[* Я проснулся от яростного лая собак. Их все еще слышно: они, кажется, недалеко от моей темницы. Интересно, это мой тюремщик пытается таким образом меня запугать или, напротив, это простое совпадение (одно по крайней мере ясно наверняка: он не лгал, когда говорил, что у него есть собаки, ибо они у него на самом деле есть). Но есть еще и третий, довольно странный, вариант: мне остается перевести две главы и, соответственно, с ними соотносятся два подвига; если порядок соблюден, то этот, одиннадцатый, подвиг должен быть укрощением пса Кербера, а последний — похищением яблок Гесперид. Для укрощения Кербера Геракл спускается в царство мертвых, чтобы поймать опасного многоголового пса, сурово охранявшего ворота. Так что не пытается ли мой тюремщик в маске устроить эйдезис из реальности? Монтал же пишет о папирусе: «Искомкан, грязен, пахнет дохлой псиной».]
По крутым ступенькам мужчина спустился туда, где ждала смерть. Это было подземное, освещенное масляными лампами помещение, состоявшее из маленькой прихожей и центрального коридора, усеянного камерами. Но заполнял его не запах смерти, а запах предшествовавшего ей мгновения — запах агонии. Мужчина подумал, что, пожалуй, разница между обоими ароматами очень незаметна, но ее учуяла бы любая собака. Кроме того, этот запах казался ему логичным, потому что он находился в темнице, где ждали исполнения приговора осужденные на смертную казнь.
С солоновских времен она совсем не изменилась, словно сменявшие друг друга властители боялись к ней подступиться и хоть как-то подновить. В прихожей привратники обычно резались в кости с ночной стражей и призывали богов, когда получался хороший бросок: «Собака, Эвмольп! Клянусь Зевсом, тебе платить!»* [* «Собака» — это самый плохой бросок, когда выпадает всего три очка. Несмотря на это, автор вводит его сюда для усиления эйдезиса. Кстати, на улице не переставая лают собаки.] За прихожей короткая лестница вела в плотный сумрак камер, где пленники изнывали, высчитывая время, оставшееся им до наступления окончательных сумерек. Хотя в этих комнатушках, как можно себе представить, не было самых элементарных удобств, в некоторых случаях делались значительные исключения: к примеру, в случае Сократа, который сидел в предпоследней камере справа, — некоторые стражники утверждают, что у него была койка, лампа, маленький стол и несколько стульев, которые всегда были заняты его многочисленными посетителями. «Но это потому, — объясняют стражники, — что до исполнения приговора он пробыл здесь много времени, так как конец суда совпал со священными днями, когда судно с паломниками отправляется в Делос и казни запрещены, вы же знаете… Но он на задержку не жаловался, что вы… Ну и терпение было у бедняги!..» Как бы там ни было, так случалось нечасто. И, конечно же, никаких исключений из правил не было сделано для единственного узника, который сейчас ожидал зловещей минуты: в это утро его должны были казнить.
На страже в тот день стоял молодой раб-мелиец по имени Анфий. Мужчина не в первый раз уже подумал, что Анфий мог бы быть видным парнем, ибо тело его было стройным, а манеры гораздо более воспитанными, чем у других рабов, но какой-то шаловливый бог или, быть может, богиня, дернув при рождении за поводок его левого глаза, превратил его лицо, где из-за необычного лишая борода росла пучками, в волнующую загадку. Каким глазом Анфий на самом деле смотрел? Правым? Левым? Мужчину раздражал этот вопрос каждый раз, как он его видел.
Они поздоровались. Мужчина спросил: «Как он?» Анфий ответил: «Не жалуется; кажется, общается с богами — я иногда слышу, как он говорит сам с собой». Мужчина — это был служитель Одиннадцати по имени Триптем — заявил: «Я войду к нему». Анфий сказал: «Что ты там несешь, Триптем?» Мужчина показал ему небольшой залитый сургучом кратер. «Когда мы его посадили, он просил, чтобы мы достали ему немного вина с Лесбоса». «Постой, Триптем, — возразил Анфий, — ты же знаешь, что запрещено приносить заключенным передачи». Вздохнув, мужчина ответил: «Да ну, Анфий, займись своей работой и дай мне выполнить мою. Чего ты боишься? Что он напьется в день смерти?» Они засмеялись. Мужчина продолжал: «А если напьется, тем лучше. Кувырком покатится в пропасть, а будет думать, что возвращается с симпосиума в гостях у кого-то из друзей и споткнулся, идя по улице… О ясноокая Афина, что за улицы в нашем Городе!» Они рассмеялись еще громче. Анфий покраснел, как бы стыдясь своей подозрительности. «Проходи, Триптем, и отдай ему вино, но не говори моим хозяевам». — «Не скажу».
«Теперь я уверен, он смотрит правым глазом», — подумал он, беря один из факелов и начиная спуск в темноту камер.*
[* Любопытные колебания «правый-левый» в этом фрагменте (камера Сократа, глаз раба-привратника), возможно, эйдетически передают путешествие Геракла по лабиринту, ведущему в царство мертвых.]
