— Взгляните. Вокруг этой подковы есть зоны белых. Следовательно, мы их держим под контролем. У них нет ни одного выхода к морю, так что они полностью зависят от нас. Точно так же обстоит дело и с британскими протекторатами. А в случае если этого и в самом деле окажется недостаточно, мы сделаем вот что. — Появляется еще одна карта, на которой вся восточная часть страны выкрашена в черный цвет, за исключением небольшого круга, очерченного вокруг Дурбана. — Мы отдадим им часть Наталя, который через Зулуленд соединяется на севере со Свазилендом, а на юге через Транскей с Басутолендом. Судьба Дурбана будет решаться отдельно. Все остальное отойдет государству белых.
Иными словами, если понадобится, националисты согласны отдать африканцам все слаборазвитые, с размытой почвой районы, где нет никаких коммуникаций и никакой промышленности. За собой же они оставят весь промышленный район Ранда, включая Йоханнесбург и золотые рудники, Оранжевую провинцию с ее алмазами и скотоводством, затем Капскую провинцию с ее заводами, фермами и плантациями — цветущим садом Африки. Таким образом, вместо множества мелких резерватов, откуда они черпают рабочую силу, у них образуется один большой. В глазах же всего мира они принесут в жертву половину своей страны.
А пока, в ожидании осуществления этих планов, Бота занялся «обелением» Дурбана. Раздел Наталя на зоны, заселенные африканцами, уже завершен, дело теперь за индийцами. Подобно африканцам и метисам индийцы должны покинуть кварталы, где они жили испокон веков и где дела их процветали, чтобы перебраться в гетто, отведенное для них не меньше чем в двадцати километрах от любого делового центра.
В ближайшее время предстоит переселить еще около сорока тысяч индийцев, которые вот уже восемьдесят лет живут в квартале Като Манор, где у них свои магазины, дома, кладбища, кинотеатры. Но труднее всего, пожалуй, будет решить, как поступить с тремя тысячами коммерсантов, живущих в центре Дурбана, в том самом знаменитом индийском квартале, который немало способствовал процветанию и славе города.
У Боты на столе лежит большая карта. Это Дурбан и его окрестности. О своих планах он говорит отрывисто:
— Я переселяю пять тысяч семей из Грейвилла в Исипинго-Бич, а на их место поселяю белых, живших раньше в Исипинго-Бич.
Он меня до такой степени загипнотизировал, что я и половины не понимаю из того, что он говорит. Потом уж я узнала, что белые, которые живут теперь на побережье в Исипинго, пожилые люди на пенсии. Ума не приложу, что они будут делать с индийскими магазинами. Во всяком случае, индийцы-то наверняка разорятся, точно также как метисы. Если какое-нибудь владение оценивается муниципалитетом в одиннадцать тысяч двести рандов (семьдесят восемь тысяч четыреста франков), бюро по перегруппировке покупает его за пять тысяч рандов (тридцать пять тысяч франков). Здесь, так же как и в других случаях, речь идет о том, чтобы разорить людей, а затем воспользоваться по сходной цене их рабочей силой.
Но главный проект Боты, настраивающий его на лирический лад, состоит в том, чтобы перенести все промышленные предприятия, расположенные в зоне белых, как можно ближе к городам-гетто. Как раз это-то сейчас и происходит с Умлази, новой «образцово-показательной» локацией для зулусов, которая находится в районе Дурбана; туда согнали девяносто тысяч человек.
— Таким образом, ни одному банту нечего будет делать в Дурбане, — говорит мне Бота. Его голубоватые со стальным отливом глаза чуть не вылезают из орбит.
— После того как был принят закон, разрешающий оставлять на ночь только одну служанку, вообще можно спать спокойно, — поспешила добавить его почитательница.
Бота объясняет мне, что промышленникам, которые согласятся перенести свои заводы, государство возместит убытки.
— В любом случае они не прогадают, — говорит он, — потому что банту будут ходить по утрам на завод, расположенный у самой границы зоны белых, а по вечерам возвращаться к себе в локацию. Никаких расходов на транспорт. Да и дома в таких локациях, как Умлази, будут сдаваться недорого, так что заработную плату можно понизить.
На мой взгляд, им не следовало бы брать плату за квартиру и выдавать заработную плату. Достаточно было бы кормить их просом два раза в день, и сходство с Освенцимом не оставляло бы сомнений.
На прощание я спрашиваю Боту, который снова повторяет мне, что различные группы африканцев не могут жить вместе, я спрашиваю его, не собирается ли он и для африканеров тоже создать разные зоны? Он глядит на меня, не понимая. Тогда я ставлю вопрос иначе: «Кем были африканеры лет двести-триста назад?» И так как он опять не понимает, я напоминаю ему, что одни из них приехали из Голландии, другие из Германии, третьи из Франции. Он усмехнулся.
— Да, но ведь все они белые.
Я провела в Натале три недели и поняла, что в противоположность разглагольствованиям правительства индийцы отнюдь не привилегированное общество, вечно враждующее с африканцами. Мне показалось, что 80 % индийцев Наталя живут в крайней бедности.
Индийцы появились в Южной Африке в 1860 г. В то время семь тысяч англичан, живших в Натале, искали рабочую силу для своих сахарных плантаций. Они искали ее повсюду, в разных концах земного шара. Но так никого и не нашли и вынуждены были заключить соглашение с британским правительством в Индии. Первые индийцы, прибывшие в Южную Африку, собирались провести там всего несколько лет, правительство Наталя обязывалось бесплатно репатриировать их домой. Плантаторы, постоянно нуждавшиеся в рабочей силе, предложили индийцам принять южно-африканское гражданство и получить таким путем право на приобретение земли. Но обещания своего не сдержали. Индийцев попросту обратили в рабство. Чтобы освободиться, им надо было выплачивать годовой налог в размере двадцати пяти фунтов стерлингов. Условия их жизни были настолько тяжелыми, что Ганди, приехавший из Индии, чтобы урегулировать конфликт между рабочими и правительством колонии, остался в Натале и организовал Индийский конгресс.
У индийцев никогда не было права голоса, и если у них нет пропусков, то это вовсе не значит, что они свободно могут перемещаться из одной провинции в другую без специального на то разрешения, кроме того, они вообще не имеют права на въезд в Оранжевую провинцию.
Гулан, с которым я познакомилась в Йоханнесбурге, дал мне адрес своей семьи, и, освободившись от докучливой спутницы, я стала разыскивать его родных.
Отец Гулана принадлежит как раз к самой незначительной категории обеспеченных индийцев, беда лишь в том, что большой гараж, который он содержит в центре города, у него могут отобрать в любое время.
В пяти минутах от огромных современных билдингов в центре Дурбана глазам открывается совсем иной город, с минаретами, серебряными куполами, шумными улицами, мастерскими, где кустари чеканят золото и серебро, выделывают кожи, кроят шелк. Это совсем другой мир, благоухающий пряностями, благовониями и самыми разнообразными сладостями.
И, наконец, человеческая толпа на тротуарах: ребятишки, прекрасные, словно старинные бронзовые статуэтки, снующие между группами людей, невообразимо красивые мужчины с удивительно благородными лицами, женщины со скользящей походкой, изысканно задрапированные в многоцветные сари, поразительно прямо несущие свою изящную голову.
А на дороге в невероятном беспорядке смешались роскошные автомобили, за рулем которых сидят женщины в чадре, ручные тележки африканцев, доверху нагруженные овощами, стройные африканки с грузом на голове и что-то вроде колясок, которые толкают рикши-зулусы с гигантскими головными уборами, сооруженными из рогов зебу, шкур леопарда и страусовых перьев.
Город индийцев настолько велик, что я заблудилась, и, думая, что попала на индийский рынок, очутилась на рынке африканцев, рядом с которым находится бидонвиль Като Манор. Я заметила, что, кроме меня, вокруг уже давно нет белых, но, не привыкнув еще в полную меру к апартхейду, не увидела в этом ничего предосудительного.
Пробираюсь по запутанному лабиринту маленьких темных улочек, вдоль которых тянутся мастерские африканских умельцев, взирающих на меня с изумлением. Вхожу в какой-то просторный туннель, где полуобнаженные мужчины, прикрытые леопардовыми шкурами, меняют друг у друга стрелы и звериные шкуры. Меня теснит толпа, которая уже не так поспешно расступается на моем пути. В конце концов я очутилась у какой-то решетки, огораживающей обширное пространство, где сотни мужчин пьют прямо из бидонов «пиво банту». Большинство из них пьяны и, опустошив бидоны, швыряют их в воздух. Подхожу к двери. Какой-то мужчина делает мне знак, давая понять, что хочет пригласить меня выпить. Поколебавшись, я принимаю приглашение. Мне не удается пить из бидона. Тогда мужчина достает целлофановый пакетик и наливает в него немного пива, — так гораздо удобнее. Я пробую: вкус какой-то странный, кислый, довольно противный. Не чувствуется никакого алкоголя. В этот момент чья-то рука тащит меня назад. Это африканка, она торопливо вывела меня на улицу. «Из какой вы страны?» — спрашивает она по-английски с материнским видом. «Француженка», — отвечаю я. Она сообщила, что следит за мной с самого начала, как только я вошла на африканский рынок, потому что сразу поняла, что я «очень неосторожна». «Сумка у вас открыта», — добавила она с упреком. Я спрашиваю, зачем она шла за мной. «Оберегала вас, — отвечает она. — Белые сюда никогда не заглядывают. Да и потом там, куда вы зашли, одни мужчины. Даже африканские женщины и то туда не ходят».
Не один раз уже она задает все тот же вопрос: «Вы не испугались прийти в африканский квартал?» Я отвечаю, что нет, тогда она берет меня за руку и говорит: «Ведь мы не такие уж дикие, правда?» Она шьет, чинит одежду. Из соседних мастерских к нам спешат другие портнихи. Все они одеты по-европейски, я бы даже сказала с некоторой изысканностью, и прекрасно говорят по-английски. Я заметила, что большинство африканцев говорит на нескольких языках, кроме своего племенного они знают и другие африканские языки, да к тому же еще английский и африкаанс.
Поговорили немного об условиях их жизни. Раньше они жили в Като Маноре, который в те времена не был бидонвилем, то был африканский квартал в центре Дурбана, — конечно, бедности хватало, но, так же как в Софиатауне и Йоханнесбурге, там было несколько улиц с африканскими магазинами и маленькими фабриками. «А теперь всех переселили в две большие локации неподалеку от Дурбана. Кого в Ква Машу, кого в Умлази. В Ква Машу никто не имеет права владеть собственным домом, можно лишь снимать жилье у муниципального совета, и все-таки там лучше, чем в Умлази, где всем заправляет правительство Претории. Вообще власти хотят слить обе эти локации с крестьянским резерватом в Ндведве, объединить их территорию и создать банту-стан. Тогда нам совсем запретят ездить в Дурбан. Мы станем «гражданами нового бантустана».
Прощаясь с ними, я обещаю вернуться. В ответ они, как все африканские женщины, ласково кивают головой и говорят: «Да вы просто чудо!»
Вооружившись планом, который они мне нарисовали, я отыскала наконец индийский квартал, муэдзин уже звал правоверных на молитву. Нескончаемая тоскующая нота растворилась в сиреневых сумерках, и я с грустью вспомнила других муэдзинов на другом конце континента…
Семья Гулана состоит из его родителей, братьев и сестры; все они живут и работают вместе. Семья мусульманская, и потому женщины носят не сари, а шаровары и поверх них платье, на улице закрываются чадрой. «Мы не сможем поужинать с вами в ресторане или зайти к вам в отель, — говорит отец и, помолчав, добавляет с иронией: — Разве что попробовать проскользнуть черным ходом». Решили, что я поужинаю у них.
Дом их находится километрах в двадцати от города, в специальной зоне. Хотя налогов индийцы платят не меньше, чем белые, в муниципальном совете Дурбана у них практически нет ни одного представителя (то же самое происходит в других провинциях), и потому в кварталах, где они живут, улицы немощеные и нет никакого освещения. Но, в отличие от африканских локаций, в индийских кварталах нет и колючей проволоки, и полицейских постов на всех четырех углах отведенной им территории.
