Все могло бы начаться с воркующего голоса стюардессы: «Fasten your seat-belt please, we are going to-land in Jan-Smuts-airport»[1], и моим глазам открылись бы сверкающие холмы желтого песка вокруг Йоханнесбурга, которые я принимаю за горы золота, хотя это всего-навсего отходы.
Но чтобы дожить до этого момента, надо прежде всего получить визу; а чтобы получить визу, надо идти в южно-африканское посольство, где господа, по виду германского происхождения, и девицы, смахивающие на полицейских, задают вам множество странных вопросов и заставляют вас заполнять массу самых различных анкет.
И, конечно, на первом месте стоит вопрос о расе. Я в нерешительности. Может, я похожа на мартышку? Ужасно хочется написать, как это, говорят, сделал сын Уинстона Черчилля: «Человеческая». Но тут, в секторе иммиграции, шутить, видно, не любят, об этом красноречиво свидетельствуют бесстрастные голубые глаза секретарши. Впрочем, местные службы стараются облегчить вам задачу и в скобках курсивом значится: (африканская?), (азиатская?), (европейская?). И опять я в нерешительности. Кто же я?
В памяти всплывает одна статья, в которой говорилось, что, когда в 1950 г. южно-африканский парламент принял новый расистский закон, предписывавший провести перепись населения по расовым признакам, десятки тысяч людей (особенно в Кейптауне, где живут почти сплошь метисы) не могли точно ответить, белые они или «цветные».
Как нельзя более серьезно я спрашиваю девицу, которая оформляет мое дело, каким образом можно узнать, белый ты или нет.
— Это очень просто, — отвечает она. — Закон гласит: белым считается любое лицо, которое по своей внешности является явно белым или которое считается всеми лицом белой расы, за исключением тех случаев, когда, невзирая на свою явную принадлежность к белой расе, это лицо признается всеми лицом цветной расы.
В течение некоторого времени я размышляю, в своем ли уме эта очаровательная девушка. Но вскоре я поняла, что, как и большинство ее соотечественников, она до такой степени распропагандирована, что самые преступные или попросту безумные вещи кажутся ей вполне нормальными. А ей, в свою очередь, я, по всей видимости, представляюсь несколько глуповатой, потому что она продолжает:
— Так, например, китайцы считаются цветными, а японцы — белыми.
И так как я спрашиваю: «А почему японцы, а не китайцы?» — она объясняет, что японцы не совсем желтые, к тому же в Южной Африке их не более сотни.
— А китайцев у нас целая колония. И если считать их белыми да еще предоставить им все гражданские права, почему бы тогда, как справедливо заметил один наш министр, Ван де Вет, не предоставить точно такие же права индийцам, которых насчитывается около пятисот тысяч, или метисам, которых миллион семьсот тысяч… А может, еще и кафрам, их двенадцать миллионов! Что же тогда станется с нами, бедными белыми, нас ведь всего-то три миллиона четыреста тысяч?
По всей видимости, «кафры» — это африканцы; что же касается почетного звания «белые», присвоенного японцам, то причина этого, мне думается, кроется в том, что Япония одна из немногих афро-азиатских стран, которая не стесняется открыто торговать с Южной Африкой и вкладывает в предприятия этой страны большие капиталы, поддерживая таким образом американские капиталовложения.
Не ведая о том, что немногим более двадцати лет назад половина моего семейства погибла в газовых камерах из-за своего не совсем арийского происхождения, девица, глядя на мою розовую кожу, по-свойски говорит мне:
— Ну вы-то, конечно, напишете «европейская раса»..
Совесть у южно-африканского правительства! не слишком чиста, потому-то оно и не разрешает большинству журналистов и кинематографистов посещать территорию своей страны. И если кому-нибудь из них[2] изредка удается проникнуть туда, они вынуждены прибегать для этого к тысяче всевозможных уловок.
Так, я, например, выдала себя за студентку, которая едет навестить одну из своих австралийских теток (австралийцы очень часто ездят в Европу через Йоханнесбург) и заодно посетить заповедник диких зверей в Крюгер-Парке.
Я не очень убеждена, что этому поверят. И когда две-недели спустя я являюсь в посольство, у меня почти нет сомнений, что меня тут же выгонят вон и скажут: «Нам все известно, вы — журналистка, вы жили в Алжире, на Кубе, бывали в Черной Африке. Vade retro, Satana!»[3].
Но нет. Мой внешний вид кажется им залогом чистоты моей расы, а заодно и моих намерений. И после-того как меня заставили поклясться честью в том, что никогда в жизни я не принимала участия пи в одной радиопередаче, я получаю эту труднодоступную визу.
И вот я на аэродроме Бурже, откуда самолет через какие-нибудь двенадцать часов доставит меня на самый край Африки. Друзья крепко обнимают меня, словно я отправляюсь в лагерь смерти, и, зная мою ужасающую способность, оказавшись в стране, охваченной революционным брожением, тут же забывать о причинах, которые привели меня туда, не устают повторять:
— Главное, пиши. Пиши хоть что-нибудь. Мы все поймем. Если ты замолчишь, мы сейчас же обратимся во французское посольство. И не делай глупостей. Не улыбайся африканцам. Не вздумай ходить на политические собрания. Ты ведь не интернациональные бригады создавать едешь, а писать статьи.
Хотя мы летим через Браззавиль, в нашем самолете нет африканцев. Большинство пассажиров — французские дельцы, которые продают станки Южной Африке. Один из них, приняв меня за богатую наследницу, решившую поразвлечься, разговаривает со мной так, точно зачитывает страницы туристического проспекта:
— Вы правильно поступили, избрав для путешествия эту страну вечного солнца с бескрайними горизонтами. Это настоящая Европа в самом сердце Африки. Обязательно посетите заповедники диких зверей, они живут там на свободе, и не забудьте о водных лыжах на золотых пляжах.
Во время посадки в Солсбери в Южной Родезии на нас уже пахнуло духом Южной Африки: как только самолет приземлился, я увидела в окно африканцев, они работали не разгибая спины под присмотром белого с рыжими волосами, очень похожего на Яна Смита, он выкрикивал какие-то указания, развалившись в качалке.
И еще четыре часа лёта над неким подобием бурой иссохшей пустыни, потом, оставив позади реку Лимпопо, мы оказались в Южно-Африканской Республике.
Нас снова заставляют заполнять какие-то анкеты для полицейских служб. Я забеспокоилась: а вдруг меня все-таки не пустят?
И снова приходится отвечать на глупый вопрос о цвете кожи. Я обращаюсь к своему соседу:
— Что за наваждение!
— Да, — отвечает он, — они такие, — словно речь шла о милых людях, которым свойственна самая что ни на есть безобидная мания.
Стюардесса напоминает мне, что необходимо заполнить анкеты, где спрашивается, не находилась ли я в политическом заключении, не жила ли прежде в одной из африканских стран, а главное, не подвергалась ли осуждению Претории. И еще один любопытный вопрос: на каком иностранном языке вы говорите? Это чтобы проверять письма? Стюардесса добавляет:
— В аэропорту они ужасно дотошные. Если им кто не понравится, они учиняют настоящий допрос.
На что похож Йоханнесбург? Может, и я тоже начну, подобно моему соседу, захлебываясь от умиления, разглагольствовать о самом большом городе Африканского континента с самым высоким жизненным уровнем?
— Вам известно, — говорит он, — что стоимость земельной площади города равняется примерно семидесяти пяти миллиардам франков? Я никогда не видывал подобной роскоши: учреждения, магазины, заводы — все свидетельствует о богатстве и гении белого человека!
Что правда, то правда; после того как пересечешь всю Африку и за одиннадцать тысяч километров от Европы увидишь Йоханнесбург, впечатление это производит потрясающее! Не говоря уже о рудниках под открытым небом и горах золотого песка, сверкающего вокруг города, здесь столько заводских труб, плавильных печей, и небоскребов, что на какое-то мгновение начинает казаться, будто Рур и Манхэттен перенеслись на земли южнее Конго. А что это там, вдалеке, какое-то странное нагромождение, как будто кладбище машин?
— Да нет, — отвечает стюардесса. — Там живут африканцы. Их набилось в эти лачуги больше семисот тысяч. Ужасно.
Май здесь — это конец осени, и в Йоханнесбурге, расположенном на плато на высоте двух тысяч метров над уровнем моря, в это утро сияет ослепительное солнце снежных гор. В книге по географии я читала, что Трансвааль со своим крупнейшим городом Йоханнесбургом находится на вершине пирамиды, образованной горными цепями, устремляющимися все выше и выше, на юг и восток от тропических побережий Капской провинции и Наталя. Город является центром района Витватерсранд (что значит на языке африкаанс. «Хребет живой воды»), где добывалось (и добывается до сих пор) семьдесят процентов мирового золота.
Прежде чем нам позволят ступить на красноватую землю аэропорта Яна Смэтса, предстоит еще выдержать небольшую санитарную проверку.
— Есть ли у вас прививки от оспы и желтой лихорадки?
Я говорю своему соседу, что жители Южной Африки, должно быть, самые здоровые люди на свете.
— Да, — отвечает он, — белые. А остальные девять десятых населения живут в ужасных условиях. Постоянно свирепствуют эпидемии, половина детей умирает в раннем возрасте. — И вдруг добавляет: — Вы же знаете, что за народ эти туземцы!
На посадочной площадке за рулем всевозможного перевозочного транспорта я вижу только белых. Черным; дозволено толкать ручные тележки и дожидаться, стоя навытяжку, пока кто-нибудь из нас доверит им нести ручную кладь. Почему?
Мой сосед, у которого на все есть готовый ответ, говорит, что это следствие «Job reserwation act», по всей видимости, это означает закон о резервировании работы, согласно которому небелым запрещается выполнять любую квалифицированную работу, а также управлять всякого рода машинами с мотором.
— Да это и понятно, — заявляет в заключение мой сосед, — эти люди начисто лишены чувства равновесия.
Обо всем этом знаешь заранее, и все-таки нельзя спокойно отнестись к тому, что есть два выхода. На одном, едва заметном, тесном, написано «Небелые» («Net Blankets» на африкаанс), на другом, широком и свободном, куда нас направляют, потому что мы белые, написано «Только для белых» («Whites only»). Похоже, что французские пассажиры находят это вполне естественным. Представляю себе их вид, если бы, сойдя с поезда где-нибудь в Роморантене, они увидели бы несколько выходов: один, предназначенный для блондинов, другой — для рыжих и третий для тех, у кого голубые глаза…
Вступаю в нескончаемый разговор со своим попутчиком, который, по всей видимости, рад этому, и так, вместе с ним, миную полицейский контроль. Меня, верно, принимают за его подружку, потому что все вопросы обращены только к нему, на мою же долю достается лишь звучное «Good luck!»[4] и игривый взгляд.
Носильщики, конечно, африканцы, и им не положено давать на чай. Мой француз тут же поспешил объяснить мне:
— В этой стране ничего нельзя давать банту, который обслуживает вас, чистит вам ботинки или носит ваши чемоданы. Это его долг. И если вы нарушите это правило, вас тут же заметят.
Мы берем такси, за рулем которого сидит белая женщина. Едем по авеню Яна Смэтса, которое ведет в город, минуем богатые кварталы: Бедфорд-Вью, Парк-таун… Всюду виллы с бассейнами в глубине огромных цветущих парков, а сколько разных стилей, вкусов, подражаний старине и игры воображения: старинные дома в колониальном стиле (можно подумать, что мы в Луизиане), швейцарские шале, бунгало из дерева и стекла, абстракции а ля Бразилиа… Всюду площадки для игры в гольф, кинотеатры под открытым небом.
Город оделся в оранжевый наряд осени, и, глядя на это буйство красок, невольно задаешься вопросом, каким чудом удается всем этим деревьям и диковинным цветам расцветать на золотоносных рудниках.
И всюду: на земле, у порталов, вдоль всей дороги — черные кормилицы с белым ребенком за спиной на африканский лад.
Я глаз не могу оторвать от лавок, возле которых висят огромные мешки с апельсинами и яблоками, их продают здесь десятками килограммов, как у нас картошку. На витринах и окнах многих вилл — железные решетки. Мне почему-то кажется, что центр Йоханнесбурга походит на Нью-Йорк, верно, потому, что я не знаю Нью-Йорка. Мой спутник утверждает, что это скорее похоже на Манчестер или какие-нибудь второразрядные американские города.
Отель «Гран Насьональ», который рекомендовали мне друзья, один из самых старых в городе. Он существовал еще во времена первых поселенцев (искатели золота пили здесь бренди в баре) и до сих пор сохранил вид старинного салуна.
Хозяева его говорят на ужасающем английском языке, они африканеры. Женщины непомерно толсты и носят на голове невообразимые шиньоны, которые делают их похожими скорее на мадам Помпадур, чем на Брижжит Бардо. Очевидно, здесь в моде пышные розовые женщины: не знаю, как им удается держаться на высоченных каблуках-гвоздиках, платья выше колен плотно облегают их, а на головах у них любопытнейшие прически в виде небоскребов.
Швейцары и лифтеры здесь — черные, телефонист — метис, а метрдотель — индиец, должно быть, это соответствует закону о резервировании работы.
