6*

[* «Грязна, много исправлений и пятен, неразборчивых и несохранившихся фраз» — так пишет Монтал о рукописи шестой главы.]

Труп принадлежал девушке: лицо было прикрыто покрывалом, пеплум покрывал даже волосы, а плащ укутывал руки; она лежала на боку на бесконечных каракулях из обломков, и, судя по положению ее обнаженных до бедер ног, всячески достойных созерцания даже при таких обстоятельствах, можно было сказать, что смерть застала ее, когда она бежала или прыгала, приподняв пеплум; левая рука ее была зажата в кулак, как в играх, когда дети что-то прячут, а в правой был кинжал, лезвие которого, в пядь длиной, казалось выкованным из крови. Она была босой. Помимо этого казалось, что на всем ее стройном теле, от шеи до икр, нет ни одного места, не испещренного ранами: короткими, длинными, прямыми, изогнутыми, треугольными, квадратными, глубокими, поверхностными, легкими, тяжелыми; ими был истерзан весь пеплум; рваные края были выпачканы кровью. Но это печальное зрелище все-таки было только началом: обнажив тело, на нем, несомненно, обнаружили бы жуткие увечья, о которых свидетельствовали гротескно вздувшиеся одежды, под которыми подобно подводным растениям, видным с поверхности кристально прозрачной воды, накапливались грязными выделениями гуморы. Казалось, больше ничего удивительного тут найти было нельзя.

Однако удивляться пришлось, потому что, откинув покрывало, Гераклес увидел лицо мужчины.

— Ага, Разгадыватель, удивлен! — завизжал довольный, как женщина, астином. — Клянусь Зевсом, я тебя не осуждаю! Я сам не поверил, когда мои слуги доложили мне!.. А теперь позволь-ка мне спросить: что ты здесь делаешь? Этот любезный господин, — он указал на лысого человека, — заверил меня, что ты хотел бы взглянуть на это тело. Но я не пойму почему. По-моему, тут разгадывать нечего, разве что по какой темной причине этот эфеб!.. — Он вдруг обернулся к лысому. — Как, ты сказал, его звали?..

— Эвний, — ответил Диагор будто во сне.

— …по какой темной причине Эвний переоделся куртизанкой, напился допьяна и нанес себе эти жуткие раны… Что ты ищешь?

Гераклес осторожно приподнимал края пеплума.

— Та-та-там, трам-пам-пам, — напевал он.

Казалось, само тело изумилось этому унизительному исследованию: оно разглядывало светлевшее небо своим единственным глазом (другой был вырван и, повиснув на тонкой нитке слизи, заглядывал внутрь уха); из полураскрытого рта насмешливо торчала разрезанная надвое мышца языка.

— Ну, говори, что смотришь? — нетерпеливо воскликнул астином, желавший поскорее покончить со своей работой. На нем лежала обязанность очищать Город от мусора и испражнений и следить за судьбой появлявшихся там мертвецов, и за это обнаруженное ранним утром на засыпанном обломками и мусором клочке Внутреннего Керамика тело отвечал он.

— Почему, астином, ты так уверен, что все это сделал сам Эвний? — произнес Гераклес, стараясь разжать левую руку трупа.

Астином наслаждался триумфом. Его маленькое гладкое лицо измазалось нелепой ухмылкой.

— Мне не пришлось нанимать для этого Разгадывателя! — взвизгнул он. — Ты нюхал его отвратительные одежды?.. От них несет вином!.. И есть свидетели, которые видели, как он сам наносил себе увечья этим кинжалом…

— Свидетели? — Казалось, слова астинома не произвели впечатления на Гераклеса. Он что-то нашел (маленький предмет, зажатый в левом кулаке трупа) и спрятал в плаще.

— Очень уважаемые свидетели. Один из них здесь…

Гераклес поднял глаза.

Астином указывал на Диагора.*

[* «Такое впечатление, что фразы здесь намеренно вульгарны. Проза утратила лиризм предыдущих глав: появилась сатира, пустые комические насмешки, язвительность, отвращение. Этот стиль — будто отбросы оригинала, мусор, выброшенный в эту главу», — утверждает Монтал, и я с ним полностью согласен. Могу прибавить, что, на мой взгляд, образы «грязи» и «мусора» предвещают нам, что скрытый здесь подвиг — очищение Авгиевых конюшен, где герою приходится вычищать от навоза конюшни царя Элиды. Более или менее то же самое пришлось сделать и Монталу: «Я очистил текст от испорченных фраз и отшлифовал некоторые выражения; результат не блестящий, но по крайней мере более чистый».]

Они принесли соболезнования отцу Эвния, Трисиппу. Новость быстро распространилась, и, когда они пришли, там было много народу, в основном родственники и друзья, поскольку Трисипп был очень уважаемым человеком: его помнили как стратега по подвигам на Сицилии, но еще важнее было то, что он был из немногих, кто смог вернуться и рассказать о них. И если бы кто-то засомневался в его рассказах, его история была написана грязными шрамами на кладбище лица, как он говорил, «почерневшего при осаде Сиракуз»; одним из них он гордился более, чем всеми полученными в жизни почестями: это был глубокий косой порез, тянувшийся от левой половины лба до правой щеки, захватывая по дороге влажный зрачок, — результат удара сиракузским мечом; вид его с этой белой трещиной на загорелой коже и глазным яблоком, напоминавшим белок яйца, был не очень приятен для созерцания, но внушал почтение. Ему завидовали многие молодые красавцы.

В доме Трисиппа царил переполох. Однако создавалось впечатление, что так было всегда, что причиной этому не какой-то особый день: когда подошли астином с Диагором (Разгадыватель шел позади, по какой-то причине он не захотел к ним присоединиться), пара рабов пыталась вынести пухлые корзины мусора, наверное, остатки какого-то пышного банкета, одного из многих, устраиваемых военачальником для главных лиц Города. Сквозь двери практически нельзя было пройти из-за многочисленных группок людей, сгрудившихся перед ними: они спрашивали, не понимали, высказывали досужие мнения, разглядывали, сетовали, когда ритуальные вопли женщин прерывали их разговор. На языках у всех была не только смерть: кроме нее, и даже более, чем она, всех занимало зловоние. Смерть Эвния дурно пахла. Переодетый в куртизанку?.. Но… Пьяный?.. Сумасшедший?.. Старший сын Трисиппа?.. Эвний, сын стратега?.. Эфеб из Академии?.. Нож?.. Но… Было слишком рано строить теории, объяснения, догадки о тайнах: пока общий интерес сосредоточился на фактах. А факты были как мусор под кроватью: никто не знал, каковы они, но все ощущали их смрад.

Усевшись на стуле в трапезной, как патриарх, в окружении родных и друзей, Трисипп принимал выражения соболезнования, не обращая внимания, от кого они исходили: он протягивал одну или обе руки, выпрямлял голову, благодарил и выглядел смущенным, не грустным, не раздраженным, а смущенным (и от этого он становился достойным сожаления), будто присутствие такого количества людей окончательно выбило его из колеи, и готовился возвысить голос и произнести прощальную речь. От волнения бронзовая кожа его лица со свисавшей серой растрепанной бородой потемнела еще больше, подчеркивая грязную белизну шрама и придавая ему странный вид неладно скроенного, как бы собранного по кускам человека. Наконец он, казалось, нашел подходящие слова и, вяло установив тишину, заговорил:

— Благодарю всех вас. Если бы у меня было столько рук, как у Бриарея, я бы воспользовался всеми ими, слышите, чтобы крепко прижать вас к груди. Сейчас я с радостью вижу, как любили моего сына… Позвольте мне чествовать вас краткими словами хвалы…*

[* С этого места текст утрачен. Как пишет Монтал: «Из-за неожиданного огромного овального темно-коричневого пятна смазаны тридцать линий. Какая жалость! Речь Трисиппа утрачена для потомков!..»]