Мы сходим с неба вместе с воинственно звучащими молниями и на крыльях порывов ветра отлетаем от геометрии храмов в направлении к модному кварталу Скамбониды. Под нашими ногами виднеется из конца в конец пересекающая предместье ломаная серая линия: это главная улица. Да, пятно, быстро и осторожно движущееся сейчас по ней к одному из частных садов, — это человек, таким крохотным он кажется с высоты. Судя по плащу — раб. Судя по движениям — юноша. Другой человек ждет его под деревьями. Несмотря на крышу из ветвей, его плащ лоснится, словно промок насквозь. Дождь становится сильнее. Наш взгляд пристальнее. Мы падаем на лицо ожидающего человека: большое, жирное, с серебристой аккуратной бородкой и серыми глазами, где зрачки кажутся эбонитовыми фибулами. Его нетерпение очевидно: он поглядывает то в одну, то в другую сторону; наконец замечает раба, и лицо его становится еще беспокойнее. О чем он сейчас думает?.. Да, в его голову нам не спуститься!.. Мы падаем в его спутанные седые волосы, и тут для нас, бедных капель воды, все кончается.*
[* «Спуск» вниз, о котором говорится с самого начала главы, вместе с движениями «вправо-влево» наводит на мысль о путешествии Геракла в подземное царство. В этом последнем абзаце образ усиливается, так как читателя помещают в каплю дождя, падающую с большой высоты на голову Гераклеса Полтора.]
— Хозяин! Хозяин! — закричал молодой раб. — Я ходил к Диагору, как ты приказал, но никого не нашел!
— Ты уверен?
— Уверен, хозяин! Я несколько раз стучал к нему в дверь!
— Хорошо, тогда я скажу тебе, что теперь делать: иди в мой дом и жди меня до полудня. Если к тому времени я не вернусь, сообщи служителям Одиннадцати. Скажи им, что сегодня ночью моя рабыня пыталась меня убить и что мне пришлось защищаться: если они узнают, что есть убитые, будут действовать быстрее. Еще отдай им этот папирус и проси, чтоб их иерархи прочли его, клянись честью своего господина, что спокойствию Города угрожает значительная опасность; я думаю, это не совсем так, но если тебе удастся напугать их, они точно выполнят все, что ты скажешь. Понял? Испуганный раб кивнул.
— Да, хозяин, я все так и сделаю! Но куда ты идешь? От твоих слов у меня мурашки по коже!
— Делай то, что я сказал. — Гераклес повысил голос, потому что дождь все усиливался. — Если все будет хорошо, я вернусь в полдень.
— О, хозяин, будь осторожен! Эта гроза полна дурных предзнаменований!
— Если ты точно исполнишь мои приказы, тебе нечего бояться.
Гераклес удалился, спускаясь по крутой улице в смертную пропасть Города.*
[* Продолжается нарративное «падение» вниз с неба до волнений Гсраклеса Понтора.]
Мертвые пальцы дождя очень рано разбудили Диагора: они трогали стены спальни, царапались в окошки, без устали стучали в дверь. Он поднялся с ложа и быстро оделся; накрылся плащом, как капюшоном, и вышел.
Квартал Коллит, где он жил, был мертв; закрылись даже некоторые лавки, будто в праздничный день. По самым оживленным улицам шагали всего один-два человека, а в темных улочках единовластно правил дождь. Диагор подумал, что надо торопиться, если утром он хочет увидеть Менехма. На самом деле ему казалось, что необходимо спешить, если он вообще хочет увидеть кого-либо, кого бы то ни было где бы то ни было, потому что все Афины в его глазах превратились в дождливое кладбище.
Он спустился по неровному склону улицы до небольшой площади, из которой вниз вела еще одна улица. Тут он заметил укрывшуюся под карнизом тень старика, который, несомненно, ждал, пока уймется ливень, но его изможденное, резко контрастирующее с тенью, обрамлявшей веки, лицо поразило его. Затем ему показались слишком бледными щеки раба, несшего две амфоры. А на углу ему улыбнулась, как отощавший пес, гетера, но размытые белила на ее лице напомнили ему о разлагающемся саване. «Ради бога благости, с самого утра мне мерещатся лишь лица мертвецов! — подумалось ему. — Быть может, дождь — это некое предвидение, или, быть может, это из-за того, что вода смывает цвет жизни с наших щек».*
[* Конечно, ни первая, ни вторая догадки не верны: просто Диагор, как всегда, «чует» эйдезис на расстоянии. Афины и в самом деле превратились в этой главе в царство мертвых.]
Погруженный в такие раздумья, он заметил, как из боковой улицы вышли две укутанные в плащи с капюшонами фигуры. «Вот, мой Зевс, еще пара духов».
Фигуры остановились перед ним, и одна из них любезно произнесла:
— О, Диагор из Медонта, немедленно следуй за нами, ибо случится нечто ужасное.
Они закрывали ему путь. Сквозь темноту капюшонов Диагор мог различить белизну таинственно похожих лиц.
— Откуда вы меня знаете? — спросил он. — Кто вы? Закутанные люди переглянулись.
— Мы… то самое ужасное, что случится, если ты не последуешь за нами, — ответил второй.
Диагор вдруг понял, что его глаза снова подвели его: белизна этих лиц была фальшивой.
На них были маски.
«Возможно, их власть простирается до архонта-царя, — взволнованно думал Гераклес. — В конце концов, к их сообществу может принадлежать каждый…» Но уже спустя минуту он рассуждал спокойнее: «По простой логике, если бы они дошли до верха, они чувствовали бы себя в безопасности, но, напротив, они ужасно боятся, что их раскроют». И он сделал заключение: «Быть может, они могущественны, как боги, но человеческое правосудие их страшит». Он снова настойчиво постучал в дверь. В темноте крыльца появился мальчик-раб.
