

— Лекция в прозе вроде тех, какие привык я произносить, вряд ли окажется здесь ко времени и к месту. А почитаю-ка я вам лучше стишки, которые сочинил на досуге, про безрассудство, с каким советчики нашептывают властям нашим, чтобы рыцарское достоинство, отличие христианское, вдруг даровалось евреям и язычникам; сами по себе они, быть может, фигуры весьма почтенные и заслуживают всяческих отличий, но отчего же именно тех, что существуют для христиан и для них одних только? Да, они делают деньги, и всеми способами, противными истинному рыцарю. Прочитал я поэму двенадцатого века Гю де Табаре[378] L'Ordene de Chevalerie, разница меня поразила, и вот как постарался я передать свои впечатления:

Новое рыцарство

Сэр Аарон, сэр Моисей — биржевики,

Меняла-парс Джамрамаджи[379] по-щегольски

В доспехи рыцарских времен облачены,

И «три шара» на знамени и звон мошны.

И королева наша стоит невдалеке,

И Георгия святого меч в ее руке[380]

Трех чудных рыцарей окидывая взглядом,

Втолковывает смысл таинственных обрядов:

«Омылись вы, и ваш наряд молочно бел,

Вы смыли грязь и мрак греховных дел.

Теперь пускай проникнет в ваши души свет

И нестяжательства пусть прозвучит обет!

Багряный этот шарф наброшен на одежды

Как знамение крови — если вдруг невежды

Заденут веру или рыцарскую честь,

Руками вашими пускай вершится месть!

А этот шелк на туфлях земляного цвета

В напоминанье дан как добрая примета —

Из праха вышли мы и возвратимся в прах,

За веру стойте, чтоб восстать на небесах!

А этот меч, что ныне скрыли ножны.

Пускай предъявлен будет там, где должно.

Пусть ножны вмиг покинет, чтоб врага настичь,

Когда с небес святой Георгий кинет клич!

Сей пояс шелковый сияет белизной —

Знак сердца, славного своею чистотой!

Бросаться должен каждый, словно лев,

Вставая на защиту бедствующих дев!

Как шпорам золотым послушны скакуны,

Так будьте церкви вы послушные сыны!

Она вас призовет — ослушаться нельзя:

Бросайтесь на врагов, нещадно их разя!»

2

Представьте рыцарей, внимающих словам,

Сутулых, препоясанных и тут и там,

В шарфах, с мечами в ножнах, ярко блещут шпоры,

Они ответствуют, смиренны взоры:

«Хоть вашей милостью мы рыцарями стали,

Не манят нас бои, вой, крики, скрежет стали,

Наемников немало есть, поверьте,

За мзду готовых биться хоть до смерти!

С медведем и быком сразились — бог помог!

Пусть без когтей медведь, а бык безрог,

Но мощный наш удар был так рассчитан тонко,

Что вмиг принес нам славу «гадкого утенка»![381][382]

Мы верные друзья враждующих сторон,

Дадим и тем и этим в долг хоть миллион!

Пусть лезут в драку — мы-то ни при чем:

Их гнева на себя вовек не навлечем!

А опекать девиц в их бедах нам негоже!

На государство наплевать, на церковь тоже!

Всегда чтим Выгоду, а биться — нет, шалишь,

Проценты нам, — вопим, — а праведнику шиш!»

Что змей и что святой Георгий? Тот для нас герой,

Кто держит акции — мы за того горой!

И чтоб на бирже пали цены, пусть сожрет

Георгия святого змей, а нам мошну набьет!

Храни, о боже, королеву! Если ж враг

Ей станет угрожать, то пусть подымут стяг

Не парс Джамрамаджи и не биржевики,

А вождь, как лев отважный, пусть ведет полки!

ГЛАВА XIX «ПИР». СНОШЕНИЯ С АМЕРИКОЙ. ЛЕКЦИИ ПОСЛЕ УЖИНА. ОБРАЗОВАНИЕ

Trincq est ung mot panomphee, celebre et entendu de toutes nations, et nous signifie, BEUVEZ. Et ici maintenons que non rire, ains boyre est le propre de l'homme. Je ne dy boyre simplement et absolument, car aussy bien boyvent les bestes; je dy boyre vin bon et fraiz.

Rabelais: V, c. 45[383]

Одни гости оставались. Иные уезжали и возвращались. Среди последних и мистер Мак-Мусс. Однажды по возвращении его лорд Сом сказал ему после ужина:

— Ну так как же, мистер Мак-Мусс, как вы полагаете, остался бы доволен ваш Джек из Дувра, если б продолжил среди нас свои разыскания?

Мистер Мак-Мусс:

— Ни за что, милорд. Окажись он среди нас, он отчаялся бы и вовсе забросил свои разыскания. Уж если к такому выводу пришел он в свое время, то сейчас и подавно. Джек был весел и мудр. Веселья в нас убавилось, ну а притязаний наших на мудрость Джек бы ни за что не признал.

Преподобный отец Опимиан:

— Он оказался бы в положении Ювенала, искавшего любви к отечеству там, где повсюду встречал Катилину и нигде Катона или Брута[384][385].

Лорд Сом:

— Ну, пусть Джек не нашел бы среди нас того, кто бы его превосходил или хоть был бы ему равен. Но он не имел бы недостатка в приятном обществе. И веселья у нас немало, если только кто любит веселье, а мудрости нашей, возможно, ему бы тоже показалось достаточно. Как же не прибавиться мудрости, если наука так шагнула вперед?

Преподобный отец Опимиан:

— Наука — это одно, а мудрость совсем другое. Наука — это острое оружие, которым человечество играет, как дитя, и ранит себе пальцы. Приглядитесь к тем следствиям, какие проистекают из развития науки, и всегда почти обнаружите зло. Чего стоит одно слово «взрыв», древним совершенно неведомое! Взрывы пороховых заводов и пороховых погребов; взрывы угольного газа в шахтах и домах; взрывы котлов высокого давления на судах и на фабриках. Вспомните тонкие и сложные орудия уничтожения — все эти револьверы, ружья, гранаты, ракеты и пушки. Вспомните крушения, столкновения и прочие катастрофы на суше и на море, а все из-за безумной спешки тех по большей части, кому вовсе некуда и незачем было гнаться так, будто каждый из них Меркурий, мчащийся с поручением от Юпитера. Поглядите на осушение почвы по всем правилам науки, обращающее отбросы в яд. Поглядите вы на лондонскую подпочву, ведь утечка газа обратила ее в одну мерзкую черноту, так что все растения на ней чахнут, а тот, кто обречен по ней ходить, уж и дышать скоро не сможет. Поглядите на все эти научно изобретенные механизмы, заместившие старое домашнее производство, так что прежние добрые изделия стали гнилью, а делатели, здоровые и славные селяне, — хилыми обитателями городских трущоб. Дня не хватит, если я стану перечислять все беды, какие наука обрушила на несчастное человечество. Я даже думаю: в конце концов науке суждено уничтожить род людской.

Лорд Сом:

— Вы так широко охватили предмет, что его не исчерпать, пока заодно не исчерпаешь добрый погреб кларета. Однако уж способность-то передвигаться по суше и по морю, во всяком случае, куда как приятна и полезна. Нынче можно увидеть мир, почти не затрачивая на то ни времени, ни трудов.

Преподобный отец Опимиан:

— Да вы можете промчаться по всему миру и ничего не увидеть. Вы несетесь из одного большого города в другой, где нравы и обычаи мало чем различны, и чем живее сообщение, тем различий этих все меньше. И вы, не глядя, проскакиваете межлежащие местности (разве что на них окажется знаменитая гора или водопад, на которые полагается взглянуть), а там-то и есть все, ради чего стоит ездить по свету, дабы судить о различиях в природе разных стран и в людях, их населяющих.

Лорд Сом:

— В вашей же власти не спешить и вдоволь наглядеться на эти местности, если они вам так любопытны.

Преподобный отец Опимиан:

— Да кому они любопытны? Все носятся по свету с путеводителем, как с каталогом по залам музея.

Мистер Мак-Мусс:

— И вдобавок в этих самых местностях гостиницы и вино — сущее наказание; нет уж, меня прошу уволить! Я знавал одного путешественника — француза, который объездил всю Швейцарию, и где б ни останавливался, повторял, бедняга, одно: «Mauvaise auberge!»[386]

Лорд Сом:

— Хорошо, ну а что скажете вы о телеграфе электрическом, позволяющем людям сообщаться на расстоянии тысяч миль? Так что даже Атлантический океан, я уверен, не будет нам в том помехой?

Мистер Грилл:

— Кое-кто из нас уже слышал мнение на этот счет его преподобия.

Преподобный отец Опимиан:

— Ну, что до меня, я не спешу сообщаться с американцами. Если б силу электрического отталкивания можно применить так, чтобы мы больше никогда ничего про них не узнали, тут-то я б почел наконец, что наука принесла добрые плоды.

Мистер Грилл:

— Вы, ваше преподобие, американцев любите примерно так же, как друг Цицерона Мариус любил греков. Он делал крюк к своей вилле, потому что прямая дорога называлась Греческой[387]. Наверное, ежели бы прямой путь к дому вашего преподобия назывался Американская дорога, вы бы тоже, отправляясь к себе, делали крюк.

Преподобный отец Опимиан:

— Бог миловал от эдакого испытания. Магнетизм, гальванизм, электричество — все «одно под многими именами»[388] [389]. Без магнетизма никогда бы нам не открыть Америки, которой обязаны мы только всяческим злом: она подарила нам самые страшные из болезней, поражающих человечество, и рабство в самом мерзком виде, в каком существует на земле рабство. В Старом Свете был и свой сахарный тростник и хлопковые плантации были, да только худа от них не бывало. Ну, и что нам проку от этой Америки? Что проку, я спрашиваю, от континента и всех островов, начиная Эскимосией и кончая Патагонией?

Мистер Грилл:

— А ньюфаундленская соленая рыба, доктор?

Преподобный отец Опимиан:

— Вещь добрая, но не делает погоды.

Мистер Грилл:

— Пусть они нам добра не принесли, да ведь и мы-то им тоже.

Преподобный отец Опимиан:

— Мы подарили им вино и литературу древних; впрочем, и Вакх и Минерва, боюсь, «сеяли на бесплодной почве»[390]. Правда, мы зато подарили краснокожим ром, и это-то их, главным образом, и сгубило. Короче говоря, сношения наши с Америкой суть не что иное, как обмен болезнями и пороками.

Лорд Сом:

— А заменить дикаря человеком культурным — это, по-вашему, ничто?

Преподобный отец Опимиан:

— Культурным. Тут еще определить надобно, что есть культурный человек. Но, заглядывая в будущее, я полагаю, что в конце концов худшая раса заменит лучшую. Негры заменят краснокожих индейцев. Краснокожий индеец не станет работать на хозяина. Никакими побоями не заставишь. Стало быть, он благороднейший из людей, когда-либо ступавших по земле. А белый человек за это истребляет его расу. Но настанет время, когда из-за преимущества в числе всего-навсего возобладает черная раса и она истребит белую. И худшая раса заменит лучшую, как это случилось уже в Сан-Доминго, где негры заменили караибов. Перемена явственно к худшему.

Лорд Сом:

— Но по-вашему выходит, что белая раса лучше красной?

Преподобный отец Опимиан:

— Это для меня вопрос покуда сомнительный. Однако я совершенно убежден, и тут я далеко не первый, что разум человеческий в Америке скудеет и главенство белой расы поддерживается только сношениями с Европой[391]. Посмотрите, что у них делается на флоте, какая жестокость; посмотрите, что делается у них в конгрессе, какие там распри; посмотрите, что делается у них в судах: истцы, адвокаты даже, а то и судьи доказывают свою правоту с пистолетом или кинжалом в руках. Посмотрите, как расширяется у них рабство, как возобновляется торговля живым товаром, пока еще исподтишка, а скоро пойдет и в открытую. Если б можно так устроить, чтобы Старый и Новый Свет не сообщались вовсе, через столетие, полагаю, второй Колумб обнаружил бы в Америке одних дикарей.

Лорд Сом:

— Вы на Америку глядите, доктор, сквозь ненависть свою к рабству. А вспомните-ка, ведь это мы им его навязали. Избавиться же от него не так-то легко. Отмена его Францией повела к истреблению белой расы в Сан-Доминго, точно так, как белая раса истребляла красную. Отмена его Англией привела к гибели наших вест-индских колоний.

Преподобный отец Опимиан:

— Да, и к одобрению рабского труда в других странах, которое наши друзья свободы выказывают якобы в целях свободной торговли. Разве не насмешка, с одной стороны, вооруженной силой препятствовать работорговле, но — с другой — поощрять ее в десять крат более? Фальшь совершеннейшая.

Мистер Грилл:

— Ах, ваше преподобие, Старый Свет издревле использовал рабский ТРУД — во времена патриархов, греков, римлян; всегда, одним словом. Цицерон полагал, что с острова нашего не возьмешь ничего путного, кроме рабов[392][393][394]; да и те неискусны в музыке и не знают грамоте, как бывают рабы в иных странах. Вдобавок рабы в Старом Свете были той же расы, что и господа. А негры — раса низшая и ни на что прочее, наверное, не годны.

Преподобный отец Опимиан:

— Не годны ни на что прочее, да, живя среди нас, и для нашей так называемой культурной жизни. Зато очень годны для своей жизни в Африке, могут почти ничего не есть и ходить голыми; вот бы там и оставить их в покое на радость им самим и всему остальному человечеству; им бы монаха Бэкона, чтоб обнес медной стеной сразу весь их континент[395].

Мистер Принс:

— Я не уверен, ваше преподобие, что даже и сейчас рабство белых на наших фабриках легче черного рабства в Америке. Разумеется, многое сделано, чтобы его облегчить, многое делается, но сколько еще остается сделать!

Преподобный отец Опимиан:

— И сделается, я убежден. Американцы же вовсе не хотят ничего исправлять. Напротив, из кожи лезут вон, чтобы ухудшать и без того скверное. Как бы ни оправдывать рабство там, где уже оно существует, нет никаких оправданий, если его хотят распространять на еще новые территории; или оживляют торговлю рабами-африканцами. Это вменится Америке в великий грех. Наше рабство белых, покуда оно существует, тем более ужасно, что ведет к вырождению лучшей расы. Но ежели его не пресечь (а я-то полагаю, его пресекут), оно само себя накажет. Как будет со всеми угнетениями под солнцем. Хоть любого человека кроме краснокожего можно заставить работать на господина, раб не будет защищать поработителя в день его невзгод. Так могучие империи обратились в прах, едва ступила на них нога завоевателя. Ибо гнет мелкий и великий в конце концов сам ведет к возмездию. Оно только медлит порой. Ut sit magna, tamen certe ienta ira Deorum est[396][397]. Но рано или поздно он обрушится.

Raro antecedentem scelestum

Deseruit pede Poena claudo[398][399].

Лорд Сом:

— Не стану говорить, ваше преподобие: «Я своими глазами видел, следственно, уж я-то знаю». Но я был в Америке и там встречал, как встречали до меня и другие, очень многих людей, рассуждающих весьма сходно с вами; они держатся подальше от жизни общественной, предоставляя заниматься ею черни; и они столь же тонко чувствуют, столь же просвещенны, столь же ратуют в душе за все, что ведет к свободе и справедливости, как и те из нас, которые более всего достойны вашей дружбы и доверенности.

Преподобный отец Опимиан:

— Я в том не сомневаюсь. Но я говорю о жизни общественной и ее представителях.

Лорд Сом:

— Хотелось бы знать, однако, что думает обо всем этом мистер Мак-Мусс?

Мистер Мак-Мусс:

— Честно сказать, милорд, я думаю, что мы совсем отвлеклись от нашего доброго приятеля, с которого все и началось. Мы совсем позабыли про Джека из Дувра. Зато одно отличало наш спор. Он не препятствовал, а, скорей, способствовал тому, что бутыль ходила по кругу: каждый, кто говорил, толкал ее с той же силой, с какой отстаивал свое убежденье, а те, что молчали, заглатывали вино вместе с чужим мненьем, равно наслаждаясь обоими.

Преподобный отец Опимиан:

— Что ж, такой разговор нельзя не одобрить. Меня, во всяком случае, весьма впечатлили все излиянья и возлиянья. Да и что плохого в том, чтобы поспорить после ужина, особливо вот так, со всею прямотой и взаимным расположеньем? Вспомните, сколько назидательного высказано как бы в застольных беседах Платоном, Ксенофонтом и Плутархом. Ничего не читал я с большим наслаждением, чем их пиры; не говоря уж об Атенее, которого вся работа — один нескончаемый пир.

Мистер Мак-Мусс:

— Кто же высказывается против споров о любых предметах? Нет, я противник только лекций после ужина. Мне часто не везло. Бывало, начнется со спора, а кончается лекцией. Встречал я многих говорунов, и все на один манер. Начнут, а кончить не могут. Остальное же приятное общество (верней, без них это было бы приятное общество) не знает, куда деваться. Никто слова вставить не может. Говорит такой и говорит, и в ушах отдается ровный, унылый звук. Потому я и трепещу, когда начинается спор. Боюсь, как бы лекцией не кончилось.

Лорд Сом:

— Вот мы же с вами читаем лекции, но отнюдь не после ужина. Читаем, когда пообещали, когда собравшиеся от нас их ждут. А после ужина, совершенно с вами согласен, это худшая из напастей, какие могут испортить людям все удовольствие.

Мистер Мак-Мусс:

— Приведу один-два примера этих послезастольных пыток. Один лектор был преобразователь Индии. Пока не выпил двух бутылок, он рта не раскрывал. Зато потом уж он пошел объяснять, что худо в Индии и как это исправить. Начал он с Пенджаба, перекочевал в Калькутту, подался к югу, вошел в храм Джаггернаута, потом еще дальше к югу и так говорил битый час. Сосед его, воспользовавшись секундной заминкой, попытался вставить слово, но не тут-то было, его хлопнули по плечу, сказали: «Погодите-ка, я перехожу к Мадрасу», — после чего тот вскочил и убежал. Другой таким же образом стал распространяться о денежном обращении. Первый час ушел у него на то, чтобы сообщить слушателям о реформе девяносто седьмого года. Поскольку впереди простиралось еще более полувека, я счел за благо удалиться. Но тем двоим хотя бы хронология и топография еще ставили кое-какие рамки. А уж худшей не придумать тоски, чем лекция третьего. Предмет ее не имел ни начала, ни конца, ни середины. Он говорил об образовании. Не бывало еще подобного путешествия по пустыне разума — великая Сахара духа. От одного воспоминанья меня томит жажда.

Преподобный отец Опимиан:

— Если всю дичь, какую несли за последнюю четверть века о всякой всячине, бросить на одну чашу весов, а ту дичь, какую городили только об образовании, бросить на вторую — думаю, вторая перевесит.

Лорд Сом:

— Слыхивали мы отменные образцы дичи и касательно других предметов: к примеру, касательно политической экономии — всегда совершенный вздор, за одним-единственным исключением.

Мистер Мак-Мусс:

— Ценю учтивость, с какою ваше сиятельство исключаете присутствующих. Но меня не стоит исключать. Положа руку на сердце, я сам довольно нес дичи об этом предмете.

Лорд Сом:

— Ну, и очистка Темзы тоже немало весит.

Преподобный отец Опимиан:

— Не будем преуменьшать тяжести двух только что названных предметов, но оба, и вместе взятые, легко перевесят конкурсные экзамены — сей новейший дар чужеземный образованию нашему.

Лорд Сом:

— Прежде при распределении должностей думали лишь о том, хорошо ли место для человека, но не о том, хорош ли человек для места. Пришла пора с этим покончить.

Преподобный отец Опимиан:

— Так-то оно так. Да только вот

Dum vitant stulti vitium, in contraria currunt[400].

Вопросы, на которые ответить можно лишь усилием памяти, до тошноты и несварения напичканной самой разнообразной снедью, не могут быть поверкой таланта, вкуса, здравого смысла, ни сметливости ума. «Лучше многое знать плохо, чем хоть одно знать хорошо», иными словами: «Лучше наловчиться болтать обо всем, чем хотя бы что-нибудь разуметь» — вот девиз конкурсных экзаменов. Эдак не научишься соображать, из какого дерева сделан Меркурий[401]. Мне говорили, будто бесценную эту моду вывезли мы из Китая; слов нет, добрый источник политического и нравственного усовершенствования. И ежели так, скажу вслед за Петронием: «Лишь недавно это надутое пустое многоречие прокралось в Афины из Азии и, как словно вредоносная звезда, наслало заразу, овладевшую умами молодежи, стремящейся к возвышенному»[402] [403].

Лорд Сом:

— Но можно привести кое-какие доводы в пользу того, что одни и те же испытания применяются ко всем, всем задаются одни и те же вопросы.

Преподобный отец Опимиан:

— Счастлив буду услышать, какие же это доводы.

Лорд Сом (помолчав немного):

— А уж этого, как говорит второй могильщик в «Гамлете», «не могу знать»[404].

И взрыв хохота заключил разговор.

ГЛАВА XX АЛДЖЕРНОН И МОРГАНА. ЛЕС ЗИМНЕЮ ПОРОЙ

Les violences qu'on se fait pour s'empecher d'aimer sont

souvent plus cruelles que les rigueurs de ce qu on aime.

La Rochefoucauld[405][406].

Зима наступила рано. Декабрь начался сильными морозами. Мистер Принс, раз вечером зайдя в малую гостиную, застал там мисс Грилл одну. Она читала и при появлении его отложила книгу. Он высказал надежду, что не помешал приятным ее занятиям. «Соблюдая тон романтический»[407], передаем дальнейший разговор, означая собеседников попросту по именам.

Моргана:

— Нет, ничего, я уж в сотый раз это перечитываю: «Влюбленный Роланд». Сейчас идет место о волшебнице, в честь которой я названа. Вы же знаете, в этом доме царят волшебницы.

Алджернон:

— Да, Цирцея, и Грилл, и ваше имя ясно о том свидетельствуют. Впрочем, не только имя, но... простите, нельзя ли мне самому взглянуть, или, еще лучше, может быть, вы бы мне вслух почитали?

Моргана:

— Это про то, как Роланд оставил Моргану, спящую у ручья, и вот возвращается за волшебным локоном, с помощью которого только и может он выручить своих друзей.

Il Conte, che d'intrare havea gran voglio,

Subitamente al fonte ritornava:

Quivi tro'vo Morgana, che con gioglia

Danzava intorno, e danzando cantava.

Ne piu leggier si move al vento foglia

Corne ella sanza sosta si voltava,

Mirando hora a la terra ed hora al sole;

Ed al suo canto usava tal parole:

«Qualonque cerca el monde baver thesoro,

Over diletto, о seque onore e stato,

Ponga la mano a questa chioma d'oro,

Ch'io porto in fronte, e quel faro beato.

Ma quando ha il destro a far cotai lavoro,

Non prenda indugio, che'l tempo passato

Piu non ritorna, e non si trova mai;

Ed io mi volto, e lui lascio con guai».

