4*

[* Ночь отдыха всегда идет на пользу. Проснувшись, я понял Елену гораздо лучше. Сейчас, прочитав третью главу еще раз, я уже не так уверен в том, что «дева с лилией» — эйдетический образ. Возможно, меня подвело мое читательское воображение. Начинаю перевод четвертой главы. Монтал пишет о ней: «Рукопись испорчена, в некоторых местах сильно смята, как будто истоптана каким-то зверем. Текст просто чудом дошел до нас целиком». Поскольку я не знаю, какой подвиг скрыт в этой главе, придется быть очень осторожным с переводом.]

Город готовился к Ленеям, зимним праздникам в честь Диониса.

Служители астиномов разбрасывали на Панафинейской дороге сотни цветов, чтобы украсить улицу, но бурное шествие зверей и людей превращало мозаичное многоцветье в истерзанное месиво из лепестков. Предварительно расставив на статуи Героям Эпонимам мраморные таблички с объявлениями, прямо на улице устраивали состязания в пении и танцах, хотя голоса певцов обычно резали слух, а танцоры в основном передвигались неуклюжими резкими прыжками и не слушались гобоев. Поскольку архонты не хотели гневить народ, уличные зрелища не запретили, хоть и смотрели на них с неодобрением, и юноши из разных демов состязались в театральных представлениях низкого пошиба, а на многих площадях собирались толпы, чтобы поглазеть на жестокие любительские пантомимы на темы древних мифов. Театр Диониса Элевтерия открывал двери новым и уже заслуженным авторам главным образом комедий (великие трагедии оставляли на Дионисии), настолько напичканных грубыми непристойностями, что смотреть их, как правило, приходили только мужчины. Повсюду, особенно на Агоре и во внутреннем квартале Керамика, с утра до ночи громоздились шум, крики, хохот, винные одры и толпы народа.

Так как Город гордился своей терпимостью, подчеркивая свое отличие от варваров и даже от других греческих городов, у рабов тоже были свои праздники, хоть и более скромные и тихие: они ели и пили лучше, чем в другие времена года, устраивали танцы, а в более знатных домах иногда им даже позволяли ходить в театр, где они могли посмотреть на самих себя в представлении ряженых актеров, которые в облике рабов насмехались над народом грубыми шутками.

Но главным занятием во время праздников были религиозные обряды, и в процессиях всегда присутствовало двойное мистическое и дикое начало Диониса Вакха: жрицы размахивали на улицах грубыми деревянными фаллосами, танцовщицы заводили разнузданные пляски, подражая религиозному экстазу менад или вакханок — помешанных женщин, в которых верили афиняне, ни разу их не видев, а маски мужчин изображали тройную метаморфозу бога, воплотившегося в Змею, Льва и Быка, и ряженые временами сопровождали ее крайне непристойными жестами.

Возвышаясь над всем этим оглушительным неистовством, Акрополь, Верхний Город, был окружен покоем и целомудрием.*

[* Акрополь, в котором находились великие храмы Афины, главной покровительницы города, пустовал до проведения Панафинских празднеств, хотя, боюсь, терпеливый читатель уже знает об этом. Внимание здесь привлекают идеи «буйства» и «грубости» — возможно, это первые эйдетические образы этой главы.]

В то утро — день стоял солнечный и холодный — труппа грубых фиванских артистов получила разрешение веселить народ перед зданием Стоя Пойкиле. Один из них, довольно пожилой, орудовал одновременно несколькими ножами, но часто ошибался, и ножи падали на землю, резко отзываясь металлическим звоном; другой, огромный и почти обнаженный, пожирал огонь двух факелов, а потом свирепо выдыхал его через нос; все остальные играли на потрепанных беотийских инструментах. После первого выступления они переоделись, чтобы представить поэтический фарс о Тесее и Минотавре. Великан-огнеглотатель, изображавший Минотавра, наклонял голову, как бы готовясь поднять кого-то на рога, и в шутку пугал зрителей, собравшихся вокруг колонн Стой. Вдруг легендарное чудовище вытащило из дорожной сумки сломанный шлем и на глазах у всех нахлобучило его на голову. Все присутствующие узнали его: это был шлем спартанского гоплита. В этот момент старик с ножами, представлявший Тесея, бросился на зверя и повалил его градом ударов — простая пародия, но публика прекрасно поняла ее значение. Кто-то крикнул: «Свободу Фивам!», и актеры подхватили дикий крик, пока старик победоносно возвышался над поверженной маской зверя. Все более волнуясь, толпа смешалась, и актеры, опасаясь стражников, прервали пантомиму. Но буйное настроение уже завладело толпой: люди выкрикивали антиспартанские лозунги, кто-то предвещал немедленное освобождение Фив, стонущих под спартанским игом уже много лет, другие скандировали имя генерала Пелопида, о котором ходили слухи, что после падения Фив он нашел убежище в Афинах, и звали его Освободителем. Поднялась буйная суматоха, где на равных правах царили старая ненависть к Спарте и веселая, хмельная, праздничная кутерьма. Вмешались стражники, но, убедившись, что крики были направлены против Спарты, а не против Афин, они не проявили излишнего рвения в наведении порядка.

Во время этой бурной неразберихи лишь один человек стоял неподвижно, не проявляя к суматохе никакого интереса, не замечая, казалось, криков толпы: он был высок и худ, поверх туники на нем был одет простой серый плащ; кожа его была бледна, а лысина блестела, так что он был скорее похож на полихромную статую, украшающую вход в Стою. К этому человеку спокойными шагами подошел другой, дородный и низкий, полная противоположность первому, с толстой шеей, на которой красовалась сужавшаяся к макушке голова. Приветствие было кратким, как будто оба они ждали встречи, и пока толпа растекалась, а крики, перешедшие теперь в грязные оскорбления, стихали, оба мужчины удалились с площади по одной из узких улочек, ведущих с Агоры. — Разгневанная чернь оскорбляет спартанцев в честь Диониса, — с презрением произнес Диагор, неуклюже приноравливая свою порывистую походку к тяжелой поступи Гераклеса. — Они путают опьянение со свободой, празднество с политикой. Какое нам дело до судьбы Фив или любого другого города, если мы доказали уже, что нам плевать даже на сами Афины?

Гераклес Понтор, который как добрый афинянин обычно участвовал в бурных спорах в Народном собрании, будучи скромным любителем политики, заметил:

— Наша рана кровоточит, Диагор. На самом деле наше стремление к свободе Фив от спартанского ига свидетельствует о том, как важны для нас Афины. Да, мы проиграли войну, но мы не прощаем оскорблений.

— А почему же мы проиграли? Из-за нашей абсурдной демократической системы! Если бы мы позволили править лучшим, а не всему народу, сейчас мы уже создали бы империю…

— По мне, лучше маленькое собрание, где можно кричать, чем огромная империя, где придется помалкивать, — сказал Гераклес, пожалев вдруг, что рядом нет никакого писца, потому что, на его взгляд, афоризм вышел отменный.

— Отчего же тебе помалкивать? Если ты — один из лучших, ты сможешь говорить, а если нет, почему бы тебе сперва не добиться права быть среди них?

— Потому что я не хочу быть одним из лучших, но хочу говорить.

— Но речь не о том, чего хочется тебе, Гераклес, а о том, что лучше для Города. Кому доверил бы ты, к примеру, управление судном? Большинству матросов пли тому, кому более всех ведомо искусство мореплавания?

— Конечно, ему, — сказал Гераклес. И помолчав, прибавил: — Но лишь в том случае, если мне было бы дозволено говорить во время плавания.

— Говорить! Говорить! — вышел из себя Диагор. — К чему тебе твое право голоса, если ты почти им не пользуешься?