— Снова ты, — улыбнулся он. — Хорошо, что ты приходишь так часто. Твои посещения всегда сопровождаются вознаграждением.
У Гераклеса уже были наготове два обола.
— В этом доме темно, и без такого провожатого, как я, ты мог бы заблудиться, — сказал мальчик, ведя Гераклеса по мрачным коридорам. — Знаешь, что говорит Ифимах, мой друг, старый раб?
— Что же он говорит?
Маленький проводник остановился и понизил голос.
— Что давным-давно кто-то здесь потерялся и умер, так и не найдя выхода. И иногда по ночам его можно встретить в коридорах — он белее и холоднее халкидского мрамора и очень вежливо спрашивает, где выход.
— Ты его когда-нибудь видел?
— Нет, но Ифимах говорит, что видел.
Они снова зашагали вперед, а Гераклес заметил:
— Ну так не верь, пока сам не увидишь. Все, что нельзя увидеть, — это только набор мнений.
— По правде говоря, когда он рассказывает об этом, я притворяюсь, что мне страшно, — радостно добавил мальчик, — потому что Ифимаху нравится меня пугать. Но на самом деле мне не страшно, а если однажды я встречу мертвеца, я скажу ему: «Выход по второму коридору направо!»
Гераклес от души расхохотался.
— Ты молодец, что не боишься. Ты уже почти эфео.
— Да, почти эфеб, — с гордостью подтвердил мальчик.
Навстречу им прошел усеянный червями человек. Он не взглянул на них, потому что его глазные впадины были безнадежны. Он молча прошел мимо них, унося за собой запах тысячи кладбищенских дней.* [* Думаю, нет необходимости говорить, что этот труп — не призрак, а эйдезис: мальчик и Гераклес не видят его так же, как не могут видеть, к примеру, знаки препинания в тексте этой книги.] Когда они подошли к трапезной, мальчик промолвил:
— Ну вот, подожди здесь. Я предупрежу хозяйку.
— Благодарю тебя.
Они расстались с веселым сообщническим жестом, и Гераклесу вдруг подумалось, что этим жестом он навсегда прощается не только с мальчиком, но и со всем этим мрачным домом и со всеми его обитателями, даже со своими собственными воспоминаниями. Казалось, весь мир умер, и знает об этом он один. Однако по какой-то странной причине больше всего его печалило расставание с мальчиком: даже его воспоминания, слабые или долговечные, ценные или поверхностные, казались ему менее важными, чем это прекрасное умное создание, этот маленький мужчина, имени которого — кто знает, по какой таинственной случайности или по какому ироничному постоянному стечению обстоятельств, — он до сих пор не знал.
Первым, как всегда, появился голос Этис.
— Слишком много визитов за последнее время, Гераклес Понтор, если речь идет о простой вежливости.
Гераклес, не видевший, как она подошла, приветственно склонился перед ней и ответил:
— Дело не в вежливости. Я обещал тебе вернуться и рассказать о том, что я узнаю о твоем сыне.
Помолчав какое-то мгновение, Этис махнула рукой в сторону рабынь, которые тут же бесшумно покинули трапезную, и с присущим ей достоинством указала Гераклесу на ложе, а сама прилегла на другое. Она была… Элегантна? Прекрасна? Гераклес не смог подобрать определения. Ему показалось, что большая часть ее зрелой красоты заключалась в легко тронувших щеки белилах, в тенях вокруг глаз, в блеске брошей и браслетов и в гармонии ее темного пеплума. Но ее суровое лицо и гибкие формы сохранили бы свою мощь и без всякой помощи… а возможно, приобрели бы и новую силу.
— Мои рабы не предложили тебе даже сухого плаща? — произнесла она. — Я прикажу их выпороть.
— Ничего страшного. Я хотел поскорее увидать тебя.
— Велико же твое желание поведать мне то, что ты узнал.
— Это так.
Он отвел взор от темного взгляда Этис. Зазвучали ее слова:
— Тогда говори.
Уставившись на свои полные руки, скрещенные на ложе, Гераклес произнес:
— Когда я был здесь в последний раз, я сказал, что у Трамаха была какая-то проблема. Я не ошибался: она у него была. Конечно, в его возрасте в проблему превращается любой пустяк. Души молодых — мягкая глина, и мы лепим из них, что хотим. Но они никогда не защищены от противоречий, от сомнений… Им необходимо строгое воспитание…
— У Трамаха оно было.
— У меня нет ни малейшего сомнения, но он был слишком молод.
— Он был мужчиной.
— Нет, Этис: он мог бы стать им, но Парка не дала ему этой возможности. Он погиб еще ребенком.
Последовала тишина. Гераклес медленно погладил серебристую бородку и промолвил:
— И, возможно, в этом и заключалась его проблема: ему не дали стать мужчиной.
— Понимаю, — Этис коротко вздохнула. — Ты говоришь об этом скульпторе… Менехме. Я знаю обо всем, что между ними было, хотя, к счастью, меня не обязали присутствовать на суде. Да. Трамах мог сделать выбор, и он выбрал его. Мы сами отвечаем за свои поступки, не так ли?
— Возможно, — кивнул Гераклес.
— Кроме того, я уверена, что он никогда не испытывал страха.
— Ты так думаешь? — Гераклес поднял брови. — Не уверен. Быть может, перед тобой он скрывал свой страх, чтобы ты из-за него не страдала…
— Что ты хочешь сказать?