— Я думал, что знаю своего сына, — сказал Трисипп, окончив речь. — Он почитал Священные мистерии, хоть никто в семье им не поклоняется; в школе Платона его считали примерным учеником… Это может подтвердить присутствующий здесь его ментор…

Все лица обратились к покрасневшему Диагору.

— Да, это так, — сказал он.

Трисипп умолк, чтобы потянуть носом и набрать еще чуть-чуть грязной слюны: при разговоре он обычно с расчетливой точностью выплевывал ее с одного уголка рта, казавшегося слабее другого, хотя никто точно не знал, менял ли он уголки после пауз в своих продолжительных речах. Поскольку он всегда говорил как военный, то никогда не ожидал ответа; поэтому он без нужды затягивал речь, хотя тема была уже давно исчерпана. Однако в этот момент даже самый ярый сторонник краткости не счел бы тему исчерпанной. Наоборот, все слушали его слова с почти болезненным интересом.

— Мне сказали, что он напился… что переоделся женщиной и изрезал себя кинжалом на куски… — Он сплюнул мельчайшие капли слюны и продолжил: — Мой сын? Мой Эвний?.. Нет, никогда он не сделал бы ничего такого… мерзкого, смердящего. Вы говорите о ком-то другом, не о моем Эвнии!.. Говорят, обезумел! Обезумел в одну ночь и так осквернил священный храм своего добродетельного тела… Клянусь Зевсом и эгидоносной Афиной, это ложь, ил «мне придется поверить, что мой сын был чужим незнакомцем для своего собственного отца! Более того: что все вы для меня не менее загадочны, чем промысел богов! Если эта грязь — правда, то с сегодняшнего дня я буду думать, что ваши лица, ваши выражения соболезнования и ваши сочувственные взгляды так же грязны, как непогребенная падаль!..

Начались перешептывания. Судя по равнодушному выражению лиц, можно было сказать, что почти все были согласны, чтоб их считали «непогребенной падалью», но никто не собирался менять своего мнения о случившемся. Были пользовавшиеся абсолютным доверием свидетели, как, например, Диагор, которые хоть и нехотя, но утверждали, что видели пьяного обезумевшего Эвния, одетого в пеплум и льняной плащ, который наносил себе более или менее серьезные раны по всему телу. Диагор, в частности, заметил, что встреча была случайной: «Я возвращался ночью домой, когда увидел его. Вначале я подумал, что это гетера, тогда он поздоровался, и я узнал его. Но я заметил, что он пьян или безумен. Он царапал себя кинжалом и хохотал, так что сначала я и не понял, насколько все серьезно. Когда я захотел удержать его, он убежал. Он направлялся во Внутренний Керамик. Я поспешил за помощью: нашел Ипсила, Деолпа и Архелая, моих старых учеников, и… они тоже видели Эвния… В конце концов мы позвали солдат… но было уже поздно…».

Когда Диагор перестал быть центром всеобщего внимания, он поискал взглядом Разгадывателя. Тот уже был в дверях, уворачиваясь от толпы. Он побежал за ним и догнал уже на улице, но Гераклес и слушать его не захотел. Наконец Диагор дернул его за плащ.

— Стой!.. Куда ты?

Взгляд Гераклеса заставил его попятиться.

— Найми другого Разгадывателя, чтобы слушать твое вранье, Диагор Медонтский, — сказал он с ледяным гневом. — Будем считать, что половина денег, которые ты заплатил мне, — мой гонорар, моя служанка отдаст тебе остальные, когда пожелаешь. Всего хорошего…

— Пожалуйста! — взмолился Диагор. — Подожди!.. Я…

Холодные безжалостные глаза вновь нагнали на него страх. Никогда Диагор не видел Разгадывателя в такой ярости.

— Меня оскорбляет не так твой обман, как твоя невежественная уверенность, что ты мог обмануть меня… Это, Диагор, я считаю непростительным!

— Я не хотел обманывать тебя!

— Тогда передай Платону мои поздравления: он, сам того не желая, научил тебя сложному искусству лжи.

— Ты все еще работаешь на меня! — возмутился Диагор,

— Ты опять забыл, что это моя работа?

— Гераклес… — Диагор счел, что лучше понизить голос, потому что вокруг собираюсь слишком много любопытных, как мусор, громоздившихся вокруг спора. — Гераклес, не бросай меня сейчас… После того, что случилось, я могу довериться только тебе!..

— Еще раз скажи, что видел этого эфеба в одеждах девицы и он вырезал из себя куски мяса у тебя на глазах, и, клянусь Афиной Палладой, ты никогда больше обо мне не услышишь!

— Идем, прошу тебя… Поищем спокойное место и поговорим…

Но Гераклес продолжал:

— Странно же ты помогаешь своим ученикам, о, ментор! Думаешь, что, покрывая истину навозом, ты поможешь найти ее?

— Я хотел помочь не ученикам, а Академии! — Вся круглая голова Диагора покраснела; он тяжело дышал, глаза его увлажнились. Ему удалось невообразимое: кричать без шума, загрязнить голос до того, что он выл в себя, как бы давая понять Гераклесу (но только ему), что он кричал. И таким же колдовским манером он прибавил: — Академия должна остаться незапятнанной!.. Поклянись мне!..

— Не в обычае у меня клясться тем, кто так легко идет на обман!

— Я готов убить, — воскликнул Диагор, вздымая свой внутренний вопль до громогласного шепота, — слушай хорошенько, Гераклес, я готов убить, чтобы помочь Академии!..

Гераклес рассмеялся бы, если бы его не обуревало возмущение; он подумал, что Диагор открыл секрет «удара шепотом», как оглушить собеседника судорожным нашептыванием. Его заглушённые вопли были похожи на пыхтение ребенка, который, боясь, что товарищ заберет у него чудесную игрушку, Академию (на этом слове его голос почти совсем пропадал, так что Гераклесу приходилось угадывать его по движениям рта), всеми силами пытается противостоять ему, находясь в классе и стараясь не привлечь внимание учителя.

— Готов убить! — повторил Диагор. — Что тогда для меня одна ложь по сравнению с опасностью для Академии?.. Худшее должно поступиться лучшему! Менее значимое должно быть принесено в жертву ради более значимого!..

— Пожертвуй тогда собой, Диагор, и скажи мне правду, — ответил Гераклес с большим спокойствием и немалой долей иронии, — потому что, уверяю тебя, в моих глазах никогда ты не значил меньше, чем сейчас.

* * *

Они шагали по стое «пойкиле». Был час уборки, и рабы плясали с тростниковыми метлами, подметая накопившийся за прошедший день мусор. Этот многоголосый грубый шум, похожий на старушечью болтовню, накладывал (Гераклес не знал даже почему) какой-то оттенок издевки на страстное возвышенное настроение Диагора. Тот, абсолютно не способный воспринимать ничего с иронией, в этот момент более, чем когда бы то ни было выражал собой всю серьезность положения: опущенная голова, слог оратора на собрании и глубокие прерывистые вздохи.