— Не забывай, что право говорить заключается еще и в праве молчать, когда хочется. И позволь мне воспользоваться этим правом и прекратить наш разговор, потому что больше всего на свете я не люблю зря тратить время, и хотя я толком не знаю, что это значит, спор с философом о политике очень похож на пустую трату времени. Ты получил мою записку без задержки?

— Да, и должен сказать тебе, что сегодня утром у Анфиса и Эвния нет занятий в Академии, так что мы найдем их в гимнасии Колонов. Но, Зевса ради, я думал, ты придешь пораньше. Я жду тебя в Стое с тех пор, как открыли рынок, а уже почти полдень.

— Я встал с рассветом, но у меня не было времени прийти к тебе: я кое-что разведывал.

— Для моего расследования? — оживился Диагор.

— Нет, для моего. — Гераклес остановился перед тележкой продавца сладких смокв. — Не забывай, Диагор, работа — моя, хоть и платишь за нее ты. Я расследую не причину предполагаемого страха твоего ученика, а загадку, которую заметил в его останках. Почем смоквы?

— И что же ты узнал? Расскажи мне!

— По правде говоря, немного, — признался Гераклес. — На одной из табличек на статуе Героям Эпонимам написано, что Народное собрание приняло вчера решение устроить волчью облаву на Ликабетте. Ты знал об этом?

— Нет, но мне кажется, решение правильное. Жаль только, что, чтобы принять его, понадобилась смерть Трамаха.

— Еще я видел список новых солдат. Похоже, Анфиса уже призывают…

— Да, это так, — подтвердил Диагор. — Он только что достиг возраста эфеба. Кстати, если ты не ускоришь шаг, они уйдут из гимнасия раньше, чем мы придем…

Гераклес кивнул, но не ускорил свой размеренный и неуклюжий шаг.

— Да, еще: в то утро никто не видел, как Трамах уходил на охоту, — сказал он.

— Откуда ты знаешь?

— Мне позволили проверить списки у ворот Акарнеа и Филе, которые ведут к Ликабетту. Поклонимся демократии, Диагор! Наше желание собирать сведения для споров в Собрании столь велико, что мы каждый день записываем имя и сословие каждого, кто входит или выходит из Города с товарами. Получаются длинные списки с записями типа: «Менакл, торговец-метек, и четыре раба. Одры с вином». Мы думаем, что таким образом лучше контролируем торговлю. Ну а охотничьи силки и другое снаряжение тоже записываются по всем правилам. Но имени Трамаха там нет, в то утро никто не вышел из Города с силками.

— А может, у него не было силков, — предположил Диагор. — Может, он собирался охотиться только на птиц?

— Однако матери своей он сказал, что расставит силки на зайцев. По крайней мере так она мне сказала. И спрашивается: если он шел на зайцев, не лучше ли было бы взять с собой раба, который следил бы за силками или гнал на них зайцев? Почему он пошел один?

— Какова же твоя версия? Думаешь, что он ушел не на охоту? Что с ним был кто-то еще?

— Утренние часы не располагают к догадкам.

Гимнасий Колонов располагался к югу от Агоры, в здании с широким портиком. Обе его двери были украшены надписями с именами знаменитых олимпийских атлетов и небольшими статуями Гермеса. Внутри солнце со свирепым жаром изливалось на палестру, четырехугольник взрыхленной земли под открытым небом, на котором проводились бои панкратистов. Вместо воздуха здесь царил густой запах сгрудившихся тел и благовоний для массажа. Несмотря на свою просторность, здание было переполнено: одетые и обнаженные подростки, мальчики-ученики, пайдотрибы в пурпурных плащах с рогатыми посохами, обучающие своих подопечных… Буйный гам не давал говорить. Чуть дальше, за каменной колоннадой, находились крытые внутренние помещения, где размещались раздевальни, душевые и залы для натирания благовониями и массажа.

В эту минуту на палестре сошлись два борца: их полностью обнаженные, лоснящиеся от пота тела упирались друг в друга, словно они пытались нанести бычий удар головами; руки мускулистыми кольцами свивались на шее противника; несмотря на говор толпы, был слышен издаваемый ими от долгого напряжения рев, подобный бычьему, белые нити слюны свисали со ртов, как странные варварские украшения; борьба была зверской, безжалостной, до конца.

Войдя в здание, Диагор дернул Гераклеса Понтора за плащ.

— Вон он, — громко сказал он, указав на кого-то в толпе.

— Святой Аполлон… — пробормотал Гераклес.

Диагор заметил его изумление.

— Скажешь, я преувеличил, описав тебе красоту Анфиса?

— Меня поразила не красота твоего ученика, а старик, с которым он говорит. Я с ним знаком.

Они решили провести разговор в раздевальне. Гераклес остановил Диагора, уже стремительно бросившегося навстречу Анфису, и дал ему клочок папируса.

— Здесь вопросы, которые ты должен задать. Говори лучше ты, так я смогу лучше изучить их ответы.

Пока Диагор читал, свирепый крик зрителей заставил их обернуться к палестре: один из панкратистов жестоко ударил своего противника головой в лицо. Можно сказать, звук было слышно во всем гимнасии: как будто груда сухих веток треснула под мощным копытом огромного зверя. Борец пошатнулся и чуть не упал, хотя, казалось, поразил его не удар, а удивление: он даже не поднял рук к изуродованному лицу — сперва смертельно побледневшему, потом исковерканному уродливым разрушением, как стена, поверженная ударами обезумевшего зверя, — а отступил назад с широко раскрытыми глазами, не сводя взгляда со своего противника, как будто тот сыграл с ним неожиданную шутку, в то время как четко очерченный каркас черт тихо расплывался под его нижними веками, и густая строчка крови выступала на губах и струилась из больших ноздрей. Несмотря на это, он не упал. Публика криками и оскорблениями натравливала его на соперника.

Диагор поприветствовал своего ученика и шепнул ему несколько слов на ухо. Оба они направились в раздевальню, а только что говоривший с Анфисом старик, тело которого почернело и сморщилось, напоминая огромный ожог, расширил ониксы очей, увидев Разгадывателя.

— Клянусь Зевсом и Аполлоном Дельфийским, Гераклес Понтор, ты здесь! — взвизгнул он голосом, дребезжавшим, будто его свирепо протащили по неровной поверхности. — Совершим возлияния в честь Диониса Бромия, ибо Гераклес Понтор, Разгадыватель загадок, решил посетить гимнасии!..

— Полезно иногда поразмяться. — Гераклес охотно ответил на его бурное объятие: он давно знал этого старого фракийского раба, ибо тот служил еще его семье, и Гераклес обращался с ним, как со свободным. — Приветствую тебя, о Эвмарх, и рад убедиться, что твоя старость все так же моложава.

— Еще бы! — Голос старика без труда перекрывал свирепый шум толпы. — Зевс удлиняет мне век и укорачивает тело. У тебя же, как вижу, растет и то, и другое…

— Хорошо хоть голова остается такой же. — Оба засмеялись. Гераклес оглянулся. — А где мой спутник?

— Вон он, рядом с моим учеником! — Эвмарх указал на них в толпе пальцем, увенчанным длинным, кривым, как рог, ногтем.

— С твоим учеником? Разве ты педагог Анфиса?

— Я был им! И да заберут меня Благодетельницы, если я снова им стану! — Эвмарх сделал апотропаическое движение руками, чтобы отогнать неудачу, которую приносит упоминание Эриний.

— Ты, похоже, сердит на него.