Он не ответил, а продолжал говорить будто бы сам с собой, не глядя на Этис:
— Хотя… кто знает? Может быть, его страх был не так уж нов для тебя. Когда Мерагр погиб, тебе пришлось вынести долгое одиночество, не так ли? Тяжкое бремя двух детей, которых надо воспитать, жизнь в Городе, который захлопнул перед вами двери, в этом мрачном доме… Ибо дом твой, Этис, очень мрачен. Рабы говорят, что здесь обитают привидения… Хотел бы я знать, сколько призраков видели за эти годы вы с детьми… Сколько нужно одиночества? Сколько необходимо темноты, чтобы люди переродились?.. В прошлом все было по-другому…
Этис неожиданно мягко прервала его:
— Ты не помнишь о прошлом, Гераклес.
— Стараюсь не помнить, признаюсь, но ты ошибаешься, если думаешь, что прошлое ничего не значило для меня…
Он понизил голос и продолжил так же холодно, будто рассуждал сам с собой:
— У прошлого были твои формы. Теперь я это знаю и могу сказать тебе. Прошлое улыбалось мне твоим юным лицом. Долгое время моим прошлым была твоя улыбка… Не по моей воле, это верно, но это так, и возможно, настало время принять это, признать это… я хочу сказать, признаться перед самим собой, хотя ни ты, ни я уже ничего не можем с этим поделать…
Он говорил быстрым шепотом, не поднимая глаз, не давая тишине передышки.
— Но теперь… теперь я смотрю на тебя и не могу определить, что из этого прошлого осталось в твоем лице… И не думай, что я придаю этому значение. Я уже говорил: все складывается по желанию богов, жаловаться ни к чему. Кроме того, я не очень склонен к эмоциям, ты же знаешь… Но внезапно я обнаружил, что я от них не свободен, хоть они кратки и нечасты… Вот и все.
Он остановился и сглотнул слюну. Его полные щеки покрыл легчайший призрак румянца. «Она, наверное, думает, зачем все эти признания», — подумал он. Затем, немного повысив голос, он бесстрастно продолжил:
— Тем не менее, перед тем как уйти, я хотел бы нечто узнать… Для меня это очень важно, Этис. Это никак не связано с моей работой Разгадывателем, уверяю тебя; это чисто личный вопрос…
— Что ты хочешь знать?
Гераклес поднес руку к губам, будто внезапно почувствовал сильную боль во рту. Помолчав, так и не глядя на Этис, он ответил:
— Сначала я должен тебе кое-что пояснить. С тех пор как я начал расследовать гибель Трамаха, мои ночи тревожил ужасный сон: я видел руку, сжимавшую только что вырванное сердце, и вдалеке солдата, который говорил что-то, что я не мог расслышать. Я никогда не придавал снам особого значения, ибо они всегда казались мне абсурдными, иррациональными, противоречащими законам логики, но этот сон навел меня на мысль о том, что… Короче, я должен признать, что Истина порой проявляется в странном виде. Потому что этот сон напоминал мне об одной детали, о которой я забыл, об одной мелочи, о которой мой мозг, несомненно, отказывался вспоминать все это время…
Он провел языком по сухим губам и продолжил:
— В ночь, когда принесли тело Трамаха, капитан приграничной стражи уверял, что сказал тебе лишь, что твой сын погиб, не вдаваясь в подробности… Солдат из моего сна без устали повторял эти слова: «Она знает лишь, что ее сын мертв ›. Потом, когда я пришел к тебе выразить соболезнования, ты сказала что-то вроде: «Боги смеялись, когда вырвали и сожрали сердце моего сына». Так вот, у Трамаха действительно вырвали сердце, Асхил убедился в этом, осмотрев тело… Но ты, Этис, откуда ты знала об этом?
Впервые Гераклес поднял взгляд к бесстрастному лицу женщины. Он продолжил без всяких эмоций, словно находясь на пороге смерти:
— Простая фраза, и все… Одни слова. Рассуждая логично, нет никаких причин думать, что они — более чем жалоба, метафора, свойственное речи преувеличение… Но логика тут ни при чем: это сон. И сон говорит мне, что эта фраза — ошибка, не так ли?.. Ты хотела обмануть меня притворными криками боли, ты упрекала богов, но ты совершила ошибку. Твоя простая фраза осталась во мне, как семя, и оно выросло после этого ужасного сна… Сон говорил мне правду, но я не мог разглядеть, чья рука сжимала сердце, эта рука, заставлявшая меня стонать и дрожать по ночам, эта тончайшая рука, Этис…
На мгновение его голос дрогнул. Он помолчал. Потом снова потупил глаза и спокойно сказал:
— Все остальное просто: ты говорила, что почитаешь Священные мистерии, как и твой сын и как Анфис, Эвний и Менехм… как и моя рабыня, пытавшаяся убить меня сегодня ночью… Но эти Священные мистерии — не Элевсинские, ведь так? — Он быстро поднял руку, словно боялся ответа. — О, мне это безразлично, клянусь тебе! Я не хочу вмешиваться в твои религиозные верования… Я уже говорил, что пришел узнать только одну вещь, а потом я уйду…
Он пристально посмотрел в лицо женщины и мягко, почти с нежностью, добавил:
— Скажи, Этис, ибо душа моя разрывается от этого сомнения… Если верно, что, как я думаю, ты одна из них, скажи мне… Ты ведь только смотрела, или, быть может?.. — Он снова быстро взмахнул рукой, как бы показывая, что отвечать еще не нужно, несмотря на то, что она не шевельнулась, не дрогнули ее губы, не мигнули глаза, не было ни малейшего признака того, что она собирается заговорить. Просящим голосом он добавил: — Богами молю, Этис, ответь мне, что ты не причинила вреда своему собственному сыну… Если нужно, солги мне, пожалуйста. Скажи: «Нет, Гераклес, я не принимала в этом участия». Только это. Словами несложно лгать. Мне нужна еще одна твоя фраза, чтобы залечить рану, нанесенную первой. Клянусь Зевсом, мне все равно, в которой из них кроется Истина. Ответь мне, что не участвовала в этом, и даю тебе слово, что выйду через эту дверь и никогда больше не побеспокою тебя…
Последовало короткое молчание.