Cosi cantava d'intorno girando

La bella Fata a quella fresca fonte:

Ma corne gionto vide li Conte Orlando,

Subitamente rivolto la fronte:

II prato e la fontana abbadonando,

Prese il viaggio suo verso d'un monte,

Quai chiudea la Valletta picciolina:

Quivi f uggendo Morgana cammina[408][409].

Алджернон:

— Я хорошо помню это место. Как прекрасна Fata, когда она поет и танцует у ручья.

Моргана:

— Ну, а потом Роланд, не сумев завладеть золотым локоном, покуда она спала, долго и тщетно гоняется за нею средь пустынных скал, его подхлестывает La Penitenza[410]. Ту же мысль потом счастливо развил Макиавелли в своем Capitolio dell'Occasione[411].

Алджернон:

— Так вы любите итальянцев? Выговор у вас превосходный. И, я вижу, вы читаете по оригиналу, не по rifacciamento[412] Берни[413].

Моргана:

— Я предпочитаю ему оригинал. Он проще и серьезней. Живость Берни прелестна, отступления его пленительны; и во многих случаях он плодил неловкости. И все же, мне кажется, он проигрывает в сравнении с оригиналом в том, что по мне составляет главные очарования искусства — в правдивости и простоте. И самая старинность слога более пристала предмету. И Боярд, кажется, сам искренней верит своему рассказу. За ним я следую с полной убежденностью, а шаловливость Берни вселяет сомненья.

Алджернон:

— Выходит по-вашему, поэт, как бы дик и причудлив ни был его вымысел, сам должен верить ему безусловно.

Моргана:

— Так мне кажется; да и всякий сочинитель, не только поэт. Как безжизненна и суха история Древнего Рима, изложенная человеком, который не верит ничему из того, во что верили римляне. Религия проникает всю римскую древность; и до самой империи. Но коль скоро их религия иная, чем у нас, мы все сверхъестественное у них обходим молением либо отвергаем с презрительным недоверием. Мы не отводим ему должного места, жалеем на него необходимых красок[414]. Оттого-то я люблю читать Ливия и вовсе не люблю читать Нибура[415].

Алджернон:

— Осмелюсь заключить, вы знаете и по-латыни?

Моргана:

— Довольно, чтобы наслаждаться, читая латинских авторов. После этого признанья вы, верно, уже не станете удивляться, почему я сижу в девушках.

Алджернон:

— В известном смысле; мне только делается еще более понятна разборчивость ваша. Тех же, кто достоин вашего внимания, латынь не охладит. А я слышал: у вас много было искателей и всех вы отвергли одного за другим. Да и сейчас разве мало их у вас и меж других разве не числится один весьма преданный обожатель, который мог бы принести вам и титул, и богатство? К тому же он очень мил, хоть и не без смешных черточек.

Моргана:

— Право, я сама не знаю. Однако он непохож на всех, кто ко мне сватался прежде. В тех я в каждом находила либо качества, какие мне не по душе, либо отсутствие качеств, какие мне по душе, словом, ни в ком я не находила того сродства во взглядах и чувствах, какое представляется мне непременным условием счастья. Он же до того хочет угодить и любит нравиться и до того умеет приноровиться, что, верно, женщина, искренне к нему привязанная, найдет в нем все то, чего пожелает. Но моему идеалу он не отвечает. Говорят, любовь за себя мстит. И может статься, я буду наказана, найдя свой идеал в том, кто окажется ко мне совершенно равнодушен.

Алджернон:

— Я такой возможности не допускаю.

Моргана вспыхнула, потупилась и промолчала. Алджернон смотрел на нее в немом восхищении. Неизведанная мысль вдруг его озарила. Хоть для этого было много поводов и прежде, он теперь только будто впервые понял с непреложной очевидностью, что никогда еще не слыхивал он такого нежного голоса и не видывал таких тонких и выразительных черт.

Он и она уподобились двум фигурам в tableau vivant[416], покуда другие, войдя в гостиную, не разрушили чар, закрепивших их в сих неподвижных позах.

Еще немного — и участь обоих невозвратно решилась бы. Помеха же дала мистеру Принсу возможность снова вернуться в Башню и там в присутствии семи сестер прикинуть к себе положение того римлянина, который был поставлен перед выбором: бросить ему своих домашних богов и переселиться в другое место либо предоставить домашним богам бросить его. Нет, обе возможности лишали его покоя. Но, с другой стороны, снесет ли он, если очаровательная Моргана преобразится в леди Сом? Одно время он этого почти желал, как единственного пути к своей утраченной свободе. Теперь он знал, что в присутствии Морганы мысль эта для него несносна; но надеялся с ней примириться среди домашних своих богов.

Он не увлекался лошадьми и не держал даже выезда. Но время и погода не всегда благоприятствовали прогулке, а потому он завел сдобную кибитку, без облучка, чтоб не заслонять вид, и по старинке на почтовых совершал кое-какие путешествия. Средство это весьма выручало его в передвижениях между Усадьбой и Башней; ибо при всей философии мистера Принса неизменным спутником ему бывало Нетерпенье. Дорогой к Усадьбе оно стремило его под нераздельную власть могучих чар, к которым тянулся он как околдованный корабль к магнетической скале из «Тысячи и одной ночи». Дорогой к Башне оно торопило его в те «эфирные безмятежные сферы», где семь сестер, подобно вечным духам Мильтона, его ожидали «у звездного порога тех чертогов, которые воздвиг себе Юпитер»[417]. Здесь все покоило, тешило, ничто не тревожило его; ничто, казалось; но в нем самом, как во многих, как, быть может, в каждом, были два непримиримых врага покоя: Надежда и Воспоминанье; не мыльный пузырь, не призрак, как в прелестных строках Колриджа[418], ибо воспоминанье о Моргане было не призрак, и надежда на любовь ее, которую питал он против воли, была не мыльный пузырь; но оттого они мучили его не меньше даже и в кругу давних и прочных привязанностей.

Однако же мистер Принс не велел чересчур гнать лошадей. Его утешала мерная, как движенье парового поршня, раскачка кучера в ловком полушубке, который, свесясь с коренника, покойно поводил кнутом над гривою пристяжной. Однообразное движенье это не нарушало мертвой тишины леса; оно, напротив, словно усугубляло ее; оно было в странном согласии с блеском заиндевелых ветвей на солнце; с глубоким сном природы, тревожимым изредка лишь бегом оленя да шорохом птичьих крыл; всех громче и выше летали грачи; а так все было тихо, только поскрипывали колеса да копыта коней цокали на промерзшей дороге. Убаюкиваемый этой тишиной, мистер Принс думал о своем последнем разговоре с Морганой.

«Какое странное совпаденье, — думал он. — Она остановилась как раз на том месте, где ее тезка-волшебница наказывает Роланда за то, что он упустил свой случай. Не связывает ли она себя с той Морганой, а меня с Роландом? Не хотела ли она мне подсказать, чтобы я не упускал своего случая? Кажется, локон так и шел ко мне в руки. Если б только нам не помешали... Жалею ли я о том? Вот чего я сам не в силах понять. Однако, что бы ни выбрал я, мне должно действовать покойно, обдуманно, философически, но не опрометью, очертя голову, наудачу. Одно непреложно: теперь или никогда. Она или никто. На свете нет второй Морганы, во всяком случае среди смертных. Ну ничего. Случай еще представится. Все же я хоть не в том положении, в каком оставили мы бедного Роланда. La Penitenza не достанет меня своим хлыстом».

Когда же он приехал домой и все семь сестер выбежали к дверям его встречать, мысли его на время приняли иное направление.

Он отобедал в положенный час, и две Гебы[419] по очереди наполняли его стакан мадерой. Потом сестры играли и пели ему в гостиной; и наконец, уединясь в своей спальне, оглядев изображения своей святой, вспомнив о том, сколько радостей дарит ему судьба, он улегся спать, подумав: «Я тут как Расселас[420] в Счастливой Долине; теперь-то я могу оценить вполне эту прелестную главу «От добра добра не ищут»».

ГЛАВА XXI КОНЬКИ. PAS DE DEUX НА ЛЬДУ. СРОДСТВО. КРЕМНИ СРЕДИ КОСТЕЙ

Ubi lepox, joci, risus, ebrietas decent,

Gratiae, decor; hilaritas, atque delectatio,

Qui quoerit alia his, malum videtur quaeere.

Plautus. In Pseudolo

Там, где любовь, вино и развлеченья,

Искать еще чего-то — преступленье![421]

Плавт. Псевдол.

Мороз держался. Озеро покрылось прочным льдом и стало главной ареной вечерних развлечений. Лорд Сом часами бегал на коньках. Как-то посреди ночи в памяти его мелькнули нелепые строки:

Коньками сэр Уорки все пишет восьмерки —

девяток не может писать, —

и он тотчас решил переплюнуть сэра Уорки. Опыт лучше было поставить без свидетелей, и, поскольку светало за целый час до завтрака, лорд Сом решил посвятить намеченному занятию всю эту часть утра. Но попытки выписать девятку превышали даже его мастерство и повели к нескольким падениям лорда, не убавившим, однако, его пыла. Наконец он изловчился писать девятку между двумя восьмерками, в трудном месте быстро меняя ноги и перемахивая с одной восьмерки на головку девятки и потом уже со второй — на ее хвостик. Преуспев в этом, он под вечер продемонстрировал свои достижения, выведя на поверхности льда такое количество чисел 898, что они в однообразной их чреде составили несчетные секстильоны. Заключив затем весь ряд в овал, он вернулся к берегу сквозь круг восхищенных зрителей, которые, будь их столько же, как зрителей Олимпийских игр, огласили б воздух кликами восторга, не уступающими в громкости крикам, приветствовавшим славного Эфармоста[422].

Среди прочих на берегу стояли рядышком мисс Найфет и мистер Мак-Мусс. Пока лорд Сом выписывал свои секстильоны, мистер Мак-Мусс заметил:

— Вот молодой человек, исполненный всяческих даров, и он мог бы блистать на любом поприще, если б он избрал его. Он блещет в обществе. Даже провалы его блистательны, как в случае со звучащими вазами; но свет — это поле жестокого соревнованья, и лишь немногим удается достигнуть успеха в какой-либо области, да и тем немногим — не более как только в одной.

Мисс Найфет:

— Пока я не познакомилась с ним, я слышала только, что он читает лекции про рыбу. Кажется, на общественной ниве его устремленья этим и ограничены. В кругу же частном, мне кажется, главная его цель — доставлять ближним удовольствие. Вот вы, конечно, не цените его теперешний опыт. Вы в нем не усматриваете пользы.

Мистер Мак-Мусс:

— Напротив, усматриваю пользу, и большую. Я согласен: в здоровом теле здоровый дух; последний едва ли возможен без первого, а первое едва ли возможно без упражнений на свежем воздухе. А тут ничего не придумать лучше коньков. Я бы сам рад выписывать восьмерки и девятки вместе с его сиятельством, да только единственное число и могу запечатлеть на льду — меру моего роста — и единственную фигуру — отпечаток моей поверженной особы.

Лорд Сом, вернувшись на твердую землю, почел своим долгом адресоваться сначала к мисс Грилл, которая стояла рядом с мисс Тополь. Он спросил, бегает ли она на коньках. Она отвечала отрицательно.

— Я было попробовала, — сказала она, — но у меня ничего не вышло. Я очень люблю коньки, да жаль вот — не умею кататься.

Затем он подошел к мисс Найфет и ей задал тот же вопрос. Она ответила:

— У себя дома я часто бегаю на коньках.

— Отчего же сейчас не побегать? — спросил он. Она ответила:

— Никогда не бегала на глазах у стольких свидетелей.

— Но отчего же? — спросил он.

— Сама не знаю, — был ответ.

— Тогда, прошу вас, — сказал лорд, — я столько всего сделал и готов сделать еще, чтобы вам угодить. Ну, сделайте это единственное ради меня.

— С радостью, милорд, — ответила она, а про себя добавила: «Чего не сделаю я ради тебя!»

Она быстро снарядилась и, не успел он оглянуться, выбежала на лед и обежала все озеро, пока он к ней присоединился. Потом снова побежала и опять сделала полный круг, пока его сиятельство ее догнал. Тут он понял, что и на льду она вторая Аталанта, покатился рядом, взял ее под локоток, и так они уже вместе, рука об руку, проделали второй круг. И тогда нежные розы, какие прежде видывал он на этих щеках лишь однажды, вновь заалели на них, хоть и совсем по другой причине, ибо теперь то был здоровый румянец — плод славных упражнений на свежем воздухе. Лорд не удержался и воскликнул:

— Теперь я понял, почему и каким цветом подкрашивали афиняне свои статуи!

— Да точно ли они их подкрашивали? — спросила она.

— Прежде я в этом сомневался, — отвечал он. — Теперь сомнений у меня нет.

А тем временем мисс Грилл, мисс Тополь и преподобный отец Опимиан стояли на берегу и смотрели на них. Мисс Тополь:

— Я много видывала красивых движений в танцах и в бальных залах и на сцене итальянской; а случалось, и на льду; но ничего, столь же прекрасного, как скольжение этой удивительно красивой юной пары, мне еще не приходилось наблюдать.

Мисс Грилл:

— Лорд Сом, бесспорно, красив, а мисс Найфет, особенно, когда разрумянилась, так хороша, что и представить себе нельзя никого лучше. И так слаженно они кружат. Невозможно не восхищаться!

Преподобный отец Опимиан:

— Они напоминают мне мифологический сюжет о том, что Юпитер сначала создал мужчин и женщин нерасторжимыми парами, как сиамских близнецов[423]; но они оказались столь заносчивы и сильны, что ему пришлось разделить их надвое; и теперь главная задача каждой половинки отыскать вторую; что весьма редко удается, и оттого так мало счастливых браков. А тут словно сошлись именно две половинки.

Его преподобие глянул искоса на мисс Грилл, желая проверить, как отнеслась она к этим словам. Он считал, что, будь ей не в шутку нужен лорд Сом, ее должна бы кольнуть ревность; но ничуть не бывало. Она сказала просто:

— Совершено согласна с вами, отец Опимиан, я тоже вижу сродство, ведь у обоих, ко всему, много забавных причуд.

Однако же замечание отца Опимиана открыло ей то, о чем сама она не догадывалась; пыл, с каким прежде лорд Сом за нею ухаживал, сменился простой почтительностью. Она привыкла сиять «главным светилом на всяком небосклоне»[424] и едва поверила, что ее хоть ненадолго мог кто-то затмить. Первый ее порыв был уступить его сиятельство юной подруге. Однако внешнее впечатление могло быть обманчиво. Что, если просто холодность ее заставила лорда изменить поведение, тогда как сердце его неизменно? Да и в самой мисс Найфет ничто не выдавало особенной склонности к лорду. Мисс Грилл не была кокетка; но мысль о том, что она утратила прежде неоспоримое свое первенство, ее мучила. С самого начала она чувствовала, что есть лишь одна причина, ради которой следовало бы решительно отвергнуть лорда Сома. Но Роланд ее не стал добывать золотой локон. Быть может, и никогда не станет. Казалось бы. Уже решившись, он вдруг исчез и вот пока не воротился. Он снова окован семикратной цепью, привычной ему с ранних дней. Она сама тоже едва не упустила, если уже не упустила, своего случая. Как бы не пришлось ей потом всю жизнь казниться, что ради обманной надежды она безвозвратно спугнула надежду верную! Чем больше раздумывала она о такой жертве, тем больше вырастала она в ее глазах. Сомненье, кажется, отравило мысли ее о мистере Принсе и направило их в сторону лорда Сома; но вот оно легло и на эту чашу весов, и весы уравновесились. Разумеется, он будет совершенно свободен, если и впрямь ему это нужно; тут уж дело решит ее гордость; но надобно подождать более убедительных доказательств, нежели метафорические построения его преподобия, основанные на мифологическом сюжете.

Вечером, когда все, всяк по-своему, приятно проводили время в гостиной, мистер Мак-Мусс положил перед отцом Опимианом какой-то рисунок и спросил:

— Что, по-вашему, здесь изображено?

Преподобный отец Опимиан:

— Бесформенный кусок невесть чего.

Мистер Мак-Мусс:

— Нет, не бесформенный. Это кремневое образование весьма любопытного свойства.

Преподобный отец Опимиан:

— Весьма любопытно, согласен. И кому бы только могло прийти в голову изобразить такой безобразный кремень? Тут кроется, верно, загадка; тайна столь же неразрешимая, на мой взгляд, как Aelia aelia Crispis[425][426].

Мистер Мак-Мусс далее показал рисунок лорду Сому, затем и прочим, у каждого допытываясь его мнения. Одна юная особа предположила, что это окаменелость допотопной ракушки. Лорд Сом возразил, что окаменелости часто кремнисты, но редко они — чистый кремень; в данном же случае это именно так; нет, ему лично виделась здесь голова осла; однако никоим образом не могла она превратиться в кремень.

Когда все догадки истощились, мистер Мак-Мусс сказал:

— Это нечто, называемое кельтом. Ослиная голова, в самом деле, сродни предмету. Artium Societatis Syndicus Et Socii[427] решили, что это военное оружие, изготовленное, по-видимому, руками человеческими. Нашли ЭТУ вещь и множество сходных с нею среди костей мамонта и других вымерших животных, и она считается доказательством того, что люди и мамонты жили в одно время.

Преподобный отец Опимиан:

— Военное оружие? А ручка была? И где же тогда дырка для ручки?

Мистер Мак-Мусс:

— Дырки нет как будто.

Преподобный отец Опимиан:

— Кремни, кремни и больше никаких следов человека среди костей мамонта?

Мистер Мак-Мусс:

— Решительно никаких.

Преподобный отец Опимиан:

— И что же, полагает Artium Societatis Syndicus Et Socii, сталось с людьми, изготовившими эти высокие образцы первобытного искусства?

Мистер Мак-Мусс:

— Эти умело обточенные камни, полагают ученые, доказывают, что человечество куда древнее, чем считалось ранее; отсутствие же каких бы то ни было прочих следов их не смущает нимало.

Преподобный отец Опимиан:

— Ха-ха-ха! Это почище «Слона на луне»[428] [429], который оказался мышкой в телескопе! Но я могу подсказать им, что сталось с первобытными воинами. Будучи происхождения эфирного, они испарились.

ГЛАВА XXII СЕМЕРО ПРОТИВ ФИВ. РАЗМЫШЛЕНИЕ О РОЖДЕСТВЕ

И в высоких горах,

Средь бурных валов,

И в горячих ключах,

Средь могильных сняв,

Глубоко под землей,

Средь подземных вод,

Над отвесной скалой

Путь любовь найдет[430].

Песенка из «Памятников» Перси

Гарри Плющ вызвался быть Меркурием мистера Принса, когда тот покидал Башню, и передавать ему записочки от сестер и все, что они ни попросят, передать на словах. Лошаденка его, выносливая, хоть и не слишком пригожая, трусила славной рысцой, и Гарри успевал за день обернуться туда и обратно, вдобавок побаловав и ее и себя приятным отдыхом и пищей. Нахваливая вместе с другими эль и мясо в людской, он узнал и кое-какие домашние новости и кое-что про гостей. Он узнал, что тут много молодых людей и все увиваются за молодой хозяйкой; а она отличает двоих: один — это который живет в Княжей Прихоти, этот, как видно, ей больше нравится, а другой — молодой лорд, душа общества, да только, видно, он-то сам занялся другой барышней, которая скакнула в воду, чуть не утопла, а его вытащила, не то бы он утонул. История от передачи из уст в уста не теряла красок. Гарри, выведя из нее именно то заключение, какое было ему особенно приятно, решился предпринять некоторые шаги в интересах собственного сватовства, заручился поддержкой союзников, и все вместе они отправились в поход, как Семеро против Фив[431].

Отец Опимиан только что отзавтракал и устроился у себя в библиотеке, когда ему доложили, что какие-то молодые люди желают с ним побеседовать. Его преподобие, как водится, не отказал, и посетителей ввели в комнату. Он узнал приятеля своего Гарри Плюща. С ним вошли еще шестеро. Почтительно поздоровавшись и получив благосклонный ответ, Гарри, единственный из всех будучи уже знаком с его преподобием, взял слово.

Гарри Плющ:

— Сэр, помните, вы уж раз утешили меня, когда я убивался; а теперь вот мы слыхали, будто молодой господин из Княжей Прихоти надумал жениться.

Преподобный отец Опимиан:

— Неужто? Значит, вы осведомлены лучше, нежели я.

Гарри Плющ:

— Ой, да все об этом толкуют. Он пропадает у помещика Грилла и, говорят, ради барышни, она еще в Башне гостила, я сам еще ее принес, когда буря была. Хорошо бы и правда. Вы ж сказали, если женится он да сестрам подходящие женихи найдутся, мисс Дороти пойдет за меня. Я с тех пор все и надеялся. А это шесть женихов подходящих для сестер Дороти. Вот и все, значит, коротко говоря.

Преподобный отец Опимиан:

— Да уж нельзя короче. Ты говоришь, как спартанец. Сразу берешь быка за рога. Но отчего ты явился ко мне? Юные девы сии не в моем ведении.

Гарри Плющ:

— Ой, сэр, да вы ж лучший друг молодому хозяину. Вы б ему только словечко за нас замолвили, сэр. Сами понимаете, сэр.

Преподобный отец Опимиан:

— Я понимаю только, что семь нот тональности до минор хотят звучать согласно с семью нотами октавой выше; но я решительно не понимаю, при чем тут я.

Гарри Плющ:

— Право, сэр, вы б только спросили, как он насчет нашего предложения этим семи девушкам.

Преподобный отец Опимиан:

— Да почему б вам самим не посвататься? Кажется, все вы люди почтенные.

Гарри Плющ:

— Я-то сватался к мисс Дороти, вы же знаете, да она за меня не захотела; ну, а эти боятся. Мы все семеро по части земли да леса: фермеры, охотники, садоводы. И мы друг с дружкой как на духу. Девушки эти не то что нам неровня, а получается, что так. Уж очень тонкого они воспитания. И не подступиться к ним. Только если б они за нас пошли, мы б все были вместе. Славной семейкой сели б за стол на рождество! Нам бы только кто помог в этом деле; а уж если молодой хозяин женится, тут им тоже небось ничего другого не останется.

Преподобный отец Опимиан:

— И каждый из вас семерых питает особое пристрастие соответственно к каждой из семи сестер?

Гарри Плющ:

— В том-то вся и потеха.

Преподобный отец Опимиан:

— Потеха? Быть может. Ну так вот. Ежели молодой хозяин женится, он поставит меня в известность. А уж я поставлю в известность вас. Потерпите. Все будет хорошо.

Гарри Плющ:

— Премного благодарны, сэр. Наше почтенье.

Шестеро хором повторили слова Плюща и тотчас удалились.