— Я… на самом деле я не видел Эвния с прошлой ночи, когда мы оставили его в том театре… Поутру, еще до рассвета, один из рабов разбудил меня, чтоб сказать, что служители астиномов нашли его тело среди мусора на одном из участков Внутреннего Керамика. Когда он рассказал мне подробности, я ужаснулся… Первая моя мысль: «Я должен защитить честь Академии…»

— Думаешь, бесчестье одной семьи лучше, чем бесчестье одного учреждения? — спросил Гераклес.

— А ты думаешь, нет? Если учреждение, как в этом случае, более способно править и благородно воспитывать людей, разве должна уцелеть семья, а не учреждение?

— А какой Академии был бы вред, если бы все узнали, что Эвния, возможно, убили?

— Если в одной из этих смокв ты найдешь грязь или гниль, — Диагор указал на фигу, которую Гераклес подносил в этот момент ко рту, — и не знаешь, откуда она взялась, возьмешь ли ты другие плоды с той же смоковницы?

— Может быть, нет. — Гераклесу начинало казаться, что спрашивать платоников значит в основном отвечать на их вопросы.

— Но если ты найдешь грязную смокву на земле, — продолжал Диагор, — разве подумаешь ты, что в том, что она грязна, повинна смоковница?

— Нет, конечно.

— Вот так подумал и я: «Если в смерти Эвния виноват только он, Академия не пострадает; люди даже порадуются, что больная смоква отделена от здоровых. Но если за смертью Эвния стоит кто-то другой, как избежать хаоса, паники, подозрений?» Более того: подумай, ведь возможно, что хающие нас (а таких много) начнут проводить опасные параллели со смертью Трамаха… Представляешь себе, что случилось бы, если бы распространилась весть о том, что кто-то убивает наших учеников?

— Ты забываешь о небольшой детали, — усмехнулся Гераклес. — Из-за твоего решения убийство Эвния останется безнаказанным…

— Нет! — впервые испытывая восторг, воскликнул Диагор. — Тут ты ошибаешься. Я собирался рассказать всю правду тебе. Так ты бы и дальше втайне расследовал это дело, не представляя угрозы для Академии, и поймал бы виновного…

— Потрясающий план, — съязвил Разгадыватель. — Но скажи-ка мне, Диагор, как тебе это удалось? То есть ты что, сам вложил ему в руку кинжал?

Покраснев, философ снова принял меланхоличный и возвышенный вид.

— Нет, Зевса ради, мне бы и в голову не пришло дотронуться до трупа!.. Когда раб привел меня к тому месту, там были служители астинома и сам астином. Я рассказал им подготовленную по дороге версию и назвал имена моих старых учеников, которые, я знал, при случае подтвердили бы все, что я сказал… Именно тогда, заметив кинжал в его руке и почувствовав сильный запах вина, я понял, что моя версия весьма похвальна… На самом деле, Гераклес, разве не могло все произойти именно так? Астином, осмотревший тело, сказал мне, что все раны можно было нанести правой рукой… На спине порезов не было, к примеру… Правда, кажется, он сам…

Диагор умолк, уловив в холодном взгляде Разгадывателя отблеск раздражения.

— Будь добр, Диагор, не оскорбляй моего разума, приводя здесь мнение астинома, презренного уборщика мусора… Я — Разгадыватель загадок.

— А отчего ты думаешь, что Эвния убили? От него несло вином, он оделся женщиной, держал кинжал в правой руке и мог сам нанести себе все раны… Я знаю несколько страшных случаев, когда неразбавленное вино ужасно влияло на юный дух. Сегодня утром мне припомнился случай одного эфеба из моего дема, который впервые напился во время Ленейских праздников и бился головой о стенку, пока не умер… Вот… я и подумал…

— Ты, как всегда, начал выдумывать, — довольно прервал его Гераклес, — а я просто осмотрел тело: вот в чем большая разница между философом и Разгадывателем.

— И что ты нашел на теле?

— Одежды. Надетый на нем изрезанный пеплум…

— Ну и что?

— Дыры не совпадали с порезами внизу. Даже ребенок бы догадался… Ну, может, ребенок и нет, но я — да. Мне хватило простого осмотра, чтобы убедиться, что под прямым разрывом на ткани находилась круглая рана и что глубокому проколу на пеплуме соответствовала прямая поверхностная царапина… Совершенно очевидно, что кто-то одел его в женскую одежду после того, как были нанесены все раны… разумеется, вначале изорвав ее и испачкав кровью.

— Невероятно, — искренне восхитился Диагор.

— Просто нужно уметь смотреть, — равнодушно ответил Разгадыватель. — Но это еще не все, наш убийца сделал еще одну ошибку: вокруг тела не было крови. Если бы Эвний сам нанес себе все эти зверские раны, лежащие вокруг обломки и мусор были бы по меньшей мере забрызганы кровью. Но на обломках крови не было: мусор был чистый, прости за выражение. А это значит, что удары Эвний получил не там, его ранили в другом месте и потом перетащили в это разрушенное место во Внутреннем Керамике…

— О Зевес…

— И, возможно, эта последняя ошибка оказалась решающей. — Гераклес прищурил глаза и в раздумье огладил свою аккуратную серебристую бородку. Затем он сказал: — В любом случае я еще не понял, зачем Эвния переодели женщиной и положили ему в руку это…

Он достал предмет из-под плаща. Оба молча смотрели на него.

— Почему ты думаешь, что это ему положил кто-то другой? — спросил Диагор. — Может быть, Эвний взял это до того, как…

Гераклес нетерпеливо покачал головой.

— Тело Эвния закоченело, и кровь из него уже не текла, — пояснил он. — Если бы это было у него в руке в момент смерти, пальцы бы сжались так, что я не смог бы так легко его вытащить. Нет, кто-то переодел его девицей и засунул это в кулак…

— Но, святые боги, зачем?

— Не знаю. И это беспокоит меня. Эту часть текста я еще не перевел, Диагор… Хотя со всей скромностью могу сказать тебе, что переводчик я неплохой. — И вдруг Гераклес развернулся и начал спускаться по ступеням стой. — Но полно, все уже сказано! Не будем терять времени! Нам предстоит выполнить еще один подвиг Геракла!

— Куда мы?

Диагору пришлось ускорить шаг, чтобы догнать Гераклеса, воскликнувшего:

— Знакомиться с очень опасным человеком, который может нам помочь!.. Идем в мастерскую Менехма!

И удаляясь, он снова спрятал в плащ увядшую белую лилию.*

[* Я мог бы помочь тебе, Гераклес, но как сказать тебе все, что я знаю? Откуда тебе знать при всем твоем уме, что это подсказка не для тебя, а для меня, для читателя эйдетического произведения, в которой ты сам, герой, являешься всего лишь еще одной подсказкой? Теперь я знаю, твое присутствие — тоже эйдезис! Ты здесь, потому что автор решил поместить тебя сюда, как лилия, которую загадочный убийца помещает в руке своей жертвы, чтобы более ясно показать читателю идею подвигов Геракла, одну из путеводных нитей книги. Таким образом, подвиги Геракла, дева с лилией (с просьбой о «помощи» и предупреждением об «опасности») и Переводчик — все они упомянуты в последних абзацах — образуют пока главные эйдетические образы. Что они могут значить?]