Дом у родителей Гулана очень большой и красивый. Мебель здесь из Кашмира, всюду восточные ковры, а чтобы содержать все это в порядке, в доме есть двое африканцев. Во время обеда (рис с острым соусом кари и минеральная вода) я поняла, что в семье противоборствуют две точки зрения. Отец и старший сын готовы пойти на компромисс с правительством при условии, что им позволят вести свои дела, тогда как младший сын и двое его двоюродных братьев, которые ужинают вместе с нами, подобно Гулану выступают против всякого компромисса: они сторонники Индийского конгресса и вооруженной борьбы вместе с африканцами.
Отец одобряет создание Национального индийского совета, в состав которого входит двадцать один представитель, это все видные деятели индийского общества, но назначает их белый министр по делам индийцев, он-то и является президентом совета. У совета практически нет никаких полномочий, ему позволено лишь «консультироваться» с Фервурдом.
— Начинание это до того не понравилось индийцам, — рассказывает молодежь, — что в 1963 г. женщины устроили массовую демонстрацию в Претории. Полицейские спустили на них собак.
— Мы ведь не то что африканцы, — вступает в разговор отец. — Нам не нужны депутаты в парламенте. Нам нет дела до политики. Лишь бы оставили нас в покое. И дали возможность жить и работать. Только теперь это почти невозможно.
Когда отец ушел, молодежь посвятила меня в свои дела. Я узнала, что большая часть интеллигенции, студентов и рабочих — за революцию[64].
— У нас нет будущего, — рассказывают мои собеседники. — Закон об образовании для индийцев запрещает нам выбирать профессию по душе.
Один из них, самый молодой, говорит:
— Я хотел стать инженером, но для индийца такая профессия вещь недостижимая. Хотя нашему обществу очень нужны специалисты, техники. У индийского рабочего класса, кстати, высококвалифицированного, нет возможности подняться выше определенного уровня, это запрещено законом о резервировании работы. Его хотят превратить в подсобную рабочую силу для обрабатывающей промышленности.
Они рассказали мне (этого я не знала), что для индийцев не введено обязательное образование; школы же должны строить сами родители. И если среди индийцев так много образованных людей, то в этом исключительная заслуга коранических школ и разного рода учебных заведений, построенных на средства индийского общества.
Я спрашиваю, что мои собеседники думают об АНК, как они относятся к Союзу конгрессов и принятию Хартии свободы.
— Вам известно, что за ответы на такого рода вопросы можно попасть в тюрьму? — улыбаясь, говорят они. Но так как я настаиваю, один из них, помолчав, произнес: — Не забывайте, что именно индийцы начали кампанию пассивного сопротивления. Мы умеем бороться. Взгляните на списки людей, которых осудили по «закону о 90 днях», или тех, кто попал под домашний арест, возьмите, к примеру, семью Юсуфа Качалиа, одного из наших лидеров, все они живут под надзором, а вспомните имена тех, кого сослали на о-в Роббен вместе с Манделой и Сисулу. Среди них тоже немало индийцев. Мы участвуем в общей борьбе.
Я спрашиваю, как относится большинство индийцев к руководству АНК, одобряют ли они его позицию, подобно белым из Конгресса демократов.
— В какой-то степени да, их ведь большинство. Но дело не в этом. Южная Африка многонациональная страна. И все нации сообща должны бороться против фашистского режима. Некоторые африканцы не любят индийцев. Говорят, что мы иноземцы, так же как белые, и что мы эксплуатируем их у себя в магазинах. Но в этом виновато правительство. Причина событий, именуемых теперь «дурбанскими волнениями»[65], которые имели место в Дурбане в 1949 г., кроется в отчаянии и нищенской жизни, и расовая ненависть тут ни при чем… Африканцы были доведены до крайности и бросились на индийцев, потому что ничего не могли поделать против белых. К тому же в самом начале там было много белых, они подзадоривали обе стороны. Для них это было развлечением, — еще бы, туземцы против кули! Если в этой стране мы заразимся расовой ненавистью, мы погибли.
— Вождь Лутули (его все еще называют так, хотя давно уже лишили этого звания, как всех вождей, противников апартхейда) живет в резервате Гроутвилла среди племени зулусов христианского вероисповедания, которое именуется «абасе налаколвени» (что на зулусском языке означает «обращенные»). Именно в этом резервате была создана первая католическая миссия в Натале. Произошло это в конце правления Чаки, знаменитого зулусского короля. Он погиб недалеко от Гроутвилла от руки Дингаана, своего сводного брата, оставив ему в наследство королевство, простиравшееся от Свазиленда до Транскея и от Драконовых гор до Индийского океана.
Дингаан разрешил небольшой группе английских купцов обосноваться возле речки Тугела в окрестностях теперешнего Дурбана. Церковь следовала по пятам за коммерсантами, и в 1835 г. здесь появились первые миссионеры.
Дингаан принял их очень хорошо и заявил, что, хотя учение их нисколько его не интересует, они могут, если захотят, обосноваться на границе с Зулулендом. Так, двое американских миссионеров, Ньютон Адамс и преподобный отец Олден Граут, поселились на берегу реки Умвоти и создали там миссию, обратив в христианскую веру тысячи три зулусов, живших неподалеку от немногочисленной колонии белых плантаторов. Колония белых превратилась впоследствии в большое селение Стенджер, это как раз здесь, где мы находимся, а миссия на реке Умвоти выросла в Гроутвилл, там-то и живет сейчас под надзором несчастный вождь.
Человека, который рассказывает мне все это со стаканом бренди в руке, зовут Морисьен, он возглавляет большое предприятие по переработке сахарного тростника, расположенное в самом центре резервата. Меня он совсем не знает, и лишь потому, что у нас с ним есть какие-то общие знакомые, он пригласил меня к себе на несколько дней. Правда, он состоит в Прогрессивной партии.
Морисьен тут же понял, что мне хочется встретиться с Лутули. Друзья, с которыми я уже говорила о своих намерениях, в один голос заявили, что это невозможно. В 1963 г. Лутули тайно дал несколько интервью иностранным журналистам, и теперь надзор за ним усилился, он не имеет больше права выходить из дому. Раньше ему время от времени разрешалось сходить в церковь или к мэтру Мухаммеду, адвокату, тот индиец и теперь сам находится под арестом. Рано утром, когда на дороге никого нет, Лутули позволяют дойти до амбара, который расположен на вершине холма. По сути, он не имеет права и слова никому сказать, потому что ему запрещено участвовать в каком бы то ни было сборище, где встречаются больше двух человек. Лутули не имеет права делать никаких заявлений. И если он нарушит хоть одно из этих предписаний, его отправят в тюрьму. Здоровье у него неважное (последние годы он только и делал, что перекочевывал из тюрьмы в больницу и обратно), и потому друзья всячески оберегают его, не желая, чтобы из-за какой-нибудь случайности или по неосторожности на него обрушились новые репрессии.
Хозяин, пригласивший меня, очень близок с Лутули (будучи руководителем общины мелких зулусских фермеров тот часто приходил к нему на завод), он считает, что, если мне удастся попасть в резерват, я преспокойно могу зайти к Лутули в дом. Весь вопрос в том, как попасть в резерват? Даже рабочие с его предприятия, независимо от того, белые они или индийцы, не имеют права уходить далеко от служебного здания. Полиция строго охраняет все входы и выходы.
В конце концов я решаюсь отправиться к администратору Стенджера, которому повторяю все ту же историю, чтобы получить у него разрешение на посещение резервата.
— Что, что? Социология? — переспрашивает он. — Вы хотите знать, как зулусские женщины варят обед, да?
Я уже готова подтвердить это, но знакомый мой, полагая, что этого недостаточно, поспешил добавить, что я хотела бы также собрать материалы о деятельности первых миссионеров и посетить могилы американских пасторов.
Администратор заставляет меня заполнить кучу всяких формуляров и, к моему величайшему удивлению, выдает мне пропуск сроком на пять дней. Правда, он оговаривает, что до наступления темноты я обязана покидать резерват, а кроме того, не позволять себе никаких критических замечаний в адрес администрации.
Решено было, что санитарка медпункта для африканцев в Стенджере проводит меня и будет моим переводчиком.
Мэри мне сразу поправилась. Ей около сорока лет, и как две капли воды она опять-таки похожа на певицу Мариам Макебу. Она обладает поразительным чувством юмора и даром понимать все с полуслова. Одного дня нам оказалось достаточно, чтобы почувствовать общность наших взглядов и понять, что я не студентка, а она не только санитарка.
Взбираясь на холмы, покрытые сахарным тростником, цвет и запах которого до такой степени напоминает мне Кубу, что голова идет кругом, мы болтаем без умолку.
Мэри — типичная африканка. Она привязана к обычаям и культурным традициям своего народа, хотя мыслит на европейский лад. Законы апартхейда помешали ей получить медицинское образование, но благодаря уму и живости восприятия ей удалось многому научиться. Она верующая, но поддерживает наиболее передовую группировку АНК, ее политические требования идут гораздо дальше, чем просто борьба против апартхейда.
— Понимаешь, — говорит она, — главная наша забота — это земля. Поэтому борьба за менее расистское правительство решает далеко не все. Основная-то проблема заключается в том, что двенадцать миллионов людей владеет десятью процентами земли, а три миллиона — всей остальной землей. В Гроутвилле на семью приходится в среднем четыре акра земли (т. е. приблизительно полтора гектара), а на ферму белых положено минимум сто пятьдесят два акра. Кроме того, есть компании, в распоряжении которых имеются тысячи гектаров. Тростник здесь срезают раз в два года. Значит, на год приходится пол-урожая. На это не проживешь, и мужчины вынуждены уходить на заработки на плантации крупных компаний или же увеличивать число временных рабочих на рудниках.
В Гроутвилле, точно так же как и во всех остальных резерватах, мужчин не осталось. Мы видели лишь до времени состарившихся женщин с нездоровой кожей, которые изо всех сил стараются вырастить возле хижин, сооруженных из самана и веток, хоть какие-нибудь овощи, чтобы прокормить множество ребятишек со вздувшимися от голода животами.
Мне не забыть долгих часов, проведенных с Мэри на глиняном полу под сенью хижин, когда я, потягивая терпкое «пиво банту», которое здесь варят тайком, слушала рассказы женщин об их несчастной доле.
В конце концов начинаешь забывать, куда ты забрел. Если бы не щелкающие звуки зулусского языка, я могла бы подумать, что попала на Кубу, куда-нибудь в район Сьерра-Маэстра еще до революции или в деревушку Ореса времен алжирской войны. Всюду одно и то же: у женщин нет молока, ребятишки мрут как мухи, если же они все-таки вырастут, то не смогут ходить в школу — слишком далеко, а если и пойдут, то окажется, что учение это ни к чему, что в обществе им нет места, их хотят вернуть назад, в пещеры каменного века. Потом они, подобно своим отцам, завернувшись в мешок из-под картошки, будут работать по два месяца в году, резать сахарный тростник за пять фунтов стерлингов в месяц. А в тридцать лет умрут естественной смертью.
— В этой стране умереть от голода считается естественной смертью для африканца, — говорит Мэри.
Чтобы как-то прожить, женщины начинают тайком варить пиво и продавать его рабочим сахарного завода. Если полиция обнаружит при обыске бидоны с такой жидкостью, женщину бросят в тюрьму.
— Хотя все это одно лицемерие, — продолжает Мэри. — Белые хотят, чтобы тайные пивные стали официальными, тогда, говорят они, доходы от них можно будет использовать на общественные нужды. А почему бы им в таком случае не воспользоваться налогами, которые как будто бы для того и существуют, ведь мы их платим.
Мэри рассказывает, что зулусские женщины участвуют в борьбе наравне с мужчинами.