Жду, пока мне вручат ключ от моей комнаты, и тут происходит один из тех эпизодов, которые обычно, когда читают о них в европейских газетах, принимают за выдумку. Молодой негр бедного, но вполне достойного вида, со шляпой в руке, входит через крутящуюся дверь. Он робко пересекает холл и направляется к одному из лифтов. Лицо толстого патрона становится попеременно белым, зеленым и, в конце концов, пунцовым, словно глазам его предстало зрелище скандальное, неслыханное, чудовищное. Наконец ему удалось перевести дух и прорычать вопросительно-яростное: Yes?»[5]. Негр оборачивается и очень вежливо на безупречном английском языке отвечает, что он ищет работу и что ему сказали, будто для него найдется место на кухне.
Тогда патрон начинает вопить что-то на совершенно непонятном и очень странном языке, напоминающем одновременно кухонный немецкий, выродившийся голландский, отчасти идиш, а в основном какой-то племенной с громким прищелкиванием язык; должно быть, это и есть тот самый знаменитый африкаанс, которым так гордятся буры и который они хотели бы сделать основным языком страны.
Африканец опускает голову и начинает пятиться к двери.
— Вот видите, — обращается ко мне патрон, — вы еще не знаете их. Эти свиньи думают, что им все позволено (он сказал: «Schwein»[6]). Ему, видите ли, захотелось подняться на лифте, как белому. И когда только мы избавимся от этого сброда?
Иду завтракать. Меня ждет любопытнейшее зрелище. Потомков голландцев — африканеров узнать нетрудно: очень рослые, просто великаны, да и жены под стать им по габаритам, а рядом — старые матери, которых того и гляди хватит удар, и бесчисленная свора ребятишек в возрасте от двух до двадцати лет (реформатская голландская церковь не одобряет, должно быть, противозачаточных средств). На меня оглядываются с удивлением, потому что я пью только чай с двумя тостами. Зато они едят вовсю! За соседним столиком какое-то семейство, к моему величайшему изумлению, поглощает одно блюдо за другим: копченую рыбу, мясо с грибным соусом и, в довершение всего, чай с тостами и вареньем. А ведь сейчас только десять часов утра! В семь часов они, верно, пили свой священный early tea[7], а в час будут завтракать второй раз, уже по-настоящему.
Вдруг дверь распахивается, и я испытываю такое чувство, будто передо мной развертываются кадры вестерна: словно красавицы былых времен, мать и две дочери в сапогах на высоких каблуках и в кружевных юбках проходят через весь зал, кидая презрительные взгляды в сторону простых смертных, вроде нас, грешных. Они уселись за стол, хлопнули в ладоши, подзывая таким образом метрдотеля-индийца, извлекли неизвестно откуда маленькие револьверы и положили их перед собой. Впоследствии я заметила, что белым оружие продается совершенно свободно, даже детям. А в газетах часто рекламируют разные модели женского оружия: последняя новинка, выпущенная в продажу, прикрепляется к резинкам для чулок.
Всю первую половину дня я разгуливаю по улицам Йоханнесбурга, по сравнению с которым самые большие африканские столицы кажутся глухими деревушками: всюду бетон, прямые, строго распланированные улицы, сверкающие неоном витрины, огромные рекламные щиты. В центре города царит необычайное оживление, здесь расположены административные учреждения, банки, представительства международных компаний и большие магазины, которые все до единого, разве что за небольшим исключением, именуются OK Bazaar.
Там продаются английские и американские товары, а также японские и немецкие, но с недавних пор (какой позор!) начались и поставки из Франции. Всюду полно coffee bar и expresso, точно таких как в Лондоне, чаще всего их содержат итальянцы и греки, эмигрировавшие из Египта, или же португальцы, вынужденные искать здесь прибежища от ангольской и мозамбикской революций. В ресторанах рекламируются обеды за три с половиной франка.
Толпа довольно безобразна. Близится зима, и женщины почитают своим долгом носить меховые шубы (правда, мех здесь стоит очень недорого); мужчин, по всей видимости, мало волнует, как они выглядят: на одних — широченные брюки и толстые спортивные пуловеры, на других — просто вельветовые шорты.
Много американских и английских машин, иногда встречаются «рено» и «пежо» (во время путешествия по стране мне будет попадаться все больше и больше французских машин), они протискиваются между двухэтажными красными автобусами, напоминающими о том, что совсем недавно Южная Африка была доминионом английского королевства.
В основном толпа состоит из белых. Но во время ленча мне приходилось наблюдать любопытнейшее явление: улица словно меняет окраску, белые устремляются из магазинов и контор к своим огромным машинам, торопясь домой или в ресторан, и тысячи черных в рабочих комбинезонах завладевают улицей. Они рассаживаются группами на земле и тротуарах и, опустив ноги в ручей, играют в домино, читают газеты, о чем-то спорят. Некоторые входят в магазины и выходят оттуда с бутербродом, апельсинами и большими картонными бутылками, на которых написано «Пиво банту». Я никак не могу понять, почему они сидят вот так на тротуарах, ведь в кафе, наверное, было бы удобнее? Проверяю надписи на дверях нескольких ресторанов, но нигде не вижу таблички «Только для белых». Обращаюсь за разъяснением к африканской девушке, которая уже давно наблюдает за мной. Сначала она несколько удивилась, потом, уловив по моему акценту, что я нездешняя, ответила:
— Да потому, что весь Йоханнесбург только для белых, и напоминать об этом не следует.
— Как это? — изумилась я. — Наверное, африканцам запрещено посещать определенные места, и все?
— Нет, — отвечает она, — для нас в Йоханнесбурге вообще нет места, нет ни ресторанов, ни кино, ни столовых. Это белая зона.
Я спрашиваю, почему она и ее друзья не сядут, по крайней мере, на скамейку. Она смотрит на меня так, будто я явилась сюда с другой планеты, и говорит:
— Это запрещено.
Да, теперь я и сама замечаю, что на всех скамейках написано «Только для белых». Девушка объясняет мне, что, если кто-нибудь из цветных осмелится сесть на скамью, предназначенную для белых, это сочтут провокацией, за которую полагается наказание: тюремное заключение до трех лет, штраф в 300 фунтов стерлингов (4500 франков) или десять ударов плетьми (а то и два наказания сразу).
Продолжаю свою прогулку по улице, вдоль которой расположены склады (кажется, она называется «Гоуд-стрит», что значит на африкаанс «Золотая улица»), фотографирую группу африканцев, они сгрудились вокруг деревянных ящиков, превратив их в игорный стол, и с азартом следят за партией в домино, как вдруг совсем рядом затормозили две машины с антеннами. Вооруженные солдаты выпрыгивают оттуда и, раскидав ногами ящики, выстраивают африканцев одного за другим с поднятыми вверх руками, обыскивают их. Я ошеломлена. Эти люди ничего не сделали, они преспокойно играли. Может, убили кого поблизости? Но тогда почему же не обыскивают всех остальных прохожих и белых мастеров? «Pass», — начинает вопить сержант, как будто эти люди тайком перешли границу, не показав таможенникам своих паспортов. Тогда африканцы с перекошенными лицами поспешно достают из карманов зеленые книжечки. У одного из них ее нет, он забыл пропуск в кармане пиджака. Его немедленно втаскивают в одну из машин. Вскоре за ним следует и другой, на нем нет комбинезона, мастер утверждает, что он не с того предприятия, где работают все остальные.
— Тебе не положено находиться в Йоханнесбурге, — заявляет полицейский, листая его пропуск[8].
У человека вид загнанного зверя, он поднимает воротник своего плаща и, низко склонив голову, садится в машину.
Как только полицейские уехали, я подхожу к одному из рабочих и прошу показать его пропуск. Он так привык к ежедневному и еженощному контролю, что беспрекословно протягивает его мне. В книжечке около-девяноста страниц, на которых строго расписана вся горестная жизнь африканца. Книжечка эта ни в коей мере не похожа на удостоверение личности. Скорее уж на карточку, которую заводят на скотину или преступников. Любой полицейский за пять минут может узнать, из какого резервата явился тот или иной африканец, к какому племени он принадлежит, где ему разрешается проживать, как зовут его хозяина, какую он получает заработную плату, не должен ли он за квартиру и сколько раз привлекался к ответственности за нарушение закона о пропусках, занимался ли политической деятельностью… Кроме того, в книжице полно разных подписей, за исключением его собственной: подпись управляющего резерватом, откуда он приехал, начальника бюро по найму рабочей силы, его хозяина, полиции. Мне думается, что африканец в этой стране так или иначе обязательно нарушает не один, так другой закон. Проверка пропусков проходит при полнейшем безразличии со стороны изредка встречающихся на улицах в часы ленча белых прохожих. Впрочем, когда я — опрашиваю белого мастера, часто ли повторяются подобные сцены, он отвечает:
— Конечно, ведь у кафров всегда что-нибудь не так.
Тогда я спрашиваю его, а есть ли у него такой же точно пропуск? Он смотрит на меня как на сумасшедшую.
Иду на почту купить марки, это единственное место, где их продают. Некоторое время мне кажется, что я попала в замок Кафки: вход для белых, вход для небелых. Ну, это-то еще куда ни шло. Но ведь потом и те и другие все равно оказываются вместе в одном и том же зале. Как тут быть? В конце концов я кое-как разобралась, что есть окошечки для белых и окошечки для цветных. Точно так же и с ящиками для писем, с автоматами, где продаются марки, и телефонами. У меня голова пошла кругом: столько людей всех цветов кожи, они встречаются друг с другом, расходятся, и все это молча, не говоря ни слова. И вдруг меня охватила паника: а куда же опускают письма (письма белых людей!) мальчики-посыльные (ведь они-то черные!)? В ящики для белых или для небелых?
Когда после обеда я возвращаюсь в отель, то уже не знаю, что надо и чего не надо делать, хотя обычно я с легкостью приспосабливаюсь к любой обстановке. Сначала я решила ехать на автобусе и только после того, как простояла в очереди добрые четверть часа, заметила, что окружающие с любопытством поглядывают на меня. Это африканцы, и на остановке табличка «Для небелых». Тогда я сажусь в первое попавшееся такси, но шофер отказывается везти меня. Спрашиваю его, в чем дело?
«Мадемуазель, — отвечает он, — вы ведь белая». — «Ну и что?» — в отчаянии говорю я. — «Вам надо взять такси с белым шофером, — объясняет он очень любезно. — А я черный и должен возить только черных». — «Но почему?» — «Закон о резервировании работы, — отвечает он. — В Йоханнесбурге черные не имеют права работать на такси для белых… А теперь прошу вас выйти, мадемуазель, — добавляет он. — Если полиция увидит нас, вас оштрафуют, а меня посадят в тюрьму».
В конце концов я пошла пешком, успокаивая себя, что тротуар-то уж принадлежит всем. Африканцы, которые попадаются мне навстречу, как правило, бедно, но вполне прилично одеты. И если одежда у них зачастую старенькая, зато очень чистая, одеваются они с большой тщательностью. На мужчинах широкие плащи, на голове они носят котелки и почти все курят трубку. А так как многие из них в очках (свидетельство того, что они читают), их вполне можно принять за интеллектуалов, окончивших английский университет.
Женщины очень похожи на знаменитую певицу Мариам Макебу: тонкое лицо с выступающими скулами, цветной берет, кокетливо надвинутый на лоб, строгая юбка и свитер, подчеркивающий их стройную фигуру, — все это придает им вид школьниц. Вообще африканцы по сравнению с бурами кажутся аристократами.
Открываю окно в ванной комнате у себя в номере, и глазам моим предстает любопытное зрелище. Задняя стена отеля выходит на пустырь, там полным-полно африканцев, часами стоят они в бесконечно петляющей очереди. Время от времени появляется автобус и уходит, битком набитый пассажирами, а очередь все такая же длинная.
Я запомнила одну женщину и подсчитала, что она прождала в очереди два с четвертью часа, прежде чем ей удалось сесть в переполненный автобус. Я спрашиваю одного из служащих, моющего пол на лестничной площадке, почему люди стоят так долго в очереди. Он объясняет, что это задний двор центрального вокзала. Отсюда отходят автобусы на Совето и Александру. Есть и поезда, но не все могут на них ездить, линий не так много. Он рассказывает мне, что эти две локации (townships), как здесь говорят, находятся более чем в сорока километрах от Йоханнесбурга, и некоторым приходится тратить часов по шесть на проезд туда и обратно, причем каждый день.
— Шесть часов, чтобы проехать двадцать миль?
— Да, мадемуазель, — отвечает он, показывая на хвост, — ведь по нескольку часов приходится ждать автобуса или поезда. А когда приезжаешь в Совето, надо еще долго идти пешком. Там есть несколько локаций, они идут одна за другой, и, говорят, народа там живет в два раза больше, чем в Йоханнесбурге, а станций очень мало. Мне, например, приходится выходить в три часа утра.
Я спрашиваю его, почему он не живет в Йоханнесбурге.
— Вам приходится ездить в Совето из-за семьи?
— Нет, — отвечает он, — я несемейный, моя жена и дети живут в резервате Транскей (позже я узнаю, что для африканца быть «несемейным» означает не иметь права жить вместе со своей женой). Дело в том, что в Йоханнесбурге нет места для банту. Туземцам не положено жить здесь. «А у вашего хозяина?» — «Тоже нельзя». — «Почему?» Он помолчал, потом сказал:
— Не знаю, это недавно ввели. Говорят, новый закон запрещает белому боссу держать у себя дома больше одного боя. Остальные обязаны возвращаться на ночь в локацию, отведенную для туземцев. Говорят, будто это сделали для того, чтобы нам было удобнее спать у себя, дома.