В темноте какой-то голос спросил:

— Кто тут?*

[* Я прерываю перевод, но продолжаю писать: таким образом, что бы ни случилось, о моем положении узнают. В двух словах: кто-то проник ко мне в дом. Расскажу, что случилось вначале (пишу я очень быстро, пожалуй, сумбурно). Сейчас ночь, и я собирался начать перевод последней части этой главы, как вдруг услышал легкий шорох, необычный для моего одинокого дома. Я не придал ему особого значения и начал переводить: написал два предложения и тут снова услышал мерный повторяющийся шорох, как будто шаги. Моим первым порывом было проверить прихожую и кухню, потому что шорох доносился оттуда, но потом я подумал, что должен записать все, что происходит, потому что…

Снова шорох!

Я только что вернулся из моего обхода: никого не было, и ничего необычного я не заметил. Не думаю, что меня обворовали. Парадная дверь не взломана. Правда, выходящая во двор дверь кухни была открыта, но возможно, я сам не закрыл ее, не помню. Я обследовал все закоулки, различая в темноте знакомые очертания моей мебели (я не хотел дать гостю возможность увидеть, где я, и не зажигал свет). Я пошел в прихожую и на кухню, в библиотеку и в спальню. Несколько раз спросил:

— Кто тут?

Потом, немного успокоившись, зажег несколько ламп и убедился в том, что только что написал: кажется, все это — ложная тревога. Сейчас я снова за столом, и сердце мое понемногу успокаивается. Я думаю: простая случайность. Но с другой стороны, вчера вечером кто-то следил за мной из-за деревьев в саду, а сегодня… Вор? Не думаю, хотя все возможно. Однако вор в первую очередь крадет, а не следит за своими жертвами. Быть может, он готовит решающий удар. Его ожидает сюрприз (мне смешно даже думать об этом): за исключением нескольких старинных манускриптов, в моем доме ничего ценного нет. Этим, думается, я похож на Монтала… Этим и не только этим…

Я думаю о Монтале. В последние дни я навел справки. Вообще-то можно сказать, что его чрезмерное одиночество не такое уж странное: со мной происходит то же самое. Оба мы избрали для себя жизнь за городом и просторные дома, очерченные квадратами внутреннего и наружного двориков, как в древнегреческих усадьбах олинфских или трезенских богачей. И оба мы отдались страсти перевода текстов, завещанных нам Элладой. Мы не насладились (или на настрадались) любовью женщины, у нас не было детей, а наши друзья (к примеру, Аристид в его случае; Елена, с очевидной разницей, в моем) были по большей части товарищами по работе. У меня возникают вопросы: что могло случиться с Монталом в последние годы жизни? Аристид сказал мне, что он страстно желал доказать платоновскую теорию идей посредством эйдетического текста… Возможно, в «Пещере» есть то самое доказательство, которое он искал, и это свело его с ума? И почему, будучи знатоком эйдезиса, он не пишет о нем в своем издании «Пещеры»?

Хотя я не очень понимаю почему, я все больше уверен, что ответ на эти вопросы кроется в тексте. Я должен продолжать перевод.

Прошу у читателя прощения за это отступление. Снова начинаю с фразы: «В темноте какой-то голос спросил».]

В темноте какой-то голос спросил:

— Кто тут?

Было сумрачно и пыльно; пол засыпан обломками и, пожалуй, даже мусором; под ноги то и дело попадалось что-то твердое и гремящее, как камни, и что-то мягкое и ломкое, как отбросы. Тьма стояла сплошная: непонятно было, ни где ступаешь, ни куда идешь. Помещение могло быть огромным или крохотным; возможно, кроме входного портика, был еще другой выход, а может быть, и нет.

— Подожди, Гераклес, — прошептал другой голос. — Я тебя не вижу.

Из-за этого самый слабый шум вызывал неописуемый испуг.

— Гераклес?

— Я здесь.

— Где?

— Здесь.

И поэтому обнаружить, что там на самом деле кто-то был, было равносильно крику.

— Диагор, что происходит?

— О боги… Я на минуту подумал… Это статуя.

Гераклес приблизился на ощупь, протянул руку и до чего-то дотронулся: если бы это было человеческое лицо, его пальцы погрузились бы прямо в глаза. Он ощупал зрачки, распознал скат носа, волнистый контур губ, раздвоенную выпуклость подбородка. Он улыбнулся и сказал:

— Действительно, статуя. Но тут их, наверное, много: ведь это мастерская.

— Ты прав, — признал Диагор. — Да я уже почти могу различить их: глаза уже привыкают.

Так оно и было: кисть зрачков начала вырисовывать в черноте белые силуэты, наброски фигур, различимые эскизы. Гераклес кашлянул — его мучила пыль — и провел сандалией по лежавшему под ногами мусору: раздался звук, похожий на грохот сундука с побрякушками.

— Куда он подевался? — сказал он.

— Почему бы нам не подождать в прихожей? — предложил Диагор, которому было не по себе от нескончаемой темноты и от статуй, медленно вырастающих вокруг. — Не думаю, что он задержится…

— Он здесь, — сказал Гераклес. — Иначе зачем ему оставлять дверь открытой?

— Такое странное место…

— Просто мастерская художника. Странно, что окна закрыты. Идем.

Они прошли вперед. Сделать это было уже проще: постепенно перед их глазами всплывали острова мрамора, бюсты, установленные на высоких деревянных полках, еще не вырвавшиеся из камня тела, прямоугольники, из которых высекали фризы. Само вмещавшее их пространство также становилось видимым: это была довольно просторная мастерская с ведущей в прихожую дверью в одном торце и чем-то похожим на тяжелые занавеси на другом. Одна из стен была исцарапана золотыми нитями, слабыми пятнами блеска, бегущего по дереву огромных закрытых ставен. Скульптуры и каменные блоки с их зародышами неравномерно стояли по всему залу, выделяясь из художественного хлама: отбросов, осколков, кусков камня, мраморной пыли, инструментов, обломков и разорванных кусков материи. Напротив занавесей возвышался довольно большой деревянный помост, к которому вели две короткие лестницы, расположенные по бокам. На помосте виднелась гора белых простынь, окруженная завалами каменных осколков. В этих стенах было холодно и, как это ни покажется странным, пахло камнем: неожиданно насыщенный, грязный запах, подобный тому, который возникает, когда, нюхая землю и с силой втягивая в себя воздух, ощущаешь острую легкость пыли.

— Менехм? — громко окликнул Гераклес Понтор.

Последовавший громоподобный шум, несвойственный этому каменному сумраку, вдребезги разбил тишину. Кто-то снял доску, закрывавшую одно из широких окон — ближайшее к помосту, — и бросил ее на пол. Сверкающий, резкий, как проклятие богов, полдень беспрепятственно пронесся по залу; вокруг него видимыми клубами извести вилась пыль.

— Моя мастерская по вечерам закрыта, — сказал мужчина.

Несомненно, за занавесями была потайная дверь, потому что ни Гераклес, ни Диагор не заметили, как он вошел.

Он был очень худ, и вид у него был болезненно неряшливым. В его всклокоченных серых волосах было еще совсем немного седины, и она красовалась грязными белыми прядями; бледность лица пятнали синяки под глазами. Во всем его облике не было ни единой черты, которую обошел бы своим вниманием художник: редкая, неравномерно растущая бородка, неровно подбитый плащ, развалины сандалий. Его жилистые мускулистые руки были сплошь перепачканы, на ногах тоже была грязь. Все его тело напоминало подержанный инструмент. Он кашлянул, пригладил — безуспешно — волосы; красноватые глаза его мигнули; игнорируя посетителей, он повернулся к ним спиной и направился к столу у помоста, где были разложены инструменты, занявшись, казалось — проверить это было невозможно, — подбором нужных ему для работы резцов. Послышался металлический стук, похожий на ноты расстроенных цимбал.

