В АВСТРАЛИЙСКИХ ТРОПИКАХ

Чужак в Дарвине

Дарвин, декабрь 1937 года. Было раннее утро, еще темно, когда наш пароход «Меркурий» подошел к пристани. Я проснулся от удара судна о деревянный мол, который, казалось, под толчком сжался, как резиновый. Я лежал совершенно нагой под простыней, струя воздуха из вентилятора обвевала мое лицо, но, несмотря на это, я обливался потом, потому что мы находились на двенадцатом градусе южной широты и был самый разгар лета.

Я натянул на себя одежду и вышел на палубу. Небо на севере начинало сереть. Кокосовые пальмы тянулись вдоль берега.

В это раннее декабрьское утро Дарвин предстал передо мной, прибывшим с умеренного юга, в романтических красках. Однако скоро мне пришлось испытать горькое разочарование. Воздух был совершенно неподвижен, и солнце, только что появившееся над горизонтом, уже пылало. Под поплиновой рубашкой пот ручьями сбегал у меня по спине, и я беспокоился, что моя рубашка станет совершенно мокрой. Я скоро усвоил, что в Дарвине в летние месяцы это неизбежно и никого не тревожит. Обычно здесь носят — что очень целесообразно — рубашку из впитывающего влагу мохнатого материала, которую надевают поверх брюк, но эти основные правила жизни в тропиках тогда мне были еще неизвестны.

На пристани стояли группы мужчин. Одни — явно аборигены, определить расовую принадлежность других — тоже темнокожих — было трудно. Красные от загара европейцы были в шортах и трикотажных рубашках — должно быть, портовые рабочие, которые собирались разгружать наше судно. Здесь же расхаживали чиновники в безукоризненно белых костюмах, не загорелые, а бледно-желтые, — официальный Дарвин вышел встретить наше судно.

В сотне метров от берега начинался ряд не очень высоких скал, окаймлявших побережье. За ними вдоль берега проходила дорога. Я видел несколько темных лиственных деревьев, но нигде не обнаруживал тропического буйства зелени, которое думал встретить; насколько я мог различить, на красной латеритной почве росла лишь редкая, но высотой в два метра трава. Слева, на скалах, там и сям было разбросано несколько одноэтажных домов на покрашенных белой краской опорах. На окнах были большие ставни, поднятые для того, чтобы в помещение проникал воздух, но не попадали отвесно падающие лучи солнца. Направо стояли бараки из старого ржавого железа, в основном одноэтажные, но иногда и двухэтажные. Как я узнал позднее, в домах на опорах жили белые чиновники, тогда как бараки относились к Кевина-стрит — китайскому кварталу Дарвина.

Моя мокрая рубашка меня ужасно беспокоила, а кроме того, для каких-то насекомых, которых я даже не видел, я оказался очень вкусным блюдом. Их называют песочными мухами, но их следовало бы окрестить более грубо, потому что они живут в вонючей черной грязи, оставленной приливом. Когда же приливная волна возвращается, эти насекомые облаком подымаются вверх и набрасываются на неприкрытую кожу новичков. Укусы насекомых приводят к появлению на руках, ногах и лице волдырей размером с куриное яйцо. Через несколько месяцев человек приобретает иммунитет.

В 1937 году Дарвин еще не был известен как «задница Австралии» — так его назвали двумя годами позже политики в Канберре. Их беспокоило, что Дарвин производил дурное впечатление на гостей из-за океана, которые именно здесь впервые вступали на австралийскую землю. Но Северная территория издавна известна как страна «греха, забот, дурного глаза, песка и сифилиса», а Дарвин был вратами в эту «обетованную землю».

Что мог дать мне Дарвин? В 1936 году, закончив в Кембридже свои занятия по изучению естественных наук и этнографии, я выехал в Австралию, потому что меня интересовали темнокожие австралийцы — один из немногих народов, которые частично жили еще в первобытном состоянии. Совсем недавно они принадлежали к наиболее отсталым в хозяйственном отношении народностям, и я хотел изучать их «во плоти», потому что надеялся, что они помогут мне разрешить загадку ранних этапов развития человеческого общества. Но в тридцатых годах Австралия освобождалась от последствий сильного экономического кризиса, и, прибыв в Сидней и Мельбурн, я обнаружил, что на юге уже не было аборигенов или сохранились лишь немногие из них, усвоившие так называемую белую цивилизацию. Мне посоветовали отправиться на север.

Хотя меня привлекли сюда аборигены, официально я прибыл в Дарвин как метеоролог. В Австралии очень быстро развивалось воздушное сообщение, а метеорология относится к его вспомогательным службам. В Мельбурне вместе с другими естественниками я изучал основы метеорологии под руководством бежавшего из нацистской Германии д-ра Фрица Лёве. Из-за плохого знания английского языка нашему учителю было трудно читать нам лекции, и мы его плохо понимали. Только через двадцать лет в Германской Демократической Республике мой собственный горький опыт пробудил во мне задним числом сочувствие и истинное понимание трудностей, которые пришлось преодолевать д-ру Лёве, когда он на английском языке учил нас метеорологии.

С такой подготовкой я должен был приобрести практический опыт на аэродроме Дарвина и затем работать в разных других местах Северной Австралии. И чем дальше расположены эти метеорологические станции, тем лучше для меня, поскольку я мог рассчитывать встретить там аборигенов, живущих еще в условиях родового общества.

Как правительственный метеоролог, я принадлежал — хотя бы теоретически — к чиновничеству Дарвина, а чиновники отличались здесь своими белыми хлопчатобумажными или поплиновыми костюмами, которые они меняли по крайней мере один раз в день. В соответствующих случаях надевали даже галстуки, несмотря на жару и влажность. Менее подходящую одежду трудно и придумать, но нужно было следовать протоколу. В Бруме, на северо-западе Австралии, где Климат летом был даже хуже, чем в Дарвине, заходили в этом вопросе еще дальше. Здесь также считалось корректным быть в костюме, причем пиджак застегивался у самого горла. Жесткий воротник заменял галстук. И поскольку в споре ставили три против одного, что тот, кто ходит в такой куртке, не надевает под нее рубашки, такой костюм называли «три к одному». И хотя это никому не было видно, только костюм с поддетой под пего рубашкой считался приличной одеждой, а без рубашки — ни в коем случае не приличной.

Чтобы по возможности соблюсти обычаи в том, что касается одежды, я уже через несколько дней после своего прибытия трусил по Кевина-стрит к известнейшему китайскому портному Дарвина. Остановиться на белом цвете для костюма показалось мне слишком непрактичным, даже если носить костюм только один день и сразу уже отдавать его в прачечную. Хаки я не терпел, потому что этот цвет напоминал мне о солдатчине и дисциплине. Материал цвета слоновой кости также был непрактичным. Итак, я остановился на сером. Но я скоро заметил, что мой выбор был неудачным: я был единственным в Дарвине, кто носил серый костюм, и это автоматически исключало меня из местного общества.

Я жил в «Пареп-отеле», расположенном в четырехкилометровой зоне, то есть лежащем на расстоянии четырех километров от резиденции администратора. Администратор стоял на самой вершине социальной пирамиды, и его присутственное место было социальным центром Дарвина, не будучи центром географическим, так как находилось на мысе, выступающем в море. Было принято, что каждый вновь прибывший, который считал свое социальное положение соответственно высоким — мнение, с которым часто не совпадало мнение администратора, — наносил в резиденцию визит и расписывался в книге визитеров. Затем через какое-то время оп получал приглашение на прием. Но мне в моем невозможном сером костюме не приходилось и рассчитывать на такое приглашение, и поэтому мое имя так и не появилось в книге визитеров.

«Пареп-отель» состоял из трех частей. Наружные здания: туалеты для посетителей общего бара и бараки для обслуживающего персонала, которым туалетов не полагалось (они ходили в кусты). Вторая часть была расположена на первом этаже — это кухня, столовая и ресторан. К третьей относились спальни, туалеты и ванные комнаты проживающих в отеле. Эта часть здания опиралась на стальные балки трехметровой высоты и прекрасно защищала регулярно посещающих бар любителей выпить от дождя и солнца. Формально ресторан закрывался в девять вечера, практически же там можно было получить спиртное в любое время дня и ночи. Часто дело не обходилось без драк, а однажды, во время моего пребывания в Дарвине, дело дошло и до выстрелов. Таким образом, для человека с чутким сном «Пареп-отель» представлял известное неудобство.

Через неделю после моего прибытия в Дарвин было рождество. Я хорошо запомнил этот первый рождественский обед — не только из-за того, что английская еда очень не подходит к тропикам, но и потому, что тогда я пережил первую тропическую грозу. Так как я был совсем незнаком с подобными явлениями природы, гроза произвела на меня сильное впечатление. Гром делал всякую попытку разговаривать почти безнадежной, но мои соседи по ресторанному залу воспринимали все происходящее как нечто совершенно обычное, даже когда дождевая вода поднялась выше канавок, проходивших по цементному полу, и начала разливаться под столами. В своем сером костюме я чувствовал себя в достаточной мере уверенно, и если другие держались перед разверзшимися вратами ада с большим самомнением, то и я старался вести себя так же, потому что не хотел показать, что я новичок, — правда, укусы песочных мух очень мешали мне выдерживать характер.

Тропическая жара в Дарвине была делом довольно обычным, но я совершил ошибку, прибыв туда в середине лета,'в сезон дождей. В Северной Австралии, по существу, лишь два сезона — «мокрое» лето, когда северо-западный муссон приносит влагу и дожди, и «сухая» зима, когда дует юго-восточный пассат и в течение нескольких месяцев на небе не появляется ни облачка. Погода в это время года великолепная, и дальше в глубь материка по ночам бывают даже заморозки. Мы разделяли зиму на периоды в одно, два или три одеяла, исходя из того, сколько их требовалось ночью. Летом же спали нагими или укрывшись одной лишь простыней под сеткой от москитов. В дождливый сезон многие, вначале и я тоже, страдали от выступавшей на коже сыпи. Юго-восточный пассат называли «лихорадочным ветром», так как он вызывал заболевания малярией и лихорадку денге.

В 1937 году в Дарвине было примерно две тысячи жителей — черных, белых и метисов. По европейским понятиям, это была довольно большая деревня. Ближайший относительно крупный город — Клонкарри в Квинсленде — находился на расстоянии тысячи трехсот километров. Дарвин был, по существу, изолирован.

Социальные слои, можно даже сказать касты, в Дарвине были резко разделены. За администратором и его женой следовали «искатели жемчуга» (я имею в виду белых хозяев жемчужного промысла). Они разбогатели во время экономического кризиса, когда цены на жемчуг были высокие. В тридцатые годы цены упали, и эти люди теперь занимали высокое социальное положение уже не благодаря солидному банковскому счету, а лишь по инерции. После хозяев жемчужного промысла шли служащие «Боврила» и «Вестейса», двух крупных британских мясных компаний, через общих директоров или какими-то другими темными путями связанных с американскими мясными картелями. В их распоряжении были громадные, площадью до двадцати пяти тысяч квадратных километров, поместья на Северной территории, частично их собственные, частично арендованные. Эти земли не обрабатывались, и сотни тысяч голов крупного рогатого скота свободно разгуливали на просторе. Выход мясной продукции не интересовал хозяев, главной целью обеих компаний было держать землю в своих руках, чтобы никто не мог ее использовать и составить конкуренцию. Их главные интересы в это время были в Аргентине. Само собой разумеется, представители «Боврила» и «Вестейса» находились на месте и присматривали, чтобы все было как следует. Одичавший скот не нуждался в уходе, поэтому служащие большую часть времени проводили в Дарвине, особенно летом, когда до скотоводческих станций трудно добираться.

Далее следовали чиновники различных степеней — от хорошо оплачиваемых чиновников медицинской службы до хуже всех оплачиваемого секретаря. На какой ступени этой иерархической лестницы находились метеорологи, неясно, по-видимому, где-то очень низко. Затем шли белые владельцы магазинов, служащие банка и другие представители свободных профессий, городской прокурор, протестантские и католические священники и т. д. Ниже белых — китайцы и японцы. Китайцы владели магазинами, занимались торговлей и в 1937 году все без исключения были на стороне Гоминьдана. Пятнадцатью годами позднее они столь же рьяно поддерживали Мао Цзэ-дуна. Японцы ловили жемчуг, работали по контракту на белых хозяев промыслов. В противоположность китайцам они не были австралийскими гражданами. Это как будто бы противоречит политике «белой Австралии», но основная часть китайского населения переселилась в страну еще в семидесятых годах прошлого столетия. И поскольку эти китайцы с рождения были австралийскими гражданами, их жены, которых они привезли из Китая, становились австралийками и их дети также считались австралийцами.

Еще ниже на социальной лестнице стояли метисы различного происхождения, почти все с примесью крови аборигенов. За ними следовали жители Купанга, которые, подписав контракт на два года, обычно составляли экипажи лодок искателей жемчуга, но нередко использовались и как ныряльщики — разумеется, за низкую плату.

И уже в самом конце стояли аборигены. Официально местом их жительства был компаунд — огороженная забором местность. Некоторые из них работали в городе ассенизаторами или дровосеками, и большинство жило вне компаунда и спало в кустарнике — в черте города и вокруг него. Аборигены, прислуживавшие в домах, жили в жалких построенных из листового железа бараках.

В 1937 году наиболее бросающейся в глаза особенностью населения Дарвина было большое количество мужчин. На каждую женщину приходилось примерно четверо мужчин. В настоящее время положение несколько изменилось: примерно на двух женщин приходится трое мужчин. Только у аборигенов и в известной мере у метисов соотношение полов было нормальным. Аборигены, свыкшиеся с городской жизнью, не хотели, чтобы их белые или желтые братья были лишены необходимого в жизни, и не видели ничего зазорного в том, чтобы поделиться с другими удовольствиями, монополией на которые они обладали, — женщинами. Кроме того, это означало и вознаграждение в виде муки, сахара, дешевого вина или даже опиума, которое предлагали вновь прибывшие. Таким образом, между вновь прибывающими и туземцами развивался оживленный обмен.

Его последствием, с одной стороны, было увеличение количества метисов, с другой — исчезновение туземного населения. Те, кто сейчас прибывает в Дарвин, встречают сотни туземцев, что, как кажется, опровергает сказанное. Но если поискать туземцев из племени ларакиа, населявших некогда эту область, то невозможно найти ни одного. Их больше пет. Они исчезли, вымерли. И произошло это просто. Не было никакого истребления, в муку не подсыпали мышьяк. Женщины заражались половыми болезнями, а иногда и проказой от своих любовников, передавали болезни своим мужьям, и так круг замыкался. От племени ларакиа осталась лишь горстка метисов различных оттенков.

Правда, осталось еще кое-что — название. Вдающийся в океан мыс, на котором живут чиновники высокого ранга, называется Ларакиа-Пойнт. У англосаксов в Австралии есть очень милый обычай — обеспечивать продолжение жизни уничтоженных ими народов, используя их названия для обозначения примечательных мест. Название «Ларакиа», в высшей степени мирного племени, носят также казармы австралийской армии в Дарвине. В последнее время военным судам австралийского морского флота стали присваивать названия австралийских племен: появились «Варраманга», «Аранта»; возможно, есть и «Ларакиа».

В Северной Австралии большинство белых людей сильно страдали не столько от жары и влажности, сколько от скуки. Работа чаще всего их не очень интересовала, и они постоянно искали смены впечатлений. Из развлечений тогда было только кино — на открытом воздухе, с удобными плетеными креслами для белых господ и жесткими деревянными скамейками для цветных. В то время государственных служащих посылали на север на три года, и они обычно вычерчивали схему, на которой можно было сразу увидеть, сколько дней изгнания в тропиках предстояло еще ее владельцу. Ничего удивительного, что мужчины сверх меры пили виски и пиво. Многие болели тропической неврастенией — «вент тропно», как ее называли, — или другим формами психического расстройства.

Я был счастливее, потому что наряду со службой у меня было и увлечение: моя этнографическая работа среди туземцев. Большинство чиновников не понимали, как я мог так явно и бесстыдно интересоваться аборигенами. По мнению моих коллег, единственным основанием для этого могла быть только любовь к туземным женщинам, к «черному бархату». Мой начальник однажды отвел меня в сторону и вполне серьезно пригрозил, что он сообщит о моем поведении в главное управление в Мельбурне. Если бы я еще встречался с какой-нибудь туземкой или полукровкой, неоднократно водил бы ее к себе в спальню, а по утрам оттуда выгонял — это было бы понятно. Но открыто общаться с туземцами, беседовать с ними — это значит заходить слишком далеко. Итак, не один только серый костюм изгонял меня из общества в Дарвине!

Окончание срока моей трехлетней службы на севере Австралии застало меня в Бруме. Однако, вместо того чтобы провести отпуск в умеренном климате юга Австралии, я остался на севере продолжать свои этнографические занятия. Меня уверяли, что я совсем рехнулся. Пусть так. Но я чувствовал себя в тропиках чрезвычайно хорошо.

Во времена Блая ром мог ставить губернаторов и снимать их. В мое время в Дарвине пиво тоже было политическим напитком. Здесь выпивали пива в расчете на душу населения больше, чем где-либо в другом месте Австралии. Пивоваренные заводы юга соперничали в поставках пива Дарвину. Пиво привозили чаще всего за две тысячи километров пароходом. И поскольку пустые пивные бутылки ни на что не годились, а собирать их и отправлять обратно на заводы было невыгодно, «природной особенностью» Дарвина перед войной были тысячи, а может, и миллионы пустых бутылок на незастроенных участках города.

Железнодорожный поезд «Дух прогресса» был до войны предметом гордости австралийцев. Он ходил между Мельбурном и Албери, стоящим на границе Нового Южного Уэльса. Доходить до Сиднея он не мог, потому что ярко выраженный индивидуализм штатов Виктория и Новый Южный Уэльс привел к тому, что они проложили на своих территориях колеи разной ширины. Поэтому в Албери пассажиры делают пересадку; и багаж тоже перегружают на поезд штата Новый Южный Уэльс.

У Северной территории не было своего «Духа прогресса», но зато имелся «Дух протеста», как любовно называли поезд, который ходил между Дарвином и Бердемом. В топке паровоза жгли дрова. Паровозы и весь подвижной состав сохранились здесь с 1880 года. Поезд, тяжело пыхтя, раз или два раза в неделю, как вздумается, направлялся в Бердем, а затем обратно. Жара, мухи, очень неудобные вагоны — все это требовало применения каких-то успокоительных средств, поэтому в каждом отделении всегда стояло несколько ящиков пива, по дюжине бутылок в каждом. Дорога в Бердем в противоположность известной пословице о дороге в ад была вымощена не благими намерениями, а пивными бутылками.

Австралийские аборигены прежде устраивали свои стоянки чаще всего на холмах, и археолог находит там кремневые орудия и кости съеденных животных. По дороге Дарвин — Бердем все обстояло иначе. Машинист останавливал поезд — если он не останавливался сам по себе — у подножия горы, потому что часто не хватало пару для того, чтобы преодолеть подъем, и требовалось добавить огня в топку. Это давало возможность устроить пикник возле дороги. Кочегар, машинист, проводник и пассажиры — все участвовали в нем, в то время как паровоз накапливал пар. Пассажиры выбирались из вагонов, захватывая с собой ящики с пивом, и археолог, который когда-нибудь начнет раскопки вдоль этого участка пути, установит, что «стоянка» здесь была в низине, а не на холме. В зависимости от количества пива, находящегося в распоряжении пассажиров, эти пикники могли переходить в подлинные пирушки, из-за чего поезд при расстоянии между пунктами всего в пятьсот километров приходил с опозданием на сорок восемь часов. Все пассажиры прибывали в таком случае здорово подвыпившими, веселыми и возбужденными. Официальной причиной опоздания объявлялись, само собой разумеется, непорядки с поршневым штоком.

Поскольку в тропическом климате человек сильно потеет, необходимо, естественно, употреблять больше жидкости, чтобы предохранить организм от обезвоживания. Конечно, просто вода или чай также помогают сохранить в теле влагу, но их презирают — в Дарвине пьют пиво. Виски больше пьют подальше от побережья, потому что из-за высокой стоимости перевозки товаров цена на бутылку пива там утраивается, тогда как цепа на виски повышается лишь в полтора раза.

Пиво было в Дарвине просто-напросто жизненной необходимостью. Несколько лет назад — уже после войны — одна медицинская комиссия совершенно серьезно ставила вопрос о том, чтобы в тропиках каждому чиновнику ежедневно выдавали по две бутылки пива. Утверждали (но это все же наверняка пе так), что решительные, боевые портовые рабочие Дарвина никогда не заносили в черный список груз пива. Зато совершенно точно, что североавстралийский профсоюз, большинство членов которого были как раз портовые рабочие, занес в черный список пивные, хозяева которых захотели было повысить цену на пиво (по одному пенни на стакан). Члены профсоюза бойкотировали эти заведения, и их героические, самоотверженные действия через неделю образумили хозяев пивных.

В профсоюзном движении Австралии нет сейчас никаких ограничений для небелых. Это противоречит политике «белой Австралии», которую в последние десятилетия XIX столетия поддерживали прежде всего крайние, шовинистические течения в рабочем движении. Но организованный в профсоюзе политически сознательный рабочий видит в своем товарище по работе коллегу, независимо от того, какой у пего цвет кожи. В этом отношении североавстралийский профсоюз в Дарвине не составлял исключения, и перед войной его членами были люди всевозможных оттенков кожи — от белокурых скандинавов до темно-коричневых потомков аборигенов. Однако чистокровному аборигену стать членом профсоюза было более сложно. Австралийская конституция и законы об аборигенах ставили на их пути к объединению различные препятствия. Так, никакой неабориген под угрозой денежного штрафа и тюремного заключения не смел приближаться к лагерю туземцев ближе чем на сорок метров. Это мешало профсоюзным активистам в установлении связей с туземцами. Однако после войны под нажимом рабочих во всей Австралии, и прежде всего после забастовок североавстралийских аборигенов в 1946–1951 годах, эти препятствия до известной степени преодолены. Только на Северной территории в конце 1964 года все дискриминационные законы против аборигенов были отменены, в остальных же штатах они остались в силе. Ни правительство Австралийского Союза, ни правительства штатов до сих пор не предприняли ничего, чтобы уничтожить дискриминационные параграфы конституции Австралийского Союза.

Первыми, кого я встретил в Дарвине, были докеры. Через несколько недель после моего приезда в Дарвине праздновали День труда, и я вместе с моим соседом по комнате в отеле, журналистом из «Сидней Морнинг Геральд», наблюдал марш североавстралийских рабочих, членов профсоюза. На них не было ни белых костюмов, ни галстуков, что здесь так высоко ценили. Они шли в своей рабочей одежде: шортах, трикотажных рубашках и теннисках. Их уверенная, почти вызывающая манера держаться произвела на меня глубокое впечатление. Мой сосед-журналист, который наверняка не придерживался либеральных взглядов — он был сыном австралийского армейского генерала, да и его газета едва ли потерпела бы хоть в какой-то степени передовые мысли у своих репортеров, — доверительно сообщил мне: «Все они коммунисты!» Как я узнал позднее, перед войной в Дарвине не было ни одного организованного коммуниста. Этих рабочих скорее можно было назвать анархистами. Однако слава об их боевом духе вполне обоснованна: Дарвин был единственным городом в Австралии, где в двадцатых годах рабочие водрузили красное знамя над одним из правительственных зданий, и сейчас здесь существует организация подлинно революционной партии.

Как и весь север в целом, Дарвин был совершенно изолирован от остального континента. Из портов восточного побережья приходило одно судно раз в две или три недели, из Фримантла (гавань Перта) на западе — одно судно примерно в месяц. Прибытие «Меркурия», с которым приплыл я, означало целое событие для общества, и вся знать колонии явилась на судно, чтобы нанести капитану визит и выпить его не обложенного пошлиной виски. Юные учительницы из Сиднея и Брисбена в каникулярное время охотно отправлялись с этим судном в путешествие и искали при этом романтики и мужа. На судне все внимание офицеров и пассажиров-мужчин безраздельно принадлежало им, а в Дарвине молодые люди увозили их на правительственных машинах на Рэпид-Крик, где они принимали лунные ванны и понемножку тайком занимались любовью.

В обеспечении продуктами питания Дарвин, как и другие гавани на севере Австралии, полностью зависел от подвоза их на судах. Фрукты и овощи выгружались из холодильных помещений пароходов и продавались в китайские лавки в течение одного часа. Не успевал высохнуть легкий налет влаги, тотчас же покрывавший фрукты, лишь только их охватывал сырой воздух Дарвина, как их уже раскупали. За несколько дней все доставленное с юга оказывалось съеденным, и жителям опять приходилось рассчитывать только на фруктовые консервы и сушеные фрукты, на картофель и лук, которые сохранялись немного дольше.

За все время, что я там прожил, из Дарвина, который считался портом для экспорта скота и центром скотоводческих пастбищ, не было вывезено ни одной головы скота — наоборот, город ввозил большую часть потребляемого в нем мяса. Время от времени «мясо с территории» попадало на стол. Это были козы — полу-одичавших коз всегда много бродило в окрестностях города. Сначала я отказывался от этого мяса, но позднее, находясь в более отдаленных областях Северной территории, где козлятина была единственным свежим мясом, которое удавалось получить, я охотно заменял ею надоевшие консервы.

В 1911 году, когда федеральное правительство переняло от правительства Южной Австралии управление Северной территорией, лейбористы, находившиеся тогда у власти, разработали честолюбивые планы развития севера. По одному из них намечалось строительство государственного мясного завода. План провалился, следующее, уже консервативное правительство договорилось с компанией «Вестейс» о постройке ею такого завода. В результате эта компания получила громадные и удобно расположенные поместья на Северной территории, в Северо-Западной Австралии и Квинсленде. Завод, строительство которого обошлось в миллион фунтов, проработал начиная с 1917 года около двух лет, а затем был закрыт. Это свое решение компания «Вестейс» обосновала высокими производственными расходами и ростом заработной платы, вызываемым забастовками. Трудно сказать, в какой мере это соответствовало истине, но точно известно, что лучшие земельные поместья так и остались в руках компании. Миллион фунтов — пустяк, если в результате Северная Австралия перестает быть конкурентом для южноамериканских предпринимателей.

Дороги в Дарвине были ухожены и заасфальтированы, но за пределами города, уже через несколько миль, шоссе кончалось, и передвигаться дальше приходилось по едва заметным и плохо выровненным дорогам без твердого покрытия. В период дождей потоки воды размывали колеи, грозовые шквалы и тропические вихри ломали деревья, как спички, и тогда такие дороги становились непроходимыми для машин. Когда в апреле небо очищалось и наступал сухой сезон, городское правление посылало законтрактованных для этой цели рабочих, которые с одной старой полуторкой и полдюжиной туземцев очищали дороги от свалившихся на них деревьев и засыпали галькой размытые колеи.

