В шестом выпуске литературного альманаха «Африка» (1985) был опубликован роман Соналы Олумхенсе «Две жизни прожить не дано» — о судьбе нигерийского писателя. И вот еще один роман — он принадлежит перу двадцатилетнего писателя Бена Окри — о судьбе нигерийского художника. Видимо, не случайно молодые писатели задумываются о том, какое место отведено искусству в современном нигерийском обществе. Размышления их не очень утешительны. Героя романа Бена Окри «Горизонты внутри нас» Омово преследуют неудачи. Но не творческие. Первая его зрелая работа попросту украдена каким-то проходимцем. Другая, на которой он изобразил сточную канаву, конфискована с выставки по указанию некоего высокопоставленного лица. И в Нигерии, оказывается, есть противники «очернительства». Как и есть честные художники, превыше всего ценящие художественную правду. Пропажа обеих картин — лишь пролог к испытаниям, обрушивающимся на Омово. Он никак не может смириться с загадочной смертью матери, с женитьбой отца на недостойной женщине, с уходом старших братьев из дому. Судьба уготовила Омово одну за другой тягостные утраты — гибель возлюбленной, тюремное заключение отца, несправедливое увольнение с работы, потерю друзей… Он утрачивает, казалось бы, все, кроме самой жизни. Но жизнь продолжается, и горестные утраты оборачиваются духовной и творческой зрелостью. В заключительных строках романа мы и застаем Омово стоящим на пороге этой зрелости. Ему еще предстоит сделать последний мучительный рывок сквозь свои «внутренние горизонты». Эту концовку трудно назвать оптимистичной, но тем не менее зыбкие проблески Надежды уже пробиваются сквозь мрачные тучи безысходности.
«Горизонты внутри нас» — второй роман молодого писателя. Первый — «Цветы и тени» — был встречен множеством положительных откликов и в Нигерии, и за рубежом. Один из его доброжелательных критиков, Биодун Джейифо, в нигерийском журнале «Гардиан» высказал даже такое мнение: «Проза Бена Окри красноречиво и трогательно говорит от имени целого поколения».
Так или иначе, это первое наше знакомство с талантливым романистом. Будем надеяться, что еще многие его произведения найдут путь к нашим читателям.
Сколько времени я проспал — не знаю, когда мне приснился сон, будто я иду по темному, ужасающе темному лесу. Я иду бесконечно долго. Иду без какой-либо определенной цели, просто иду. Встречающиеся на пути деревья — стоит мне подойти поближе — превращаются в какую-то непонятного цвета дымку. Потом, когда я отхожу на некоторое расстояние и оглядываюсь назад, деревья обретают облик той изувеченной мертвой девочки, труп которой мы с Кеме обнаружили в парке. Странно: я вижу ее отчетливо, но лица разглядеть не могу; лица у нее нет. Изнемогая от усталости, я иду и иду дальше. Вдруг где-то в конце леса проглядывает свет, и я устремляюсь к нему. Но мне не удается до него дойти. Я просыпаюсь.
Мне снится, будто передо мной постепенно разворачивается гигантский холст. Холст абсолютно чист, ужасающе чист; не отрывая глаз, я смотрю и смотрю на него, пока не растворяюсь и не исчезаю в его белой пустоте. Я оказываюсь во власти разноречивых чувств. Моему взору предстает великолепное зрелище, какой-то удивительный калейдоскоп наплывающих одна на другую картинок с почтовых открыток. Причудливо окрашенные горы. Бушующие и спокойные моря. Девственные леса, в которых обитают страшные призраки, похожие на бесплотных великанов. Потом я вижу идущую мне навстречу девочку, но она так и не доходит до меня.
Я снова оказываюсь ввергнутым в ужасающую пустоту и тотчас же просыпаюсь, словно кто-то грубо толкает меня в бок. Я лежу в темноте, не смея шелохнуться. Вскоре от душевного покоя и печали не остается и следа, им на смену приходит ощущение полной беспомощности. Душевный покой — зыбкое чувство, мне никак не удается обрести его снова. Я долго лежал вот так в непроглядной тьме и внезапно испытал безумное желание вернуть только что увиденный сон.