— И думаешь, напрасно? Его только что взяли в солдаты, и этот упрямец решил вдруг, что хочет охранять храмы Аттики, вдалеке от Афин! Его отец, благородный Праксиной, просил меня уговорить его изменить свое решение…

— Да ну, Эвмарх, эфеб должен служить Городу там, где это необходимо…

— О Гераклес, ради эгиды ясноокой Афины не шути с моими сединами! — взвизгнул Эвмарх. — Я еще в состоянии боднуть твое подобное винному одру брюхо моей крепкой головой! Там, где это необходимо?.. Ради Зевса Кронида, его отец в этом году — притан Собрания! Анфис мог бы выбрать самое лучшее место службы!

— Когда же принял твой ученик это решение?

— Всего несколько дней назад! Я пришел как раз, чтобы попытаться убедить его хорошенько подумать.

— Времена меняются, меняются вкусы, Эвмарх. Кто теперь хочет служить Афинам в Афинах? Молодежь ищет нового…

— Если бы я не знал тебя так хорошо, — покачав головой, заметил старик, — то подумал бы, что ты говоришь всерьез.

Они протолкались сквозь толпу к входу в раздевальни. Гераклес сказал со смехом:

— Ты вернул мне хорошее настроение, Эвмарх! — Он опустил горсть оболов в сморщенную руку раба-педагога. — Жди меня здесь. Я ненадолго. Хочу нанять тебя на небольшую службу.

— Я буду ждать тебя так же терпеливо, как лодочник на Стиксе ждет прибытия новой души, — ответил Эвмарх, обрадованный неожиданным подарком.

Диагор и Гераклес стояли в небольшой комнатке раздевальни, пока Анфис усаживался на низеньком столе, скрестив ноги.

Диагор заговорил не сразу: сперва он молча полюбовался замечательной красотой совершенного, скупо очерченного лица юноши, обрамленного светлыми кудрями, зачесанными в изящную модную прическу. На Анфисе была лишь черная хламида, знак того, что он недавно достиг совершеннолетия и стал эфебом, но лежала она на нем слегка небрежно, неаккуратно, как будто он к ней еще не привык; сквозь неровные отверстия в одежде мягко и неудержимо светилась чистой белизной кожа. Его босые ноги яростно раскачивались, и это детское движение не вязалось с его новоиспеченным совершеннолетием.

— Мы немного поговорим, пока не подошел Эвний, — сказал ему Диагор и указал на Гераклеса: — Это мой друг. В его присутствии ты можешь говорить совершенно свободно. — Гераклес и Анфис приветствовали друг друга коротким кивком. — Помнишь ли ты, Анфис, как я расспрашивал тебя о Трамахе и как Лисил рассказал мне о гетере-танцовщице, с которой у него была связь? Я не знал о существовании этой женщины. Тогда я подумал, что, возможно, есть и другие вещи, о которых я не знаю…

— Какие вещи, учитель?

— Любые. Все, что ты знаешь о Трамахе. Что ему нравилось… Что он делал после занятий в Академии… Меня немного волнует беспокойство, которое я заметил в его взгляде в последнее время, и я хотел бы во что бы то ни стало узнать о его причине, чтобы оно не распространилось на других учеников.

— Он не очень общался с нами, учитель, — мягко ответил Анфис, — но, могу уверить вас, поведение его было благородным…

— Кто же сомневается в этом? — поспешно сказал Диагор. — Сын мой, я хорошо знаю прекрасное благородство моих учеников. Поэтому-то меня так поразили слова Лисила. Однако все вы подтвердили их. А поскольку вы с Эвнием были лучшими его друзьями, вы наверняка знаете о нем и другие вещи, которые то ли по скромности, то ли по доброте характера не решились мне открыть…

Тишину наполнил свирепый гул и треск обломков: борьба панкратистов ожесточилась. Казалось, что стены трясутся от шагов какого-то огромного зверя. Все снова стихло, и как раз в этот момент в комнату вошел Эвний.

Диагор не удержался от сравнения. Делал он это не в первый раз, ибо ему доставляло наслаждение сопоставлять такие разные черты его прекрасных учеников. Эвний с кудрявыми, черными, как уголь, волосами выглядел и младше, и одновременно мужественнее Анфиса. Лицо его было подобно крепкому румяному плоду, а тело с молочно-белой кожей было сложено крепко, как тело мужчины. Анфис же, хоть и был старше, обладал более хрупкой фигурой гермафродита, гладкой, розовой, лишенной и следа волос кожей; однако Диагор считал, что даже виночерпий богов Ганимед не смог бы соперничать с ним в красоте лица, выражение которого иногда бывало слегка злорадным, особенно когда он улыбался, но становилось невероятно прекрасным, когда юноша вдруг принимал серьезный вид, как обычно происходило, когда он слушал кого-то с уважением. Эти внешние контрасты отражались и в темпераментах юношей, но с точностью до наоборот: Эвний был по-детски стеснителен, тогда как Анфис с наружностью прелестной девушки, напротив, обладал решительным характером настоящего лидера.

— Вы звали меня, учитель? — прошептал Эвний, едва открыв дверь.

— Прошу тебя, входи. Я хочу поговорить и с тобой.

Эвний, невероятно краснея, сказал, что пайдотриб велел ему выполнить упражнения и что ему скоро нужно будет раздеться и уйти.

— Уверяю тебя, сынок, разговор не отнимет у тебя много времени, — сказал Диагор.

Он быстро ввел его в курс дела и повторил вопрос. Последовало молчание. Розовые ножки Анфиса закачались быстрее.

— Учитель, мы мало что знаем о жизни Трамаха, — сказал он мягко, хотя контраст между его надменной твердостью и краснеющим от смущения Эвнием был налицо. — До нас дошли слухи о его отношениях с той гетерой, но в глубине души мы не верили, что это правда. Трамах был благороден и добродетелен. — «Знаю», — согласился Диагор, а Анфис продолжал: — Он почти никогда не встречался с нами после занятий в Академии, так как должен был выполнять религиозные обряды. Его семья поклоняется Священным мистериям…

— Понимаю. — Диагор не придал особого значения этим сведениям: многие знатные семьи в Афинах исповедовали веру в Элевсинские мистерии. — Но я имел в виду круг его знакомств… Не знаю… Может, у него были другие друзья… Анфис и Эвний переглянулись. Эвний начал стягивать с себя тунику.

— Мы не знаем, учитель.

— Мы не знаем.

Вдруг весь гимнасий словно задрожал. Стены затрещали, как будто вот-вот рухнут. Наэлектризованная толпа завывала снаружи, подзадоривая борцов, чей взбешенный рев был сейчас отчетливо слышен.

— Да, еще, дети… Мне кажется странным, что Трамах, будучи так обеспокоен, вдруг решил пойти один на охоту… Он всегда так делал?

— Не знаю, учитель, — ответил Анфис.

— А что думаешь ты, Эвний?

Здание тряслось все больше, из-за нараставшей вибрации на пол начали падать разные вещи: висящая на стене одежда, небольшая масляная лампа, таблички с записями для жеребьевки на состязаниях…*

[* Что происходит? Просто автор доводит эйдезис до максимума! Нелепая сумятица, в которую превратилась борьба панкратистов, наводит на мысль о свирепой атаке какого-то огромного зверя (о ней же говорят все ранее отмеченные образы «буйных» и «свирепых» ударов и «рогов»). По-моему, речь идет о седьмом подвиге Геракла, поимке взбешенного дикого критского быка.]

— Думаю, да… — пробормотал Эвний. Румянец залил его щеки.

Поступь четырех тяжелых ног все время приближалась.

Статуэтка Посейдона закачалась на выступе стены и рухнула на пол, разбившись вдребезги.