— Мы знали это, любезный Менехм, — произнес Гераклес ясно и мягко, — и пришли сюда не покупать твои статуи…

Менехм обернулся и одарил Гераклеса осколком взгляда.

— Что ты здесь делаешь, Разгадыватель загадок?

— Беседую со своим коллегой, — ответил Гераклес. — Оба мы художники: ты ваяешь истину, а я — ее раскрываю.

Скульптор вернулся к своей работе за столом, неловко бряцая инструментами. А потом сказал:

— Кто с тобой?

— Я… — с гордостью поднял голос Диагор.

— Один друг, — прервал его Гераклес. — Можешь поверить мне, он тесно связан с моим присутствием здесь, но не будем терять времени…

— Правильно, — согласился Менехм, — мне нужно работать. У меня заказ для знатной семьи из Скамбонид, и срока осталось меньше месяца. Да и другие дела… — Он снова зашелся таким же грязным, как его слова, порченым кашлем.

Внезапно он оставил свое занятие за столом — постоянно резкие, нескладные движения — и по одной из лестниц поднялся на помост. Гераклес очень любезно произнес:

— Всего лишь несколько вопросов, друг мой Менехм, и если ты поможешь мне, мы быстро все закончим. Мы хотим знать, знакомо ли тебе имя Трамаха, сына Мерагра, и Анфиса, сына Праксиноя, и Эвния, сына Трисиппа.

Менехм, собиравший на подиуме покрывавшие скульптуру простыни, остановился:

— По какой причине ты задаешь мне этот вопрос?

— О, Менехм, если ты отвечаешь на мои вопросы вопросом, как же нам закончить быстро? Идем по порядку: сейчас ты отвечаешь на мои вопросы, а потом я отвечу на твои.

— Я знаком с ними.

— По твоей работе?

— Я знаком со многими эфебами в Городе… — Он запнулся и дернул за простыню, которая никак не поддавалась. Терпения у него не хватало; в жестах читалась резкость борца; он воспринимал непокорность предметов как вызов. Он дал полотну две короткие попытки, будто предупреждая его. Потом сжал зубы, уперся ногами в деревянный помост и с грязным ворчанием дернул обеими руками. Издав такой шум, будто высыпали отбросы, и смешав бесплотные сборища пыли, простыня подалась.

Открытая в конце концов скульптура была сложной: она изображала человека, сидящего за заваленным свитками папируса столом. Незаконченное основание извивалось в бесформенном целомудрии девственного, не тронутого резцом мрамора. Фигура сидела спиной к Гераклесу и Диагору, и была так сосредоточена она на своем деле, что виднелась только макушка ее головы.

— Кто-нибудь из них позировал тебе? — поинтересовался Геракл.

— Иногда, — последовал лаконичный ответ.

— Однако, думаю, не все твои натурщики еще и играют в твоих спектаклях…

Менехм вернулся к столу с инструментами и готовил ряд разнокалиберных резцов,

— Я даю им свободу выбора, — не глядя на Гераклеса, буркнул он. — Иногда они делают и то, и другое.

— Как Эвний?

Скульптор резко обернулся. Диагор подумал, что ему нравится издеваться над собственными мышцами, как пьяному отцу — издеваться над детьми.

— Я только что узнал про Эвния, если ты к этому клонишь, — сказал Менехм; его глаза превратились в две неотступно следовавшие за Гераклесом тени. — Я никак не причастен к его припадку безумия.

— Никто этого и не говорит. — Гераклес поднял обе руки, как будто Менехм угрожал ему.

Когда ваятель снова занялся инструментами, Гераклес проговорил:

— Кстати, ты знал, что Трамах, Анфис и Эвний участвовали в твоих спектаклях тайком? Менторы в Академии запрещали им заниматься театром…

Оба костлявых плеча Менехма взметнулись вверх.

— Думаю, я что-то слышал об этом. Большего невежества мне видеть не приходилось! — И, сказав это, он снова в два прыжка поднялся по лестнице на помост. — Никто не в силах запретить искусство! — воскликнул он и с силой, почти не глядя, ударил резцом по одному из углов мраморного стола; в воздухе остался легкий мелодичный отзвук.

Диагор раскрыл было рот, чтобы возразить, но, казалось, передумал и делать этого не стал. Гераклес сказал:

— Они не боялись, что все раскроется?

Менехм обошел статую с озабоченным видом, будто ища еще один непослушный угол, чтобы его наказать, и ответил:

— Быть может. Но их жизнь не интересовала меня. Я предложил им возможность выступать хоревтами, вот и все. Они беспрекословно согласились, и видят боги, я был благодарен им за это: мои трагедии, в противоположность моим статуям, не приносят мне ни славы, ни денег, только удовольствие, и нелегко найти людей, которые захотели бы в них играть…

— Когда ты с ними познакомился?

Помолчав, Менехм ответил:

— Когда мы ходили в Элевсин. Я почитаю мистерии.

— Но твои отношения с ними делами веры не ограничивались, не так ли? — Гераклес начал медленно обходить мастерскую, останавливаясь и разглядывая статуи с тем ограниченным интересом, который мог бы проявить знатный меценат.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Я хочу сказать, о, Менехм, что ты их любил.

Разгадыватель стоял перед незаконченной фигурой Гермеса с кадуцеем, в дорожной шляпе-петасе и в крылатых сандалиях. Он прибавил:

— Как вижу, особенно Анфиса.

Он указал на лицо бога, в усмешке которого лучилась некая прекрасная порочность.

— А вон та голова Вакха, увенчанная виноградными лозами? — продолжал Гераклес. — И этот бюст Афины? — Он ходил от фигуры к фигуре, жестикулируя, как продавец, набивающий цену. — Могу поклясться, что вижу прекрасное лицо Анфиса у многих богов и богинь священного Олимпа!..

— Анфиса любят многие. — Менехм снова яростно взялся за работу.

— А превозносишь ты. Интересно, как ты справлялся с ревностью. Думаю, Трамаху и Эвнию не очень-то правилось твое явное предпочтение к их другу…

На мгновение среди звона резца послышалось резкое дыхание Менехма, но, обернувшись, Диагор и Гераклес увидели, что он улыбается.

— Зевса ради, ты думаешь, я так много для них значил?

— Да, раз они соглашались быть твоими натурщиками и играть в твоих спектаклях, нарушая таким образом священные предписания, которые получили в Академии. Я думаю, они восхищались тобой, Менехм: ради тебя они позировали, обнажившись или переодевшись женщинами, а когда работа была окончена, пускали свою наготу или женоподобные одежды на твое наслаждение… и таким образом рисковали опозорить свои семьи, если их разоблачат…

Все еще улыбаясь, Менехм воскликнул:

— Святая Афина! Неужели, Гераклес Понтор, ты в самом деле думаешь, что я как художник и мужчина такого стою?

Гераклес возразил:

— Неоконченные, как твои статуи, юные души пускают корни в любой земле, Менехм Харисий. А лучше всего — в той, где много навоза…

Менехм, казалось, не слушал его: в эту минуту он сосредоточенно ваял несколько складок одежды мужчины. Бом! Бом! Вдруг он заговорил, но так, будто обращался к мрамору. Его грубый неровный голос, отдаваясь эхом, марал стены мастерской.