«Что ни говори, — наедине рассуждал отец Опимиан, — приятные молодые люди и собою хороши. Не знаю, что могли бы сказать остальные. Они выступали как греческий хор. Свои реплики они доверили корифею. Он же славно справился с ролью, более на спартанский, нежели на афинский, манер, но это не важно. Краткость в подобных случаях лучше витийства. Юноша мне положительно нравится. Как запала ему в душу семейная трапеза на рождество! Когда я в первый раз его встретил, он думал о том, как порадовался бы отец участию мисс Дороти в их домашнем празднике. Теперь он расширил круг, но главенствующая мечта остается прежней. Он рано лишился матери. Верно, она была добрая женщина и подарила его счастливым детством. Иначе рождественский очаг так не основался бы в его воображенье. Это хорошо говорит о нем и его семье. Сам я много думаю о рождестве и обо всем, что с ним связано. На рождество я всегда обедаю дома и делаю на стене зарубки по росту моих детей, чтобы выяснить, насколько каждый из них возрос с прошлого года со стороны физической. И в провозвестии рождества столько поэзии! Зимородок вьет гнездо на тихих водах. «Певец зари не молкнет до утра»[432]. Я никогда не поверял сих поэтических образов жизнью действительной. Я хочу принимать их на веру. Мне нравится самая мысль о рождественском полене, громадном чурбане, заботливо выбранном загодя, отменно просушенном и сжигаемом в старинном очаге. Оно не влезет в камины наших гостиных. Его не сожжешь на наших кухнях, покуда там жарят, варят, парят, пекут, томят и тушат с помощью сложного приспособления, которое, каковы бы ни были его прочие достоинства, не оставляет места для рождественского огня. Мне нравятся гирлянды остролиста на стенах и окнах; танец под омелой; гигантская колбаса; толстенный филей; огромный шар сливового пудинга — сей истинный прообраз нашей планеты, сплюснутой у полюсов; бочки осеннего пива; неиссякаемая чаша с пуншем; радости старого замка, где некогда помещик встречал праздник в счастливом единении с семейством, челядью и соседями. Мне нравится самая мысль о том, что миновало, и я люблю все то, что остается поныне. Я уверен, отец моего Гарри и сейчас зажигает рождественское полено и вскрывает осеннюю бочку; быть может, вместо быка он подает целиком зажаренную свинью, подобно Эвмею, прелестному свинопасу в «Одиссее». А как сам Гарри будет зажигать рождественское полено, когда осуществятся чаянья его и шестерых приятелей! Надобно поближе узнать нрав и обстоятельства сих юных женихов. Конечно, это все дело не мое и мне бы следовало помнить слова Цицерона: «Est enim difficiles cura rerum alienarum: quamquam Terentianus ille Chremes humani nihil a se alienum putat»[433][434]. Я согласен с Chremes. Судя по кое-каким признакам, недавно мною подмеченным, я склонен надеяться, что слухи не вовсе лишены оснований, и если молодой человек будет тоникой и эти два гептахорда сольются в двойную октаву, то почему бы и мне не исполнить басовую партию?»

ГЛАВА XXIII ДВА ВИДА КАДРИЛИ. ЛОМБЕР ПОПА. ПОЭТИЧЕСКАЯ ВЕРНОСТЬ ПРИРОДЕ. КЛЕОПАТРА

Ἔγνωκα ὔ᾽ οὗν. . . . .

Τοὺ ζῶντας ὤσπερ εὶς πανἠγυρἰν τινα

Ἀφειμένους ἐκ τοῡ θανάτου καὶ τοῡ σκότους

Εἰς την διατριβὴν εἰς τὸ φῶς τε τοῡθ᾽ὄ δή

Ὁρῶμεν˙ ὅς δ᾽ἄν πλεῑστα γελἁσῃ καὶ πἰη,

Καὶ τῆ Ἀφροδιης ἀντιλάβηται τὸν χρονον

Τοῡτον ὅν ἀφεῖται, καὶ τύχῃ γ᾽ἐράνου τινος

Πανηγυρίσας, ἥδιστ᾽ ὰπῆλθεν οῖκαδε.

Alexis. Tarantini

Подобно тем, кто ради зрелищ покидает дом,

Так покидаем тьму небытия и мы,

Чтоб краткой жизни свет узреть. Но даже тот, кто весел,

Кто пьет и любит, он, как ублаженный гость,

Когда-то возвратится в ночь, откуда вышел[435].

Алексид. Тарентинцы

Тем временем мистер Принс, пробыв у себя дольше обычного, воротился в Усадьбу. Он нашел там то же общество, какое оставил; но он заметил или вообразил, что лорд Сом теперь у мисс Грилл в большей милости; что она стала к нему куда внимательней и наблюдает его отношение к мисс Найфет не с одним любопытством.

Коротать зимние вечера помогала кадриль двух видов: старинная карточная игра и танец, введенный в моду недавно. Причем танцевали, разумеется, не в зале, а просто в гостиной. Ну а танцы никогда не были сильной стороной мистера Принса, и хоть в современном танце, в кадрили особенно, от человека не требуется почти ничего, кроме простой ходьбы, все же в этом «почти» весьма выразительно выказываются изящество и красота движений, каковыми, разумеется, лорд Сом затмевал здесь прочих молодых людей. Он старался приглашать всех барышень, никого не отличая; но любопытному наблюдателю, особливо если любопытство было приправлено ревностью, легко открывалось, что охотней всего приглашает он мисс Найфет. Когда же случалось им танцевать вместе польку, мифологическая теория его преподобия полностью подтверждалась. Казалось, сама Природа предопределила им быть нераздельными, и в том внутренняя убежденность придавала их движеньям слаженность, словно рождаемую из сокровенных глубин души. Несколько раз они исполнили Minuet de la Cour[436]. Танцевали один раз, а потом уж все просили их повторить. Тут не имели они соперников. Мисс Грилл ограничивалась кадрилью, но мистер Принс тем не менее так и не решился ее пригласить. Когда щеки мисс Найфет заалели от танца, не нужно было большой проницательности, чтобы заметить, как восторженно смотрит на нее при всей своей светской воспитанности лорд Сом. Мистер Принс это заметил и, оглянувшись на мисс Грилл, увидел в глазах ее будто слезинки. Бог знает, отчего блестели ее глаза. Ревность приписала их блеск слезам. Отчего она плачет? Не повернулось ли ее сердце вновь к его сиятельству? Тем более что увидело препятствие на своем пути? Не сказалось ли тут уязвленное самолюбие? Нет. Это недостойно Морганы. Тогда отчего же? Не плачет ли она от горьких сожалений, что и сама упустила свой случай? И нет ли в том его самого, мистера Принса, вины? Он едва не сделал ей предложения, она едва его не приняла. И вместо того, чтобы ловить свое счастье, он отсутствовал дольше обычного. Это скверно. Но как исправить зло, будучи во власти противуборствующих сил? И мистер Принс сидел в углу и терзался.

Мистер Грилл меж тем затеял в соседней, меньшей гостиной другую кадриль — за карточным столом, и участники ее были он сам, преподобный отец Опимиан, мисс Тополь и мистер Мак-Мусс.

Мистер Грилл:

— Из всех карточных игр я только эту одну и признаю. Бывало, она тешила по вечерам всю нашу Англию. Нынче же, если кто и сядет за карты, так непременно отдадут предпочтенье висту, который в молодости моей почитали за игру скучную, сухую и умственную, ибо играют в него в унылой сосредоточенности, лишь изредка нарушая ее мрачным либо назидательным сужденьем. Кадриль не требует эдакой важности, тут можно и посмеяться и поболтать, но в ней нахожу я достаточно интереса.

Мисс Тополь:

— Я очень люблю кадриль. Мне по старости лет еще памятно время, когда ни один вечер в сельской глуши без нее не обходился. Однако chaque age a ses plaisirs. Son esprit et ses moeurs[437]. В старости то и плохо, что трудно мириться с переменой обычаев. Старичкам, которые пережидают со скукой, пока молодежь поет и танцует, позволительно погрустить о карточных играх, которые в их юные дни так тешили старое поколение; да и не только старое.

Преподобный отец Опимиан:

— К картам нынче редко прибегают вечерами по многим причинам. После позднего обеда и вечера уж не остается. Прежде, бывало, в карты играли меж чая и ужина. А нынче где ж встретишь такое? Разве в каком-нибудь богом забытом месте ужин и кадриль еще в чести, как во времена королевы Анны. А полвека тому ничего не бывало проще, как сойтись друг у дружки в домах по очереди сперва для чая, потом для кадрили, а потом и для ужина. О распространенности сей игры можно судить по балладе Гея[438], живописующей, как все классы общества равно ею увлечены[439]. Ныне же легкость передвижения сводит на нет приятности соседства. Ныне никто уж не прикреплен к своему месту и не ищет развлечений в предопределенном и узеньком кругу. Все почти вечно ездят куда-то. Даже и так называемые домоседы реже сидят по домам, нежели колесят по свету. Ну, а если где и играют в карты, избирают вист оттого, что он более соответствен нынешней важности; он умственней; так же, впрочем, как другой вид кадрили, в которой люди важно ходят парочками, будто аршин проглотили, заместил прежние милые танцы. Слова «добрый старый танец» способны вызвать в уме мысль о кадрили ровно в той же мере, как слова о доброй старой Англии могут вызвать в уме хоть какой-то образ, не заемный из старинных баллад или старой английской драмы.

Мистер Грилл:

— Ну вот, ваше преподобие, я дам на рождество бал, где танцевальное искусство будет представлено во всех видах, в том числе и старинными сельскими танцами.

Преподобный отец Опимиан:

— Вот это славно. С удовольствием погляжу на молодежь танцующую, как молодежи и подобает.

Мисс Тополь:

— Есть разновидность этой игры под названием тредриль — ломбер у Попа в «Похищении локона»[440], — приятная игра для троих. Поп имел возможность много раз ее наблюдать и, однако же, описал ее неточно; не знаю, замечал ли это кто кроме меня.

Преподобный отец Опимиан:

— Нет, я никогда не замечал. Хотелось бы послушать, в чем там дело.

Мисс Тополь:

— В кадрили играют сорок карт; в тредрили обычно тридцать; иногда, как у Попа в ломбере, — двадцать семь. Когда карт сорок — число козырей одиннадцать, если они черной масти, и двенадцать, если красной; когда карт тридцать, то козырей девять, какой бы масти они ни были; когда карт двадцать семь, козырей не бывает больше девяти какой-то одной масти и больше восьми в случае других мастей. В ломбере же у Попа козыри — пики и число их одиннадцать, то есть столько, сколько бывает, когда в игре все сорок карт. Если внимательно следить за его описанием, это сразу заметишь.

Мистер Мак-Мусс:

— Что ж, остается только сказать, как сказал великий философ, впрочем по другому поводу: «Описания стремятся отвлечь внимание читателя поэзии»[441][442].

Мисс Тополь:

— И ведь досадно. Верность природе так важна в поэзии. Немногие заметят неточность. Но кто заметит, сразу ощутит разочарованье. У Шекспира каждый цветок распускается точно тогда, когда ему положено. Водсворт, Колридж и Саути верны природе и в этом, и во многом другом, даже когда отдаются на волю фантазии самой необузданной.

Преподобный отец Опимиан:

— И все же у одного великого поэта нашего встречаем мы сочетание цветов, которые не могут цвесть в одно время:

И примулу сорви, не позабудь

Левкои и жасмин вложи в букет,

Гвоздику и анютины же глазки,

Фиалку — пусть сверкают краски,

И жимолость, и мускус, первоцвет —

Он голову задумчиво повесил.

Любой цветок в печальном одеянье:

И бархатник — ведь он с утра невесел,

Нарциссы, полные слезами расставанья —

Украсить Люсидаса погребальный путь[443].

Так в одно и то же время заставляет он расти и ягоды, и мирт, и плющ.

Мисс Тополь:

— Прелестно, хоть и не соответствует английским временам года. Но, быть может, Мильтон оправдан тем, что мнил себя в Аркадии. Обычно он весьма точен, так что сама точность эта уже прелестна. Например, как он обращается к соловью:

Тебя услышав меж ветвей,

Я замирал, о соловей!

Молчишь — не мил мне птичий гам,

Брожу по скошенным лугам[444].

Песни соловья и кончаются тогда примерно, когда уже скошена трава.

Преподобный отец Опимиан:

— Старая греческая поэзия всегда верна природе, ее можно строжайше поверять. Должен сказать, для меня это необходимое условие поэзии истинной.

Мистер Мак-Мусс:

— Нет поэта, более верного природе, нежели Бернс, и менее ей верного, нежели Мур. Фантазия всегда ему изменяет. Вот ведь, например, очень всем нравятся строки и в самом деле милые на первый взгляд:

Роса ночная оросит дубравы,

Посеребривши над его могилой травы,

Так и слеза, что падает в тиши,

О нем напомнит в тайниках души[445].

А ведь поверки не выдерживают. Яркость зелени зависит от росы, но память от слезы не зависит. Слеза зависит от памяти.

Преподобный отец Опимиан:

— По мне есть неточности похлестче изменившей фантазии. Например, я с неизменным неудовольствием слушаю одну песнь. Юноша поднимается в гору, все выше и выше, и повторяет Excelsior[446] [447], но само по себе слово означает лишь большую степень высоты какого-либо предмета в сравнении с другими, а не степень большей вознесенности предмета в пространстве. Стебель фасоли Джека[448] делался excelsior, по мере того как вырастал; сам же Джек ни на йоту не стал более celsus[449], оказавшись наверху.

Мистер Мак-Мусс:

— Боюсь, ваше преподобие, если вы станете искать у знаменитых поэтов глубоких познаний, вам часто придется огорчаться.

Преподобный отец Опимиан:

— Я вовсе не ищу глубоких познаний. Я хочу только, чтобы поэт понимал, о чем он пишет. Берне не был ученым, но он всегда владел избранным предметом. Вся ученость мира не породила бы Тэма О Шентера[450], но в этой вещи нет ни одного ложного образа, ни одного не к месту сказанного слова.

А вот как по-вашему, что означают строки:

Увидел черноглазую царицу

В цветах, у ног багряный плат,

Смела, прекрасна, смуглолица,

И брови золотом горят[451].

Мистер Мак-Мусс:

— Я был бы склонен принять это за описание африканской царицы.

Преподобный отец Опимиан:

— И однако ж, так один известнейший наш поэт описывает Клеопатру; а один известнейший художник[452] наш снабдил его описание портретом безобразной, осклабившейся египтянки. Мур положил начало этому заблужденью, доказывая красоту египтянок тем, что они якобы «соплеменницы Клеопатры»[453][454]. И вот уже мы видим как бы обратное доказательство тому, что Клеопатра была страшилищем, оттого что она была соплеменницей египтянок. Но Клеопатра гречанка, дочь Птолемея Авлета и одной черноморской дамы. Птолемеи были греки, и достаточно взглянуть на родословные их, на их монеты и медали, чтобы убедиться, как блюли они чистоту греческой крови, как опасались смешения с африканцами. Только подумать, что это описание и эта картинка относятся к той, кого Дион[455] (и весь древний мир в согласии с ним) называет «прекраснейшей средь жен, отрадой взоров, наслажденьем слуха»[456]. Ибо она была недюжинной образованности, говорила на многих языках легко и красиво. Ум ее был столь же необычаен, как ее красота. А в этом жутком портрете нет и намека на осмысленность.

Беседа за карточным столом шла, прерываясь то паузами, то специальными замечаниями касательно кое-каких подробностей кадрили.

Мисс Грилл то танцевала кадриль, то садилась в уголок, где ее тотчас окружали своим вниманием кое-какие молодые люди, пользуясь тем, что рядом с нею нет ни лорда Сома, ни мистера Принса. Мистер Принс все сидел, словно пригвожденный к месту подобно Тесею[457]. Чем более рассуждал он о своем исчезновении в решительный миг и столь долгом отсутствии, тем более собственное поведение казалось ему необъяснимым и даже неизвинительным проступком. С предельным неудовольствием наблюдал он рой мотыльков, как он про себя их именовал, порхавших вокруг огня ее красоты; с каким бы счастьем отогнал он их прочь; но, поскольку об этом не могло быть и речи, он бы с готовностью к ним присоединился; но и на такое он не решался.

А меж тем его бы встретили с благосклонностью. Юная леди на него нимало не гневалась. Она понимала и великодушно допускала борьбу противоречивых чувств. Однако ж, если не вмешаться, сомнения его могли весьма затянуться. И мисс Грилл изобретала средства, как бы заставить его решиться на тот или другой определенный выбор.

ГЛАВА XXIV РАЗВИТИЕ ЧУВСТВ. ПОВЕЛЕНИЕ ЛЮБВИ. ВЛЮБЛЕННЫЙ РОЛАНД

Δἑρκεο τὴν νεἀνιν, δέρκεο, κοῡρε˙

Ἔγρεο, μὴ δε φύγη πέρδικος ἄγρα.

῾Ρόδον ἀνθέων ἀνάσσει˙

῾Ρόδον ἐν κόραις Μυρίλλα.

Влюбленных глаз не отрывай —

Утратишь вмиг желанный рай.

Хоть обойдешь ты целый свет,

Прекрасней этой розы нет.

Анакреон

Покуда свет, огонь и музыка оживляли общество за плотно задернутыми занавесями, снаружи была безлунная ночь и густо валил снег; и утром однообразная белизна одела окружные поля и тяжко навалилась на ветки деревьев. Лорд Сом, не желая отказываться от коньков, выступил немедля после завтрака, созвал работников и расчистил обширное место на льду, дорожку к нему от дома и часть берега. И он веселился на льду с мисс Найфет да еще кое с кем из гостей, а прочие, как всегда, их наблюдали. Был тут и мистер Принс, довольствовавшийся ролью зрителя.

Лорд Сом предложил станцевать рил, мисс Найфет согласилась, но для рила нужен хотя бы третий. Долго искали его, пока наконец некий юноша весьма круглого свойства, не отважился восполнить нехватку, зато уж потом он не заставил себя ждать и почти тотчас полег на льду, где на него и рухнули бы оба других танцора, не прояви они должной предусмотрительности. Другие смельчаки его сменяли, быстро демонстрируя разновидности неуклюжих падений. В конце концов лорд Сом и мисс Найфет откатили от них так далеко, как только позволяла расчищенная площадка, и он ей сказал:

— Если был бы не «приз Аталанты» лучшему бегуну, а «приз мисс Найфет» лучшему конькобежцу, я б непременно завоевал вас, доведись мне состязаться с кем угодно, кроме вас же самой.

Она отвечала:

— Не сбивайте меня, а то я поскользнусь.

Он умолк, но слова ее произвели должное действие. Они поощрили сто ровно настолько, насколько он в своих сложных обстоятельствах и мог надеяться и насколько она могла это допустить.

Мистер Принс восхищался «поэзией жестов», как и все прочие на берегу. У него родились соображенья, которыми он охотно поделился бы с мисс Грилл, но тщетно он искал ее взглядом. И он побрел к дому в надежде оказаться там с ней наедине и с ней помириться.

Он оказался с ней наедине, но мириться с ней ему не пришлось. Она встретила его улыбкой, протянула ему руку и он горячо пожал ее. Рука мисс Грилл, показалось ему, дрожала, но черты были покойны. Затем он сел к столу, на котором, как и прежде, лежало раскрытым старинное издание Боярда.

Мистер Принс сказал:

— Вы не пошли взглянуть на удивительных конькобежцев.

Она сказала:

— Я вижу их каждый день. Сегодня мне снег помешал. Но это правда чудесно. Большей ловкости и грации и представить себе невозможно.

Он хотел извиниться за внезапность своего отъезда и долгое отсутствие, но не знал, как приступиться к делу. Она пришла ему на выручку. Она сказала:

— Вас не было дольше обычного... на наших репетициях. Мы правда уже хорошо разучили роли. Но отсутствие ваше было замечено... кое-кем. Особенно скучал по вас лорд Сом. Он каждое утро допытывался у его преподобия, как ему думается: не объявитесь ли вы нынче?

Алджернон:

— И что же его преподобие?

Моргана:

— Он обычно отвечал: «Будем надеяться». Но однажды утром выразился определенней.

Алджернон:

— Как именно?

Моргана:

— Не знаю, право, и говорить ли вам.

Алджернон:

— О, скажите, прошу вас!

Моргана:

— Он сказал: «Надежды мало». «Но какая, однако же, вероятность?» — спросил лорд Сом. «Единица против семи», — сказал отец Опимиан. «Да не может этого быть, — сказал тут лорд Сом, — у нас же целый греческий хор против семи его весталок». Но отец Опимиан сказал: «По мне надежда зависит не от одного только соотношения чисел».

Алджернон:

— Он бы мог сказать больше, что касается до соотношения чисел.

Моргана:

— Он бы мог сказать больше, что семь перевешивают единицу.

Алджернон:

— Зачем бы он стал это говорить?

Моргана:

— Однако ж было б слишком лестно для единицы и утверждать, что соотношение равно.

Алджернон:

— Ну а что до соотношения отсутствующего с кем-то иным на чаше весов?

Моргана:

— Единица против единицы обещает, по крайней мере, более равное соотношение.

Алджернон:

— Это плохо. О, простите мне, пожалуйста.

Моргана:

— Вам простить? Но что?

Алджернон:

— Я хотел бы сказать, но я не знаю, как это сделать, чтоб не показалось, будто я допускаю то, чего я допускать не вправе, и значит, я вдвойне должен просить у вас прощения.

Моргана:

— А если я догадываюсь, что хотели бы вы сказать, и скажу это вместо вас?

Алджернон:

— Вы бесконечно облегчите мою задачу, если только вы верно догадываетесь.

Моргана:

— Вы можете начать вместе с Ахиллом:

Мой разум помутился / бурлящий. Дно я разглядеть не в силах[458][459].

Алджернон:

— По-моему, я кое-что уже вижу все-таки.

Моргана:

— Дальше вы можете сказать: я живу зачарованной жизнью. Я подвергся было опасности разрушить чары; они вновь семикратной цепью опутали меня; я подвергся было опасности поддаться иному притяженью; я сделал лишний шаг, я чуть было этого не объявил; я не знаю теперь, как мне достойно ретироваться.

Алджернон:

— Ах, нет-нет; только не так.

Моргана:

— Тогда вы можете сказать нечто третье; но, пока я еще не произнесла это вместо вас, обещайтесь не отвечать, слышите — ни звука; и не возвращаться к предмету разговора четырежды семь дней. Но вы колеблетесь...

Алджернон:

— Кажется, будто сама судьба моя качается на чаше весов.

Моргана:

— Вы должны дать обещание, как я попросила.

Алджернон:

— Да, обещаю вам.

Моргана:

— Стало быть, повторите все, слово в слово.

Алджернон:

— Слушать вас молча; не отвечать ни звука; не возвращаться к предмету разговора четырежды семь дней.