Я заплакал; и плакал, пока не провалился снова в тяжелый сон без сновидений.
Омово только что начал выходить из состояния длительного творческого застоя.
Завершив работу, он отложил в сторону карандаш и продолговатый кусок угля, которым рисовал, и отправился на задний двор компаунда — большого, огороженного высоким забором участка с двумя рядами бунгало, в каждом из которых обитало множество народу. Едва выйдя во двор, он сразу же оказался во власти удушливой жары, застоявшихся запахов и присущих компаунду звуков. Он шел по серой цементной дорожке, грязной и сплошь испещренной выбоинами. А в просвете между рифлеными карнизами крыш ему подмигивала узкая синяя флюоресцирующая полоска небосвода.
На заднем дворе несколько мужчин бурно обсуждали газетные новости. Они сердито раздували ноздри, размахивали руками, а то вдруг начинали говорить все сразу, и тогда их голоса сливались в громкий гул, в котором невозможно было различить отдельных слов. Завидев приближающегося Омово, один из них, оставив на время спор, крикнул:
— Эй, рисовальщик!..
Омово рассердился:
— Я прошу не называть меня «рисовальщиком».
— Хорошо. Омово.
— Вот так. Ну, что тебе?
— Никак, ты снова начал рисовать?
Лицо Омово слегка просветлело.
— Да, — сказал он, немного помедлив, — Да.
Человек кивнул и уставился на бритую голову Омово.
Тот повернулся и пошел в умывальню. В умывальне, совмещенной с туалетом, стояла невероятная вонь; сточное отверстие засорилось, и, едва справив нужду, Омово поспешил прочь.
Возвращаясь из умывальни, Омово заметил, что спор становится все более горячим, чувствовалось, что спорщиков подхлестывает не только жара, но и еще что-то. Омово догадывался, о чем они спорят. Об этом писали все газеты, но он не позволял себе поддаться всеобщему ажиотажу. Он не имел права расходовать эмоции.
У веранды, где рисовал Омово, собралась небольшая группка людей. Они разглядывали рисунок и перешептывались между собой. Омово смутился, и пока он стоял вот так, в нерешительности, один из обитателей компаунда, прошедший было мимо, вернулся и похлопал его по плечу. Это был Туво, чернокожий крепыш, коренастый, довольно приятной наружности и неплохо сохранившийся для своих сорока лет. Он изъяснялся на каком-то причудливом наречии, весьма отдаленно напоминающем английский язык. Одному богу известно, сколько времени он убил на то, чтобы выработать эту чудовищную манеру речи. И этот его английский вкупе с другими качествами, отнюдь не делавшими ему чести, снискал ему далеко не блестящую репутацию.
— Хорошо, что ты снова ударился в работу. Честно. Необычная картинка. Честно. Напоминает о войне.
Было забавно наблюдать, с какой многозначительной важностью он разглагольствовал на своем жалком английском.
— Хорошо рисуешь, — заключил он и после некоторой паузы добавил: — Только по части девиц веди себя поосторожней. Особенно замужних.
Туво улыбнулся, и стали отчетливо видны его черно-красные, густо заросшие волосами ноздри. Омово метнул в него свирепый взгляд и в эту минуту заметил, как дрогнула штора в окне рядом с его комнатой. Он догадался, что это Блэки, жена отца, выглядывает из-за шторы. Туво перевел взгляд на узенькую щелку в шторах, и по его лицу скользнула тень радости. Он непроизвольно сунул руку глубоко в карман брюк и незаметно почесал в паху, после чего повернулся и отправился на передний двор поболтать с девушками, пришедшими за водой. Как только он ушел, шторы перестали колыхаться, складки заняли прежнее положение, хотя узенькая щелка посередине сохранилась.
Омово стоял перед чертежной доской, укрепленной на опорном столбе веранды. Он стал медленно отходить назад, чтобы взглянуть на рисунок издали, но нечаянно споткнулся о табуретку и, потеряв равновесие, чуть не упал. Он взглянул на рисунок сбоку, и теперь фигуры, которые он выписывал с таким тщанием почти целую неделю, предстали совершенно в ином ракурсе.