— И так по всей Южной Африке. А белые пытаются превратить африканскую женщину в низшее существо. В 1958 г., когда встал вопрос о том, чтобы и для них тоже ввести пропуска, тысячи женщин вступили в женскую лигу АНК; во время всеобщих массовых демонстраций две тысячи женщин были арестованы. В Като Маноре продажа пива была для женщин единственным источником существования, поэтому, когда правительство запретило пивные, женщины подняли настоящий бунт, но полиция жестоко расправилась с ними. Больше недели женщин, забаррикадировавшихся в одной из пивных, никак не могли заставить выйти.
Позже одна из женщин заявила мне:
— Если бы наши мужья послушали нас, женщин, Южная Африка давно бы уже пылала. Иногда хочется, чтобы все сгорело, чтобы все мы погибли разом, лишь бы не видеть, как дети мрут с голоду.
Вечером, возвратившись домой, двоюродная сестра моего знакомого (она владелица плантации возле Этове в Зулуленде и путешествует только на собственном самолете) с драматическими интонациями в голосе просто нала: «О! Это ужасно, бедные женщины живут в чудовищных условиях. У меня на плантации они рожают в лужах грязной воды». Когда же я спросила ее, почему она ничего не сделает для облегчения их участи, она ответила: «О! Да ведь их там, по крайней мере, сотня».
Каждое утро мы с Мэри встречаемся в условленном месте на дороге, ведущей в резерват, и углубляемся в заросли сахарного тростника, и всякий раз она показывает мне домик на холме с красной крышей. «Вождь», — произносит она с нежностью. От Мэри я узнала, что> Альберт Лутули не потомственный вождь, он был избран общим собранием своего племени, точно так же как в свое время его дядя и дед, который был первым зулусом, обращенным в христианскую веру.
В нем нет королевской крови, но мать Лутули принадлежала к знатной семье зулусов, которая жила в краале короля Гетои, потомка Дингаана. Как рассказывает сам президент АНК в своей биографии «Отпусти мой народ», это была женщина строгих правил, единственной ее страстью было чтение Библии на зулусском языке.
— Когда Лутули сместили, нам дали нового вождя, — с презрением говорит Мэри. — Но никто его не уважает, это ничтожный человек.
В субботу в резервате собираются отпраздновать две свадьбы. Мэри считает, что, воспользовавшись суматохой, можно будет попробовать проникнуть к Лутули.
Одна свадьба состоится на холме у людей, все еще храпящих верность зулусским обычаям. Другая — у учителя, который живет как раз напротив старого вождя, учитель выдает дочь за врача-африканца. «Буржуазный брак», — смеется Мэри.
Меня, конечно, тоже пригласили на праздник. И в субботу утром мы. идем по направлению к холмам, где должна состояться зулусская свадьба.
— Вообще-то, — рассказывает по дороге Мэри, выглядевшая, как и две ее подруги, очень элегантно — все трое в шляпах и розовых перчатках, — это христианская семья, но так как жених хочет взять в жены еще одну женщину, у которой от него ребенок, свадьбу играют по старинному обычаю, разрешающему полигамию.
Я провела совершенно необычный день. Впервые в этой стране я чувствовала себя свободно. Народу тьма, и все веселятся от души. Эти люди, которым запрещено всякое общение с белыми, встречают меня очень приветливо, их не удивило и не насторожило мое появление.
Когда я предложила свои услуги женщинам, чистившим овощи, они приняли это как должное, их позабавило, что белая женщина тоже умеет готовить острый соус к просу с бараниной.
Свадьба в общем-то похожа на все здешние свадьбы: ребятишки гоняются наперегонки, а если они слишком уж расшумятся, бабушки стараются успокоить их; мужчины играют на флейте или на гитаре, потягивая «пиво банту», молодежь флиртует в уголке под неусыпным оком кумушек, старики рассказывают друг другу истории из тех времен, когда они еще были воинами или пасли несчетные стада.
А между тем полицейская машина остановилась невдалеке, у поворота дороги, и ведет наблюдение за этим многолюдным мирным собранием, опасаясь, видимо, внезапных волнений.
Все гости выходят в поле, они окружают почтенных старцев обоих семейств, — по обычаю, те должны поведать друг другу историю своей семьи и племени. Дед жениха превозносит свою родословную. Повествование свое он сопровождает зулусскими песнями и танцами. Должно быть, то, что он рассказывает, очень смешно, потому что все громко хохочут. Мэри говорит мне со слезами на глазах:
— Понимаешь, все это жалкая пародия. Мы не в силах забыть, что когда-то племена наши были могущественны и богаты и владели всей страной. А теперь нас загнали за решетку, точно диких зверей в Крюгер-Парке, и мы повторяем бессмысленные движения.
Она говорит правду, потому что дед невесты, который, в свою очередь, должен восславить свое семейство, вдруг заплакал, а потом затянул бесконечно печальную, долгую песню.
И хотя горе их глубоко, радость все-таки берет верх, когда начинается церемония вручения подарков. Невеста, на которой до этого момента было длинное белое платье и прозрачное покрывало, уходит в сопровождении девушек на другой конец поля и раздевается до пояса. Потом, не долго думая, снова натягивает обычное платье и шляпу. Мужчины несут ей подарки, которые она должна вручить женщинам нового своего семейства. Тут и одеяла и простыни с вышитыми на них изречениями и сердцами, стулья, куры и даже корова.
Начинается танец, и кажется мне, будто я снова на Кубе. Девушки с подарками в руках медленно двигаются по полю, поют и в такт песне покачивают бедрами, прижав локти к телу, время от времени в их песню врываются пронзительные звуки свистка, это свистит хорошенькая маленькая девочка. В Сантьяго-де-Куба это называется una tremenda pachanga[66].
Остаток дня можно было бы так же приятно провести здесь, на холмах. Я предлагаю одному из братьев невесты, с которым мы разговорились, потанцевать со мной, он отвечает, что это невозможно. Я с удивлением жду объяснений, и он смущенно продолжает: «У нас в стране есть закон, который запрещает это. Нам пришлось бы заплатить штраф. Вы и так сегодня позволили себе лишнее». Мэри тоже так считает, она говорит, что лучше нам уйти на другую свадьбу.
Как здесь все непохоже: длинные американские автомобили выстроились вдоль грязной дороги перед кокетливым домиком родителей невесты. «Парламентарии из Транскея», — говорит Мэри. Толпа гостей напоминает негритянскую буржуазию Соединенных Штатов. Женщины с напудренными щеками, с распрямленными волосами, девочки в платьях из органди, мужчины в смокингах. Съехались все африканские врачи, адвокаты и коммерсанты Наталя. Меня встречают с гораздо меньшей непосредственностью, чем крестьяне на холме. По словам жениха, я «осчастливила» их своим визитом. Танцуют здесь под звуки проигрывателя американские слоу.
А напротив — только дорогу перейти — маленький домик Лутули, которому не разрешили присутствовать на свадьбе дочери соседей. На окне стоят голубые гортензии. До вождя, должно быть, доносятся звуки музыки, шум разговоров.
Мэри шепчет, что попробует зайти к нему и спросить, нельзя ли мне прийти. Я слежу за ней глазами и вижу, как африканец, притворявшийся, будто присел отдохнуть на обочине дороги, встает и подходит поближе к двери дома Лутули. Конечно, доносчик, сегодня же, наверное, сообщит в полицию, что Мэри, оставив меня, ходила зачем-то к вождю.
Вернувшись, моя приятельница сказала, что Лутули назначил нам свидание на завтра, рано утром ему разрешается выходить в поле.
Собираясь на это свидание, я задавалась вопросом, о чем думает сегодня тот, кого вслед за Ганди называли «апостолом ненасильственного сопротивления»? По утверждению одного из моих друзей, которому удалось встретиться с Лутули несколько месяцев назад, он (Лутули) уже не верит в возможность мирного пути, теперь он знает: нет другого выхода, кроме вооруженной борьбы.
Когда на следующий день мы встретились с Мэри на шоссе, она рассказала, что санитарка, которая ухаживает за Лутули, приходила к ней ночью и сообщила, что вечером у него был сердечный приступ, поэтому нам не удастся поговорить с ним по-настоящему.
Вскоре я увидела его, он шел, не торопясь, опираясь на палку, за ним, на некотором расстоянии шли несколько африканцев. На вид ему никак не дашь шестидесяти восьми лет, выглядит он величественно (верно, и этим тоже в какой-то степени объясняется его безусловное влияние на окружающих). Завидев нас, он останавливается, снимает шляпу и приветствует нас на английском языке. Его темное лицо, чуть тронутое морщинами, дышит добротой. В насмешливом взгляде вспыхивают веселые искорки, когда он обращается к нам:
— Простите, я не имею права говорить с вами. Нас трое, а это уже «gathering»[67]. И, сложив свои маленькие крепкие руки, продолжает: — Спасибо, что пришли ко мне. Я знаю, прогрессивные люди других стран понимают страдания моего народа и страдают вместе с нами. Мне доводилось бывать в Европе и Соединенных Штатах. Я знаю, французы верят в справедливость.
Я спрашиваю, не можем ли мы побеседовать у него. Он отвечает, что является президентом организации, взгляды и устремления которой полностью разделяет, и что не может добавить ничего нового к тому, что скажут мне его товарищи, не отрезанные от мира подобно ему вот уже пять лет.
— Надеюсь, вы понимаете? — говорит он с улыбкой. Потом сказал еще что-то на зулусском языке и удалился. Мэри перевела его слова, оказывается, он посоветовал ей оберегать меня, ему не хотелось бы, чтобы из-за него у меня были неприятности.
Вечером меня вызвал администратор Стенджера, он сказал, что в резерват мне возвращаться не следует, и еще сказал, чтобы я не пыталась встретиться в Зулуленде с вождем Гача Бутелези, это бесполезно, мне все равно не разрешат войти в его крааль[68]. В тот же вечер я уехала обратно в Дурбан.
Когда я собиралась уже уезжать из столицы Наталя в Йоханнесбург, мне представился случай встретиться у друзей с человеком, который только что вышел из тюрьмы, где провел три года по обвинению «в заговоре и подготовке диверсионных актов».
С. — профессор искусствоведения, мне кажется, он состоял в Конгрессе демократов. В тот день, когда мы встретились с ним, в газетах как раз было опубликовано заявление Форстера, в котором говорилось, что ежедневно в Южной Африке арестовывается в среднем около восьмидесяти тысяч человек. С. полагает, что это еще заниженная цифра. Он говорит, что три четверти заключенных — политические.
В какие бы тюрьмы его ни посылали, в Порт-Элизабет, Преторию или Марицбург, всюду условия как для политических, так и для уголовников одинаковы.
— Больше того, — рассказывает он, — на острове Роббен, например, где Манделу и Сисулу вместе с двумя тысячами их товарищей содержат как каторжников, политическим приходится хуже, чем уголовникам, их стражники, как правило, дегенераты или садисты.
О том, чтобы предоставить политическим возможность работать, читать или учиться, и речи нет, хотя в международном положении о судебном законодательстве это предусматривается. Когда через полгода С. получил наконец книги из ВИТСа, начальник охраны разорвал их у него на глазах со словами: «Это литература из коммунистического университета, ее не положено держать!»
Заключенных содержат по двенадцать человек в камере, спят они на каменном полу, единственное на всех отхожее место служит в то же время и умывальником, и источником питьевой воды.
— Приходилось ждать с зубной щеткой в руке, пока один товарищ кончит свои дела, потом спускали воду и в ней мочили зубную щетку, затем кто-нибудь другой шел по нужде, а следующий набирал оттуда воды в ладонь, чтобы попить. Ванные комнаты тоже, конечно, были, но их открывали только в случае инспекции.
С. описывает пытки, которым подвергались африканские узники:
— Большая часть стражников гомосексуалисты, так что насилие над подростками вещь вполне обычная, не говоря уже о всяких других надругательствах, когда, например, пленников заставляли танцевать голыми на потеху их мучителям.