Важнейшая из этих дорог вела примерно с севера на юг и шла от Дарвина вдоль линии железной дороги, а затем через Ньюкасл-Уотерс и Теннант-Крик, центр золотодобычи, на Алис-Спрингс, город, который расположен почти в самом центре Австралии. Боковые дороги на восток и на запад разветвлялись, отходя к отдельным скотоводческим поместьям, расположенным на расстоянии до пятисот километров. От Ньюкасл-Уотерса ежегодно вновь прокладывалась дорога в восточном направлении — на Квинсленд. По этой дороге грузовики подвозили продовольствие к овцеводческим фермам, которые в сезон дождей были отрезаны от всего мира. Таким образом, если в зимнее время из Алис-Спрингса в Дарвин доставляли на грузовиках товары и почту, то летом по южной дороге проходили только вьючные ослы, время от времени привозившие в Дарвин почту.

С наступлением сухого сезона, когда почва просыхала, жажда гнала стада животных, за которыми никто не следил, к источникам воды. Там животных осматривали, клеймили телок и отделяли коров и быков для продажи. Стада из тысячи, а то и больше животных проходили по две тысячи километров с востока на запад, к рынкам юго-восточных штатов. Часть скота гнали с севера на юг, в Алис-Спрингс, и оттуда по железной дороге перевозили в Аделаиду. Один старший погонщик, чаще всего белый или метис, и с полдюжины пастухов-туземцев с двумя-тремя десятками лошадей сопровождали эти громадные стада. В запряженной лошадьми повозке везли продукты. Животные ежедневно проделывали десять-двадцать километров, идя от одного водопоя к другому. Если водоемы пересыхали, что бывало чаще всего к концу сухого сезона, скоту приходилось проходить по сорок и даже пятьдесят километров в поисках воды. Но недостаток воды был не единственной трудностью. Если по дороге прогнали уже несколько стад, то от лугов ничего не оставалось, и животные доходили до рынков похожие на обтянутые кожей скелеты. Даже теперь, несмотря на вырытые через каждые десять-пятнадцать километров колодцы с ветряным колесом и автоматическим насосом, такой прогон скота не лишен риска. Однако война потребовала улучшения состояния дорог, и сейчас животных обычно доставляют на больших дизельных автомашинах и на специально построенных для перевозки скота так называемых шоссейных поездах.

В этих северных районах, где господствуют крупные монополии, разведение скота организовано очень примитивно. Даже и теперь можно ехать на автомобиле сотни километров и не увидеть ни одной изгороди. Скот практически дикий, многие животные еще никогда не видели человека. Даже ежегодные осмотры не охватывают всех животных, потому что многие уходят в горы и там недоступны для пастухов. Одно из бедствий для скотоводов — одичавшие быки. Их стараются застрелить. В одном имении это поручили делать специальному человеку, который за один сезон прикончил четыре тысячи быков.

С 1937 года в Австралии стало развиваться воздушное сообщение. Авиационная служба Квинсленда и Северной территории установила линию регулярного сообщения Дарвин — Клонкарри — Брисбен и дальше на Сидней и Мельбурн. Эта трасса должна была продолжить линию воздушного сообщения с Европой. Тем самым время пребывания в пути при путешествии из Австралии в Европу сократилось с пяти-шести недель на судне до одной недели самолетом. Дарвин превратился в международный аэропорт, и с его изолированностью было покончено. Вместо газет трехнедельной давности, прежде доставлявшихся пароходом из Брисбена, теперь стало можно читать позавчерашние газеты. Чтобы добраться из Европы до Дарвина на самолете, нужно лишь полтора дня, а оттуда еще несколько часов — и Сидней. В 1937 году пассажиров-иностранцев сразу же по прибытии направляли в бараки, и там они выполняли все формальности по таможенному досмотру и карантину. Теперь пассажиры прибывают в новый, построенный в 1956 году аэропорт и проводят в большом зале с кондиционированным воздухом полчаса до вылета в Сидней. Только там они проходят австралийский таможенный досмотр.

Уже в начале тридцатых годов в Дарвине была организована воздушная врачебная помощь. Один за другим скотоводческие поместья получили так называемые педальные радиопередатчики, при помощи которых они могли связаться с радиостанцией Дарвина. Так как заряжать батареи в скотоводческих хозяйствах тогда было нечем, радист получал ток посредством аппарата, напоминающего обычный велосипед, только соединенный с генератором. Десятью годами позднее пользовались уже батареями, зарядку которых производили на небольших керосиновых моторах.

К числу замечательнейших личностей того времени принадлежал доктор Клайд Фентон. Он был не только великолепный врач, умело лечивший пациентов в самых тяжелых условиях, но одновременно и блестящий пилот, знавший Северную Австралию, как свой карман.

Хотя уже тогда существовали определенные правила полета, Клайд Фентон постоянно стремился их нарушать и создавать свои собственные. Один случай сделал его знаменитым даже на юге Австралии.

Около девяти часов вечера он возвращался с местным пастухом на борту, который, упав с лошади, сломал ногу. В тот день в Дарвине показывали кинокартину. Предположив — и с полным основанием, — что весь больничный персонал смотрит на вольном воздухе кинофильм, Фентон на своей легкой машине пролетел между экраном и проекционным фонарем, над самыми головами зрителей, чтобы его сослуживцы знали, что он вернулся.

Это было слишком даже для весьма снисходительных авиационных чиповников в Дарвине, которые обычно закрывали глаза на выходки Фентона. На этот раз его наказали, лишив на полгода права водить самолет. Но это наказание осталось лишь на бумаге, поскольку только он один был способен оказать нужную помощь. И уже через два дня Фентон снова был в воздухе, спеша к очередному больному.

Такая работа требовала не только хороших медицинских знаний, но и большого мужества. Ведь проселочные дороги представляли собой не очень тщательно расчищенные просеки, зараставшие во время дождливого сезона травой, в которой нельзя было разглядеть животных и гнезда термитов. Несомненно, Фентон рисковал жизнью при каждом полете, но он, казалось, был заколдован. Все население окружающей местности — как белые, так и туземцы — очень его любило.

Теперь в Австралии существует шесть центров воздушной медицинской помощи: Дарвин, Алис-Спрингс, Клонкарри, Уиндем, Калгурли и Брокен-Хилл, — обслуживающих все отдаленные районы.

На границе цивилизации

В июле 1938 года я направился из Дарвина на Грут-Айленд, чтобы организовать там метеорологическую станцию, и оставался на этом острове до февраля 1939 года. Затем меня известили о переводе в Брум. Однако я хотел сначала оформить в Перте брак со своей невестой. Она занималась в университете в Мельбурне. Как раз в это время начала действовать воздушная линия Дарвин — Перт, самолеты отправлялись раз в неделю, и полет занимал двое суток. Я решил лететь на свадьбу от Грут-Айленда до Дарвина, а оттуда вдоль западного берега по новой линии. Я вовремя прибыл в Дарвин и сообщил пилоту самолета, направлявшегося в Перт, что следующим утром я вылечу с ним. То ли самолет поднялся раньше, то ли я проспал — я так никогда в этом и не смог разобраться, — во всяком случае, я с ним не вылетел. Моя невеста выехала из Мельбурна в Перт на поезде. Такая поездка занимала шесть дней, поэтому я послал ей телеграмму в надежде, что телеграмма застанет ее в Калгурли, где ей из-за смены колеи предстояла пересадка.

Я решил теперь добираться самолетом через Алис-Спрингс до Аделаиды, а оттуда уже в Перт и на следующий же день вылетел на юг. Мы прибыли в Алис-Спрингс. Но поскольку в последние дни шли необычно сильные дожди, нам сообщили, что, возможно, на следующий день самолет не полетит. И действительно, мы задержались в Алис-Спрингсе на три дня. За это время моя невеста должна была уже прибыть в Перт, но я надеялся, что она получила телеграмму и я, хоть и позднее, чем ожидал, встречусь с ней на аэродроме в Перте. Ни она, ни я не знали никого в Перте, так что аэродром был единственным местом, где мы могли бы встретиться. Потеряв еще день в Аделаиде, я наконец вылетел в Перт.

Между тем моя невеста была очень удивлена, что я не встретил ее на вокзале, как мы первоначально договорились в письмах. Дело в том, что телеграммы она не получила. В то время списки пассажиров внутренних австралийских воздушных линий публиковались на следующий день в газете, и она ежедневно тщательно их просматривала. Но когда прошло уже шесть дней, а меня все не было, моя невеста, по-видимому, стала считать меня одним из тех нерешительных женихов, которым в последний момент отказывают нервы, и хотела на следующий день вернуться в Мельбурн. Однако как раз в этот день она прочитала, что из Аделаиды прибыл некий мистер Роуз. Ей и в голову не приходило, что я могу появиться с востока, да и имя мое не было названо. Тем не менее она с надеждой отправилась на аэродром Перта, и вот, несмотря на капризы погоды и австралийской авиации, мы наконец обвенчались.

Затем моя жена вернулась в университет, а я полетел в Брум, чтобы приступить к исполнению своих служебных обязанностей. Брум был значительно меньше Дарвина, так что там буквально все знали друг друга по имени. Социальные различия проводились по тому же принципу, что и в Дарвине. Государственные служащие в штатах пользовались некоторыми преимуществами по сравнению с их коллегами из федеральных учреждений (в Дарвине власти были федеральные). Для тяжелой работы по дому и саду в их распоряжение предоставлялись в качестве бесплатных рабочих арестованные туземцы. В тюрьме постоянно отсиживали свой срок несколько туземцев. Каждое утро пятерых-шестерых из них, скованных вместе тонкой цепью, под присмотром белого тюремного надзирателя с карабином направляли на место работы, чаще всего в сад какого-нибудь государственного служащего. Летом они пололи, в сухой сезон поливали овощи. При обильной поливке овощи, произрастающие в умеренном поясе, созревали в Бруме очень быстро и достигали больших размеров. Обычно через полчаса тюремного надзирателя приглашали на веранду, где он, сняв портупею и отставив ружье, усаживался за чай или пиво. Арестанты-туземцы в свою очередь отыскивали в это время подходящее дерево, чтобы отдохнуть в его тени. Рабский труд, как известно, непроизводителен!

Кстати сказать, практика сковывания арестантов группами подверглась решительному осуждению, и не только в Австралии, но и в Организации Объединенных Наций, и теперь она в Австралии отменена.

Как и в Дарвине, в Бруме имелся китайский квартал и границы между людьми разного цвета кожи были также ясно очерчены. В местном кинотеатре белые сидели отдельно от остальных жителей.

В Бруме было два епископа. Католический епископ — немец, все священники и монахи тоже были родом из Германии. В восьмидесяти километрах севернее, в области обитания племени ньюл-ньюл, находилась миссия Бигл-Бей со своим достопримечательным перламутровым алтарем; она была внешним представительством Брума.

Англиканский архидьякон Симпсон, еще крепкий старик лет шестидесяти пяти, охотно навещал нас, хотя мы были больше связаны с католическим епископом из-за моей жены-немки. Симпсон имел старенькую автомашину, на которой он в одиночку объезжал свой громадный приход от Уиндема на севере до Онслоу на юге. Этот старый холостяк понимал юмор. Так, рассказывали, однажды его машина застряла где-то посредине стодвадцатикилометрового пути на побережье. Архидьякон забрался под машину чинить мотор, и только одни его ноги торчали наружу. Ближайшее селение находилось по меньшей мере в восьмидесяти километрах, и по дороге, естественно, мало кто ездил. Однако подъехала какая-то машина, и когда человек за рулем увидел ноги священника, он воскликнул: «Иисус Христос!» Симпсон, услышав эти слова, выбрался из-под машины и очень весело сказал: «Нет, не блаженный Иисус Христос, а только один из его учеников».

После начала войны моя жепа переехала ко мне в Брум, и в январе 1941 года родился наш первый ребенок, мальчик. Это был хороший повод для торжества, и половина всего белого населения Брума явилась поздравить гордого отца. К сожалению, мать ребенка не могла при этом присутствовать и на следующий день горько жаловалась, что шум пирушки не давал ей спать: ведь больница помещалась всего в ста метрах от нашего дома.

Если в Дарвине расовую дискриминацию нарушили рабочие, то в Бруме удар по ней был нанесен с другой стороны. Здесь это сделал местный врач Алек Джолли, радикал. Он же и познакомил меня с марксизмом. Будучи студентом университета в Мельбурне, он активно участвовал в кампании, начавшейся в связи с приездом Киша. Джолли рассказал мне, что он переслал Кишу записку, в которой посоветовал ему спрыгнуть с судна, когда оно начнет отчаливать от пристани.

Джолли целиком и полностью стоял на стороне цветных. Если прежде в больнице производили прием белых и цветных в разное время, то он установил единые часы приема и не оказывал белым никакого предпочтения перед цветными. Конечно, белая община была очень возмущена этим нововведением.

Благодаря своему знакомству со смотрителем тюрьмы и дружбе с Алеком Джолли мне удалось беседовать со многими аборигенами из племен, живущих очень обособленно. Туземцев привозили сюда из различных частей Северо-Западной Австралии или для того, чтобы они отсидели положенный им срок в тюрьме, или в больницу для туземцев. В основном у них были сифилис и «малиновая оспа» — также вызываемая спирохетами накожная болезнь. У девяноста пяти процентов туземцев из миссии Кунмунья в Кимберли, подвергнутых проверке, реакция по Капу была положительной.

Очень распространена среди туземцев и проказа. Ее занесли сюда китайские кули, прибывшие на строительство дороги, и она распространилась по всему северо-западному побережью Австралии. Как-то раз, когда мы с Алеком пили в лавке китайского квартала охлажденный лимонный сок, он внимательно посмотрел на метиса, который его подал.

— Этот юноша, похоже, болен проказой. Я должен его осмотреть! — сказал Алек, продолжая тянуть сок через соломинку.

Я же, услышав это, не знал, что делать. Всего охотнее я бы встал и ушел. Но Алек меня успокоил:

— Не бойся! Нужно очень долго общаться с прокаженным, чтобы самому заболеть. Во всяком случае, через лимонный сок ты не заразишься.

Медицинское обследование показало, что юноша действительно болел проказой.

У Алека Джолли был поистине острый глаз на эту болезнь. Однажды он неофициально защищал перед судом в Бруме туземца, обвиненного в убийстве, совершенном в исполнение племенных обычаев. По разрешению миссионера один из туземцев вступил в брак, который не допускался по системе родства. По племенным законам виновный должен был быть заколот копьем, и подсудимый выполнил то, что требовал обычай. Подобного рода случаи не считались чем-то особенно страшным, но полиция настаивала на осуждении. Официально обвиняемого защищал так называемый протектор аборигенов, но, несмотря на то что ему помогал Джолли, шансы защиты были очень плохи. Наконец для дачи свидетельских показаний был вызван главный свидетель обвинения — один туземец. Однако, прежде чем успели приступить через переводчика к перекрестному допросу, Алек Джолли вскочил со своего места со словами:

— Ваша милость, свидетель болен. У него проказа!

В суде смятение. Было принято решение о медицинском осмотре свидетеля, в результате которого выяснилось, что он действительно прокаженный. Без этого главного свидетеля обвинение провалилось, и подсудимого оправдали.

За последние три десятилетия отношение к туземцам во многом изменилось под давлением общественности, и прежде всего организованной части рабочего класса, а после окончания войны и под давлением самих аборигенов.

Еще за два года до моего прибытия в Брум закон запрещал туземцу, работавшему у белого, оставлять свое место, и, если он это делал, полиция возвращала его обратно. Это, по сути дела, феодальные отношения, и просто удивительно, как они могли сохраниться до тридцатых годов.

Но хотя закон и был изменен в пользу туземцев, большинство белых в Бруме по-прежнему считали туземцев чуть ли не своей собственностью. Я сам столкнулся со случаем, подтверждающим это.

Когда я познакомился с Казимиром, туземцем из племени ньюл-ньюл, он был уже стар, и вся его жизнь была тесно связана с белыми. Он родился около 1873 года и уже пяти лет покинул свое племя: его привели в Мельбурн. Казимир рассказывал, что как раз в тот день в Мельбурн доставили схваченным Неда Келли, лесного разбойника, и это событие глубоко врезалось ему в память.

Несмотря на тесную связь с белыми, Казимир был посвящен во все обряды своего племени и оказался чрезвычайно ценным источником информации по этнографии. В то время он не работал. Мы с женой жили в маленьком домишке против отеля «Континенталь» — государство строило для нас дом, в котором должна была поместиться и метеорологическая станция. Алек Джолли, который тоже очень интересовался этнографией, Казимир и я частенько сидели на деревянных ступенях нашего домика и беседовали о местных туземцах.

Когда наш новый дом будет достроен, государство, разумеется, должно будет нанять кого-нибудь для уборки дома и станции, и Казимир согласился взять на себя эту работу. Но поскольку до тех пор пройдет еще шесть или восемь недель, он решил поехать на несколько отпускных недель к себе, на Бигл-Бей. Однако примерно через месяц Казимир вдруг опять оказался в Бруме, на черной работе во дворе отеля «Континенталь». Я спросил его, почему он вернулся.

— В Бигл-Бей явился полицейский и забрал меня, отправил к миссис Локк, — ответил Казимир.

Миссис Локк была владелицей отеля, она же им и управляла.

Казимира считали одним из «лучших» туземцев в округе. Поскольку он с самых юных лет работал на белых, он был развит и — что также очень важно — опрятен. Ведь если взять в услужение туземца, который еще недавно жил вместе со своим племенем, никогда не носил одежды и никогда не мылся, приходилось, прежде чем поручить ему уборку по дому, основательно потрудиться, чтобы привить ему необходимые навыки и в особенности приучить его хотя бы к элементарным правилам гигиены.

Я сказал Казимиру, что, если он еще не раздумал, он может начать работать на метеорологической станции.

— Но мной распоряжается миссис Локк!

Я объяснил Казимиру, что закон изменился, что он, если пожелает, может уйти от миссис Локк. Он лишь обязан при очередной получке заявить о своем уходе через неделю. Было не так легко внушить Казимиру, что он может так поступить, потому что прежде только работодатель мог заявить об увольнении своего рабочего.

Казимир был человеком с мягким характером, и я очень сомневался в том, что он посмеет заявить о своем уходе миссис Локк, женщине деспотичной, которая держала всех в страхе. Поэтому я настроился на то, что мне придется самому выступить за права Казимира. И я был изумлен, когда примерно через десять дней он появился в доме, в который мы как раз только что переехали.

— Там я заявил о своем уходе, теперь я хочу работать здесь, — сообщил нам Казимир.

Разумеется, у меня произошло столкновение с деспотичной хозяйкой отеля, когда она наливала мне в баре пиво.

— Как это вам взбрело в голову отнять у меня этого бинги[11]? Я заплатила полиции за то, что она мне его доставила. А он еще набрался наглости заявить мне о своем уходе через неделю!

— Но, миссис Локк, ведь Казимир — свободный человек. Он может работать на кого хочет. Даже если полиция и доставила его из Бигл-Бей, он не обязан оставаться у вас. Так говорит закон, миссис Локк!

Даже в Бруме подуло свежим ветром!

В то время заработная плата туземца, определенная положением, была пять шиллингов в неделю — сущие гроши! Так как Казимир убирался не только в доме, но и на метеорологической станции — правда, она занимала только часть веранды, — я смог добиться от правительства штата, чтобы ему платили большую сумму — десять шиллингов в неделю. Я добился также, чтобы для Казимира построили светлую и хорошо проветриваемую хижину из асбеста с приподнятым над землей полом — настоящий дворец по сравнению с обычными вонючими бараками из листового железа с глиняным полом, где жили туземцы. Однако, когда я завел речь о туалете, правительство осталось твердым, мне было заявлено, что туземец может «ходить в кусты».

О скорпионах, крокодилах и циклонах

Обычно всех змей считают ядовитыми, хотя ядовиты лишь немногие из них. В Бруме змей много, по появляются они только в сезон дождей. Они чаще всего небольшие, и туземцы разделываются с ними очень эффектным способом. Они поднимают пресмыкающихся за хвост и щелкают змеей, как хлыстом, так что у нее при этом ломается позвоночник. Так, во всяком случае, рассказывают журналисты. Я неоднократно видел, как туземец поднимал змею за хвост, затем, взмахивая ею, как цепом, с силой ударял змеиной головой о землю и так приканчивал ее. Сам я на это не решался. Меня хватало лишь на то, чтобы убивать маленьких змей, снимая с ноги ботинок и с силой ударяя им по голове змеи. Если же я встречался с большой змеей и у меня под рукой не было палки, я считал осторожность лучшей частью мужества и предоставлял змее возможность уйти.

Однажды вечером — это было как раз в начале сезона дождей — я шел из гостей домой и увидел перед отелем змею, которая, свернувшись в клубок, лежала посреди улицы. Она находилась в оцепенении, как всегда бывает со змеями на холоде. Я снял ботинок, нацелился и ударил этим «оружием» змею по голове. И здесь случилось нечто совершенно неожиданное: кожа змеи лопнула по всей длине с шумом, похожим на звук выстрела. По-видимому, змея как раз тогда меняла кожу.

Шум поднял на ноги всех находившихся в это время в баре. Люди выбежали на улицу, чтобы установить, кто стрелял. Потребовалось немало труда, чтобы убедить их в том, что все произошло именно так, как я рассказывал, хотя доказательство моих слов лежало перед глазами. Наконец меня торжественно повели в бар, и хозяин угостил всех бесплатной кружкой пива по случаю этой грандиозной змеиной истории.

Наш дом был расположен на небольшом возвышении. В саду за домом находилось множество нор скорпионов. Хотя я уже до этого видел скорпионов — тех, что поменьше, серых, живущих под плоскими камнями или в древесной коре, я сначала не понял, что эти маленькие углубления в земле не что иное, как жилища скорпионов, потому что они выползали наверх чаще всего ночью. Как-то вечером моя жена, придя из сада, сказала мне, что скорпион пытался ужалить ее в ногу. Я быстро взял фонарь и стал разглядывать землю под только что развешенным мокрым бельем. Действительно, там сидели два скорпиона по шесть или семь сантиметров длиной! С тех пор мы выходили из дому только обутыми.

Казимир показал мне, как вытаскивать скорпиона из норы, которая, причудливо извиваясь, уходит на большую глубину. Он запускал в нору палку, снимал лопатой землю вплоть до острия палки и затем искал продолжения хода норы. Так он делал до тех пор, пока не находил скорпиона где-нибудь на глубине метра или еще дальше. Быстрее дело шло вечером, когда скорпионы выползали и сидели у входа в свои норы. Тогда мы вонзали лопату в землю позади скорпиона и таким образом отрезали ему путь к отступлению.

В доме мы часто находили многоножек. Это были не те маленькие букашки, какие в Северной Европе гнездятся в кучах дров. Здесь они толще пальца, а по длине в два-три раза больше, зеленые, рыжие или пурпурного цвета — чрезвычайно неприятные существа. Стоило только бросить ночью на пол мокрую пеленку, как можно было быть уверенным, что утром найдешь под ней многоножку. Весьма распространенным в народе, хотя, конечно, и довольно жестоким развлечением было устраивать в коробке из-под мармелада бой многоножки со скорпионом. Они нападают друг на друга и не прекращают битвы, пока оба не падут мертвыми.

В особенно влажные ночи летающие муравьи и так называемые лавандовые жуки тысячами облепляли лампы. Они падали на пол и умирали, и на следующий день их выбрасывали целыми ведрами. Как ясно из названия, лавандовый жук издавал запах, напоминающий аромат лаванды. Этот запах становился еще более резким, если жук попадал в пламя свечи.

Богомолы — существа очень интересные, но едва ли они способны нагнать на человека страх. Впрочем, один такой богомол был причиной того, что отель «Континенталь» лишился буфетчицы.

В Западной Австралии женщины имели равное с мужчинами право разливать в баре алкогольные напитки, и в Бруме для этой цели нанимали девушек. Это, конечно, не потому, что владельцы отелей были убежденными сторонниками равноправия женщин, а потому, что девушки получали меньшую плату, чем мужчины. Правда, было здесь и слабое место: поскольку женщин не хватало, они обычно уже через несколько недель выходили замуж и оставляли работу[12]. Поэтому отели, приглашая девушек на работу из Перта и оплачивая им дорогу, как правило, включали в договор пункт, запрещающий девушке выходить замуж по крайней мере в течение полугода.

Будущая буфетчица отеля «Континенталь» только-только прибыла с юга на пароходе «Кулинда». Вечер был душный. Девушка сидела на веранде в платье с вырезом на спине и пила пиво. Вдруг неожиданно на ее голую спину сел богомол размером примерно сантиметров пятнадцать. Издав крик ужаса, девушка вскочила с кресла и побежала обратно на «Кулинду», чтобы спрятаться там от ужасов Брума.

Сколько ей ни объясняли, сколько ее ни заверяли, что богомолы совершенно неопасны, ничто не помогло: девушка никак не хотела оставаться в Бруме. Она отказывалась даже сойти с судна, и так как на следующий день оно уже отправилось обратно в Перт, отель «Континенталь» остался без буфетчицы.

На мою долю выпало пережить величайший испуг не на земле, а в воде при купании. Ночь была безлунной, но звезды светили так ярко, как это может быть только в тропиках. Мы были за городом, в Кэйбл-Стрэнд, в нескольких километрах от Брума. Я шлепал по воде, добираясь до глубокого места, откуда я мог бы поплыть. Когда вода стала доходить мне до груди, я натолкнулся на что-то, что я принял за камень. Он поднимался сантиметров на двадцать пять над дном. Я чуть не наступил на него, по в это время «камень» задвигался. Я тотчас же повернул обратно, но успел заметить, что мой «камень» был, вероятно, громадной акулой или скатом-хвостоколом, как можно было заключить по фосфоресцирующему блеску глаз чудовища, плывшего параллельно мне к берегу. Я выбрался из воды вдвое быстрее, чем входил в нее, и с тех пор никогда не соглашался купаться ночью, как бы ни было жарко и как бы меня ни влекла к себе вода.

«Обитатели глубин», к которым в Северной Австралии относятся с наибольшим вниманием и почтением, — это крокодилы, и прежде всего крокодилы, живущие в соленой воде (Crocodilus porosus); крокодилы меньшего размера (Crocodilus Johnsonii) встречаются и в лагунах с пресной водой. В Дарвине мы плавали по ночам на небольших весельных лодках и стреляли в них. Освещая воду карманным фонариком, мы узнавали крокодилов по отблеску в глазах. Правда, для меня это был весьма непродуктивный вид спорта, потому что я, по-видимому, самый худший стрелок в мире; а кроме того, крокодил, когда в него попадешь, сейчас же опускается на дно, если он в воде, или, если лежит в грязи на берегу, стремится как можно скорее попасть в родную стихию.