— Я не участвовала, Гераклес, клянусь тебе… — взмолилась тронутая Этис. — Я была бы не в состоянии причинить боль собственному сыну.
Гераклес собирался ответить, но ему показалось странным, что ясно сложенные в его сознании слова не срываются с губ. Он заморгал, смущенный и удивленный этой неожиданной…*
[* Прости, Гераклес, друг мой. Чем я могу помочь тебе? Тебе была нужна фраза, и я как всемогущий переводчик мог тебе ее дать… Но я не должен этого делать! Текст священен, Гераклес. Мой труд священен. Ты просишь меня, умоляешь продолжать ложь… «Словами несложно лгать», — говоришь ты. Ты прав, но я не в силах помочь тебе… Я не писатель, а переводчик… Мой долг признаться терпеливому читателю, что ответ Этис — моя выдумка, и я прошу прощения за нее. Я отступлю на несколько строчек назад и теперь на самом деле напишу настоящий ответ героини. Прости меня, Гераклес. Прости меня, читатель.]
— Мне нужна еще одна твоя фраза, чтобы залечить рану, нанесенную первой. Клянусь Зевсом, мне все равно, в которой из них кроется Истина. Ответь мне, что не участвовала в этом, и даю тебе слово, что выйду через эту дверь и никогда больше не побеспокою тебя…
Последовало короткое молчание.
— Я первая вонзила в его грудь ногти, — невыразительно произнесла Этис.
Гераклес собирался ответить, но ему показалось странным, что ясно сложенные в его сознании слова не срываются с губ. Он заморгал, смущенный и удивленный этой неожиданной немотой. До него донесся ее слабый и жуткий, как болезненное воспоминание, голос:
— Мне безразлично, что ты не можешь этого понять. Что ты вообще можешь понять, Гераклес Понтор? С рождения ты повиновался законам. Что ты знаешь о свободе, об инстинкте, о… гневе? Как ты сказал? «Тебе пришлось вынести долгое одиночество»? Что ты знаешь о моем одиночестве?.. Для тебя «одиночество» — всего лишь слово. Для меня оно стало болью в груди, потерей сна и отдыха… Что ты вообще знаешь?
«У нее нет права ко всему прочему оскорблять меня», — подумал Гераклес.
— Мы с тобой любили друг друга, — продолжала Этис, — но по приказу или, если хочешь, по совету отца ты унизился и женился на Хагесикоре. Она была более… как бы сказать? Подходящей? Происходила из знатной семьи аристократов. И если такова была воля твоего отца, разве мог ты не подчиниться? Это противоречило бы добродетели и законам… Законы, Добродетель… Вот как зовутся головы пса, охраняющего Афины, это царство мертвых: Закон, Добродетель, Разум, Правосудие!.. И ты удивляешься, что некоторые из нас не хотят и дальше гнить в этой прекрасной могиле?.. — Ее темный взгляд, казалось, затерялся в какой-то точке комнаты, но она продолжала: — Мой супруг, друг твоей юности, хотел изменить нашу абсурдную жизнь с помощью политики. Он считал, что спартанцы по крайней мере не лицемерны: они воевали и не боялись это признать, они даже этим гордились. Он и в самом деле сотрудничал с тиранией Тридцати, но не это было его большой ошибкой. Его ошибкой было довериться другим больше, чем себе самому… вплоть до того, что большинство этих «других» осудило его на Собрании на смерть… — Она плотно сжала губы. — Хотя, возможно, он совершил и другую, еще более грубую ошибку: он думал, что все это, это царство разумных покойников, думающих и рассуждающих трупов, можно преобразить простыми политическими изменениями! — Ее смех глухо зазвучал в пустоте. — В это же верит и наивный Платон!.. Но многие из нас поняли, что ничего нельзя изменить, не изменившись сперва самому!.. Да, Гераклес Понтор: я горжусь своим вероисповеданием! Для таких умов, как твой, религия, поклоняющаяся самым древним богам посредством ритуального расчленения верующих, абсурдна, я знаю и не буду убеждать тебя в ином… Но есть ли вообще неабсурдная религия?.. Сократ, великий рационалист, отвергал все религии, и поэтому вы осудили его!.. Однако настанут времена, когда пожирание того, кого ты любишь, будет считаться проявлением благочестия!.. И что!.. Ни ты, ни я этого не увидим, но наши жрецы уверяют, что в будущем будут основаны религии, поклоняющиеся подвергнутым пытке, изувеченным богам!.. Кто знает?.. Может быть, даже самое священное поклонение заключается в пожирании богов!..*
[* Ошибочность пророчества Этис очевидна: к счастью, религиозные верования пошли другими путями.]