Моргана:

— Тогда вы можете сказать: я влюбился; весьма неразумно (тут он было вскрикнул, но она приложила палец к губам) — весьма неразумно; но что поделать? Боюсь, мне придется покориться судьбе. Я попытаюсь преодолеть все препятствия. Если смогу, я предложу руку той, кому отдано мое сердце. И все это я сделаю через четырежды семь дней. Тогда или никогда.

Она снова приложила палец к губам и вышла из комнаты; но перед тем показала ему отмеченное место на открытой странице «Влюбленного Роланда». Он не успел опомниться, как она уже ушла. Но он взял книгу и прочитал указанное место. То было продолжение приключений Роланда в очарованном лесу; La Penitenza[460] преследует, гонит, подхлестывает его, а сам он, в свою очередь, преследует фата-моргану по скалистым горам, продираясь сквозь колючие заросли.

Cosi diceva. Con molta roina

Sempre seguia Morgana il cavalliero:

Fiacca ogni bronco ed ogni mala spina,

Lasciando dietro a se largo il sentiero:

Ed a la Fata molto s'avicina

E gia d'averla presa e il suo pensiero:

Ma quel pensiero e ben fallace e vano,

Pero che pressa anchor scappa di mano.

О quante volte gli dette di piglio,

Hora ne' panni ed hor nella persona:

Ma il vestimento, che bianco e vermiglio,

Ne la speranza presto l'abbandona:

Pur una fiata rivoltando il ciglio,

Corne Dio volse e la ventura bona,

Volgendo il viso quella Fata al

Conte Ei ben la prese al zuffo ne la fronte.

Allor cangiosse il tempo, e l'aria scura

Divenne chiara, e il ciel tutto sereno,

E l'aspro monte si fece pianura;

E dove prima fu di spine pieno,

Se coperse de fiori e de verdura:

E l'flagellar dell' altra venne meno:

La quai, con miglior viso che non suole.

Verso del Conte usava tal parole.

Attenti, cavalliero, a quella chioma...[461][462][463]

«Значит, она знала, что я приду, — сказал сам себе наш молодой человек. — Открыла книгу на этом месте, чтобы книга сказала мне вместо нее — «выбирай: любовь или горькие сожаления». Четырежды семь дней? Это чтобы рождественские торжества прошли спокойно. Срок истекает на крещение. В старинной поэзии любовь поверяли семью годами: Семь долгих лет служил тебе, прекраснейшая, И за семь долгих лет презренье лишь обрел..[464]

Но здесь, быть может, все наоборот. Она опасалась, как бы ее самое не стали испытывать семь лет; и не без причины. И чего мне ждать по прошествии этих четырежды семи дней? О, я по глазам ее вижу, да и книга говорит о том же, — меня ждут горькие сожаления, и третьего случая уж не будет. Она не вовсе равнодушна к лорду Сому. Она считает, что он отдаляется от нее, и на двадцать девятый день, а то и раньше, она попробует его вернуть. Разумеется, это ей удастся. Какая соперница против нее устоит? Если власть ее над лордом и стала слабей, то только потому, что она сама так распорядилась. Стоит ей пожелать, и он снова будет ее рабом. Двадцать восемь дней! Двадцать восемь дней сомнений и терзаний!» И мистер Принс встал и вышел в парк и побрел не по расчищенной тропке, но увязая по колено в снегу. Из задумчивости его вывела яма, в которую он провалился по самые плечи. С трудом он выкарабкался из-под снега и направил свои стопы уже к дому, рассуждая о том, что даже и при самых горьких превратностях любви сухое платье и добрый огонь в камине все же лучше снежной ямы.

ГЛАВА XXV ГАРРИ И ДОРОТИ

Μνηστῆρες δ᾽ ὸμαδήσαν ἀνὰ μέγαρα σκιόεντα.

Тою порой женихи в потемневшей палате шумели,

Споря о том, кто из них предпочтен Пенелопою будет[465].

Гомер. Одиссея

Гарри Плющ, доставляя в Башню дары полей и лесов, всякий раз пользовался случаем и постепенно представил сестрам всех своих шестерых юных друзей, объяснив им предварительно, чтобы и помышлять не смели о мисс Дороти; каковое повеление, при естественном порочном ходе вещей могло бы повести к обратному результату и навлечь на Гарри множество неприятных хлопот. Этого, однако же, не случилось. «Вся потеха», как уже сказал Гарри его преподобию, была в том, что каждый из друзей решительно отличал какую-нибудь из семи весталок. Правда, они не шли далее весьма внятных намеков. Объясниться, сделать предложение ни один не отважился. Предоставя Гарри завоевывать мисс Дороти, они полагали двинуться по его стопам, когда он достигнет успеха.

К тому же каждый заручился прорицаньем хорошенькой цыганки (соединив ладонь ее с шиллингом на счастье), что прекрасная девушка, в которую он влюблен, тоже его любит и пойдет за него замуж не позже, чем через год. И все радовались ожиданьем.

А Гарри неустанно шел к своей цели, благо никто не мешал ему ее преследовать; ибо Дороти всегда выслушивала его милостиво, хоть и не отступала от первоначального своего ответа, что она и сестры не хотят разлучиться друг с дружкой и с молодым хозяином.

Сестры не придавали значения отлучкам мистера Принса; ибо всякий раз, возвращаясь, он, кажется, не мог нарадоваться тому, что вновь очутился дома.

Однажды, покуда мистер Принс был в Усадьбе, вразумляясь «Влюбленным Роландом», Гарри, счастливо застав мисс Дороти одну, как всегда, горячо говорил о своих мечтаньях и выслушан был тоже как всегда, с той разницей, что удовольствие, доставляемое ему его речами, а ей — слушаньем их, все более возрастало. Обоим все более нравилось «играть невинностью любви»[466]. И хоть с уст Дороти неизменно сходило — «нет», он читал «да» у ней во взоре.

Гарри:

— Ладно, мисс Дороти, вот вы с сестрицами не желаете бросать молодого хозяина, а вдруг кто-то у вас его отберет, что вы тогда-то скажете?

Дороти:

— Да что вы это такое вообразили, мастер Гарри?

Гарри:

— Ну, а вдруг он женится, мисс Дороти?

Дороти:

— Женится?!

Гарри:

— Как вам понравится, если в Башне станет жить благородная леди и на вас будет смотреть как на свою собственность, а?

Дороти:

— Откровенно сказать, мне это вовсе не понравится. Да отчего же эдакие вещи приходят вам в голову?

Гарри:

— Вы знаете, где он сейчас?

Дороти:

— У помещика Грилла, разучивает пьесу к рождеству.

Гарри:

— А у помещика Грилла племянница редкой красоты и богатая несметно.

Дороти:

— Была она у нас тут, племянница помещика Грилла, и мы с сестрицами ее хорошо разглядели. Очень милая барышня; но он редких красавиц и несметно богатых уж понавидался. Красавицы ему ни к чему, а богатство их ему не надобно; нет, не станет он менять свою жизнь.

Гарри:

— Ах, мисс Дороти! Не знаете вы, что такое любовь! Она вырывает человека прямо с корнем, как буря все равно.

Дороти:

— И с вами, например, такое, мастер Гарри?

Гарри:

— Именно, мисс Дороти. Не будь вы ласковы со мной, уж и не знаю, что бы я делал. Но вы всегда ласковы со мной, хоть и не желаете за меня.

Дороти:

— Я не говорю, что не желаю.

Гарри:

— Верно. Но вы всегда говорите «не могу», а это одно и то же на поверку.

Дороти:

— Вы очень достойный молодой человек, мастер Гарри. Все про вас говорят одно хорошее. И мне очень приятно, что вы так отличаете меня. И если хозяин надумает жениться, а сестрицы надумают идти замуж, а я решу взять с них пример, то сказать вам по правде, мастер Гарри, я только вас тогда и выберу и больше никого.

Мастер Гарри попытался ответить, но попытки высказаться не увенчались успехом; а потому, не найдя слов, он рухнул на колени перед своей возлюбленной, всплеснул руками, глядя на нее со страстной мольбой, и получил в награду благосклонную улыбку. В такой позе Гарри и пребывал, покуда одна из сестер, войдя, не прервала сих согласных грез наяву.

Продвинувшись таким образом на подступах к Фивам, Гарри приободрил друзей, осаждавших другие ворота; к тому же для военных действий открывались новые возможности, ибо отлучки молодого хозяина делались все продолжительней и приходилось верить в его пристрастие к мисс Грилл.

ГЛАВА XXVI СОМНЕНЬЯ И ВОПРОСЫ

Οὐ χρἡ κακοισι θυμον ἐπιτρέπειν˙

Προκὑψομεν γὰρ οὐδέν, ἀσάμενοι,

Ὦ Βακχί˙ φαρμακον δ᾽ ἄριστον

Οἶνον ἐνεικαμένοις μεθύσθαι.

Alcaeus.

К чему раздумьем сердце мрачить, друзья.

Предотвратим ли думой грядущее?

Вино — из всех лекарств лекарство

против унынья. Напьемся же пьяны[467].

Алкей

Мистер Принс видел мисс Грилл теперь только тогда, когда общество собиралось в гостиных. К столу ее неизменно вел лорд Сом, на долю же мистера Принса выпадала честь вести мисс Найфет, так что за обедом два юных джентльмена оказывались на противоположных концах стола, мечтая — каждый — очутиться на месте другого; впрочем, лорд Сом оказывал всевозможные знаки внимания прекрасной соседке. Мистер Принс замечал, что мисс Грилл беседует с лордом оживленно и весело; быть может, чуточку слишком весело для любви; но зато столь сердечно, что это тревожило мистера Принса. Меж тем по бодрой говорливости, царившей во главе стола, было видно как будто, что тайны и чувства там ни при чем. А с другой стороны, отчего бы девушке, в течение краткого срока ожидающей решения своей участи, сохранять такую беспечность? Сам мистер Принс почти не разговаривал с мисс Найфет. Она же, по всегдашнему своему обычаю, сама не начинала разговора и сидела, как всегда, с невозмутимостью статуи, слушая, что говорят вокруг. Сидела она слева от мистера Грилла. Мисс Тополь была справа от нее, а справа от мисс Тополь преподобный отец Опимиан. Эти трое вели оживленную беседу. Мистер Мак-Мусс сидел неподалеку и развлекал обеих своих прекрасных соседок замечаниями, касаемыми до предмета весьма близкого — о способах приготовления и устройства доброго обеда; и замечания эти сделали бы честь самому Франкателли[468].

Немного погодя мистер Принс решился выведать соображения мисс Найфет о том, что более всего его волновало. Он ей сказал:

— Там во главе стола очень весело.

Мисс Найфет:

— Верно, лорд Сом решил развлечь своих соседей, а в обществе он всегда удачен.

Мистер Принс:

— Вы так подчеркиваете — «в обществе», будто он не во всем всегда удачен.

Мисс Найфет:

— Ну, не во всех своих изобретениях он удачей. Но в умении оживить общество он не имеет равных. Разумеется, если общество ему соответствует. Радоваться столь же надо уметь, как и радовать. Ну, а мисс Грилл и лорд Сом оба умеют делать и то и другое. Неудивительно, что так весело их соседям.

Мистер Принс:

— Которые, надо полагать, умеют радоваться.

Мисс Найфет:

— Здесь почти все это умеют. Вряд ли иначе они и были бы здесь. Мне приходилось встречать людей мрачных, из которых каждый способен отравить веселье целого общества. Здесь таких нет. Видывала я и то, как целое общество готово радоваться, но все молчат, не зная, с чего начать разговор. В таком обществе лорд Сом был бы незаменим. Он бы всех расшевелил тотчас.

Мистер Принс:

— И давно вы его знаете?

Мисс Найфет:

— Я с ним только тут познакомилась.

Мистер Принс:

— Вам известно, что он сватается к мисс Грилл?

Мисс Найфет:

— Да, известно.

Мистер Принс:

— Как вы думаете, то, что он так удачен в обществе, увеличивает ля вероятность его успеха?

Мисс Найфет:

— Любовь слишком капризна и не поддается вычислению вероятностей.

Мистер Принс:

— И все же я был бы счастлив узнать ваше мнение. Вы так хорошо знаете их обоих.

Мисс Найфет:

— Что ж, и мне хочется доставить вам приятное, ведь спрашиваете вы, полагаю, не из одного любопытства. Иначе я не стала бы и отвечать. Думаю, дело у них с Морганой не дойдет до помолвки. Возможно, и дошло бы, если бы лорд Сом продолжал этого добиваться так же, как начинал. Но он привык к тому, чтоб его встречали благосклонно. Он не нашел той склонности в Моргане, на какую надеялся. Он понял, что она уготована кому-то другому. И, полагаю, он не ошибся.

Мистер Принс:

— И все же вы думаете, что, если бы постарался, он добился бы своего.

Мисс Найфет:

— Мне трудно думать иначе, ведь он наделен такими достоинствами.

Мистер Принс:

— Однако же он от нее не отступился.

Мисс Найфет:

— И не отступится. Но она слишком великодушна и не стала бы помнить о его предложении, раз он к ней переменился, даже если б собственные ее помыслы не обратились к другому.

Мистер Принс:

— А вы не думаете, что она сумела б вновь воспламенить лорда, когда б ей вздумалось употребить для этого все свое очарованье?

Мисс Найфет:

— Возможно. Но вряд ли она станет стараться (а про себя добавила: «Вряд ли бы она преуспела»).

Мистер Принс не был уверен в том, что она не станет стараться; ему показалось даже, что и сейчас уже она кое-что предпринимает. Моргану он считал неотразимой. Но, поскольку прекрасная соседка его, как представлялось ему, была не вовсе безразлична к предмету разговора, его подивила бесстрастность, с какою она отвечала на его расспросы.

А покуда шел разговор, мистер Принс — уж в который раз — убеждался, что чем более взволнованна его душа, тем больше мадеры может он вместить, не мрача рассудка.

ГЛАВА XXVII ПАМЯТЬ О ЛЮБВИ

II faut avoir aime une fois en sa vie, non pour le moment ou l'on aime, car on n'eprouve alors que des tourments, des regrets, de la jalousie: mais peu a peu ces tourments-la deviennent des souvenirs, qui charment notre arriere saison: . . et quand vous verrez la vieillesse douce, facile et tolerante, vous pourrez dire comme Fontenelle: «L'amour a passe par-la.

Scribe. La Vieille[469][470][471]

Мисс Грилл тщательно избегала оставаться с мистером Принсом наедине, чтобы у него не явилось возможности заговорить о запрещенном предмете. Она чувствовала, что избрала единственный верный способ избавиться от мук неопределенности; но ей хотелось услышать и чей-то беспристрастный совет, и она решила довериться хладнокровному сужденью своего друга мисс Тополь, старой девы, однако же хорошо знавшей свет, а потому не откладывая она рассказала ей обо всем, что произошло между нею и мистером Принсом, и спросила, правильно ли она поступает.

Мисс Тополь:

— Да, моя милая, если б я хоть немного надеялась на то, что он сумеет достаточно разобраться в себе, чтобы прийти к желаемому решенью, я бы посоветовала вам дать ему побольше сроку; но мне ясно, что на такое он сам неспособен, а потому, коль скоро он, очевидно, вам дорог, вы избрали самый лучший из открывающихся путей. Он уже не однажды чуть было не объяснился; но это «чуть было» могло бы повторяться без конца и вы бы загубили свою жизнь понапрасну.

Мисс Грилл:

— Ну а вы могли бы так же поступить на моем месте?

Мисс Тополь:

— Нет, милая, наверное, нет. Ибо в очень сходном случае я так не поступила. Отсюда вовсе не следует, что я была права. Напротив, я думаю, это вы правы, а я нет. Вы проявили душевное мужество именно там, где оно более всего потребно.

Мисс Грилл:

— Надеюсь, что я не пробудила в вас горьких воспоминаний?

Мисс Тополь:

— Нет, милая, нет. В воспоминаниях этих нет ничего горького. Мечтания юности, как бы ни оказались они напрасны, сложены из боли и радости. И ради последней терпим мы первую, да что я — терпим? — даже ласкаем в памяти.

Мисс Грилл:

— Судя по тому, что слышала я о вашей былой красоте, и по тому, что я и теперь еще вижу, и при вашей неизменной веселости, я не могу поверить, чтобы вы были несчастливы в любви, как приходится предположить из ваших слов.

Мисс Тополь:

— Нет, милая, я была несчастлива в любви и по глупости на всю жизнь сохранила верность одной идее; и не могла расстаться с этой тенью ради достижимой вещественности.

Мисс Грилл:

— Если это не разбередит старых ран, я хотела бы услышать историю вашу, не из праздного любопытства, но оттого, что речь идет именно о вас.

Мисс Тополь:

— Милая Моргана, тут почти нечего и рассказывать; но я расскажу вам все, как было. Говорят, я была хороша, умна и воспитанна. У меня было много воздыхателей; сердце же мое лежало только к одному, и он тоже, верно, предпочитал меня всем прочим, но только тогда, когда видел. Если бы некий дух повелел ему выбрать жену среди любого сборища женщин, где была бы и я, он, я уверена, выбрал бы меня; но ему нравились все, и он всегда попадал под власть красавицы, случившейся рядом. Он обладал душою возвышенной; обычные развлеченья сверстников были ему чужды; он умел наслаждаться обществом умных и тонких женщин, и одно это общество он ценил. Лишь оно связывало его с жизнью света. Он пропадал на целые недели, блуждал по лесам, взбирался на горы, спускался в долины горных потоков, и единственным спутником его был ньюфаундленд; большой черный пес с белой грудью и белыми лапами, и кончик хвоста тоже белый — прекрасный и добрый пес; как часто я гладила его морду и кормила с руки... Он знал меня, как Боярдо знал Анджелику[472].

При воспоминании об этом псе на глаза мисс Тополь набежали слезы.

Она на минуту умолкла.

Мисс Грилл:

— Я вижу, вам больно вспоминать. Не продолжайте.

Мисс Тополь:

— Нет, милая. Ни за что не забуду этого пса и не хочу забывать. Ну так вот, тому юному господину, как я уже сказала, нравились все, и он почти объяснялся каждой знакомой девушке — и, покуда объяснялся, сам верил в свои чувства; но серьезней, чем прочим, и чаще, чем прочим, он объяснялся мне. Отнесись я к его словам серьезно, скажи я ему или хоть намекни: «Да, я согласна, но вы должны тотчас решиться или вовсе не думать обо мне», — и я не осталась бы в девушках. Но я выжидала. Я полагала, что действовать должен он сам; что его объясненья я могу лишь выслушивать благосклонно; но никак не показывать, что я от него их жду. Вот ничего и не осталось от нашей любви, кроме воспоминаний и сожалений. Другая, которую он, конечно, любил меньше меня, но которая лучше его понимала, поступила с ним так, как должна бы поступить я, и она стала ему женою. А потому, милая, я хвалю ваше мужество и жалею, что у самой у меня недостало его, когда оно было мне нужно.

Мисс Грилл:

— Мой воздыхатель, если смею его так назвать, не совсем схож с вашим: он постоянен в привычках и не переменчив в склонностях.

Мисс Тополь:

— Странная привязанность его к дому, зароненная воспитаньем и окрепнувшая с годами, для вас большее препятствие, нежели была бы для меня переменчивость моего воздыхателя, знай я заранее на нее управу.

Мисс Грилл:

— Но как могло случиться, что вы, имея, конечно, множество обожателей, остались одинокой?

Мисс Тополь:

— Просто я подарила сердце тому, кто больше ни на кого не похож. Если б он, подобно большинству людей на свете, принадлежал к какому-то типу, я б легко заменила свою первую мечту другой; но «душа его как одинокая звезда»[473].

Мисс Грилл:

— Звезда блуждающая.

Скорей комета. Мисс Тополь:

— Нет. Ибо те качества, какие любил он всякий раз в своем предмете, существовали более в его воображенье. Очередной предмет бывал лишь рамкой для портрета, созданного его фантазией. Он был верен своей мечте, а вовсе не внешнему ее подобию, к какому всякий раз прилагал ее с готовностью и непостоянством. На мою беду, я понимала его лучше, чем он меня.

Мисс Грилл:

— Вряд ли брак его оказался счастливым. Видели вы его с тех пор?

Мисс Тополь:

— В последние годы — нет, а то видела изредка в большом обществе, которого обыкновенно он избегает; мы разговаривали дружески; но он так и не узнал, ему и невдомек, как сильно я люблю его; быть может, он вообще не думал, что я его люблю. Я слишком хорошо хранила свою тайну. Он не утратил своей страсти к блужданьям, исчезая время от времени, но всегда возвращаясь домой. Думаю, на жену у него нет причины жаловаться. И все-таки мне все время сдается, что, будь я на ее месте, я приручила бы его к дому. Во многом ваш случай схож с моим; правда, моей соперницей была ветреная фантазия; вам же надо перебороть прочные домашние узы. Но вам, в точности как и мне, грозила опасность стать жертвой одной идеи и щепетильности; вы избрали единственно верный путь, чтобы от этого избавиться. Я жалею, что уступила щепетильности; расстаться же с идеей мне было б жаль. Мне сладки воспоминанья, я не променяла бы их на безмятежный покой, смертный сон, сковавший умы тех, кто никогда не любил или не любил всей душою.

ГЛАВА XXVIII АРИСТОФАН В ЛОНДОНЕ

Non duco contentionis funem, dum constet inter nos,

quod fere lotus mundus exerceat histrioniam.

Petronius Arbiter.

Я не тяну веревку раздора, ибо решено, что почти

все актерствуют на свете.

Петроний Арбитр[474][475].

«Весь мир — театр»[476].

Шекспир

En el teatro del mondo

Todos son representantes[477][478].

Кальдерон

Tous le comediens ne sont pas au theatre[479].

Французская пословица

Пошли дожди, а за ними оттепель и теплые ветры. Дороги подсохли для съезда гостей, участников Аристофановой комедии. Представление назначили на пятый день рождества. Театр озарялся множеством свечей в хрустальных канделябрах, а сцену освещали лампы. Кроме компании, гостившей у мистера Грилла, сюда съехался весь цвет окрестных мест, и, таким образом, были заняты все полукруглые ряды, правда, не голых каменных скамей, но достаточно уютно устроенных с помощью спинок, подушек и подлокотников удобных сидений. Лорд Сом был непревзойден в роли театрального распорядителя.

Занавес, которому не надобно было падать[480][481], поднялся и открыл сцену. Действие происходило в Лондоне, на берегу Темзы, на террасе дома, занятого обществом спиритов. В центре была арка, и сквозь нее видна улица. Грилл спал. Цирцея, стоя над ним, открывала диалог.

Цирцея: Грилл! Пробудись и человеком стань!

Грилл: Я крепко спал и видел чудо-сны.

Цирцея: И я спала. А долго ль, угадай?

Грилл: Часов четырнадцать — садится солнце.

Цирцея: Три тысячелетья.

Грилл: Вот это дрема!

Но где, скажи, твой сад и твой дворец?

Где мы?

Цирцея: Поверишь ли, когда-то

Здесь лес стоял, прозрачная река

Стремилась к океану через дебри.