— А где вы спите?
— В казарме для несемейных. Таков закон.
Звоню девушке по имени Пат, двоюродной сестре одного моего лондонского знакомого.
— Политикой не занимается, — предупредил он меня, — но девушка она хорошая, очень честная, весьма распространенный тип для тамошней английской среды.
Она заехала за мной на машине вместе со своим женихом Полем, студентом-медиком. Сегодня суббота, и потому они в спортивных костюмах, таков здесь обычай. Они как-то странно поглядывают на меня. По телефону я отрекомендовалась студенткой, изучаю, мол, социологию и приехала в Южную Африку на каникулы. Пат молча ведет машину. Но в конце концов не выдерживает и с беспокойством спрашивает меня:
— Надеюсь, вы не журналистка?
Вопрос, а еще более тот драматический тон, каким он был задан, удивили меня.
— Видите ли, — пытается объяснить Пат, — если вы журналистка, это опасно для нас. Сейчас собираются принять новый закон, по которому будут наказывать людей, информирующих некоторые газеты и иностранные радиостанции.
И так как я улыбаюсь, Поль добавляет:
— Журналисты у нас подвергаются большой опасности. Власти ни перед чем не останавливаются, они могут арестовать и даже пытать журналистов, лишь бы дознаться, не связаны ли те каким-нибудь образом с освободительным движением. Один раз арестовали англичанина. Даже консулу и тому не дали с ним свидания.
Я стараюсь успокоить его и обещаю, что не доставлю им хлопот. Он нервно курит и произносит отрывисто:
— Ах, да что там говорить, им никакого закона не надо. И так уже арестовывают, кого хотят и когда хотят, без всякого ордера на арест и без малейшего повода для обвинения, ни за что ни про что, без суда и следствия можно проторчать в тюрьме несколько месяцев. Достаточно, если вы просто знакомы с кем-нибудь, кто высказался против апартхейда, слишком часто встречаетесь с индийцами или африканцами.
Вскоре я заметила, что они то и дело оглядываются назад.
— Что-нибудь случилось? — спрашиваю я.
— Да нет, — отвечает Пат, — просто в конце концов и сам становишься ненормальным, так и кажется, что за тобой гонится полиция.
— Но ведь вы же ничего не делаете против правительства, — говорю я, — и не состоите ни в какой нелегальной организации.
Да, ни Пат, ни Поль не занимаются политикой, но их считают либералами.
— А все потому, что мы евреи[9], и еще потому, что у нас есть друг индиец. А для африканеров этого достаточно, вот они и не доверяют нам, — рассказывает Пат.
Мы выехали за черту города, за окном мелькают прекрасные усадьбы.
— Поехали в маленький загородный ресторанчик, — говорит Поль, — там нам будет спокойнее, и мы сможем поговорить.
Устроившись в удобных креслах возле самого бассейна, мы заказали бренди. Всякий раз, как приближается кто-нибудь из официантов-африканцев, спутники мои понижают голоса.
— Туземцев вдвойне следует опасаться, они иногда работают на политическую полицию, Особый отдел, — тихо говорит Поль.
Он развертывает «Ди Трансвалер», ежедневную газету на африкаанс, рупор премьер-министра Фервурда. Я рассматриваю карикатуру, изображающую тучного господина с крючковатым носом, он пригоршнями кидает драгоценные камни и золото на корабль, отплывающий в Англию. Тучного господина зовут Хогенгеймер. Пат утверждает, что это выпад против Гарри Оппенгеймера, президента «Англо-Америкен корпорейшн», самого могущественного горнорудного концерна в Южной Африке, владения которого простираются вплоть до Танзании. Отец Гарри Оппенгеймера говорил по-английски с сильным еврейским акцентом.
— Антисемитизм становится все более заметен, — рассказывают мои спутники. — Правда, сейчас у правительства слишком много забот с африканцами, чтобы вдобавок еще заняться открытой травлей евреев, но до этого дойдет. Ведь Форстер, Фервурд да и другие министры — известные нацисты, во время войны они поддерживали Гитлера. Химстра, командующий теперь вооруженными силами Южной Африки, во время войны отказался сражаться с немцами, заявив, что «совесть не позволяет ему этого делать». Можно подумать, что мы в Германии тридцатых годов. В правительственных кругах непрестанно твердят о том, что саботажники, коммунисты, одним словом, все, кто помогает африканцам, — евреи, потому что многие из них замешаны в. политических процессах последних лет. Да оно и понятно: против апартхейда выступают студенты и вообще интеллигенция, а среди них много евреев.
— А в основе всего, — добавляет Пат, — конечно, экономическая борьба. С тех пор как в 1948 г. африканеры пришли к власти, они не хотят больше оставаться только фермерами. И пытаются стать капиталистами, так что у них с англичанами борьба идет не на живот, а на смерть за контроль над всей экономикой Южной Африки. Английский империализм, от которого африканеры хотят избавиться, по-прежнему остается для них «иудейско-британским» империализмом, как говаривал в свое время Малан. Старая песня: евреев обвиняют в космополитизме, в отсутствии гражданской привязанности к своей родине, говорят, что кошелек их на лондонской бирже, а сердце — в Тель-Авиве.
Расспрашиваю, как реагируют на это здешние евреи.
— Они только и мечтают о том, как бы уехать, — говорит Пат. — Всю либерально настроенную интеллигенцию, которую еще не успели посадить под арест, выслали за границу, а есть и такие, что сами уехали, причем вернуться они не могут, в их паспорте нет обратной визы. Остальные же — коммерсанты, промышленники — собираются в Израиль. — Помолчав, опа добавила: — Нам тоже придется уехать. Мы оказались между двух огней: с одной стороны, в такой обстановке жить стало невозможно, а с другой, — мы боимся революции. От черных ничего хорошего ждать нельзя. Если революция и в самом деле начнется, все будет ужасно, вряд ли африканцы станут разбираться, кто из нас либерал, а кто — расист. Может, это и малодушие с нашей стороны, но другого выхода нет. Потом, когда здесь будет создано африканское государство, мы вернемся в качестве специалистов (она улыбается). А пока мне вовсе не хочется до конца своих дней просидеть здесь в тюрьме, ведь борьба африканцев не касается меня непосредственно.
Точно так же думают и родители Пат, у которых мы все вместе обедаем.
— Евреям лучше ни во что не вмешиваться, а не то нас выгонят. Страна нам нравится. Зачем же совать свой нос, куда не следует? Ведь это касается только африканцев и буров.
Выслушав точку зрения этой маленькой группы людей, я подумала, что поведение евреев отражает довольно двусмысленную позицию Израиля, который, осуждая апартхейд в официальных заявлениях, на деле, точно так же как и США, поддерживает торговые отношения с Южной Африкой и даже помогает ей бороться с экономическим бойкотом. Так, например, он продает африканским странам южно-африканскую продукцию. В Гане можно купить южно-африканские сигареты Peter Stewerzand или Rothmans будто бы израильского производства.
— Надо уезжать, — говорит Пат. — А жаль, это прекрасная страна, и мы родились здесь. — Потом спрашивает меня: — А как было в Алжире? Европейцы и евреи остались там после завоевания независимости?
Я отвечаю, что это зависело от их поведения во время освободительной войны. Я знала евреев, которые сидели в тюрьме за помощь Фронту национального освобождения. Они остались в Алжире. Пат говорит, что здесь такого не может быть. Теперь уже слишком поздно, белые не смогут тут остаться. Слишком поздно, и ничего нельзя изменить. А если начнется война, то это будет безжалостная, расовая война.
Поль учится в университете Йоханнесбурга, который обычно называют ВИТС (Витватерсрандский университет). Там преподают на английском языке, а в Претории, расположенной в ста пятидесяти километрах отсюда, занятия ведутся на африкаанс. Поль рассказывает, что власти считают ВИТС, так же как и английские университеты в Кейптауне и Питермарицбурге, рассадниками революционной пропаганды, возможно потому, что студенты там почти все состоят в НЮСАС — Национальном союзе южно-африканских студентов (National Union of South African Students) организации, которая борется в университетах против апартхейда.
Он объясняет, что с принятием в 1953 г. Закона об образовании для банту — расистского закона, передавшего дело образования африканцев в ведение министерства по делам туземцев, в университетах стала проводиться строгая сегрегация (а между тем университеты в Южной Африке наделены автономией и живут по своим законам). Так что теперь, за исключением редких случаев, в больших университетах обучаются только белые.
Так как единственный университет для индийцев расположен в Натале, в Витватерсрандском университете продолжают обучаться несколько индийских студентов.
Но вряд ли они смогут учиться здесь дальше, — говорит в заключение Поль. Он предлагает встретиться с одним из его друзей в клубе на медицинском факультете.
ВИТС, огромный комплекс современных зданий, окруженный садами и спортивными площадками, мало похож на наши бедные университеты. Роскошь там неслыханная. Многие студенты приезжают на спортивных автомобилях, девушки очень элегантно одеты. Пат говорит, что главная их цель — найти здесь себе мужа.
Постоянно открыты два банка, плавательные бассейны (с неизменными табличками «Только для белых») и множество кафе.
Клуб медицинского факультета представляет собой длинную комнату, похожую на английский бар. Около двадцати юношей в белых халатах развалились в креслах: одни играют в бридж, другие в покер, потягивая с унылым видом пиво и бренди.
Друг Поля сидит в углу один. Никто с ним не разговаривает. Его темная кожа и необычайно тонкие черты лица свидетельствуют о его индийском происхождении. Мы садимся рядом с ним. Па нас тут же устремляются враждебные взгляды.
Я слушаю разговоры вокруг. Говорят о вечеринке, которая состоится сегодня у одного из студентов, он живет в Парк-Норт (просьба захватить купальники: вода в бассейне подогревается), об экскурсии на маленький островок у берегов Мозамбика, там великолепная подводная охота, и о путешествиях в Англию или США. Пи слова о политике или хотя бы студенческом профсоюзном движении.
Поль представил меня, сказав, что я из Сорбонны. Тут же послышались насмешки:
— Так вы из французских революционеров? Что ж, можете порассказать у себя, что южно-африканские студенты не такие уж скверные, как о них говорят. Ну разумеется, мы не бог весть что делаем. Но в конце концов, мы же белые.
Парень, который произнес эту тираду, отнюдь не шутит. Сомнений нет, это провокация.
Спрашиваю, почему он так агрессивен.
— Ах, да все вы одинаковы, — говорит он в ответ. — Все, кто приезжает из Европы, против нас. Вернетесь 26 к себе и начнете рассказывать, что мы истязаем черных, что они подыхают на улицах, в то время как мы утопаем в роскоши и предаемся порокам.
Приятели аплодируют ему. Тогда я предлагаю поговорить всерьез.
— Не стоит, — отвечает он скорбным тоном. — Весь, мир против нас.
Гулан, индийский юноша, поднимается и говорит, что, нам лучше уйти.
Мы прогуливаемся по территории университета, проходим мимо спортивной площадки, где две команды, оспаривают первенство в футбольном матче.
— Давайте сядем на траву и поболтаем, а заодно и матч посмотрим.
— Нельзя, — говорит Гулан, — С этого года апартхейд распространяется и на спорт, и на спектакли тоже Уже давно люди разных национальностей не могут вместе участвовать в соревнованиях, а теперь они даже и смотреть на них вместе не имеют права. Вам можно смотреть матч, а мне — нет. Мне разрешается посещать, площадку, отведенную для африканцев.
И тут я замечаю нескольких африканцев, сидящих, на барьерах стадиона.
— A-а, это университетская прислуга — объясняет Пат. — Все делают вид, будто не замечают их. Но если, бы явилась полиция, то могла бы арестовать и африканцев, и тех, кто пустил их.
Вечером перед нами возникает все та же проблема. Мы собирались поужинать в ресторане. Но если мы вы берем ресторан для белых, Гулан не сможет с нами пойти, а если мы вместе с ним отправимся в индийский, ресторан, то тогда мы нарушим закон. Я за то, чтобы, пойти в индийский ресторан, каковы бы НИ были последствия.
— В конце концов, я иностранка и не обязана всего этого знать.
— Зато мы обязаны, — говорит Гулан. — У нас тут же начнутся неприятности. Да и вас сразу возьмут на, заметку. Туристы никогда этого не делают.
Подумав, он пригласил нас поужинать к себе домой.
— Надо только постараться не привлекать внимания, чтобы нас не заметили, — добавил он мягко.
— И речи быть не может, — заявляет Пат, — ты живешь в зоне для индийцев, мы не имеем права находиться там после наступления темноты.
Я спрашиваю, что это еще за зона. И Гулан рассказывает, что после принятия в 1950 г. так называемого Закона о расселении по группам (Group Areas Act) всю страну поделили на различные зоны, предназначенные для людей разных национальностей. Для тех, кто считается неевропейцами (индийцы, метисы, африканцы), созданы некие подобия гетто. Всех индийцев, в том числе и тех, у кого были собственные дома или лавки в городе, перевели в специальные зоны, расположенные за чертой жительства белых.
Пат не в восторге от перспективы ужинать в индийской зоне.
— В другой раз, — говорит она.