Гераклес подумал, что это ее новое состояние было ему на руку: ее прежняя бесстрастность, видимое безразличие давили на его дух, как расплавленный свинец; но эта пробудившаяся ярость позволила ему посмотреть на все со стороны. Он спокойно произнес:
— Ты хочешь сказать, Этис, что пожирать богов будут точно так же, как ты пожрала сердце своего сына, да? Ты это хотела сказать, Этис?..
Она не ответила.
Внезапно совершенно неожиданно Разгадыватель почувствовал резкий прилив рвоты ко рту. И так же внезапно, всего мгновение спустя, он понял, что это были лишь слова. Он изверг их, как рвоту, на минуту теряя самообладание:
— Все это, все, что ты мне сказала, заставило тебя рыться в его сердце в то время, как он в муках смотрел на тебя? Что чувствовала ты, калеча своего сына, Этис?..
— Наслаждение, — ответила она.
По какой-то причине от этого простого ответа Гераклеса Понтора не покоробило. «Она признала это, — подумал он с облегчением. — Да, хорошо… Она смогла это признать!» Он даже позволил себе снова успокоиться, хотя нарастающее волнение заставило его встать с ложа. Этис тоже поднялась, но осторожно, как бы показывая ему, что встреча закончена. В комнате теперь находились — Гераклес не мог сказать, когда они вошли, — Элея и несколько рабов. Все это напоминало семейный совет. Элея подошла к матери и нежно обняла ее, будто желая показать, что поддерживала ее до самого конца. Все еще обращаясь к Гераклесу, Этис произнесла:
— То, что мы сделали, трудно понять, я знаю. Но, может быть, я смогу тебе объяснить: мы с Элеей любили Трамаха больше жизни, ибо он был единственным мужчиной, который оставался у нас. И именно поэтому, из-за любви, которую мы испытывали к нему, мы так возрадовались, когда его избрали для ритуальной жертвы, ибо в этом заключалось самое страстное желание Трамаха… а какой другой радости желать такой бедной вдове, как я, чем видеть исполнение самого большого желания своего единственного сына? — Она остановилась, в глазах ее сверкала радость. Когда она снова заговорила, голос ее был тих, почти напевен, словно она старалась убаюкать новорожденного: — Когда настал тот час, мы любили его больше, чем когда бы то ни было… Клянусь, Гераклес, никогда я не чувствовала себя больше матерью, чем в тот момент, когда… когда погрузила в него пальцы… Для меня это было такое же прекрасное таинство, как таинство рождения. — И она добавила, будто только что открыла очень личную тайну, а теперь хотела продолжить обычный разговор: — Я знаю, ты не можешь этого понять, потому что разумом это не постичь… Ты должен ощутить это, Гераклес. Почувствовать, как чувствуем это мы… Ты должен сделать усилие и ощутить это… — Ее тон вдруг стал умоляющим: — На минуту перестань думать и отдайся чувству!
— Какому? — откликнулся Гераклес. — Тому, которое вызывает зелье, которое вы пьете?
Этис улыбнулась.
— Да, кион. Вижу, ты все знаешь. Скажу честно, я никогда не сомневалась в твоих способностях: я была уверена, что в конце концов ты раскроешь нас. Мы в самом деле пьем кион, но не в нем волшебство: он просто превращает нас в то, чем мы есть. Мы перестаем рассуждать и превращаемся в тела, которые наслаждаются и чувствуют. В тела, которым не страшно умереть или быть искалеченными, которые отдаются в жертву с той радостью, с какой ребенок получает игрушку…
Он падал. Частично он сознавал, что падает.
Падение было крайне неровным, ибо тело его настойчиво и капризно летело по прямой, а камни, разбросанные по склону находящейся недалеко от Акрополя пропасти — в нее сбрасывали осужденных на смерть, — образовывали косую, так что вся воронка напоминала внутренность кратера. Очень скоро его тело и камни встретятся: может быть, это происходило уже сейчас, пока он об этом думал. Он ударится и покатится вниз, несомненно, чтобы снова удариться. Руки ему не помогут: они связаны за спиной. Быть может, до того, как достигнуть усеянного бледными, как трупы, камнями дна он ударится множество раз. Но что все это значит, если сейчас он испытывал ощущение принесения жертвы? Добрый друг, Триптем, служитель Одиннадцати, тоже принадлежавший к их сообществу, по давнему уговору принес ему в темницу немного киона, и священный напиток дарил ему теперь утешение. Он был жертвой и собирался умереть за своих братьев. Он превратился в жертву, приносимую богам, в закалываемого для гекатомбы быка. Перед ним стояло видение: его жизнь проливается на землю, а его братство, секретное сообщество свободных мужчин и женщин, к которому он принадлежал, совершенно симметрично растекалось, распространяясь по Элладе и завоевывая новых приверженцев… Он улыбался от счастья!
Первый удар сломал ему руку, как стебелек лилии, и смел половину лица. Он падал дальше. Достигнув дна, его маленькая грудь разбилась о камни, прекрасная улыбка занемела на девичьем лице, красивая светловолосая прическа рассыпалась, как драгоценные камни, и вся прелестная фигурка стала похожа на сломанную куклу.*
[* Это просто гротескно: тело отвратительного Менехма, умирая, превращается в девушку с лилией. Меня выводит из себя эта жестокая игра с эйдетическими образами.]
— Отчего бы тебе не присоединиться к нам, Гераклес? — В голосе Этис слышалось плохо скрываемое волнение. — Тебе неведомо бескрайнее счастье, которое приносит освобождение твоих инстинктов! Ты перестаешь бояться, беспокоиться, страдать… Ты становишься богом.