Моим самым блестящим «трофеем» был Кутберт, маленький крокодил — примерно двадцать пять сантиметров длиной, двух или трех лет. В 1952 году я купил его в Дарвине за десять шиллингов. Его челюсти выглядели очень грозными, но я так и не видел, как он ими пользуется. Я обещал своим детям привезти им что-нибудь, и Кутберт должен был стать для них сюрпризом. Но как перевезти его из Дарвина в Сидней, а оттуда в Канберру? Я раздобыл довольно-таки порядочную коробку из-под дамской шляпы, и, чтобы крокодил поместился в ней, мне пришлось немножко согнуть ему хвост. В самолете я положил коробку и свой портфель в сетку для багажа. Возле меня сидела очень любезная, хотя и несколько болтливая дама средних лет. Из шляпной коробки время от времени доносились звуки царапанья, но в общем все шло хорошо. Однако внезапно Кутберт начал кашлять, — во всяком случае, было похоже на это. Дама несколько удивилась, по сейчас же предложила мне леденцы от кашля. Я не мог ей сказать, что с нами вместе путешествует крокодил: провозить живых зверей без специального разрешения было запрещено. Итак, мне пришлось симулировать кашель, и моя добрая соседка подкармливала меня леденцами от кашля.

В Канберре дети были в восторге от Кутберта, он сразу стал предметом зависти всех соседних детей. Но Кутберт ничего не ел. Правда, купание в теплой воде пробуждало его к жизни, но чаще всего он лежал неподвижно, пока наконец не расстался со своей «тленной оболочкой». Его заспиртовали, и он несколько недель простоял в большой бутыли на камине в столовой. Однажды у нас в гостях был знакомый биолог, и он открыл нам тайну Кутберта — Кутберт был не «он», а «опа». Но поскольку нельзя было перекрестить уже мертвого крокодила, он так и остался Кутбертом, пока его не столкнули нечаянно с камина и он, ударившись о плиты пола, не развалился на части.



В североавстралийских гаванях разница между

уровнем воды во время прилива и отлива доходит до

10 метров. Во время отлива в гавани Брума


В заключение еще несколько слов о погоде в Северной Австралии. Белые различали лишь два сезона — дождливый и сухой. В сезон дождей погода быстро менялась, в небе собирались тучи и во второй половине дня обычно разражалась тропическая гроза. Кроме того, в это время могут возникать циклоны. Здесь, в Дарвине и в Бруме, они сначала дуют с востока на запад, потом на юг, затем, резко меняя направление, снова на запад и, наконец, обрушивают всю свою ярость на сухие районы в глубине континента. Ловцы жемчуга уверяют, что они могут за несколько дней предугадать приближение циклона по глубинным течениям. Тогда, значит, тяни якорь вверх и ищи защиты в гавани или с подветренной стороны ближайшего острова.

Метеоролог также может предсказать циклон за несколько дней по образованию и движению облаков, по воздушным течениям в верхних слоях атмосферы. Я хвастался тем, что мог предсказать циклон за три дня. Но однажды я совершил ошибку, за которую поплатился бы жизнью, если бы рядом не было туземцев. В конце апреля 1942 года меня после почти пятилетнего пребывания в Северной Австралии перевели в Перт обслуживать американскую военно-морскую авиацию, которая, используя гидропланы с большой дальностью полета, патрулировала над Индийским океаном, потому что ждали японского вторжения в Западную Австралию. Моя жена с ребенком эвакуировалась в Перт еще несколько месяцев назад, и я мог добраться туда или на машине, или с военным самолетом. Поскольку у меня было много багажа, я остановился на автомашине.

Метеорологические данные явно предсказывали такую погоду, которая ведет к развитию тропического циклона, но в конце апреля циклоны очень редки. Поэтому я пренебрег угрожающими признаками, полагая, что собирающийся циклон рассеется.

Когда я с моими спутниками достиг побережья южнее Брума, небо было серое, свинцовое и с востока дул порывистый ветер. В двадцати-тридцати километрах восточнее реки Де-Грей находилось овцеводческое имение, где нам сказали, что мы не сможем проехать по дамбе к Порт-Хедленду, а должны будем переправиться через реку на пятьдесят-шестьдесят километров выше по течению. Теперь дождь уже лил как из ведра и ветер неустанно дул с востока. Как и другие реки Северной Австралии, Де-Грей почти весь год представляет собой лишенное воды песчаное русло или же в лучшем случае цепочку отдельных водоемов. Но если идет дождь в области, расположенной выше, река неожиданно появляется и широко разливается по низине, иногда на несколько километров. Как только дождь перестает, русло реки высыхает за три-четыре дня.

Нам предстояло достичь скотоводческой станции на той стороне реки, и это было соревнование со временем: мы должны были опередить реку. Мы достигли лощины как раз в то время, когда начался ураган. Стоит ли пытаться ехать дальше? Лощины были частично уже заполнены водой, поэтому мы поехали обратно, поднялись на высокое место, оставили там машину и побежали, вернее, побрели, шлепая по лужам, туда, где, как мы предполагали, находился дом. Однако мы скоро потеряли дорогу и, поскольку компаса у нас не было, старались идти так, чтобы ветер и дождь обрушивались на нас слева.

Мы и понятия не имели о том, как широки здесь лощины. Позднее мы узнали, что некоторые из них простирались почти на десять километров. Мы продвигались около часа, как вдруг из-за сплошной завесы дождя справа от нас появились трое туземцев с полдюжиной лошадей. К нашему счастью, с фермы, которую мы только что покинули, нарушив запрет пользоваться радиосвязью (ведь была война!), сообщили о том, что мы находимся в пути. Там, куда мы направлялись, были столь предусмотрительны, что послали за нами туземцев с лошадьми. И вот, когда мы достигли настоящего русла реки, образовался уже бурный и грозный поток шириной в пятьдесят метров. Мне еще никогда в жизни не приходилось переплывать реку на лошади. Поэтому я разделся и поплыл один, а туземцы прихватили моего коня. Противоположный берег был высоким, и овцеводческая ферма находилась всего лишь на расстоянии нескольких сотен метров.

Мы только успели надеть сухую одежду, которой нас снабдил хозяин фермы, как он позвал нас, чтобы показать реку, которая уже «пришла». Там, где мы шли час назад, все было покрыто текущей бурным потоком водой, несущей вырванные с корнем деревья, трупы кенгуру и овец.

Нам пришлось задержаться на ферме почти на две недели, пока нас не забрал маленький самолетик, сумевший приземлиться на частично еще покрытом водой аэродроме. Если бы туземцы нас не нашли, нас постигла бы участь тех кенгуру и овец, трупы которых мы видели. Теперь я смог убедиться в том, что метеорология никак не относится к точным наукам.

После моего отъезда с северо-запада Австралии в апреле 1942 года я вернулся в тропики только через шесть лет. За это время условия жизни в Северной Австралии претерпели изменения, каких никто не мог предвидеть.

Удаленный от мира Грут-Айленд

Середина 1938 года. Я ждал в Дарвине гидроплан, который доставил бы меня на Грут-Айленд, где создавалась заправочная база для гидропланов, летавших по линии Саутгемптон (Англия) — Сидней. В 1937 году командир корабля Литл выбрал подходящую для этой цели лагуну в северо-восточной части острова, названную в его честь Лагуной Литла.

Постепенно мной все больше овладевало нетерпение, потому что на Грут-Айлепде мне наконец-то открывалась возможность встретить туземцев, которые не вступали пи в какую связь или были очень мало связаны с белыми людьми. И хотя туземцы возле Дарвина меня также интересовали, они уже несколько десятилетий не жили племенной жизнью.

Полицейские в Дарвине уверяли меня, что островитяне нападают на белых людей безо всякой причины. Хотя я не верил этому — ведь мой собственный опыт был основан на множестве встреч с туземцами в Дарвине, я в конце концов захватил с собой армейское ружье и автоматический пистолет. Ружье оказалось очень полезным: с его помощью я добывал свежую рыбу. Один выстрел в стаю морских угрей в тихой заводи у устья реки оглушал сразу с полдюжины этих вкусных рыб; они всплывали на поверхность, и взять их было легко. Я стрелял из ружья также в скатов-хвостоколов и акул. Звери на суше встречались так редко, что я никогда не брал с собой ружья в экскурсии по острову.

Автоматический же пистолет был совершенно ненужным куском железа. Всего один раз он мог бы еще послужить мне защитой, но не от аборигенов, а от крокодила. Я натолкнулся на него во время вечерней прогулки по берегу. Это был громадный зверь, который довольно-таки злобно таращил на меня глаза, пока не отправился в родную стихию. Я был настолько зачарован его видом, что и не подумал пустить в ход пистолет, — впрочем, это было бы совершенно бесполезно. Аборигены совсем не боятся крокодилов и считают мясо молодых крокодилов лакомством. Они охотятся на них прямо в воде: подныривают и поражают их ножом снизу в мягкий, легко уязвимый живот.

Однажды мое уважительное отношение к этим чудовищам и отсутствие уважения к ним со стороны аборигенов вступили в конфликт, и из-за этого мне пришлось совершить самую длинную пешую прогулку в моей жизни — восемьдесят два километра за двадцать четыре часа. Это было в 1941 году и произошло так: я навестил группу туземцев в северо-западной части острова и хотел еще до своего возвращения на базу посетить другую группу на восточном берегу. Мы — я и двое сопровождавших меня туземцев — пришли туда примерно за час до захода солнца. Все вместе мы поужинали вареной рыбой, корнями лилии и черепашьими яйцами и стали ждать, как мне посоветовали, восхода луны, чтобы при ее свете разыскать лагерь туземцев. Мои спутники, Мачана и Кульпидгер, знали, где он находится, и говорили, что это близко.

Мы прошли вдоль берега три-четыре километра, пока не дошли до устья какого-то неширокого крика, посредине которого находилась маленькая песчаная коса, примерно десять на пять метров. Чтобы добраться до нее, нам пришлось шлепать по воде, доходящей нам до бедер, но зато островок обещал обеспечить нас хорошим местом для стоянки — без муравьев, многоножек и прочей нечисти. Так как мы в этот день уже прошли сорок пять километров, я заранее радовался предстоящему ночному отдыху. Но мои надежды на крепкий сон были обмануты, потому что посреди островка виднелись свежие следы громадного крокодила. Мачане и Кульпидгеру это нисколько не мешало, они собирались все время жечь костер и, кроме того, уверяли меня, что убьют любого крокодила, пусть он только выплывет. Огнестрельного оружия у меня с собой не было, а копьям моих спутников я не очень доверял. Поэтому я остался непреклонным. Мачана и Кульпидгер явно выражали свое недовольство и наверняка сделали немало замечаний о моем заячьем сердце. Мы перешли крик еще раз и наконец около четырех часов утра достигли северо-восточной части острова, где меня ждала постель.

В 1938 году, перед своей первой поездкой на Грут-Айленд, я расспрашивал о нем каждого, кто хоть раз побывал на острове или поблизости от него. Джек Броган направил меня к Биллу Харни. Однажды вечером я ожидал Билла в мастерской Джека, среди груды велосипедов, нуждавшихся в ремонте. Горела керосиновая лампа, потому что в этот вечер электрического тока не было. Дело в том, что Артур с генераторной станции сильно перехватил — он отметил основательной выпивкой получку и прибытие судна, и никто его за это не осуждал, потому что тогда в Дарвине электрический свет был в новинку.

До моего прибытия в Дарвин я ничего не слышал о Билле Харни, но потом он еще при жизни стал легендарной личностью благодаря знанию удаленных от побережья, глубинных районов страны и туземных легенд. Позднее я познакомился с Биллом и узнал кое-что об обстоятельствах и трагедии его жизни.

Он родился в Чертерс-Тауэрсе, городе горняков в Квинсленде, но покинул его одиннадцати лет, сопровождая в качестве конюха гурт скота. В обязанности конюха входило заботиться о лошадях конных пастухов. Он должен был по вечерам гнать лошадей на луг, спутав им передние ноги, а утром приводить в лагерь, когда стадо — в тысячу и более голов — снова отправлялось вперед, чтобы сделать на своем двухтысячекилометровом пути к южным рынкам очередные десять-двенадцать километров. Работа была тяжелая, питание однообразное — лепешки и солонина.

Билл оказался удивительно начитанным для человека, юность которого протекала в таких условиях. Он мог читать наизусть большие куски не только из Шекспира и Мильтона, но также из греческих и римских классиков. Я спросил его, откуда у пего такие знания. Его не совсем вразумительный ответ гласил: «Я это читал». Только позднее он объяснил мне, где и при каких условиях он «это читал».

Борролула — маленькая гавань на юго-западном берегу залива Карпентария. Она расположена за большими, шириной в двадцать-тридцать километров, мангровыми болотами, дальше в глубь страны, на реке МакАртур, имеющей приливы и отливы. Таких гаваней на северном побережье Австралии немало, в свое время скотоводческие поместья внутри страны получали через них все, что им нужно на год. Но с тех пор как стало возможным снабжать овцеводческие станции по суше, через Дарвии или железнодорожную станцию Маунт-Айза, эти гавани постепенно пришли в упадок, и Борролула сейчас существует, собственно, только как название на карте. В период своего расцвета, в девяностых годах прошлого века и в самом начале нашего столетия, это был город с несколькими сотнями жителей. Поэтому некий американский филантроп, пожелавший озарить светом культуры белых и цветных язычников Северной Австралии, подарил Борролуле и другим северным городам библиотеку из нескольких тысяч томов.

После первой мировой войны Билл вместе с одним своим приятелем приобрел маленькую скотоводческую ферму «Семь эму», расположенную за двести километров от Борролулы, в местности, называемой Гольфленд. Их ферма была окружена поместьями крупных заокеанских компаний. Билл никогда не вдавался в подробности, как это получилось, по адвокаты компаний обвинили его в том, что он накладывал свое тавро на незаклейменных животных соседних ферм. В конце концов его арестовали и доставили в Борролулу, где ему пришлось девять месяцев ждать, когда в гавань прибудет судья, чтобы рассмотреть его дело. Значение города в то время уже упало, и белое население состояло из хозяина гостиницы (одновременно выполнявшего обязанности почтмейстера), полицейского и владельца лавки. Разумеется, Билла не посадили за решетку, он свободно разгуливал по городу и прежде всего ходил в библиотеку. Все время в течение своего девятимесячного вынужденного пребывания в городе он жадно читал, но смог одолеть, как он меня уверял, «лишь часть книг: все остальное поели термиты».

Замечу кстати, что Билл Харни «за отсутствием доказательств» был признан невиновным в краже скота.

Во многих отношениях Билл не был похож на обитателя буша[13]. Он был коренаст, с начинающимся, как у всякого любителя пива, брюшком. Его некрасивое крупное лицо с хитрыми маленькими глазками свидетельствовало о развитом интеллекте. Когда я впервые увидел Билла, мне он показался похожим на Сократа.

— Джек, полицейский, сказал мне, что ты женился на женщине с Грут-Айленда, — обратился я к Биллу.

Билл помедлил немного, прежде чем ответить:

— Не совсем так. Моя жена — метиска. Она родилась на континенте, но я встретил ее на Грут-Айленде. Разве ты не знаешь, что там есть миссионерская колония?

Билл рассказал мне, что в 1925 году на острове была основана колония для детей смешанного происхождения. Чтобы предохранить их от сатанинских искушений, этих «в грехе зачатых» детей отнимали у матерей на континенте и сгоняли всех в одно место, так что Грут-Айленд был для них ничем иным, как поистине дьявольским островом.

— Когда я впервые увидел мою будущую жену, она в упряжке с тремя другими девушками тянула кипарисовые стволы на лесопильню миссии. После того как она стала моей женой, я почти целую неделю не слышал от нее ни единого слова. Такой ее сделала миссия. Теперь ее пет в живых, она умерла от туберкулеза.

Я спросил Билла о влиянии миссии на туземцев. Он засмеялся:

— Оно невелико! Видишь ли, в этом заброшенном уголке земли миссионеры боялись, что их могут заколоть копьями, и одно время миссия, обнесенная забором с колючей проволокой, напоминала собой форт. Подлинный интерес к туземцам был у миссионеров только несколько лет. Теперь же в миссии живут всего одна или две семьи, но и они проводят большую часть времени в буше. — Потом Билл добавил: — Думаю, что мое влияние на туземцев было не меньшим, чем влияние миссии. Я там три года доставал из моря морские огурцы[14] и нанимал туземцев, чтобы они их для меня собирали и сушили. Когда ты там будешь, ты наверняка встретишь Вергилия и Гомера, это были два лучших моих парня.

Были ли у Билла трудности с туземцами?

— Нет, не было ничего такого, о чем стоило бы говорить. То, что о них рассказывают, в большинстве случаев газетная болтовня. Такие вещи охотно печатают в газетах юга.

— Может быть, и так, но все же туземцы прикончили нескольких полицейских и ловцов жемчуга!

— Верно, но в тех случаях, которые я знаю, они этого заслуживали. Они или посягали на жен туземцев, или угрожали им оружием. Но на Грут-Айленде ты едва ли встретишь хоть одну женщину. Я не знаю, как дело обстоит сейчас, но, до того как я женился, я не видел пи одной. Все они скрываются в буше.

Несколькими годами позднее мне пришлось вспомнить о том, что мне рассказывал Билл Харни в 1938 году. Передо мной лежало письмо издателя газеты, в которой я опубликовал небольшую статью о Грут-Айленде. Попутно я коснулся в ней подлинных причин убийства в тридцатых годах одного полицейского на соседнем с Грут-Айлендом маленьком островке Вуда. Дело в том, что полиция хотела схватить туземца, который, как предполагалось, участвовал в убийстве белого. С этой целью взяли в заложницы его жену и приковали ее цепями к дереву, чтобы она не сбежала. За это надругательство над человеком полицейского и закололи копьем.

По наивности я представил в своей статье как истину ту картину этого события, которую мне изобразил один пользовавшийся моим доверием туземец. Теперь я должен был опасаться, что меня привлекут к суду по обвинению в клевете. В своем ответном письме я сообщил, откуда у меня такие сведения, и заявил, что не имею никаких оснований сомневаться в правдивости и честности моего информатора, который сам присутствовал при убийстве полицейского.

Одна из основных особенностей британского судопроизводства заключается в том, что за клевету наказывают тем суровее, чем правдивее утверждение обвиняемого; мне явно угрожал большой процесс, и, может быть, меня ожидала тюрьма. Однако существовала юридическая лазейка, через которую я мог ускользнуть. Мертвый, в данном случае тот полицейский, не мог обвинять меня перед британским судом. Мой адвокат сообщил мне, что полиция как корпорация, собственно, могла за своего умершего члена привлечь меня к ответственности по обвинению в клевете. Однако это не сделает ей чести, и она готова оставить дело без последствий.

Билл не только много знал о жизни на Грут-Айленде вообще, но был подлинной сокровищницей этнографических знаний о туземцах в западной части залива Карпентария и на Грут-Айленде. Я не однажды беседовал с ним обо всем этом, до того как покинул Дарвин в первых числах июля 1938 года.

Из Дарвина летят в восточном направлении через резервацию аборигенов на полуострове Арнхемленд — первые сто шестьдесят километров над реками, змеящимися по покрытым сочной зеленью равнинам. Здесь одичали и широко распространились буйволы, ввезенные с Явы во время первого переселения в 1820 году. Вместе с буйволами был ввезен и гнездящийся на животных клещ, этот бич севера Австралии, заражающий скот болотной лихорадкой. Крупный рогатый скот, выросший во влажных тропиках Северной Австралии, получает иммунитет против этой болезни, но скот из засушливых степных областей Центральной Австралии заболевает ею сразу же после прибытия. Это наследство индонезийского буйвола имело серьезные последствия для скотоводства в Северной Австралии: вывоз скота на убой из северных гаваней, таких, как Дарвин и Уиндем, резко ограничивался. Основные массы скота гнали на рынки, расположенные на юге и юго-востоке, стремясь миновать области, где была распространена болезнь.

Но буйвол в известной мере компенсировал причиненный им вред, поставляя на рынки свою шкуру. Если цены были подходящие, ежегодно убивали тысячи буйволов. Белый охотник с полдюжиной помощников-туземцев и конной повозкой вспугивает на равнине стадо буйволов, и убийство начинается. Всадники гонятся за буйволами и почти в упор стреляют из короткоствольного ружья в нижнюю часть позвоночного столба. Буйвол падает, и специально обученный для этой охоты конь уклоняется от мстительных рогов животного, отпрыгивая в сторону[15]. Подстрелив так дюжину или более буйволов, охотники спокойно добивают животных, снимают с них шкуры и, пересыпав их солью, посылают в Дарвин, откуда их отправляют за океан. Одно время буйволам угрожало полное истребление. Но рынок предоставил им отсрочку, так как цена на буйволовы кожи упала, потому что они уступили свое место как материал для производства приводных ремней пластическим массам.

Несколько лет назад буйволов начали стрелять также ради их мяса, которое в замороженном виде самолетом доставляется в Дарвин. Буйволово мясо идет преимущественно на корм животным, однако иногда его перерабатывают и для пищи людям.

В восточной части страны буйволов простирается внушительный ряд скал, словно стена крепости, построенной для защиты Арнхемленда. Эти скалы возникли в результате какого-то геологического сброса и теперь круто поднимаются над равниной. Вообще Арнхемленд — это страна причудливых скал. И по сей день немногим белым людям удалось пересечь полуостров из конца в конец, а до распространения цивилизации на север и туземцев там жило, по-видимому, совсем мало. Еще и теперь в прессе юга иногда попадаются сообщения дарвинского корреспондента, данные под шапкой: «В Арнхемленде открыто неизвестное прежде племя!» Однако все это выдумки — жившие в глубине Арнхемленда аборигены уже давно переселились поближе к расположенным у побережья поселениям белых.

При приближении к заливу Карпентария видишь растянувшиеся на мили темные мангровые болота. За несколько минут до приземления на Грут-Айленд пролетаешь через Блу-Мад-Бей на восточном берегу Арнхемленда и остров Бикертон. В противоположность северо-западному побережью Австралии различие между линиями прилива и отлива в заливе Карпентария незначительно. Зато разница между уровнем воды летом и зимой очень велика, потому что воды залива надвигаются на сушу или уходят в сторону моря — в зависимости от того, дует ли северо-западный муссон или юго-восточный пассат.

На Грут-Айленде, когда я туда приехал, кипела работа, и остров был похож на муравейник. Песчаный мыс, на котором строилась станция гидропланов, был в длину примерно два километра, в ширину — полкилометра. Строительство велось уже в течение трех недель, и все работавшие на мысе жили в палатках. Строительные рабочие — их было около тридцати — после окончания задания покинули остров. Там остались лишь четверо служащих «Шелл-Ойл Компани» и восемь человек прочего персонала, чтобы наливать бензин в гидроплапы, которые садились здесь дважды в неделю.

Я забыл при перечислении весьма важную личность — полицейского с женой — единственной белой женщиной на станции. В задачу полицейского входило следить за соблюдением закона, который запрещал белым со станции разгуливать по острову — резервации аборигенов. В свою очередь и туземцы не имели права приходить на станцию. При выполнении первой из этих задач полицейский смог добиться весьма скромных результатов, выполнение же второй было ему вовсе не под силу.

Рабочим, занятым на строительстве аэродрома, было не до скуки, да и отобрали их среди тех, кто раньше выполнял подобные задачи, и потому их мораль была на высоте. К тому же они знали, что через несколько недель они вернутся в Брисбен, в лоно цивилизации, и не особенно страдали от ограничения в свободе передвижения. Другое дело — постоянный персонал. Ему предстояло находиться взаперти на этой узкой полоске песка в течение двух лет. Теперь была зима, ранняя весна, — а как оно будет во время дождей и в летнюю жару? Теперь мучили мухи, а как летом — прибавятся к ним еще и москиты?

Привлекательным в работе на Грут-Айленде были сравнительно хорошая заработная плата и возможность сэкономить деньги, потому что практически их негде было истратить. В 1938 году в Австралии подходил к концу экономический кризис, число безработных было еще высоким, и возможность работать здесь особенно устраивала людей, которые в течение нескольких лет находили работу только на короткое время. Служащие были набраны из тех, кто участвовал в войне 1914–1918 годов и имел преимущественное право на получение работы от государства. Эти в большинстве своем пожилые люди почти все без исключения были физически и психически не способны приноровиться к условиям жизни на изолированном острове. Они вышли из городов и не привыкли к одиночеству. Они-то и страдали больше других от здешней жизни.

В октябре 1938 года строительство станции было закончено. Для тех довоенных лет дома были хорошо приспособлены к тропическому климату: широкая веранда вокруг здания главного управления, отражающие солнце, но свободно пропускающие ветер внешние стены. На окнах сетки от мух, большие вентиляторы под потолком. Жилые дома и здание управления были поставлены на высокие бетонные опоры, чтобы воздух мог свободно проходить под ними. Дизельный генератор вырабатывал ток — для освещения, приготовления пищи и для радиостанции. Основные запасы продуктов сохранялись в больших холодильных помещениях; эти продукты доставляли нам раз в полгода правительственные суда, которые обеспечивали продовольствием маяки и брандеры всей Австралии.

Поскольку на окнах спальных комнат не было металлических сеток, нам приходилось пользоваться сетками от москитов. До въезда в дома они служили нам защитой от мух, теперь же пригодились против москитов. Летом 1938/39 года выйти ночью наружу можно было только в длинных брюках, рубашке с длинными рукавами, в носках и ботинках. Я понял, почему туземцы в некоторых частях Арнхемленда устраивают летом свои хижины на сваях, разводя и поддерживая под ними слабо тлеющий огонь. Ночью мы лежали нагими или в одних рубашках под противомоскитными сетками. Ноги, которые больше, чем другие части тела, касались сетки, особенно притягивали к себе москитов. Они тысячами садились с внешней стороны сетки. Если направить на ноги луч карманного фонарика, облако москитов отбрасывало на стену густую тень. К счастью, крохотных песчаных мух было не так уж много.

После въезда в новые дома мы стали страдать от тропических нарывов, или «красноты Барку», — эта болезнь названа по реке Барку в западном Квинсленде, откуда она пошла. Маленькая царапина, в обычных условиях заживающая через несколько дней, воспалялась, набухала, появлялся нарыв. В худшем случае нарывы достигали костей, кроме того, они были очень болезненными. Причины возникновения этой болезни тогда еще не знали и приписывали ее нехватке витамина «С». Поэтому в ответ на наши просьбы о помощи мы с каждым самолетом получали от нашего начальства в Мельбурне по ящику апельсинов. Это давало возможность делать освежающий напиток, но никак не излечивало нарывы. Наш метод смазывать нарывы йодом был, кажется, даже хуже, чем сама болезнь.

Во время войны, поскольку эта болезнь подрывала боеспособность войск, ее внимательно изучили. Причиной ее возникновения оказалась нехватка витаминов комплекса «В». Чего нам не хватало, так это ржаного хлеба из муки грубого помола. Наш же повар кормил нас исключительно изделиями из белой, пшеничной, самого мелкого помола муки. Лично я не так уж сильно страдал от этих нарывов, что, по-видимому, объясняется тем, что я имел возможность покидать район станции и во время своих экскурсий по острову постоянно ел зародыши пшеницы.