Тогда я предлагаю пойти в театр. Но и тут та же история. 12 февраля 1965 г. правительство опубликовало постановление «R.2» в дополнение к Закону о расселении по группам, запрещающее человеку одной расы находиться «на любом публичном развлекательном мероприятии, в клубе или месте, где продают прохладительные напитки, в качестве постоянного посетителя или гостя в зоне, отведенной для другой расы». Если кто-нибудь организует спектакль, нарушая при этом данное постановление, ему грозит штраф в размере четырехсот рандов (двух тысяч восьмисот франков) пли же тюремное заключение сроком до двух лет.
— И вот вам результат, — рассказывает Поль, — в Южной Африке нет больше культурной жизни. Многим зарубежным артистам отказали в визе за то, что они соглашались выступать лишь перед многонациональной публикой. С той поры как был принят закон о групповых районах, исчезли и такие места, где в согласии жили люди разных национальностей: нет больше и культурных центров, где был, в частности, создан «Kwila», совсем особый южно-африканский джаз, и начали свой творческий путь многие писатели и художники, такие, каких не сыщешь во всей остальной Африке, все это бесследно исчезло.
Об этом же говорит Энтони, студент из Родезии, у которого и закончился наш вечер, после того как мы расстались с Гуланом.
— В этой стране становишься полным идиотом. Чувствуешь себя от всего отрезанным. Интересных книг достать невозможно. После того как в 1963 г. был принят закон о публикациях и зрелищных мероприятиях («The publication and entertainments act»), специальная комиссия имеет право «запретить» любую газету, любую книгу или фильм, которые покажутся ей неблагонадежными с точки зрения нравственных устоев и расовой политики страны. А так как все девять членов этой комиссии необразованные люди, случаются вещи невероятные. Да вот, к примеру, злая шутка, которая на деле не является таковой: они наложили запрет на «Красное и черное» Стендаля, решив, что это книга о коммунизме в Африке. Под запретом находятся книги величайших мыслителей. Разумеется, нельзя достать Сартра, не говоря уже о марксистских книгах. Если их найдут у кого-нибудь в библиотеке, владельцу грозит тяжкое наказание вплоть до тюремного заключения. Я изучаю экономику, но не имею права держать марксистских книг по политэкономии. Мне приходится пользоваться учебниками, которые хороши для торговцев, а никак не для экономистов. Как правило, запрещают французские книги, за исключением, например, Моруа. Как вам известно, у нас нет телевидения. Половина белого населения говорит на английском языке и потому пришлось бы показывать телефильмы, подготовленные Би-Би-Си, а Фервурду это кажется подрывной деятельностью. С кинофильмами та же история: кроме плохих американских фильмов ничего не увидишь, правда, в последнее время стали показывать еще и немецкие. Совсем не бывает итальянских фильмов, а о существовании кинофильмов на Востоке тут и вовсе ничего не знают.
Я спрашиваю, что произойдет, если полиция отыщет у кого-нибудь запрещенные книги. Он отвечает, что обычно этого вполне достаточно для ареста и допроса в Особом отделе.
— Многие арестованы по закону о девяноста днях, а все потому, что Особый отдел, который имеет право производить обыск в любое время без всякого ордера, наткнулся на одну или две «подозрительные» книги. Очень часто, как это было, например, во время «процесса демократов», запрещенные книги служили уликой и в результате были вынесены тяжкие приговоры.
Вот уже несколько раз я слышу это выражение «90 дней», что же это такое? Энтони объясняет, что это так называемый закон «без следствия», дающий право каждому полицейскому без всякого ордера арестовать любого человека, подозреваемого в том, что он совершил или собирается совершить политическое преступление, а также того, кто может сообщить сведения о политическом преступлении. Таких людей ссылают и держат в одиночном заключении в течение девяноста дней, причем срок этот возобновляется до бесконечности, и для этого не требуется никакого конкретного обвинения. С 1963 г. сотни ни в чем не повинных людей стали жертвой этого закона. Утверждают, будто бы Форстер, бывший тогда министром юстиции, заявил: «В нашей власти, продержать человека взаперти всю жизнь».
Я увидела, как Энтони положил подушку на телефон. Заметив мое удивление, он сказал, что полиция нашла способ подслушивать разговоры даже тогда, когда люди говорят не по телефону.
— Если бы вы только знали, сколько людей попалось, на этом. Микрофоны ставят повсюду: в машинах, служебных помещениях, с ума можно сойти от этого. Главное, найти предлог, чтобы посадить кого-нибудь в одиночное заключение на несколько недель. Обычно такой человек не может вынести пыток и что-нибудь да скажет. Хоть самую ничтожную малость. Даст свидетельство, пусть ложное, но это позволит арестовать кого-то еще, кто знает больше. И так, в конце концов, им удается схватить людей, которые играют важную роль в борьбе против апартхейда. А знаете ли вы, что любой начальник почтового отделения имеет право вскрыть и конфисковать по своей собственной инициативе письмо, которое покажется ему подозрительным или имеющим отношение к политике?
Пат не любит таких разговоров. И все время смотрит на часы. В конце концов, она уходит и уводит своего жениха.
— Пат симпатичная, — говорит Энтони. — Но она играет на руку правительству. Всего боится. А им только того и надо. Странно, что она привела вас ко мне. Обычно она избегает приходить сюда. И по-своему права: если в один прекрасный день полиция заподозрит меня в том, что я занимаюсь политикой, ее вместе с женихом тоже могут арестовать, проста «как свидетелей», чтобы выведать сведения обо мне. А это риск. Готовится новый закон, по которому можно будет держать под арестом сроком до шести месяцев (180 дней) любое лицо, которое может быть использовано государством в качестве свидетеля на суде. Так кого угодно доконают.
Я немного удивлена, что Энтони, не зная меня толком, говорит так откровенно. Но потом я пойму, что это очень серьезный парень, которому полностью можно доверять. К тому же у него не южно-африканское гражданство; как и многие другие студенты ВИТСа, он родом из Родезии и, вероятно, потому чувствует себя в относительной безопасности.
Энтони рассказывает, что главная задача закона о свидетелях заключается в том, чтобы дознаться, где скрывается Абрахам Фишер.
— Этот удивительный человек — один из самых известных адвокатов в стране, — говорит он. — Член Коммунистической партии вплоть до самого момента ее запрещения, затем адвокат африканских лидеров, он ушел в подполье, чтобы продолжать борьбу, после того как были уничтожены многие подпольные организации сопротивления. А главное, африканеров бесит то, что Фишер, несмотря на все разговоры по этому поводу, вовсе не еврей, он принадлежит к одному из самых известных семейств буров. Дед его был министром в правительстве Оранжевого Свободного Государства. Для них это ужасно: если сами африканеры становятся коммунистами, чем же все это кончится?[10]
Энтони провожает меня до отеля. На улицах пустынно, ни души и очень мало машин, лишь сторожа-африканцы с огромными дубинками в руках охраняют двери домов, пытаясь согреться у самодельных жаровен. Я замечаю, что в ночном Йоханнесбурге нет полицейских постов.
— Во-первых, — объясняет Энтони, — на ночь в Йоханнесбурге остаются только белые, зачем же посты?
Да и потом три четверти полицейских из четырех тысяч, которые насчитываются в стране, заняты политической слежкой. Наверное поэтому в Йоханнесбурге совершается больше краж и преступлений, чем в любом другом городе мира. На прошлой неделе в моем квартале убили пятерых людей. Зато в Совете или Александре каждую ночь облавы: три месяца назад в целях «оздоровления Йоханнесбурга» за одну только ночь было арестовано семнадцать тысяч африканцев. Полиции помогали тысячи вооруженных белых граждан. Три четверти африканцев осудили за ничтожную провинность: обычная история — нет пропуска.
Энтони повторяет то, что уже рассказывал мне коридорный в отеле. После принятия закона «об одной служанке», более полумиллиона слуг должны были покинуть комнаты, которые они занимали у своих хозяев, и каждый вечер отправляться в локации[11].
Это совершенно невыносимо: пригородные поезда и без того перегружены, а теперь еще этот наплыв пассажиров… Прислугу расселили в казармах для так называемых «несемейных», они живут в чудовищной тесноте. Так что все это только предлог, на деле же власти хотели, чтобы на ночь в городе оставались одни только белые. Боятся африканцев.
Воскресенье в Южной Африке. Город кажется мертвым. Делать абсолютно нечего. Магазины, бары, рестораны — все закрыто. Спектакли по случаю воскресенья тоже запрещены.
Энтони и его молодая жена заехали за мной и пригласили провести этот день с ними, они рассказывают, что большинство верующих в Южной Африке принадлежит к голландским реформатским церквам. У одной из них, Nederduits Gereformeerde Кегк, насчитывается около двух миллионов приверженцев, причем более миллиона — белые, остальные — метисы и африканцы.
— Могущество этой церкви беспредельно, — говорит Энтони. — Влияние ее подобно тому, которое оказывала католическая церковь в средневековой Испании. Именно она дала обоснование апартхейду с религиозной точки зрения: негры — дети Ханаана, на которых лежит проклятие. А африканер — сын господа бога, сын расы избранников.
Жена Энтони — англичанка, она рассказывает, что протестантская церковь ее страны, так же как и католическая, выступает против апартхейда, считая его противным духу христианства:
— Голландские реформатские церкви не только изо всех сил поддерживают расистскую политику правительства, они отлучают от церкви церковнослужителей, отказывающихся проповедовать сегрегацию в своих приходах. В мае 1951 г. конгресс, созванный в Блумфонтейне, определил основные принципы своей кальвинистской политики. Согласно этим принципам, государство — творение бога и его беспредельной доброты, а власть являет собой божью милость. В профсоюзах нет никакой необходимости, ибо государство само охраняет интересы трудящихся. Притязание на право голоса — мятеж против самого господа бога. Одна из статей, принятых на этом конгрессе, начиналась так: «Право христианского голоса — проявление совести и сознания своего долга, и потому такое право может принадлежать лишь тем, кто достиг зрелости в понимании ответственности перед лицом господа бога». (У африканцев, разумеется, такой зрелости никак не может быть.) Союзник церкви — тайное общество Брудербонд («Союз братьев»), нечто вроде ку-клукс-клана, членами которого являются даже министры, стоящие во главе Националистической партии, а следовательно, и всей страны. Церковь ведет борьбу «за единую христианско-кальвинистскую республику африканеров, которая в ответе лишь перед самим господом богом». Врагами ее являются британцы, евреи, ну и, конечно, черные[12].
Напротив моего отеля — церковь. Не знаю, какому богу в ней служат, но сегрегация там проводится неукоснительно: на утреннюю мессу ходят только белые, на одиннадцатичасовую — нарядные черные женщины с детьми. Я заглядываю туда и слышу, как пастор разглагольствует на африкаанс о том, что ни в коем случае не следует забывать о существовании ада.
Говорят, добиться разрешения на посещение золотых и алмазных рудников необычайно трудно. Всемогущая Горная палата Трансвааля, основанная в 1889 г. и объединяющая большинство рудников в Ранде[13], чрезвычайно неохотно выдает пропуска якобы потому, что рудники слишком глубоки и людям непривычным приходится там трудно.
— В действительности же, — рассказывает Энтони, — дирекция не хочет, чтобы посторонние видели, в каких ужасных условиях живут и работают горняки.
Зато по воскресным дням на специально оборудованных площадках возле компаундов — барачных лагерей, где живут рудокопы, — для туристов организуются так называемые танцы рудокопов. Друзья предлагают съездить туда. Нас предупреждают, будто бы белых зрителей там не очень любят, говорят, что «танцы эти возникли стихийно и служат развлечением для самих горняков-банту».
Автобус объезжает все большие отели Йоханнесбурга и, набрав нужное число туристов, за два ранда отвозит их на один из рудников.
В нашем автобусе больше всего американцев и португальцев из Мозамбика, правда, есть еще несколько французов и итальянцев, все деловые люди вроде молоденького представителя ЭНИ[14], который перебрался сюда из Ганы, надеясь, как и там, внедрить в Южной Африке итальянские бензоколонки и победить таким образом ТОТАЛЬ[15].
Общество наше, увешанное всевозможными камерами, магнитофонами и прочими записывающими аппаратами, пребывает в состоянии крайнего возбуждения, нам кажется, будто мы направляемся в самое сердце джунглей.
По краям дороги, ведущей за город, высятся буровые вышки, отливающие на солнце золотисто-медовым цветом.
Возле первых рудников, мимо которых мы проезжаем, виднеются пресловутые барачные лагеря. Длинные одноэтажные строения из серого камня, полное отсутствие зелени, колючая проволока, полицейские у дверей — все это напоминает мне Освенцим. Не хватает лишь знаменитой фразы вверху, на воротах: «Труд делает свободным».
На рудниках Ранда работает более пятисот тысяч африканцев. Но ненасытной Горной палате все мало, она набирает рабочих и за пределами Южной Африки. В частности, в Мозамбике и других португальских колониях, где африканцы, спасаясь от принудительных работ на помещичьих кофейных плантациях, соглашаются на любые условия агентов по вербовке, ни в чем нс уступающих настоящим работорговцам.
— А португальскому правительству это выгодно, — рассказывает Энтони. — Ему причитается сорок четыре шиллинга за каждого завербованного африканца. Такое соглашение было подписано еще в 1928 г. между Горной палатой и колониальными властями Мозамбика. А теперь к тому же в результате поправок, внесенных в этот договор в 1936, 1940 и 1962 годах, пятьдесят четыре с половиной процента заморских товаров, поступающих в Йоханнесбург, обязательно проходит через мозамбикский порт Лоренсу-Маркиш.