На рисунке были изображены дети, играющие вокруг дерева. Дерево было старое, с толстым стволом и неестественно коротко обрубленными ветвями, а дети — голые, с изогнутыми торсами и огромными животами. С тонкими, как проволока, слабыми ножками. Небо над деревом и ржавыми крышами на заднем плане было затянуто серыми облаками разной плотности, отдаленно напоминавшими по форме человеческие фигуры с котомками за спиной. Изобразительные средства были нарочито скупы и незамысловаты, от рисунка исходила какая-то пробирающая до дрожи исступленная жестокость.
«Да, да, рисунок и в самом деле необычный», — мысленно согласился он с Туво.
Омово потрогал голову, — его ладонь снова ощутила непривычную влажность, и он вспомнил то утро, когда, взглянув на себя в зеркало, решил, что его шевелюра вопиет о стрижке.
Каморка парикмахера находилась рядом, и Омово немедля отправился туда. Однако мастера Дуро на месте не оказалось — он уехал на несколько дней домой, в Абеокуту, а вместо него остался его ученик. И когда Омово спросил, сможет ли он все-таки сегодня подстричься, тот с готовностью предложил свои услуги:
— Что за вопрос, конечно, конечно! Я стригу в день по пять человек, а то и больше. И стригу хорошо.
Пока подмастерье орудовал ножницами, Омово слегка вздремнул, а когда открыл глаза и увидел себя в зеркале, то нашел, что похож на полицейского новобранца. Он велел подстричь его покороче, однако чем короче становилась стрижка, тем меньше он себе нравился. Вне себя от гнева он распорядился сбрить к черту остатки волос. Теперь в большом зеркале ему предстал незнакомец с голым черепом. В первый момент он испытал отчаяние. Потом на смену отчаянию пришло ощущение новизны. Он внушил себе, что это все равно что сменить кожу или напитать мозг свежим воздухом. Расплатившись с горе-мастером, он собрал с полу в полиэтиленовый пакет пучки своих темных волос и отправился домой, а вдогонку ему неслись насмешливые голоса ребятни:
— Эй, дяденька, посвети черепом!
На следующий день он вышел, как обычно, прогуляться по Алабе. Не успел он отойти от дома и на полкилометра, как внезапно хлынул дождь. Струи дождя приятно холодили голову. Он не захотел прятаться под навес и продолжал идти намеченным маршрутом. Вскоре дождь поутих, а потом и вовсе прекратился. Он миновал здание, сгоревшее накануне, и, пройдя еще немного, увидел двоих мужчин, спиливавших ветки засохшего дерева, как видно, на топливо. А рядом чумазые ребятишки мучили козленка. Омово остановился, глядя на колотивших козленка ребятишек, и вдруг ощутил дрожь, начавшуюся с головы и пронизавшую его до пят. На него нашло странное оцепенение. Какой-то внешний импульс — на самом деле он исходил изнутри — заставил его вдруг закричать:
— Эй, вы, оставьте козленка в покое!
Ребятишки застыли на месте и, отступившись от бедного животного, уставились на блестевшую в лучах утреннего солнца голову Омово. Козленок ленивой трусцой направился к засохшему дереву. Мужчины, хлопотавшие вокруг дерева, переглянулись: один бросил на землю толстый сук с пожухшими листьями, а другой, обращаясь к Омово, сердито осведомился:
— В чем дело?
— Извините, — смущенно пробормотал Омово. — Я просто пошутил.
Он помчался домой, достал большие листы плотной бумаги и принялся за дело. Он неистово трудился, делая набросок за наброском, бесконечно меняя ракурсы, нанося штрихи и линии. Потом решил, что лучше работать углем. Он был доволен, — в конце концов ему удалось воплотить в рисунке нечто более правдивое и неожиданное по сравнению с тем, что он увидел в реальной действительности.
Омово испытал подлинную радость.
Разглядывая наброски, запечатленные в них фигурки детей, он тихо говорил: «Я никогда вас не видел такими. Но как это прекрасно, что вы получились именно такие».
— Омово-о! Что это ты рисуешь? — поинтересовался один из соседских мальчишек.
— Почему ты рисуешь дерево вот так?