Теперь же здесь, благодаря трудам,

Среди жилищ отравленный поток,

Повсюду сея смерть, дыша зловоньем,

Грохочет, пенясь.

Грилл: Что там, вдалеке?

Какие-то нелепые громады?

Цирцея: Дома, печные трубы и суда —

Все изрыгает черный, смрадный дым.

Двуногие и лошади снуют

С утра до вечера — весь день в погоне

За прибылью, а то за наслажденьем.

Грилл: О Вакх, Юпитер! Ну, столпотворенье!

Бездумно, словно тени, все порхают:

Наверно, то же зрел Улисс в Эребе.

Но нечему мы здесь?

Цирцея: Восстали вдруг

Властители невидимого мира

И нас призвали.

Грилл: Но с какою целью?

Цирцея: Сейчас расскажут. Вот они идут.

А с ними стол мистический. О, ужас!

Вот заклинанья произносят. Ну, смотри!

Входят спириты. Вносят дубовый стол.

I. Осторожней со столом —

Чтоб кружился он волчком.

Брат с особенным чутьем

II. Пусть круг магический найдет.

Коснется центра в свой черед,

Чтоб месмерическая сила

Стол дубовый закружила.

III. Вот послышалось шипенье —

Началось столовращенье.

Посвященные поймут —

Духи дерева поют.

Все: Вызываем мы Цирцею!

Цирцея: Вот я, братья-чудодеи!

Но к чему дубовый стол

И гаданья произвол?

Я пред вами во плоти —

Всякий может подойти.

Трое: Это что за благодать:

Глаз не в силах оторвать!

Волосы — златой поток,

Ниспадающий до ног.

Лик — сиянье красоты,

Дочерь солнца — вот кто ты!

С ужасом тебя мы зрим.

Цирцея: Грилл, теперь ты нужен им.

Трое: Волею твоею он

В образ хряка заключен.

Жил безбедно средь свиней,

Позабывши жизнь людей.

А теперь как человек

Пусть оценит этот век:

Пар наука уловив

Двинула локомотив.

Бороздятся океаны,

И неведомые страны

Обживаются нежданно.

Собеседуем чрез море —

Мысль резвится на просторе,

Век неслыханных свершений:

Отовсюду восхваленья!

Оглядев все эти сферы,

Держится ль он прежней веры,

Драгоценный лик людской

Променявши на свиной?

Цирцея: Грилл! Отвечай!

Грилл: Судить, конечно, рано,

Но все, сейчас увиденное мной.

Из рук вон плохо.

Трое: Если бы смогли

Мы показать ему чреду триумфов,

Он вмиг бы изменил свое сужденье.

Цирцея, помоги!

Цирцея: Одно мгновенье!

Сократу уподобясь, призову

Я облака — пускай изобразят

Ярчайшей чередой, все что увидят

На суше и на море. Взмах жезлом —

И вот летят! как и тогда, в Афинах,

Светясь, подобно девам неземным.

Спускается хор облаков и ослепительный хоровод красавиц постепенно вырисовывается из туманной дымки. Поют первую песнь.

Хор облаков[482][483]:

I

Плывущие в лазури облака,

Мы рождены ревущим океаном[484],

С высот глядим, как ринулась река

К долинам и лугам, лесным полянам,

А выйдет солнце — сей небесный глаз, —

Развеет нас ярчайшими лучами,

Возникнем из тумана в тот же час —

И вдаль глядим бессмертными очами.

II

Мы, Девы, проливающие дождь,

Плывем не к Музам, Вакху и Палладе,

А в город, где один над всеми вождь —

Царит Маммона в пурпурном наряде.

Там достиженья мысли, чувства зрим,

Купаемся в лучах благоволенья.

Хотя и неверны они, как грим, —

Славны сейчас, мертвы через мгновенье.

Реформаторы — науки, морали, политики, — прошли чредой, отвечая на вопрос Грилла. Грилл заключил, что, коль скоро все отнюдь не сделалось лучше прежнего, все скверно и нуждается в исправлении. Хор спел вторую песнь.

Семеро конкурсных экзаменаторов внесли еще один стол и сели в другом углу сцены, напротив спиритов. Они натаскали Гермогена[485] для спора с Гриллом. Грилл победил в споре; но экзаменаторы приписали победу Гермогену. Хор спел третью песнь.

Цирцея, по просьбе спиритов, которые могли вызывать лишь голоса усопших, вызвала на сцену многих духов, славных в свои времена; но все они явились в облике юных дней, какими были до того еще, как их осияла слава. Всех до единого подвергли конкурсным испытаниям и одного за другим объявили негодными для того дела, на которое они притязают. Наконец явился некто, кого Цирцея представила экзаменаторам как юношу, подающего особые надежды. Он готовил себя к военному поприщу. На все вопросы, касаемые до войны, отвечал он впопад. В ответ же на все прочее твердил лишь одно, что чего не знает, того не знает, и тем навлек на себя недовольство экзаменаторов. Его объявили негодным и отправили к остальным отвергнутым, выстроившимся в глубине сцены. Прикосновением волшебного жезла Цирцея всем им придала тот облик, каким обладали они в пору зрелости. Здесь оказались Ганнибал и Оливер Кромвель; а на переднем плане стоял последний претендент — Ричард Львиное Сердце. Ричард стал размахивать мечом над головами экзаменаторов, те в ужасе повскакали с мест, перевернули стол, повалились друг на дружку и пустились в бегство. Герои исчезли. Хор спел четвертую песнь.

Хор:

I

Глянет щучья голова —

Вмиг стремглав летит плотва,

Как гонимый ветром лист,

Как, цепа заслышав свист,

Разлетается мякина,

Как от волка мчит скотина,

Мышь от кошки, как от пса

В лес стрелой летит лиса,

Крысы — чуя наводненье.

Бес — святой воды кропленье,

Призрак — увидав восход,

Так же бросились вразброд,

Унеслись во весь опор,

Только заблистал топор,

Семь мошенников куда-то,

Диким ужасом объяты.

II

Полный мощи боевой,

Взор являя огневой,

Мог ли снова он восстать?

Чтоб, его завидя стать,

Разбежалось с воплем прочь

Все, что породила ночь,

Все, что застит ясный день:

Фанатизма дребедень.

Омрачающая радость;

Хаоса тупая тягость;

И «невежества советы»[486],

«Без огня, любви и света»[487],

На людей глядящих букой,

Величаясь лженаукой,

Начиненных мелкой скукой.

III

Чтоб оправдать здесь наше появленье,

Теперь же, повелители теней.

Мы развернем пред вами представленье:

Великие триумфы новых дней!

Тогда ваш век оценит наконец

Блуждающий во мраке Грилл-слепец.

И трепеща, и замирая, с жаром,

Местечко, может, для себя найдет

Там, где взлелеян, убиваем паром,

И газом освещен народ.

Цирцея: Ну, что там. Грилл?

Грилл: Я вижу океан,

Изборожденный вдоль и поперек,

Полощет ветер вольно паруса,

Другие корабли без парусов.

Наперекор ветрам их увлекает

Какая-то неведомая сила.

Дробит валы на мириады брызг.

Один горит, другой разбит о скалы

И тает, словно мокрый снег, в волнах.

Столкнулись две посудины средь моря

И развалились тут же на куски —

Поведать некому о катастрофе.

А тот взлетел на воздух, и обломки

Усеяли морское дно. Нет, лучше

С Цирцеей жить спокойно мне, как прежде,

Чем по миру метаться на судах —

Аластор как ловушки их придумал.

Цирцея: Взгляни туда.

Грилл: Сейчас все изменилось:

Машин диковинных там вереницу

Влечет одна и пышет дымом

Как будто из колонны. Быстро

Они несутся, словно листья кленов,

Когда их гонит ветр осенний;

В окнах лица, там множество людей.

Как быстро мчатся — их не разглядеть.

Спирит: Одно из величайших достижений:

Как птицы стали люди и скользят,

Что ласточки в полете над землей.

Грилл: Куда?

Спирит: А цель в себе самой —

Конец скольженья по земному краю.

Грилл: И если это все — я б предпочел

Сидеть бы сиднем дома, но пока

Я вижу — две столкнулись и пути

Усеяны обломками, одна

Скатилась по откосу, а другая

С моста нырнула в реку — стоны, смерть,

Как будто поле боя. Вновь триумф?

Юпитер! Унеси меня подальше!

Спирит: Такие катастрофы — исключенье,

Мильоны же всегда без бед снуют.

Туда взгляни.

Грилл: Там зарево огней,

Не столь светло и во дворце Цирцеи.

Средь них толпа отплясывает лихо,

Но — взрыв, огонь! трещит, бушует пламя!

Бегут стремглав танцоры, все в огне!

И зала — словно печь.

Спирит: Цирцея!

Ему показываешь только зло!

Добро утаивая, забываешь,

Что людям не дано добра без зла,

Юпитер дарует и зло и благо:

Зло чистое — немногим, в смеси — всем,

Добро без примесей же никому[488][489][490].

Деянья наши благи. Зло повсюду,

Его не избежать никак и никому.

Но это только капелька воды

В бокале доброго вина.

Грилл: Боюсь,

Что не едва, да и вода горька.

Цирцея: Еще одну не показали область.

Там масса достижений.

Спирит: Подождем.

Пока он не способен охватить

Величия свершений. Он настроен

На деревенский лад, удобства и уют.

А наше истерическое время

Зовет к движенью, иногда бесцельно,

Но все ж к движенью. Нет, верно.

Он никогда не сможет нас пенять.

Ему покой милее, безмятежность.

Нам беспокойство. В нем смысл бытия,

Его конец и оправданье жизни.

За нас мильоны, кто-то за него.

Давай сейчас устроим референдум!

Волшебница! Цирцея! Помоги!

Пускай снуют вопросы и ответы

На крыльях. Разве не мудрее,

Не лучше, не счастливее мы древних

Афинян, современников Гомера?!

Голоса извне: Да. Нет. Да, да. Нет. Да, да, да, да, да!

Мы, мудрейшие

Из живших на земле,

Достигли наивысшего прогресса

В науках, жизни и морали.

Спирит: Это так!

Но что это за странный звук?

Раскаты грома или чей-то хохот?

Цирцея: Юпитер то хохочет — так дерзки

Вы кажетесь ему. Теперь должны

То колдовство, которым вызывали

Других, вы на самих себе изведать.

Стол медленно повернулся и стал кружить с возрастающей скоростью. Ножки зашевелились, и вот он пустился в пляс по сцене. Кресла выбросили вперед ручки и стали щипать спиритов, те повскакали с мест и, преследуемые своими креслами, убежали со сцены. Эта механическая пантомима была достижением лорда Сома, несколько примирившим его с провалом звучащих амфор.

Цирцея: Грилл, посмотри, ты видишь старый дом

На острове моем?

Грилл: Пока не вижу.

Но добрый знак сулит веселый ужин.

Сей мир, быть может, и не так уж плох,

И я, как беспристрастный судия.

Готов, поверь, признать его заслуги.

Но то, что видел я, — всего лишь тени,

Не станет тенью ужин?

Цирцея: Нет, конечно.

Прочь страхи, Грилл! Перед тобой реальность.

Которой море, воздух и земля

Реальные дары прислали. А теперь,

Друзья, вы, что так щедро нам воздали

За поиски важнейших истин,

Добро пожаловать к роскошному столу,

Вас ожидает в зимний час полночный

И музыка, и старое вино.

Хор:

Ночные тени разыграли представленье,

Безумства показав, в которых мир погряз.

«Стремимся мы вослед теням, мы — только тени»[491];

Но в светлой пиршественной зале, здесь, сейчас,

Реальности — для всех сладчайшая награда,

Скорей за стол — разделим радость торжества!

Афинский образец припомнить, братья, надо —

Подать меню должны нам тайные слова:

Когда язык бессилен, сердцу все права.

Мисс Грилл в роли Цирцеи была великолепна; а мисс Найфет, корифей хора, была будто сама Мельпомена, смягчившая трагическую строгость той важной улыбкой, которая неотделима от хора старинной комедии. Чары мисс Грилл совершенно околдовали мистера Принса. Чары мисс Найфет довершили бы, если б еще надобно было ее довершать, победу последней над лордом Сомом.

ГЛАВА XXIX ЛЫСАЯ ВЕНЕРА. ИНЕСА ДЕ КАСТРО. ПОСТОЯНСТВО В ЛЮБВИ

В чистейшем храме моего ума

Прекрасный облик жив — любовь сама.

Во сне ли слышу клятвы, наяву —

Но для нее, небывшей, я живу.

Лейден[492]. Картины младенчества

Представление комедии от предполагаемого бала отделяла целая неделя. Мистер Принс, не будучи любителем балов и сверх всякой меры расстроенной тем, что мисс Грилл запретила ему четырежды семь дней затрагивать предмет, самый близкий его сердцу, с должным самообладанием внес свой вклад в Аристофанову комедию, а оставшиеся дни испытания решил провести в Башне, и там в знаках внимания сестер нашел он хоть и не совершенный непент[493], но единственно возможное противоядие против жестокого томления духа. И то сказать, две его Гебы, наливая ему мадеру, как нельзя более напоминали распоряжающуюся истинным непентом Елену[494]. Он бы мог пропеть о мадере словами Бахуса у Реди[495], восславившего одно из любимых своих вин:

Egli e il vero oro potabile,

Che mandai suole in esilio

Ogni male inrimendiabile:

Egli e d'Elena il Nepente,

Che fa stare il mondo allegro,

Dai pensieri

Foschi e neri

Sempre sciolto, e sempre esente[496].

В Усадьбе все шло тихо и мирно. Как-то вечерком мистер Грилл сказал преподобному отцу Опимиану:

— Я не раз слышал, ваше преподобие, как вы превозносили волосы — непременное условие красоты. Но что скажете вы о Лысой Венере — Римской Venus Calva?

Преподобный отец Опимиан:

— Как же, сэр, если б вы меня спросили, было ли у римлян такое божество, я не колеблясь отвечал бы «нет». И где вы ее выискали?

Мистер Грилл:

— Ну, во-первых, во многих словарях.

Преподобный отец Опимиан:

— Словарь — ничто без источников. А источников нет, кроме нескольких поздних авторов да нескольких старых грамматиков, откопавших слово и высосавших из пальца смысл. Ни у одного подлинного классика, вы ее не отыщете. Лысая Венера! Да это такая же отъявленная нелепица, как горячий лед или черный снег.

Лорд Сом:

— И все же я определенно читал, затрудняюсь только сразу сказать, где именно, Что в Риме был Храм Venus Calva, и посвящен он ей был вследствие одного из двух обстоятельств: согласно первому толкованию, разгневанные чем-то боги наказали римлянок облысением, и тогда Анк Марций[497] поставил статую своей лысой жены, и боги умилостивились, волосы у всех римлянок отросли снова, и началось поклонение Лысой Венере; по другому же толкованию выходит, что, когда галлы захватили Рим и осаждали Капитолий, осажденным не из чего было делать тетивы для луков, и женщины пожертвовали на них свои волосы, а после войны в честь этих римлянок поставили статую Лысой Венеры.

Преподобный отец Опимиан:

— А я читал ту же самую историю, отнесенную ко времени Максимилиана Младшего[498][499]. Но, ежели два или три объяснения даются тогда, как и одного бы достало для любого события истинного или вероятного, мы можем с уверенностью заключить, что все они ложны. Все это нелепые мифы, основанные на кривом толковании забытого слова. Иные полагают, что Calva применительно к Венере означает «чистая»; но я, как и многие другие, считаю, что это значит «прелестная», в смысле «обманной прелести». Вы найдете родственные глаголы, calvo и calvor — активные[500], пассивные[501][502] и отложительные[503] — у Сервия, Плавта и Саллюстия. Никто не будет утверждать, будто у греков была лысая Венера. Venus Calva у римлян — это то же, что у греков Aphrodite Dolie[504]. Красота с лысиною несовместима; зато она совместна с обманом. По Гомеру, обманная прелесть «льстивые речи, не раз уловлявшие ум и разумных»[505] — важная часть пояса Венеры[506]. Плетущая обман Венера[507], называет ее Сафо. Но к чему мне нанизывать примеры, когда поэзия так изобилует жалобами на обманную любовь, что каждый из присутствующих, я уверен, ни секунды не задумываясь, может снабдить меня подкрепляющей цитатой? Хотя бы мисс Грилл.

Мисс Грилл:

— Ах, ваше преподобие. Для любого, у кого есть память на стихи, тут только l'embarras de richesses[508]. Мы бы до полуночи твердили одно и то же. Зато быстро истощились бы в примерах верности и постоянства.

Преподобный отец Опимиан:

— Быть может, не столь уж быстро. Если б мы стали приводить такие примеры, я назвал бы вам Пенелопу против Елены, Фьердилиджи против Анджелики, Имогену против Калисты, Сакрипанта против Ринальдо и Ромео против Анджело[509], и так почти до ровного счета, я говорю «почти», ибо в конце концов число неверных в списке возобладает.

Мисс Тополь:

— И вы думаете, доктор, что можно найти много примеров любви единственной на всю жизнь? любви, так и не перешедшей со своего первого предмета ко второму?

Преподобный отец Опимиан:

— Платон считает, что любовь такова по своей сути, и поэзия и проза романтическая дают нам много тому примеров.

Мисс Тополь:

— И еще больше примеров противному.

Преподобный отец Опимиан:

— В самом деле, если судить о жизни, какой она нам представляется по собственному опыту, по источникам историческим и жизнеописаниям, мы мало найдем в ней примеров верности первой любви; но можно найти множество примеров такой любви, которая, сперва поискав, останавливается наконец на избранном предмете с неизменным постоянством. Ведь даже Инеса де Кастро была второй любовью Дона Педро Португальского; а какой образец любви, хранившейся в святыне сердца столь же прочно, словно она выбита на камне.

Мисс Грилл:

— Да, ваше преподобие, что это за история? Я только смутно ее знаю.

Преподобный отец Опимиан:

— Инеса де Кастро, наделенная редкой красотой и дарованьями, была дочерью кастильского дворянина при дворе португальского короля Альфонсо Четвертого. С ранней юности она стала преданной и любимой подругой Констанции, жены молодого принца Дона Педро. Принцесса рано умерла, и горе Инесы тронуло сердце Педро, который только в ней одной и находил утешение. Из этого чувства родилась любовь, окончившаяся тайным браком. Инеса и Педро уединенно жили в Коимбре[510], совершенно счастливые в своей любви и двоих своих детях, покуда трое придворных короля Альфонсо, движимые уж не знаю какими злобными помыслами — для меня это решительно непостижимо, — не стали уговаривать короля расстроить брак, а когда это не удалось, испросили у него разрешения убить Инесу во время недолгой отлучки мужа. Педро поднял мятеж, опустошил владения убийц, и те бежали — один во Францию, двое в Кастилию. Уступая мольбам матери, Педро сложил оружие, но отца, видеть более не пожелал и остался жить со своими детьми, совершенным затворником на месте былого счастья. По смерти Альфонсо Педро решил не принимать короны, покуда он не покарает убийц жены. Тот, кто укрылся во Франции, к тому времени уже умер; остальных выдал ему Кастильский король. Их казнили, тела сожгли, а прах развеяли по ветру. Затем Педро открыл церемонию коронации. Образ мертвой Инесы, под вуалью и в царских одеждах, поместили на троне с ним рядом; он возложил ей на голову корону и всем приказал оказать ей должные почести. В одном монастыре он поставил рядом два гроба белого мрамора, один для нее, другой для себя. Он ходил туда всякий день и был безутешен,, покуда смерть их вновь не соединила. Все это истинная история, и жаль, что ее искажают разными выдумками.

Мисс Тополь:

— В самом деле, какое величие в таком долгом постоянстве. И как поражает душу смертный образ в царских одеждах и короне. Вы рассказали об этом, доктор, доказывая, что первая любовь не всегда самая сильная, чему есть много и других примеров. Ведь и Ромео любил Розалинду прежде, чем повстречал Джульетту. Но столь легко изменяющаяся любовь — вряд ли и любовь. То лишь довольствование ее подобием, уступка, которая может на всю жизнь сойти за любовь, если тайный зов сердца так и не встретит совершенного отклика.

Преподобный отец Опимиан:

— Который он весьма не часто встречает; однако такое довольство подобием редко бывает надолго, оттого так и мало случаев постоянства до гроба. Но я вслед за Платоном скажу, что любовь истинная — едина, нераздельна и неизменна.

Мисс Тополь:

— А стало быть, истинная любовь и есть первая; ибо та любовь, что верна до гроба, хотя бы ей предшествовали разные уступки, и есть первая любовь.

Наутро лорд Сом сказал мисс Найфет:

— Вы вчера не принимали участия в общей беседе. Вы не сказали своего мнения о постоянстве и неизменности в любви.

Мисс Найфет:

— Я не доверяю чужому опыту, а своего не имею.

Лорд Сом:

— Ваш опыт в свое время лишь подтвердит высказанную вчера теорию. Любовь, обратившаяся на вас, уж не сможет обратиться ни на кого другого.

Мисс Найфет:

— Уж и не знаю, желать ли мне подобной привязанности. Лорд Сом:

— Оттого, что вы не могли б на нее ответить? Мисс Найфет:

— Напротив. Оттого, что я думаю, я даже слишком могла б на нее ответить.

На секунду она запнулась и, спохватившись, что дала вовлечь себя в такой разговор, тотчас сказал:

— Идемте-ка лучше в залу в воланы играть.

Он подчинился приказу; но во время игры каждое движение ее дышало еще новой прелестью, в высшей степени поддерживавшей в лорде самое пламенное восхищенье.

ГЛАВА XXX ПЛЕННИК СЛОВА. РИЧАРД И АЛИСА

...dum tata sinunt, jungames amores:

Мох veniet tenebris Mors adoperta caput.

Jam subrepet iners aetas, nec amare licebit,

Dicere nec cano blanditias capitae.

Tibullus

Люби, пока вдали от нас невзгоды[511],

Пока нас не накрыло вечной мглой

Иль огнь любви не угасили годы,

А ласки не засыпали золой.

Тибулл

Долго летал волан, туда-сюда, безошибочно попадая на ракетку, и, по всей видимости, ему вовек не суждено было коснуться пола, если бы лорд Сом не заметил (если ему это не показалось) признаков усталости в своей прекрасной противнице. А потому, вместо того чтобы отбивать волан, он подбросил его кверху, поймал рукой и преподнес мисс Найфет со словами:

— Я сдаюсь. Вы победили.

— Нет, это вы, как всегда, победили в учтивости.

Она произнесла это с печальной улыбкой, более пленительной для лорда, чем самое лучезарное выражение на лице всякой другой. Затем мисс Найфет ушла в гостиную, знаком воспретив ему следовать за нею.

В гостиной нашла она мисс Грилл, кажется, за чтением; во всяком случае, перед ней лежала раскрытая книга.

Мисс Грилл:

— Вы не заметили меня, когда я проходила через залу. Вы видели только две вещи: волан и вашего противника в игре.