— Вам известно, почему все африканцы хотят работать на рудниках? — вопрошает наш гид с громким смехом. — Чтобы женщины поверили в их мужскую силу. Прежде, для того чтобы вызвать любовь женщины, требовалось убить льва, теперь достаточно просто работать на руднике. Они зарабатывают столько денег, что через год уже могут купить себе нескольких жен.
Я не раз еще столкнусь в Южной Африке с этой навязчивой идеей белых относительно мужской силы африканцев.
Спрашиваю гида, часты ли несчастные случаи на рудниках.
— Их вообще не бывает, — заявляет он. — Это идеально чистая работа. Не то что в шахтах, где добывают уголь.
Энтони шепчет, что согласно статистике, приведенной в отчете Горной палаты, с начала века сорок тысяч рудокопов погибло на рудниках во время взрывов. Кроме того, полагают, что более восьмисот шахтеров умирает ежегодно от септицемии. Основная причина несчастных случаев — расистская политика, в результате которой африканцы лишены возможности приобретать необходимый опыт.
— Что же касается белых, — добавляет он, — то их продвижение по службе определяется отнюдь не профессиональными качествами, а всего лишь цветом их кожи. Да и какое значение имеет для белого смерть какого-то там боя?
Всеми рудниками по существу владеют семь финансовых групп. Впрочем, они же контролируют и экономику всей страны с помощью банков, страховых, промышленных и торговых компаний. Наиболее крупными горнорудными компаниями являются «Англо-Америкен корпорейшн», принадлежащая Гарри Оппенгеймеру, который владеет также «Де Беерс Консолидейтед», концерном, контролирующим чуть ли не весь алмазный рынок в мире, «Консолидейтед Голдфилдс», основанная Сесилем Родсом, «Сентрал Майнинг энд Инвестментс», «Англо-Трансваал», «Юнион Инкорпорейтед» и «Йоханнесбург Консолидейтед Инвестментс». Они контролируются английским и американским капиталом. Но после 1948 г. африканеры тоже завладели несколькими рудниками, такими, например, как «Федерал Мейнбоу».
Рудник, на который мы едем, принадлежит «Сити лимитед», он существует с 1899 г., там занято восемь тысяч горняков и добывается триста тысяч унций золота в год. Об этом рассказывает наш гид.
Танцы происходили не в самом лагере, а на специально отведенной площадке. Нас предупреждали, что танцы — развлечение для горняков, а потому наше присутствие здесь будто бы не очень желательно. На самом же деле собрались одни только белые с ребятишками. И лишь в уголке, отгороженная от остальной части публики железной решеткой, — небольшая группа африканцев.
А наверху, над скамьями амфитеатра, с той стороны, где сидят африканцы, — невероятное количество черных полицейских, вооруженных огромными дубинками. Говорят, они там затем, чтобы не допускать рудокопов, которые не участвуют в танцах, близко к площадке. А таких, верно, много, их приглушенные голоса доносятся до нас, словно могучее дыхание океана.
Спектакль уже начался. Предусмотрено более двадцати девяти танцев, которые исполняются представителями различных племен страны.
Принимать участие в танцах разрешается только самым крепким на вид. Не знаю, что побуждает африканцев соглашаться выставлять себя напоказ перед белыми. Удовольствия, во всяком случае, они от этого не получают, танцуют с явной неохотой и нередко усаживаются прямо посреди площадки на землю, скрестив руки на груди. Тогда белые в котелках (по всей видимости надсмотрщики) подгоняют их, выкрикивая что-то на африкаанс или на языках африканских народов.
Полуобнаженные рудокопы выряжены пи с чем не сообразно, как утверждают мои друзья: у одних на голове перья, на других — шкуры убитых зверей, на некоторых — цветные майки, которые делают их похожими на футболистов.
На мой взгляд, спектакли эти преследуют одну единственную цель: унизить африканцев, заставить их в виде пародии изображать перед белыми то, что для них имеет какой-то определенный смысл.
Белые шумно и смачно хохочут, воистину «цивилизованная» публика. Меня охватывает такое чувство, будто это мы, белые, за железной решеткой в клетке, мы — дикие люди с примитивным складом ума, это чувство не раз вернется ко мне впоследствии.
Я задыхаюсь. Где-то сзади, за ареной, слышится рокот тамтамов: вот куда надо было пойти. Светловолосый мальчик кричит своей матери: «Он с ума сошел!». Оказывается, негр-великан, загримированный слегка под шамана, начал изображать перед ним с нескрываемой иронией и юмором, как работает рудокоп напоказ перед белыми.
Объявляется перерыв, дабы предоставить нам возможность насладиться чаем с молоком. «Туземцам запрещено давать деньги», — предупредили нас. За чаем я встретилась с другими французами. Поговорили, самая обыкновенная беседа: «Какая чудесная страна! Будем надеяться, что Франция не поскупится на инвестиции. Какая перспектива для торговли! Надо вытеснить американцев и англичан. С этими банту они, пожалуй, перестарались. Но тоже, ничего не скажешь, надежный метод. Неизвестно, к чему привела бы иная политика, вспомните хотя бы Конго. Вот и в Алжире надо было сделать то же самое. Тогда ничего и не случилось бы. Ох, уж эти черномазые», и т. д.
Снова начались танцы, но я не хочу возвращаться туда; побродив вокруг, подхожу к горнякам, сидящим на траве. Полицейские пытаются вернуть меня назад, утверждая, что речь идет о моей собственной безопасности. Я отвечаю на очень скверном английском языке, что хочу сделать несколько фотографий, и они разрешают мне подойти поближе.
Эта толпа не имеет ничего общего с теми горняками, которых отобрали напоказ в спектакле: изможденные люди с серыми от усталости лицами, с полными тупого смирения глазами. Почти все они босы, а между тем день сегодня холодный. Одни из них набросили на себя слишком длинные походные плащи, скрывающие их тощие ноги, другие укрылись дырявым брезентом, но на большинстве нет никакой одежды, одни обветшалые лоскутья, похожие на мешки из-под картошки, прикрывают их темную кожу.
Они с вежливым и печальным удивлением расступаются при моем приближении. Но ни единого враждебного взгляда, одно лишь изумление. Я хотела поговорить с ними, но едва я приблизилась ко входу в лагерь, как путь мне преградил белый полицейский: «Мадемуазель, это очень опасно. Не советую вам этого делать».
Возвращаюсь назад, а в это время черные полицейские, не замедлив пустить в ход дубинки, загоняют горняков обратно в лагерь.
Энтони, у которого оказались знакомые в пресс-центре Горной палаты, раздобыл мне пропуск на рудники.
На рассвете мы отправляемся на тот же самый рудник. Нас уверяют, что покажут нам все, но на деле мы увидели лишь штреки, где обучают африканцев, прибывших из резерватов.
Когда мы приехали на рудник, где стояли роскошные автомобили белых рабочих, уровень жизни которых, как, впрочем, и всей остальной части белого пролетариата Южной Африки, занимает второе место в мире после США, нас взял на попечение инженер, по происхождению шотландец. Гостей наряжают горняками (белыми, разумеется): яркая чистая брезентовая накидка, сапоги, сверкающие каски. Горняки-африканцы, как правило, одеты в лохмотья, потому что, как мне сказали, им самим приходится покупать себе рабочую одежду. Самые дешевые сапоги стоят два с половиной фунта стерлингов (сорок франков), т. е. половину месячного заработка черного рабочего; брюки — два фунта восемь шиллингов.
У подножия металлической башни, возвышающейся над шахтой, африканцы ждут своей смены. Бригады подбираются по племенному признаку: основа основ апартхейда и незыблемая убежденность африканеров состоят в том, что негры различных племен не ладят друг с другом, хотя это, большей частью, неправда. Такой метод подбора бригад получил широчайшее распространение, его цель — воспрепятствовать зарождению национального самосознания у африканцев.
Прежде чем войти в темную и сырую железную клеть, которая опустит нас на дно шахты, мои спутники, переодетые горняками, вовсю позируют перед фотоаппаратом, не обращая внимания на снисходительные улыбки африканцев и босс-боя[16] с удивительным обезьяноподобным лицом. Рядом со мной оказались директор отделения фирмы «Рено», обслуживающего этот район Африки, «не то чтобы расист, но…», и темнокожий египтянин, принявший христианство. Он без умолку все говорит и говорит по-французски, решив, видно, доконать меня своими фашистскими и расистскими бреднями.
Наконец мы спускаемся с молниеносной быстротой. Болят уши, дыхание перехватывает, голова горит. Золотые шахты — самые глубокие в мире. Внизу одна девушка из нашей группы упала в обморок, босс-бой едва успел подхватить ее. Бедняга не знает, как ему быть, подумать только, белая женщина у него на руках! Может, теперь его будут преследовать за нарушение-Закона о борьбе с безнравственностью?[17].
И тотчас же белые рабочие устремляются к несчастному созданию и уносят испускающую стоны бедняжку. Но жара и в самом деле невыносимая.
Сначала мы садимся в маленький поезд, потом с трудом пробираемся через многочисленные рельсы, иногда приходится сгибаться чуть ли не пополам, натыкаясь каской на камень или деревянное крепление и прижимаясь к холодной, липкой стене. С адским железным громыханьем снуют взад и вперед вагонетки, набитые породой. Самое трудное пересекать стыки: того и гляди свалишься от сильной струи сжатого воздуха, обеспечивающего вентиляцию, или споткнешься о балку, спускаясь по расшатанным лестницам и грязным скатам, едва различая, куда ступаешь в желтом мигающем свете шахтерской лампочки. Через какие-нибудь полчаса я уже совершенно отупела от шума и взрывов, от жары и влажности и чуть не плачу.
Навстречу начинают попадаться группы негров, прибывших сюда прямо из резерватов, которых за один день собираются обучить ремеслу. Они обезумели от страха, и я их понимаю, я сама в таком же состоянии. С одной только разницей: я могу притвориться и грохнуться в обморок. А им придется здесь работать по крайней мере год. К тому же они никак не могут разобраться ни в грохоте, доносящемся снизу, из-под земли, ни в тех указаниях, которые кричат им по-английски или на «фанакало», тарабарском языке, изобретенном управляющими рудником. Это новоиспеченное наречие — невероятная смесь всевозможных слов, почерпнутых из диалектов различных африканских языков.
Навстречу нам попалась группа африканцев, которые нестройным хором пытаются повторить: «Взрывчатые вещества опасны» (на «фанакало» это звучит примерно так: «Штука, которую берешь в руки, которая делает больно и грохочет, как гром»); при виде нас их заставляют вытянуться по стойке смирно, а босс-бой, обучающий их, начинает вопить по-английски: «Доброе утро, сэр», и они послушно повторяют «Доброе утро», скосив в нашу сторону круглые глаза. Невыносимо.
Как объяснил мне впоследствии один из профсоюзных деятелей, живущий под ограничениями домашнего ареста, для африканцев нет профессиональных училищ. Когда в 1907 г. на руднике в Ньюклейнфонтейне началась забастовка белых горняков, то вдруг обнаружилось, что рудники прекрасно могут обходиться и без них, потому что в ту пору рудокопы-африканцы были еще в достаточной степени квалифицированны. Белые испугались и снова начали бастовать, требуя введения расистских законов, которые охраняли бы права «бедных белых». И в результате открытое в 1911 г. техническое училище горняков было закрыто для цветных.
Из газет я узнала, что и в настоящее время кое-где продолжаются забастовки белых горняков, потому что отдельные компании, и в частности компания Оппенгеймера, выступают против закона о резервировании работы, пытаясь восполнить недостаток квалифицированной рабочей силы за счет предоставления специализированных видов работ африканцам. Правда, не увеличивая при этом им зарплату, которая составляет десять рандов (т. е. семьдесят франков) в месяц[18]. Разумеется, белым горнякам это не нравится. Нечто подобное происходило в свое время в Алжире: крупный капитал при мирился с независимостью страны, а вот «маленькие белые люди» из Баб-эль-Уэда[19] впали в панику при мысли о том, что им придется потесниться и уступить свое место алжирцам, и потому стали опорой оасовцев.
Я спрашиваю у сопровождающего нас инженера, который утверждает, что он против закона о резервировании работы, и считает, что его босс-бой мог бы стать прекрасным мастером, по скольку часов работают рудокопы-африканцы?
— Сорок восемь часов в неделю, — отвечает он. — Это не считая времени, затрачиваемого на подъем и спуск в шахту. Им не полагается ни оплаченных отпусков, ни праздников. В течение всех двенадцати месяцев контракта они не выходят за пределы рудника. Часы отдыха они проводят в лагере.
Чем глубже вниз спускаемся мы по наклонным уступам туннелей, тем невыносимей становится грохот. В конце каждого штрека несколько негров, лежа лицом к стене, присев на корточки или скрючившись в три погибели, водят взад-вперед отбойным молотком, затем сваливают в кучу отколовшиеся куски породы, перетаскивают их и грузят на вагонетки, передвигающиеся с молниеносной быстротой.
Позади африканцев, преспокойно усевшись где-нибудь в углу, белый рудокоп выкрикивает время от времени «fire»[20], не давая себе даже труда зажечь фитиль взрывчатки.
— В этом одна из причин частых несчастных случаев, — говорит инженер. — Белые рабочие осуществляют здесь лишь общее руководство, и смерть негров их ничуть не трогает. Ведь это же бои, безликая масса цветных.