Мучили нас и лихорадка денге и легкая форма малярии.

Лихорадка, так же как и малярия, переносится москитами. Повышенная температура, боли в суставах, обильное выделение пота — таковы ее характерные симптомы, и все это часто сопровождается потерей аппетита и удрученным состоянием. Лихорадка никак не способствовала подъему настроения у персонала станции.

Круглый год нам докучали обитающие в буше мухи, которые по величине и окраске сходны с домашними мухами. Обычно они садились на глаза, нос, рот и уши. Можно носить сетку от мух, которая прикрепляется к шляпе: тогда перед глазами постоянно мелькает эта тряпка. Но к мухам привыкают, а если они чересчур уж надоедают, от них непроизвольно отмахиваются. Туземцам, вероятно, мухи совсем не мешают. Я был вне себя, когда однажды увидел спящего ребенка, глаза и рот которого были совершенно черными от мух, мать же не обращала на это никакого внимания. Трахома, вызванная мухами, очень распространена среди туземцев во внутренних районах Австралии и часто приводит к слепоте.

Говорят, есть четыре стадии привычки к мухам. На первой — чай, в который попала муха, с отвращением выплескивают. На второй — муху выуживают из стакана и чай выпивают. На третьей — выуживают муху и выжимают ее, чтобы не пропало ни капли чаю. И наконец, не дают себе труда выловить муху, а пьют чай вместе с ней. Я так никогда и не дошел до третьей стадии.

Солонина, приправленная пряностями, была стандартным блюдом в нашем меню, когда я прибыл на Грут-Айленд и мы еще жили в палатках. И конечно, многочисленные мухи никогда не упускали возможности кончать самоубийством в горячем соусе. Солонину, залитую соусом, режут на кусочки, не обращая внимания на мух: их просто не замечают. Свою первую порцию этого блюда я ел с отвращением.

Когда мне предложили солонину во второй раз, я отдал ее обратно, потому что обнаружил в ней мух. Это вызвало громкий смех среди моих коллег: ведь они были здесь уже давно. «Он еще научится», — лаконично заявили они. Действительно, я научился есть солонину с соусом, но остался тем не менее столь привередливым, что вытаскивал из соуса мух. Это неизменно служило источником веселья для других, потому что они ели с мухами, даже не думая о них.

Однако, когда мы переселились в новые здания, сетки на окнах не позволяли мухам проникать в кухню. Кроме повара, никто не имел права входить туда, потому что в противном случае каждый неизбежно впускал бы целую тучу мух. Кроме того, и солонина с соусом исчезла из нашего меню, ведь теперь в холодильнике появилось свежее мясо.

Постоянный персонал станции состоял из руководящего чиновника, двух человек команды быстроходного служебного баркаса, четырех служащих компании «Шелл», трое из которых управлялись с лихтером, доставлявшим бензин для самолетов, двух радистов, повара, инженера и меня — метеоролога. Всего, следовательно, четырнадцать человек, включая и полицейского с его женой, которые, однако, вскоре после окончания строительства станции уехали.

Самым важным моментом в нашей жизни было прибытие гидросамолетов из Дарвина или Брисбена и Сиднея. В первое время садился один гидросамолет два раза в неделю, иногда даже еще реже, но позднее стали прибывать с различных направлений по четыре гидроплана в неделю. Настоящим праздником был для нас день, когда из-за какой-то задержки в пути прибыли сразу две машины из Англии.

За час до прибытия гидроплана баркас объезжал район посадки. Нужно было удалить всякие обломки, которые могли бы повредить фюзеляж самолета, а заодно и разогнать неосторожных крокодилов. Для этой цели команда брала с собой ружье. Но, разумеется, все крокодилы, у которых обычно над водой поднимаются только нос и глаза, скрывались раньше, чем баркас к ним приближался. Итак, работа ограничивалась тем, что команда выуживала из воды мангровые ветви, а иногда и ствол дерева или деревянный ящик, брошенный в лагуну халатным поваром.

Когда летающая лодка садилась и пришвартовывалась к одному из буев, баркас и лихтер плыли вдоль нее и дежурный по базе чиновник передавал пилоту последнюю метеосводку, которую я принял по радио. На берег команда самолета или пассажиры сходили очень редко. Через час, как только машина была заправлена бензином, баркас вновь совершал патрульную поездку, и затем самолет улетал.

Следовательно, лишь команды баркаса и лихтера вступали в кратковременный контакт с персоналом гидроплана и путешествующими на нем как с посланцами далекой и желанной цивилизации. Мы же, простые смертные, могли только созерцать его на почтительном расстоянии.

Но с летающей лодкой прибывала и наша почта. Функции почтмейстера относились к моим почетным обязанностям. За эту работу предусмотрено вознаграждение от государства — пять фунтов в год, выплачиваемых 30 июня, но получить их мне не удалось, так как к этому времени я уже покинул остров. В течение тех пяти или десяти минут в неделю, когда я разбирал и раздавал прибывшую почту, я был самым популярным человеком на острове.

Обычно удавалось выклянчить у команды самолета и какую-нибудь южную газету, тогда ее раздирали на части и делили среди всего персонала станции. Мы читали ее чаще всего по вечерам под сетками от москитов, и каждый обязательно передавал свой листок соседу. Я читал несколько быстрее, чем мои коллеги, так что мне обычно приходилось дожидаться продолжения; чтобы занять время, я изучал даже объявления.

В числе моих пожитков был граммофон с двумя дюжинами пластинок. Пластинки были не новыми уже тогда, когда я их привез на Грут-Айленд, а через короткое время проникавший всюду песок доконал их окончательно. Еще хуже было то, что граммофон, пружину которого все время заводили, совсем сдал. Трудно получить удовольствие, слушая «Пятую симфонию» Чайковского или «В тени моих локонов» в исполнении Лотты Леман, если они звучат в темпе траурного марша. Наш инженер взялся посмотреть, в чем дело, и разобрал граммофон. Он показал мне, где у граммофона слабое место. Но инженер почему-то потерял интерес к этому занятию, и, насколько я знаю, части моего граммофона и по сей день лежат на бетонном полу машинного помещения.

Вся жизнь персонала станции проходила в основном на маленьком, всего в полтора квадратных километра, песчаном участке с редкими пучками жесткой травы и кустарниковой акацией, как раз там, где мыс переходил в собственно остров. Свободного времени было много, развлечений никаких, и неизбежно между людьми возникали ссоры и препирательства по самым незначительным поводам — это все же прерывало монотонность жизни. Так, например, поводом для взаимных обвинений могло стать хотя бы место за столом, это даже приводило к расколу всего персонала станции на два враждующих лагеря.

В противоположность другим служащим станции я наряду с выполнением своих обязанностей имел и иной интерес — изучение жизни аборигенов. Протектор аборигенов в Дарвине дал мне разрешение посещать остров для этнографической работы. Кроме того, я знал, что мне придется пробыть здесь всего несколько месяцев, пока я не организую метеорологическую станцию, а затем меня переведут куда-нибудь еще. Если я хотел чего-нибудь добиться, я должен был использовать каждую свободную минуту для своих исследований. И действительно, я так и не успел завершить своей программы, как в феврале 1939 года покинул Грут-Айлепд. Поэтому я вновь вернулся туда в 1941 году во время своего отпуска, чтобы продолжить работу. Следовательно, было мало вероятности, что я от скуки заболею тропическим бешенством, и я мог оценивать положение моих коллег без предвзятости и смотреть на них с состраданием.

Знакомство с первобытным обществом

Как жили австралийские аборигены, прежде чем пришел белый человек, который отнял у них для своих овец землю, вытеснил их на бесплодные территории резерваций или согнал всех вместе, как скот, в миссионерские поселки и правительственные поселения, а в областях на юге Австралии, теперь густо заселенных, почти полностью их истребил? Ответить на этот вопрос нелегко. У нас, «цивилизованных» людей, представления о том, как жили так называемые дети природы, весьма идеализированы, а иногда очень искажены, потому что на них сильно повлияли предвзятые суждения первооткрывателей и первых поселенцев. А такие суждения опять же были предопределены окружающей действительностью, обстановкой того времени.

Как только поселенец или даже еще первооткрыватель приходил к аборигенам, их образ жизни и мир представлений тотчас же начинали изменяться. Из-за этого и не может быть никакого описания их первоначального образа жизни. Я обращаю на это внимание не из педантичности, но чтобы выделить совершенно реальную проблему, стоящую перед этнографом.

Возьмем, казалось бы, совсем простое наблюдение о количестве человек в группах аборигенов, с которыми сталкивались первые исследователи. Австралиец в одиночку или с женой и детьми, несомненно, избегал встреч с экспедицией. Вероятно, он оповещал своих соседей о появлении этих странных существ, и только в том случае, если туземцев набиралось столько, что они численно превосходили количество членов экспедиции, они позволяли себя заметить. Вследствие этого в сообщениях исследователей обычно даются преувеличенные цифры для типичных групп аборигенов. Австралийские туземцы кочуют, у них нет определенных деревень или поселков. Если бы они жили в деревнях, как туземцы в Новой Гвинее, то сосчитать их было бы легче.

Есть и еще одна важная причина, по которой сообщения первооткрывателей и даже ученых-этнографов дают искаженную картину величины типичных австралийских экономических групп. Естественно, что маленькая группа, скажем муж с женой и ребенок, представляет собой меньший интерес и о пей не сообщают, но обязательно сообщают о большой группе людей, собравшихся, например, для одного из тех культовых празднеств, которые австралийцы называют корробори. Поэтому правильное представление можно получить лишь в том случае, если делать соответствующие выводы из сообщений исследователей и поселенцев, а за последние пятьдесят-шестьдесят лет — также из сообщений ученых-этнографов.



У аборигенов, живущих на Северной территории,

резко выраженные малайские черты


Искусство и навыки туземцев, как и религиозные представления, очень быстро изменяются и исчезают под влиянием капитализма или, сказать точнее, колониализма в его специфической, австралийской форме. Этнографы назвали такой процесс распадом племени или детрайбализацией, поскольку сочли, что аборигены теряют свои племенные черты. Теперь этот процесс истолковывают как «культуризацию» в шовинистическом понимании, то есть в том смысле, что туземцы перенимают культуру белых поселенцев. Этот процесс совсем не однородный и начался не одновременно по всей Австралии. Ход его в значительной мере определялся тем, сколько земли захватывали белые поселенцы. В условиях капиталистического хозяйства обширные территории Австралии непригодны для земледелия и скотоводства из-за большой неровности рельефа или сухости почвы. Как раз в этих областях туземцы дольше всего сохраняли первобытные формы жизни.

От нескольких десятков туземцев, живущих в жалких предместьях какого-нибудь сельского поселка в Новом Южном Уэльсе, области, в которой белые поселились примерно сто пятьдесят лет назад, очень мало можно узнать о первобытных условиях жизни. Даже в Северной и Центральной Австралии, где австралийцы до самых последних лет сохраняли еще многое из того, что было характерно для их прежнего образа жизни, не найдешь больше ни одного туземца, который не вступал бы в какой-то контакт с белыми поселенцами или миссионерами. Когда в 1937 году я приступил к своим практическим исследованиям на Северной территории, из шестнадцати тысяч аборигенов больше половины считалось «номадами». В 1960 году так называемые номады составляли менее одного процента, а сегодня их, по сути, нет совершенно.

Перед войной и в первые военные годы в области Кимберли в Северной Австралии и на Грут-Айленде я имел возможность работать среди различных групп туземцев, которые еще сохранили многие первобытные черты. Всего лучше я знаю группу аборигенов, проживающих на Грут-Айленде.

Особо примечательным для австралийских аборигенов было их антропологическое и этнографическое сходство на всем континенте. Экономическая основа их общества была одинакова во всей Австралии, хотя в зависимости от местных условий, а на севере вследствие исторических связей с Новой Гвинеей и Юго-Восточной Азией имелись и отдельные различия в форме хозяйства и в религиозных представлениях. Жители Грут-Айленда не составляли в этом отношении исключения и обнаруживали различные нетипичные черты, которые в конечном счете объяснялись двухсотлетним (если не более давним) влиянием макассаров из Сулавеси (Целебес) и других азиатов с севера.

Все австралийские аборигены были охотниками и собирателями; к этому добавлялось еще и рыболовство. Между мужчинами и женщинами существовало явно выраженное разделение труда. Мужчины охотились на зверя, а женщины в это время собирали съедобные растения. Были и известные исключения: иногда женщины ловили мелких зверьков — ящериц и крыс. В пустынных областях Центральной Австралии, где не водятся более крупные звери, такие, как кенгуру или валлаби, мужчины добывали мелких зверьков, но это было скорее собирательством, чем охотой. Мужчины и женщины добывали весьма ценные для них вкусные «сахарные сумки», то есть мед лишенных жала пчел.



Добывать мед диких пчел, который прежде

был для аборигенов Северной Австралии

единственным источником сахара, очень опасно


Эта пчела похожа на обычную комнатную муху, только несколько поменьше. Она лепит свои соты чаще всего в дуплах эвкалипта. Чтобы найти мед, некоторые туземцы ловят пчелу, втыкают в нее маленькое перышко и наблюдают, куда она полетит. На Грут-Айлепде австралийцы, по моим наблюдениям, полагаются только на свои глаза, и меня всегда поражало, как они усматривают маленькую дырочку в стволе дерева, которая ведет в улей и находится иногда на высоте шести или девяти метров от земли. Если ствол дерева был не очень толстый, местные жители, сопровождавшие меня, срубали его топором и затем вырезали оттуда сахарную сумку. Иной раз соты занимали более двух метров в дупле дерева, толщина которого не превышала трех-четырех сантиметров. Если же мед находился в толстом дереве, один из мужчин карабкался вверх, делая топором зарубки для пальцев ног. Добравшись до дыры, он расширял ее настолько, чтобы пролезла рука, затем собирал мед в сосуд, с которым спускался вниз. Однажды у сопровождавшего меня туземца была для этой цели только старая фетровая шляпа. Мед был смешан с мелкими щепками, корой, воском и пчелами, утонувшими в собственном меде. Несмотря на все эти примеси, мы с нетерпением ждали сахарную сумку, потому что мед, даже и такой, очень вкусен.

Эта «охота» весьма опасна, что доказывают собранные этнографами семейные истории, которые на языке специалистов называются «генеалогиями». В них часто как причина смерти значится: «Упал с дерева, когда доставал сахарную сумку».

На Грут-Айленде мед не является единственным источником сахара, находящимся в распоряжении туземцев. Но, во всяком случае, так называемая манна не играет столь большой роли. Это высохшие экскременты маленьких, собирающих сок насекомых. Такая манна похожа на снежинки, она лежит на низких кустах и содержит много сахару. Если мы, проходя через заросли, натыкались на нее, то обламывали ветку и, срывая листок за листком, слизывали сладкую массу.

У туземцев было одно-единственное домашнее животное — собака динго. По-видимому, динго ввезли в Австралию во время какого-то позднего переселения на континент. Если не считать более низких по форме сумчатых животных, динго был единственным млекопитающим, которого обнаружили в Австралии в 1788 году первые поселенцы. Австралия и группа островов Новой Гвинеи отделены от Юго-Восточной Азии проливами, и собака могла переплывать на континент, только сопровождая предков теперешних аборигенов на их лодках или илотах. В Тасмании собак не было, потому что этот остров к тому времени уже был, должно быть, отделен от Австралии широким проливом. Динго — величиной с небольшого волка, обычно бледной окраски; тело собаки покрыто мягкой шерстью, хвост взъерошенный. Иногда встречаются и черные динго, по и у них кончик хвоста белый. Динго разгуливают чаще всего по ночам, в противоположность волкам не собираются с целью охоты в стаи, так что для человека они не опасны. То, что они не лают, а воют, отличает их от домашних собак, п потому некоторые ученые относят их к особому виду. Однако динго скрещиваются с ввезенными из Европы домашними собаками, а это расходится с принятым понятием особого вида. Туземцы находят щенков диких динго и дрессируют их для охоты.

Рыбная ловля была добавочным занятием туземцев даже в пустынных областях, где вода в реках сохраняется недолго. Способы ловли рыбы на всем континенте различны — рыб поражают копьем, удят, ловят вершей, запруживают реку, опускают в нее ядовитые растения, усыпляющие или отравляющие рыбу. Ловля рыбы обычно занятие мужское, но женщины часто помогают при подготовке к ловле.

Мужчины и женщины пользуются деревянными и каменными орудиями. Кремни применяют вместо ножа для всех целей, а обработанные выпуклые и вогнутые камни служат скребками, используемыми для различных надобностей. Каменный топор на рукояти встречается не у всех австралийских аборигенов; его нет на крайнем юго-западе континента. Обычно лезвие отточено с одной стороны, но иногда и с обеих.

Утварь и орудия труда у женщин намного проще, чем у мужчин. Женщина имела деревянную палку-копалку, чтобы с ее помощью вырывать из земли бататы, корни лилии и личинок. Затем в ее распоряжении было блюдо из дерева или коры, в котором опа сохраняла собранные съедобные растения и которое она иногда использовала вместо колыбели для новорожденного ребенка. Она пользовалась также камнями, чтобы давить между ними семена и орехи.

Во всей Австралии обычное оружие мужчины — это копье, или простое из цельного куска дерева, или с каменным наконечником. Копье было и обычным оружием тасманийца. Во многих местах, но не на всем континенте мужчина пользовался также особым приспособлением — копьеметалкой, увеличивающим дальность полета копья. На жаргоне белых, живущих в зарослях, это приспособление называется «вумера». Тасманийцы не знали вумеры, ею не пользовались и аборигены, живущие на островах Батерст и Мелвилл на севере.

В представлении новичков бумеранг прямо-таки неразрывно связан с австралийскими аборигенами. На самом же деле его можно встретить только в определенных районах континента. Кроме того, на охоте и в битве используется не тот вид бумеранга, который возвращается к запустившему его; такой бумеранг, как правило, служит лишь игрушкой.

Кроме копья, применяемого в охоте на валлаби, рыболовного копья и гарпуна для охоты на морского зверя туземцы Грут-Айленда знали пять видов боевых копий. Так, было копье из цельного куска твердого дерева, составное копье, наконечник которого из твердого дерева (длиной примерно тридцать сантиметров) был снабжен крючком и крепился к двухметровому древку. Оба эти вида боевых копий изготовлялись на самом острове и свидетельствовали о высоком мастерстве островитян.

Когда я впервые познакомился с аборигенами Грут-Айленда, вооруженные столкновения были непременной частью их жизни. И даже если убивали из-за тянущейся годами традиционной кровной мести, причиной этого обычно была женщина. Если кто-нибудь вступал в половые сношения с женой другого — а все созревшие для брака женщины имели мужей, — это само по себе еще не служило основанием для того, чтобы заколоть его копьем. Но если какой-нибудь мужчина убегал с женой другого или уводил ее к себе, такой поступок уже служил основанием для военных действий, также и в том случае, если это была юная девушка, обещанная другому в жены.

Аборигены на острове Грут-Айлепд вели оживленную торговлю с людьми на континенте, и в обмен на красную и желтую охру — один из главных предметов их вывоза — они получали в числе других товаров бамбуковые копья и копья с каменным наконечником. Бамбуковое копье было снабжено коротким наконечником из дерева твердой породы, а его древко — от полутора до двух метров длины — было очень легким. Жители побережья на материке пользовались этими копьями во время столкновений в мангровых болотах. Один человек мог нести до тридцати таких копий, и это давало большие преимущества при схватке в джунглях.

Предметом торговли было и копье с каменным наконечником; каменные наконечники поступали из знаменитой каменоломни Нгиллипиджи в глубине страны. Чтобы сохранить наконечники во время долгого пути, их завертывали в кору и перевязывали шнурами из волос. Часто такие наконечники уже на континенте прикрепляли к древкам, однако прямых стволов там не было. Поэтому жители Грут-Айленда, очень требовательные во всем, что касалось копий, обычно выбрасывали изогнутые древки купленных копий и заменяли их прямыми.



Слева направо: щит для парирования ударов (Виктория), так называемый крючковидный бумеранг (Центральная Австралия), метательная палица (Северная Австралия), палица (Квинсленд)


У пятого типа боевого копья наконечник был металлический, в форме листа лавра. В противоположность аборигенам в других областях Австралии жители северного побережья были знакомы с металлом, по-видимому, уже несколько сотен лет. Некоторые изделия из железа доставляли сюда макассары, ловившие рыбу у северного побережья Австралии, а австралийцы, если это железо попадало им в руки, перековывали металл на наконечники для копий. Обработка металла производилась тяжелым кремнем на каменной наковальне и требовала часов, а иногда даже дней упорной работы.

В 1938 году, когда я впервые попал на остров, будка для термометра и других приборов метеорологической станции находилась за забором из проволочной сетки с железными столбами — деревянный штакетник был бы моментально съеден термитами. Приходя туда на рассвете, чтобы отметить первые показания термометра, я неоднократно убеждался в исчезновении за ночь одного или нескольких опорных столбов забора. Я пытался помочь делу, бетонируя основания столбов, но даже и в этом случае я много раз находил их вырванными из земли или обломанными у основания.

Копья с металлическими наконечниками выглядели очень грозно и были заострены, словно лезвие ножа. Несмотря на это, туземцы считали менее тяжелыми ранения, причиненные этим копьем, чем копьем с каменным наконечником. Они говорили, что каменный наконечник «горяч» и «жжет», тогда как металлический — «холодный». Самым же скверным было ранение копьем с наконечником в виде крючка, потому что его нелегко извлечь: приходилось обламывать наконечник, оставляя его в теле, или проталкивать насквозь, если при этом не повреждались жизненно важные органы.

Туземцы не придавали большого значения своим ранениям. Однажды я увидел Нангиджимеру, мужчину тридцати четырех лет. Оп сидел на берегу моря выше линии, до которой доходит вода во время прилива. На левом бедре у него зияла ужасная рана, нанесенная копьем, а он понемногу сыпал в нее песок, чтобы остановить кровь. Я спросил его, что случилось, и ожидал, что он будет искать сочувствия, поскольку он ранен. Но Нангиджимера был очень доволен: «Теперь у меня есть жена!» Позднее я узнал, что Дамагальджиме, пятидесятипятилетней жене пятидесятилетнего Набиюры — всего у него было семь жен — не нравилось, что муж пренебрегает ею из-за других жен; поэтому она ушла к Нангиджимере. Набиюра не хотел, чтобы его старая жена вернулась к нему, но в знак возмещения ущерба Нангиджимера позволил прежнему мужу своей стыдливой невесты поразить его копьем в бедро. Это было в 1938 году.

А вот тридцатилетнему Наувивии пятью годами позднее не посчастливилось. У него была жена — десятилетняя Даблиамерериба. По праву она должна была стать женой Мадьяны (ему было двадцать пять), но Наувивия выкрал ее. Однажды ночью Мадьяна разрисовал себя трубочной глиной, нанеся на тело белые полосы, прокрался в лагерь Наувивии, заколол его копьем и увел девушку. Но хотя она и была его невестой по законам аборигенов, его подвергли тяжелому испытанию, поскольку он убил Наувивию. Для суда над ним собрались взрослые мужчины со всей округи — примерно двадцать человек, они также раскрасились трубочной глиной и гуськом примаршировали к побережью, причем каждый нес под мышкой связку копий. Мадьяна, вооруженный одной только вумерой — копьеметалкой, встал против них на расстоянии примерно тридцати шагов. Какой-то старик с седой бородой пробежал перед линией выстроившихся вооруженных туземцев и торжественным тоном рассказал им, в чем виноват Мадьяна, чтобы разжечь в них желание его убить.

Через несколько минут воины начали осыпать Мадьяну бранью, казалось, что это совершенно серьезно и что, как только полетят копья, его убьют. Наконец, один из мужчин вложил свое копье в вумеру и пустил его в Мадьяну. Тот ловко отскочил в сторону и легко отбил копье своей пращой. Всего в него было брошено восемьдесят или девяносто копий. Иногда сразу их летело два или три, но он выдержал испытание, не получив ни единой царапины.

По-видимому, несмотря на все старания седобородого, никто и не собирался убивать Мадьяну, которого в противоположность Наувивии любили. Между прочим, Наувивия был единственным туземцем, который пытался сознательно ввести меня в заблуждение, когда я задавал ему вопросы о его родственниках. Возможно, нечистая совесть, сознание незаконности своей связи с Даблиамерерибой заставляли его давать мне неверные сведения.

Аборигены довольно легко переносят ранения, которые для нас, людей, привыкших к «тепличной» атмосфере цивилизации, наверняка оказались бы роковыми. В апреле 1948 года я сопровождал в поездке по Грут-Айленду одну научную экспедицию. Однажды после захода солнца мы услышали громкие крики и вопли, издаваемые группой туземцев. Они пришли в поселок, который за время войны значительно увеличился, в нем даже появилась школа. Трое или четверо участников экспедиции сидели в классной комнате. Мы только что зажгли походную лампу и собирались сделать записи в своих дневниках. Внезапно шум замер. Один из туземцев вошел в школу и энергично доложил нам:

— Старая Тамагайидья ранена.

Как это случилось и что за рана, он не сообщил, по прежде чем мы успели вымолвить хотя бы слово, какой-то мужчина втащил на спине, словно мешок с зерном, старуху. Она была вся залита кровью, на спине у нее виднелась глубокая рана — от левой лопатки до ягодицы. Женщины поссорились, и одна из них напала на старуху с топором. Она целилась в голову и наверняка убила бы ее, но старуха сумела увернуться, и топор только разрубил ей спину.

Мы отбросили свои бумаги и положили старуху на стол вниз лицом; казалось, она была без сознания. Экспедиционный врач отправился за своими инструментами, а мы принялись рассматривать рану. Она была очень глубокой и у ягодицы доходила до кости; в рапу набилось много песку.

Врач, не обладавший еще опытом работы в тропиках, начал оперировать очень аккуратно. При свете лампы, которую я держал так, чтобы как можно лучше использовать ее тусклый свет, он удалил большую часть песка и затем стал сшивать рану. Чтобы вдеть нитку в иголку, нам приходилось зажигать и карманный фонарик. Дождливое время еще не окончилось, воздух в классной комнате был влажный, и очень скоро врач начал потеть, капли пота стекали у него с ресниц и бежали по носу. Работа была не из легких, но первые три-четыре шва он наложил по всем правилам, как будто оперировал в операционной большой больницы. Он очень старался, чтобы капли нота не попадали на раненую. Но затем он махнул на все рукой, стал сшивать рану так, как если бы перед ним лежал мешок с мякиной, вытирая при этом ладонью нот с лица. Всего он наложил двадцать шесть швов. Затем он отступил на шаг, полюбовался делом своих рук и заявил:

— Ну вот, все в порядке. Хорошая работа, но очень уж у нее крепкая кожа.

Во время всей этой процедуры раненая не издала ни звука, ни разу даже не застонала, и мы считали, что она без сознания. Однако, услышав слова доктора, она перевернулась на здоровый бок и сползла со стола. Мы были так поражены, что даже не остановили ее, когда она медленно направилась к двери. На полпути она обернулась и пошла назад с протянутой рукой:

— Дай мне, пожалуйста, сигарету!