Дверь раздевальни страшно загремела.*

[* Поспешу объяснить происходящее читателю: эйдезис обрел собственную жизнь, превратился в вызываемый им образ, в данном случае во взбешенного быка, и теперь он набросился на дверь раздевальни, где происходит беседа. Но обратите внимание, все действия этого «зверя» — это чистый эйдезис, поэтому герои их не замечают, так же, как они не могли бы заметить, например, эпитеты, выбранные автором для описания гимнасия. Нет ничего сверхъестественного, это просто литературный прием, цель которого — привлечь внимание к образу, скрытому в этой главе (вспомните о «змеях» в конце второй главы). Поэтому умоляю читателей не слишком удивляться тому, что беседа Диагора с учениками продолжается гладко, несмотря на мощный штурм комнаты.]

— О, любезный Эвний, возможно, ты помнишь о других похожих случаях? — мягко спросил Диагор.

— Да, учитель. Два раза так точно.

— Значит, Трамах обычно охотился в одиночку? Я хочу сказать, сынок, это для него нормальное решение, несмотря на то, что он был чем-то обеспокоен?

— Да, учитель.

Ужасный удар рогами искорежил дверь. Слышался скрежет копыт, сопение, мощный отзвук присутствия снаружи огромной бестии.

Полностью обнажившись, оставив лишь прекрасную ленту в черных волосах, Эвний спокойно растирал на бедрах землистого цвета мазь.

После недолгой заминки Диагор вспомнил последний вопрос, который он должен был задать:

— Эвний, это ты сказал мне в тот день, что Трамах не придет на занятия, потому что ушел на охоту, правда, сынок?

— Кажется, да, учитель.

Дверь затрещала под новым натиском. Миллиарды щепок хлынули на плащ Гераклеса Понтора. Послышался гневный рев.

— Откуда ты знал об этом? Он сам сказал тебе? — Эвний кивнул. — И когда? То есть, как я понял, он ушел на рассвете, но вечером, перед этим, он говорил со мной и ничего не сказал мне о своем намерении пойти на охоту. Когда он сказал тебе об этом?

Эвний ответил не сразу. Косточка кадыка боднула его точеную шею.

— Думаю… в тот же… вечер, учитель…

— Ты видел его в тот вечер? — Диагор поднял брови. — Ты встречался с ним по вечерам?

— Нет… Наверное… это было раньше.

— Понимаю.

Последовала пауза. Босой и нагой Эвний с блестящей пленочкой мази, подобной второй коже, на бедрах и плечах аккуратно повесил тунику на крючок с его именем. На полочке над крючком стояли личные вещи: пара сандалий, алабастры с мазями, бронзовый гребень, чтобы причесаться после занятий, и маленькая деревянная клетка с крошечной птичкой; птичка шумно замахала крыльями.

— Меня ждет пайдотриб, учитель… — сказал он.

— Конечно, сынок, — улыбнулся Диагор. — Мы тоже уже уходим.

Явно чувствуя себя неловко, нагон юноша искоса взглянул на Гераклеса и снова извинился. Он прошел между обоими мужчинами, отворил дверь (ее исковерканные остатки слетели с петель) и вышел из комнаты.*

[* Как мы уже отмечали, эйдетические действия и события (разбитая дверь, дикие атаки) происходят исключительно в литературном плане, а значит, их замечает только читатель. Тем не менее Монтал ведет себя как книжные герои: он ничего не замечает. «Удивительная метафора ревущего зверя, — утверждает он, — которая буквально разносит в щепки реализм картины и несколько раз прерывает размеренную беседу Диагора с учениками… кажется, имеет вполне конкретную цель и, несомненно, представляет собой сатиру, язвительную критику диких боев панкратистов, которые устраивались в то время». Комментарии излишни!]

Диагор обернулся к Гераклесу, ожидая от него знака, что разговор окончен, но Разгадыватель с улыбкой глядел на Анфиса:

— Скажи, Анфис, чего ты так боишься?

— Боюсь, господин?

Гераклес — казалось, ему было очень весело, — вынул из сумки смокву.

— Отчего же тогда ты избрал военную службу вдали от Афин? Конечно, если б я боялся так же, как ты, я бы тоже попытался бежать. И сделал бы это под таким же похвальным предлогом, как ты, чтобы выглядеть не трусом, а совсем наоборот.

— Вы называете меня трусом, господин?

— Вовсе нет. Я не могу назвать тебя ни трусом, ни смельчаком, пока точно не узнаю о причине твоего страха. Храбрость отличается от трусости только источником страха: возможно, причина твоего страха так ужасна, что любой человек в здравом рассудке сбежал бы из Города как

можно скорее.

— Я ни от чего не сбегаю, — ответил Анфис, подчеркивая каждое слово, но неизменно мягко и уважительно. — Я уже давно хочу охранять храмы Аттики, господин.

— Любезный Анфис, — с довольным видом сказал Гераклес, — я принимаю твой страх, но не могу принять твою ложь. Даже не вздумай оскорблять мой разум. Ты принял это решение всего несколько дней назад, и, принимая во внимание то, что твой отец попросил твоего старого педагога повлиять на тебя, а не занялся этим сам, не значит ли это, что твое решение застало его врасплох, что он ошеломлен этим, на его взгляд, резким и необъяснимым изменением и не знает, чему его приписать, поэтому и обратился к тому единственному человеку, кто, не будучи родственником, считает, что хорошо знает тебя? Спрашивается, Зевса ради, почему произошло это резкое изменение? Возможно, на что-то тут повлияла смерть твоего друга Трамаха? — И без всякого перехода, совершенно равнодушно, отирая пальцы, державшие ранее смокву, он добавил: — Да, прости, где я могу вымыть руки?

Абсолютно не обращая внимания на царящее вокруг него молчание, Гераклес выбрал полотенце, висящее вблизи полочки Эвния.

— Разве мой отец обратился с просьбой разубедить меня также и к вам? — В мягких словах юноши Диагор отметил, что уважение, как загнанное в угол животное, оставляющее из страха свое вечное послушание и свирепо атакующее своих хозяев, начало перерастать в гнев.

— О, любезный Анфис, не обижайся… — пробормотал он, пронизывая Гераклеса взглядом. — Мой друг слегка преувеличивает… Не беспокойся, ты достиг совершеннолетия, сынок, и твои решения, пусть неверные, достойны самого глубокого уважения… — И, приблизившись к Гераклесу, он прошептал: — Иди, пожалуйста, за мной.

Они быстро распрощались с Анфисом. Не успели они дойти до выхода, а спор уже разгорелся.

— Деньги мои! — закричал взбешенный Диагор. — Ты что, забыл?

— Но расследование мое, Диагор. Ты тоже не забывай об этом.

— Какое мне дело до твоего расследования? Объясни мне, что это за тон? — Диагор все больше злился. Вся его лысина покраснела. Он наклонился вперед, будто собираясь поднять Гераклеса на рога. — Ты оскорбил Анфиса!

— Я наугад выпустил стрелу и попал в цель, — совершенно спокойно ответил Разгадыватель.

Диагор остановил его, резко дернув за плащ:

— Слушай меня. Мне плевать, что ты смотришь на людей, как на исписанный папирус, где можно читать и разгадывать сложные загадки. Я плачу тебе не для того, чтобы ты от моего имени оскорблял одного из лучших моих учеников, эфеба, все прекрасные черты которого излучают слово «добродетель»… Я не одобряю твоих методов, Гераклес Понтор!

— Боюсь, я тоже не одобряю твоих, Диагор Медонтский. Казалось, что вместо того, чтобы допрашивать мальчишек, ты дифирамбы в их честь слагал, и это потому только, что ты считаешь их красивыми. Мне кажется, ты путаешь Красоту с Истиной…

— Красота — это часть Истины!

— А, — сказал Гераклес и махнул рукой, показывая, что не хочет заводить философскую беседу, но Диагор снова дернул его за плащ.