Я, в свою очередь, замечаю, что, очевидно, белый рудокоп испытывает иногда чувство привязанности к своему босс-бою, который таскает за ним каску, чистит его одежду и выполняет часть его работы. Но дальше этого дело, видимо, не идет.
Спрашиваю, что бывает, если рудокоп нарушает правила безопасности? «Обычно он платит десять рандов (семьдесят франков). Но если это черный, он сверх того подвергается двухмесячному тюремному заключению». В подтверждение своих слов инженер приводит-один случай, когда белый управляющий заплатил всего двадцать фунтов стерлингов штрафа за то, что по его вине погибло тридцать девять африканцев. Потом другой случай, который произошел на Коулбрулском руднике в 1960 г., когда погибло четыреста тридцать семь африканцев. Компания выплатила всего шестьдесят четыре фунта стерлингов, т. е. по тридцати пяти пенсов за человеческую жизнь.
Работа на поверхности легче, чем под землей. Она не прекращается ни на минуту, работают по очереди, в три смены, по восемь часов каждая. А вообще, надо сказать, ничего хорошего нет в том, чтобы видеть, как из обломков серого камня получается золото. Часами длятся операции, в результате которых огромные глыбы дробятся на куски, крошатся, растираются, превращаются в жидкую кашицу, она просеивается бессчетное число раз и в конце концов отдает смешанную с ней частицу золота. Впрочем, на этой стадии работ надо обладать большим воображением, чтобы представить себе, что вот эта-то желтая водица и есть золото. А между тем немного погодя нам показывают пресловутый слиток, который вскоре переправят в Лондон. Восемь тысяч рудокопов целый день выбивались из сил, чтобы извлечь этот самый слиток.
Только белые имеют в Южной Африке право состоять в профсоюзах. Африканских профсоюзов не признают, а их лидеров, так же как и лидеров единственного нерасистского профсоюза САКТУ (Южно-африканский конгресс профсоюзов), бросают в тюрьмы, высылают или содержат под надзором.
Африканцев же считают не рабочими, а крестьянами, сезонниками, которые, отработав установленный контрактом срок, возвращаются в свои резерваты. Однако это далеко не так, ибо если и в самом деле по истечении годового контракта они возвращаются в свой резерват, то тотчас покидают его, заключив новый контракт, потому что земля, все такая же бесплодная и перенаселенная, по-прежнему не в состоянии прокормить их.
Кроме того, правительство выработало целую систему непосильных налогов для людей, живущих в резерватах. Сверх обычных муниципальных налогов, которые платят все без исключения африканцы, как мужчины так и женщины, их, в противоположность другим расовым группам, облагают еще всевозможными племенными и территориальными налогами[21], предназначенными, как говорят, для развития резерватов. Таким образом, агентам компаний горнорудной промышленности ничего не стоит завербовать африканскую молодежь, соблазнив ее несуществующими чудесами работы на рудниках и подкупив вождя племени, чтобы тот выделил им необходимое число молодых крестьян.
Прежде чем пригласить нас на обед в роскошный клуб белых горняков, управляющие, не испытывая при этом ни малейших угрызений совести, предлагают нам посетить компаунд — лагерь, где живут рабочие. Нас угостили «мартини», и мы, шумно болтая о пустяках, входим в ворота, охраняемые черными полицейскими^, словно идем в зоопарк.
Компаунд — это огромный четырехугольник, застроенный длинными одноэтажными бараками с пронумерованными дверями, с крохотными, зарешеченными окошками, стекла которых выбиты. Рудокопы, объясняют нам, расселяются по племенам; администрация по собственному усмотрению назначает у них главного.
Полицейские патрулируют с тяжелыми дубинками в руках. В комнате размещается иногда до дюжины человек. Кроватей нет, лишь каменные скамейки без матрасов, покрытые рваными одеялами. Только босс-боям полагаются соломенные матрасы.
В этой стране только и слышишь бесконечные разговоры о племенных различиях и племенных обычаях… Но здесь, в общежитиях, я не вижу ни одного сувенира, ни единого украшения, которые напоминали бы рабочим о родном краале. Жаровни, несколько старых глиняных посудин, мешки из-под картошки, чтобы укрываться от холода, вот и весь их скарб.
Люди, свободные сейчас от работы, стирают свое истрепанное белье в единственном водоеме. Они наполовину голые. Вряд ли потому, что им так нравится, видно, как они дрожат от холода.
Завыла сирена, возвещая о наступлении обеденного перерыва. Со всех сторон сбегаются люди, в руках у них импровизированные котелки, сделанные из консервных банок. Нас ведут в какой-то сарай, где повара, вооружившись огромными черпаками, раздают обед. Что» касается обилия, то тут ничего не скажешь, так оно и есть. «И все это бесплатно», — с гордостью заявляет старший по лагерю. Я едва удержалась, чтобы не спросить его, а платят ли быки за сено, которым их кормят.
Сегодняшний обед, о котором говорят, что он приготовлен «научным» способом, состоит из проса и фасоли, в этом вареве плавают куски баранины. Мясо так скверно пахнет, что меня начинает тошнить.
На улице раздают чай и кофе. Рудокопам полагается еще и так называемое «пиво банту», которое варится здесь же, в лагере. Вот уж на чем не экономят. Мужчины пьют его целыми бидонами. Говорят, пиво это содержит всего три процента алкоголя, но в таких дозах эффект обеспечен.
Брожу по лагерю. Люди выглядывают в окна и улыбаются печально, приветливо. Должно быть, они пони-мают, что я нездешняя. Когда долго смотришь на эту безликую массу, начинаешь постепенно различать людей, из которых она состоит. Есть среди них интеллигенты, которые читают книги или незапрещенные африканские газеты (хотя глупее этих газет трудно что-нибудь придумать: это комиксы об Африке, созданные белыми); есть и такие, что тоскуют по своей семье, они пишут письма; одни затеяли шутливую борьбу, чтобы быть в форме, другие, стараясь забыться, печально перебирают струны гитары или играют на флейте…
И снова меня охватывает все то же ужасное ощущение, я задыхаюсь, мне кажется, что я в клетке, в плену вместе с другими белыми. Как бы мне хотелось поговорить с этими африканцами, узнать, откуда они, как жили раньше, что думают о будущем. Но вокруг бродят полицейские, в любую минуту готовые доложить, что «белая девушка задает вопросы кафрам».
Профсоюзный деятель, которого я встретила у Энтони, рассказывает, что сегрегация в профсоюзах существует с 1922 г., т. е. после знаменитой забастовки белых горняков. В 1924 г. закон о примирении в промышленности («Industrial conciliation act») практически исключает африканцев из профсоюзов.
— Официально тогда еще не было объявлено о том, что признаваемые законом профсоюзы должны объединять только белых, но уточнялось, что туда могут входить лишь те, кого не касается закон 1911 года о регламентации туземного труда («Native Labour Regulation, act»), иными словами все, за исключением африканцев.
Когда в 1948 г. Националистическая партия пришла к власти, было принято новое законодательство о труде по образу и подобию нацистских законов.
— Теперь заработная плата зависит не от коллективного соглашения между рабочими и хозяевами, а от государства, являющегося отцом всех трудящихся, только оно по наитию божьему знает, что для них хорошо. Господин Схуман, первый министр труда, принадлежавший к Националистической партии, еще в 1944 г. говорил о необходимости очистить южно-африканские профсоюзы от «англо-еврейской» заразы[22], а в 1945 г. по его предложению был принят закон о туземном труде (о разрешении споров), определявший условия работы африканцев. Закон этот запрещает профсоюзам белых принимать рабочих-африканцев, а профсоюзы африканцев вообще объявляет вне закона, причем всякая попытка небелых начать забастовку карается штрафом в размере пятисот фунтов стерлингов и тремя годами тюремного заключения.
Кроме того, мой новый знакомый рассказывает, что действия профсоюзов белых были разрозненны.
Один только «Южно-африканский совет профсоюзов» (South African Trades and Labour Concil), в рядах которого числилось несколько африканцев, оказал вначале некоторое сопротивление, но вскоре согласился исключить черных и заявил в своей декларации, что в будущем отказывается заниматься политикой.
— Это была победа Националистической партии, — продолжает мой собеседник. — Тем не менее профсоюзы белых раздирали противоречия, потому что в их рядах уживались расизм, склонность к консерватизму и классовое самосознание. Так, Совет профсоюзов (Trade Union Council) принимал в свои ряды индийцев, а черных — нет; в более правую Федерацию профсоюзов (Federation of Trade Union) наряду с профсоюзами белых входили и несколько смешанных; Координационный совет южно-африканских профсоюзов (Coordination Council of S. A. Trade Union), чрезвычайно реакционная организация, объединял только белых; и наконец, весьма представительная федерация железнодорожников (The Federal Consultative Council of the Railways) принимала исключительно белых.
Вот почему в целях борьбы с расовой дискриминацией в труде и был создан в 1955 г. С АКТУ (Южно-африканский конгресс профсоюзов). Понимая, что профсоюзная борьба неразрывно связана с политическими выступлениями против апартхейда, мы объединили свои силы с Африканским национальным конгрессом (АНК) и другими организациями, которые борются вместе с ним, — рассказывает мой собеседник.
Но это, по всей видимости, отнюдь не облегчает задач африканского профсоюзного движения. Потому что тут же возникает проблема: где найти место, чтобы рабочие могли собраться? На руднике? Специальный закон, принятый в 1939 г., запрещает собрание людей там, где они работают, если их набирается больше двадцати, разве только по особому разрешению руководства, которое никогда его не дает. В африканском районе? Но Native administration act от 1927 г. запрещает собрания численностью более десяти человек в зонах, отведенных для туземцев, без разрешения комиссара по делам ту земцев, который выдает такие разрешения только в случае свадьбы или похорон.
— Если кто-нибудь из профсоюзных деятелей осмелится явиться на завод, чтобы встретиться там с рабочими, его тут же арестуют, — продолжает рассказывать мой собеседник.
Я спрашиваю, как же все-таки выходят из положения в случае возникновения серьезных разногласий между африканскими рабочими и хозяином?
— Рабочий обязан обратиться к инспектору по организации труда, само собой разумеется, тот — белый; последний информирует комитет, назначенный министром труда. Если комитет не в силах разрешить возникшую проблему, приходится обращаться в Совет по туземному труду, организацию белых, пользующуюся такой дурной славой, что в тех случаях, когда ее служащим необходимо приехать на завод, они являются туда лишь в сопровождении полиции. Вот так и получается, что проблемы такого рода почти всегда решают представители Особого отдела. А в тех редких случаях, когда африканцы пытались бастовать, это неизбежно кончалось подобием гражданской войны. Тотчас же являлась вооруженная полиция с электродубинками, газом, бронемашинами и арестовывала всех подряд.
Он приводит пример январской забастовки 1959 г. на заводе Сен-Джон: двести восемьдесят восемь рабочих, из них двести женщин, обязали работать на рождество, не заплатив за это дополнительно ни гроша. Рабочие сидели на траве перед административным корпусом, выражая свои жалобы представителям хозяев, в это время явилась полиция и всех их отправили в тюрьму. А вот еще пример нашумевшей забастовки на одной из крупнейших текстильных фабрик Южной Африки «Amato Textile Mills», в ней принимали участие четыре тысячи африканских рабочих, причем хозяева согласились на переговоры. Но, как всегда, все споры в конечном счете «решила» полиция. Многие из африканцев были убиты, большая часть бастовавших была арестована, даже женщины. Четыреста отцов, кормивших целые семьи, были высланы из города в резерваты.
— В любом случае, — говорит в заключение мой собеседник, — организовать африканских рабочих очень трудно, как только дело пойдет на лад, их отправляют обратно в резерваты, и все приходится начинать сначала с вновь прибывшими. Да и с профсоюзным руководством дело обстоит неважно. С тех пор как в 1950 г. был принят закон «о подавлении коммунизма», по которому любого человека можно отправить в тюрьму, систематическому аресту подвергаются все более или менее цепные руководители. В 1956 г. во время процесса «о государственной измене» перед судом предстали двадцать три деятеля САКТУ, а в 1960 г., когда после побоища в Шарпевиле было объявлено чрезвычайное положение, в тюрьму бросили сто девяносто шесть профсоюзных лидеров. Не говоря уже о десятках тех, кто живет под ограничениями домашнего ареста или осужден согласно закону «о девяноста днях».
В прошлое воскресенье мы с Энтони и его женой отправились на большое озеро в туристический район Трансвааля, куда ездят обычно на охоту или кататься на лодках, и там возле маисового поля нам повстречалась группа африканцев, на которых вместо одежды были мешки из-под картошки. Они шли цепочкой, друг за другом, держа руки за спиной, а за ними верхом на лошади ехал человек с длинным хлыстом в руке.
— Это рабочие с фермы-тюрьмы, — пояснил Энтони. — Официально в Южной Африке существует двадцать пять ферм-тюрем. Только в 1963 г. на работу туда было направлено десять тысяч узников. Но кроме официальных существуют еще и неофициальные фермы такого рода. Стоит только какому-нибудь фермеру попросить, и в его распоряжение сразу же предоставят африканцев, в арестантах недостатка нет: вечная история с пропусками. А если потребуется, полиция схватит первых попавшихся африканцев, вообще не нарушавших никаких правил. Фермер обязан лишь построить на своей территории здание для арестованных. Полагают, что половина фермеров в Трансваале использует на своих землях подневольный труд. Африканцам предлагают на выбор: либо они отработают определенный срок на ферме, либо их отправят обратно в резерват. И если спросить у африканца, как поживает тот или иной его родственник, в ответ часто можно услышать: «Его продали фермеру».