Когда С. рассказал о пытках электричеством и водой в ванне, я тут же вспомнила, как кто-то из друзей говорил, что после окончания войны в Алжире оасовские офицеры нашли себе приют в Южной Африке, став советниками южно-африканской полиции.
— Дня не проходит без того, чтобы заключенных не мучили и не убивали, — рассказывает С. — Однажды я видел, как совсем молоденький стражник бил по голове всех проходивших мимо него африканцев. Когда я сиро сил его, что это значит, он с удивлением ответил: «Я их считаю». Время от времени узников запирают в камеры размером в два-три метра, «чтобы они поразмыслили над жизнью». Есть специальные отсеки для тех, кто пытался бежать или был непочтителен с охраной. Некоторые проводят там год или два, им не разрешаются свидания, не положено получать писем, они не имеют права ни с кем разговаривать. Многие заключенные сходят с ума.
— Но самое ужасное, — продолжает С. — это тайные казни. В тюремном дворе Претории такое происходило каждые десять дней. Казнили африканцев. За несколько дней до этого мы слышали, как они пели. И пели они до тех пор, пока люк виселицы не открывался у них под ногами. С той поры песня их стала настоящим наваждением, мы слышали ее даже во сне.
Когда на следующее утро я уезжала из Дурбана, аэропорт заполнила веселая, щебечущая толпа светских людей, явившихся сюда из Йоханнесбурга, чтобы провести уикэнд на берегу Индийского океана, и мне вспомнились другие люди, в Германии, которые твердят теперь: «Мы ничего не знали».
Йоханнесбург я увидела в снегу. И как всюду в мире, там лепили снежных баб, играли в снежки. С той только разницей, что белые считают это занятие утомительным или недостойным, и потому в Парктауне я видела, как старый африканец, согнувшись в три погибели, делал заготовки снежных шариков для своего юного белого хозяина.
Поселилась я в Хиллбрауне на холме, застроенном небоскребами. Говорят, что в те времена, когда Южная Африка входила еще в Британское Содружество, плотность населения в этом районе была самой высокой во всей империи.
С высоты своего двадцать пятого этажа я вижу бесконечную гряду рудничных отвалов, опоясывающую город, а вдалеке — богатые кварталы, куда переселились первые обитатели Хиллбрауна, разбогатевшие на этом самом золотом песке.
Теперь в этом районе живут эмигрировавшие сюда итальянцы и греки, интеллигенция и художники, предпочитающие бетон газонам и площадкам для гольфа.
Вся прелесть Хиллбрауна состоит в том, что большинство его населения говорит по-английски, что очень немногие ходят в голландскую реформатскую церковь и что расизм здесь проявляется не столь очевидно. Это один из тех редких кварталов, где депутатом чуть было не избрали представителя Либеральной партии.
И потом в этом квартале можно спокойно разгуливать в три часа утра, не страшась пустынных улиц. Множество закусочных, китайских ресторанов, аптек не закрываются добрую половину ночи. Хиллбраун — единственный человечный квартал во всем Йоханнесбурге. Обычно в европейских кварталах Южной Африки африканцев стараются не замечать. Не обращают внимания на зулуса, моющего лестницу на каждом этаже, на девушку, которая варит обед или ухаживает за детьми. Это темная безымянная масса тех, кого не замечают и с кем никогда не здороваются. Но по воскресным дням в Хиллбрауне все эти юноши и девушки с вечно согнутой спиной полностью завладевают улицей. Мужчины сбрасывают свой нелепый костюм боя и надевают ультрасовременный; маленькая шляпа, которую они носят а ля Синатра[69], делает их похожими на гарлемских денди; а девушки, скинув свои белые халаты, появляются в необычайно ярких цветов платьях и туфлях на высоченных каблуках. На улице всюду звучит музыка. Многие идут с гитарами и концертино (маленькие шестигранные аккордеоны, очень распространенные среди зулусов Дурбана) или насвистывают penny whistle. Эту джазовую мелодию, которая обычно сопровождается звуками флейты, не спутаешь ни с какой другой, и до сих пор, как только я вспоминаю Южную Африку, она снова и снова звучит у меня в ушах.
После двухмесячной разлуки я с удовольствием вновь встретилась с моим другом Энтони и его женой. У них тут были неприятности, полицейские приходили с обыском, грозили выслать Энтони, он ведь родезиец. Мы решили видеться как можно реже, а если возникнет что-нибудь важное, будем встречаться в drive-in, ресторанчиках, где можно пообедать, не выходя из машины.
Последние свои недели в Йоханнесбурге я провожу в любопытнейшей среде, довольно типичной для этого «золотого» города. Новые мои знакомые против апартхейда, но выражают свои оппозиционные настроения довольно своеобразно: тут и самая обыкновенная трусость, проявляющаяся в том, что днем человек занимается своими делами, а ночью напивается под звуки африканского джаза, и взятые на себя серьезные обязательства, которые неизбежно ведут к домашнему аресту, осуждению на девяносто дней и, в конце концов, к тюрьме; есть еще и такая разновидность, причем самая распространенная, — замкнуться в своей работе. «Я стараюсь быть хорошим журналистом или хорошим преподавателем, и так до тех пор, пока меня не вынудят покинуть родину».
Мир этих людей очень привлекателен, но вместе с тем исполнен неврастении и патетики, они много пьют и часто переживают запутанные трагические любовные истории, которые перемежаются визитами к психиатру. По ночам они встречаются на квартирах, где собраны картины и скульптуры африканских художников, открытых группой под названием Союз артистов, борющейся против апартхейда в искусстве, и ведут бесконечные споры, то и дело вспоминая людей, которые теперь либо в Лондоне, либо под домашним арестом, либо в тюрьме. Манделу они называют не иначе как Нельсон, Роберта Решу, одного из руководителей АНК, с ним я познакомилась еще в Алжире, — Роби, очень часто повторяются имена Юсуфа и Ямины (речь идет, как я потом поняла, о семье Качалиа, лидера индийцев, живущего под надзором в Йоханнесбурге), а также Винни, жены Манделы, поразительной красоты женщины, она живет под надзором в Совете и никак не может добиться разрешения повидать мужа на о-ве Роббен.
Мир этих людей (если не считать роскоши и необычайно высокого жизненного уровня) напоминает мне хорошо знакомую среду тех, кто помогал в свое время ФИО[70], где добро уживалось со злом, а политический выбор определялся порою чертами характера.
Хотя надо сказать, как и во время войны в Алжире, люди, весьма поверхностные на первый взгляд, оказываются способными на истинный героизм. А это необходимое качество для белого человека, если он хочет бороться в одних рядах вместе с цветными. Часто, получив приглашение в роскошное поместье неподалеку от столицы, я замечала, что кто-то из членов семьи находится под домашним арестом или под надзором. Здесь, в этой стране, беззаконие, чрезвычайное положение стали такой обыденной вещью, что люди привыкли относиться вполне спокойно к этому странному «миру», удивительно похожему на войну. Часто я думаю о том, что стало бы со мной, если бы в моей стране происходило то же самое, если бы правительство прибегало к гем же методам в борьбе со своими противниками. И я поняла: жизнь моя была бы разбита, потому что знакомые мои оказались бы под домашним арестом, а лучшие друзья — в тюрьме…
Министр юстиции ЮАР официально заявил о том, что под домашним арестом находится четыреста тысяч человек. Теперь их, должно быть, больше. Существуют различные виды домашнего ареста, к примеру, это может касаться лишь посещения больницы или же действительно превратиться в самый настоящий домашний арест, когда человеку вовсе не разрешается выходить из дому.
Как объясняет мне двадцатилетняя студентка, которая принимает меня на кухне (в доме гости, а она имеет право говорить лишь с одним человеком), тем, кто живет под ограничениями домашнего ареста, запрещается посещать какие бы то ни было сборища[71], состоять в одной из тридцати пяти организаций, попавших в список подрывных, даже если они и не объявлены вне закона, как, например, Индийский конгресс, в профсоюзе или-любой другой организации социальной взаимопомощи, которая пришлась не по вкусу Форстеру. Те, кто находится под домашним арестом, не имеют права ни встречаться друг с другом, ни переписываться. (Помню, как испугалась одна молодая женщина, с которой мы шли по улице, когда навстречу нам попался такой же, как она, человек «вне закона» и улыбнулся ей. Она уже видела себя, да и меня вместе с ней, на о-ве Роббен.) Ни статьи их, ни просто устные заявления не могут быть напечатаны в газетах. Они не имеют права менять местожительство и обязаны каждую неделю отмечаться в полиции[72].
— Фантазиям такого рода нет предела, — продолжает свой рассказ девушка. — Все подчиняется капризам Балтазара Форстера. Одним не положено выезжать за пределы Трансвааля, другим — определенного квартала, третьи попадают под надзор на двенадцать часов, иногда больше, иногда меньше.
Многое зависит от рода деятельности каждого. Если человек работает или учится в университете, как я, например, он не имеет права появляться в школах и на факультетах, а тем более обучать кого бы то ни было, даже своих детей. Если ты профсоюзный деятель, то не должен появляться на заводе или любом другом предприятии. Журналисту не положено находиться в помещении газеты или типографии. Условия домашнего ареста зависят от района, в котором человек живет. Продолжительность такой меры наказания колеблется от двух до пяти лет. Хотя практически это не имеет никакого значения: как только кончается один срок, тут же назначается другой. Об отмене приказа о домашнем аресте и речи быть не может, ведь ни суда, ни следствия, ни обвинительного акта — ничего этого не было. Такой властью Форстера наделил закон от 1950 г. о подавлении коммунизма. Люди, осужденные на домашний арест, ни в чем не виноваты. Иначе им предъявили бы какое-то обвинение. Вся вина их состоит лишь в том, что они против апартхейда. А это карается законом.
Я спрашиваю мою собеседницу, за что же покарали ее?
— Не знаю, — отвечает она. — В один прекрасный день моим родителям принесли приказ из полиции о том, что я нахожусь под домашним арестом. Наверное, потому, что в университете я жила в одной комнате с девушкой, которая дружила с африканскими студентами. И потом я была против апартхейда в университетах, гак же как и мой отец, он преподаватель. Этого вполне достаточно.
Есть и еще одна категория преследуемых людей, это те, кто попал в список членов Коммунистической партии до ее роспуска. Достаточно, если министр примет такое решение, доказывать обоснованность своего обвинения ему вовсе не обязательно. Это уж обвиняемый должен позаботиться и представить доказательства своей «невиновности». Форстер самолично составил список, в котором около пятисот имен, хотя, говорят, большая часть этих людей с давних пор не занимается политикой. Лица, попавшие в список коммунистов, тоже подвергаются разного рода ограничениям, но не на всех из них накладывается домашний арест. А сколько людей стали жертвами пресловутой «охоты за ведьмами», из тех, что вынуждены были покинуть страну и просить политического убежища в Великобритании.
А между тем мне довелось повстречать коммунистку, и не какую-нибудь там выдуманную Форстером, а самую настоящую. Я не могу назвать ее имени, потому что вскоре после моего отъезда ее арестовали согласно «закону о ста восьмидесяти днях». Намереваются сделать ее свидетелем и сообвиняемой по делу Абрахама Фишера, и мне не хотелось бы усугублять серьезность ее положения нашей связью. Буду называть ее г-жа И.
Когда я с ней встретилась, она жила под ограничениями домашнего ареста, мужа ее, испытанного борца, коммуниста, приехавшего в Южную Африку в период нацистской оккупации Европы, посадили в тюрьму, а ее девятнадцатилетнюю дочь собирались судить.
Когда один из моих друзей, устроивший нам свидание, заговорил об осторожности и заметил, что настало время расстаться, эта мужественная женщина сказала:
— Нечего поддаваться фашистам. Главное — не бояться. Они могут сделать со мной все, что угодно, в их власти заменить мой домашний арест настоящим надзором. Я не смогу работать, дети мои умрут с голоду. Все это они могут. И в тюрьму посадить могут, и пытать тоже могут. Ну и пусть, а я все равно не уеду отсюда. Нас мало, но мы все-таки здесь. Я пережила годы становления фашизма и знаю, как делают Гитлера и ему подобных.