— Послушай! Ты всего-навсего несчастный Разгадыватель загадок. Ты только наблюдаешь за материей, судишь о ней и делаешь выводы: это случилось так или сяк, потому или поэтому. Но тебе никогда, никогда не достичь самой Истины. Ты не созерцал ее, не насытился ее совершенным видом. Твое искусство заключается лишь в поиске теней этой Истины. Анфис и Эвний несовершенны, и Трамах совершенным не был, но я знаю сущность их душ и могу заверить тебя, что в них сверкает немалая доля Идеи Истины… и блеск этот искрится в их глазах, в их прекрасных чертах, в их гармоничных телах. Ничто в этом мире, Гераклес, не может сверкать, как они, не неся в себе хотя бы немного золотого богатства, источник которого кроется только в Истине… — Он запнулся, словно застеснявшись потока своего красноречия, и несколько раз моргнул, залившись краской. Затем, успокоившись, добавил: — Не оскорбляй Истину своим разумом, Гераклес Понтор.

На пустой, разрушенной, засыпанной обломками палестре* кто-то кашлянул — это был Эвмарх. Диагор отпрянул от Гераклеса и порывисто зашагал к выходу.

[* Эйдезис в этой главе настолько силен, что полностью преображает место действия: палестра разрушена и «засыпана обломками» после того, как там побывало книжное «чудовище», и публика, наполнявшая ее, похоже, разбежалась. За всю мою переводческую жизнь я не видел такой эйдетической катастрофы. Совершенно очевидно, что анонимный автор «Пещеры идей» хочет, чтобы скрытые образы заполонили сознание читателей, и ему абсолютно безразлично, что от этого страдает реалистичность сюжета.]

— Я подожду тебя снаружи, — сказал он.

— Клянусь Зевсом Громовержцем, никогда не видел такого спора! Так ссорятся только жены с мужьями! — заметил Эвмарх после ухода философа. Сквозь черный серп его улыбки виднелся один зуб, упрямо кривившийся подобно небольшому рогу.

— Не вздумай удивляться, Эвмарх, если мы с другом в итоге поженимся, — весело откликнулся Гераклес. — Мы такие разные, что мне кажется, любовь — единственное, что нас объединяет! — И оба с удовольствием расхохотались. — Ну а теперь, Эвмарх, если не возражаешь, прогуляемся немного, пока я объясню тебе, почему заставил тебя ждать…

Они прошлись по гимнасию, усеянному следами недавнего разрушения: тут и там виднелись изрезанные трещинами от жестоких атак стены, разбитая мебель вперемешку с копьями и дисками, взрытый копытами колосса песок, каменный пол, покрытый сорванной со стен кожей, подобной огромным известковым лепесткам цвета лилий. Виднелись погребенные под обломками осколки кувшина: на одном из них были изображены девичьи руки, воздетые вверх и раскрывшие ладони в молящем о помощи или предупреждающем кого-то об опасности жесте. В воздухе вилось пегое облако пыли.*

[* Нравится автору поиграть с читателями. Вот оно, завуалированное, но ясно различимое доказательство того, что я был прав: дева с лилией — еще один важнейший эйдетический образ этого произведения! Я не знаю, что он значит, но он здесь есть (его присутствие бесспорно: обратите внимание, как близко находится слово «лилии» к подробному описанию жеста девы, изображенной на засыпанном осколке кувшина). Должен признаться, находка эта растрогала меня до слез. Я бросил перевод и направился к дому Элия. Я спросил, возможно ли просмотреть подлинный манускрипт «Пещеры». Он посоветовал мне поговорить с Гектором, главным редактором издательства. Наверное, он что-то заметил в моих глазах, потому что спросил, что со мной происходит

— В тексте какая-то девушка просит о помощи, — сказал я ему.

— И ты ее спасешь? — в ответе звучала насмешка.]

— Ах, Эвмарх, — произнес Гераклес, послушав старца, — как же мне отплатить тебе за эту услугу?

— Заплати мне, — ответил старик.

Они снова засмеялись.

— Да, вот еще, мой добрый Эвмарх. Я заметил, что на полке Эвния, друга твоего ученика, стоит небольшая клетка с птичкой. Это воробей, обычный подарок любовника своему возлюбленному. Знаешь ли ты, кто любовник Эвния?

— Клянусь Фебом-Аполлоном, об Эвнии мне не ведомо ничего, Гераклес, но у Анфиса есть точно такой же подарок, и я могу сказать тебе, от кого он: от Менехма, скульптора и поэта, который по нему с ума сходит! — Эвмарх дернул Гераклеса за плащ и понизил голос. — Анфис давно рассказал мне об этом и заставил поклясться богами, что я никому не скажу…

Гераклес на минуту задумался.

— Менехм… Да, в последний раз я видел этого чудака-художника на церемонии погребения Трамаха и помню, что присутствие его меня удивило. Значит, это Менехм подарил Анфису воробышка…

— Тебя это удивляет? — взвизгнул старик своим резким голосом. — Клянусь голубоглазой Афиной, этот прекрасный златоволосый Алкивиад получил бы от меня целое гнездо, хоть старому рабу и не на что надеяться!

— Ну, Эвмарх, — Гераклес заметно повеселел, — мне пора идти. Но сделай так, как я сказал…

— Если, Гераклес Понтор, ты будешь и дальше платить мне так, как теперь, твои приказы будут для меня все равно, что наказ солнцу восходить каждый день.


Они дали круг, чтобы не возвращаться через Агору, где в этот вечерний час было полно народу из-за Ленейских празднеств, но, несмотря на это, толпы зевак, участвовавших в уличных играх, преграды из импровизированных спектаклей, лабиринт развлечений и непрекращающиеся жестокие стычки с тол пой затрудняли их продвижение. Наконец, когда они добрались до квартала Скамбонидов, где жил Гераклес, он сказал:

— Будь моим гостем в этот вечер, Диагор. Моя рабыня Понсика готовит не так уж плохо, а спокойный ужин на исходе дня — лучший способ восстановить силы на завтра.

Философ принял приглашение. Войдя в темный сад, окружавший дом Гераклеса, Диагор сказал:

— Я хотел извиниться. Пожалуй, в гимнасии я мог бы более спокойно выразить мое несогласие. Мне жаль, что я обидел тебя ненужными оскорблениями…

— Ты для меня заказчик, Диагор, и ты мне платишь, — как всегда спокойно ответил Гераклес. — Все проблемы с тобой — часть этого дела. Твои же извинения я принимаю за выражение дружбы. Но они тоже не нужны.

Диагор подумал, шагая по саду: «Какой ледяной человек. Кажется, ничто не может пронять его душу. Как может открыть Истину тот, кого не трогает Красота и совсем никогда не захватывает Страсть?»

Гераклес подумал, шагая по саду: «Не совсем понимаю, кто этот человек: просто идеалист или еще и идиот. В любом случае как может он хвалиться, что открыл Истину, если абсолютно не замечает ничего, что происходит вокруг него?»*

[* Я с наслаждением перевел этот фрагмент, потому что думаю, во мне есть что-то от обоих героев. Спрашивается: может ли открыть Истину такой человек, как я, которого трогает Красота и иногда захватывает Страсть, но который в то же время старайся замечать все то, что происходит вокруг?]

Вдруг дверь дома открылась от резкого удара, и появился темный силуэт Понсики. Ее безликая маска ничего не выражала, но тонкие руки необычайно быстро двигались перед хозяином.