Мисс Найфет:

— Иначе промахнешься. Когда играешь, только волан и видишь.

Мисс Грилл:

— И отражающую его руку.

Мисс Найфет:

— Она неизбежно попадает в поле зрения.

Мисс Грилл:

— Милая моя Алиса. Вы влюблены и не желаете в том признаться.

Мисс Найфет:

— Я не вправе быть влюбленной в искателя вашей руки.

Мисс Грилл:

— Он сватался ко мне и не взял назад своего предложения. Но любит он вас. Мне бы давно заметить, что, как только он различил вас, все прочее стало ему безразлично. Несмотря на обычай света, воспрещающий мужчине выказывать на людях свои чувства, несмотря на все старанья лорда быть равно внимательным ко всем юным дамам, его окружающим, зоркому наблюдателю тотчас откроется, что, как только очередь доходит до вас, выражение учтивости и приветливости на лице его сиятельства сразу сменяется восхищением и восторгом. И я бы все это давно разглядела, не будь я так занята собственными мыслями. Ведь вы согласны со мною, да? К чему отпираться?

Мисс Найфет:

— Право же, милая Моргана, я не хотела с вами соперничать. Но, по-моему, вы заключаете верно.

Мисс Грилл:

— И будь он свободен, и предложи он вам свою руку, вы бы согласились стать его женой?

Мисс Найфет:

— Я непременно б согласилась.

Мисс Грилл:

— Ну так вот, в следующий раз, когда вы его увидите, он будет свободен. Участь моя теперь решается под другими созвездиями, и жребий мой брошен.

Мисс Найфет:

— Как вы великодушны, Моргана. Ведь я не думаю, что вы просто отдаете мне крошки с барского стола.

Мисс Грилл:

— Нет, безусловно. Я ставлю лорда высоко. И до такой степени высоко, что долго колебалась и, верно, склонилась бы к нему в конце концов, когда бы не заметила, сколь явственно он предпочел мне вас. Я виновата пред вами обоими, что уже раньше обо всем не догадалась. Но видите, как портит человека привычка к поклонению. Мне и в голову не входило, что мне могут кого-то предпочесть. Хоть допустить бы такую возможность — но нет, у меня еще не было подобного опыта. И вот вам, пожалуйста, ярчайший образец уязвленного тщеславия.

Мисс Найфет:

— Вы окружены толпой поклонников, Моргана. Редко кто из девушек самых привлекательных имеет их столько. Но любовь капризная вещь и не всегда избирает предмет, наделенный большими достоинствами. Есть необъяснимые нити притяжения, и они-то бог знает отчего неодолимо притягивают сердце.

Мисс Грилл:

— И эти необъяснимые нити сердце лорда Сома нашло в вас, но не во мне.

Мисс Найфет:

— Ничего такого он мне не говорил.

Мисс Грилл:

— На словах не говорил. Но глаза его, все поведение ясней всяких слов о том свидетельствуют. Оба вы старались скрыть свои чувства от других, быть может, от самих себя. Но оба вы слишком искренни и не умеете притворяться. Вы созданы друг для друга и, я уверена, составите друг другу счастье, которого я вам от души желаю.

Скоро мисс Грилл нашла возможность переговорить с лордом Сомом и начала она шутя:

Забыть ли старую любовь

И не грустить о ней?[512]

Вы пылко ухаживали за мною и вдруг отвернулись от меня и стали клясться одной моей подруге: «Зефиры шепчут о моей любви».

Лорд Сом:

— Ах нет! Нет же. Ничего я этого не говорил и даже ничего похожего.

Мисс Грилл:

— Ну, положим, если и не говорили, то дали понять. Вас выдали ваши взоры. Ваши чувства. Их не скроешь. Их нельзя отрицать. Ставлю вас в известность, что, когда я умру от любви к вам, я буду вам являться привиденьем.

Лорд Сом:

— Ах, мисс Грилл, если вам суждено умереть только от любви ко мне, вы останетесь бессмертны, как Цирцея, которую вы столь божественно нам представили.

Мисс Грилл:

— Вы предлагали мне быть моим, на всю жизнь, до гроба. А вдруг я соглашусь? Да не пугайтесь! Вы заслуживаете кары, но уж не такой суровой! Тем не менее отчасти вы принадлежите мне, и я имею право вас передать. Я подарю вас мисс Найфет. Итак, по старинному обычаю рыцарства, я приказываю вам, моему пленнику, пойти к ней и объявить, что вы отдаете себя в ее власть и готовы до конца ей подчиняться. Надеюсь, она будет всю жизнь держать вас в своих цепях. Вас, я вижу, не очень это устрашает. Но не забудьте, вы ужасный преступник, а вы покуда ни слова не сказали, чтоб оправдаться.

Лорд Сом:

— Кто б устоял против ваших чар, когда б надежда примешивалась к созерцанью? Но из-за многих причин надежда воспрещалась, а потому...

Мисс Грилл:

— А потому, когда красота, надежда и обаяние засияли под более благоприятной звездой, вы устремились за нею. Что вы могли с собой поделать?

И разве можно устоять

Пред чудною улыбкой?[513]

Мне остается льстить себя надеждой, что, возьмись я за вас как следует с самого начала, я б удержала вас, но

Il pentirsi da sesto nulla giova[514][515].

Вы, конечно, можете сказать вслед за поэтом:

Мне кажется неярким взгляд,

Когда не на меня глядят[516].

Но вы даже не дали мне времени вас разглядеть. Я, однако ж, подобно самому Зерцалу Рыцарства[517], стараюсь не склоняться под ударами злой судьбы и

Не рифмой радовать Творца,

А меткой мыслью мудреца![518]

Лорд Сом:

— Я рад, что вам так весело; ибо, если даже другому удастся затронуть сердце ваше куда сильней, чем мог бы и мечтать ваш покорный слуга, я беру на себя смелость заметить в вашем же духе:

Столь легкая нога

Еще по этим плитам не ступала[519].

И я надеюсь, что шаги ваши по нашей грешной земле всегда будут легки. Вы — воплощенная Аллегра.

Мисс Грилл:

— К чему загадывать? Но идите же к воплощенной Пенсерозе. И если вы не обратите ее в Аллегру, превосходящую меня веселостью, значит, я совсем не понимаю женского сердца.

Вскоре после этого разговора лорд Сом нашел случай переговорить с мисс Найфет наедине. Он сказал:

— Мне дано одно повеление, как то бывало в старые дни рыцарства. Прекрасная дама, считающая меня своим пленником, приказала мне упасть к вашим ногам, отдаться во власть вашу и носить ваши цепи, если вы благоволите их на меня наложить.

Мисс Найфет:

— Говоря словами ведьмы из «Талабы».

Лишь та.

Что цепь плела, его освободит[520].

Я готова снять с вас цепи. Встаньте же, милорд, встаньте.

Лорд Сом:

— И встану, если вы дадите мне руку.

Мисс Найфет:

— Вот она вам. Ну встали, так отпустите.

Лорд Сом:

— И не зовите меня милордом.

Мисс Найфет:

— Как же мне вас еще называть?

Лорд Сом:

— Зовите меня Ричардом, а я вас буду звать Алисой.

Мисс Найфет:

— Такая вольность позволительна лишь при более долгом знакомстве.

Лорд Сом:

— Или более коротком?

Мисс Найфет:

— У нас очень короткие дружеские отношения, хоть мы весьма недолго друг друга знаем. Руку-то отпустите.

Лорд Сом:

— Я не успокоюсь, пока вы не позволите вас называть Алисой, а сами не станете меня называть Ричардом...

Мисс Найфет:

— Это невозможно. Покамест.

Лорд Сом:

— Нет ничего, чего бы я не отдал, лишь бы заслужить такое право.

Мисс Найфет:

— Ничего?

Лорд Сом:

— Ничего.

Мисс Найфет:

— Ну, а как продвигается сватовство ваше к мисс Грилл?

Лорд Сом:

— С этим покончено. Я получил ее разрешение — и даже, как она выразилась, приказ — броситься к вашим ногам и сдаться на вашу милость.

Мисс Найфет:

— Как она с вами простилась — плакала или смеялась?

Лорд Сом:

— Ну, она смеялась, если угодно.

Мисс Найфет:

— И не обидно вам?

Лорд Сом:

— Другое, более глубокое чувство берет во мне верх над всяческими обидами.

Мисс Найфет:

— И это...?

Лорд Сом:

— И вы еще спрашиваете!

Мисс Найфет:

— Не стану прикидываться. С некоторых пор я замечаю склонность вашу.

Лорд Сом:

— Склонность! Скажите лучше — любовь, обожание, слияние всех чувств в одно!

Мисс Найфет:

— Ну ладно, зовите меня Алисой. А руку все-таки отпустите.

Лорд Сом:

— Но ведь она же моя, да?

Мисс Найфет:

— Ваша, если вы предъявляете на нее иск.

Лорд Сом:

— Тогда позвольте мне скрепить мой иск печатью.

И он поцеловал ей руку со всей почтительностью, которая совместна с «неодолимой страстью», а она ему сказала:

— Не стану лукавить. Если я чего желала более всего на свете, так это дождаться дня, когда вы будете свободны и сможете сказать мне все, что теперь сказали. Я не чересчур с вами откровенна?

Лорд Сом:

— Господи! Да нет же! Я пью слова ваши, как влагу из потоков рая.

Он снова скрепил свой иск печатью, на сей раз наложив ее на уста мисс Найфет. Розы, выступившие у нее на щеках, были теперь уже красные розы. Она вырвалась из его объятий и объявила:

— Нет! Никогда! Покуда у вас не будет неоспоримого права.

ГЛАВА XXXI БАЛ НА КРЕЩЕНЬЕ. ПАНТОПРАГМАТИЧЕСКАЯ КУХНЯ. СОВРЕМЕННОЕ ВАРВАРСТВО. ЧАША С ПУНШЕМ

Sic erimus cuncti, postquam nos auferet Orcus:

Ergo vivamus, dum licet esse bene.

Горе вам, беднякам![521] О сколь человечишка жалок!

Станем мы все таковы, едва только Орк нас похитит.

Будем же жить хорошо, други, покуда живем.

Тримальхион с серебряным скелетом.

Петроний, с. 34

На крещенье был устроен бал. Раздвижные двери гостиных, шириною во всю стену, раздвинули до отказа. Самую большую залу отвели для взрослых танцоров; залу поменьше — для детей, которых привели в немалом числе и поместили в сфере магнетического притяжения гигантского крещенского пирога, покоящегося в разукрашенной нише. Ковры убрали, а полы разрисовали искусные мастера[522] под присмотром мистера Шпателя. Библиотеку, отделенную прихожими и двойными дверьми от остальных апартаментов, поставив в ней столы для виста, отвели для старших гостей, буде они предпочтут сей род развлечений простому наблюдению за танцующими. Мистер Грилл, мисс Тополь, мистер Мак-Мусс и преподобный отец Опимиан устроили собственную кадриль в уголке малой гостиной, где удобно было играть и беседовать и радоваться радости молодых. Лорд Сом был главный церемониймейстер.

После нескольких предварительных танцев в ожидании съезда гостей разделили крещенский пирог. В пантомиме участвовали только дети, и маленькие король с королевой, коронованные согласно правилам, воссели на театральном троне, а затем чинно прошествовали по обеим гостиным, сами в восторге и к великой радости своих товарищей. Потом бал уж точно начался, и, снисходя к общим просьбам, его открыли менуэтом мисс Найфет и лорд Сом. А потом пошли кадрили и контрдансы, перемежаемые то вальсом, то полькой. Было очень весело, и немые взоры да нежный шепот служили множеству пылких признаний.

Лорд Сом, высказавший собственное признание уже по всей форме, был вне себя от радости и носился по гостиным то в танце, то чтобы присмотреть — по обязанности распорядителя, — все ли довольны. От его внимания не укрылось, что, когда он приглашал барышень на танец, те соглашались хоть и очень мило, но без готовности, какую замечал он в них прежде, покуда не распорядился своей участью. За один день он успел испросить и получить согласие отца мисс Найфет, который и сидел теперь в углу большой гостиной, с гордостью и восхищением поглядывая на дочь и весьма ласково на ее избранника. А как тотчас стало известно (а стало известно тотчас), что мисс Найфет — будущая леди Сом, его сиятельство перешел в разряд женатых людей и, следственно, не получал уже более знаков внимания, какими пользовался в качестве счастливого билетика в лотерее брака, который может достаться кому угодно, но неизвестно еще кому.

Многие юные леди заметили отсутствие мистера Принса и заключили, что мисс Грилл потеряла разом обоих поклонников, наиболее любезных ее сердцу. Правда, у нее оставалось их еще много, и жалеть ее, кажется, не приходилось. Чуть не все молодые люди стремились с ней танцевать, и, каковы бы ни были ее тревоги, веселилась она не меньше прочих.

Лорд Сом, обходя залы, остановился у стола, где играли в кадриль, и сказал:

— Вас три дня не было, мистер Мак-Мусс, какие новости в Лондоне?

Мистер Мак-Мусс:

— Да никаких, в сущности, милорд. Столы крутятся, как и прежде, с призраками все в порядке, и даже более: их уже не только слышат, но и осязают; они пожимают из-под столов руки умникам спиритам, а те торжественно удостоверяют сей факт. Люди просвещенные дурно обращаются с женами; жены отплачивают им по-своему, и бракоразводных процессов скопилось в судах лет на двадцать, если их и дальше будут разбирать с той же поспешностью. Лопаются коммерческие предприятия, взрываются котлы высокого напряжения, и шарлатаны всех родов наслаждаются доверием общества. Повсюду войны и военные слухи. Объединение по защите мира передало дела в суд, где карают несостоятельных пророков. На землю надвигаются великие скорби, и Аполлион собственной персоной будет, того гляди, несменяемо править всеми народами. Да, кстати, есть для вас одна новость, да вы, верно, уже сами слышали. Это я о заседании общества пантопрагматиков под председательством лорда Кудаветера, который открыл его длинной речью, любезно предоставленной им как искуснейшее руководство во лжи для начинающих ораторов. Общество разделилось на ведомства, чтобы соваться во все, сверху донизу, от голосов в законодательстве до А и Б, сидевших на трубе. Я искал рыбного ведомства с вашим сиятельством во главе; но такового не обнаружил. А прекрасное было б ведомство. Само собой оно б разделилось на три класса: рыба живая, рыба ископаемая и рыба на сковородке.

Лорд Сом:

— Поверьте, мистер Мак-Мусс, теперь и сам я нахожу все это смешным. Рыба отныне интересует меня разве по третьему классу, да и то лишь для моего собственного стола и для стола моих друзей.

Мистер Грилл:

— Странно, однако, что у пантопрагматиков нет ведомства по стряпне; женского ведомства по обучению молодых жен искусству удерживать мужей дома с помощью доброго обеда, да получше, чем дадут им на стороне, особливо в клубе. Эти заведения и процветают только оттого, что жены в стряпне ничего не смыслят; ибо в этом деле, как и во всех прочих, мало приказать, надобно еще понимать, как твое приказание лучше исполнить. А дело-то поважней для блага общества, нежели девять десятых всех тех дел, куда суются пантопрагматики.

Преподобный отец Опимиан:

— Ну, а я так радуюсь, что они сюда не суются. Обед, приготовленный по Новому Способу, был бы куда смешней и несъедобней, чем римский обед в «Перигрине Пикле»[523]. Разумеется, пусть наши юные дамы, учатся стряпне. Но только уж не у общества пантопрагматиков.

Мистер Грилл:

— Что же до надвигающихся на землю скорбей, боюсь, что предвестия их можно заметить и не заглядывая в Апокалипсис. Нибур[524], основываясь не на пророчестве, радовался, что уходит со сцены, ибо чувствовал приближение нового, еще более мрачного средневековья.

Преподобный отец Опимиан:

— Да, но у него не было перед глазами победного марша разума, с барабанным боем несущего науку по городам и весям. Боюсь, правда, шумливая эта наука может лишь заново убедить, что «глаза нам на то и даны, чтоб разглядывать дорогу, которая идет во тьме»[525].

След истин, что, сойдя с тропы деянья,

вотще искал я под крылом молчанья[526][527],

вряд ли обнаружу я в неуемной болтовне всех этих шумливых поставщиков вздора.

Мистер Грилл:

— Да если б вам и удалось их обнаружить, они б не много помогли против вторжения готов и вандалов, какое, верно, предвидел Нибур. Вандалы сидят на северных тронах, заботясь лишь об одном, как бы задушить всякую истину и свободу, вандалы повсюду, даже и среди нас, и цель у них и здесь точно та же, только наши плуты умеют лучше ее прикрыть, а наши простофили лучше дают себя одурачить.

Преподобный отец Опимиан:

— Прибавьте, что вандалы заполнили половину Америки, с вольной речью и даже с попытками вольной мысли расправляясь не хуже инквизиции, разве что заменив суд линча и виселицы иной пародией на правосудие, кончающейся кнутом и костром.

Мистер Грилл:

— Я сужу только о Европе. Страшная монархия на севере и анархия на юге; и ярость толпы здесь у нас, ныне сглаживаемая и подавляемая, но всегда готовая вспыхнуть неодолимым пламенем, как «скрытый под обманным пеплом огнь»[528].

Мистер Мак-Мусс:

— Но пока нам даже очень весело. И довлеет дневи злоба его, тем более что лично я поблизости вовсе ее покуда не наблюдаю.

Мисс Тополь:

— Лорд Сом, кажется, того же мнения, ибо ускользнул от продолжения спора, чтоб пригласить мисс Найфет на контрданс.

Преподобный отец Опимиан:

— И вовремя спохватился. Он будет танцевать с ней как раз перед ужином и поведет ее к столу. Замечаете вы, что ее трагической строгости как не бывало? Она и всегда-то была чудо как хороша, но порой казалась ожившей статуей. А нынче она — само счастье, вся так и сияет.

Мисс Тополь:

— Как же ей не сиять? Настоящее и будущее для нее лучезарны. Вот она и отражает эти лучи.

Потом был ужин, а все отобедали рано и потому угощались с живым удовольствием. Лорд Сом из кожи лез вон, угождая своему божеству, однако ж не забывал и прекрасных соседок. После ужина опять танцевали, будто сговорившись не расходиться до утра. Мистер Грилл, мистер Мак-Мусс, преподобный отец Опимиан и еще кое-кто из гостей постарше, отказавшиеся от обычного своего стаканчика вина после раннего обеда, теперь остались за столом выпить пунша, который лился рекой, и его разносили среди прочих напитков по гостиным в перерывах между танцами и с благодарностью принимали молодые люди и не вполне отвергали юные дамы. Мы вынуждены в этом признаться, не соглашаясь, впрочем, с веселым Гольдони, который считает, что и в скрытой под маской бессловесной даме можно тотчас узнать англичанку по благосклонности к пуншу[529][530][531][532].

ГЛАВА XXXII СТРАХИ И НАДЕЖДЫ. ВОЗМЕЩЕНЬЯ В ЖИЗНИ. АФИНСКАЯ КОМЕДИЯ. МАДЕРА И МУЗЫКА. ПРИЗНАНЬЯ

Ὑμεῑς δέ, πρέσβεις, χαίρετ᾽, ἐν κακοῑς ὅμως

Ψυχῇ διδόντες ἡδονὴν καθ᾽ ἡμέραν,

Ὡς τοῑς θανοῦτος οὐδὲν ωφὲλεῖ.

Прощайте, старцы! Даже среди горестей

Душе дарите радость каждодневную,

Ведь после смерти счастья и в богатстве нет[533].

Призрак Дария — хору в «Персах» Эсхила

Дороти начала уж было верить новостям Гарри, но вот обычная жизнерадостность Гарри стала ему изменять: упорство засевшего в Башне молодого хозяина отравляло надежду. Однако в деле Гарри наметилась уже счастливая перемена, оставалось продолжать в том же духе, и Дороти разрешала ему строить воздушные замки, согретые и разукрашенные огнями будущего рождества.

Однажды вечером по дороге домой Гарри повстречал отца Опнмиана, направлявшегося к Башне, где намеревался он отобедать и переночевать. Его преподобие удивлялся, что мистера Принса не было на бале (и это тогда, когда лорд Сом больше ему не соперник), и дурные предчувствия мрачили его. Отец Опимиан протянул Гарри руку, и тот горячо пожал ее. Потом отец Опимиан спросил, как продвигается у него и шестерых его друзей осада женских сердец. Гарри Плющ:

— Да на молодых барышень, сэр, жаловаться не приходится. А вот молодого господина не поймешь. Раньше он, бывало, все утро сидит и читает у себя наверху. А теперь только поднимется — сразу опять вниз и в лес идет гулять. Потом опять наверх, опять вниз и опять в лес. Что-то неладно с ним — видать, несчастная любовь, ничего другого не придумаешь. И с письмами в Усадьбу меня больше не шлет. Так что не получилось у нас веселое рождество, сами понимаете, сэр.

Преподобный отец Опимиан:

— А вы, я смотрю, все о веселом рождестве мечтаете. Остается надеяться, что следующее будет получше.

Гарри Плющ:

— А в Усадьбе, у них там весело, да, сэр?

Преподобный отец Опимиан:

— Очень весело.

Гарри Плющ:

— Стало быть, ни у кого там нет несчастной любви.

Преподобный отец Опимиан:

— Не беру на себя смелости подобного умозаключенья. О других ничего не знаю. У меня ее нет и никогда не бывало, если это может служить утешением.

Гарри Плющ:

— Для меня утешение видеть вас и слушать ваш голос, сэр. От этого всегда на душе легче.

Преподобный отец Опимиан:

— Так отчего же, мой юный друг, вы можете слышать и видеть меня, когда вам угодно; буду сердечно рад. Приходите ко мне в гости. Вам всегда обеспечен кусок холодного ростбифа и стакан доброго эля; а сейчас и ломоть свинины. Это большое утешение.

Гарри Плющ:

— Ах, сэр, премного благодарны. Оно утешение, конечно. Да я не за тем к вам приду.

Преподобный отец Опимиан:

— Верю, мой юный друг. Но, когда подкрепишься добрым английским харчем, легче бороться против всех, превратностей, грозящих как телу нашему, так и духу. Милости прошу ко мне. И, что бы ни случилось, пусть это не портит вам радости славного обеда.

Гарри Плющ:

— Вот и отец мой то же говорит. Да не всегда такой совет помогает. Когда мать померла, это ему на много дней обед испортило. Так и не оправился, хоть старается держаться. Вот только если я приведу к нам в дом Дороти, он, глядишь, прямо помолодеет. А если к тому рождеству он уж и маленького Гарри будет качать, уж как он будет рад его угостить мозговой косточкой!

Преподобный отец Опимиан:

— Боюсь, эта еда окажется не вполне по нутру маленькому Гарри, хоть именно так вскармливал Гектор Астианакса[534] [535]. Отложим, однако, попечение о его меню до того времени, когда он родится. А покамест будем питать надежды. И питаться мясом и элем.