— Кто тебе сказал, что это — дерево?
— А что же еще, если не дерево?
— Гриб. Огромный гриб.
— Не ври!
Омово стало ясно, что его работа вызывает разноречивые суждения. Он вгляделся в лица собравшихся здесь людей — потные, напряженно-внимательные или безразличные, — и его охватила тревога.
— Послушайте, — громко сказал он. — Почему бы вам не разойтись по домам, оставив меня в покое!
Люди пошептались между собой, но не сдвинулись с места. Вдруг от этой небольшой толпы любопытных зрителей отделился какой-то незнакомый человек и, приблизившись к Омово, спросил, не желает ли он продать свой рисунок. Затем незнакомец сказал, что знает европейцев, которые заплатят ему целых двадцать найр[14] за рисунок, если его поместить в красивую рамку. Омово пытливо вглядывался в лицо незнакомца — худое, помятое и преждевременно затянувшееся морщинами, с глазами, блестевшими словно новенькие монеты. Такие глаза встречаются на каждом шагу. Но этот, по-видимому, только что ступил на путь независимости.
— Ответь же что-нибудь наконец! — вызывающе потребовал незнакомец. Он был выше Омово ростом, чернокож, строен и нагл; одет в выцветшие джинсы и белую майку под горло с красной эмблемой «Yamaha». Омово медленно покачал головой.
— Я не намерен с тобой разговаривать.
Наступила зловещая тишина. В глазах незнакомца было столько ненависти, что, казалось, он готов броситься на Омово с кулаками. Однако незнакомец повел себя неожиданным образом. Он глупо ухмыльнулся и сделал жест, означающий, как, мол, вам будет угодно, сказав при этом:
— Уж и пошутить нельзя!
Затем повернулся, протиснулся сквозь толпу и удалился. Омово взял карандаш и в нижнем углу рисунка поставил свое имя. Потом приписал рядом: «Неизбежные потери».
Он отступил на несколько шагов, любуясь творением своих рук. На душе было радостно и светло. Но Омово знал, что эта светлая радость скоро пройдет.
Комната, как всегда, произвела на Омово гнетущее впечатление. Переступив ее порог, он ощутил присутствие некоего призрака на кровати и склонившуюся над столом тень, судя по всему, сочинявшую втайне от всех очередное стихотворение. Это его братья. Тень помахала ему рукой, а призрак приподнялся на кровати.
— Привет, братья.
Омово включил свет. Постель была скомкана, а на столе лежал блокнот. Все было в том виде, как он оставил. Он мысленно заполнял пустоту комнаты. Прежде она была тесна для троих, и теперь, когда он остался один, ему казалось, что время от времени братья возвращаются сюда.
Он осторожно, почти благоговейно положил рисунок на стол, среди множества разных вещей. Потом передумал и прислонил его к стене.
Он мысленно сказал себе: «Я не могу оставаться в комнате. Она населена тенями».
Он выключил свет, и в темной пустоте снова обозначились бесплотные тени. Он закрыл за собой дверь. В столовой отец ел кашу из ямса. Сидевшая напротив Блэки время от времени что-то кокетливо ему говорила и даже раз или два хихикнула. Эта семейная идиллия способствовала лишь еще более глубокому отчуждению между отцом и сыном. Омово постарался как можно быстрее пройти через гостиную.
Омово примостился на барьере веранды напротив своей комнаты и стал с любопытством наблюдать за судачившими во дворе мужчинами. «Помощник главного холостяка» сказал что-то о большой банке с пауками; Туво на своем уродливом английском разглагольствовал по поводу того, что чернокожие находятся в самом приниженном положении; и кто-то еще, кто — Омово не мог разглядеть, — крикнул:
— Да они мочатся нам прямо на головы! Мы для них все равно что сточная канава!
Они подтрунивали друг над другом, поддразнивали друг друга, картинно жестикулируя при этом. Они выглядели и смешными и серьезными одновременно. Вдоволь наговорившись, они постепенно стали расходиться по домам, и тогда один из них предложил всем отправиться к нему выпить. Предложение было встречено с восторгом, и, весело гогоча, с шутками вся компания двинулась к жилищу гостеприимного хозяина.