— Что случилось?.. Посетитель… — разобрал Гераклес. — Успокойся… ты же знаешь, я плохо тебя понимаю, когда ты нервничаешь… Начни сначала… — В этот миг из темноты дома донесся отвратительный рев, а за ним пронзительный лай. — Что это? — Понсика молниеносно двигала руками. — Посетитель?.. Ко мне пришла собака?.. А, человек с собакой… Но почему ты впустила его без меня?

— Твоя раба не виновата! — загремел из дома сильный голос со странным акцентом. — Но если ты хочешь наказать ее, скажи мне, и я уйду.

— Этот голос… — пробормотал Гераклес. — О Зевс и эгидоносная Афина!..

На пороге стремительно возник огромный мужчина. Из-за густой бороды было непонятно, улыбался он или нет. Маленький отвратительный пес с неправильной формы головой с лаем появился у его ног.

— Возможно, Гераклес, ты не узнаешь мое лицо, — сказал мужчина, — но, думаю, ты не забыл мою правую руку…

Он поднял раскрытую ладонь: немного выше запястья кожа извивалась, пронзенная жестоким узлом шрамов, как спина дряхлого животного.

— О боги… — прошептал Гераклес.

Оба мужчины бурно приветствовали друг друга. Спустя мгновение Разгадыватель обернулся к опешившему Диагору.

— Это мой друг Крантор из дема Понтор, — сказал он. — Я тебе уже как-то рассказывал о нем: это он положил правую руку в огонь.


Пса звали Кербер. По крайней мере так называл его хозяин. Его огромный лоб морщился складками, как лоб старого быка, а в розоватой пасти, контрастирующей с болезненной белизной морды, обнажалось отвратительное сборище зубов. Его хитрые дикие глазки напоминали персидского сатрапа. А за этой огромной головой рабски волочилось маленькое тельце.

У мужчины голова тоже была внушительной, но его высокое крепкое тело служило этой капители достойной колонной. Все в нем казалось преувеличенным: от манер до пропорций. Лицо у него было широкое, с открытым лбом и большими ноздрями, но волосы почти полностью скрывали его; толстые вены оплетали огромные загорелые руки; торс и живот были также непомерно широки; ноги — массивные, чуть ли не квадратные, казалось, все пальцы на них были одинаковой длины. На нем был широченный пестро-серый плащ, несомненно, верный товарищ в странствиях, привычно облегавший фигуру, как жесткая форма.

В какой-то мере мужчина и собака были похожи друг на друга: у обоих во взгляде был жестокий блеск; движения обоих были резки, так что трудно было угадать цель их жестов, казалось, они сами не осознают ее; и у обоих был зверский аппетит, и они дополняли друг друга: все, что отбрасывал первый, с жадностью пожирал второй, но временами человек поднимал с пола кость, не до конца обглоданную псом, и торопливо догрызал.

И от обоих — и человека, и собаки — исходил одинаковый запах.

Сидя на одном из лож трапезной, зажав в огромных темных руках гроздь черного винограда, мужчина говорил густым грудным голосом с сильным иноземным акцентом.

— Что же тебе, Гераклес, рассказать? Что сказать о виданных мною диковинах, о чудесах, которые никогда не принял бы на веру разум афинянина, но которые видели вот эти глаза афинянина? Ты задаешь много вопросов, но у меня нет ответов: я не книга, хоть у меня и полно изумительных рассказов. Я обошел Индию и Персию, Египет и южные царства за Нилом. Я побывал в пещерах, где живут люди-львы, и изучил свирепый язык мыслящих змей. Я прошел по песку океанов которые расступаются перед тобой и сходятся снова, как двери. Я наблюдал за тем, как черные скорпионы писали на земле свои таинственные знаки. И я видел, как колдовство причиняет смерть, и как духи умерших говорят через своих родных, и как демоны являются колдунам в бесчисленных формах. Клянусь тебе, Гераклес, за стенами Афин — целый мир. И он бесконечен.

Казалось, этот человек ткал своими словами тишину, как паук ткет паутину, выпуская нити из живота. Когда он умолкал, никто не вступал в разговор. Через минуту гипноз исчезал, и губы и веки слушавших оживали.

— Я рад убедиться, Крантор, — сказал тогда Гераклес, — что ты исполнил свой первоначальный план. Когда много лет назад я обнял тебя в Пирее, не зная, увидимся ли мы вновь, я в который раз спросил тебя, зачем ты добровольно покидаешь Город. Помню, как ты снова, в который раз, ответил мне: «Я хочу каждый день удивляться». И кажется, что уж это-то тебе удалось. — Крантор буркнул, что, несомненно, должно было означать одобрительную усмешку. Гераклес обернулся к Диагору, покорно и молчаливо сидевшему на ложе, допивая остатки вина. — Мы с Крантором из одного дема, знакомы с детства. Мы вместе учились, и хотя я раньше достиг возраста эфебии, во время войны мы сражались в одних и тех же битвах. Потом, когда я женился, ревнивый Крантор решил податься странствовать по свету. Мы распрощались… до сегодняшнего дня. Тогда лишь наши мечты разделяли нас… — Он умолк, и в его глазах мелькнули радостные искры. — Знаешь, Диагор? В молодости я хотел быть философом, как ты.

Диагор изобразил искреннее изумление.

— А я — поэтом, — пробасил Крантор, тоже обращаясь к Диагору.

— А в результате он оказался философом…

— А он — Разгадывателем загадок!

Они расхохотались. Смех Крантора был каким-то грязным, корявым; Диагор подумал, что похоже было, что смеется он смехом разных людей, собранным во время путешествий. Он же, Диагор, вежливо улыбался. Закутанная в свое молчание Понсика убрала со стола пустые пиалы и подала еще вина. Внутри трапезной было уже совсем темно, и масляные лампы выделяли из темноты лица троих мужчин, так что казалось, что они парят в сумерках пещеры. Слышно было непрерывное урчание жующего Кербера, а в окошки время от времени молниями врывались крики снующей по улицам толпы.

Крантор отказался воспользоваться гостеприимством Гераклеса: он был в Городе проездом в своем нескончаемом житейском странствии, пояснил он; сейчас направлялся на север, за Фракию, в царства варваров, на поиски Гипербореев; он пробудет в Афинах лишь несколько дней: повеселится на Ленеях и сходит в театр — «на комедии — единственные хорошие представления в Афинах». Он заверил, что уже остановился на постоялом дворе, где не возражали против присутствия Кербера. Пес гадко залаял, услышав свое имя. Изрядно выпивший Гераклес указал на собаку и заметил:

— В конце концов ты таки женился, Крантор, хоть и ругал меня всегда за то, что я взял себе жену. Где ты нашел свою красавицу?

Диагор чуть не подавился вином. Но добродушная реакция Крантора подтвердила его догадку: его объединяла с Разгадывателем близкая, горячая, крепкая детская дружба, непостижимая для чужого глаза, которую не смогли до основания разрушить ни годы, ни расстояния, ни разделявшая их странная жизнь. Да, до основания, ибо Диагор также догадывался — он бы не мог объяснить почему, но такое часто с ним бывало, — что оба они недолюбливали друг друга, и им, казалось, нужно было во что бы то ни стало прибегнуть к тем детям, которыми они когда-то были, чтобы понять и вынести тех взрослых, которыми они стали.

— Кербер прожил со мной намного дольше, чем ты думаешь, — уже другим голосом ответил Крантор, подавляя грозный бас, будто он не просто говорил, а убаюкивал младенца. — Я нашел его на молу, он был так же одинок, как я. Мы решили объединить наши судьбы, — продолжил он, глядя в темный угол, где пес люто грыз кость. А потом добавил, рассмешив Гераклеса: — Должен тебя уверить, он оказался прекрасной женой. Он много кричит, но только на чужих. — И он протянул руку над ложем, чтобы ласково похлопать маленькое беловатое пятно. Пес залился протестующим лаем. Помолчав, Крантор, обращаясь к Гераклесу, сказал:

— Ну а Хагесихора, твоя жена…

— Она умерла. Парки выткали ей долгую болезнь.