Отец Опимиан снова дружески пожал Гарри руку, и они распрощались.

Его преподобие продолжил путь, как всегда рассуждая сам с собою.

«Отец милого юноши потерял добрую жену, и так с тех пор и не оправился. Будь жена у него злая, он, потеряв ее, испытал бы чувство радостного избавления. Странные возмещения нам готовит судьба. Поневоле согласишься с Ювеналом, что лишь богам одним ведомо, что полезно для нас[536][537]. Ну вот, к примеру, все тот же мой друг из Башни. Не полюби его Моргана (а я уверен, она его любит), он бы утешался своими весталками. Не будь у него их сестринской привязанности, он был бы счастлив любовью Морганы, но у него есть и любовь ее, и привязанность их, и он раздираем между двумя чувствами, из которых каждое делало бы его счастливцем, а вместе они делают его страдальцем. Кто решит, что лучше для него? Или для них? Или для самой Морганы? Право, почти досадно, что она не одарила своей благосклонностью лорда Сома. Упустила случай! Другой такой вряд ли скоро представится. Верно, она бы могла его удержать, когда б захотела. Но ведь и мисс Найфет превосходная девица, и как приятно наблюдать столь полную взаимность. Будто сам Юпитер, как мне уже однажды пришлось заметить, подготовил их соответствие. Одно время юный лорд, как казалось ему, был верен первой своей звезде, но незаметно и непреложно его манила другая; а юная леди подарила ему свое сердце, быть может сама о том не догадываясь и уж конечно не подозревая, что кто-то еще может проникнуть в ее тайну. И теперь, кажется, оба удивляются тому, что никто не удивляется их помолвке. Вот и для лорда странный случай возмещенья. Ибо, прими Моргана сразу же его сватовство, мисс Найфет о нем бы и не подумала; но она увидела, как безжалостно носят волны челн его неприкаянной любви, и без хитростей и лукавства помогла ему причалить у ее ног. Простота и безыскусственность победили там, где провалилась бы изобретательность самая тонкая. Не знаю, было ли и для нее заготовлено возмещение; но, если было, она его уже нашла; ибо я не знаю мужа, более достойного семейного счастья, и сам Педро Португальский не был пламенней влюблен. Когда я только что познакомился с лордом, я заметил лишь комическую струнку в его характере, но есть в нем и серьезная струнка, ничуть не менее приятная. Правда, комическая остается. Не пойму, то ли веселость его заразительна, и я заранее смеюсь, едва оказываюсь в его компании, то ли невозможно, думая о том, как он читает лекции о рыбе среди пантопрагматиков, не замечать смехотворного противоречия между лордом — душою общества и бездушным обществом, сующим свой нос во все и вся; правда, он покончил с этой дурью; но она вспоминается неотвязно. Впрочем, какая разница? Я смеюсь — и он смеется со мною. Он смеется — и я смеюсь вместе с ним. «Смейся, пока не поздно» — прекрасный совет. Когда люди друг к другу расположены, и малая искорка высекает огонь веселья.

Заметь, что долгожитель — весельчак,

А кто хандрит, тот погружен во мрак...

И кто же откажется от такого дня? Но дальше:

Чтоб люди долго жили, пусть они

В веселье сообща проводят дни[538].

Прекрасно и стоит запомнить. Однако можно посмеяться и вовсе без всякой мудрости, и в том я тоже не вижу вреда».

Уже неподалеку от Башни отец Опимиан встретил мистера Принса, быстрым шагом устремляющегося вон из своего дома. Он вернулся туда вместе с его преподобием, тот не захотел ничего есть до обеда, а выпил только стаканчик вина с печеньем, и оба отправились в библиотеку.

Беседа шла исключительно о литературе. Отец Опимиан, хоть и думал неотступно о мисс Грилл, не хотел первым о ней заговаривать, а мистер Принс, хоть ни на чем другом не мог сосредоточиться, знал, что только над бутылкой мадеры он сумеет раскрыть сердце его преподобию.

Отец Опимиан спросил, что мистер Принс читал последнее время. Тот отвечал:

— Я брался за многое, но возвращался неизменно к «Orlando Innamorato»[539]. Вот он как раз на столе, старое издание, подлинник.

Отец Опимиан заметил:

— Я видел старое издание, примерно такое же, на столе в гостиной, в Усадьбе.

Он чуть было не добавил что-то насчет общности вкусов, но вовремя спохватился. Две младшие сестрицы внесли свечи.

— Я смотрю, — сказал его преподобие, — девушки ваши ходят всегда по две. Горячую воду для умывания мне тоже всегда приносили две неразлучные горничные, если осмелюсь их назвать этим именем.

Мистер Принс:

— Да, на моей стороне они только так и ходят, чтоб никакой дурной слух не коснулся их репутации. Проживи вы тут с января по декабрь вместе с полным домом гостей, ни вы, ни я, никто в моем доме ни разу не увидел бы их порознь.

Преподобный отец Опимиан:

— Хорошее правило. Я голову готов прозакласть, что сестры

Чисты, как первый снег,

Пока его не тронуло

Ни солнце,

Ни теплый ветерок не очернил[540][541].

Но так уж устроен мир, что и добродетель самую безупречную следует ограждать от наветов. Однако ж не постигаю, как можно согласить привычки ваши с полным домом гостей.

Мистер Принс:

— Всякому удается собрать гостей, отвечающих его вкусу. Иным это легче, иным труднее, но невозможного тут нет никогда. Устраивая этот дом, я рассчитывал часто принимать у себя избранное общество. Благодаря Аристофановой комедии и всему с нею связанному я наслаждался приятной беседой в другом месте. Но я не отказался от своих планов, я только отсрочил их.

Множество мыслей пронеслось в голове у его преподобия. Ему очень хотелось их высказать. «Как хороша была мисс Грилл в роли Цирцеи; как славно играла. Да какое же это избранное общество без женщин? И как холостяк может их пригласить?» Но тогда пришлось бы задеть струнку, которой решил он не задевать первым. А потому, кстати об Аристофановой комедии, он снял с полки Аристофана и сказал:

— Как точно обозначает поэт афинскую комедию в одной этой строчке: «Комедия из всех искусств труднейшее»[542]. А нынче и не подумаешь, что это трудное искусство, видя, сколько новых комедий ежевечерне разыгрывают на лондонской сцене, а еще больше в Париже, и ведь тешат же они публику, каковы бы ни были их литературные достоинства, не меньше, чем Аристофан тешил афинян.

Мистер Принс:

— С той разницей, что афиняне еще и гордились своим автором, чего не скажешь о нынешних зрителях, особенно когда речь идет о новинках. А уж в так называемых бурлесках нынешних так мало вкуса и истинного чувства, что, на мой взгляд, даже тот, кто смеялся, покуда шел спектакль, оглядываясь на него потом, ничего не может испытывать, кроме глубокого стыда за автора, театр и самого себя.

Когда отобедали и рядом с его преподобием была поставлена бутылка бордо, а бутылка мадеры — рядом с хозяином, который и за обедом не забывал о любимом своем напитке, в последнее время служившем ему почти «единственным питьем и едой», как эль для капитана с приятелями у Флетчера и Бомонта[543], его преподобие заметил:

— Я был рад убедиться, что обеды у вас по-прежнему хороши; жаль только, что вы теперь не отдаете им должного, как бывало.

Мистер Принс:

— У одного великого философа было семеро друзей, и каждый день недели один из них с ним обедал. И среди прочих последних своих распоряжений он просил, чтобы полгода после его смерти все в доме оставалось по-прежнему и ежедневно подавался обед для него самого и единственного гостя, приглашаемого в его память, и чтобы один из двух его душеприказчиков (оба тоже философы) по очереди брал на себя обязанности хозяина.

Преподобный отец Опимиан:

— Как я рад, что обязанности хозяина исполняете вы собственной персоной, а не душеприказчик ваш, поверенный либо уполномоченный. Исполняете вы их исправно, жаль только, сам обед не встречает в вас былого одушевленья. Однако мне не совсем понятно, какое отношение имеет feralis coena[544] душеприказчика и гостя к обеду двух живых людей?

Мистер Принс:

— Ах, ваше преподобие, скажите лучше — обед одного живого человека в обществе тени. Ибо сам я — лишь тень. Лишь тень моей былой веселости.

Преподобный отец Опимиан:

— То-то мне показалось, у вас неприятность какая-то. Но все равно — держитесь совета Горация: «Облегчай ты вином и песней тяжелое горе: они утеху сладкую в скорби тяжелой дают»[545][546].

Мистер Принс:

— Так я и делаю, доктор. Мадера и песня семи сестер — мне утешение, да еще какое. Но оно не доходит до тайной печали, терзающей мое сердце, как Рататоск гложет корни Иггдрасиля[547].

Преподобный отец Опимиан:

— В северной мифологии, поэтичнейшей мифологии, я глубоко чту Одина и Тора[548]. Их подвиги всегда восхищали меня; и все вместе отлично воспитывает воинский дух. У Лукана есть об этом дивные строки[549][550].

Отец Опимиан воспроизвел дивные строки Лукана с большим выражением. Не того хотелось мистеру Принсу. Он ждал, чтобы его преподобие спросил о причине терзающей его сердце печали. Но совершенно независимо от решения доктора ни о чем не спрашивать, покуда юный друг не выскажется сам, несчастная метафора повлекла его преподобие по одной из старых излюбленных тропок, и если б не ожидание исповеди, которую, он знал, предстояло ему принять от мистера Принса, он бы весь вечер мог толковать о северной мифологии. А потому он пресек свою речь и молча потягивал бордо.

Мистер Принс не в силах был более сдерживаться и без введений, без предисловий он рассказал его преподобию все, что произошло между ним и мисс Грилл, ни слова не пропустив из пассажей Боярда, неизгладимо врезавшихся в его память.

Преподобный отец Опимиан:

— Не возьму в толк, в чем же тут огорчаться? Вы влюблены в мисс Грилл. Она готова принять ваше предложение. Чего же вам более по этой части?

Мистер Принс:

— Ничего более по этой части, но семь сестер мне как родные сестры. Будь они и впрямь мне родными сестрами, отношения наши бы не нарушились, женитьба моя не была бы помехой. Но, как мила, великодушна, снисходительна, терпима ни была бы женщина, она не сможет отнестись к некровным узам, как к кровным.

Преподобный отец Опимиан:

— В самом деле, на такое не станешь рассчитывать. Но ведь из этой трудности тоже есть выход. Пусть все семь идут замуж!

Мистер Принс:

— Все семь замуж! Немыслимо!

Преподобный отец Опимиан:

— Не столь немыслимо, как вам представляется.

И тут его преподобие нашел уместным поведать мистеру Принсу историю о семи женихах, расточая особенные хвалы Гарри и заметив, что, если мудрость Noscitur a sociis[551] верна и в обратном смысле и о друзьях человека можно судить по его качествам, в высоких достоинствах шестерых приятелей Гарри не приходится сомневаться; а к тому же он навел о них справки. Мистера Принса рождественской порой весьма обрадовала новость, которая еще летом повергла б его в уныние. Он тотчас решил, что, раз он так мало ел за обедом, можно на ужин спросить куропаток, ибо кладовая его всегда ломилась от дичи. Куропатки были поданы после обычного пенья в гостиной, и его преподобие, хоть немало ел за обедом, счел невежливым не принять участия в трапезе; припомнив же, как скоротал он ночь после бала, он вызвался сварить пунш, и они допоздна просидели над чашей, беседуя о том о сем, но больше всего о Моргане.

ГЛАВА XXXIII ЗАВОЕВАНИЕ ФИВ

Ἦ σοφὸς ἦ σοφὸς ᾗν,

Ὅς πρῶτος ἐν γνώμᾳ τόδ᾽ ἑβάστασε,

Καὶ γλώσσᾳ διεμυθολόγησεν,

Ὡς τὸ κηδεῦσαι καθ᾽ ἑαυτὸν ἀριστεύει μακρῷ˙

Καὶ μήτε τῶν πλούτῳ διαθρυπτομένων,

Μήτε τῶν γέννᾳ μεγαλυνομένων,

Ὄντα χερνήταν ἐραστεῦσαι γάμων.

Aeschylus. Prometheus.

Мудр, о, поистине мудр

Тот, кто впервые понял и вслух произнес:

С равными нужно

В браки вступать, чтоб счастье свое найти.

Если ты нищ и убог, то богатых, пресыщенных

И родовитых, надменных, напыщенных

Обходить старайся стороной[552].

Эсхил. Прометей прикованный

Наутро, после того как отец Опимиан отправился в обратный путь лесом, мистер Принс отступил от принятого обычая и призвал Дороти одну в гостиную. Она явилась, трепеща и краснея.

— Сядь, — сказал он, — сядь, милая Дороти. Я должен кое-что сказать тебе и твоим сестрам. Но, по некоторым причинам, я начинаю с тебя. Вероятно, во всяком случае вполне возможно, я очень скоро вступлю в брак, и вам тогда останется последовать моему примеру. А мне сказали, что один из самых прекраснейших молодых людей, какие мне известны, сохнет от любви к тебе.

— Он хороший молодой человек, что верно, то верно, — сказала Дороти; потом, вдруг поняв, в чем она невольно проговорилась, еще пуще залилась краской. И, стараясь загладить промах, она добавила:

— Но я-то по нем не сохну.

— Еще бы, — возразил мистер Принс. — Зачем тебе по нем сохнуть, ты чересчур в нем уверена, и дело стало только за твоим согласием.

— И за вашим, — сказала Дороти, — и за согласием сестриц, особенно старших; они ведь должны пример подавать.

— Не уверен, — сказал мистер Принс. — Покуда, как я понимаю, они последовали твоему примеру. Твой поклонник неустанными своими заботами обеспечил жениха каждой. Ну, а мое согласие ты, безусловно, получишь. Когда ты увидишь Гарри, пошли его сразу ко мне.

— А он уже тут, — сказала Дороти.

— Тогда проси его сюда, — сказал мистер Принс.

Дороти, не без смущения, удалилась. Но сердце ее говорило само за себя. Явился Гарри.

Мистер Принс:

— Итак, Гарри, ты ухаживаешь за девушкой у меня в доме, не спросясь моего позволения.

Гарри Плющ:

— Сэр, я не мог за ней не ухаживать. А позволения у вас не спросил, потому что думал, вы не позволите.

Мистер Принс:

— Как всегда откровенно, Гарри. И ты полагаешь, из Дороти выйдет хорошая крестьянская жена?

Гарри Плющ:

— Я полагаю, сэр, она до того хорошая, до того умная, до того работящая, что подойдет в жены хоть кому, хоть лорду, к примеру. Но для нее ж для самой лучше остаться в том сословии, где она родилась.

Мистер Принс:

— И она ведь особенной красотою не блещет, знаешь ли.

Гарри Плющ:

— Не блещет! Ну, если она не красавица, то я уж не знаю, кто тогда и красавица, сэр.

Мистер Принс:

— Да, конечно, она недурна собой.

Гарри Плющ:

— Что значит недурна, сэр? Она писаная красотка.

Мистер Принс:

— Ладно, Гарри, она красотка, если тебе угодно.

Гарри Плющ:

— А то не угодно, сэр! Мне б сразу сообразить, что вы просто смеетесь, когда вы сказали, будто она красотой не блещет.

Мистер Принс:

— Но, знаешь ли, у нее нет приданого.

Гарри Плющ:

— Не надо мне никакого приданого. Мне ее надо, и больше ничего и больше никого.

Мистер Принс:

— Но я не могу согласиться, чтоб она вышла замуж, не имея собственных средств.

Гарри Плющ:

— Ой, да я их дам ей заранее. Отец поднакопил денег, и мы их как это? — запишем на ее имя.

Мистер Принс:

— Ты молодец, Гарри, и я действительно рад за Дороти; но ты не вполне понял меня. Она должна принести тебе средства, а не взять их у тебя. И ты не смей увертываться.

Гарри твердил, что ему не нужны никакие средства; мистер Принс твердил, что не допустит, чтобы Дороти их не имела. Без особых трудов однако, они пришли к соглашению.

Когда дело Гарри и Дороти благополучно уладилось, сразу устроились и шесть остальных судеб; и мистер Принс с легким сердцем вернулся в Усадьбу, где явился к обеду на двадцать седьмой день своего испытания.

Там застал он все тех же; ибо, хоть иные и отлучались на время, они не могли противиться уговорам мистера Грилла и приезжали опять. Все сердечно приветствовали мистера Принса, а Моргана мило ему улыбнулась.

ГЛАВА XXXIV РОЖДЕСТВЕНСКИЕ РАССКАЗЫ. ЧУДЕСНЫЕ РАССКАЗЫ У ДРЕВНИХ. ДУХ ХОЗЯИНА. РАССКАЗ О ТЕНИ. РАССКАЗ О ЛЕШЕМ. ЛЕГЕНДА О СВЯТОЙ ЛАУРЕ

Джейн: ... Теперь мы сядем

К камину, и нам бабушка расскажет

Поинтересней что-нибудь.

Гарри: И правда!

Поинтересней! Страшное б послушать

Про разные убийства.

Джейн: Или духов.

Саути. Бабушкин рассказ

Вечером мисс Грилл сказала его преподобию:

— На рождестве у нас пока не было ни одной истории с привидениями. Так не годится. Хоть один рождественский вечерок должен быть посвящен merveilleuses histoires racontees autour du foyer[553], которые Шатобриан[554] числит среди особенных удовольствий тех, qui n'ont pas quitte leur pays natal[555]. А греки и римляне оставили нам бездну разных духов, верно ведь, ваше преподобие?

Преподобный отец Опимиан:

— Безусловно. Литература классическая кишит духами. Но редко какой тамошний дух подойдет для рождественской истории с привидениями, как у нас ее принято понимать. Дух Патрокла у Гомера, Дария у Эсхила, Полидора у Эврипида — все полны поэзии, но для истории с привидениями никто из них не подходит. Я только один и могу припомнить рассказ по-гречески, но и тот, Пересказанный Гете в «Коринфской невесте» и Льюисом[556] в «Веселом золотом кольце», ни для кого здесь не может быть новостью[557].

У древних есть много волшебных рассказов, не собственно историй о привидениях, но они весьма подходят для Рождества. Их два таких у Петрония, и в свое время я для забавы перевел их, стараясь держаться как можно ближе к подлиннику. Если угодно, я могу воспроизвесть их по памяти. Ибо я полагаю вместе с Чосером:

Ведь, знаю я, что, взявшись рассказать

Чужой рассказ, не надо выпускать

Ни слова из того, что ты запомнил,

Будь те слова пространны иль нескромны,

Иначе все неправдой обратишь...[558][559]

Предложение отца Опимиана встретило единодушное «Ах, ну конечно, мы ждем, ваше преподобие!», и он начал:

— Истории эти рассказали на пиру у Тримальхиона, первую — Никарот, вольноотпущенник, вторую — один из гостей.

«Пока я еще служил, мы жили на узкой улочке, где теперь дом Габинны. И богам было угодно, чтобы я влюбился в жену Теренция, хозяина харчевни, Мелиссу Теренциану, да вы почти все ее знаете, раскрасавица — метательница поцелуев».

Мисс Грилл:

— Странное какое название. Преподобный отец Опимиан:

— Думаю, имеется в виду какой-то изящный жест в пантомиме; ибо красавицы хозяйки часто бывали умелыми танцовщицами. Вергиливва Копа, кстати сказать, не лишенная недостатков, тем не менее — прекрасный тому пример. Верно, тем-то и были привлекательны римские харчевни. И всякий хозяин стремился к тому, чтобы его жена умела танцевать. Танцы были, видимо, такого стиля, какой нынче мы называем характерным, и исполнялись в живописных костюмах...

Его преподобие чуть не пустился в диссертацию о хозяйках-танцовщицах; но мисс Грилл вовремя напомнила ему, о чем шла речь, и он продолжал рассказ Ницера:

— Клянусь Гераклом, я любил ее чистой любовью; меня пленял ее нрав, ее нежность. Когда мне нужны были деньги, она мне их давала. Когда у меня они были, я отдавал их ей на хранение. Ни одной женщине я так не доверялся. Отец ее, фермер, умер тогда. Я шел на любые трудности, чтоб ее увидеть. Ибо друзья познаются в беде. Хозяин мой как раз уехал в Капую, распорядиться какой-то заброшенной плавильней. Я воспользовался случаем и упросил одного нашего гостя проводить меня до пятого верстового столба. Он был солдат, силою равный Плутону. Мы вышли до первых петухов. Месяц светил как солнце мы прошли мимо ряда гробов. Спутник мой исполнял какие-то церемонии. Я сидел и, напевая, считал звезды. Потом я глянул на него и увидел что он разделся донага и сложил одежду у дороги. Сердце у меня ушло в пятки, я застыл, как мертвец. Но он трижды обошел вокруг своей одежды и обернулся волком. Не думайте, я не шучу. Ни за какие деньги меня не заставишь солгать. И вот, едва он, стало быть, обернулся волком, он тотчас завыл и бросился в лес. Я не сразу оправился, но потом решил собрать его одежду, но она превратилась в камень. Кому, как не мне, довелось изведать великий страх? Но я схватился за меч и всю дорогу до фермы я рубил тени. Я был едва жив; пот струился со лба потоками; глаза ничего не видели. Я никак не мог прийти в себя Моя Мелисса подивилась, куда я ходил в такой поздний час. «Пришел бы пораньше она сказала, — и ты нам помог бы. Волк приходил в овчарню и задрал всех овец до единой. Он убежал. Но он нас попомнит; один из наших парней всадил ему в шею копье». Ясно, что я не сомкнул уже глаз на рассвете я ушел домой. Но когда я дошел до того места, где одежда превратилась в камень, камня там никакого не оказалось, а была только кровь. Придя домой, я увидел солдата, он лежал неподвижно в постели и врач хлопотал над его шеей. Я понял, что это оборотень, и потом, хоть убей, не мог больше с ним есть за одним столом. Пусть задумаются все кто не верит в такие вещи. А если я лгу, пусть обрушится на меня гнев богов.

Тримальхион, хозяин пира, дает понять, что верит каждому слову Ницера, а затем рассказывает о том, что испытал он сам.

— Когда я носил еще длинные волосы — ибо в юности я вел жизнь хиосца[560], — наш маленький Айфис, радость семьи, умер; поистине он был сокровище; быстрый, прекрасный собой, один из тысяч. И когда бедная мать плакала над ним, а мы все погрузились в глубокое горе, вдруг налетели колдуньи, словно собаки на заячий след. Был тогда в доме у нас один каппадокиец, высокий, смелый до безумия, он разъяренного быка мог осадить. Размахивая мечом, выбежал он за ворота, не забыв обвязать левую руку, и вонзил меч в грудь какой-то женщине. Мы услыхали стон, но женщины той мы не видели, врать не буду. А силач вернулся в повалился на кровать, и все тело у него было синее, будто его стегали кнутом; ибо его коснулась злая рука. Мы заперли ворота и снова пошли к мертвому Айфису; но, когда мать хотела обнять тело сына, оказалось, что внутри у него нет ничего, он набит соломой, все исчезло, печень, сердце — все. Колдуньи похитили мальчика, а взамен оставили чучело. Поверьте — нельзя не поверить, — есть женщины, которые обладают знанием выше знания смертных, ночные женщины, и перед ними ничто не устоит. А каппадокиец так и не оправился; и через несколько дней он умер в горячке.