— Да, для многих эфебов я — наставник… Думаешь, Гераклес, нашей молодежи наставники не нужны? Разве… — Казалось он использует нараставшее раздражение для усиления удара: бом! — …разве мир, который они унаследуют, приятен? Посмотри вокруг!.. Наше афинское искусство… Какое искусство?.. Раньше в фигурах была сила: мы подражали египтянам, которые всегда были гораздо мудрее нас!.. — Бом! — А теперь что мы делаем? Рисуем геометрические фигуры, строго подчиняющиеся канону силуэты!.. Мы утратили непосредственность, силу, красоту!.. — Бом-бом! — Ты говоришь, мои статуи не окончены, и это так… Но как ты думаешь почему?.. Потому что я не способен творить по правилам канона!..

Гераклес хотел его перебить, но ясное начало его фразы потонуло в грязевом потоке ударов и восклицаний Менехма.

— А театр!.. В былые времена театр был оргией, в которой участвовали боги!.. А во что превратил его Еврипид?.. В дешевую диалектику, которая по душе благородным афинским умам!.. — Бом! — Театр — рассудительные размышления вместо священного праздника!.. Сам Еврипид в старости признал это на исходе дней! — Он прервал работу и с ухмылкой обернулся к Гераклесу. — И резко изменил свое мнение…

И он застучал еще сильней, чем прежде, как будто пауза была нужна только для этой, последней фразы, и продолжил:

— Старик Еврипид бросил философию и стал создавать настоящий театр! — Бом! — Помнишь его последнее произведение?.. — И он с огромным удовлетворением выкрикнул: — «Вакханки»!.. — Так, будто это слово было драгоценным камнем, который он неожиданно нашел среди обломков.

— Да! — вмешался другой голос. — «Вакханки»! Творение безумца! — Менехм повернулся к Диагору, так возбужденно извергавшему крики, словно предыдущее молчание далось ему ценой огромного усилия. — Еврипид в старости утратил рассудок, как случается со всеми нами, и его театр опустился до непостижимых крайностей!.. Благородный фундамент его вдумчивого разума, старательно искавшего философскую Истину в годы зрелости, со временем пошатнулся… и его последнее творение стало, подобно драмам Эсхила и Софокла, смердящей помойкой, где кишат болезни людской души и льются реки невинной крови! — И, покраснев от своей порывистой речи, он вызывающе взглянул на Менехма.

Немного помедлив, скульптор мягко спросил:

— Могу я знать, кто этот идиот?

Гераклес жестом остановил гневный ответ товарища:

— Прости, любезный Менехм, мы пришли сюда не для того, чтобы говорить о Еврипиде и его театре… Позволь мне продолжить, Диагор!.. — Философ еле сдерживался. — Мы хотим спросить тебя…

Его прервал грохот эха: Менехм начал кричать, шагая из конца в конец помоста. Иногда он указывал на одного из мужчин молоточком, словно собираясь запустить его прямо в голову.

— А философия?.. Вспомните Гераклита!.. «Без распрей нет существования»!.. Вот что думал философ Гераклит!.. Разве философия не изменилась?.. Раньше она была силой, порывом!.. А теперь… Что она?.. Чистый разум!.. Раньше!.. Что нас волновало?.. Материя вещей: Фалес, Анаксимандр, Эмпедокл!.. Раньше мы думали о материи! А теперь? О чем мы думаем теперь? — И он гротескно закривлялся. — О мире Идей!.. Конечно, Идеи существуют, но живут в другом месте, подальше от нас!.. Они совершенны, чисты, благи и полезны!..

— Да, они таковы! — подпрыгнул от крика Диагор. — Это такая же правда, как то, что ты — несовершенен, низок, подл и!..

— Прошу тебя, Диагор, предоставь говорить мне! — воскликнул Гераклес.

— Мы не должны любить эфебов, о нет!.. — насмехался Менехм. — Мы должны любить идею эфеба!.. Целовать мысль о губах, ласкать определение бедер!.. И, Зевса ради, к чему нам статуи! Это низкое искусство подражания!.. Создавайте идеи статуй!.. Вот какую философию унаследует молодежь!.. Не зря Аристофан изобразил ее на «облаках»!..

Диагор пыхтел вне себя от негодования.

— Как ты можешь так бесцеремонно судить о том, чего не знаешь, ты?..

— Диагор! — твердый голос Гераклеса заставил его на минуту умолкнуть. — Ты что, не понимаешь, что Менехм хочет уйти от темы? Предоставь говорить мне, в конце концов!.. — И с поразительным спокойствием он продолжил, обращаясь к скульптору: — Менехм, мы пришли спросить тебя о смерти Трамаха и Эвния…

Он сказал это, чуть ли не извиняясь, будто прося прощения за то, что упоминает о таком обыденном деле перед какой-то очень важной особой. После короткого молчания Менехм сплюнул на пол помоста, потер нос и произнес:

— Трамаха загрызли волки, когда он пошел на охоту. Что же касается Эвния, мне сказали, что он напился, и когти Диониса впились в его мозг, и заставили его несколько раз вонзить в себя кинжал… Какое я имею отношение ко всему этому?

Гераклес быстро возразил:

— Такое, что оба они, вместе с Анфисом, приходили по ночам к тебе в мастерскую и участвовали в твоих интересных развлечениях. И что все трое восхищались тобой и отвечали на твои любовные домогательства, но ты отдавал предпочтение лишь одному. И что наверняка между ними были споры и, возможно, угрозы, ибо развлечения, которые ты устраиваешь с эфебами, пользуются не очень-то доброй славой, и никто из них не желал, чтобы о них узнали… И что Трамах не ходил на охоту, но в тот день, когда он вышел из Афин, твоя мастерская была закрыта, и тебя никто нигде не видел…

Диагор приподнял брови и посмотрел на Гераклеса, потому что не знал об этом последнем факте. Но Разгадыватель продолжил речь, словно декламируя обрядовое песнопение:

— И что на самом деле Трамаха убили или избили до потери сознания и бросили на волю волкам… И что вчера вечером Эвний и Анфис после твоего спектакля пришли сюда. И что твоя мастерская — ближайший дом к тому месту, где нашли сегодня утром Эвния. И что я наверняка знаю, что Эвния тоже убили, и что убийца совершил преступление в другом месте, а потом перетащил тело туда. И что логично предположить, что эти два места должны быть рядом, потому что никому не пришло бы в голову пройти через все Афины с трупом на плече. — Он остановился и почти дружелюбным жестом развел руки. — Как видишь, любезный Менехм, ты достаточно связан со всем этим.

Выражение лица Менехма было непроницаемым. Можно было подумать, что он улыбается, но взгляд его был мрачен. Не говоря ни слова, он медленно повернулся к мрамору, спиной к Гераклесу, и снова начал бить по нему размеренными ударами. Потом он заговорил, и голос его звучал насмешливо:

— О, рассуждение! О, как чудесно рассуждение и как тонко! — Он сдавленно рассмеялся. — Я обвинен из-за силлогизма! Более того: из-за того, что мой дом недалеко от участка горшечников. — Продолжая ваять, он медленно покачал головой и снова усмехнулся, как будто скульптура или сама работа его казались ему смехотворными. — Вот как теперь строим истину мы, афиняне: говорим о расстояниях, подсчитываем чувства, рассуждаем о фактах!..

— Менехм… — мягко проговорил Гераклес.

Но художник продолжал:

— В грядущие годы скажут, что Менехма обвинили из-за расстояния, из-за длины!.. Теперь все следует канону, я ведь уже говорил! Даже правосудие теперь всего лишь вопрос расстояния…

— Менехм, — так же мягко повторил Гераклес. — Откуда ты знал, что тело Эвния нашли на участке гончаров? Я этого не говорил.