В первый раз мы встретились с ней в открытом кафе в торговом центре одного из богатых кварталов Йоханнесбурга. Вокруг нас рыскал агент Особого отдела. Но мы не нарушали никаких законов: знакомый, который привел меня, тут же ушел, так что встречу нашу нельзя было счесть «сборищем», нас осталось только двое.
Но историю Коммунистической партии, одной из тех немногих компартий («цветной» страны, которая сразу поняла, что в определенный момент освободительная война важнее классовой борьбы, а белый рабочий не обязательно синоним революционера, историю этой партии она мне поведала в другой раз.
— Коммунистическая партия, — рассказывала она мне через несколько дней, когда мы встретились с ней в более укромном месте, — родилась в 1921 г. Любопытно, что в общем-то эту партию создали эмигранты из Европы. Произошло это в результате раскола местной лейбористской партии, одно крыло которой стало Интернациональной социалистической лигой и вступило в Коммунистический Интернационал. То была первая в Африке коммунистическая партия. В начале своей деятельности она не избегла тех ошибок, которые неминуемо повторяли компартии в других колониях. Дело в том, что первоначально это была партия белых, поддерживавшая во время знаменитой забастовки шахтеров в 1922 г. профсоюзы белых рабочих. Схема была простой: белый рабочий выступает против капитала, следовательно, это акт революционного значения. На самом же деле, как выяснилось позднее, все было наоборот, ибо белые, бастовавшие тогда, впоследствии поддержали Фервурда. Затем произошел еще один раскол. По одну сторону оказались те, кто после конгресса Коминтерна в 1928 г. уяснили, что первоочередной задачей в тот момент была освободительная борьба и что пролетариат в этой стране — африканцы, а не белые; по другую — те, кто впоследствии пришел к лейборизму, а затем примкнул к Националистической партии.
И. говорит, что именно в ту эпоху к руководству партией пришли такие коммунисты-африканцы, как Котане, Нзула, Дж. Маркс.
— Это было крайне важно, ибо они же были членами АНК. Таким образом, Коммунистическая партия стала играть важную роль, оказывая влияние на целый ряд лидеров африканского национально-освободительного движения. АНК до той поры был весьма реформистской организацией. Лидеры его стремились лишь к тому, чтобы белые консультировались с ними. Коммунисты сказали им: нужно потребовать права голоса для всех, отмены закона об ограничениях при найме на работу и закона о пропусках; нужно бороться также за право африканского населения на землю. Борьба африканцев — это классовая борьба и в то же время освободительная.
Нужно учесть также, что АНК тех времен был скорее дискуссионной организацией, обсуждавшей разные вопросы на своих ежегодных съездах, чем организацией, возглавлявшей борьбу. Коммунистическая партия научила АНК повседневной работе.
Правда, влияние тут было обоюдным: когда в 1936 г. Котане стал генеральным секретарем Коммунистической партии, она уже на восемьдесят процентов состояла из африканцев. Пытаясь доказать, что борьба за освобождение предшествует борьбе за социализм, Котане говорил: «Человек, который страдает от национального угнетения, подобен человеку, страдающему от рака. Он не в силах думать ни о чем другом».
Я спрашиваю И., правда ли, что, как утверждают некоторые, до своего запрещения компартия играла главенствующую роль в АНК. Она улыбается:
— Нет, конечно, однако идея социализма действительно завоевывала все большее число сторонников. Но вы же не думаете, что Лутули — коммунист? Да и не в этом дело. АНК — не партия, а освободительное движение, которое объединяет в своих рядах таких разных людей, как Дж. Маркс, Котане, действительно являющихся коммунистами, Мандела, его, пожалуй, можно назвать одним из самых известных африканских националистов, близким к социалистическим идеям, и Лутули, он представляет верующих христиан.
За все время, что я нахожусь в ЮАР, мне никак не удается выяснить одну вещь: в 1950 г. компартия была запрещена или сама себя ликвидировала? И объясняет мне, что незадолго до того как был принят закон о подавлении коммунизма, некоторые выступали за роспуск партии, чтобы избежать такого поворота событий, при котором все ее члены очутились бы за решеткой.
— Решено было поставить вопрос на голосование, и незадолго до того как закон был принят парламентом, состоялось заседание, большинство участников которого высказалось за роспуск партии. Партия была ликвидирована. Было распродано все, что ей принадлежало. Однако те, кто не согласен был с таким исходом, решили основать новую коммунистическую партию в подполье. Прежняя, распущенная партия называлась Коммунистическая партия Южной Африки, новая получила название Южно-Африканская коммунистическая партия. Она приняла новую программу, в которой борьба за освобождение стояла на первом месте.
И. улыбнулась:
— Партия и сейчас продолжает борьбу, несмотря на репрессии и невзирая на то, что отнюдь не все члены Конгресса демократов являются коммунистами, как ни стремится Фервурд доказать обратное[73]. — Моя собеседница задумывается на мгновение. — Может быть, это объясняется тем, что, когда все дезертируют или капитулируют, коммунисты остаются несгибаемыми. Вы знаете, в свое время столько наших товарищей побывало в гитлеровских застенках… Мы привыкли…
И. считает, что большинство белых, независимо от того, являются ли они сторонниками Объединенной партии или поддерживают какую-либо иную легальную оппозиционную партию, кончат тем, что выступят на стороне Фервурда, и случится это в тот самый день, когда начнется борьба не на жизнь, а на смерть.
— Националистов поддержат девяносто пять процентов белого населения, — говорит И. — Ведь речь идет не только о борьбе против доктора Фервурда и его нацистов, на карту поставлены вообще интересы империалистов в Африке. И, следовательно, в перспективе борьба наша имеет значение не только для Южной Африки, от нее зависит судьба всего Африканского континента, а может быть, и всего мира.
Вот уже несколько дней подряд Особый отдел проводит внезапные обыски в богатых кварталах Йоханнесбурга. Полицейские вторгаются по ночам в дома многих деятелей искусства, преподавателей университета. Кто-то донес, что в одной из сдающихся внаем вилл скрывается под чужим именем Фишер.
Первый процесс Абрахама Фишера и его соратников, обвинявшихся в принадлежности к подпольной Коммунистической партии, открылся в ноябре 1964 г. В апреле 1965 г. двенадцать из представших перед судом были признаны виновными и приговорены к длительным срокам тюремного заключения.
Для властей процесс этот был важен прежде всего потому, что на нем впервые после принятия закона о подавлении коммунизма судили людей, действительно пытавшихся создать нелегальную партию. Потому что раньше, используя этот закон, как правило, обвиняли людей, придерживающихся либеральных взглядов, и увидеть в них коммунистов могло лишь больное воображение Балтазара Форстера.
Обвинение, предъявленное им, гласило, что они намеревались «установить в Южной Африке диктатуру пролетариата». Обвинение это, как показал процесс, было абсолютно фальшивым. Ибо целью подсудимых, как и всего революционного движения в Южной Африке, была борьба против апартхейда, и выступали они за создание демократического, отвергающего расовый принцип государства.
Кроме Абрахама Фишера перед судом предстали: Яван Шермбрюкер[74], бывший директор двух запрещенных прогрессивных газет «Нью эйдж» и «Спарк»; Эли Вейнберг, который в течение долгих лет, предшествовавших домашнему аресту, был профсоюзным деятелем, а затем работал фотографом; Эстер Барсел, член Конгресса демократов; Коста Газидес, молодой врач, тоже член Конгресса демократов, который в свое время отбыл девяносто дней предварительного заключения; Льюис Бейкер, известный адвокат из Бенони; Поль Тревхела, журналист; Норман Леви, учитель и бывший член исполнительного Конгресса демократов; Молли Дойл, тоже являвшаяся членом Конгресса демократов; две молодые студентки Сильвия Ним и Эни Никольсон; Джейн Мидлтон, молодая учительница, член Конгресса демократов; Хирми Барсел, которую обвинили в том, что за пятнадцать лет до этого она основала ассоциацию дружбы с Советским Союзом; Флоренс Дункан, врач-физиотерапевт, тоже входившая в состав Конгресса демократов.
Все обвиняемые были осуждены только за то, что являлись членами нелегальной организации. Никакого другого обвинения им предъявить не могли, за исключением того, что кто-то из них писал лозунги на стенах. Несомненно, если бы власти могли обвинить их в саботаже или в том, что они входили в состав Умконто, для них потребовали бы смертной казни, как это было в Ривонии.
В архивах «Ранд дейли» я смогла отыскать протоколы этого процесса, мне удалось встретиться со многими свидетелями.
Все подсудимые до того, как им было предъявлено официальное обвинение, несколько раз побывали уже в заключении по «закону о 90 днях», а некоторые подверглись пыткам с применением методов португальской тайной полиции, одним из которых является пытка-статуя, о которой рассказывала Стефания Кемп: человека допрашивают много часов подряд, заставляя его при этом стоять с поднятыми вверх руками. Тот, кто падает или хотя бы сдвигается на сантиметр, тут же подвергается зверскому избиению. Этот вид пытки настолько жесток, что Шермбрюкер, например, пытался покончить с собой после двадцатичетырехчасовой пытки-статуи. Газидес выстоял сорок часов кряду. 55-летний Бейкер потерял сознание после семнадцати часов. Тревхела вынес пытку в течение ста десяти часов.
Женщины — об этом я узнала из рассказов Стефании Кемп — тоже не избавлены от пыток. В ходе процесса, о котором идет речь, они выпали на долю Эпи Никольсон и Сильвии Ним. Сильвия Ним, совсем юная девушка, отсидела два срока по девяносто дней, едва не лишившись рассудка. Будучи запертой в одиночке, полностью изолированная от мира в течение сорока пяти дней, она пыталась вырваться на свободу во время второго периода, который длился пятьдесят четыре дня. За эту попытку к бегству ее приговорили к пяти годам тюремного заключения.
В своем заявлении на суде она рассказала, чем было для нее это заточение:
— Я была заперта без права общаться с кем бы то ни было в камере размером три метра на два, и единственное, что мне давали читать, была Библия на африкаанс. Дверь моей камеры выходила в зал. Туда же выходили двери еще четырнадцати камер, но все они были пусты. Ни днем, ни ночью до меня не доносилось ни шороха, я не видела ни души, кроме надзирательницы, которая приносила мне поесть один раз в сутки и отказывалась говорить со мной.
В течение всего этого времени я жила в совершенно подавленном состоянии. У меня появилось невыносимо острое ощущение, будто меня расчленили надвое, и я уже не знала ни кто я, ни где я нахожусь. Мне не удавалось восстановить связь между моим прошлым, настоящим и будущим… Хотелось лишь умереть. Есть я уже не могла и день за днем худела. Когда после первых сорока пяти дней меня вывели из камеры, я была не в состоянии узнать окружающий меня мир, никак не могла привыкнуть к тому, что обрела возможность видеть лица людей, мебель, разные предметы. Меня охватил ужас. Я лишилась памяти, никак не могла узнать дом, в котором жила до ареста. Меня начали лечить. Но курс лечения был прерван новым арестом, второй «девяностодневкой».
Позднее Сильвия рассказывала о том, как пришла она к пониманию трагедии, которую переживает Южная Африка.
— Моя мать и мои учителя воспитывали во мне чувство превосходства белых над неграми… Говорили о том, что белые наделены интеллектом, а черные — нет… Что белые способны быть адвокатами, врачами, бизнесменами, а черные годятся разве на то, чтобы подметать улицу, готовить, выносить помои или выполнять самую грязную и неквалифицированную работу на заводах. Но в университете я познакомилась с неграми, которые были и умными и симпатичными. И я поняла — все, что мне вдалбливали раньше, было ложью.