Вечером у себя дома Энтони показал мне вырезки из газет, где приводились свидетельства африканцев, которых схватили и послали работать на ферму, они гнули там спину от зари до глубокой ночи, а в бараках их привязывали, словно скот, и порою даже пытали. Неужели и теперь так? — думаю я.
Да, ничего не изменилось. Об этом я узнала от одно го из африканцев, с которым мне посчастливилось по знакомиться в Институте расовых отношений[23]. Он собирает сведения о сельской местности. Это очень образованный человек, прекрасно говорит по-английски, но держится настороже. Проверяет, можно ли довериться мне? Признаюсь, я поступила точно так же: назвалась вымышленным именем и дала несуществующий адрес. Но так уж странно повелось, что люди инстинктивно чувствуют, с кем имеют дело, и человек этот мало-помалу открылся мне.
— Чтобы по-настоящему разобраться в системе принудительных работ, надо досконально изучить земельный вопрос, — говорит он. К тому времени, когда в 1910 г. был образован Южно-Африканский Союз, белым удалось уже согнать африканцев, лишившихся своих земель, в «специальные зоны», а остальных разместить на нескольких клочках так называемой свободной собственности или «freehold». А в 1913 г. первым парламентом? Союза был принят закон «o землях туземцев», запрещавший африканцам где бы то ни было на территории Южной Африки владеть землей, приобретать или продавать ее. Они имеют право лишь возделывать незначительные клочки земли у себя в резерватах. Площадь-таких участков должна была составить 13,7 % всей территории. На самом же деле этого так и не случилось, даже эта цифра показалась слишком высокой.
Закон о туземных землях и туземном фонде, принятый в 1936 г., предполагал покупку правительством земли для африканцев, но в действительности закон этот лишь способствовал экспроприации мелких земельных собственников среди негритянского населения. Таким образом, в настоящее время 12 % всей земли (т. е… 17 250 тыс. га) приходится на 75 % населения, а 86 % земли (т. е. 124 250 тыс. га) принадлежит белым, составляющим всего 20 % населения, причем лишь половина из них живет в деревне[24].
Но даже в резерватах, где в ужасающей скученности живет более шести миллионов негров, права на собственность не существует: земля принадлежит правительству и распоряжается ею «туземный фонд». Африканцы же являются своего рода арендаторами, им предоставляются участки крайне истощенной в результате перенаселения земли, причем, если властям вздумается, их могут попросту выгнать или переселить в другое место без всякого возмещения убытков. Что бы там ни говорили, их ни в коем случае нельзя назвать крестьянами, это определенный резерв рабочей силы, предназначенный для рудников и ферм белых. И если шесть миллионов негров пытаются как-то просуществовать в резерватах, отправляясь время от времени работать на рудники, более трех миллионов их вынуждены жить в качестве сельскохозяйственных рабочих на фермах белых.
Я спросила, а существуют ли арендаторы на фермах белых?
— Раньше, до нового закона, который был принят в 1954 г., существовали. Взрослый мужчина мог заключить контракт, согласно которому он был обязан работать определенное количество времени в году на фермера, а взамен получал возможность жить на этой ферме вместе со своей семьей, держать несколько голов скота и возделывать небольшой участок земли. Теперь же африканец, который живет на ферме белого, должен работать на него весь год, но не может иметь даже огорода. Целое семейство, включая и детей, отрабатывает одну только зарплату. И сто тридцать тысяч тружеников, зарегистрированных сейчас как наемные рабочие, превратятся со временем в рабов. Ибо на ферме у африканца нет никаких прав, он не может уйти от хозяина без документа, подписанного самим хозяином, в котором говорилось бы, что работы для него нет. Если же африканца задержат где-либо без такой справки, его тут же посадят в тюрьму. А если у него есть сын в возрасте от десяти до восемнадцати лет, его могут заставить работать вместо отца. Отказаться он не имеет права, иначе его ждет телесное наказание…
Все это человек рассказывает тихим, ровным голосом, повторяя время от времени: к<Это, знаете ли, нелегко».
И еще он говорит, что условия жизни на фермах настолько тяжелы, а платят так мало (три фунта стерлингов, т. е. сорок два франка в месяц), что рабочие пытаются найти работу в городе.
— Там их конечно арестовывают, ведь документы-то у них не в порядке, и отправляют на ферму-тюрьму, а это еще хуже. Просто заколдованный круг. Порою достаточно того, что человек вышел на улицу, забыв свой пропуск, и его непременно арестуют; другого схватят за то, что он потерял работу и не сразу обратился в бюро по найму рабочей силы.
Арестованных приводят в участок и заявляют им, что, если они дождутся суда, дело кончится скверно. Лучше уж отработать на ферме несколько месяцев. Там им будут хорошо платить, а потом выдадут постоянный вид на жительство в городе. Такое же мошенничество совершается зачастую и в бюро по найму рабочей силы. Человеку внушают, будто его отправляют работать на рудник и заставляют подписать бумажку, которую сам он прочитать не может, на деле же он подписывает контракт, согласно которому обязан работать на ферме. Да вот, прочтите сами.
И он показывает мне досье, составленное Рут Ферст[25] по делу о скандале, разразившемся на одной из ферм-тюрем, где фермер повесил нескольких заключенных.
В этом досье собрано множество типичных случаев. Так, например, метис по имени Поль Энтони был арестован, за что — неизвестно. Его привели в бюро, расположенное по соседству с полицейским участком Винберха в Йоханнесбурге. В тот день состоялась облава, и в участке было много заключенных. Вечером полицейский офицер заявил, что половина людей отправится & тюрьму, а другая половина будет работать на ферме. Когда же Поль Энтони осмелился спросить, за что его арестовали, офицер ответил:
— У тебя не было пропуска.
— Но ведь я метис, — попытался объяснить Поль Энтони. — А у метисов нет пропусков. Отведите меня к судье.
— Так ты еще и скандалишь, — завопил тогда полицейский. — Двенадцать месяцев принудительных работ на ферме вместо шести!
И метис отработал год на одной из самых мрачных ферм под названием «Лесли Фарм».
Рут Ферст приводит случай с пятнадцатилетним, мальчиком, которому заявили, что ему незачем ходить в школу, а нужно приобрести пропуск. Ему выдали временный пропуск. Мальчик не привык носить пропуск и по дороге домой потерял его. Во время облавы его арестовали вместе с другими африканцами. В судебном отделении для детей в Йоханнесбурге его не пожелали выслушать и отпустили домой только после наказания. Добравшись до своей сестры, которая жила в локации Александра, он уже не смог подняться, чтобы идти к родителям, потому что во время «наказания» ему сломали несколько ребер. Ночью в Александре началась облава, искали тех, кто не имел права там находиться. Мальчика снова схватили и еще раз избили, а на другой день отправили на ферму-тюрьму, целый год он копал там картошку.
Сотрудник Института расовых отношений рассказывает мне, что в 50-х годах было столько скандалов, что министерство труда вынуждено было создать целую комиссию по расследованию смертельных случаев на многих фермах. Но это ни к чему не привело, самое большее, что комиссия смогла сделать, это оштрафовать одного-двух мучителей.
— Как видите, это настоящая мафия принудительных работ, тут замешаны и фермеры и полиция, и бюро по найму рабочей силы, и министерство по делам туземцев, — говорит в заключение мой собеседник.
Случай — великий помощник, и мне довелось побывать на одной из таких ферм в районе Бетала.
Я грелась на солнышке на ступенях национальной библиотеки, как вдруг ко мне подошла высокая рыжеволосая девушка и попросила прикурить. Мы разговорились. Она изучает теологию в университете Претории, где преподавание ведется на африкаанс. У ее родителей есть ферма в Трансваале. Когда я спросила ее, почему она не захотела учиться в ВИТСе, самом большом университете, она ответила:
— Да вы с ума сошли, там полно коммунистов, саботажников, евреев.
И тут я сразу поняла, что именно с такой девицей мне необходимо познакомиться. Разумеется, она не состоит в НЮСАС. Подобно большинству студентов, обучающихся в университетах африканеров, Паула принадлежит к Союзу студентов африканеров (Afrikaans Studentebond), организации, которая не только полностью» поддерживает апартхейд, но и устраивает демонстрации с требованиями его углубления и расширения[26], например, предлагают ввести обязательное христианско-социальное образование.
— Так ведь это национал-социализм? — говорю я Пауле.
— Вот именно, — не моргнув глазом отвечает та. — Это единственное средство защитить христианскую и западную цивилизацию и помешать китайцам ринуться на Европу.
Ну и повеселилась же я! Целый час она несла несусветную чушь о миссии африканеров на земле, курила мои сигареты и угощала меня яблоками.
Так, например, она заявила:
— Время от времени бог избирает тот или иной народ во имя спасения человечества. — А потом добавила: — Фервурд — святой человек. Никто в целом мире его не понимает. Да это и не удивительно, ведь когда его пытались убить, несмотря на тяжелые раны, ему все-таки удалось выжить, несомненно, это божьих рук дело, тут и говорить нечего. Никто так не любит туземцев, как он. Вся трагедия в том, что он идеалист. Идея апартхейда намного опередила нашу эпоху, поэтому общественное мнение всего остального мира не может так быстро усвоить ее и примириться с ней.
Временами мне начинало казаться, что она несколько не в своем уме, но потом я поняла, что по сравнению с большинством африканеров она более чем нормальна. И еще она мне говорила, что мир губит либерализм евреев в совокупности с дикостью негров. «Впрочем, это одно и то же, они и пахнут одинаково. Вы не почувствовали этого запаха в ВИТСе?»
Пожалуй, в тот день нюх здорово подвел ее, потому что на воскресенье она пригласила меня в гости к своим родителям.
После того как я рассказала об этой встрече Энтони и его жене, к которым я переселилась, они не могли устоять от соблазна поехать в гости вместе со мной.
— А это удобно? — засомневалась я.
— Вполне, — успокоила меня жена Энтони, уроженка Южной Африки. Они даже обрадуются, вот увидите, ведь буры очень гостеприимны.
И вот мы отправились в Западный Трансвааль. Климат там сухой, на огромных фермах выращивают маис, пшеницу и картофель. В центральной его части в основном занимаются разведением овец, а в районе Кейптауна выращивают цитрусовые, фрукты и виноград.
И всюду — заграждения с электрическим током и колючая проволока, которая всегда так не нравилась африканцам.
— Интересно, чем объясняется такая особенность буров с точки зрения психоанализа, — рассуждает Энтони. — Ведь нигде в мире нет столько колючей проволоки.
Ферма родителей Паулы в старом колониальном стиле напоминает мне Юг Соединенных Штатов, там и сям на обочине сидят негры, ребятишки бегают меж высоких деревьев с порыжелой листвой, старые няньки с золотистой кожей оборачиваются нам вслед, стараясь приосаниться.
Навстречу нам выходит отец Паулы, краснощекий колосс в традиционных шортах. В знак приветствия он возбужденно размахивает руками. Дочь предупредила его, что к ним в гости приедет француженка («Она говорила, вы студентка, а по какой специальности? Социология? А это что такое?»).
— Да хранит вас бог! — вопит он уже издалека. — Жена и дочери еще не вернулись, ушли в церковь. — И, помолчав немного, добавляет: — Надеюсь, вы не пропустили службу из-за визита к нам?
— Нет, нет, — лицемерно заявляет Энтони, — мы как раз успели вовремя; чем раньше, тем лучше, а то потом непременно столкнешься с кафрами.
Мужчина разводит руками, всем своим видом выражая:
— Опять эти кафры! Что поделаешь!
Дом обставлен старинной английской мебелью, некрасивой, но зато комфортабельной. Располагаемся в удобных креслах-качалках возле огромного камина, бой приносит нам бренди. Несмотря на воскресный день, а религиозные убеждения здесь крайне строги, вся семья» к моему удивлению, не прочь выпить.
Болтаем о том, о сем. Как идут дела?
— Плохо, — рассказывает отец. — Не то что раньше. Едва хватает на жизнь. (А между тем из домашней прислуги я насчитала четверых или пятерых африканцев.) Приходиться уничтожать урожай, чтобы не упали цены. А тут еще надо содержать всех этих туземцев. Что же нам-то остается? (Потом уже я узнала, что он выдает ежемесячно полтора фунта своим двадцати рабочим, остальная часть заработной платы, равная этой сумме» уходит на их еду.) Кормлю я их хорошо, да еще плачу женщинам и детям за то, что они работают. Вас это удивляет?
— Да нет, что вы, — с притворным смущением восклицаю я.
— И не говорите, — заявляет он, — я знаю, в других странах нас изображают расистами, рабовладельцами. По вот увидите, через несколько месяцев вам не захочется уезжать от нас, вы поймете, что это единственный способ держать в руках таких примитивных людей. Вы ведь знаете, что произошло в Конго, хотя у вас в Алжире тоже не лучше. Да что там говорить, черные не могут управлять собой.
Я довольно вежливо замечаю, что алжирцы в большинстве своем вовсе не черные.
— Да неужели? — с удивлением восклицает он. — А я думал, раз африканец, значит, черный!