Она умолкла и смягчила интонацию, чтобы добавить:
— Мы бы могли… кто знает?.. начать все заново… ты и я…
Гераклес ничего не ответил. Он обвел их взглядом. Не только Этис, всех их, одного за другим. Их было шестеро: два старых раба (пожалуй, один из них был Ифимах), две молодые рабыни, Этис и Элея. Он порадовался, что среди них не было мальчика. Остановив взгляд на бледном лице дочери Этис, он сказал:
— Ты страдала, верно, Элея? Твои вопли не были притворными, как крики твоей матери…
Девушка ничего не ответила. Она смотрела на Гераклеса пустыми, как у Этис, глазами. В эту минуту он заметил, как сильно они похожи. Он невозмутимо продолжал:
— Нет, ты не притворялась. Твоя боль была настоящей. Когда зелье перестало действовать, ты вспомнила, так ведь?.. И не смогла этого вынести.
Девушка, казалось, хотела что-то сказать, но Этис быстро вмешалась:
— Элея молода, и ей трудно понять некоторые вещи. Теперь она счастлива.
Он посмотрел на них, на мать и дочь: их лица были подобны белым стенам, лишенным эмоций и разума. Он огляделся вокруг: с рабами было то же самое. Он подумал, что бесполезно пытаться пробить брешь в сплошной стене немигающих взглядов. «Вот какова религиозная вера, — сказал он себе, — она стирает с лиц волнение сомнений, как нет их на лицах невеж». Откашлявшись, он спросил:
— Почему же выбрали Трамаха?
— Настал его черед, — ответила Этис. — То же будет со мной и с Элеей…
— И с крестьянами из Аттики, — согласился Гераклес. Выражение лица Этис на мгновение стало таким, какое
бывает у матери, набирающейся терпения, чтобы объяснить Маленькому сыну что-то очень простое.
— Наши жертвы всегда добровольны, Гераклес. Мы даем крестьянам возможность выпить кион, и в их воле принять его или отказаться. Но большинство соглашаются. — И чуть улыбнувшись, она прибавила: — Никто не может быть счастливым, руководствуясь лишь своими помыслами…
Гераклес возразил:
— Не забывай, Этис, что я должен был стать недобровольной жертвой…
— Ты раскрыл нас, и мы не могли этого допустить. Наше братство должно оставаться тайным. Не так же ли поступили и вы с моим супругом, когда решили, что стабильность вашей чудесной демократии подвергалась опасности от таких, как он?.. Но мы хотим дать тебе последнюю возможность, Присоединись к нам, Гераклес… — И она вдруг прибавила, словно умоляя его: — Будь счастлив хоть раз в жизни!
Разгадыватель глубоко вздохнул. Он решил, что уже все сказано и теперь они ждут от него какого-то ответа. Так что он заговорил твердым, спокойным голосом:
— Я не хочу, чтобы меня разорвали на части. Для меня это не способ обрести счастье. Но я скажу тебе, Этис, что я сделаю, и вы можете рассказать об этом своему главарю, кем бы он ни был. Я отведу вас к архонту. Всех вас. Я совершу правосудие. Вы незаконная секта. Вы убили нескольких афинских граждан и многих аттических крестьян, которые никак не связаны с вашими абсурдными верованиями… Вас осудят и будут пытать, пока вы не умрете. Вот как я обрету счастье.
Он снова по очереди обвел глазами окружавшие его каменные взгляды. Остановившись на темных глазах Этис, он прибавил:
— В конце концов, как ты сказала, мы сами отвечаем за свои поступки, так ведь?
Помолчав, она произнесла:
— Думаешь, смерть или пытки нас пугают? Ты ничего не понял, Гераклес. Мы открыли счастье, недоступное разуму… Что нам до твоих угроз? Если это необходимо, мы умрем с улыбкой на губах… и ты никогда не поймешь ее причины.
Гераклес стоял спиной ко входу в трапезную. Внезапно оттуда на всю комнату разнесся новый, густой и мощный голос с оттенком издевки, будто не принимавший всерьез самого себя:
— Нас раскрыли! В руки архонта попал папирус, где говорится о нас и упоминается твое имя, Этис. Наш добрый друг принял меры предосторожности перед тем, как отправиться к тебе…
Гераклес обернулся и увидел морду уродливого пса. Пес сидел на руках огромного мужчины.
— Ты только что спрашивал о нашем главаре, не так ли, Гераклес? — сказала Этис.
И в эту минуту Гераклес почувствовал сильный удар по голове.*
[* Я пишу это примечание прямо перед ним. Честно говоря, мне все равно, ибо я почти свыкся с его присутствием.
Он, как всегда, специально вошел, когда я только закончил перевод финала этой предпоследней главы и собирался немного отдохнуть. Услышав скрип двери, я подумал: интересно, какую маску он сегодня надел. Но он был без маски. Конечно, я сразу его узнал, ибо его лицо известно в нашем обществе: белые, ниспадающие до плеч волосы, открытый лоб, четкие линии лет на лице, редкая борода…
— Видишь, я хочу быть с тобой искренним, — сказал Монтал. — В какой-то степени ты был прав, так что больше я не буду скрываться. Я действительно разыграл свою смерть и скрылся в этом маленьком тайнике, но продолжал следить за судьбой моего издания, ибо хотел узнать, кому доведется его переводить. Когда я нашел тебя, я начал за тобой следить, пока наконец мне не удалось привезти тебя сюда. Правда и то, что я разыгрывал угрозы, чтобы ты не утратил интерес к книге… как, например, когда я подражал словам и жестам Ясинтры… Все это так. Но ты ошибаешься, думая, что я — автор «Пещеры идей».