— Мы дивились, мы поверили, — говорит один из гостей, слушавших эту историю, — и, поцеловав стол, мы попросили ночных женщин не трогать нас больше.

Мисс Грилл:

— Прелестные рассказы, ваше преподобие; и во всем чувствуется, что рассказчики искренне верят в эти чудеса. Но, как сами вы справедливо сказали, это не собственно истории с привидениями.

Лорд Сом:

— У Шекспира прекрасные духи и могли бы нам сейчас пригодиться, не будь они все так общеизвестны. А вот мне по душе привидение из «Пути любовника» Флетчера и Бомонта. У Клеандра красавица жена Калиста и друг Лизандр. Калиста и Лизандр любят друг друга en tout bien, tout honneur[561]. Лизандр, защищаясь и в честном бою, убивает придворного фаворита и вынужден скрываться в глуши. Клеандр и Дорилай, отец Калисты, отправляются на его поиски. Им приходится заночевать в сельской гостинице. Клеандр давно знаком с веселым хозяином и превозносит его Дорилаю. Но, справившись о нем, они узнают, что он три недели назад умер. Они просят еще вина, отпускают прислуживающих и сидят одни, болтая о том о сем и о покойном хозяине, причем Клеандр расхваливает его пенье и игру на лютне. И вот за окном раздаются звуки лютни; далее следует песня, начинается она со слов:

Пускай огонь поленья лижет!

Подвинь-ка стол, садись поближе.

Пей старое вино и веселись! —

а кончается:

Все в хоровод! Достань трубу!

Смеяться буду и в гробу!

А затем появляется призрак хозяина. Они спрашивают, зачем он пришел. Тот отвечает — чтобы еще разок послужить Клеандру и попросить,

Чтоб видеть погребенным мое тело

В святей земле: лежу неосвящен

Из-за ошибки клерка: пусть готовят

Мне новую могилу средь парней —

Весельчаков, умерших раньше.

Клеандр обещает исполнить просьбу, а Дорилай, в течение всей пьесы показывавший свой веселый нрав, добавляет:

И сорок кубков старого вина

Я выдул на твоих похоронах.

Клеандр спрашивает:

А можешь ты

Предупредить меня, когда пробьет мой час?

Тот отвечает:

Не обещаю.

Но коль смогу — ведь я тебя любил, —

Еще раз появлюсь.

В следующей сцене хозяин появляется вновь, и вскоре после этого Клеандра убивают; не предумышленно, но по случайности, когда второстепенные персонажи проверяют, такой ли уж чистой любовью любит Калиста Лизандра.

Мисс Тополь:

— Когда я была молодая, привидения так были в моде, что про всякую новую пьесу первым делом спрашивали: «А есть там привидения?» Мода пошла с «Призрака замка»[562]. Я видела эту пьесу еще девочкой. Раздвижные двери, за которыми обнаруживалась освещенная часовня; невиданная красота игравшей привидение актрисы; торжественная музыка, сопровождавшая ее медленные жесты, когда, неслышно выходя на авансцену, она благословляла коленопреклоненную свою дочь; и женский хор, выпевающий Jubilate[563][564], — все это производило на меня ни с чем не сравнимое впечатление. Вот вам мое привидение. Но сколько-нибудь интересной истории с привидениями у меня нет про запас.

Мистер Принс:

— А есть еще много таких историй, где сверхъестественное оказывается только видимостью и объясняется в конце. Но в иных, особенно в романах Брокден Брауна[565], ужасное доведено до предела. Что может быть страшнее его «Виланда»? Это один из немногих рассказов, где объяснение сверхъестественного натуральными причинами не разрушает первоначального впечатления.

Мисс Грилл:

— Обычно мне эти объяснения не по душе. Я готова принять сверхъестественное во всех формах, ведь ничто не удивляет меня в похождениях Одиссея или Роланда. Мне было б грустно убедиться, что колдовство Цирцеи — ловкость рук и ничего более.

Преподобный отец Опимиан:

— Совершенно с вами согласен, мисс Грилл. Мне вовсе не нравится, когда дух, ужасавший меня на протяжении двух томов, в третьем вдруг оказывается переодетой служанкой[566].

Мисс Грилл:

— Мы все толкуем о привидениях, а где же рассказ? Хочу рассказ о привидениях.

Мисс Найфет:

— Попробую рассказать одну историю, только я очень плохо ее помню. Речь, как и во многих подобных историях, идет о зарытом сокровище. У старого скупца — единственная дочь. Он во всем себе отказывает, чтобы дать ей приличное воспитание. Он собрал клад, который назначается ей, но мысль о том, что с ним надобно расстаться, для скупца непереносима, и он так и умирает, не открыв, где этот клад зарыт. У дочери был возлюбленный, не то чтобы совсем нищий, но что-то вроде того. У него был маленький участок земли, и он его обрабатывал. Когда отец ее умер и она осталась без помощи и друзей, фермер этот взял ее в жены, и прилежным трудом и скромной жизнью они преодолели жестокость фортуны. У молодого супруга была тетушка, и с нею они иногда проводили праздники, особенно рождество. И вот однажды они возвращались поздно после такого праздника; на земле лежал снег; совсем молодой месяц стоял низко в небе; пересекая поле, они остановились, чтоб поглядеть на звездное небо; а когда снова опустили глаза, увидели на снегу тень; она была длинная, неотчетливая; но никакого предмета, который ее отбрасывал бы, не было вовсе. Жена, затрепетав, схватила мужа за руку. Месяц скрылся, и тень исчезла. Настал Новый год, они провели его в доме у тетушки. Когда возвращались домой, месяц был полный и сиял высоко в небе. То поле они пересекали не без страха и сомненья. И на том же самом месте они снова увидели тень; на сей раз отчетливую тень человека в просторном плаще и остроконечной шапочке. Они узнали силуэт старого скупца. Жена чуть не упала без чувств; муж ее удержал; оба не отрывали глаз от тени; она начала двигаться; но на месяц набежала тучка, и тень исчезла. Следующая ночь была ясная, и жена призвала все свое мужество, чтоб проникнуть в тайну; они вернулись на прежнее место: и там опять на снегу была тень, и опять под их взглядом она стала передвигаться по снегу; они в страхе последовали за нею. Наконец она остановилась на пригорке, уже на их собственной ферме. Муж с женою ходили вокруг, но тень больше не двигалась. Муж упросил жену остаться, а сам пошел искать какой-нибудь шест, чтоб отметить место. Когда жена осталась одна, тень распростерла руки, словно благословляя ее, и тотчас исчезла. Муж, вернувшись, нашел жену распростертой на снегу. Он взял ее на руки; она пришла в себя, и они пошли домой. Утром муж отправился к тому месту с заступом и лопатой, расчистил снег, раскопал землю и нашел горшок с золотом, неоспоримо им принадлежавшим. Ну а дальше, как и во всех детских сказках, «стали они дальше жить-поживать».

Мисс Тополь:

— Ваш рассказ, хоть во всем прочем и непохожий, напоминает мне одну балладу, где тоже есть тень на снегу:

Рискуя, близ фигур кружил, но вот беда —

Ни от одной в снегу не видел он следа[567][568],

Мистер Грилл:

— В обоих случаях тень имеет очертания, но нет видимого предмета, ее отбрасывающего. А вот я помню удивительный пример с тенями, не имеющими очертаний. Юный рыцарь скачет сосновым бором, где когда-то уже постигли его страшные события, и вдруг какой-то голос просит его остановиться. Он не останавливается, кто-то гонится за ним. Рыцарь хочет оглянуться, но не может повернуть голову. Вот они оказываются на лужайке, и там, в лунном свете, рыцарь надеется разглядеть непрошеного спутника. Но «непостижимые тени падали вокруг, лишенные очертаний»[569][570].

Мисс Грилл:

— Мистер Мак-Мусс, а где же ваша история с привидениями?

Мистер Мак-Мусс:

— Сказать вам по чести, мисс Грилл, до привидений я не охотник; меня всегда более занимали простые материи. Но, так уж и быть, расскажу-ка я вам историю про лешего, которую с детства запомнил.

Раз как-то компания ведьм и колдунов собралась в трапезной монастыря устроить пир, если найдется, чем поживиться. Денег у них не было, а был только один леший, которого сатана дал им на этот случай взаймы, с тем что он снабдит их едою, ничего не покупая и не крадя. Они развели огонь в очаге, где ничего не жарилось, и сели вокруг стола, где ничего не стояло, кроме битых блюд и пустых кружек. И огонь очага играл на их тощих, голодных лицах. Уж не берусь вам сказать, была ли там среди них «одна бабенка помоложе»[571][572], но, скорей всего, была, иначе не стал бы леший эдак трудиться. Однако ж он немного опоздал. Братья-монахи, готовясь к празднику, успели послать в соседний городок человека с телегой за вкусными вещами. И вот он возвращался, а телега ломилась от мяса, птицы, и сала, и отборных булочек, которыми славилась в городке одна булочница; да еще от старого доброго вина, которое пожаловал отцу-настоятелю один важный барин. Леший почуял поживу, предстал перед возчиком в обличье солдата с деревянной ногой и стал просить милостыни. Возчик отвечал, что у него ничего нет, и солдат якобы пошел своей дорогой. Он появлялся еще и еще в разных видах, и все просил милостыни, с каждым разом настойчивей, но получал тот же ответ. Наконец он явился в обличье старухи с палочкой, и уж эта была назойливее всех; но возчик, поклявшись, что, видно, целый корабль нищих потерпел крушение неподалеку, и ей отвечал отказом. «Ну хоть, мелкую монетку», — молила старуха. «Нет у меня монетки», — отвечал возчик. «Ну хоть чего-нибудь поесть или выпить, — молила она, — неужели же у тебя ничего съестного не сыщется? Загляни-ка в тележку; наверняка что-то вкусненькое найдешь, или чего-нибудь выпить». ««Вкусненькое, выпить», — заворчал возчик. — Если в моей телеге найдется хоть что-то вкусненькое или выпить, пускай леший все заберет». «Покорно благодарю», — сказал леший и принял такой облик, что возчик сразу рухнул наземь, и леший разграбил телегу. Скоро в трапезной жарилось мясо и старое вино лилось рекой, к великой радости славной компании, и они пили, ели и веселились всю ночь, поднимая тосты за здоровье нечистого.

Мисс Грилл:

— А вы, мистер Принс? Живя в старинной башне, среди старинных книг, погрузясь в легенды о святых, уж, верно, вы припасли для нас какую-нибудь историю с привидениями?

Мистер Принс:

— Не вполне историю с привидениями, мисс Грилл, но правда — есть одна легенда, пленившая мое воображение. Я переложил ее в балладу. Если позволите, я ее вам прочту.

И, легко получив позволение, мистер Принс заключил ряд чудесных рассказов у камелька, прочтя то, что называлось

Легенда о святой Лауре

Святая Лаура в смертном сне

Покоится в гробнице.

Она велением небес[573][574]

Нетленна — чудо из чудес! —

Прекрасна, как денница.

Была девичья жизнь чиста —

Ни пятнышка на ней.

Отверзла Божья Мать уста:

«Будь неизменна и свята

Ты до последних дней!»

Вот под землею саркофаг,

Из алебастра ложе.

На крышке белых роз букет,

Ее покой на сотни лет

Никто не потревожит.

Над ложем мраморным потом

Воздвигли раку. Там

Кружком монахини не раз

Сбираясь пели в поздний час,

И звукам вторил храм.

Смерть аббатису унесла.

Гласило завещанье:

Хочу, чтоб рядом со святой

Мой бренный прах обрел покой!

Безумное желанье!

У аббатисы знатный род —

Кто б смог не подчиниться?

Ее желание — закон!

Пошли монашки на амвон

Печальной вереницей.

Лишь сняли крышку — в тот же миг

Сиянье ослепило!

Все залил нестерпимый свет,

Как будто тела в раке нет —

Рассеян мрак могилы!

Труп аббатисы положив,

Вновь затворили раку.

Какой-то безотчетный страх

Объял всех на похоронах

И утопил во мраке.

Наутро в храме собрались —

Вдали от роз печальных

Вдруг обнаружили во мгле

Труп аббатисы на земле

В одеждах погребальных.

И в страхе, на колени пав,

Взывали все к Марии.

Гробницу вскрыли — вновь хорал

Процессию сопровождал,

Как и тогда, впервые.

Но разве тленью место есть

С нетленностию рядом?

На камнях тело вновь нашли —

Оно покоилось вдали,

В часовне, близ ограды.

И вот на службе, в ранний час,

Молитва ввысь летела

Ко всем святым, чтоб наконец

Умилосердился Творец

И упокоил тело.

И встала стража в третью ночь

Коленопреклоненно.

Молились все — и стар, и млад.

Как вдруг разрезал тьму набат —

Один удар мгновенный.

Гробница вскрылась — поднялась,

Как статуя, святая.

Все в жутком страхе пали ниц.

Она меж замерших черниц

Ступала, как живая.

И не был слышен звук шагов,

Как будто не касалась

Плит каменных ее нога.

Как смерть, безмолвна и строга,

Ушла, не возвращалась.

Гробница с этих пор пуста,

Исчезло с нею ложе:

В последний раз свершив обряд,

Вложили тело, и прелат

Вздохнул: «Помилуй, Боже!»

Но нет покоя в месте сем

Бесчувственному телу:

И раз в году, в глухую ночь.

Ударит колокол — и прочь —

Витает по приделу.

А где Лаура? Вдалеке?

Кто знает, где таится

Та, что нетленна и чиста

И до последних дней свята?

Где Божья голубица?

Навек сокрыта ото всех

И ангельскою ратью

Оберегаема она.

Над ней простерлась тишина,

То место под заклятьем.

ГЛАВА XXXV ОТВЕРГНУТЫЕ ИСКАТЕЛИ. ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Σοὶ δὲ θεοὶ τόσα δοῑεν, ὅσα φρεσὶ σῇσι μενοινᾷς

Ἄνδρα τε καἱ οἷκον, καἱ ὀμοφρσύνην ὁπαάσειαν

Ἐσθλήν˙ οὐ μὲν γὰρ τοῡ γε κρεῑσσον καἱ ἄρειον,

Ἤ ὀθ᾽ ὁμοφρονέοτε νοήμασιν οἷκον ἔχητον

Ἀνὴρ ἠδὲ γυνή.

О! да исполнят бессмертные боги твои все желанья,

Давши супруга по сердцу тебе с изобилием в доме,

С миром в семье! Несказанное там водворяется счастье,

Где однодушно живут, сохраняя домашний порядок,

Муж и жена[575].

Одиссей — Навзикае в шестой песни «Одиссеи»

О том, что произошло между Алджерноном и Морганой, когда настало двадцать восьмое утро, положившее конец испытанию, можно и не рассказывать. Джентльмену оставалось только сделать предложение, леди оставалось только его принять, тут уж никуда не денешься.

Мистер Грилл ликовал. Племянница, на его взгляд, не могла сделать лучшего выбора.

— Милая моя Моргана, — сказал он ей, — все хорошо, что хорошо кончается. Привередливость твоя принесла благие плоды. Ну а теперь ты, может быть, откроешь мне, почему ты отвергла стольких поклонников, которым сперва подавала надежды? Перво-наперво ответь, чем не потрафил тебе достопочтенный Эскор А'Касс?[576] Такой лихой господин и собой недурен. Он был первым, и тебе, кажется, нравился?

Мисс Грилл:

— Чересчур лихой, дядюшка. Он был игрок. Он мне нравился, покуда я не узнала его дурных наклонностей.

Мистер Грилл:

— Ну, а сэр Пухипрах?

Мисс Грилл:

— Он играл на бирже. Это еще хуже, дядюшка. Он никогда не знал, беден он или богат. Он жил в вечной горячке, а я люблю спокойную жизнь.

Мистер Грилл:

— А мистер Сбрендилл?

Мисс Грилл:

— У него на уме была только политика. Он не чувствовал поэзии вовсе. Нет людей, более несхожих во вкусах, нежели он и я.

Мистер Грилл:

— А мистер Пшик?

Мисс Грилл:

— Светский человек, без малейшего проблеска истинного чувства; в обществе приятен, но скучен до мучения наедине; я побоялась умереть с ним со скуки.

Мистер Грилл:

— А мистер Пульман?

Мисс Грилл:

— Чересчур скор. Вечно осуждал всех за медлительность. Ну, а у меня нет охоты жить в экспрессе. Я хочу не спеша идти по жизни, хорошенько разглядывая то, что встретится на пути.

Мистер Грилл:

— А мистер Бакен-Бард?

Мисс Грилл:

— У того был один только порок, дядюшка, но зато непростительный: старость. Надо отдать ему должное, он не сразу принялся за мною ухаживать. Но, заметя, что обхождение его мне приятно, он вдруг вообразил, будто может быть мне супругом. Мне нравился нрав его, ученость, любовь к музыке и поэзии, склонность к тихой домашней жизни. Но юность и старость по-разному понимают супружество.

Мистер Грилл:

— А мистер Беден?

Мисс Грилл:

— Он был в долгах, дядюшка, и утаил это от меня. Вот я и решила, будто он гонится за моим состоянием. Как бы то ни было, я не могу уважать лжеца.

Мистер Грилл:

— А мистер Чучелло?

Мисс Грилл:

— Чересчур уродлив, дядюшка. Живое выражение может скрасить дурные черты, вот я все и ждала, не привыкну ли я к его внешности. Но нет. Его уродство было несносно.

Мистер Грилл:

— Но ничего такого не скажешь про лорда Сома.

Мисс Грилл:

— Верно, дядюшка. Просто он опоздал. Да и сам он скоро нашел то, что гораздо более ему подходит.

Мистер Грилл:

— Были и прочие. Что же это выходит — все тебе чем-то нехороши?

Мисс Грилл:

— Право, дядюшка, большинство ровно ничего собою не представляет; изящные костюмы, и только; будто их выпускали дюжинами; эгоисты, нескромны, без серьезной жизненной цели, без желания даже ее найти; элегантная принадлежность гостиной, удерживаемая памятью не более диванов и кресел.

Мистер Грилл:

— Правда, Моргана. На нет и суда нет. Что поделаешь, если у человека вовсе нет положительных качеств? Зато явственные пороки — скажем, страсть к азартной игре, — уж кажется, легко излечимы.

Мисс Грилл:

— Нет, дядюшка. Даже мой ограниченный опыт подсказывает, что куда легче излечиваются не принятые в свете добродетели, нежели модные пороки.

Мисс Грилл и мисс Найфет позаботились о том, чтобы их свадьбы и свадьбы всех семи сестер сыграли в одно время и в одном месте. Предаваясь мечтам о будущем вместе с женихом, мисс Найфет ему сказала:

— Когда я сделаюсь вашей женой, я освобожу вас от обещания никогда более не делать опасных опытов с лошадьми, каретами, лодками и тому подобным. Но я поставлю условием, что, в какие бы опыты вы ни пускались, я буду участвовать в них с вами вместе.

— Нет, милая Алиса, — отвечал лорд Сом. — Жизнь моя, благодаря вам, станет чересчур для меня драгоценна, и рисковать ею мне уже не захочется. Вы будете моей путеводной звездой, и в моем поведении меня будет заботить только одно — нравится ли оно вам.

И слезы пролили они, но быстро осушили[577], —

могло быть сказано о сестрах, когда утром они садились в кареты, чтобы ехать в Усадьбу Грилла праздновать свадьбу.

Развеивался сон, чересчур вознесенный над бренной жизнью, ее случайностями и переменами, чтобы вечно сбываться. Но дамы согласились, кавалеры радовались; и если кто когда ходил по земле, будучи на седьмом небе, так это Гарри Плющ тем ясным февральским утром, когда он получил наконец руку своей Дороти.

В Усадьбе Грилла устроили пышный dejeuner[578]. Присутствовали девять невест и девять женихов; прелестная толпа подружек; кое-какие друзья мистера Грилла, лорда Сома, мисс Найфет и мистера Принса; и большая компания, которую составляли отцы, матери и сестры женихов семи весталок. Братьев ни у кого из женихов не было, а у Гарри даже не было ни матери ни сестер; зато отец его блистал сельской дородностью и, как предсказывал Гарри, «прямо помолодел».

Самыми заметными среди гостей были преподобный отец Опимиан и его половина, ради такого случая изменившая своим привычкам домоседки. Когда дошла до этого очередь, преподобный отец Опимиан встал и произнес речь, которую мы будем считать эпилогом нашей комедии.

Преподобный отец Опимиан:

— Мы собрались здесь, дабы почтить новобрачных; во-первых, племянницу несравненного нашего хозяина, юную даму, которая пользуется любовью и уважением присутствующих, и юного господина, о котором можно сказать, что он во всех отношениях ее достоин, — и это высшая из похвал; во-вторых, юных лорда и леди, которым те, кто имели удовольствие провести здесь рождество, благодарны за радость, доставленную их уменьем и готовностью тешить и развлекать окружающих с помощью своих талантов; и которые в силу несходства своего и сродства (ибо и то и другое залог прочного союза) очевидно созданы друг для друга; в-третьих, семь молодых пар, важных для нас во многих отношениях, стоящих на пороге брачной жизни, сулящей им все те радости, которых только разумно ожидать под солнцем. Один древний греческий поэт говорит: «Четыре вещи есть в мире, нужные человеку: первое — здоровье; второе — красота; третье — богатство, не нажитое неправедно; четвертое — жить среди друзей[579][580]».

Однако веселый поэт Анаксадрид[581] говорит об этом так: «Здоровье справедливо поставлено на первое место; на второе же следует поставить богатство, ибо что такое красота, голодная и в лохмотьях?»[582][583] Как бы там ни было, мы видим здесь все четыре условия счастья: здоровье самое цветущее; богатство в двух случаях, в прочих семи — более чем достаток; красоту в невестах, в женихах — приятнейшую внешность, насколько нужна она мужчине; и все основания ожидать, что жизнь их пройдет среди друзей. Я твердо верю, что надежда, озаряющая утро брака, у всех наших молодых сбудется и согреет их закат; и если я пожелаю им в заключенье того же счастья, какое выпало на долю мне, те, кто знают несравненную особу, сидящую со мною рядом, поймут, что ничего лучшего не мог я и пожелать. Ну, так выпьем же за здоровье женихов и невест по бокалу шампанского. Начинайте откупоривать бутылки. Пусть взлетят разом все пробки, как только подам я знак; и дружным сим залпом вакхических орудий почтим же Его Величество Счастливый Случай[584][585], председательствующий, надо полагать, за этим радостным столом.

Конец
Загрузка...