Диагор поразился бурной реакции скульптора: он повернулся к Гераклесу, выпучив глаза, будто бы тот был неожиданно обретшей жизнь толстой Галатеей, На мгновение он онемел. Затем, собрав остатки голоса, воскликнул:

— Ты с ума сошел? Об этом все говорят!.. На что ты намекаешь?..

Гераклес опять вооружился самым скромным, извиняющимся тоном:

— Ничего, не волнуйся, это часть моего рассуждения о расстоянии.

А потом, почесав свою вытянутую голову, словно припомнив, добавил:

— Вот только не пойму, любезный Менехм, почему тебя разгневало только мое рассуждение о расстоянии, а не предположение, что кто-то убил Эвния… Зевса ради, это гораздо более нелепая мысль, и уж о ней-то точно никто не говорит, однако, похоже, ты сразу ее признал, как только я высказал ее. Ты начал высмеивать мое рассуждение о расстоянии, но не спросил: «Гераклес, почему ты так уверен в том, что Эвния убили?» Правда, Менехм, я не пойму.

Диагору было ничуть не жаль Менехма, несмотря на то, что он видел, как безжалостные выводы Разгадывателя все больше и больше повергают его в абсолютное смятение, загоняя в ловушку собственных исступленных речей, подобно тому, как (по словам некоторых путешественников, с которыми он говорил) озера гнили быстрее поглатывают тех, кто пытается спастись, барахтаясь и брыкаясь. В последовавшей плотной тишине ему захотелось добавить что-нибудь в насмешку, чтобы подчеркнуть одержанную над этой тварью победу. И с циничной усмешкой он сказал:

— Над красивой скульптурой работаешь, Менехм. Кто это?

На мгновение ему показалось, что ответа не будет. Но потом он заметил, что Менехм ухмыляется, и это обеспокоило его.

— Она называется «Переводчик». Человек, который пытается разгадать тайну написанного на другом языке текста, не отдавая себе отчета в том, что слова ведут лишь к новым словам, а мысли — к новым мыслям, Истина же остается непостижимой. Правда хорошее сравнение, ведь это делаем все мы?

Диагор не очень хорошо понял, что хотел сказать скульптор, но, не желая остаться в проигрыше, добавил:

— Очень интересная фигура. Что на ней за одежда? Она не похожа на греческую…

Менехм промолчал. Он смотрел на свое творение и улыбался.

— Можно мне посмотреть поближе?

— Да, — ответил Менехм.

Философ подошел к помосту и поднялся по одной из лестниц. Его шаги загремели по грязным доскам. Он подошел к статуе и вгляделся в ее профиль.

Мраморный человек, согнувшийся над столом, держал большим и указательным пальцами тонкое перо; со всех сторон его теснили свитки папируса. «Что это за одежда?» — задумался Диагор. Какой-то очень приталенный плащ… Явно чужеземные одежды. Он пригляделся к склоненной шее, выдающимся первым позвонкам — следует признать, изваяно хорошо, — к крупным прядям волос по обе стороны головы, к ушам с толстыми нелепыми мочками…

Лица он еще не видел: голова фигуры была слишком наклонена. Диагор тоже пригнулся и разглядел заметные залысины над висками, преждевременно обнажившиеся проплешины на голове… В то же время он не мог не залюбоваться его руками, худыми, исчерченными венами; правая держала черенок пера; левая покоилась ладонью вниз, придерживая пергамент, на котором он писал, на среднем пальце красовалось кольцо с выгравированным кругом на печати. Рядом с этой рукой лежал развернутый свиток папируса: наверняка это оригинал. Человек писал перевод на пергаменте. Даже написанные на нем буквы были вырезаны чисто и мастерски! Диагор с любопытством нагнулся через плечо фигуры и прочитал якобы только что «переведенные» слова. Он не знал, что они означают. Написано было:


«Он не знал, что они означают. Написано было»


Но лица статуи он еще не видел. Он нагнулся ниже и разгля*

[* Не могу дальше переводить. Руки трясутся.

Возвращаюсь к работе после двух мучительных дней. Не знаю, буду ли я продолжать, быть может, у меня не хватит духа. Но по крайней мере я смог вернуться к столу, сесть и просмотреть бумаги. Вчера, говоря с Еленой, я и не думал, что это возможно. С Еленой, должен признаться, все вышло случайно: накануне я попросил ее составить мне компанию — я был не в силах вынести ночное одиночество моего дома — и, хотя тогда я не захотел открывать ей тайные причины моей просьбы, она, наверное, заметила что-то в моих словах, потому что сразу же согласилась. Я старался не говорить о работе. Был любезен, вежлив и робок. Мое поведение не изменилось, даже когда мы занялись любовью. Я любил ее, втайне желая, чтобы она любила меня. Я касался ее тела под простыней, вдыхал острый запах наслаждения и слушал ее нарастающие стоны, но все это мне не помогало: я хотел — думаю, что хотел, — почувствовать в ней то. что она чувствовала по отношению ко мне. Я хотел — желал, — чтобы ее руки исследовали меня, ощутили меня, били в меня, как в преграду, придали мне форму во тьме… Но нет, не форму. Я хотел почувствовать себя простым сырьем, твердым остатком чего-то, что было там, занимало пространство, ощутить себя не силуэтом, а фигурой с определенными чертами и лицом. Я не хотел, чтобы она говорила со мной, не хотел слышать слова и тем более мое имя, никаких пустых фраз обо мне. Теперь я частично понимаю, что со мной было: возможно, всему причиной усталость от перевода, это ужасное ощущение пористости, будто бы мое существование вдруг почудилось мне гораздо более хрупким, чем текст, который я перевожу и который изливается через меня в верхней части этих страниц. Я подумал, что поэтому мне необходимо усилить эти примечания, каким-то образом уравновесить Атласову тяжесть верхнего текста. «Если бы я мог писать, — подумал я, не впервые, но с большим жаром, чем когда бы то ни было, — если бы я мог сотворить нечто свое…» Мои занятия с Еленой — ее тело, твердая грудь, мягкие мышцы, ее молодость — не очень-то помогли: быть может, благодаря им я только смог узнать себя (я испытывал насущную необходимость в ее теле, в этом зеркале, где я мог, не глядя, увидеть себя), но эта краткая встреча, это узнавание самого себя — анагнорисис — лишь помогло мне заснуть, а значит, снова исчезнуть. На следующий день, когда над холмами занималась заря, стоя у окна моей спальни нагишом, слушая шорох простыней и сонный голос моей обнаженной, лежащей в постели приятельницы, я решил все ей рассказать. Я начал спокойно, не сводя глаз с растущего на горизонте зарева:

В этой книге есть я, Елена. Не знаю, как или почему, но это я. Автор описывает меня как статую, изваянную одним из героев, называя ее «Переводчик». Он сидит за столом и переводит то же, что и я. Все совпадает: глубокие залысины на висках, проплешины, тонкие уши с тяжелыми мочками, худые руки со вздувшимися венами… Это я. Я не решился переводить дальше; я бы не смог прочитать описание моего собственного лица…

Елена возмутилась. Села на кровати. Стала расспрашивать, обиделась. Все еще раздетый, я вышел из комнаты, прошел в гостиную и вернулся с бумагами с моим прерванным переводом. Дал их ей. Смешно: оба мы были наги — она сидела, я стоял, — но снова превратились в товарищей по работе; она по-учительски морщила лоб, а ее грудь, трепещущая, розовая, вздымалась при каждом вдохе; я молча ждал у окна, и мой нелепый член сжался от холода и тоски.