— И это ты называешь искренностью? — возмутился я.
Он глубоко вздохнул.
— Клянусь тебе, я не лгу, — произнес он. — Зачем мне было тебя похищать, чтобы ты работал над моим собственным текстом?
— Потому что тебе был нужен читатель, — спокойно ответил я. — Куда же автору без читателя?
Похоже, Монталу моя теория показалась забавной.
— Неужели я так плох, чтобы мне нужно было кого-нибудь похитить, чтобы он читал мои книги?
— Нет, но что есть чтение? — возразил я. — Этот процесс невидим. Мой отец был писателем, и он знал об этом: когда ты пишешь, создаешь образы, которые потом, оживленные другими глазами, принимают иные формы, совершенно невообразимые для их создателя. Однако тебе было необходимо знать мнение читателя ежечасно, потому что своей книгой ты пытался доказать существование Идей!
Монтал любезно, но несколько напряженно усмехнулся: — Я действительно на протяжении многих лет хотел доказать, что Платон был прав, утверждая, что Идеи существуют, — признал он, — и что, следовательно, мир благ, разумен и справедлив. И я считал, что эйдетические тексты могут служить тому доказательством. Успеха я так и не достиг, но и разочарований больших тоже не было… пока я не нашел забытую рукопись «Пещеры», спрятанную среди полок старинной библиотеки… — Он замолчал, и взгляд его затерялся в темноте камеры. — Вначале это произведение восхитило меня… Я, как и ты, заметил таившиеся в нем тонкие образы: умело проложенная путеводная нить из подвигов Геракла, девушка с лилией… Я был все более уверен, что наконец нашел книгу, которую искал всю жизнь!..
Он перевел глаза на меня, и я уловил в них глубокое разочарование.
— Но тогда… я начал замечать нечто странное… Меня смущал образ «переводчика»… Я пытался уверить себя, что, как любой новичок, я попался на приманку, и теперь текст увлекал меня за собой… Однако по мере того, как я читал, в голове моей начинали роиться таинственные подозрения… Нет, это была не простая приманка, здесь крылось нечто большее… И когда я дошел до последней главы… я в этом убедился.
Он замолчал. Лицо его заливала жуткая бледность, будто он вчера умер. Но он продолжал:
— Внезапно я нашел ключ… И понял, что «Пещера идей» не только не доказывает существование того, платоновского — благого, разумного и справедливого мира, напротив, она доказывает как раз противоположное. — Он вдруг взорвался: — Да, ты можешь мне не верить: эта книга — свидетельство того, что нашею мира, этого упорядоченного, светлого пространства, наполненного причинами и следствиями и подчиняющегося справедливым и милостивым законам, не существует!..
И глядя на то, как он задыхался, на его искаженное лицо, превратившееся в новую маску с дрожащими губами и потерянным взглядом, я подумал (и я не боюсь об этом писать, даже если Монтал прочтет эти строки): «Он совсем сумасшедший». Затем показалось, что он взял себя в руки и серьезно добавил:
— Я был так безумно напуган этим открытием, что хотел умереть. Я закрылся в доме… Бросил работать и отказался у себя кого-либо принимать… Пошли слухи, что я сошел с ума… И, быть может, так оно и было, ибо истина порой помрачает умы!.. Я даже подумывал, не уничтожить ли эту книгу, но какая в том польза, если я уже все знал?.. Так что я избрал другой путь: как ты и подозревал, я воспользовался идеей с истерзанным волками останками, чтобы симулировать смерть с помощью тела бедного старика, которого я переодел в свою одежду и изувечил… Потом я подготовил свою версию «Пещеры», следуя тексту оригинала, усилив эйдезис, однако не упоминая о нем напрямую…
— Зачем? — перебил его я.
С минуту он смотрел на меня так, будто вот-вот ударит.
— Затем, чтобы убедиться, сделает ли другой читатель то же открытие, что и я, но без моей помощи! Потому что еще не исключена пусть даже крошечная возможность, что я ошибаюсь! — С увлажнившимися глазами он добавил: — И если это так, а я молю, чтоб так оно и было, то мир… наш мир… будет спасен.
Я хотел было усмехнуться, но вспомнил, что с сумасшедшими нужно обращаться очень любезно.
— Пожалуйста, Монтал, прекрати, — сказал я. — Признаюсь, это произведение несколько необычно, но оно никак не связано с существованием мира… или вселенной… не связано даже с нами. Это просто книга, и все. Сколько бы в ней ни было эйдезиса и как бы он ни захватывал нас обоих, мы не можем заходить слишком далеко… Я прочел почти все и…
— Ты еще не прочел последнюю главу, — промолвил он.
— Нет, но я прочел почти все и не…
— Ты еще не прочел последнюю главу, — повторил Монтал.
Я сглотнул слюну и уставился на раскрытый на моем столе текст. Потом снова взглянул на Монтала.
— Хорошо, — предложил я, — мы сделаем вот что: я закончу перевод и докажу тебе, что… что это просто вымысел, более или менее ладно изложенный, но…
— Переводи, — взмолился он.
Я не захотел его расстраивать. Поэтому повиновался. Он сидит здесь и смотрит, как я пишу. Начинаю перевод последней главы.]