Врач, все еще вне себя от удивления, порылся в карманах и дал ей целую пачку:

— Вот, бери, ты их заслужила! — Затем, повернувшись к нам, он сказал: — Ее рана, не говоря уже о том, как я ее заштопал, только из-за шока уложила бы каждого из нас на неделю в постель. А ей нужна лишь сигарета!

Раненая женщина не хотела спать нигде, кроме как в лагере туземцев, и на следующий день она уже расхаживала по лагерю. Через три дня ее дочь сняла перочинным ножом швы, а двумя неделями позднее врач сообщил нам, что рана полностью зажила.

У аборигенов в буше

Какие общественные связи соединяли аборигенов? Важнейшей единицей была локальная группа. Она насчитывала от десяти до ста мужчин, женщин и детей, в среднем около сорока человек, которые заселяли определенную область пли по крайней мере пользовались правом охотиться на ней и заниматься собирательством. Право пользования территорией переходило обычно по наследству — от отца к детям. Локализация по отцу, или патрилокальность (таков специальный этнографический термин), была распространена по всей Австралии. Муж приводил жену из другой локальной группы в свою собственную область, очень редко бывало, чтобы он шел на территорию жены. Женщина не имела права пользования территорией своей группы, она чаще всего жила на земле мужа.

Это право пользования территорией вовсе не означало, что какая-то определенная группа одна только населяла данную местность. Мужчины могли, получив разрешение от других групп, охотиться на их территории или приводить туда своих жен и детей. Так, бывало, что кто-нибудь в течение какого-то времени жил и охотился на территории группы, из которой вышла его жена, и тогда она в известном смысле осуществляла свое право на пользование территорией группы.

Итак, хотя большинство взрослых охотников на территории какой-либо группы принадлежали к данной локальной группе, там всегда было значительное количество взрослых мужчин, не входивших в эту группу. Локальная группа была постоянно разделена и очень редко выступала как единое целое.

Как велики были совместно ведущие хозяйство группы, обычно встречавшиеся исследователям в зарослях? Они состояли, по-видимому, не более как из троих-четверых взрослых мужчин с их женами и детьми, и, должно быть, в одной определенной области одновременно находилось несколько таких групп. Мужчина с женой (или женами) и детьми мог отделиться от этой группы охотников и собирателей и жить со своей семьей совершенно независимо или же присоединиться к какой-нибудь другой ведущей совместное хозяйство группе. Неженатые мужчины часто оставались с такой группой в течение нескольких дней или недель, но затем ее оставляли.

Австралийского аборигена обычно называют «кочевником». Если этим хотят сказать, что он может отправиться куда захочет, то это неверно, потому что бесспорно только его право находиться на территории своей локальной группы, хотя время от времени — и даже довольно часто — он живет и охотится в области проживания других локальных групп. У туземцев Грут-Айленда — с другими племенами дело обстояло так же — были точно определенные места расположения лагерей, где они жили иногда по целым неделям — зимой прямо под открытым небом, а сырым летом под ветровыми за* слонами из коры бумажного дерева. В центре острова и в северной его части есть скалы, за выступами которых можно укрыться от дождя и ветра. Аборигены часто живут в этих скалах. Об этом свидетельствуют тысячи наскальных рисунков, местами покрывающих «потолок» и «стены» в таком количестве, что более поздние рисунки оказываются нанесенными на более ранние. Поэтому аборигенов можно скорее назвать полукочевниками.

Однако, если в какой-нибудь местности вдруг оказывается много продуктов питания, там собираются вместе несколько групп, обычно живущих отдельно, так что в течение недель близко друг от друга проживают до двухсот и более аборигенов. В таком случае, когда туземцы из многих локальных групп живут рядом, устраиваются церемонии посвящения юношей в племенные традиции и совершаются тотемистические ритуальные действия с целью увеличения количества пищи.

В Квинсленде такие сборища устраивались по случаю урожая орехов бунъя-бунъя, в северной части Нового Южного Уэльса на восточных склонах Водораздельного хребта — с целью сбора высокоценимых туземцами личинок моли богонг.

На Грут-Айленде много аборигенов сходилось вместе на сбор плодов дерева бурраванг (Cycas media). Женщины собирали плоды, которые в естественном состоянии ядовиты. Сначала плоды сдавливали между двумя камнями и так удаляли внешнюю оболочку. Затем ядра раскалывали и клали на два дня или больше в проточную воду. Для этого в русле реки устанавливали несколько прямоугольных загородок из ветвей бурраванга, которые сдерживались воткнутыми в дно кольями. Вокруг раскладывались листья того же дерева. Расколотые орехи клали в воду рядами, один на другой, их также накрывали листьями, а затем все это придавливали камнями. Вода, просачиваясь через ветви, вымывает из орехов ядовитые вещества. После этого орехи растирают между камнями и превращают в грубую муку. Из нее делают большие лепешки, которые пекут в золе. В Австралии их называют дэмпер.

Самое большое собрание аборигенов — по моим подсчетам, от ста двадцати до ста пятидесяти взрослых мужчин — я наблюдал в 1939 году возле Брума в Северо-Западной Австралии. Мужчины собрались в одном уединенном местечке, в восьми-девяти километрах от этого городка, чтобы совершить первую часть церемонии посвящения трех юношей — обрезание. Едва ли можно с полным правом говорить о том, что эти люди жили в первобытных условиях, поскольку большинство из них работали или в самом Бруме, или на близлежащих скотоводческих фермах. Так как обрядовые церемонии устраиваются чаще всего по ночам, эти аборигены покидали город вечером после работы и возвращались в него рано утром. Время летнее, работы на скотоводческих станциях немного. Песни и танцы продолжались несколько вечеров подряд. Бен, туземец, работавший в отеле «Континенталь», где он главным образом колол дрова для топки печей, пригласил меня однажды с собой. К сожалению, я был очень занят и смог присутствовать только на одном таком вечере, в начале церемоний. Женщины в торжестве не участвовали, но мне дали понять, что некоторые из них были неподалеку, где они тоже исполняли определенные обряды, относящиеся к посвящению мальчиков.

Во главе локальной группы стояли один или двое мужчин старшего возраста, они пользовались авторитетом в решении всех дел, касающихся группы, потому что знали неписаные законы аборигенов, были искусными охотниками и другие члены группы их уважали. Эти «старейшины» не обязательно были очень старыми, обычно им шел пятый десяток, иногда шестой.

Локальная группа в правовом и политическом смысле, несомненно, была важнейшим объединением аборигенов. На этой ступени экономического развития даже племя значило для них очень мало. Если собиралось вместе большое количество туземцев и были представлены многие локальные группы, то создавался (без строгой организации) совет старейшин, чтобы урегулировать взаимоотношения между группами, узаконить браки и решить острые спорные вопросы. Конечно, в этом можно усматривать начатки принципа племенной власти, но не более.

Редко бывало так, что подобное объединение локальных групп давало само себе какое-нибудь название. Например, жители острова Грут-Айленд были известны туземцам, проживающим на континенте, как ингура, но сами себя они (все одиннадцать локальных групп) никак не называли. Тем не менее в литературе часто говорят о делении аборигенов на племена. Племя в таком формальном понимании рассматривается обычно как объединение нескольких локальных групп, говорящих на похожих или по крайней мере всем понятных диалектах и имеющих сходные обычаи, обряды и религиозные представления. Название для таких «племен» часто выводится из общего для целой группы диалектов слова, а именно из слова, обозначающего человека. Однако аборигенов Грут-Айленда называют теперь по имени самой большой локальной группы на острове — ваниндиль-яугва.

В 1788 году, когда в Сиднейскую бухту пришли первые корабли с каторжниками, на континенте, по позднейшим подсчетам, проживало триста тысяч аборигенов. Примерно один человек на двадцать пять квадратных километров. Это, конечно, в среднем, и плотность населения в полупустынных областях Центральной Австралии была, разумеется, ниже, а на побережье и на богатых осадками территориях — значительно выше. Например, когда я работал на Грут-Айленде, один абориген приходился там на восемь квадратных километров. Плотность населения Германской Демократической Республики с ее ста шестьдесятью жителями на один квадратный километр в четыре тысячи раз выше, чем первоначальная плотность населения Австралии! Плотность населения у туземцев Повой Гвинеи, уже знающих ранние формы земледелия, но также еще живущих в условиях первобытного общества, примерно в двадцать пять раз выше, чем у австралийцев. У полинезийцев Гавайских островов с более развитой культурой земледелия, применяющих орошение и уже в 1774 году, когда Кук открыл их острова, стоявших на пороге классового общества, плотность населения в двадцать раз выше, чем на Новой Гвинее, и в пятьсот раз превышает плотность населения Австралии.

В 1941 году на Грут-Айленде проживало примерно триста пятьдесят аборигенов, и можно предположить, что каждый из них знал или по крайней мере хоть раз видел всех остальных жителей острова. Существовали и связи с континентом: десять процентов всех браков заключалось с женщинами оттуда. Время от времени, но не часто кто-нибудь из аборигенов посещал континент. До прихода к ним белого человека это едва ли бывало с каждым чаще, чем три-четыре раза в жизни. Дать точных цифр, конечно, нельзя, но, по-видимому, проживавший на Грут-Айленде туземец встречал за всю свою жизнь семьсот-восемьсот человек, из них большинство составляли знакомые ему люди, с которыми он был очень слабо связан или которых вообще только видел. В толчее на Невском проспекте или на улице Горького в пять часов вечера в будний день мы за четверть часа видим людей во много раз больше, чем австралийский абориген за всю свою жизнь!

Естественно, социально-экономические связи аборигена очень сильно отличаются от наших. В его обществе все люди — кровные родственники, он с ними постоянно связан общественными и экономическими узами. Даже посторонние люди фиктивно вовлекаются им в систему родства. Если он не может прямо доказать свое кровное родство с каким-нибудь человеком, он просто возводит его в статус родственника. Следовательно, каждый туземец, с которым он вступил в общение, становился для него родственником.

Мы называем матерью женщину, которая нас родила, и только ее одну. Абориген зовет так и сестер матери (как родных, так и сводных), и других жен отца, и жен братьев отца. Все эти «матери» — как раз те женщины, которых мы называем тетками, независимо от того, по крови родство или следствие заключенного брака. Точно так же «отцами» называются различные мужчины, которых мы зовем дядями, а «братьями» и «сестрами» — не только родные сестры и братья, но и те, которых мы называем кузенами и кузинами. Эта система родства аборигенов носит название классификационной, поскольку в ней различные родственники помещаются в одну и ту же рубрику.

Если работаешь среди аборигенов, такая классификационная система представляется очень ясной. Спрашиваешь аборигена: «Кто это такой?» — а он в ответ называет не имя, которое может быть табу и он не смеет его произносить, а степень своего родства с этим человеком. Спрашиваешь его о женщине, а он отвечает, например: «Это моя жена», хотя, по нашим понятиям, она вовсе ему не жена, а сестра его жены или жена брата.

Вследствие ясно выраженного разделения труда между мужчинами и женщинами брак, при котором мужчина и женщина (или женщины) живут совместно, помогая друг другу при добывании пищи для семьи, является в своей основе экономическим отношением. Все женщины в общине были замужем, то есть они жили вместе с каким-нибудь мужчиной еще до наступления зрелости. Неспособная к деторождению или не имеющая детей женщина была чем-то совершенно неестественным. В 1941 году на Грут-Айленде жила одна такая тридцатишестилетняя женщина.

Так как отношения между мужем и женой были в своей основе экономическими, то и заключение браков и регулирование брачных отношений было делом не отдельных лиц, а в первую очередь всей общины. Экономическая связь между локальными группами находила свое выражение в важнейшем вопросе регулирования браков. Приведу один пример с Грут-Айленда.

Из одиннадцати локальных групп на острове пять принадлежали к одной, а шесть — к другой части племени, которая на языке этнографов называется патрилинейной мойэти, или половиной. Она охватывает всех родственников по отцовской линии, независимо от того, живут они в одной локальной группе или нет. Так, дети мужчины принадлежат к его половине, дети женщины — к половине ее мужа. Эти половины были экзогамными, то есть мужчина должен был обязательно выбирать себе жену в другой половине, и наоборот. Таким образом, и локальные группы были экзогамными и патрилокальными. Следовательно, мужчина должен был брать себе жену из другой локальной группы, которая не входила в его собственную половину. Эта экзогамия групп была выражением существовавших между ними экономических отношений и выдерживалась строго. Поэтому в своих исследованиях брачных и социальных связей я встретился лишь с двумя случаями несоблюдения правила. В одном случае мужчина поплатился за это жизнью, в другом дело шло только о временной связи, и все же мужчину подвергли за это изгнанию, и он был вынужден больше года жить один в буше.

Локальная группа была экономической и политической единицей, которая устраивала для своих членов-мужчин браки и отдавала женщин в группы другой половины, преследуя свои экономические и политические выгоды. Это, конечно, не исключает и того, что какой-нибудь человек, имеющий много дочерей и сестер, извлекал выгоды и лично для себя. Но интересы общины были важнее интересов индивидуума.

Мужчины из каждой определенной локальной группы могли искать себе жен в любой локальной группе другой половины.

Если какая-нибудь женщина прибывала с материка, ее включали в одну из половин на острове. Обычно она вступала в брак с мужчиной, который принадлежал к локальной группе, живущей ближе других к материку, так как группы, обитающие в глубине острова, не имели тесных экономических и политических связей с континентом.

Мои изыскания в Бруме по вопросу о системе родства племен Северо-Западной Австралии привели меня к выводу, что обычный метод сбора данных о родственных связях заслуживает серьезной критики, поскольку при нем как этнограф, так и сами аборигены могут совершать субъективные ошибки, размеры которых трудно предусмотреть и учесть. Поэтому я разработал новый метод, чтобы избежать ошибок и иметь возможность проверить себя. Для этой цели я сфотографировал всех аборигенов общины на Грут-Айленде или, во всяком случае, всех, кого смог, и предложил каждому туземцу назвать всех изображенных на фотографии с обозначением степени родства с ним.

Для этого я посетил несколько ведущих совместное хозяйство групп. Базой мне служило одно туземное поселение на северо-востоке острова, отделенное от места приводнения гидросамолетов лагуной шириной пять километров. В этом, основанном в 1938 году поселении жило около двадцати аборигенов.

Я отправлялся в свои экскурсии — разыскивать группы аборигенов — с одним или двумя туземцами. Одному мне никогда бы их не найти, даже и на Грут-Айленде, плотность населения которого была выше, чем где-либо еще в Австралии, — это было бы все равно, что искать иголку в стоге сена. Сопровождавшие меня туземцы знали, где находится вода, обнаруживали около источника следы ног и определяли, свежие ли они. Мои спутники быстро отыскивали место лагеря, по золе костра устанавливали, как давно туземцы покинули стоянку. Если в лагере никого не было, мы, удалившись от него на сотню метров, ожидали, пока туземцы вернутся. Считалось неприличным приближаться к лагерному костру без приглашения. Такое приглашение мы получали примерно через полчаса после возвращения населявших лагерь аборигенов, которые до этого не обращали на нас внимания, хотя мы находились совсем рядом.

Затем все вместе мы усаживались у костра, и туземцы курили трубку с табаком, который я им предлагал. Такая трубка состоит из полой, длиной примерно двадцать сантиметров, палки, заканчивающейся металлической чашечкой цилиндрической формы (один сантиметр в диаметре и полтора сантиметра в высоту). Эту трубку австралийские аборигены переняли у малайцев. Трубка шла по кругу, каждый из мужчин делал глубокую затяжку и передавал трубку соседу. Мужчины старались задержать дым в легких подольше, затем делали резкий выдох. При этом их прошибал пот, глаза становились остекленелыми, и люди впадали в состояние, близкое к опьянению. Если они вставали, то шатались как пьяные.

Табак я давал вечером, но хотя мужчины его тотчас же выкуривали, это не мешало им курить еще и утром. Они брали трубку, из которой курили вечером, и ковыряли в мундштуке тонким, но прочным железным стерженьком, слегка загнутым на конце. Выцарапанные таким образом пропитанные никотином деревянные крошки выколачивали в ладонь, затем закладывали в чашечку трубки и курили эту ядовитую смесь из дерева, никотина и смолы. Действие такой утренней трубки было еще более сильным. Я видел, как мужчины, выкурив ее, теряли сознание; у некоторых бывали сердечные приступы.

Туземцы обсуждали то, что я делал, причину моего прихода к ним. Я старался до захода солнца сфотографировать всех, кто входил в группу, и по возможности хотя бы начать опрос тех, кого я уже заснял. Обычно нас приглашали к ужину, который состоял из рыбы или черепашьих яиц. Рыбу просто резали на куски и клали, в коже и с костями, на горячие угли. Через несколько минут ее вынимали из огня. Сверху она хорошо обжаривалась или даже обгорала, но внутри оставалась почти сырой. Кожа и кости легко удалялись, а вместе с ними также и большая часть приставшего к рыбе песка и золы. Тем не менее песок неизбежно попадал в рот. Австралийцы не обращают внимания на песок в пище, они привыкают к нему с юных лет. Вследствие этого зубы тех, кто постарше, оказываются стесанными вплоть до десен.



Аборигены изображают на древесной коре окружающие предметы. Для туземцев, живущих на континенте, большую роль играет кенгуру. На рисунке с Грут-Айленда изображены наверху слева направо: четыре северо-восточных острова, сирена, символ тотема — юго-восточного ветра, птица; змея, каноэ с двумя мужчинами, один из которых поразил гарпуном черепаху. Внизу: сумчатая куница, морская и пресноводная черепахи, казуарина; тотемный северо-западный ветер, крокодил, дельфин


Во всей Австралии туземцы различают четыре природных элемента питания: мясо, растительную пищу, жир и сладости, содержащие сахар. На Грут-Айленде, что очень примечательно, вместо слова «мясо» употребляли слово «рыба»: это показывает, насколько жители острова были связаны с морем как источником питания. Тем же термином, что и рыба, обозначали черепаху, черепашьи яйца, сирену, а также валлаби и мясо прочих земноводных животных и рептилий. Поскольку добыть морских животных было легче, туземцы редко охотились на валлаби. Кенгуру на острове не водились.

Австралийское меню, как показывают следующие цифры, вовсе не было таким уж однообразным.

Туземцы острова Грут-Айленд знали двадцать пять различных видов наземных животных, включая пресмыкающихся, семьдесят пять — наземных и морских птиц, девяносто семь — животных и рыб, обитающих в пресных и соленых водах, тридцать семь — моллюсков (ракушек, крабов и т. д.), семьдесят пять — растений. Итак, всего 309 различных «блюд». Конечно, в соответствии с временем года примерно только двадцать из них составляли основу питания.

При сравнении пищи аборигенов Грут-Айленда с питанием диери, типичного племени на континенте, видно, что у диери в отличие от жителей Грут-Айленда преобладают наземные животные:


— Грут-Айленд — Диери

Наземные животные, включая пресмыкающихся — 8 % — 33 %

Птицы — 24 % — 45 %

Пресноводные и морские рыбы и звери — 31 %— 2 %

Моллюски — 13 % — 2 %

Растения — 24 % — 18 %


Чаще всего я брал с собой из поселения, служившего мне базой, корни маниоки, из которых готовят тапиоку, и немного чаю. Я делился ими, как и табаком, с теми, у кого я был гостем. Этот небольшой запас продовольствия, фотоаппарат, принадлежности к нему и все остальное, в чем я нуждался, я носил в рюкзаке. Я никогда не брал с собой огнестрельного оружия, зверей для еды убивали копьем сопровождавшие меня туземцы.

Кроме добытых из моря продуктов, которые мне нравились, я ел и другие местные блюда. Бандикут, сумчатый барсук, восхваляется обычно как «пища богов» — я этого не нашел, мне он пришелся не по вкусу. Одним из наиболее лакомых блюд, которое мне пришлось попробовать, был кусок ящерицы, пойманной нами, когда мы находились в пути. Сопровождавший меня туземец тотчас же развел огонь, бросил ящерицу в самый жар, вынул ее через минуту и разрезал на куски. Она была очень маленькая, есть было почти нечего, но он нашел, что мне предложить. Мясо было совсем белым, по плотности напоминало рака, но имело особый привкус. Кроме других пресмыкающихся я ел еще и варана, но он показался мне довольно-таки пресным.

Ночь я проводил в спальном мешке возле небольшого лагерного огня, в так называемом лагере юношей. Огонь лагеря женатых мужчин был оттуда не виден.

В противоположность тому, как это принято у других аборигенов, женщины на Грут-Айленде были совершенно отделены от мужчин. Еще недавно они прикрывали свою наготу — опять же в противоположность другим племенам — узкими полосками пли рубашками из коры бумажного дерева. Отдельное от мужчин пребывание женщин, а также их способ одеваться объясняют тем, что макассары часто похищали женщин. Однако нигде на северном побережье Австралии, где также бывали случаи похищения женщин, эти обычаи не сохранились. Более убедительным объяснением будет, пожалуй, то, что мужчины и женщины разделены также и в производственном процессе: мужчины работают в море, а женщины — на суще.

Встречая большую совместно хозяйничающую группу, я оставался с ней два или три дня. Ночью у какого-нибудь ручья я проявлял пленки и печатал фотографии. Снимки при этом получались не высшего качества, но моим целям они удовлетворяли.

Чтобы жить и работать среди разбросанных по острову аборигенов, требовалось много труда и напряжения сил, и потому я никогда не покидал станцию больше чем на четыре-пять дней. Во время своих экскурсий я должен был полностью полагаться на туземцев в вопросах питания, так как мои запасы, кроме табака, быстро кончались.

Фотографируя туземцев и собирая данные о системе родства, я одновременно делал краткие заметки, касающиеся социологической истории каждого, записывая, сколько мужей было у женщин, кто производил обрезание мужчин, кто наблюдал за юношами во время инициации и т. и. Возраст опрашиваемых я определял по внешности. Поскольку было трудно вступить в контакт со всеми аборигенами на острове, а также из-за того, что женщины жили отдельно, я смог заснять и опросить лишь две трети из примерно трехсот пятидесяти жителей острова.

Многоженство и власть стариков

Только в 1956 году, после переезда в Германскую Демократическую Республику, я решил подготовить для печати собранный мной громадный материал. Однако меня смущало отсутствие точных данных о возрасте аборигенов. Отдела записи актов гражданского состояния для аборигенов не существовало, сами они ничего не могли сказать о своем возрасте, а мои оценки были весьма приблизительны. Как я мог опубликовать эти неточные цифры, как привести их в соответствие с другими данными? Расхождения, как я убедился позднее, были иногда в тринадцать лет!

Долгое время эта задача казалась мне неразрешимой. Но теперь я понял, что различные обозначения родства одновременно представляют собой и относительные данные о возрасте. Это означало, например, что Ненигу-мандья был младшим братом, а Нава — старшим.

Описание сложного статистического метода, который я разработал, завело бы нас слишком далеко, но все же я должен сказать, что, используя эти обозначения родства, я проверил и выправил свои данные о возрасте аборигенов, может быть, не совсем точно, но, во всяком случае, настолько, что я спокойно смог сопоставить их со всеми прочими сведениями. Эти выправленные данные о возрасте туземцев полностью изменили само направление моих исследований и позволили по-новому, совсем с другой стороны подойти к пониманию структуры общества аборигенов.

О регулировании браков между локальными группами, выражающем тесные экономические связи этих групп, уже говорилось. Различные локальные группы были связаны многообразным переплетением взаимных обязанностей и прав. Точно так же в конечном счете экономические факторы определяли структуру и изменчивую природу индивидуальных брачных союзов (муж, жена, дети). Чтобы как следует понять всю эту систему, нужно с самого начала отрешиться от наших представлений о современном моногамном браке.

Для общества аборигенов, причем во всей Австралии, была характерна полигиния, или многоженство. Тем не менее большинство браков, которые я наблюдал, были моногамны — мужчина имел только одну жену. На Грут-Айленде в 1941 году было двое мужчин, имевших по шести жен: у одного из них за всю его жизнь было четырнадцать жен, но не одновременно. По соседству, на континенте, многоженство еще более развито. Утверждали, что у некоторых мужчин там было одновременно по двенадцати жен.

Вторая характерная черта австралийских браков — значительная разница в возрасте между мужем и женой. Если мы возьмем для сравнения в нашем обществе любую группу женщин в возрасте двадцати трех лет, то убедимся, что хотя какая-нибудь из них может оказаться замужем за шестидесятилетним мужчиной или восемнадцатилетним юношей, в среднем, однако, мужу будет двадцать шесть лет. У пятидесятилетних женщин средний возраст мужа соответственно пятьдесят три года. Итак, жена оказывается всего на несколько лет моложе мужа. Это представляется нам совершенно нормальным.

А как обстоит дело у аборигенов? На Грут-Айленде средняя разница в возрасте была примерно восемнадцать лет, в одном же случае — сорок один год. В других частях Австралии известны случаи, когда возрастная разница достигала пятидесяти лет и более. Такую особенность часто называют геронтократией или властью стариков. Но хотя геронтократические браки и встречались очень часто, были и противоположные случаи. Старая женщина могла вступить в брак как со стариком, так и с юным мужчиной.

По моим исправленным данным, средний возраст мужа двадцатилетней женщины был сорок два года, то же самое для женщин тридцати и шестидесяти лет. Другими словами, средний возраст мужа не изменяется соответственно возрасту жены, а всегда бывает около сорока двух лет. Это представляется странным и просто невозможным, потому что женщина должна была бы менять мужа каждый раз, когда ему исполнится сорок три, то есть практически ежегодно. Это кажущееся противоречие устраняется, если принять во внимание, что речь идет не об одной определенной, а о «средней женщине» и что в отдельных случаях мы встречаемся со значительными расхождениями в возрасте мужчин по сравнению со средним возрастом.

Почему же женщина независимо от возраста, как правило, становится женой мужчины сорока двух лет? Эта тенденция особенно выражена у юных женщин и достигает максимума у двадцатичетырехлетних, затем она ослабевает, так что старуха практически может выйти замуж за мужчину любого возраста.

В возрастной пирамиде австралийских аборигенов мужчины примерно сорока двух лет составляют сравнительно незначительный слой мужского населения. Тенденция женщин всех возрастов тянуться к этой относительно небольшой группе мужчин приводит к тому, что брачные группы как раз этих мужчин и бывают полигинными.

Существуют представления о том, что австралийские аборигены живут в групповом браке, что у одного мужчины одновременно целая группа жен, а у одной женщины — несколько мужей. Несомненно, интимным отношениям между полами аборигены но придают большого значения, но такой групповой брак у них не был распространен, так как совместно ведущие хозяйство группы невелики. Однако во время изобилия продуктов питания, когда много людей собираются вместе в одном небольшом районе, групповой брак становится возможным. Он часто связан с определенными ритуалами и церемониями, которые в таком случае устраиваются. Но наиболее часто встречается обычная форма семьи, включающая одного мужчину с одной или несколькими женами и детьми.