— Глупо… — сказала она, закончив читать. — Совершенно глупо…

Она снова начала возмущаться. Бранить меня. Сказала, что у меня появляется навязчивая идея, что описание слишком расплывчато, что оно может подойти к любому другому человеку. И добавила:

— А на кольце у статуи выгравирован круг. Круг! А не лебедь, как на твоем!..

Это было самое ужасное. И она уже поняла это.

— По-гречески круг — «кюклос», а лебедь — «кюкнос», ты же знаешь, — спокойно возразил я. — Они отличаются только одной буквой. Если эта «л», эта «ламбда», на самом деле — «н», «ню», сомнений нет: это я. — Я посмотрел на кольцо с силуэтом лебедя на среднем пальце моей левой руки, подарок отца, с которым я никогда не расстаюсь.

Но в тексте написано «кюклос», а не…

— Монтал пишет в одном из примечаний, что это слово неразборчиво. Он думает, что это «кюклос», но отмечает, что не уверен в четвертой букве. Понимаешь, Елена! В четвертой букве. — Я говорю спокойным, почти безразличным тоном. — Только от заурядного научного мнения Монтала об одной букве зависит, сойти ли мне с ума…

— Да это абсурд! — рассердилась она. — Что тебе делать… здесь, внутри? — Она стукнула по бумагам. — Эта книга написана тысячи лет назад!.. Как же?.. — Она откинула простыню, скрывавшую ее длинные ноги. Пригладила рыжие волосы. Пошла к двери босая и нагая. — Идем. Я хочу прочесть оригинал. — Голос ее изменился: теперь она говорила твердо и решительно.

Я в ужасе просил ее не делать этого.

— Мы прочитаем текст Монтала вдвоем, — стоя в дверях, перебила она. — Мне все равно, захочешь ли ты потом продолжать перевод. Я хочу, чтобы ты выкинул эту глупость из головы.

Мы пошли в гостиную — босые, нагие. Я помню, что, идя за ней, мне глупо подумалось: «Мы хотим убедиться, что мы люди, материальные тела, плоть, органы, а не только герои или читатели… Сейчас мы узнаем. Мы хотим узнать». В гостиной было холодно, но в тот момент нам было все равно. Я был не в состоянии подойти вплотную — остановился за ней, не сводя глаз с ее блестящей выгнутой спины, мягко изогнутых позвонков, упругого валика ягодиц. Тишина. Помнится, я подумал: «Она читает мое лицо». Послышался ее стон. Я закрыл глаза. Она сказала:

— Ох.

Я почувствовал, как она подошла и обняла меня. Ее нежность меня ужаснула. Она сказала:

— Ох… ох…

Спрашивать я не хотел. Не хотел ничего знать. Я с силой прижался к ее теплому телу. И тогда услышал смех: мягкий, он все нарастал, зарождаясь в животе, как радостное присутствие иной жизни.

— Ох… ох… ох… — сказала она, смеясь.

Позже, намного позже, я прочел то, что прочла она, и понял, почему она смеялась.

Я решил продолжать перевод. Возвращаюсь к тексту со слов: «Но лица статуи он еще не видел».]

* * *

Но лица статуи он еще не видел. Он нагнулся ниже и разглядел его.

Черты лица были*

[* На этом месте в тексте пропуск. Монтал утверждает, что следующие пять линий неразборчивы.]

— Он очень хитер, — сказал Гераклес, когда они вышли из мастерской. — Оставляет фразы незавершенными, как его скульптуры. Напускает на себя отвратительные манеры, чтобы мы отпрянули, зажав нос, но я уверен, со своими учениками он умеет быть очень любезным.

— Ты думаешь, это он?.. — спросил Диагор.

— Не будем торопиться. Истина может находиться далеко, но ее терпение бесконечно, и она будет ждать нашего прихода. Пока же мне хотелось бы снова поговорить с Анфисом…

— Если не ошибаюсь, мы найдем его в Академии: сегодня вечером там ужин в честь одного из гостей Платона, и Анфис будет одним из виночерпиев.

— Чудесно, — улыбнулся Гераклес Понтор. — Потому что, кажется, Диагор, пришло мне время познакомиться с твоей Академией.*

[* Я только что обнаружил удивительную вещь! Если не ошибаюсь — а думаю, я не ошибаюсь, — странные загадки, связанные с этой книгой, начинают приобретать определенный смысл… хотя, уж конечно, не менее странный и вызывающий у меня гораздо больше беспокойства. Мое открытие было, как это частенько бывает, совершенно случайным: сегодня ночью я просматривал последнюю часть шестой главы, перевод которой я еще не закончил, когда заметил, что края листов с досадным упрямством слипаются между собой (раньше такое уже было, но я просто не обращал на это внимание). Я рассмотрел их получше: на вид они были обычными, но соединявшая их жидкая смесь еще не просохла. Я нахмурился, все больше нервничая. Внимательно перелистал каждую страницу шестой главы и абсолютно точно убедился, что последние из них вклеены в книгу недавно. Мозг мой обуревали гипотезы. Я вернулся к тексту и обнаружил, что «новые» куски совпадают с подробным описанием статуи Менехма. Сердце мое сильно забилось. Что означает этот бред?

Я отложил выводы на потом и закончил перевод главы. Потом, взглянув на череду яблонь в темноте сада за окном (уже ночь), я вдруг вспомнил о человеке, который, кажется, следил за мной и убежал, когда я его заметил… и то, как на следующую ночь мне показалось, что кто-то входил в мой дом. Я вскочил. Лоб мой был влажен, а в висках все быстрее стучали молотки.

Вывод, кажется, ясен: кто-то заменил страницы текста Монтала на другие, точно такие же, на моем собственном столе, и было это недавно. Должно быть, это кто-то, кто знает меня, по крайней мере знает, как я выгляжу, потому что он смог ввести в описание статуи поразительные подробности. А с другой стороны, кто мог бы вырвать страницы оригинального произведения и заменить их своим собственным текстом с единственной целью помучить переводчика?

Как бы там ни было, ясно, что теперь спать спокойно я не смогу. Да и работать спокойно тоже не смогу, потому что как мне узнать, чье произведение я перевожу? Хуже того: смогу ли я переходить от предложения к предложению, не думая о том, что, возможно, некоторые из них, а может, и все они — прямые послания таинственного незнакомца для меня? Теперь, когда во мне поселилось сомнение, как могу я быть уверенным, что другие фрагменты, из предыдущих глав, никак не связаны со мной? Литературная фантазия настолько двусмысленна, что не нужно даже нарушать правил игры: само подозрение, что кто-то их, может быть, нарушил, все ужасно меняет, все ставит с ног на голову. Будем же откровенны, читатель: нет ли у тебя иногда ошеломляющего ощущения, что текст, например, вот этот, который ты сейчас читаешь, обращается лично к тебе? И когда тебя охватывает это ощущение, разве не трясешь ты, моргая, головой и не думаешь: «Глупости какие. Лучше об этом забыть и читать дальше»? Суди же тогда, до какой степени дошел мой ужас, когда я абсолютно точно узнал, что часть этой книги касается меня, без всяких сомнений!.. Да, именно «ужас». Привык всегда смотреть на тексты со стороны… и вдруг — находишь себя в одном из них!

Значит, нужно что-то делать.

Для начала я приостановлю работу, пока дело не прояснится. И еще: попытаюсь поймать моего неизвестного посетителя…]

Загрузка...