Последовало молчание. Разговор прервался. Наконец Диагор выразил желание уйти.

— Если это из-за меня, не стоит. — Крантор поднял огромную сожженную руку. — Мы с Кербером уже скоро уходим. — И почти сразу же спросил: — Ты — друг Гераклеса?

— Скорее заказчик.

— А, таинственные загадки! Ты попал в хорошие руки, Диагор: я знаю, что Гераклес — замечательный Разгадыватель. Он немного поправился с тех пор, как я видел его в последний раз, но, уверяю тебя, не утратил ни своего насквозь пронизывающего взгляда, ни быстрого ума. Какой бы ни была твоя загадка, он разгадает ее за несколько дней…

— Ради богов дружбы, не надо сейчас о работе! — запротестовал Гераклес.

— Значит, ты — философ? — спросил Диагор Крантора.

— А какой афинянин — не философ? — ответил тот, вздымая черные брови.

Гераклес заметил:

— О, не заблуждайся, добрый Диагор: Крантор действует по-философски, а не думает, как философ. Он доводит свои убеждения до конца, потому что не хочет верить в то, что не может сделать. — Казалось, Гераклес получал удовольствие от этого объяснения, как будто именно эта черта больше всего нравилась ему в старом друге. — Я помню… помню одну из твоих фраз, Крантор: «Я думаю руками».

— Ты плохо помнишь ее, Гераклес. Фраза была: «Руки тоже думают». Но я расширил ее на все тело…

— Ты и кишками думаешь? — усмехнулся Диагор. Как бывает с теми, кто редко пьет, вино сделало его циничным.

— И мочевым пузырем, и членом, и легкими, и ногтями пальцев ног, — перечислил Крантор. И через мгновение добавил: — Ведь ты, Диагор, тоже, кажется, философ…

— Я ментор Академии. Ты знаешь, что такое Академия?

— Конечно! Наш дружище Аристокл!..

— Мы давно обращаемся к нему по прозвищу — Платон. — Диагор был приятно удивлен, увидев, что Крантор знал настоящее имя Платона.

— Да знаю. Передай ему, что на Сицилии его часто вспоминают…

— Ты был на Сицилии?

— Можно сказать, я прямо оттуда. Ходят слухи, что тиран Дионис затаил вражду на своего зятя Диона только из-за учений твоего приятеля…

Диагор обрадовался этим вестям.

— Платон будет очень доволен, узнав, что его путешествие на Сицилию начинает приносить плоды. Но прошу тебя, Крантор, скажи ему об этом сам, в Академии. Пожалуйста, заходи к нам, когда хочешь. Если пожелаешь, приходи к нам на ужин: там ты сможешь поучаствовать в наших философских диалогах…

Крантор насмешливо разглядывал чашу с вином, будто в ней было что-то комичное или потешное.

— Благодарю тебя, Диагор, — ответил он, — но я подумаю. Честно говоря, меня не прельщают ваши теории.

И он тихонько засмеялся, будто удачно сострил.

Диагор, слегка смутившись, любезно спросил:

— А какие теории тебя прельщают?

— Жизнь.

— Жизнь?

Крантор кивнул, не сводя с чаши глаз. Диагор заметил:

— Жизнь — никакая не теория. Чтобы жить, достаточно ишь быть живым.

— Нет, нужно научиться жить.

Диагор, минуту назад жаждавший уйти, испытывал теперь профессиональный интерес к беседе. Он вытянул шею и погладил опрятно остриженную афинскую бородку кончиками худых пальцев.

— То, что ты говоришь, Крантор, весьма любопытно. Поясни мне, пожалуйста, ибо, боюсь, я не знаю этого, как, по-твоему, можно научиться жить?

— Я не могу это объяснить.

— Но все же ты, похоже, этому научился.

Крантор кивнул. Диагор сказал:

— А как же можно научиться чему-то, что потом нельзя объяснить?

Крантор вдруг обнажил свои громадные зубы, затаившиеся в лабиринте волос.

— Афиняне… — пробормотал он так тихо, что Диагор сперва даже хорошенько не разобрал, что он сказал. Но постепенно он повышал голос все больше и больше, будто бы издалека приближаясь к собеседнику в свирепой атаке. — Сколько бы времени ты ни провел вдалеке от Афин, вы остаетесь все прежними… Афиняне… Ох уж эта ваша страсть к игре слов, софизмам, текстам, диалогам! Ваши методы учения задом на скамье, слушая, читая, разгадывая слова, выдумывая аргументы и контраргументы в бесконечном диалоге! Афиняне… народ мыслящих и слушающих музыку людей… и другой народ, гораздо более многочисленный, но покоренный первым, — люди наслаждающиеся и страдающие, не умея ни читать, ни писать… — Он вскочил одним прыжком и направился к окошку в стене, откуда доносился неясный шум ленейских празднеств. — Прислушайся к нему, Диагор… Вот настоящий народ Афин. Его история никогда не будет записана на погребальных стелах и не сохранится на папирусах, куда ваши философы записывают свои чудесные труды… Этот народ даже не говорит: он мычит, ревет, как обезумевший бык… — Он оторвался от окна. Диагор заметил какую-то дикость, даже, пожалуй, свирепость в его движениях. — Народ, который ест, пьет, совокупляется и развлекается с верой в то, что находится в божественном экстазе… Прислушайся к ним!.. Они там, за стеной.

— Люди бывают разные, Крантор, так же, как бывают разные вина, — заметил Диагор. — Народ, о котором ты говоришь, не умеет как следует мыслить. Люди, умеющие мыслить, относятся к высшей категории и, хочешь — не хочешь, должны управлять…

Раздался резкий дикий крик. Ожесточенный лай Кербера был под стать громогласным возгласам его хозяина.

— Мыслить!.. К чему вам мыслить?.. Разве разумом вы дошли до войны со Спартой?.. Разве разум привел вас к амбициозной жажде создать империю?.. Перикл, Алкивиад, Клеон — люди, которые привели вас к кровопролитию!.. Они мыслили?.. А теперь, после поражения, что вам остается?.. Размышлять о былой славе!

— Ты говоришь так, будто ты — не афинянин! — возразил Диагор.

— Уйди из Афин, и ты тоже перестанешь им быть! Афинянином можно быть только в стенах этого абсурдного города!.. Первое, что узнаешь, выйдя отсюда, — это то, что не существует единой истины: у всех людей истина своя. А за ней — раскрываешь глаза… и видишь лишь черноту хаоса.

Последовало молчание. Прекратился даже свирепый лай Кербера. Диагор обернулся к Гераклесу, словно тот хотел вмешаться, но Разгадыватель, казалось, был погружен в свои собственные мысли, из чего Диагор заключил, что он считает беседу слишком «философской» и поэтому полностью уступает ему право голоса. Тогда он откашлялся и сказал:

— Я знаю, что ты хочешь сказать, Крантор, но ты ошибаешься. Эта чернота, о которой ты говоришь, в которой ты видишь лишь хаос, — не более, чем твое невежество. Ты думаешь, что абсолютных, непоколебимых истин нет, но могу тебя уверить, что они есть, хоть их и трудно постичь. Ты говоришь, что истина у каждого человека своя. Я же отвечу тебе, что у каждого человека свое мнение. Ты видел многих, очень разных людей, говоривших на разных языках и имевших обо всем разное мнение, и пришел к неверному заключению о том, что нет ничего, что было бы одинаково значимо для всех. Но дело в том, Крантор, что ты останавливаешься на словах, на определениях, на образах предметов и существ. Но за словами стоят идеи…

— Переводчик, — прервал его Крантор.