Позже Энтони рассказал мне, что правительство оказывает значительную поддержку фермерам, которые являются главной опорой Националистической партии во время выборов. Существует целая система специально выработанных цен, закупочных кооперативов, есть и земельный банк, предоставляющий им огромные кредиты. Их продукцию железнодорожные компании перевозят за полцены. Однако это и в самом деле не мешает им уничтожать излишки, дабы избежать понижения цен. Например, в 1962 г. оставалось в излишке тридцать девять миллионов bags[27] маиса. Хотя в то же время среди африканских племен, живших по-соседству с фермами, на которых сжигали пшеницу и маис, умирали от голода люди; в Северном Трансваале было зарегистрировано около трехсот подобных случаев.
Наконец явились дамы. Дочери очень красивы, но на головах у них, как и у матери, возвышаются невероятные шляпы с цветами. Садимся за стол. Отец сетует, что не знал о нашем приезде раньше, а не то организовал бы «braaivleis» в нашу честь и пригласил бы соседей. «Устроили бы маленький праздник!» Я подозреваю, что «braaivleis» — это мясо, жареное на углях, которое обожают буры.
Не знаю, в какой мере наше меню соответствовало обычаям африканеров, но это было нечто грандиозное! Начали мы с фруктового салата со сливками, затем нам подали некое подобие супа, в котором плавали маленькие пирожки с мясной начинкой, потом вяленое мясо и, наконец, жареного барашка с пюре из каштанов, моркови, сладкого картофеля и жареной кукурузы. Мне настоятельно рекомендуют полить мясо вареньем из смородины и мятной наливкой. Вся эта снедь обильно уснащается южно-африканскими винами, в том числе и знаменитым «Нидербургом», напоминающим в какой-то мере алжирский «лунг». Один за другим следуют тосты: «За Фервурда, за де Голля, двух великих людей на земле. Только они осмелились показать кукиш американцам». Я робко замечаю, что причины у них для этого были разные.
— Какое это имеет значение! — восклицает хозяин. — У американцев все до одного либералы или евреи (ничего не поделаешь, думаю я, навязчивая идея), чего они к нам пристали, спрашивается, со своими гражданскими правами? Им хорошо, у них большинство белых. Если бы негры у нас были в меньшинстве, может, и мы в таком случае дали бы им кое-какие права. А то представьте себе эдакую картину у нас: «Каждый человек имеет право голоса», как того требуют либералы. Что бы получилось? Весь парламент состоял бы из одних негров, а Кениата был бы президентом республики… (Мысленно спрашиваю себя, при чем тут президент Кении?) Выходит, нам придется отдать страну этим недоумкам? Когда мы пришли сюда, здесь была пустыня, даже банту, и тех не было. Это уж они потом явились, когда запахло золотом. А теперь мы самая индустриальная страна в Африке. Нет и нет! У нас все права на эту страну. Да и куда мы пойдем? Евреи могут уехать в Израиль, родезийские англичане (презрение в голосе) только и мечтают о том, как бы вернуться в Лондон. А нам-то, африканерам, куда прикажете деваться? В море, только в море, вот куда стремится сбросить нас весь мир. Но мы готовы драться, мы не дрогнем. Пусть приходят китайцы, африканцы, все кто хочет… И дети наши встанут все как один.
Он снова поднимает тост: «За де Голля и Фервурда!».
Фрукты со сливками, пирог со сливками, потом кофе на террасе, потому что, несмотря на холод, погода стоит отличная. Кофе, разумеется, тоже со сливками и тростниковым сахаром.
Паула менторским тоном пытается втолковать нам, что апартхейд — это совсем не то, что обычно принято считать:
Мы далеко не расисты, отнюдь нет. Мы вовсе не собираемся истреблять банту. Мы только хотим, чтобы они жили и развивались сами по себе, согласно своим собственным обычаям. Раздельное развитие — это единственный путь к разрешению всех проблем в многонациональном государстве. Это всемирный закон. Ни одной нации никогда еще не удавалось ужиться с другой, а тем «более слиться воедино. Попробуйте поселить разные семьи в одном и том же доме, они перессорятся. А если каждой из этих семей дать свою крышу, где они смогут жить каждая по-своему, все будет хорошо.
Видите ли, банту в корне отличаются от нас. У них примитивное развитие, живут они племенами, им не надо знать того, что знаем мы, и учиться вместе с нами. Это взрослые, немного наивные дети, которые любят танцевать и наряжаться. А знаете, в чем состоит основная наша ошибка? (Мне-то все это смешно, а вот Энтони и его жене, которым сотни раз приходилось слушать все ту же песню, уже невмоготу.) В том, что мы долгие годы приучали их к городской жизни. Впрочем, в этом виноваты англичане со своими рудниками. Мы лишили этих банту родной почвы, и теперь они сами не знают, чего хотят. Надо вернуть их обратно в крааль. Это же пастухи, им довольно для счастья нескольких коров и жен. (Идеал, к которому стремятся лидеры Националистической партии, — заставить негров вернуться в резерваты, чтобы они могли гармонично там развиваться.)
Я спрашиваю Паулу, неужели она и в самом деле думает, что Южная Африка сможет развиваться, если все африканцы «вернутся» в свои резерваты (при условии, конечно, что они смогут уместиться там все). Кто же будет тогда работать на заводах, рудниках, на фермах?
— Вот, вот, — подхватывает Паула, — об этом-то и говорят молодые представители интеллигенции, вроде Боты, с которым вы сможете встретиться в Дурбане, они полагают, что этого вполне можно добиться. Прежде всего, следует пригласить белых рабочих из разных стран, например итальянцев, португальцев, греков. И потом надо ввести максимальную механизацию.
— А как же быть с прислугой? — спрашиваю я. — Говорят, большинство белых женщин в Южной Африке не знают даже, где у них кухня.
— Мы прекрасно сможем обойтись без кафров, — возражает старшая сестра обиженным тоном. — Госпожа Фервурд, жена нашего премьер-министра, заявила: «Мы должны жить в строгости и научиться обходиться без черных слуг». Сама же она собственными силами содержит в порядке весь свой дом в Претории.
Затем нас приглашают совершить небольшую прогулку, осмотреть ферму. На невысоком холме, на самом краю поля, стоит так называемый крааль, несколько глинобитных хижин, некоторые из них украшены яркими абстрактными рисунками. Женщины, прикрытые широкими синими одеялами, с детьми за спиной, сидят на корточках возле костра и варят просо. Возле них голые ребятишки со вздутыми животами складывают в кучки хворост Я спрашиваю, ходят ли они в школу?
— Конечно, — отвечает Паула, — у них есть специальные школы. Вам известно, что 72 процента детей банту учатся? Разве существует в Африке другая такая страна?
Позже я узнала, что после издания в 1953 г. закона «об образовании банту» 85 % школ для африканцев, находившихся прежде на попечении миссионеров, попали под контроль министерства по делам туземцев. Образование, которое получают там банту, весьма посредственное. Английский язык в этих школах запрещен, обучение там ведется на одном из десяти африканских языков страны. На английском и на африкаанс ребятишкам полагается знать ровно столько слов, сколько требуется для того, чтобы понять приказания белых.
В 1953 г., когда прошел закон «об образовании банту» Фервурд, бывший в то время министром по делам туземцев, заявил:
— Я преобразую всю систему образования так, что туземцы будут приучаться с детства к мысли о том, что для них нет равенства с белыми. Следует сменить всех учителей. Люди, которые верят в равенство, не могут быть хорошими преподавателями… Африканские дети должны научиться только тому, что позволит им жить в их собственном обществе… Для банту не может быть места в европейском обществе, они нужны лишь для выполнения некоторых видов работ… Зачем же обучать их таким вещам, которые ни при каких условиях не могут им понадобиться? Зачем учить африканского ребенка математике? Его следует учить таким вещам, которые помогут ему приспособиться к жизни.
Таким образом, главное в школах для африканцев — это библейское учение, исправленное и дополненное к тому же пасторами голландской реформатской церкви.
Кроме того, если для белых детей введено теперь бесплатное обязательное образование, то для африканцев оно платное и совсем не обязательное. Согласно закону, принятому в 1958 г., каждый взрослый африканец мужского пола, кроме всех прочих налогов, обязан вносить ежегодно три с половиной ранда (т. е. двадцать три с половиной франка) в «фонд школьного образования для туземцев». А с 1960 г. такой же налог взимается с работающих африканских женщин. Строительство школ ведется за счет африканской общины, а если школа уже существует, родители учащихся обязаны вносить арендную плату. Ремонт делается тоже за счет родителей. Все школьные принадлежности также оплачиваются ими. Подсчитано, что начальное образование африканского ребенка обходится его семье в три раза дороже, чем семье белого ребенка. А между тем заработок любого африканца во много раз меньше заработка самого бедного белого.
Вот почему так мало африканских детей имеют возможность получить среднее образование. Два года назад, например, 72 % учеников обучалось в первом классе, 24,9 % в двух последующих и только 2,9 % в последнем классе.
Не хватает африканских учителей[28]. Условия работы в школах невыносимы. В резерватах ребятишки вместо парт используют собственные коленки. Столовых, как в былые времена, теперь не существует, деньги, предназначенные на их содержание, идут в уплату учителям, и ребята, измученные дальней дорогой и голодом, не в силах ничего воспринимать. Учеников слишком много и учиться приходится по сменам. Так что в день получается не больше трех часов занятий. «Мы не располагаем средствами, — заявил Фервурд, — и не можем платить учителям за то, чтобы они присматривали за детьми. Трех часов уроков вполне достаточно, на большее африканский ум все равно не способен».
Хотите знать цель, которую преследует правительство? Свести до минимума число африканцев, которые могут выдержать экзамен при поступлении в университет.
— У нас в Претории, — рассказывает Паула, — слишком низок интеллектуальный уровень студентов, и в этом наше несчастье.
Я спрашиваю, в чем же причина.
— Нас слишком мало, поэтому берут всех подряд, без всякого отбора, — отвечает она, не давая себе труда подумать.
— Как это мало? Ведь в Южной Африке более семнадцати миллионов жителей?
— Я имею в виду белых, — говорит она.
Один преподаватель, решивший ради собственного интереса провести опрос в одном из лицеев Дурбана, пришел к выводу, что интеллектуальный уровень в южно-африканских школах для белых несравненно ниже, чем в любой другой стране. Мало того, большинство студентов, поступивших в университет, после окончания его смогли бы устроиться на работу где-нибудь заграницей лишь в соответствии с их реальным уровнем развития, т. е. в качестве подсобных рабочих или кем-нибудь в этом роде.
Господин Стреенкамп, один из директоров Южно-Африканского фонда в Йоханнесбурге, говорит мне, что националисты вообще не любят слова апартхейд, ибо знают, что его ненавидят во всем мире. Они якобы предпочитают английский его перевод «Separated development» (раздельное развитие).
Познакомилась я с ним совершенно случайно. Мы заметили, что в последнее время возле дома Энтони постоянно торчит какой-то африканец. Нам показалось, что он записывает номера машин, на которых к нам приезжают гости. А так как Особый отдел нередко использует африканцев в таких целях, мы насторожились. Кроме того, однажды, когда мы вышли из университета, нас начал преследовать какой-то человек на машине, стоило нам выйти из машины, и он тут же пошел пешком следом за нами. Он был высоким, в темных ботинках, черных очках и мягкой шляпе. Я подумала, что слишком уж он похож на флика[29], чтобы в действительности оказаться им, но, говорят, в Южной Африке их нетрудно распознать, чаще всего это африканцы самого что ни на есть крестьянского вида.
В общем, как бы там ни было, человек этот не отставал от нас ни на шаг, и тогда я, простившись с Энтони, решила отправиться с визитом к Бенмейеру, французскому директору нефтяной компании Тоталь. Друзья советовали мне остерегаться его, потому что душой и телом он предан южно-африканскому правительству. Но я подумала, что если тот тип действительно следит за мной, то-то он удивится моему визиту к Бенмейеру.
Бенмейер принял меня с величайшей любезностью.
— Ах, французская студентка! Вам нельзя отказать в смелости. И в прилежании. Это, знаете ли, редкость, чтобы молодая девушка отважилась приехать на каникулы в Южную Африку. Здесь есть что посмотреть, и есть чему поучиться. Вы одна?
Рассказываю, что со мной приключилось.
— Девочка моя, — говорит он, — положитесь на меня, как на отца. Я дам вам несколько советов. Может быть, вы не совсем поняли, но в этой стране живут не только белые. Кроме них есть еще двенадцать миллионов банту…
— Да, действительно, — заметила я с самым глупым видом. — Совсем черные люди.
— Вот именно, — обрадованно подтвердил он. И отеческим тоном стал развивать свою мысль: — Мало того, что есть черные, вы увидите, особенно в Кейптауне, и таких, которых зовут «colored», метисы. Их больше полутора миллионов, и размножаются они с поразительной быстротой. Надо быть все время начеку, потому что иногда они с виду белые, так что сразу и не разберешься. Все зло в них. Они и пьяницы, и лентяи. Это не то, что банту, которые, между нами говоря, все равно что взрослые дети, безобидные, добрые и работящие, надо только уметь взяться за них. У меня вот уже сколько лет работает около дюжины слуг. Да они умереть за меня готовы. Нет, что и говорить, банту люди очень миролюбивые. И если бы не эти заводилы, Южная Африка «была бы настоящим земным раем…