Но хотя групповой брак и не типичен, несомненно, тем не менее, что брак у аборигенов не был стабилен, о нем действительно можно говорить как о чем-то изменчивом. Так, на Грут-Айленде я выяснил, что мужчина в течение своей жизни, примерно до шестидесяти лет, имеет четырех жен, а женщина — по меньшей мере четырех мужей, не считая, конечно, внебрачных половых сношении, никак не связанных с союзом, основанным на совместном хозяйстве.

Дерагбуда, которой в 1941 году был пятьдесят один год, была замужем пять раз. Имена двух первых мужей я не запомнил, следующих звали Танытмунна, Немейапагга, и ее теперешнего мужа, на пять лет моложе ее, — Дьябаргва. Из детей от третьего и четвертого мужей в живых оставались только двое — двадцатилетняя дочь и четырнадцатилетний сын. Баныо — мужчина, который вступал в брак чаще, чем кто-либо другой на Грут-Айленде. Всего у него было четырнадцать жен, но в 1941 году с ним жили самое большее шесть из них. У него было тогда двадцать пять детей, а, по данным этнографа Уорсли, к 1952 году их число достигло тридцати, хотя Банью вследствие радикальных изменений, произошедших в годы войны на Грут-Айленде, официально имел только одну жену. В 1941 году ему было сорок девять лет, его тогдашним женам — шестнадцать, девятнадцать, двадцать четыре, двадцать шесть, тридцать четыре и сорок пять лет. Одна из его жен, сорокашестилетняя Дгадья, была «продана» тридцатидевятилетнему Кульпидье, который в качестве выкупа за бывшую жену регулярно снабжал Баныо табаком.

Девушку обещали какому-нибудь определенному мужчине еще до ее рождения, и, после того как ей исполнялось девять лет, она постоянно жила с ним, — следовательно, задолго до наступления половой зрелости. В дальнейшем в течение своей жизни, пока не наступала старость, она всегда была замужем и всегда жила вместе с мужчиной. И наоборот, мужчина получал первую жену примерно в тридцатилетием возрасте, когда он уже несколько лет назад прошел посвящение, если только ему еще юношей не выпало «счастье» получить старую жену после смерти старшего брата.

Каким образом согласуются между собой эти необычные факты из области брачной системы аборигенов? Различные ученые пытались дать им свое объяснение, однако они обращали внимание в основном на то, что мужчины старшего возраста женятся на юных девушках, и не замечали, что старая женщина тоже может выйти замуж за молодого мужчину. Так, Эйльман совершенно правильно указывает на то, что мужчины старшего возраста были более влиятельными и что они использовали свою власть для того, чтобы установить монополию на молодых женщин. Можно допустить, что они делали это, исходя из соображения, что молодая женщина будет заботиться о старом мужчине. Это хорошее объяснение субъективного порядка, но оно основано на ложной предпосылке, потому что юных девушек получают в жены не старики, а мужчины тридцати-сорока лет.

Почему именно двадцатичетырехлетние женщины наиболее сильно стремятся стать членом полигинной группы? На Грут-Айленде я наблюдал, что действительно все женщины в возрасте от двадцати до двадцати семи лет выходят замуж за многоженцев. Как раз в этом возрасте на женщину ложится основная тяжесть при обеспечении ее детей продуктами. Поэтому она старается жить в группе, среди других женщин. Первого ребенка она рожала четырнадцати или пятнадцати лет, обычно дети рождались один за другим. Чрезвычайно высокой деторождаемости сопутствовала высокая смертность младенцев и маленьких детей. По моим подсчетам, каждая женщина рожала в течение своей жизни самое меньшее восемнадцать детей, но в живых оставались лишь немногие.

Если первый ребенок оставался в живых, то к тому времени, когда его матери было двадцать четыре года, ему исполнялось девять лет. Девочка в этом возрасте переселялась к своему первому мужу, мальчика же брали у матери и в лагере юношей начинали готовить к посвящению. Итак, самое большое количество детей, о которых следовало заботиться, было у женщины в двадцать четыре года. Даже если она и продолжала рожать, ее способность к деторождению уменьшалась, и у нее уже не было одновременно так много детей, поскольку она отдавала каждого ребенка, достигшего девяти лет.

Для более же пожилых женщин, которых не настолько отягощают малые дети, нет необходимости обязательно войти в коллектив женщин, окружающих мужчину в лучшие годы его жизни. Эти женщины выходят замуж иногда за более молодых, чем они, иногда за очень старых мужчин, с которыми они в большинстве случаев живут в однопарном браке.

Мужчины в возрасте около сорока двух лет, вокруг которых собираются юные женщины, наиболее способны к производительной и организаторской деятельности. Мужчины на третьем десятке жизни — самые сильные, но ведение хозяйства требует значительно большего, чем просто физической силы. Для этого нужны еще ловкость, умение изготовлять орудия, читать следы зверя и прежде всего знание, как и где лучше всего охотиться в разные времена года. Это требует многолетнего опыта, и в начале пятого десятка мужчина наиболее способен обеспечить свою семью.

Обобщая изложенное выше, можно так обрисовать структуру семьи аборигенов: среди женщин наблюдается тенденция собираться в полигинный коллектив вокруг мужчин, которые находятся в расцвете жизненных, производительных сил, и эта тенденция достигает высшей точки в то время, когда женщины вынуждены больше всего заботиться о своих детях. Следовательно, структура семьи аборигенов определяется не субъективным влечением стареющих мужчин к молодым женщинам, а в конечном счете объективными материальными факторами.

На это можно было бы возразить, что, если в основе структуры семьи лежат соображения материального порядка, тогда экономически больше преимуществ представляет групповой брак и он должен был бы превалировать. Но основное оружие мужчин — копьеметалка — лучше используется, если мужчина охотится в одиночку. Конечно, существуют виды групповой охоты, при которой мужчины гоняют зверя, а иногда и поджигают заросли, но важнейшая и наиболее экономичная охота — одиночная охота с копьем.




Эту структуру семьи хорошо можно передать на диаграмме, в которой горизонтальная ось изображает возраст женщин, а вертикальная — соответственно возраст мужчин.

Линия AJ соответствует возрасту мужчин, достигших сорока двух лет, удаленные от нее на одинаковом расстоянии кривые обозначают среднее отклонение возраста мужчин от различных возрастных ступеней женщин. Отклонение достигает лишь пяти лет вверх и вниз, если женщине двадцать четыре года.

Линии ABCDEFGHI показывают типичное чередование браков женщины. Девяти лет она идет к своему первому мужу, возраст которого мы примем за сорок два года. Опа живет у него до возраста В; затем или ее похищают, или муж умирает, и она переходит в возрасте С к новому, более молодому мужу. С ним она остается до возраста D, а потом в возрасте Е снова переходит к более молодому и так далее. По меньшей мере она живет с четырьмя мужьями.

Из этих двух основных факторов — осуществление связи между локальными группами и создание семьи, дающей наилучшую защиту потомству, — развились различные новые правила для браков, которые иногда оттесняли старые. Одним из важнейших стала система родства. Во всей Австралии мужчина женится на дочери брата своей бабки по матери, по нашим представлениям, это нечто вроде троюродной кузины. Всех своих подобных родственниц вне зависимости от того, женат он на них или нет, этот мужчина называет женами. В нашем обществе супруги обычно принадлежат к одному поколению, по возрасту они сильно не различаются. В австралийском же первобытном обществе мужское поколение живет значительно дольше, чем женское, так что такая родственница фактически намного моложе мужчины — ведь в первый брак девушка вступает девяти лет.

Другое брачное правило основано на делении общества на так называемые секции (четыре части) или подсекции (восемь частей). Эти подгруппы иногда также обозначаются как «брачные классы». Возьмем, как более простой, пример с четырьмя частями А, В, С, D. Женщина из секции А может выйти замуж только за мужчину из секции С, а их дети будут принадлежать к секции D. Мужчина из секции А также может жениться только на женщине из секции С, ио их дети попадают в секцию В. Мужчина из секции D берет в жены женщину из В, и их дети входят в С. Четвертое соединение — это брак мужчины из В и женщины из D, дети, которые у них рождаются, зачисляются в секцию А. Правила подсекций еще сложнее. Такие общества, которые разделены на полуплемена (две части), секции (четыре части) и подсекции (восемь частей), можно встретить в различных местах Австралии. Они образовались, несомненно, еще в те времена, когда аборигены заселяли Австралию. Общество аборигенов Брума делилось на секции, названия которых были: Бруму, Каримба, Бунака и Бадийари. Общество аборигенов Алис-Спрингса делилось на подсекции, тогда как туземцы Грут-Айленда — просто на две половины. В первобытном обществе каждый находится в родстве с каждым, и там, где не устанавливается прямого кровного родства, оно искусственно создается. Например: некий мужчина 1 берет в жены женщину 2, у которой есть сестра 3, в свою очередь находящаяся замужем за мужчиной 4. В таком случае мужчина 1 называет мужчину 4 «брат» только потому, что состоит с ним в «свойстве» (по нашей терминологии — когда двое мужчин женятся на двух сестрах).

Этот общий принцип применялся также и по отношению к белым. Служивший у меня Казимир из племени ньюл-ньюл, поскольку мы с ним были в отношениях работодателя и работника, согласно классификационной системе родства, считал меня «отцом», хотя и был старше меня на несколько десятков лет. Поэтому моя жена была ему «матерью», а мой маленький сын — «братом». Кроме того, Казимир входил в секцию Бруму, следовательно, я включался в секцию Бадийари, а моя жена — в секцию Каримба. Доктора Джолли Казимир считал «шурином» и потому причислял его к секции Бунака. Жена доктора Джолли была Казимиру «сестрой» и по этому, как и мой сын, считалась входящей в секцию Бруму.

На Грут Айленде родство устанавливалось несколько иначе. Например, Кульпидья, мой главный информатор на острове, классифицировал меня как «старшего брата», мою жену он соответственно называл «жена» (точно так же как и я его жену), а моего сына — «сын».

Судя по описаниям других племен (статистических данных не существует), структура семьи во всей Австралии была в основном одинакова; полигинно-геронтократическая семья встречалась повсюду. Исходя из того, что мы знаем, так же обстояло дело и в Тасмании. Это очень важно. Ведь если, как показывают археологические раскопки, тасманийские аборигены были отделены от Австралии в эпоху верхнего палеолита, можно сделать вывод, что описанный здесь тип полигинно-геронтократической семьи характерен для низшей, охотничье-собирательской ступени человеческого развития в целом.

Я не собираюсь приводить здесь доказательства прежнего существования полигинии-геронтократии в других частях мира. Достаточно того, чтобы считать в некоторой мере обоснованным вывод, что примитивной стадией общества человека современного типа был не групповой брак или какая-то простая, идеализированная форма моногамии, а такая форма брака, которая лишь немногим отличалась от еще недавно существовавшей в Австралии.

Ученые, которые проводят свои исследования сидя за письменным столом и способны оценивать другой общественный строй только исходя из понятий своего собственного, считают брак пожилых мужчин с юными девушками и пожилых женщин с юношами «противоестественным». Однако все это осуществлялось по правилам, подчиняющимся строгой закономерности, и продолжалось многие тысячи лет. Коснемся в общих чертах и вопроса, о котором много спорят: как и когда предки аборигенов заселили Австралию и Тасманию? Вот наиболее достоверная версия. В конце плейстоцена, во время последнего ледникового периода, поверхность Мирового океана была значительно ниже, чем сейчас; там, где теперь расстилается море, была суша. Австралия и Новая Гвинея составляли единую территорию, а Бассов пролив был покрыт цепью островов, добраться до которых было несложно. Именно тогда, примерно тридцать тысяч или более лет назад, в Австралию через Новую Гвинею прибыли первые переселенцы с северо-запада — из Юго-Восточной Азии, с Малайского архипелага. Они распространились по всему континенту, а на крайнем юге проникли и в Тасманию. Эти так называемые тасманоиды были охотниками и собирателями, собак у них не было. Небольшие морские проливы и протоки они, по-видимому, преодолевали на каких-то плотах из камыша.

С потеплением климата полярные льды начали таять, вода в морях снова поднялась, так что Тасмания оказалась совершенно отделенной от Австралии. Между Новой Гвинеей и Австралией образовались цепочки островов Торресова пролива. После этого с севера и северо-запада несколько раз вторгались так называемые австралоиды. Они имели плоты и примитивные лодки и вообще в культурном и экономическом отношении были несколько выше, чем пришедшие сюда раньше тасманоиды. Прибыв в Австралию, австралоиды смешались с тасманоидами и стали предками теперешних австралийских аборигенов. Однако, поскольку они на своих примитивных плотах и лодках не могли переплыть Бассов пролив и заселить Тасманию, тасманийцы исторического времени были непосредственными потомками тасманоидных переселенцев.

Во время одного из последних переселений австралоидов на континент была завезена собака, а также, по-видимому, микролитическая каменная техника. Это примерно соответствует мезолиту — периоду, переходному от палеолита, древнего каменного века, к неолиту, новому каменному веку. Микролиты — это, как показывает само название, маленькие, тщательно обработанные каменные орудия труда, часто в определенных характерных формах — в виде серпа, трапеции и т. д. Думают, что они прикреплялись к костяным и деревянным рукоятям и использовались как ножи и скребки. В мезолите, то есть от конца палеолита до начала неолита, их применяли и в Европе. Микролиты находили в Индии, в некоторых частях Юго-Восточной Азии, но не в Индонезии[16]. Возникает вопрос, действительно ли микролиты попали в Австралию из Юго-Восточной Азии и почему их нет в Индонезии. Эта проблема еще ждет своего решения. Однако представляется все более вероятным предположение, что микролиты появлялись в различных областях в разные времена и австралийские микролиты возникали сами по себе, независимо от азиатских. Но поскольку в настоящее время в Австралии микролиты больше не применяются, едва ли можно сказать что-нибудь определенное о том, в каких условиях их начали использовать. При решении вопроса может, по-видимому, помочь то обстоятельство, что, как показывают последние археологические находки, применение микролитов ограничивалось одной, точно обозначенной областью.

Единственным оружием аборигенов, которое в какой-то мере соответствовало классическим представлениям о комбинированных микролитических орудиях, было так называемое копье смерти — деревянное копье, к которому прикреплялись неровные, необработанные осколки кремня или кварца; такие осколки помещались в желобке на конце копья и крепились растительными волокнами и смолой.

Археологических доказательств, подтверждающих ту последовательность событий, которую мы изложили выше, немного. Но в 1963 году в Квинсленде раскопали стоянку первобытных людей, и каменные изделия, найденные в нижнем слое (его возраст, определенный путем радиоуглеродного анализа, — примерно одиннадцать тысяч лет), явно родственны тасманийским. Недавно появились первые публикации о результатах раскопок в другом месте — также в Квинсленде, в пещере Кенниф. Слои глубиной до трех метров неопровержимо свидетельствуют об использовании каменных орудий — прежде всего обработанных осколков кварца, — точно так же подобных тасманийским. Возраст слоя на глубине около двух метров, установленный тоже посредством радиоуглеродного анализа, — четырнадцать тысяч лет, а возраст нижнего слоя, возможно, двадцать тысяч лет[17].

Большинство ученых едины в вопросе заселения Австралии и Тасмании, однако антропологи расходятся во мнениях о том, принадлежали ли тасманоиды или исторические тасманийцы к той же расе, что и австралоиды. Сейчас ученые все больше склонны видеть в тасманийцах потомков менее ярко выраженных австралоидных переселенцев, которые были предками и современных австралийцев. При этом указывают на то, что имеющихся антропологических различий недостаточно для того, чтобы говорить о двух расах. Во всяком случае, можно с полной достоверностью утверждать, что исторические тасманийцы стояли на более низкой ступени экономического развития, чем австралийские аборигены.

Тотемы и огнестрельное оружие

Во время моего пребывания на Грут-Айленде поведение персонала станции по отношению к туземцам постепенно менялось. Вначале старались держаться от них на почтительном расстоянии. Затем стали вести себя иначе, хотя боязнь того, что мужчины решатся самовольно посетить резервацию, полностью так и не исчезла. Наверняка известную роль здесь играло то, что со мной ровным счетом ничего не случилось, когда я с туземцами «ходил в буш». Но еще большее значение имело влияние Фреда Грея, англичанина, поселившегося на другом берегу лагуны.

Положение Фреда Грея на Грут-Айленде было совершенно необычным. Его влияние на туземцев было более сильным, чем какого-либо другого белого на этом острове или на северо-востоке полуострова Арнхемленд. Грей родился в 1899 году, в Австралию приехал вскоре после первой мировой войны и сначала работал в Бруме у одного индийца — вскрывал раковины, поднятые со дна моря ловцами жемчуга. В 1932 году он переехал в Дарвин, а позднее — на остров Терсди (Северный Квинсленд). Затем оп поселился на полуострове Арнхемленд, на побережье, и выуживал из моря морские огурцы и жемчужные раковины. С этого времени Грей постоянно работал на побережье Арнхемленда и бегло говорил на языке туземцев, живущих у залива Каледон.

Когда я впервые встретился с ним, он как раз устраивал поселение для туземцев на южном берегу Лагуны Литла. В последующие два года это поселение было официально признано, но Фред Грей проживал в резервации еще нелегально. Полицейский и он дипломатично не замечали друг друга.

В июле 1938 года Фред Грей построил себе просторную хижину из кипарисового дерева. Крышу он покрыл корой бумажного дерева, пол сделал, как обычно, из утрамбованной глины, взятой из гнезд термитов. Хижина Грея находилась примерно в четырех километрах на юг от станции, в районе резервации туземцев, и потому официально персонал станции не имел права ее посещать. Но чтобы как-то нарушить монотонность своей жизни на мысе, предприимчивые служащие станции по вечерам «брали напрокат» лодку, намечали направление на Южный крест, если хижина Фреда Грея была не освещена, и гребли на ту сторону. Разумеется, полицейский узнавал о таких визитах, по закрывал на это глаза; позднее к Фреду Грею начали ездить и днем. Таким образом, поселение Фреда Грея стало как бы частью территории станции или, пожалуй, нейтральной зоной, на которой могли встречаться туземцы и персонал станции. Это приводило к ослаблению предрассудков и исчезновению скрытой враждебности людей со станции по отношению к аборигенам.

Давать оценку таким людям, как Фред Грей или Билл Харни (после войны он приложил много стараний, чтобы ознакомить широкие массы австралийского населения с жизнью аборигенов, показать, какой эксплуатации и дискриминации они подвергаются), следует, учитывая историческую ситуацию, в которой они жили. Я познакомился поближе с Фредом Греем только перед войной. В то время можно было назвать его идеалистом. Он был убежден, что, если научить туземцев земледелию, они смогут сами себя прокормить в условиях современной экономики. Чтобы доказать правильность этой теории, он основал туземное поселение возле лагуны Умба-Кумба (так по-малайски окрестили это место сами аборигены).

Миссионеры на Грут-Айленде и Арнхемленде видели во Фреде Грее своего соперника и делали все, чтобы его выжить. Перед войной это им не удалось. То, что он в конце концов продал свое поселение миссионерскому обществу, лишь свидетельствует о его хитрой политике и доказывает, что туземцы, по крайней мере в это время, поддерживали его, иначе они покинули бы поселение.

Но Фред Грей не был филантропом-миллионером, и, чтобы провести свои планы в жизнь, он был вынужден эксплуатировать туземцев. Он установил правило, по которому каждый абориген, пожелавший провести хотя бы одну ночь в Умба-Кумбе, должен был сдавать свое оружие. Это было разумно, поскольку тем самым устранялась возможность кровопролития. Но в то же время у Фреда образовалась целая коллекция из нескольких сотен первоклассных копий, которые могли бы принести славу любому этнографическому музею. Прежде всего это оружие давало наличные деньги, которые он выручал, продавая его персоналу станции. Аборигены, только что вышедшие из первобытного общества, в деньгах ничего не понимали. Фред использовал их для ловли жемчуга и платил им за это исключительно товарами — продуктами или куском материи на набедренную повязку. И если в довоенные годы такую эксплуатацию еще можно было как-то оправдать (ведь он стремился провести в жизнь весьма положительные для того времени планы), то в послевоенное время когда аборигены, как и другие колониальные народы, начали сами бороться за свою независимость, подобные методы оказались совершенно несостоятельными.

Аборигены Грут-Айленда подчинились, хотя вначале и очень неохотно, требованию сдавать оружие. Но однажды вечером, когда я сидел у Фреда Грея, тихо вошел туземец и шепотом сказал ему:

— Идут баламу!

— Они хотят получить обратно свои копья, потому что опасаются нападения, — пояснил мне Фред Грей.

Баламу — это племя на континенте, жившее в постоянной вражде с туземцами Грут-Айленда: они часто приплывали на остров, чтобы нападать на одиночные стоянки и похищать женщин.

Фред, не медля ни мгновения, взял ружье и патроны, и мы с ним направились вдоль берега моря к небольшому костру, разложенному у самого берега. Там никого не было, но это был костер баламу, которые, по мнению сопровождавших нас туземцев, ушли в заросли. Однако Фред Грей считал, что они находятся где-то поблизости, и решил их подождать. Мы подбросили в огонь сучьев, чтобы каждый, кто в тени подкрадывался к нам, мог видеть, что у нас нет оружия (свое ружье Фред Грей приставил к дереву). В то время как я очень нервничал, Фред оставался совершенно спокойным. Мне показалось, что мы сидели так целый день, — на самом же деле один только час. Но вот туземцы шепнули нам, что в зарослях кто-то есть. Фред Грей подождал полминуты, а затем, даже не вставая со своего места у костра, крикнул что-то на языке туземцев залива Каледон (как я узнал позднее). Вскоре из темноты выступили, можно сказать застенчиво, четверо невооруженных туземцев и уселись у костра. Фред Грей поговорил с ними несколько минут, затем они, один за другим, исчезли в темноте, но вскоре возвратились — каждый со связкой копий под мышкой, отдали их и вновь уселись у костра. Тогда Фред Грей взял свое ружье и сказал мне:

— Теперь пошли домой!

Мы отправились назад, и копья пополнили коллекцию. Четверо баламу провели ночь всего в сотне метров от туземцев Грут-Айленда и на следующее утро исчезли, не потребовав своих копий.

Если я не добирался к Фреду Грею, огибая лагуну, пешком, то плыл вдоль берега на челноке. Такое путешествие не рекомендуется людям со слабыми нервами. Хотя течение не очень стремительное, волны довольно бурные, и челнок-однодеревка представляет собой весьма утлое средство переправы. В челноке есть две скамейки для гребцов, но я всегда садился прямо на дно лодки. Туземцы явно совершенно нечувствительны к качке. При ловле рыбы один спокойно стоит, балансируя, на носу лодки и пронзает рыб копьем, в то время как второй гребет. Я никогда не видел, чтобы хоть один челнок перевернулся или зачерпнул воды. Правда, и это нисколько не страшит туземцев. Заколов копьем сирену, они даже умышленно делают так, чтобы челнок наполнился водой, тогда им легче тащить за собой убитое животное. Затем они наклоняют лодку, и часть воды выливается. После этого один из туземцев забирается на нос и начинает вычерпывать остальную воду. Когда воды остается в челноке немного, в пего влезает и второй туземец, и они вместе приводят лодку в порядок и с триумфом доставляют свою добычу к месту стоянки.

Лодка-однодеревка и приемы ее изготовления представляют, по видимому, важнейший вклад малайцев в культуру жителей Грут-Айленда. Однодеревками пользуются в двух областях Австралии — от западного берега залива Карпентария, включая Грут-Айленд, до плато Кимберли в Западной Австралии и в северной части полуострова Кейп Йорк в Квинсленде. Способы изготовления однодеревок в этих двух областях совершенно различны и свидетельствуют о разном их происхождении: один заимствован у малайцев, другой — у папуасов Новой Гвинеи.

На Грут-Айленде изготовление однодеревки — дело очень сложное, требующее сноровки.

Выбирают большое дерево, срубают его, обрезают по нужной длине и прямо на месте обрабатывают. В стволе прорубают щель шириной десять-пятнадцать сантиметров и через нее топорами удаляют древесину. Чтобы расширить щель, ствол наполняют на два-три дня водой, затем воду почти полностью удаляют, оставляя на дне слой в несколько сантиметров. После этого под стволом разводят огонь и доводят воду до кипения. Затем кольями расширяют щель, пока однодеревка со своими отвесными стенками не примет окончательной формы. Этот способ изготовления лодок распространен также в различных частях Индонезии, но не применяется в Квинсленде и у папуасов.

На таких челнах жители Грут-Айленда плавают под парусами. Вся оснастка челна — типично малайская. До того как малайцы ввезли сюда однодеревку, туземцы Грут-Айленда плавали на лодках из коры. Иногда их используют и в настоящее время, но только при плавании по рекам — для открытого моря они не приспособлены.

В 1802 году Мэтью Флиндерс, обследуя побережье Арнхемленда, встретил малайцев, ловивших со своих лодок (прау) морские огурцы. Малайцы регулярно посещали австралийское побережье вплоть до 1907 года, когда политика «белой Австралии» сделала это невозможным. В язык туземцев Грут-Айленда входит много слов из диалектов современной Индонезии, оттуда же происходят и некоторые имена аборигенов. Так, например, Мини-Мини, имя аборигена, рожденного в 1907 году, означает «жемчуг». Малайцы не только привлекали к своей работе австралийцев на месте, по иногда и брали их в состав экипажа на суда, возвращавшиеся в Индонезию. Там эти аборигены усваивали различные диалекты, и некоторые пожилые мужчины еще в 1941 году помнили отдельные малайские слова и выражения.

Когда я в первый раз посетил Грут-Айленд, малайский период еще не изгладился из памяти аборигенов. Малайская прау была излюбленным предметом изображения на коре и на скалах. Такие рисунки есть в различных районах острова. Изображение малайского топора, которое часто встречается на скалах и в пещерах, свидетельствует о том большом значении, которое аборигены придавали стальному топору. На одной скале недалеко от Нгургва Ривер, где теперь расположена колония миссионеров, изображен не только малайский топор. Рядом с ним видны также традиционный каменный топор и топор белого человека с выемкой — приспособлением для вытаскивания гвоздей. Хотя каменный топор был выполнен в древнем стиле, на его острие виднелись следы недавней доработки рисунка. Когда я спросил сопровождавшего меня туземца, зачем это сделано, он объяснил мне: «Чтобы подточить его!» Таким магическим способом туземцы обеспечивали остроту своих стальных топоров. В планы Фреда Грея входила постройка плотины, чтобы можно было орошать землю во время сухого сезопа. Для засыпки дамбы раскопали песчаный холм и из пего вырыли восемь каменных топоров. Почти все топоры были проданы служащим станции, но один прекрасный экземпляр в настоящее время находится в этнографической коллекции Мельбурнского университета. Обстоятельства открытия этих топоров были нарисованы на коре, и этот рисунок вошел в ту же коллекцию. Духи предков, владевших некогда этими топорами, были изображены белыми, туземцы же, нашедшие в холме топоры, — черными.