— Что?

Крупное лицо Крантора, подсвеченное снизу лампами, походило на загадочную маску.

— Это очень распространенное верование в некоторых далеких от Греции местах, — сказал он. — Согласно ему, все, что мы делаем и говорим, — это слова, написанные на ином языке на гигантском папирусе. И есть Некто, кто в этот момент читает этот папирус и расшифровывает наши действия и мысли, находя скрытые ключи в тексте нашей жизни. Этого Некто называют Переводчиком… Верующие в Него думают, что наша жизнь имеет конечный смысл, непостижимый для нас самих, но открывающийся Переводчику по мере того, как он читает нас. В конце концов текст завершится, и мы умрем, зная не больше, чем теперь. Но Переводчик, прочитавший нас, наконец узнает о конечной цели нашего бытия.*

[* Как я ни искал в моих книгах, нигде не удалось мне найти никакого следа этой якобы религии. Это — явный вымысел автора.]

Гераклес, хранивший все это время молчание, произнес:

— А какой смысл верить в этого дурацкого Переводчика, если в конце концов они умрут, так ничего и не узнав?

— Ну, некоторые считают, что с Переводчиком можно говорить. — Крантор ухмыльнулся. — Они говорят, что мы можем обратиться к нему, зная, что он слышит нас, ибо он читает и переводит все наши слова.

— И что же говорят этому… Переводчику те, кто так считает? — спросил Диагор, которому это верование казалось не менее смехотворным, чем Гераклесу.

— Кто что, — сказал Крантор. — Некоторые хвалят его или что-нибудь просят, например, чтобы он сказал им, что будет в будущих главах… Некоторые бросают ему вызов, потому что знают или думают, что знают, что на самом деле Переводчика нет…

— И как же они бросают ему вызов? — спросил Диагор.

— Кричат на него, — ответил Крантор.

И тут вдруг он поднял голову к темному потолку комнаты. Казалось, он что-то искал.

Он искал тебя.*

[* Перевод буквальный, но я не очень понимаю, к кому обращается автор при этом неожиданном грамматическом переходе на второе лицо.]


— Слушай, Переводчик! — громогласно закричал он. — Ты, что так уверен в своем существовании! Скажи мне, кто я!.. Переведи мой язык и опиши меня!.. Я бросаю тебе вызов: пойми меня!.. Ты, кто думает, что мы — всего лишь давно написанные слова!.. Ты, кто думает, что в нашей истории скрыт конечный ключ!.. Осмысли меня, Переводчик!.. Скажи мне, кто я… если, конечно, читая, ты можешь еще и разгадать меня!.. — И возвращаясь к спокойствию, он снова взглянул на Диагора и усмехнулся. — Вот что они кричат предполагаемому Переводчику. Но, конечно же, Переводчик никогда не отвечает, потому что его нет. А если и есть, он, как и мы, ровным счетом ничего не знает…*

[* Даже не знаю, почему я так разнервничался. У Гомера можно найти много примеров неожиданного перехода на второе лицо. Наверное, это — нечто подобное. Однако, по правде говоря, мне было немного не по себе, когда я переводил обличительные речи Кранто ра. Я даже начал думать, что, быть может, «Переводчик» — новое эйдетическое слово. В этом случае окончательный образ этой главы гораздо сложнее, чем я предполагал: свирепые атаки «невидимого зверя» — соответствующие критскому быку, — «девушка с лилией», а теперь еще и «Переводчик». Елена права: эта книга стала моей навязчивой идеей. Завтра поговорю с Гектором.]

Вошла Понсика с наполненным кратером и разлила еще вина. Воспользовавшись заминкой, Крантор сказал:

— Пойду прогуляюсь. Ночной воздух пойдет мне на пользу…

За ним последовал уродливый белый пес. Минуту спустя Гераклес заметил:

— Не очень-то обращай на него внимание, любезный Диагор. Он всегда был очень порывист и чудаковат, а время и странствия только заострили эти особенности его характера. У него никогда не хватало терпения сесть и говорить долгое время; он путается в длинных аргументах… Он не похож был ни на афинянина, ни на спартанца, потому что ненавидел войну и армию. Я рассказывал тебе, как он ушел жить один, в хижине, которую сам же соорудил на острове Эвбея? Это случилось приблизительно тогда, когда он сжег себе руку… Но и человеконенавистничество ему было не по душе. Не знаю и никогда не знал, что ему нравится и что нет… Подозреваю, что он не доволен той ролью, которую Зевс назначил ему в этом большом Спектакле, которым является жизнь. Прошу у тебя прощения, Диагор, за его поведение.

Философ ответил, что все это не важно, и поднялся, чтобы уходить.

— Что делаем завтра? — спросил он.

— Ну, ты ничего. Ты — мой заказчик, и тебе уже пришлось изрядно потрудиться.

— Я хочу и дальше помогать тебе.

— Не стоит. Завтра я проведу небольшое расследование в одиночку. Если будут новости, я тебе сообщу.

Диагор замешкался у двери:

— Ты узнал что-нибудь, что можешь мне рассказать?

Разгадыватель почесал в затылке.

— Все идет хорошо, — сказал он. — У меня есть пара теорий, которые не дадут мне спокойно спать сегодня ночью, но…

— Да, — прервал его Диагор. — Не стоит говорить о смокве, не открыв ее.

Они по-дружески распрощались.*

[* Я все более беспокоюсь. Не знаю почему, никогда раньше я не испытывал такого по отношению к работе. Кроме того, возможно, все это — лишь мое воображение. Я приведу тут мой краткий разговор с Гектором сегодня утром, а уж читателю судить.

— «Пещера идей», — кивнул он, как только я назвал книгу. — Да, классический греческий текст анонимного автора, написанный в Афинах после Пелопоннесской войны. Это я сказал Элию включить его в нашу серию переводов…

— Я знаю. Я его перевожу, — сказал я.

— И чем я могу тебе помочь?

Я ответил. Он нахмурился и задал мне тот же вопрос, что и Элий: почему я хотел просмотреть рукописный оригинал. Я объяснил ему, что это эйдетическое произведение и что Монтал, кажется, не заметил этого. Он снова нахмурился.

— Если Монтал этого не заметил, значит, этот текст — не эйдетический, — сказал он. — Прости, не хочу быть невежливым, но Монтал был в этом деле настоящим знатоком…

Я набрался терпения и сказал:

— Эйдезис там очень сильный, Гектор. Он искажает реализм сцен, даже диалоги и мысли героев… Все это что-нибудь да должно значить, правда? Я хочу разгадать шифр, который автор спрятал в тексте, и мне нужен оригинал, чтобы убедиться в том, что мой перевод верен… Элий согласился и посоветовал мне поговорить с тобой.

Наконец он поддался на мои уговоры (Гектор очень упрям), но не очень-то меня обнадежил: текст был у Монтала, а после его смерти все рукописи разошлись по библиотекам. Нет, у него не было ни близких друзей, ни родных. Он жил отшельником в одиноком загородном доме.

— Именно желание удалиться от цивилизации, — добавил он, — и привело к его смерти… Ведь так же?

— Что?

— А, я думал, ты знаешь. Разве Элий ничего не сказал тебе?

— Сказал просто, что он скончался, — припомнил я тогда слова Элия, — и что «об этом везде писали». Но я не понимаю, в чем дело.

— Потому что он погиб ужасной смертью, — ответил Гектор. Я сглотнул слюну. Гектор продолжал:

— Его тело нашли в лесу, поблизости от его дома. Оно было все истерзано. Власти сказали, что, вероятно, на него напала стая волков…]

Загрузка...