Сильвия вспоминала, каким страшным ударом был для нее Шарпевиль, какой это был кошмар — сотни африканских женщин и детей, убитых выстрелом в спину. Вспоминала, как вышла из Либеральной партии, членом которой стала во время учебы в университете Родса, как вступила в Конгресс демократов. «Я хотела бороться в рядах организации, которая была бы тесно связана с африканским движением Сопротивления, но глине кого рой стояли бы африканские лидеры».
Сильвия Ним объясняет также, почему, тяжело заболев после своих «девяностодневок», она все-таки продолжала борьбу.
— Да, я знала, что, если меня вновь арестуют, мне будет очень плохо и все-таки не так чудовищно страшно, как моим африканским друзьям, которых бросают за решетку. У меня было два очень близких друга-африканца, оба они погибли под пытками в полицейском застенке. И я решила, что должна остаться в этой стране и продолжать борьбу против апартхейда.
А вот что заставило ее вступить после запрещения Конгресса демократов в одну из ячеек Коммунистической партии:
— Этот шаг был продиктован вовсе не стремлением бороться за установление диктатуры пролетариата, хотя я и убеждена, что именно социализм является единственным выходом для этой страны, я хотела бороться против апартхейда, за построение более справедливого общества. Не думаю, что на данном этапе Коммунистическая партия призвана сыграть решающую роль в Южной Африке… Но она, бесспорно, один из важнейших элементов борьбы. Мне кажется, что Африканский национальный конгресс и есть та организация, которая должна вести и направлять борьбу. Ибо он представляет большинство жителей нашей страны. Именно АНК является катализатором прогрессивного национализма, который ни в коем случае нельзя считать антибелым. К тому же Африканский национальный конгресс отнюдь не стремится заменить господство белого меньшинства какой-либо иной формой господства одних людей над другими.
Как и на всех других политических процессах в ЮАР, и на этот раз тоже приговоры обвиняемым были вынесены на основании показаний свидетелей обвинения, «проговорившихся» в результате «девяностодневного собеседования». Правда, на этом процессе к такого рода «свидетельским показаниям» присовокупились еще и показания одного молодого человека по имени Герхард Гюнтер Луди, ставшего при весьма подозрительных обстоятельствах полицейским осведомителем и сумевшего в 1963 г. проникнуть в подпольную Коммунистическую партию.
Рассказывают, что этот самый Луди, высокий фатоватый блондин, ныне состоящий на службе в политической полиции в чине сержанта, стал доносчиком еще в те времена, когда учился в университете. Другие же считают, что он избрал себе это амплуа лишь после того, как был арестован полицией за нарушение закона о нравственности (он как будто бы состоял в связи с цветными женщинами).
Луди вошел к коммунистам в такое доверие, что ходил даже в женихах дочери одного из ветеранов партии. Понадобилось ему это для того, чтобы без помех шпионить за частной жизнью людей, к которым он проник; в основном это были студенты и вообще молодежь, а в такой среде часто возникают разного рода истории, ничего общего с политикой не имеющие. Ему удалось незаметно записать на пленку частные разговоры, и записи эти были использованы на процессе в самых грязных целях.
Другим свидетелем обвинения был Питер Бейлевелд, старый активист компартии, который не вынес пребывания в одиночке, пыток и предпочел предательство продолжению мучений. Рассказывают, что его появление в боксе для свидетелей произвело страшное впечатление. Выглядел он совсем потерянным, бросал отчаянные взгляды в сторону подсудимых, заикался, умолкал на полуслове, забывал, о чем говорит, и все время корчился в нервных судорогах.
Надо сказать, что, если бы суд не располагал показаниями Бейлевелда, которого полицейские пытки превратили в тряпку, обвиняемых могли бы приговорить лишь за их принадлежность к Конгрессу демократов, но не за то, что они были коммунистами.
Я рассталась с моими приятелями-дипломатами в Кейптауне, а теперь вот вновь встретилась с ними за тысячу семьсот километров от Столовой горы в Претории, где правительство, министры, послы и дипломатические миссии проводят по шесть месяцев в году.
Сравнивая Преторию с ее ближайшим соседом Йоханнесбургом, обычно говорят о ней, как о спокойном и безмятежном городе. Восхищаются ее прохладными аллеями, окаймленными джакарандами деревьями с голубыми цветами, бесчисленными храмами голландской реформатской церкви, старинными особняками, построенными еще во времена старого президента Крюгера Словом, живописуют этакую старомодную, слегка запорошенную пылью времен картину.
Действительность прямо противоположна такому описанию. В первое же мгновение Претория произвел# на меня впечатление города вполне современного и жестокого. Начать хотя бы с венчающего один из холмов монумента, заметного еще с йоханнесбургского шоссе, увековечившего память о битве на Кровавой реке, о погибшем Дингаане и тысячах его зулусских воинов. Потом перед вами проходят бесконечные военные лагеря и военно-воздушные базы с их современными бомбардировщиками, готовыми взмыть в небо и лететь на север бомбить освобожденную Африку. Вы видите мрачное здание городской тюрьмы, через которую прошло столько руководителей освободительного движения, где и сегодня пытают приговоренных к смерти. Именно здесь, в Претории, расположен главный штаб Особого отдела.
В Претории живут только африканеры. Люди они решительные, и, когда африканские или индийские женщины приходят с мирной манифестацией к дворцу правительства, африканеры без долгих рассуждений помогают полиции разгонять демонстранток и предоставляют в распоряжение карателей своих собак.
Впрочем, на улицах Претории не видно ни африканцев, ни индийцев. «Это чистый город», — объясняет мне хозяйка бакалейной лавки. Пока единственные африканцы здесь — слуги. Я говорю пока, потому что вскоре и они исчезнут, ибо дамы Претории хотят все до единой последовать примеру г-жи Фервурд и доказать, что «в кафрах они не нуждаются».
В Претории никто не желает говорить по-английски, и если вы обращаетесь к кому-либо с вопросом не на африкаанс, а на каком-нибудь другом языке, гот, к кому вы обратились, делает вид, будто не понимает вас. Я это испытала на собственном опыте не далее как вчера вечером и в результате опоздала на поезд. Мы с моей приятельницей-француженкой спросили по-английски у служащего на вокзале, в котором часу отправляется последний поезд в Йоханнесбург. Тот явно нарочно сделал вид, что не понимает нас. Дело кончилось тем, что я прибежала на перрон, когда от него отходил уже последний поезд. Мне удалось вскочить на подножку заднего вагона, но в этот момент белый проводник, закрывавший двери, столкнул меня, отчаянно зарычав, как будто я собиралась броситься с обрыва в пропасть: «Для небелых! Для небелых!» И все это под любопытствующим взором африканцев, для которых предназначался вагон. И так как я была «белой», мне пришлось провести эту ночь в Претории.
Через некоторое время с нами произошло еще одно забавное происшествие. Моя французская приятельница очень смуглая, хотя во Франции о ней сказали бы, что она просто сильно загорела. Нам нужно было пойти в туалет с ее детьми. Дама, которая служит в этом туалете, — толстая блондинка-африканерка указала моей спутнице на дверь с табличкой «Для небелых», в го время как я беспрепятственно вошла в зал, предназначавшийся для избранной расы, вместе с детьми моей подруги, испуганно вопившими во все горло: «Мама! Мама!»
Националисты, стоящие у власти, несомненно, мечтают превратить в будущем Преторию в крупнейший город их республики. Объясняется это тем, что свою ненависть к англичанам они переносят и на Йоханнесбург, город «космополитический», как говорит о нем один делец, демонстрирующий мне с гордостью доменные печи; ИСКОР, громадного металлургического комбината, принадлежащего правительству и выбрасывающего ночью и днем в небо над холмами Претории багровые языки пламени.
Да, второй «трек», реванш буров начинается именно здесь, в Претории. И я думаю о том, насколько не совпадает здешняя действительность с теми представлениями о бурах, которые сохранились у меня до этой поездки: ныне они уже отнюдь не фермеры, которыми были когда-то. Эти люди смогли мало-помалу создать свою собственную индустриальную империю. Первым значительным предприятием, основанным африканерами, явилось издательство «Ди Национале Перс», принадлежавшее органу Националистической партии, газете «Ди Бюргер», которую в 1915 г. начал издавать Малан. Однако настоящий экономический старт состоялся и 1918 г. с учреждением двух страховых компаний САЛАМ и САНТАМ. Средства на их создание были собраны у мелких фермеров-буров, к которым обратились с призывом вкладывать капиталы в их собственные предприятия. Их сбережения и послужили началом.
Брудербоид завершил это начинание, создан и 1939 г. банк африканеров, демагогически названный «Ди фолькскаас», т. е. «народный банк», и Лоув, который долгое время был министром иностранных дел, заявил тогда:
«Для того чтобы захватить власть, африканеры должны действовать капиталистическими методами… Необходимо учредить что-то вроде финансовых компаний Йоханнесбурга. — И еще добавил — Мы призваны создать предприятия, которыми будут руководить африканеры, и работать на них будут только африканеры — юноши и девушки».
Однако капиталистические начинания африканеров развернулись в полную меру лишь после захвата ими власти в 1948 г. Будучи приверженцами доктрины национал-социализма, африканеры хотели бы национализировать экономику, которая, возмущаются они, открыта для иностранного капитала. Но о какой национализации шла речь? Нет, конечно, не о национализации в рамках социалистического государства, которое представляло бы большинство народа, т. е. тех, кто создает богатства, — африканцев. Речь шла о выгоде меньшинства, и не только расового, но и культурного и религиозного: африканеров. Африканеры понимали, что проведение в жизнь таких планов — дело нелегкое, поэтому, отказавшись от столь дорогой сердцу Герцога мечты национализировать золотые рудники, они постепенно начинают прибирать их к рукам.
Для этого используются разные способы. Например, компании, находящиеся в руках африканеров, заключают соглашения с правительством. Создаются фирмы со смешанным капиталом государства и частников-африканеров. И, что особенно важно, все банковские операции государственных и муниципальных организаций, так или иначе связанных с Националистической партией, препоручаются «Фолькскаас».
Я была просто поражена, когда мне перечислили все секторы экономической и общественной жизни Южной Африки, которые уже национализированы: лесное хозяйство, почта, телеграф и телефон, железные дороги и вообще транспорт (воздушный и пр.). Государство контролирует электростанции, которыми ведает ЭСКОМ, обладающий монополией в области распределения электроэнергии, заводы, производящие разного рода вооружение, производство железа и стали (компания ИСКОР, производящая семьдесят пять процентов потребляемого в стране черного металла и располагающая капиталом в сто тридцать пять миллионов фунтов стерлингов), все крупные строительные предприятия (компания ВЕКОР), производство инсектицидов (компания «Клипфонтейн Оргэник Продакт»), промышленность по переработке угля в нефть, газ и химические продукты (компания САСОЛ), производство удобрений (компания ФОСКОР). Кроме того, государство основало компании, которые являются держателями контрольных пакетов акций таких, например, предприятий, как текстильная фабрика в Кинг-вильямсе.
После кровавой расправы в Шарпевиле многих финансистов английского происхождения охватила паника, и в какой-то момент у них возникло было стремление вывезти свои капиталы в Англию или США. Правительство наложило запрет на такого рода операции, и в настоящее время действует очень строгая система контроля над экспортом акций и валюты. Больше того; САЛАМ, воспользовавшись паникой, приобрела на шесть миллионов двести пятьдесят тысяч фунтов стерлингов акций горнорудных и промышленных предприятий. Именно в этот момент компания «Рэмбранд Корпорейшн» скупила все акции компании «Ротмане» и «Каррерас», превратившись таким образом в самого крупного производителя табака в мире.
Во время моего пребывания в Претории в министерстве информации мне любезно вручили небольшую брошюру, озаглавленную «Основы экономики». Из нее я почерпнула сведения о том, что в ближайшие шесть лет правительство намерено широко финансировать принадлежащие ему отрасли экономики.
Так, двести двадцать пять миллионов фунтов стерлингов будет отпущено на осуществление плана освоения бассейна Оранжевой реки[75]; триста миллионов ассигнуются ИСКОР; двадцать миллионов — ЭСКОМ; пятьдесят миллионов на развитие телефонной сети; тридцать миллионов выделяются САСОЛ в ближайшие два года, что позволит ЮАР выстоять в случае нефтяной блокады.