Гарпун и якорь также заимствованы у малайцев. Они же, несомненно, принесли и искусство резьбы по дереву, но не непосредственно на Грут-Айленд. Островитяне это искусство переняли только в 1948 году от своих соседей на континенте, где мне показывали несколько употребляемых во время церемоний палок, концы которых были украшены грубо вырезанными головами.

Заимствованные у малайцев элементы культуры, и прежде всего те, которые непосредственно приводили к облегчению добывания продуктов питания, оказали глубокое, если не решающее влияние на весь образ жизни аборигенов. Не приходится удивляться тому, что это нашло свое отражение и в духовной жизни — в религии, культах и магии.



Деталь священной истории из Восточного

Арнхемленда. Рисунок на коре


Мы здесь только упомянем о том, что для верований австралийских аборигенов характерен тотемизм. Под тотемизмом понимают связь какого-то определенного объекта, чаще всего зверя, иногда растения, но, может быть, и природного явления, как, например, ветра, или даже неодушевленного предмета, скажем камня, с человеком или группой людей. При этом тотем находится в определенных родственных отношениях с индивидуумом или с группой. Абориген не усматривает ничего противоречивого или абсурдного в том, что он называет кенгуру или даже какое-нибудь созвездие своим братом или отцом. Вообще-то по всей Австралии встречается групповой тотемизм и лишь в малой мере — индивидуальный. На Грут-Айленде локальные группы, живущие на определенной территории, представляют собой в то же время тотемные группы.

Типичные австралийские тотемы связаны с мифами о происхождении, в которых рассказывается о появлении тотемов, об их приключениях в так называемое «время сновидений»[18] или о том, как тотемы создали элементы природного ландшафта, например громадные кучи камней, которые на самом деле явно были принесены людьми, или нагромождения упавших деревьев. И хотя аборигены представляют себе «время сновидений» чем-то очень далеким и видят в нем в большей или меньшей мере основу всей своей жизни, было бы неверным считать их тотемистические верования статичными, твердо установленными на все времена, и полагать, что связанные с ними мифы возникли столетия или даже тысячелетия назад. Тотемистические представления претерпевают (и всегда претерпевали) изменения и развиваются в тесной связи с историческими событиями.

В 1941 году, в бытность мою на острове, мне рассказывали, что одна необычайно большая скала на мелководье, напоминающая по форме лодку, — это малайская прау, которая была построена на острове и окаменела, когда ее спустили на воду. Считалось, что это произошло во «время сновидений». Но Билл Харни рассказал мне, что незадолго до того, как он ловил там морские огурцы, на берегу чинили поврежденную малайскую прау, но она потонула сразу же, лишь только ее спустили на воду. Об этом ему сообщили аборигены как о факте, а не как миф. В 1952 году остров посетил этнограф Уорсли, который рассказал мне, что в тотемистическую систему целиком и полностью включены — каждый со своим мифом и особой тотемной песней — не только малайская прау, но и пароход белых, а кроме того, еще и самолет, а именно летающая лодка «Каталина», действовавшая во время войны.

По своему происхождению тотемистическая система Грут-Айленда была, по-видимому, типично австралийской. Так, в мифе о горе Сэнтрэл-Хилл рассказывается о том, как она пришла на остров с континента, из Арнхемленда. Сначала она хотела поселиться около двух маленьких островов, расположенных между Грут-Айлендом и континентом. Но место ей не понравилось, потому что там низина и ей ничего не было видно. Она отправилась дальше и попыталась устроиться между маленьким островком, лежащим возле северного берега Грут-Айленда, и самим островом. Но там почва была слишком мягкой, и поэтому она пошла еще дальше и наконец дошла до того места, где она стоит сейчас, в самой середине Грут-Айленда. Здесь ей поправилось, так как она могла смотреть во все стороны. Тут она и осталась.

Главными тотемами двух самых больших из одиннадцати локальных групп на острове были северо-западный и юго-восточный ветры. Эти ветры в представлении туземцев связывались с прибытием и отъездом малайцев, и не удивительно, что символами, их обозначающими, были изображения паруса малайской прау, поставленного соответственно направлению ветра. Если, например, аборигенам был нужен юго-восточный ветер, какой-нибудь старик по памяти выкладывал на земле из травы символ тотема — юго-восточного ветра, а затем бежал на северо-запад. Ветер подчинялся волшебству и появлялся.

Интересно отметить, что однодеревка не является тотемом, хотя с ней в значительной мере связан переворот во всей хозяйственной жизни населения Грут-Айленда. Наоборот, лодка из коры — тотем, ее происхождение, по преданию, относится к древнейшим временам, во всяком случае еще к домалайской тотемистической системе Грут-Айленда.

Кое-где в других частях Арнхемленда считают тотемом северо-западный ветер. Здесь, как и на Грут-Айленде, его обозначают малайским названием Бара или Бара-Бара, Однако ветры-тотемы не играют тут столь важной роли, как на острове. Это в конечном счете объясняется тем, что все, что предпринимает население Грут-Айленда, непосредственно зависит от ветров. Жители же Арнхемленда в соответствии с природными условиями, связ|анными с очертаниями побережья, охотятся на морского зверя и ловят рыбу только часть года. В другое же время, когда ветры дуют с моря и прибрежные воды слишком опасны для лодок из коры, они охотятся на наземных животных (валлаби, кенгуру, эму и др.). Жители Грут-Айленда при относительно небольших размерах острова имели возможность ловить рыбу и охотиться на зверя весь год, летом — на южном и восточном берегах, зимой — на северном и западном. Необходимость охотиться на наземных животных воз пикала редко, если она возникала вообще. Напротив, деятельность женщин, хотя они и собирали время от времени на берегу моря моллюсков, в основном, как и на континенте, ограничивалась сбором растений и приготовлением из них пищи, а такие растения можно было найти далеко от берега, в буше.



История трех первых людей.

Рисунок на коре. Остров Морнингтон


Таким образом, здесь налицо не только четко выраженное разделение труда между мужчиной и женщиной, что характерно для всей Австралии, но и как особое явление географическое различие между деятельностью мужчины и женщины.

Одна из главных задач этнографа — показать историческое развитие и перемены в жизни таких народов, у которых нет письменной традиции. Жители Грут-Айленда в этом отношении представляют хороший при мер.

Наскальные изображения, которые я открыл в 1941 году западнее Сэнтрэл-Хилл, свидетельствуют об изменениях в хозяйственной структуре, произошедших на Грут-Айленде с прибытием малайцев и введением в обиход лодки-однодеревки. Более старые, одноцветные изображения, при исполнении которых употреблялась преимущественно охра, доставленная с континента, показывали эму, эурос — разновидность серых кенгуру, валлаби, кенгуру, ящериц и малайских ильных рыбок, каких ловят в мангровых болотах. Кроме того, на одной скале были изображены нагие танцующие мужчины с поднятыми над головой руками. Более же поздние изображения многоцветны, и краски для них добывались на самом острове. На них изображены черепахи, морские огурцы, морские свиньи, а также сцены охоты на морского зверя, когда мужчины поражают зверя копьем или гарпуном. Изображения наземных животных очень редки.

Поскольку эму на острове не встречаются и сопровождавший меня туземец объяснил, что на изображении показан танец жителей континента (так как островитяне никогда не поднимают во время танца руки над головой и не ходят обнаженными), можно прийти к заключению, что первоначально остров не имел постоянного населения. Только после того как начали охотиться на морского зверя и ловить рыбу, аборигены с континента прибыли на остров и поселились на нем постоянно. Однодеревка была введена в обиход малайцами примерно двести или более лет назад, и только это обеспечило переход на более высокую ступень хозяйственного развития с основным упором на морскую охоту и рыболовство. Эти две отрасли хозяйства дали возможность существовать племенам со значительно большим количеством людей, с собственным языком и своими особыми обычаями.



Рыбы и черепахи. Пещерная живопись

в стиле «рентген». Арнхемленд


Это нашло свое отражение в мифе о муравьином еже и сирене. Сначала сирена жила на суше, а муравьиный еж — в море. Но толстой сирене было очень неудобно на суше, и вот однажды сирена и муравьиный еж поменялись местами, и произошло это там, где сейчас болото. Муравьиного ежа, обычно называемого муравьедом, аборигены едят как деликатес, но вообще в их питании он в противоположность сирене не играет большой роли.

Когда в 1941 году я вернулся на Грут-Айленд и выполнил основную часть своей этнографической работы, гражданская летная станция все еще существовала, хотя Австралия уже находилась в состоянии войны с нацистской Германией и вдоль всего побережья патрулировали базирующиеся на суше самолеты. Персонал станции постоянно менялся, и я не застал здесь почти никого, с кем вместе работал в 1939 году.

Социальное положение аборигенов, в общем, изменилось мало. Большинство их жило, как и прежде, в буше, и только временами они появлялись в поселении Фреда Грея или на станции миссионеров у Эмералд-Ривер. Несмотря на это, Фред Грей построил несколько чистых, прочных хижин из древесной коры для работавших у него туземцев. В 1941 году занята была только одна из них, потому что австралийцы во время своего пребывания в поселении охотнее спали у лагерного костра.

Однако я заметил перемену в положении женщин: они уже не были так строго изолированы. Это дало мне возможность опрашивать не только мужчин, но и женщин. Правда, все равно мне удалось опросить значительно больше мужчин, чем женщин, но в 1938 году я вообще почти не видел женщин. Однажды в буше я случайно наткнулся на одну женщину. Увидев меня, она тотчас же обратилась в бегство, бросив при этом свою корзину из коры с собранными корнями лилий. Особенно поразило меня, что в спешке она налетела на лежащее на земле дерево и упала прямо носом в землю, но сейчас же вскочила и моментально исчезла из виду. Я отнес корзину в поселение туземцев и там узнал, что эта женщина еще никогда в жизни не видела белого человека.

В 1941 году женщины отказались и от одежды из коры. Они носили теперь очень негигиеничные мешки из-под муки, а кое-кто — женское платье из тех, что Фред Грей получил из Брисбена. Но поскольку платьев было совсем мало, женщины удовлетворялись и поношенной мужской одеждой, которую они получали с летной станции, и в 1941 году не было ничего необычного в том, что всю одежду женщины составляла лишь мужская нижняя или верхняя рубашка.

После нападения на Пирл-Харбор 7 декабря 1941 года началась война с Японией. До этого Австралия, несмотря на то что официально находилась в состоянии войны, жила словно в раю дураков. Бомбежка Роттердама, падение Парижа, нападение на Советский Союз очень мало трогали среднего австралийца. Теперь же враг неожиданно оказался на пороге. 18 февраля 1942 года бомбы упали на Дарвин, в начале марта — на Брум. «Кулама», в мирное время курсировавшая между Фримантлом и Дарвином, была потоплена японскими бомбардировщиками у берегов Кимберли. Австралия была пробуждена от своего летаргического сна, и Грут-Айленд почти в одну ночь превратился из гражданской летной станции в военную авиабазу. Самолеты различных типов стартовали с Лагуны Литла и проводили разведочные полеты над морем, где господствовал враг, летая за тысячи километров.

Двенадцати человек гражданского персонала станции было, конечно, совершенно недостаточно для того, чтобы обеспечить прием прибывавших днем и ночью самолетов. Маленькую площадку для вынужденных посадок возле станции миссионеров следовало увеличить и нужно было еще построить дорогу длиной шестьдесят километров для тяжелых грузовиков. Расширить дорогу, выкорчевать кустарник, засыпать крики и овраги — это была работа для аборигенов, их вклад в войну против фашизма. Число белых служащих станции, прежде не превышавшее двенадцати, увеличилось во много раз, и они постоянно менялись. Четкая граница между летной станцией и резервацией аборигенов исчезла, весь остров стал рассматриваться как единое целое.

Сначала туземцы не понимали, что Австралия воюет с Японией и что, если японцы высадятся на острове, их нужно убивать. Когда несколько лет назад один абориген убил японского ловца жемчуга за то, что тот гнался за его женой, полицейский заковал его в цепи и доставил в Дарвин. Теперь же убийство становилось добродетелью — ну что за странные люди, эти белые! У аборигенов было за что посчитаться с японцами, и их охватил воинственный дух. Получив оружие белого человека, что прежде им запрещалось, они были готовы вести против японцев, если те только высадятся на острове, партизанскую войну.

Поскольку аборигены работали вместе с солдатами, они получали такое же питание, как солдаты и летчики. И прежде всего им предоставили такое же медицинское обслуживание, как и солдатам. Раньше аборигенам время от времени давали медикаменты и делали прививки на станции миссионеров и в поселении. Теперь же заботились о их боеспособности, а также старались уберечь от инфекций белых военнослужащих, которых туземцы могли бы заразить. По этой причине установили контроль за состоянием здоровья аборигенов; малярия и венерические болезни в значительной мере пошли на убыль. Немногих прокаженных эвакуировали с острова.

Теперь действовали не только материальные, но также и социальные силы, и они привели к крушению прежний образ жизни и общественную структуру жителей острова. Прежде туземцы видели в миссии, поселении и летной станции нечто чуждое, насильственно вторгшееся в их жизнь, хотя они и получали там такие нужные им вещи, как табак и железо. Центром жизни аборигенов были заросли или берег моря, в поселении и миссии они задерживались лишь на короткое время, чтобы получить кое-что из необходимых вещей. Белый человек исчезнет так же, как и малайцы, думали они.

Однако между 1942 и 1945 годами война ворвалась в жизнь аборигенов, как ураган. Заросли перестали быть центром их существования, он переместился в лагерь, контролируемый белыми людьми в военной форме. Там им указывали, что делать. В условиях зарослей полигиния имела полный смысл, при строго организованной жизни в поселении нужды в ней уже не было, и многоженство исчезло. Инициация была неотъемлемой частью прежней социальной жизни аборигенов. Нужно было посвящать юношей в племенные традиции, учить их закону буша — всему, что должен знать охотник. Но теперь, когда пищу брали из консервных банок, вскрываемых ножом, не имело смысла учить навыкам зарослей, и если обряды посвящения юношей и не исчезли, то во всяком случае, они приняли совершенно иной характер.

Туземцы Северной Австралии работали вместе с белыми солдатами, которые в своей гражданской жизни были фабричными или сельскими рабочими, и усвоили от них начатки пролетарской солидарности. Туземцы узнали, что белые бывают не только полицейскими, миссионерами и служащими станции, но что они такие же человеческие существа, которые зарабатывают себе на жизнь в поте лица. Это был очень важный урок, и результаты его сказались в послевоенные годы.

То, что произошло на Грут-Айленде, было характерно для всего севера Австралии. До 1941 года переход от первобытной жизни к современной туземцы Арнхемленда и Грут-Айленда осуществляли постепенно, в том темпе, который их устраивал. События 1942–1945 годов выбили их из привычной колеи, подхлестнули, и, когда в 1948 году я вернулся на остров, первобытного общества уже не существовало; остались лишь незначительные его следы.

С окончанием войны и отменой в 1946 году военного контроля над Северной Австралией войска там исчезли, как по волшебству. Потеряло смысл и существование летной станции. Технический прогресс сделал летающие лодки излишними, и более быстрые колесные самолеты стали обслуживать линию Лондон — Сидней. Они по-прежнему делали посадку в Дарвине, но уже не садились в Брисбене, а летели прямо в Сидней.

Ливневые дожди и ритуальные обряды размножения

В апреле и мае 1948 года я пробыл на Грут-Айленде несколько недель, прибыв туда в составе американо-австралийской научной экспедиции под руководством австралийца Чарлза П. Маунтфорда. Арнхемленд еще не совсем лишился своей довоенной славы «страны диких аборигенов», но в действительности он таковым давно уже не был. Несмотря на это, его известность как terra incognita науки навела австралийское правительство и Смитсоновский институт в США на мысль организовать и финансировать большую экспедицию с целью изучить жизнь оставшихся аборигенов, а также флору и фауну этой так называемой дикой области. Как эксперт правительства, я не мог удержаться от иронической усмешки, когда сравнил громадные суммы, отпущенные на эту экспедицию, с моими собственными возможностями перед войной. Тогда я проводил этнографическую работу в свободное время и оплачивал все расходы из своего собственного кармана.

Это была комплексная экспедиция, в которую кроме троих этнографов входили биолог, ботаник, специалист по млекопитающим, ихтиолог, орнитолог, биохимик, ученый, изучающий вопросы питания, и врач, затем еще повар, радист, чиновник Департамента по делам аборигенов (это учреждение специально наблюдает за аборигенами), а также миссис Маунтфорд, которая помогала в ведении всяких записей и в переписке. Я должен был сопровождать экспедицию только во время ее пребывания на Грут-Айленде, чтобы помочь ей войти в контакт с аборигенами, потому что ни у кого из ее членов не было опыта в общении с туземцами Арнхемленда. Вообще из всех членов экспедиции один только Маунтфорд работал среди аборигенов Центральной Австралии.

Экспедиции не повезло, так как в 1948 году дождливый сезон необычно затянулся: в середине апреля дожди, вместо того чтобы кончиться, похоже, только еще начались. Когда на самолете мы прибыли в Дарвин, нас встретило свинцовое небо. Десять дней мы ожидали улучшения погоды, но ежедневно шли затяжные, проливные дожди.

За годы моего отсутствия Дарвин изменился настолько, что это казалось просто невероятным. Военное командование, стремясь децентрализовать базы, размещало их на большом расстоянии одна от другой. Теперь город, если только можно так назвать оставленные воинскими частями грязные лачуги, увеличился на шестнадцать-двадцать километров и дошел туда, где в 1941 году еще стояли нетронутые заросли. Мы жили в предместье Найтклиф, примерно в восьми километрах на северо-восток от центра города. Прежде у Дарвина не было предместий. Изменился также и центр города. Китайский квартал старого Дарвина — Кевина-стрит — был сожжен в то время, когда в городе стояли войска. Хотя теперь, как и прежде, торговля находилась в руках китайцев, их магазины и лавочки были разбросаны повсюду. И если раньше это были чисто семейные предприятия, то сейчас в них служило много белых продавцов и продавщиц.

Продукты и снаряжение экспедиции уже прибыли из Сиднея, и Маунтфорд перво-наперво зафрахтовал бывшее десантное судно водоизмещением двести тонн, чтобы развезти груз по пяти базовым лагерям на побережье Арнхемленда. Судно покинуло Дарвин вскоре после нашего прибытия и должно было через неделю, от силы через десять дней, быть на Грут-Айленде.

Как только погода немного улучшилась, экспедиция вылетела на летающей лодке в направлении Лагуны Литла. Мы летели низко над рекой Аделаидой и вспугивали буйволов, пасущихся на покрытых обильными травами и залитых водой низинах. Арнхемленд, весь пропитанный влагой, производил удручающее впечатление. В это время года реки должны были бы уже войти в свои русла, но сейчас представляли собой мутные красно-коричневые потоки. Перспективы были не блестящие.

Мы приземлились во время сильного дождя, и, пока переплывали лагуну, добираясь до поселения Фреда Грея, я рассматривал летную станцию. Она была покинута. При первом взгляде казалось, что в ней ничего не изменилось, но вокруг здания выросла густая и высокая трава. Разрушение уже началось.

Фред Грей сердечно нас приветствовал, и туземцы быстро перевезли на берег снаряжение и продукты, привезенные нами на летающей лодке. При этом они пользовались не однодеревками, а надувными резиновыми лодками. Но десантного судна с основным грузом не было и следа. Возможно, оно укрылось от непогоды на Ли, одном из бесчисленных островков у побережья Арнхемленда, или остановилось в Йиркала. Мы не придали этому большого значения. Поскольку наш радиопередатчик работал, мы всегда могли связаться с Дарвином или с миссионерской станцией. Теперь у нас дел хватало, нам нужно было разбить палатки и защитить от дождя наши пожитки.

С 1941 года в Умба-Кумбе изменилось многое. Теперь все туземные женщины носили платья вместо грязных мешков и мужского нижнего белья. Даже девочки бегали в платьях. Почти все мужчины были одеты в шорты цвета хаки, а некоторые носили и рубашки. В 1938 году многие из них имели только традиционную набедренную повязку либо сдерживаемый поясом кусок хлопчатобумажной ткани или мешковины шириной десять сантиметров. В 1941 году это одеяние было заменено полоской светло-голубого или красного материала, который закреплялся сбоку кнопками и выглядел как купальные трусики. Теперь же в обиход вошли шорты цвета хаки, привезенные на остров солдатами.

С обособленностью женщин было полностью покончено, и они без малейшего стеснения находились среди мужчин в поселении и в лагере аборигенов. Некоторые семьи жили теперь в хижинах, другие же по-прежнему предпочитали спать под открытым небом, у лагерного костра. Аборигены не рассматривали уже жизнь в поселении или на миссионерской станции как нечто временное, а жизнь в буше как нормальную. С этим было связано и их новое отношение к традиционным локальным группам. Если некоторые пожилые аборигены еще соотносили себя с тотемом — юго-восточным ветром и, следовательно, считали себя людьми «талимбо», а другие, соотнесенные с тотемом — северо-западным ветром, были люди «бара», то молодые точно не знали, к какой локальной и тотемной группе они относились. Эта принадлежность уже ничего не решала; теперь имело значение, к кому относиться — к людям миссии или к людям Умба-Кумбы.

Поселение Умба-Кумба производило впечатление благоустроенного. Кора бумажного дерева была еще по-прежнему наиболее распространенным материалом для покрытия хижин, но некоторые здания сверкали крышами из оцинкованной гофрированной жести. Твердый пол стал обычным явлением, а главное здание имело солидные стены высотой примерно до бедер человека. Была комната, в которой спали школьники, комната для школьных занятий, склад для хранения продуктов и различные служебные помещения. С тех пор как я был здесь в последний раз, главное здание расширили на несколько комнат.

В 1941 году воду черпали из находящегося за домом колодца. Я хорошо помнил этот колодец, потому что в 1941 году, помогая его бетонировать, я выцарапал на память потомкам имена жены, сына и свое собственное. Колодец еще существовал, но им уже не пользовались, так как воду теперь брали из пруда, образовавшегося после постройки плотины, расположенной примерно за километр от поселения.

Как только я прибыл в поселение, мне бросилось в глаза множество детей школьного возраста. Я был для них совершенно чужой. Когда в 1941 году я покинул остров, они еще не родились или были младенцами. Также и в лагере почти каждая женщина кормила грудью младенца или носила двух-, трехлетнего ребенка в своего рода переднике, переброшенном через плечо. Это было следствием природной плодовитости жителей Грут-Айленда и проведенных в последние шесть-семь лет мероприятий по снижению детской смертности. Здесь, во всяком случае, казалось, что будущее аборигенов обеспечено!

Положение Фреда Грея за прошедшие годы значительно изменилось. Когда он был независимым человеком и ему постоянно угрожало предписание о выезде, он вынашивал грандиозные планы, касающиеся поселения, и был полон решимости провести их в жизнь, несмотря на сопротивление миссии. Служащие летной станции всегда относились к нему благожелательно, и из этого источника он черпал наличные деньги. Это было особенно важно в начале деятельности Грея, когда временами на его банковском счете было пусто. Однако в конце концов он понял, что его скромное финансовое положение никак не соответствует обширным планам — невыполнимым как бы они ни были хороши. Фред Грей должен был обеспечить себе официальное признание и поддержку. Признание он получил еще до 1941 года, а во время войны его положение упрочилось, потому что он оказался очень полезным для расположенных на острове воинских частей. Позднее он стал получать за каждого ребенка до четырнадцати лет, проживавшего в поселении, еженедельно по пяти шиллингов, и, кроме того, ему была предоставлена правительственная субсидия. К 1948 году Фред Грей полностью потерял независимость. Свои прежние планы он отставил на задний план.

Пока по другую сторону Лагуны Литла существовала летная станция, Грей совершенно не зависел от миссии на юго-западе острова и имел возможность постоянно получать все необходимое и почту с гидропланами или благодаря доброжелательному отношению служащих станции с пароходом, который доставлял на станцию припасы на полгода. Но когда станция была закрыта, Фред Грей связывался с внешним миром только через миссию. И вот в 1948 году произошло то, против чего он боролся все это время: миссия получила возможность прибрать к рукам организованное им поселение. Много лет велись переговоры об условиях и цене, и в конце концов в 1957 году Фред Грей покинул Грут-Айленд и его Умба-Кумба стала филиалом миссии на реке Ангургва.

Но вернемся к 1948 году. Несмотря на постоянные дожди, я совершил одну-две короткие экскурсии в буш: меня тянуло посетить известные мне с прежних лет лагерные стоянки аборигенов. Я надеялся встретить кое-кого из туземцев, которых я знал раньше. На месте одного лагеря я нашел остатки костра и скорлупу черепашьих яиц, все остальные стоянки были покинуты.

Первой неудачей, которая постигла экспедицию после высадки на Грут-Айленде, был установленный радистом факт, что переносная радиостанция, которую мы взяли с собой, не действует и что запасные части прибудут только с судном. Наше жалкое положение усугублялось тем, что всего за несколько дней до нашего прибытия прекратила работу рация Фреда Грея. Таким образом, мы оказались совершенно отрезанными от внешнего мира, и прибытие ожидаемого нами судна стало для нас вдвойне важным. Наше беспокойство росло, поскольку погода все ухудшалась, а на горизонте не показывалось никакого судна. К тому же кончались и продукты, которые мы привезли с собой на летающей лодке. Конечно, голод нам не угрожал, у Фреда Грея было еще несколько тонн пшеничной муки, но перспектива жить только лепешками и мармеладом нас не очень воодушевляла.

Через несколько дней после нашего прибытия погода совсем испортилась: дожди шли теперь не время от времени, а беспрестанно, и такие сильные, какие бывают только в тропиках. И это в апреле, в начале сухого сезона! Однажды за двадцать четыре часа выпало двадцать два сантиметра осадков! На следующий день продолжал лить дождь, и вода с шумом обрушивалась, на палатку Маунтфорда, где мы держали военный совет. Самым важным в этих условиях было связаться по радио с Дарвином. Это можно было сделать только по радиопередатчику миссии Ангургва, но до нее пятьдесят шесть километров. Конечно, можно послать кого-нибудь из туземцев, написав, что нужно передать в Дарвин. Но, не говоря уже об ужасной погоде, у нас не было уверенности, что посланный нами человек дойдет куда нужно, и пришлось бы ждать много дней, пока он вернется с ответом. Это только прибавило бы нам беспокойства. Не оставалось ничего другого, как отправиться кому-нибудь из состава экспедиции. Но при этой мерзкой погоде… В тот день выпало тридцать сантиметров осадков, и не было никаких признаков, что погода идет на улучшение. Кроме того, с северо-запада дул сильный ветер, хотя, к счастью, не циклон — за это я, как метеоролог, мог ручаться.

В нашей беседе принимал участие и Фред Грей: нам нужны были его советы. Кто-то предложил, чтобы Фред Грей подвез посланца часть пути на своем лихтере. Это судно прежде использовалось для заправки бензином летающих лодок, но потом, когда оно пришло в плачевное состояние, его бросили. Фред Грей привел в порядок машину и плавал на нем по лагуне (однажды в хорошую погоду доплыл даже до миссии). Но теперь погода явно не была хорошей, и меня нисколько не радовала мысль проделать на этом судне и в таких условиях хотя бы часть пути. Мы должны будем плыть на лихтере на сколько возможно дальше вдоль юго-западной косы северной бухты Грут-Айленда, где, спасаясь от ветра, нам нужно сойти на берег. Таким образом удастся укоротить путь на шестнадцать километров.

Маунтфорд, Суини, чиновник из Департамента по делам аборигенов, и я вместе с пятью выбранными мною надежными туземцами должны были ехать с Фредом Греем. Из членов экспедиции я был единственный, кто уже проделывал этот путь, правда в совершенно иных условиях.

На следующее утро мы поднялись пораньше и рассказали туземцам о нашем намерении. Я взял свой рюкзак, другие — маленькие сумки со строго ограниченными запасами чая, сахара, хлеба и три банки солонины на всех. Этого должно было хватить, если все пойдет хорошо. Каждый из нас нес по резиновой подстилке, на которую мы клали постель, когда спали в палатке. Ее мы использовали и как накидку для защиты от дождя. Кроме того, каждый взял что-то, чтобы покрыть голову. У меня на голове была дешевая шляпа того типа, о которой в обиходе говорят, что ее «корова жевала».

Когда мы встали, дождь шел по-прежнему сильный, но с перерывами. Наконец показалось, что начало проясняться, хотя ветер продолжал бушевать.

С явным намерением довести нас до полного отчаяния мотор лихтера никак не хотел заводиться, словно старое судно не решалось сменить спокойные воды лагуны на открытое море. Поэтому мы отчалили только около десяти часов. В то время как мы покидали Умба-Кумбу, сквозь тучи прорвалось солнце, во всяком случае, дождь уже не шел, и много аборигенов собралось на берегу посмотреть, как мы уезжаем.

Как только мы покинули лагуну, нам сразу же стало ясно, что первая часть нашего пути не будет похожа на воскресную увеселительную прогулку, потому что движению судна мешали волны и сильное течение с севера. Минут через десять после выхода из лагуны опять полил дождь. До тех пор мне еще не приходилось видеть, чтобы дождь создавал нечто вроде ширмы, за которой ничего не было видно. Мы шли примерно в ста пятидесяти метрах от берега, но видели его лишь тогда, когда дождь на время ослабевал. Ветер с воем дул с севера, и всякий раз, как только дождь начинал стихать, на море поднимался ураган, так что буруны сверху обрушивались на лихтер; при сильном же дожде волны были не столь высокими, но зато создавали течение, с которым было очень трудно бороться.

Потом мотор стал выдыхаться. Я стоял с Фредом Греем в маленькой рубке на корме судна, где Грей мог возиться с мотором. До того времени я никогда не интересовался моторами и вообще всякими машинами — это были для меня совершенно неизвестные величины, потому что я ничего не понимал в технике. Однако, когда я посмотрел на мотор, даже мне стало ясно, почему «Шелл Компани» бросила его здесь. Он был совсем ржавый, так что следовало удивляться, что он вообще работает. И больше всего меня поражало, как эту штуку скрепили проволокой, бечевками, старыми тряпками. Машина не могла работать ритмично, потому что винт постоянно поднимался вверх, над водой. Когда машина начала фыркать и плеваться, я серьезно забеспокоился. Однако Фред только мимоходом заметил, вернее, он прокричал, перекрывая шум машины и рев бури:

— Он, должно быть, сердится!

Так продолжалось пять минут, а затем он крикнул мне на ухо:

— Возьми-ка руль, Фред! — И, не дожидаясь, когда я это сделаю, наклонился ко всяким проволокам и бечевкам и начал возиться с мотором.

Видимость была равна нулю, и единственную возможность придерживаться какого-то разумного курса я видел в том, чтобы вести лихтер по направлению дующего с правого борта ветра. Мне казалось, что Фред Грей возился с машиной целую вечность. Если бы мотор заглох, нас за несколько минут отнесло бы на береговые скалы и перспектив остаться в живых было бы очень мало. Несмотря на все старания, Фреду не удалось привести мотор в порядок, он продолжал фыркать, но по крайней мере не перестал работать. Наконец Фред выпрямился и снова взялся за штурвал.

Он ничего не говорил, но явно о чем-то напряженно думал. Наконец он, по-видимому, принял решение и закричал мне:

— Ничего у нас не выйдет!

Это подтверждало мои самые худшие опасения. Фред развернул паше суденышко, и мы снова направились к лагуне. Когда мы проплыли полпути, показалось солнце — оно как будто смеялось над нами. Через четверть часа мы вновь вошли в относительно спокойные воды лагуны.

Сущий кошмар эта поездка! Как только мы причалили к берегу возле Умба-Кумбы, где нас приветствовали аборигены, я выбрался из каюты и отдал дань морской болезни — в первый и последний раз в моей жизни. По-видимому, это произошло не столько от беспокойной поездки, сколько оттого, что прекратилось длившееся три четверти часа нервное возбуждение.

В поселении мы попили горячего чая и поели козлятины с хлебом, чтобы подкрепиться перед пятидесятикилометровым маршем, поскольку теперь нам нужно было пройти пешком весь путь до миссии. Мы и так потеряли слишком много времени; было уже около двенадцати часов, когда мы снова пустились в путь. Дождь опять начал хлестать, и на этот раз аборигены не провожали нас, никто не пожелал нам удачного путешествия.

Большая разница — находиться во время тропического ливня под крышей, пусть это будет всего только тонкое полотно палатки, или под открытым небом. Пока мы шли, а лучше сказать, брели к миссии, дождь шел не переставая. Наверно, это мне так только казалось, потому что в Умба-Кумбе в тот день выпало лишь пятнадцать сантиметров осадков, а кроме того, мы устроили в пути получасовой отдых — сварили чай и поели солонины с хлебом. Разумеется, мы с трудом выбрали мало-мальски сухое место, где смогли разжечь костер, и нам пришлось всецело положиться на аборигенов, которые оправдали надежды и добыли из-под коры очень твердого бумажного дерева, с южной его стороны, древесину, способную гореть. Так как у всех нас спички в карманах отсырели, мне пришлось слазить в свой рюкзак, чтобы разыскать там последние сохранившиеся сухие спички. Но когда мы заваривали и пили чай, дождя не было. И все же весь этот путь остался в моем воспоминании как марш под непрерывным дождем.

Чтобы достичь миссии, нам нужно было пройти как бы по двум сторонам прямоугольного треугольника, которые шли примерно на запад и на юг. Там была выжжена просека, воинские части сделали из нее дорогу для грузовиков. Но армия и вместе с ней планировщики покинули эти места уже два года назад, а автомашина миссии в последний раз проехала здесь в прошлом году. После того прошли дожди, и там, где следы от шип не были совершенно смыты водой, они превратились в два параллельно текущих ручья-двойника. В местах же, где выпали особенно сильные дожди, вся дорога представляла собой сплошной бурный поток. В низинах и дорога, и близлежащий кустарник находились полностью под водой.

На голове у меня была моя соломенная шляпа, а капюшоном я прикрыл рюкзак. Польза от шляпы была иллюзорной, уже через десять минут марша при первом же дожде моя рубашка и шорты промокли буквально насквозь, так как вода ручьями текла у меня по спине. Естественно, через какую-нибудь сотню метров мои сапоги и носки также совершенно промокли. Но, несмотря на влажный воздух и сырость, во время ходьбы мне не было холодно.

Еще до перерыва на чаепитие нам пришлось переправиться через три или четыре широких ручья, вздувшихся от дождей. Они были довольно мелкие (глубина от силы до бедер), и мы перешли через них вполне благополучно. Все же для полного спокойствия — ведь я нес с собой и фотоаппарат — я перед каждым криком отдавал свой рюкзак одному из туземцев: они шли гораздо увереннее, чем я. Мне же иногда представлялось, как мой рюкзак поплывет по течению. Однако такого несчастья не произошло.

Так как не имело смысла идти в мокрой одежде, я во время отдыха решил снять с себя все, кроме сапог, носков и шляпы, и засунул свою рубашку и штаны в рюкзак. Я оставил только капюшон, чтобы дождь не падал сразу на тело, а кроме того, он в какой-то мере защищал от воды и рюкзак.

Примерно через час после нашего отдыха мы подошли к довольно неприятному крику. Перед нами расстилалась водная поверхность шириной примерно триста метров. Посередине мы увидели поток, который, вероятно, и был, собственно, руслом реки. Сначала в воду вошли аборигены, чтобы найти переправу. Пройдя некоторое расстояние, так что вода дошла им до бедер, они внезапно остановились. Один из них вернулся и объяснил, что они обнаружили мост. Когда-то мост состоял из четырех толстых стволов деревьев, перекинутых через речку. Эти лежавшие попарно стволы, поперек которых были уложены доски, образовывали колею для переправлявшихся через реку автомобилей. Но теперь остались только два ствола справа, и они находились на глубине примерно семидесяти сантиметров под грязной бурлящей водой. Все доски и оба ствола слева были унесены потоком.

Как перейти на ту сторону? Двое из туземцев показали нам свой способ. Хотя вода доходила им до бедер, они спокойно, балансируя, шли по одному бревну. Казалось, это очень просто. Но так как я никогда не был хорошим гимнастом, мне едва ли удалось бы пройти четыре-пять метров по бревну, перекинутому в воздухе; по балке же, находящейся под водой, текущей бурным потоком, я пи за что не перешел бы на ту сторону. Итак, я должен был пользоваться обоими стволами, ступать одной ногой по одному, другой — по другому. На этот раз я был твердо убежден, что сорвусь в воду, и поэтому отдал свой рюкзак, сапоги и носки — снять их под водой мне было бы очень трудно — одному из сопровождавших нас туземцев. Он привязал сапоги с засунутыми в них носками к рюкзаку и пошел вперед. К моему удивлению, он не только шел по одному бревну, но к тому же еще нес под мышкой мой капюшон, а на голове — рюкзак. Чувство равновесия у этих людей просто удивительно!

Теперь была моя очередь. Ощупывая каждое бревно пальцами ног, я вошел в воду. Пройдя половину пути, я вдруг услышал раскатистый смех Маунтфорда, вслед за ним расхохотался и Суини. Я был всецело поглощен заботами о своей безопасности и не мог обернуться, но наверняка оба они смеялись над моим комичным видом: широко расставив ноги, совершенно нагой, с одной только шляпой на голове, которую я при всеобщем возбуждении позабыл снять, я ощупью продвигался вперед. Но я благополучно перебрался на другую сторону, и теперь была очередь Маунтфорда идти по тому же пути и тем же способом. Тут уж я мог посмеяться, хотя положение было серьезным. Маунтфорд не смог сохранить равновесия, упал с бревна, и его понесло вниз по течению. Не медля ни минуты, один из аборигенов прыгнул за ним, и оба они вышли на берег, уцепившись за ветви дерева примерно в четырехстах метрах ниже по течению. В то время как Маунтфорд пробирался к нам, Суини благополучно переправился по «мосту».

Когда через три дня я возвращался тем же путем обратно, от «моста» не было и следа: после нашего перехода через реку поток унес оба бревна.

До наступления темноты мы прошли тридцать километров. Остальную часть пути мы должны были проделать, полностью положившись на аборигенов. Встретились еще два крика, но перейти их было не особенно трудно. И вот к полуночи мы увидели перед собой костры лагеря живущих при миссии аборигенов. Наконец-то мы избавимся от этой проклятой сырости и сможем расправить свои усталые кости, растянувшись на сухой постели! Но с этим приходилось повременить. Между нами и манящими нас лагерными кострами была такая «мелочь», как река Ангургва. Насколько мне было известно, вода в этой реке в сухой сезон не высыхала, и возле миссии река имела приливы и отливы. Поскольку лодки у нас не было, нам предстояло перебираться через реку вплавь. Река — это значит крокодилы, но мы меньше всего думали об этом. Еще большая опасность заключалась в том, что мы были измучены, могли не справиться с течением и утонуть.

Туземцы стали что-то кричать своим соплеменникам, находившимся на той стороне, и несколько человек подошли к берегу, до которого от нас было самое большее сто метров. Один из аборигенов побежал в миссию, расположенную немного выше по течению, и разбудил миссионера, который также пришел на берег реки. Громко крича, мы рассказали ему о том, кто мы такие и что нам от него нужно. Также криком он объяснил, что с одного берега на другой протянут канат, которым туземцы пользуются, переправляясь через реку во время прилива, чтобы их не снесло. Если у нас хватит решимости, мы можем, держась за него, перебраться на другую сторону. Посылать же в темноте лодку было бы слишком рискованно. В ином случае нам придется подождать, пока рассветет. Будучи человеком осторожным, я предпочел не рисковать, Маунтфорд, у которого еще не изгладилась из памяти дневная переправа через реку, — тем более. Суини сначала был готов попытаться, но потом также решил, что осторожность — лучшая часть мужества, и остался с нами. Едва ли нужно говорить о том, что туземцы ничего не боялись и спокойно переправились к своим товарищам на тот берег. Мы втроем провели беспокойную ночь у костра и с нетерпением дожидались первых лучей солнца.

В конце концов все же рассвело, погода была прелестная, дождь прекратился. Мы быстро переправились через реку и уселись за завтрак с миссионером, которому Маунтфорд, теперь уже подробнее, рассказал о положении в Умба-Кумбе и объяснил, что нам нужно. Нет, миссионер ничего не слышал о разыскиваемом нами судне, но ведь он не сидел все время возле приемника, может быть, что-нибудь и передавали о его местонахождении.

Сначала нам пришлось присутствовать при богослужении, а потом дожидаться десяти часов — условленного времени связи с Дарвином. Маунтфорд и Суини прослушали службу, я же попросил меня извинить, так как хотел освежить свое знакомство с аборигенами в миссии. Некоторые из моих старых приятелей наверняка оставались язычниками, церковь они посещали только по воскресеньям.

Старый Банью был в лагере. Сидя на корточках, он раскрашивал гроб из коры: вчера родился мертвый ребенок.

— Да, да, многое изменилось, — сказал он.

Официально, для миссии, у него теперь только одна жена, да и в буше он бывает редко. Вечером они устроят для умершего ребенка небольшой концерт — это миссионер разрешает. У него, Банью, есть кое-что показать мне. Старый Калиова, проходя мимо, тоже заверил меня, что они могут мне что-то показать, — только я не должен говорить об этом миссионеру. Я не имел представления, о чем идет речь, потому что ни их английский язык, ни мои весьма ограниченные познания в языке Грут-Айленда не помогали нам понять друг друга. Но сначала я должен был их покинуть, потому что ко времени, назначенному для передачи, я хотел быть в миссии; я сказал, что приду позднее.

С большим волнением мы ожидали установления связи с Дарвином, надеясь хоть что-то услышать о судне со снаряжением для экспедиции и провиантом. Но напрасно, из-за атмосферных помех ничего нельзя было понять. Мы могли говорить со станциями, находящимися далеко на западе Северной территории, и с южными станциями. Мы слышали и Дарвин, но не понимали ни слова. Станция Оэнпелли предложила принять от нас сообщение и передать в Дарвин. Миссионер попытался сделать это, но не успел сказать все, что нужно, так как наш передатчик заглох, хотя мы еще слышали Оэнпелли. Итак, нам приходилось ждать до пятнадцати часов — времени следующей передачи. Я улегся на походной кровати, так как очень устал. Однако, кроме общей усталости и боли в мышцах, я не ощущал никаких последствий вчерашнего напряжения, я даже не натер себе ноги.

В пятнадцать часов мы вновь собрались в доме миссионера вокруг радиопередатчика. На этот раз слышимость была лучше, но нам не так легко было добиться, чтобы нас как следует поняли. Дарвин уже разговаривал с Оэнпелли и получил оттуда несколько искаженную версию того, что мы успели передать в Оэнпелли. О судне ничего не было известно, после того как оно вышло из Оэнпелли. Правда, с маяка в Кейп-Дон видели одно судно, возможно, это было то, которое мы разыскиваем. Тогда Маунтфорд попросил, чтобы с авиационной станции выслали воздушный патруль вдоль берега — поискать судно — и направили нам в Лагуну Литла летающую лодку с запасными частями для радиопередатчика и провиант. Радист в Дарвине обещал передать нашу просьбу на летную станцию и сообщить нам ответ в двадцать один час. Снова мучительное ожидание!

Вечером, вскоре после захода солнца, туземцы устроили перед зданием миссии концерт для мертворожденного ребенка. Церемонии при погребении младенцев и стариков не очень интересны с точки зрения искусства. Аборигены верят в то, что дух умершего ребенка не возвращается в страну мертвых, находящуюся на небе над тотемической областью умершего, но остается связан с землей, чтобы снова возродиться со следующим ребенком, которого родит его мать. Мне уже приходилось в различное время слышать эту своеобразную музыку бамбуковых труб и сопровождавшие ее песни. Но Маунт-форда и Суини они очень заинтересовали. Я был поражен тем, что аборигены все еще совершают свои погребальные церемонии, и тем, что миссионер допускал это языческое представление, хотя сам он в нем не участвовал. Танцев не было.

В двадцать один час нам вновь не повезло, мы никак не могли связаться с Дарвином, хотя погода улучшилась и не было атмосферных помех. На следующее утро нам сказали, что на поиски нашего судна отправлен воздушный патруль, но от него пока еще не поступало известий и что на следующий день в миссию прилетит самолет-амфибия, который сможет вдобавок к своему грузу, состоящему из продуктов и запасных частей для нашего радиопередатчика, взять двоих пассажиров. В связи с этим было решено, что на следующее утро я отправлюсь с туземцами пешком обратно в Умба-Кумбу, а Маунтфорд и Суини полетят самолетом.

Итак, остаток дня я мог использовать, как мне заблагорассудится. Я отправился в лагерь аборигенов, чтобы узнать от Банью, что он хотел мне показать. Он усадил меня, и пока мы с ним вдвоем курили одну сигарету, пришли Калиова и старый Баранбу. Все трое считались старейшинами племени, хотя, по нашим понятиям, они были еще не стары, им было тогда пятьдесять шесть, пятьдесят семь и сорок восемь лет. Они знали, что меня интересуют все стороны их жизни. На этот раз они сказали, что хотят показать мне одно из своих ритуальных мест в буше. И снова они настаивали на том, чтобы я ни в коем случае не рассказывал об этом миссионеру.

Когда я попросил сказать, куда они собираются меня вести, мне ответили на пиджин-инглиш[19]. «Совсем близко», что могло означать любое расстояние — от сотни метров до сорока километров. Так как противоположное этому «далеко отсюда» может означать те же расстояния, ясности от такого ответа у меня не прибавилось. Они явно не торопились — может быть, чтобы подольше попользоваться моим табаком: прежде чем тронуться в путь, мы выкурили еще одну сигарету. Тропка сильно извивалась, но в основном шла параллельно реке Ангургве, один или два раза мы даже видели ее. По-видимому, по прямой до миссии было не более двух километров, но мы прошли три или три с половиной километра, пока не вышли на круглую полянку примерно тридцати метров в диаметре. На одной стороне поляны стояли три хижины из сучьев.

Такое место для церемоний с подобными хижинами я уже видел на северо-западе острова, когда работал там в 1941 году. По сообщению этнографа Тиндейла, который был на острове в 1921 году, в каждой из хижин было закопано по раскрашенной деревянной палке. Ими пользовались при исполнении тотемистических обрядов, целью которых было увеличить количество продовольствия. Тогда я не смог проверить, что находится в хижинах, и подтвердить сообщение Тиндейла. Поэтому теперь я загорелся желанием узнать, есть ли такие палки в этих хижинах, и посмотреть на них.

Мне не пришлось никого ни о чем просить, так как один из сопровождавших нас молодых туземцев начал копать землю в хижине и откопал три палки описанного Тиндейлом типа. На них еще сохранились следы раскраски охрой и глиной. Всего туземец выкопал девять палок; многие были сильно изъедены термитами. На концах некоторых палок я увидел грубо вырезанные головы и лица — это было нечто новое. Особенно меня заинтересовала одна палка, сделанная в форме змеи; на ней была изображена извивающаяся змея. Это была символическая «радуга-змея», в которую верили многие австралийские племена.

Хотя известно, что с подобными палками или шестами связаны тотемистические обряды размножения, еще ни один этнограф или вообще белый не наблюдал такой церемонии. Нельзя ли устроить, чтобы члены экспедиции присутствовали при совершении обряда и засняли его? Я отозвал старого Банью в сторону, потому что он был «боссом» одной половины племени, — у другой был Калиова — и спросил его об этом. Он подумал, потом посоветовался с Калиовой. Они считали, что это возможно, но не здесь, поскольку миссионер тогда все узнает. Может быть, сделать это в Умба-Кумбе? Туземцам было явно приятно слышать, что экспедиция очень интересуется их обрядами.

Мы вернулись к миссии, и Маунтфорд пришел в лагерь туземцев. Тотчас же договорились о том, чтобы устроить в Умба-Кумбе целую серию тотемистических церемоний с песнями и танцами. По Маунтфорд сказал при этом, словно жалуясь:

— …Как только прибудут наши продукты.

Ведь во время подготовки и совершения обрядов придется кормить несколько десятков туземцев. Было решено, что трое стариков — Банью, Калиова и Баранбу — пойдут со мной в Умба-Кумбу, чтобы начать подготовку и подобрать подходящее место.

Я очень радовался, что церемонии будут описаны и засняты на пленку, но сожалел, что мне, по-видимому, не придется при этом присутствовать, так как я должен был через несколько дней вернуться в Дарвин. Я удивлялся тому, что, несмотря на изменения, происшедшие в жизни туземцев за последние семь лет, все еще сохранялись их верования и связанные с ними обряды. Конечно, многоженство почти не встречалось, обряд посвящения юношей видоизменился — юноше уже не резали грудь, чтобы образовались шрамы, и хотя обрезание при посвящении юношей еще сохранилось, теперь его делали лезвием бритвы, а не каменным ножом. И все же всего за два километра от христианской миссии туземцы по-прежнему совершали свои языческие церемонии. Несомненно, религиозные представления продолжали существовать благодаря старикам, их забудут, вероятно, уже в следующем поколении. Какое счастье, если экспедиция сможет спасти эти ритуалы от угрожающего им полного забвения. Я так желал, чтобы судно с продовольствием прибыло скорее!

По пути в Умба-Кумбу не произошло ничего особенного. Солнце ярко светило с ясного, безоблачного неба, и не верилось, что всего несколько дней назад шли ливневые дожди. Там, где недавно стояла вода, все уже высохло, но по крикам еще бежали ручьи. Компания на обратном пути у меня была большая: кроме пяти человек из Умба-Кумбы еще Банью, Калиова, Баранбу и двое человек из миссии.

Маунтфорд и Суини прибыли в Умба Кумбу раньше нас. Тем временем были обнаружены и следы нашего судна. Оно наскочило на один из островов возле побережья Арнхемленда, К счастью, судно не получило никаких повреждений, но должно было дожидаться сильного морского прилива, который бы снял его с мели. Все члены экспедиции на борту судна были здоровы. Каким образом судно могло попасть туда, где оно очутилось, оставалось загадкой, потому что это место было в стороне от его курса. Злые языки утверждали, что капитан, рулевой и вся команда вместе с членами экспедиции очень уж рьяно отметили день рождения капитана, и несчастье произошло во время пирушки. Из-за этого экспедиция дольше, чем было намечено, задержалась на Грут-Айлепде и вынуждена была отказаться от посещения реки Ропер. Однако взамен удалось сделать замечательные съемки тотемистических обрядов размножения.

Через несколько дней после возвращения в УмбаКумбу я покинул Грут-Айленд.

Сейчас, когда я пишу эти строки, перед мной лежит вырезка из газеты:

«Предоставление крупнейшей стальной монополии «Броукен-Хилл Лтд» концессий на эксплуатацию залежей марганцевой руды на Грут-Айленде в корне разрушит жизнь аборигенов, большинство из которых никогда не жили нигде в другом месте.

…Согласно сообщениям, Общество предполагает привлечь к работе некоторых аборигенов. Общество получило в свое распоряжение запасы марганцевой руды за смехотворную плату — один фунт за тонну… Уплачиваемые Обществом суммы должны идти в так называемый особый фонд. До сих пор неизвестно, получат ли хотя бы часть денег лишенные земли аборигены.

…Когда в 1962 году такому же нажиму подверглись племена, живущие в Йиркала, в двухстах километрах на север от Грут-Айленда, они тотчас же написали коллективное послание, которое стало историческим памятником борьбы этого народа. Их акция возбудила во всей стране протесты против захвата земель аборигенов».

Залежи марганцевой руды на острове известны уже много лет. Там же добывали и охру, которая давала наскальным изображениям тот особенный красный цвет, который туземцы легко отличали от красного охряного цвета, характерного для рисунков на континенте. Типичную для Грут-Айленда черную краску, которой грунтовали живописные изображения на коре, получали из марганцевой руды.

Во время моих блужданий по острову я натыкался на жилы какого-то тяжелого черного минерала — цинк, вольфрам, уж не знаю там что. Если он годен для промышленной разработки — вот возможность для всех аборигенов приложить свои силы. Ее мог бы использовать Фред Грей, чтобы помочь этим людям, жившим практически еще в условиях первобытного общества, занять независимое положение в современной экономике. Я послал свою находку с пояснительным письмом в Департамент горнорудного дела в Дарвин. Через несколько недель я получил короткий ответ:

«Подкомитет управления горнорудного дела.

В резервациях аборигенов запрещено проводить работы перспективного характера, а также рудокопные работы. Поэтому присланные образцы конфискованы».

Это было двадцать пять лет назад. Теперь резервации открыты для крупных монополий, и они лишают страну ее богатств, а аборигенов — их прирожденных прав. Но люди живут уже не в первобытных условиях, с тех пор они многое узнали и многому научились.

Изображения на древесной коре из Йиркала в северо-восточном Арнхемленде и такие же рисунки жителей Грут-Айленда, выполненные с большим художественным мастерством, служили как мирским, так и религиозным целям. 1962 год показал, что их можно использовать и в политических целях.

Написанный на коре коллективный протест аборигенов Йиркала против проникновения монополии, которая хотела добывать на их территории бокситы, был представлен парламенту в Канберре однпм из аборигенов. Чрезвычайно смущенное этим, правительство попыталось ослабить активность туземцев, но члены лейбористской партии, поддержанные австралийскими профсоюзами, потребовали немедленного расследования, провести которое было поручено специально созданной парламентской комиссии. В результате аборигены Йиркала добились справедливости, и это, кроме того, усилило связи между ними и рабочими всей Австралии.

Как будут протестовать люди Грут-Айленда — старый Банью, Калиова и молодое поколение?

Загрузка...