Экономисты полагают, что Южная Африка на протяжении четырех ближайших лет должна увеличивать объем своего производства на пять процентов ежегодно. В 1972 г. сумма капиталовложении, осуществляемых правительством, составит четыреста миллионов фунтов стерлингов. Брошюрка заканчивается предельно циничным выводом: «Эта программа позволит обеспечить шестнадцати миллионам жителей Южной Африки один из самых высоких в мире уровней жизни».
Есть и другой способ обогащения для африканеров. Так, Фервурд, который является владельцем типографии «Дагбреекперс», именно ей передает все заказы правительства. Кстати, брошюрка, лежащая передо мной, так же как и все официальные документы, напечатана в этой типографии. Другой пример: у газет, издающихся на языке африкаанс, тираж гораздо меньше, чем у газет, выходящих на английском языке, но зато они получают всю рекламу правительственных учреждений.
Две большие электростанции, которые построит ЭСКОМ, будут расположены как раз возле «Мейнбау Федерал» — шахт, принадлежащих африканерам.
Поистине сегодняшние африканеры это далеко не те бедняки-буры, которые впрягались в свой плуг и которых эксплуатировали английские капиталисты! С неистощимым терпением, с каким в свое время они завоевывали политическую власть, воздвигают они себе сегодня, как говорит Бантинг в своей книге, «империю, дающую им возможность утвердить наконец общество фашистского образца, в коем интересы капитала и интересы труда будут координироваться государственными органами, возглавляемыми «элитой» Брудербонда».
В ЮАР создан комитет с ограниченным составом участников: в него входят министр финансов Донгес, министр экономики Дидерихс, министр труда Троллип и министр планирования Хаак. Этот комитет выступил с категорическим требованием прекратить дорогостоящее строительство и препятствует любому повышению заработной платы. В 1965 г. был принят закон, разрешающий государству контролировать банковские вклады. Донгес выступает за крутые меры, исключающие предоставление банковских кредитов частным лицам. Он за государственный контроль над капиталом.
По мнению членов комитета, только контроль над экономикой позволит полностью осуществить политику тотального апартхейда, о котором они мечтают.
Еще несколько лет назад можно было надеяться, что до тех нор, пока в ЮАР есть капиталисты вроде Оппенгеймера, способные противостоять этим людям хотя бы потому, что, на их взгляд, для развития Южной Африки необходима квалифицированная рабочая сила африканцев, а для обеспечения нормального функционирования индустрии требуется наличие в городах цветного пролетариата, африканеры не смогут превратить страну в некое подобие концентрационного лагеря, о котором они мечтают. Но, судя по всему, надеяться на это не следует. Ведь тот же Оппенгеймер уже построил, скооперировавшись с ИСИЛТД (государственная компания), завод по производству боеприпасов и основал на паях с другой государственной фирмой «Мейнбау» горнорудное акционерное общество «Мейн Стрит Инвестментс». Волки всегда сумеют найти общий язык.
Мое пребывание в Южной Африке подходит к концу. Особый отдел, надо полагать, скоро догадается, что я занимаюсь не только туризмом.
Но дело не только в этом. Главное состоит в том, что-я, как и многие жители этой страны, уже нахожусь на грани нервной депрессии. Как и они, я вскакиваю по ночам, принимая порывы ветра, стучащегося в дверь, за стук полицейских, пришедших с обыском. Говорю шепотом самые безобидные вещи. Без конца оборачиваюсь на улице, чтобы увидеть, кто за мной следит, когда иду в соседнюю лавку купить помидоров. Мне частенько случается выпивать теперь чуть больше бренди, чем нужно, а делаю я это для того, чтобы поскорее заснуть, скрасить нескончаемую тоску вечеров, которые просто нечем заполнить: ни кино, ни театров нет, только идиотские книжки, которые никак не читаются, да разговоры с теми же людьми, пережевывающими все ту же проблему: «Уезжать? Не уезжать? Оставить фашистов в покое? Или остаться самим и отправиться в тюрьму?»
А еще время от времени я замечаю молнии ненависти в глазах черной кухарки и уподобляюсь тем либерально настроенным местным жителям, которые, дабы стряхнуть с себя невыносимый груз измученной совести, говорят о своей прислуге: «Я знаю, в тот день, когда, это начнется, она меня не зарежет. На ее глазах это сделает служанка соседки, а она зарежет соседку». И добавляют: «Ну что ж, это вполне естественно. На ее месте я поступил бы точно так же».
В Йоханнесбурге белые по ночам всего боятся. Они непрестанно прислушиваются, страшась услышать гул, который может накатиться на них из Совето или Александры — двух огромных локаций в двадцати милях от города, где скучилось более восьмисот тысяч африканцев. Сколько раз слышала я слова: «В ту ночь, когда Совето обрушится на Йоханнесбург…»
Для того чтобы побывать в Совето, который фактически является самым крупным городом Черной Африки, требуется, естественно, специальное разрешение. Но я уверена, что теперь уже ни за что его не получу.
Остается одно — решиться на авантюру. Отправиться туда нелегально. Если поймают, самое худшее, что мне грозит, — это высылка из страны. Но теперь это меня уже не страшит. Операцию следует осуществить так, чтобы попасть в Совето к концу дня и покинуть его до полуночи. Останешься позднее — рискуешь многим, потому что именно в это время, около полуночи, полиция проводит облавы, ищет тех, кто находится в локации нелегально.
Совете похож на все другие локации, в которых я уже побывала, поражают лишь его размеры. Попробуйте представить себе семьсот тысяч человек, которых поселили в одинаковых квадратных одноэтажных домах. Только общежития для несемейных здесь размещаются в двух- или трехэтажных зданиях. Мне рассказывали, что на территории в 41 824 кв. м умещается семьдесят семь тысяч домов. Население Совете в ближайшее время еще возрастет, так как в Александре всех африканцев-мужчин делят сейчас на холостых и женатых. Последних переведут в Мидоулендз — один из кварталов Совете. Это позволит осуществить еще более пристальное наблюдение за несемейными, которых запрут во вновь построенные для них казармы.
Не так давно существовала еще одна локация, именовавшаяся Софиатаун. Ее снесли, потому что, как утверждают, это был самый настоящий бидонвиль. Но Совете теперь уже тоже мало чем отличается от бидонвиля. Стены домов быстро оседают и разрушаются, а с наступлением холодов лопаются трубы водопровода и канализации. В Совете лишь одна мощеная дорога, соединяющая все кварталы, вдоль нее установлены рекламные щиты, рекомендующие крем, от которого белеет кожа, и жидкость для превращения волос из вьющихся в прямые. По сторонам же лишь грязные каменистые тропинки, на которых дети, часто совсем голые, со вздутыми от голода животами, гоняют пустые жестянки из-под консервов. И весь этот гигантский четырехугольник со всех сторон закован в колючую проволоку.
Человека, оказавшегося в Совете, не покидает ощущение, что он попал в западню: куда ни глянешь, всюду нескончаемые вереницы приземистых бараков и ни травинки. Лишь изредка, нарушая безнадежную монотонность пейзажа, возникает железный крест над бараком чуть побольше соседних, указуя на то, что здесь храм божий. Еще можно увидеть огороженный колючей проволокой загончик, там стоит очередь женщин с ведрами — они ждут, пока им дадут «пива банту». Ну и, само собой разумеется, полицейские участки и административные учреждения, тоже обнесенные колючей проволокой.
В Совето действует самая организованная сеть Африканского национального конгресса. И именно здесь, в одной из общин Совето, у меня назначена встреча с руководителем местного отделения этого движения. Меня сопровождает журналист одной из воскресных газет. Он говорит, что, если нас задержат, мы скажем, что хотели побывать в подпольной пивной. Это запрещено, но так как мы отвлечем внимание, то отделаемся лишь штрафом.
В час, когда мы сворачиваем с автострады, ведущей в Блумфонтейн, и минуем первый шлагбаум с пресловутой вывеской: «Внимание! Зона банту!» — с целого ряда железнодорожных станций, разбросанных вокруг Совето, движутся вдоль дороги нескончаемые потоки людей. Полиция, состоящая в основном из африканцев, вооруженных дубинками, слишком занята тем, чтобы сдержать толпу, приступом берущую автобусы, и потому не обращает на нас никакого внимания. Более двухсот тысяч рабочих-африканцев пользуются два раза в день железнодорожной веткой, соединяющей Совето с Йоханнесбургом, затрачивая на проезд четверть своего месячного заработка. А линию эту обслуживает всего семьдесят поездов.
На многих переездах я вижу странную надпись: «Attention! Natives cross here!» («Осторожно! Здесь проходят туземцы!»), вроде того как у нас бы написали: «Осторожно! Здесь проходят стада животных!» Мой спутник-журналист рассказывает, что несколько лет назад африканцы прибавили к надписи слово «Very» (очень). А так как «cross» по-английски значит еще и «разгневанный», то получилось: «Осторожно! Здесь очень разгневанные туземцы!»
Дом, в который мы направляемся с моим спутником, находится в самом конце дорожки, идущей по дну оврага. Мы минуем каких-то людей, они сидят прямо на земле на покатом склоне. Я тревожусь: «Не шпики ли?» Мой друг меня успокаивает: «Нет. Здесь это невозможно. Здесь все очень хорошо организовано».
Нас принимает глава семейства — врач. Опять врач. Случайно ли это? Я не так уж много путешествовала по Африке, но мне кажется, что одним из коренных отличий освободительного движения в ЮАР является то, что его возглавляют врачи, учителя или профсоюзные активисты. А происходит это как раз в результате апартхейда, исключающего всякую возможность возникновения африканской буржуазии[76].
Дом, в который мы пришли, совсем крохотный, он похож на все жилища в локациях, где я уже побывала. Спрашиваю у нашего хозяина — высокого человека с седой головой, прибыльное ли это дело: быть врачом в этой стране? Он смеется:
— В этой стране не дано разбогатеть никому из африканцев. За исключением разве тех, кто становится бандитом или работает на полицию. Да и то! Труд врачей и учителей оплачивается административными органами, ведающими делами банту, по самому нищенскому тарифу. У белого врача может быть частная практика, у меня — нет. Да разве у кого из африканцев есть деньги на врача? К тому же, подумайте сами, придет ли человеку, умирающему от голода, мысль обратиться к врачу? У 90 % населения Совето жизненный уровень намного ниже минимума, необходимого для существования. Действует, как видите, принцип естественного отбора: выживают лишь самые крепкие организмы. Здесь свирепствуют такие страшные болезни, как туберкулез и биллиардоз, поражающие в первую очередь женщин, стариков и детей. А это совпадает с устремлениями правительства, которому требуются мужчины, и только мужчины, для работы на рудниках.
Когда стемнело, пришел человек, встречу с которым мне здесь назначили. Он очень молод, невысок ростом, хрупок. У него довольно темное лицо со слегка азиатскими чертами. Маленькая бородка клинышком делает его похожим на Хо Ши Мина. Мы остаемся с ним вдвоем на кухне. Друг, который привел меня сюда, и доктор ушли в соседнюю комнату, они наблюдают за всем, что происходит вокруг дома.
Юноша говорит, что ему нельзя здесь долго оставаться, поэтому надо торопиться, чтобы успеть обо всем поговорить. Прежде всего он хочет узнать что-нибудь о своих друзьях из АНК, которых я сумела повидать в Лондоне или в Алжире. Я отвечаю, что вот уже три месяца, как покинула Европу. Он укоряет меня за то, что я не установила с ним контакт пораньше. Объяснила, что решила прежде всего поездить по стране.
Я говорю моему новому знакомому, что часто слышала от людей, возвращавшихся из ЮАР, будто бы движение Сопротивления мертво, а африканцы пребывают в апатии и смирении. С тех пор как Мандела, Сисулу, Мбеки и те, кого судили вместе с ними, были приговорены в Ривонии к пожизненному заключению, единственными процессами были якобы процессы над белыми, которых обвиняли в принадлежности к компартии. Правда ли все это? Он качает головой:
— Мне известно, что за границей рассказывают такое. Но это неправда. Да, конечно, арест штаба Умконто был для нас тяжелым ударом. Но с тех пор мы уже перестроили свою работу. Мы многому научились. А теперь спокойно готовимся. Хотя трудностей немало…
Я прошу его перечислить мне их.
— Ну, во-первых, существуют определенные трудности в области борьбы — назовем ее массовой, ненасильственной, — они выражаются в необходимости сочетать деятельность таких организаций, как Конгресс цветного населения или, скажем, САКТУ, являющихся легальными, несмотря на то что лидеры их томятся в тюрьмах, с работой нелегальных организаций, например АНК или Конгресса демократов. Это обязывает нас вести внутри Союза конгрессов довольно разнообразную работу, отвечающую самым разным задачам. Немалые трудности возникают и в результате невозможности встреч для представителей различных расовых групп, каждая из них живет в отдельной, строго ограниченной зоне. Люди разных национальностей не могут заниматься совместно никакой легальной деятельностью, даже если она никак не связана с политикой. (Он улыбается.) Вот, например, если бы мы с вами были сторонниками апартхейда и нас свел бы простой случай, да и беседовали бы мы только о погоде, — и вас и меня могли бы посадить в тюрьму.
Я говорю ему, что, проведя три месяца в этой стране, я плохо себе представляю дальнейшее развитие событий.
— То, что происходит сейчас, — отвечает он, — это бег против часовой стрелки. В настоящий момент и еще на долгие годы вперед ЮАР во многом зависит от иностранных капиталовложений, в этом-то и заключается ее уязвимая сторона. В тот день, когда западные державы, которые поддерживают Фервурда, т. е. США, Великобритания, Западная Германия и все больше и больше… (насмешливый взгляд в мою сторону) Франция, бросят его на произвол судьбы, разразится катастрофа. Он это прекрасно понимает и потому все ожесточеннее старается воздвигнуть свою собственную промышленную империю, контролируемую государством и африканерами, которая позволила бы ЮАР жить в замкнутом пространстве и быть достаточно могущественной, для того чтобы никто не смог ее одолеть.
Мы обязаны делать все, чтобы западные державы отказались от поддержки Фервурда до того, как это произойдет. Для оказания такого давления существуют разные средства. Так, мы стремимся усилить международную кампанию за бойкот и экономические санкции против Претории. На это мы не очень уповаем. И все-таки это важно. Кроме того, внутри страны наши усилия направлены на полную дезорганизацию экономики ЮАР для того, чтобы иностранные капиталисты испугались и изъяли свои капиталы. Мы убеждены в том, что, если в стране будут созданы условия для постоянного брожения, крупные монополисты предпочтут перевести свои капиталы в Замбию или еще в какую-нибудь африканскую страну. Вспомните события в Шарпевиле, когда иностранные капиталы покидали пашу страну со скоростью двенадцать миллионов рандов в месяц!
Существует целый ряд способов дезорганизации экономики. Для начала — саботаж и диверсии на заводах, железных дорогах, стройках и одновременно стачки. А на втором этапе — партизанская борьба.
Я спрашиваю, считает ли он, как кое-кто в других странах, что крестьяне наиболее революционный класс?
— Нет, у нас совсем иная ситуация. Мы — одна из редких стран Африки, обладающих своим собственным многочисленным и развитым пролетариатом. Более полутора миллионов африканцев работают в промышленности, кроме того, насчитывается от четырех до пяти миллионов сельскохозяйственных рабочих, единственным достоянием которых является их рабочая сила. Но и миллионы других, те, что живут в резерватах, тоже пролетаризированы. Среди них не найти такого, кто за свою жизнь несколько раз не нанимался бы на работу в шахте. Все крестьяне в тот или иной момент сталкиваются с городом, с предприятием.
Правда, в резерватах у людей нет никакой возможности бороться против репрессий. Ибо там постоянно сохраняется чрезвычайное положение. Как они могут взбунтоваться? Против них выслали бы один-два самолета, и все было бы кончено. Другое дело — рабочие. Средства сопротивления у них в руках. Стоит осуществить хоть один акт саботажа на одном руднике, и вы увидите, какая паника начнется на лондонской бирже.
А скоро ли настанет тот самый день «Икс», когда все это начнется?
— Разве дело в каком-то там дне? — говорит он в ответ. — Это уже началось, некоторые пали в борьбе. Но на смену им поднимаются другие. У вас нет недостатка в борцах. Только мы постепенно готовимся к тому, чтобы выступить широким фронтом и в такой момент, когда правительство меньше всего будет ожидать этого.
Я пытаюсь узнать у него о численности активистов движения, которые проходят подготовку за границей, спрашиваю, каким путем переправляют сюда через кордон оружие и подготовленных к вооруженной партизанской борьбе людей.
Он улыбается:
— Ну, это уж наше дело. Только не забывайте, что в настоящий момент у нас нет общих границ ни с одним государством, которое питало бы дружеские чувства к нашему движению. Справа — Мозамбик Салазара, на севере — Родезия Яна Смита.
А английские протектораты?
— Бечуапаленд, Свазиленд и Басутоленд практически полностью зависят от южно-африканской экономики, это касается и таможни, и железнодорожного транспорта, и почтовой связи. Не говоря уже о собственно экономических структурах. Это совершенно неразвитые страны, там нет даже признаков промышленности, мужское население их вынуждено отправляться на заработки в ЮАР. Фактически это такие же бантустаны, как, например, Транскей. Басутоленд скоро будет объявлен независимым, но можно почти не сомневаться, что президентом его назначат одного из вождей, подкупленных Фервурдом. К тому же попасть в Лесото можно только через Йоханнесбург, а южно-африканская полиция имеет право контролировать транзитных пассажиров.
Что касается правителей Свазиленда и Бечуаналенда, они в принципе не враждебны АНК, но ведь это настоящие феодалы. Они тоже полностью зависят от Южной Африки. Вы же знаете, Басутоленд окружен Южно-Африканской Республикой со всех сторон, а два других протектората — с трех сторон. Надо сказать, что мы возлагаем большие надежды на развитие событий в Мозамбике, где борцы ФРЕЛИМО борются в настоящее время за освобождение своей страны от португальского господства. Под их контролем уже находится значительная часть территории, в частности на севере, по соседству с Танзанией. А в Танзании у нас друзья.
— Правда ли, — спрашиваю я моего собеседника, — что после секретного совещания Смита, Салазара и Фервурда, на котором обсуждался вопрос о создании «белого фронта» к югу от Замбези, организации национально-освободительного движения трех стран этого района, еще находящихся под колониальным гнетом, решили образовать свой собственный единый фронт?
— Не мне отвечать на этот вопрос. Рассказать вам об этом смогут лишь товарищи из исполнительного комитета. Я, впрочем, не думаю, что такой фронт уже формально существует. Даже различным движениям в одной стране так трудно подчас бывает объединиться. Хотя, конечно, именно к этому следует стремиться.
— Существует ли возможность вашего объединения с Панафриканским конгрессом?
— Не думаю. Лидеры ПАК вышли из АНК в силу очень конкретных причин. Это — антикоммунизм и оголтелый расизм. Если они захотят вернуться в нашу организацию, то должны принять нашу программу. Пусть возвращаются, если они на это решатся. Но что происходит на самом деле? У руководителей ПАК нет никакой программы. Они занимаются только антикоммунизмом да ездят в Пекин. Еще делают разные заявления, из которых следует, что страна будто бы будет освобождена через три месяца… хотя прекрасно знают, какова истинная ситуация. Но, с другой стороны, я могу с полной уверенностью утверждать, что многие активисты, ушедшие от нас в ПАК в тот момент, когда они вдруг решили, что АНК не хочет начинать вооруженной борьбы, сейчас возвращаются в нашу организацию. А в тюрьмах, на каторжных работах единство достигается само собой. Знаете, что я вам скажу: АНК видел уже столько всяких движений, которые создавались с одной целью — сделать единство невозможным…
В заключение беседы я спрашиваю его, что он думает об Организации Африканского Единства.
Он делает жест рукой, словно отмахиваясь от такого вопроса и как бы давая понять, что не питает иллюзий.
— Чего мы ждем от ОАЕ? Того же, что и от ООН. Всего и ничего. Африка расколота, она тоже зависит от иностранных капиталовложений — французских, английских, американских. Мне думается, что Фервурд кончит так же, как кончил Гитлер. Вам не кажется, что Африка только тогда зашевелится, когда Фервурд нападет на одну из независимых африканских стран? Может случится, что в недалеком будущем западные державы осознают, что чем дольше продержится режим Фервурда, тем радикальнее будет революция, а осознав это, попытаются заменить его каким-нибудь правительством Объединенной партии, Прогрессивной или еще какой-то, созданной специально для этой цели. Хотя вряд ли. Ибо здесь все белые за Фервурда и день ото дня будут становиться все более преданными его сторонниками. Националистическая партия никогда не выпустит власть из своих рук. Она будет защищаться, в крайнем случае пойдя войной на остальную Африку. Средства для этого у нее есть. Теперь уже поздно помышлять о мирном решении проблемы. И то, что произойдет, будет страшно.
Сегодня во второй половине дня я уезжаю. Утром мы нашли на заднем дворе умирающую кухарку. Она решила покончить с собой, поняв, что беременна. Это молодая женщина из племени сото, у нее и так уже шестеро детей. Живут они в одном из отдаленных резерватов, откуда она родом.
Мужа ее несколько дней назад арестовали и посадили в тюрьму за то, что он нарушил закон о пропусках. Без тех нескольких фунтов стерлингов, что она зарабатывала нелегким трудом и целиком отсылала своей матери, дети ее и старые родители умрут с голода. После того как был введен в действие закон об одной служанке, она уже не имеет права ночевать в доме у моих друзей, потому что у них живет няня, и, следовательно, обязана каждый день отправляться на ночлег в Александру, в казарму для «несемейных». Ездить же туда она боится: если обнаружат, что она беременна, ее насильственно отправят в резерват (служанка не имеет права держать при себе ребенка больше трех месяцев). Так кто же будет кормить семью?
В последние дни Ева (так зовут кухарку) не находила себе места, этим-то и объясняются те взгляды затравленного зверя, которые мы время от времени ловили на себе. И ведь несмотря на все дружеское расположение, проявляемое мною, она не обмолвилась ни словом: стена между расами стала непреодолимой, и ей казалось, что белая женщина никогда не поймет драму черной. Она предпочла наложить на себя руки.
Перед отъездом в аэропорт я отправляюсь с друзьями сделать несколько последних покупок. Мы идем на индийский базар, что расположен возле центральной станции, откуда отходят автобусы в локацию Александра. Разгуливаем в самой гуще пестрой толпы: красавицы индианки в сари выбирают шелка; толстые черные няньки, не снимая с головы чемодана, вяжут что-то в ожидании автобуса; промелькнула стайка девочек-метисок из соседнего колледжа и с ними священник; мальчишки-африканцы изображают джазовый оркестр перед открытой дверью торгующей пластинками индийской лавочки, откуда доносится мелодия квила.
И наша маленькая группа белых — потомки буров, сын еврейского эмигранта, англичанин из Родезии и белокурая журналистка — чувствует себя здесь совсем как дома, шутит, смеется. Мои друзья говорят немного на коса, зулу и на гуджарати — языке индийцев-мусульман, и у всех у нас такое ощущение, будто мы перенеслись в страну совсем иную.
— Вот увидишь, — говорит мне Энтони, — в один прекрасный день Южная Африка станет именно такой. Наша страна будет настоящей отчизной для всех рас, в ней сольются, обогащая друг друга, культуры всех наших народов. Это будет маяк Африки. И мы поможем всему континенту.
От Энтони давно уже нет никаких вестей. Боюсь, что его выдали родезийской полиций.