Омово знал, что волновало мужскую часть обитателей компаунда, и, когда двор опустел, он внезапно ощутил острое чувство неприкаянности. Какое-то время он не думал ни о чем конкретном. Казалось, он просто созерцает происходящее на заднем дворе, — как дети играют или помогают взрослым, как женщины заплетают друг другу косички или стирают у колодца. На самом же деле он ничего этого не видел. Он пребывал в состоянии прострации и лишь смутно догадывался, что привычные ему, обыденные картины трансформируются в его сознании в знакомые и вместе с тем далекие от реальности образы.
Он долго пребывал в прострации, а когда пришел в себя, вокруг царила тишина. Девчушки варили куклам обед на игрушечной плите в банках из-под томатного пюре. Мимо прошествовали две девушки с ведрами колодезной воды на голове. Он недоумевал, куда успел подеваться весь остальной люд. Он спрыгнул с барьера на землю и не спеша побрел на главную улицу компаунда. Ему необходимо было размяться. Он с грустью сознавал, что от светлой радости, которую ему довелось испытать, теперь не осталось и следа.
Хотя день быстро клонился к закату, все еще горячие лучи солнца немилосердно жгли его бритую голову; ему казалось, что у него плавятся мозги. Он шагал в сторону Бадагри-роуд, но на сей раз выбрал вместо обычного маршрута другой. Впереди и вокруг него простирались городские трущобы. Удушающая жара действовала ему на нервы. Крупные капли пота подобно крошечным червячкам медленно ползли по голове и лицу, а воздух, которым он дышал, был насыщен многообразными запахами.
За спиной у него заблеял старенький «фольксваген», словно козел, которому сдавили горло. Омово в испуге шарахнулся в сторону и наскочил на дородную особу, проходившую мимо. С трудом удержавшись на ногах, та сердито заворчала:
— Яйцеголовый дуралей! Не видишь, куда идешь! — и так его толкнула, что он кувырком перелетел через дорогу, а поднявшись на ноги, крикнул вдогонку медведеподобной особе:
— Мадам, да вы настоящий таран!
По обе стороны дороги тянулись ряды лотков, у которых сидели худощавые женщины, торговавшие самодельными лакомствами. Омово обошел лужу и отскочил в сторону, когда некий бесцеремонный мотоциклист, задрав кверху ноги, с явным удовольствием проехал по самой середине лужи, разбрызгивая во все стороны грязь.
Омово свернул за угол. Скользнул взглядом по закопченным стенам слесарной мастерской. Рядом находилась пошивочная мастерская, на фасаде которой были нарисованы замысловатые модели одежды. Он миновал еще несколько лавчонок, и в глазах у него зарябило. Подойдя к мастерской доктора Окочи, он увидел прислоненный к столбу портрет, на котором в натуральную величину был изображен знаменитый нигерийский борец. Омово заинтересовался новой работой художника, усталость глаз как рукой сняло. Портрет был черно-белый и поразительно точно воспроизводил внешность борца. Но художнику не удалось выразить внутреннее состояние, волю к победе и спокойную уверенность борца.
Мастерская художника находилась в темном закоулке. Большая деревянная дверь была распахнута настежь. Желая узнать, на месте ли художник, Омово переступил порог мастерской. Доктора Окочи там не оказалось. Омово огляделся по сторонам. Здесь царила удушливая, гнетущая и какая-то мрачная атмосфера, внушающая суеверный страх. Вошедшему с улицы сразу же ударяли в нос запахи скипидара, керосина, масляных красок, свежего дерева и сырости. Здесь попросту нечем было дышать. Мастерская имела неопрятный вид. Стол был завален всякой всячиной. На неприбранной кровати лежали незаконченные резные работы и деревянные заготовки для вывесок. Готовые вывески всевозможных форм и размеров с самыми разнообразными надписями стояли вдоль стен, лежали на полу. Несколько законченных и только что начатых рисунков и портретов дополняли картину полнейшего беспорядка. Под столом громоздились потрепанные книги и покрытый густым слоем пыли комплект пособий для заочно обучающихся рисованию. Судя по всему, книг давно никто не брал в руки — видимо, они были куплены по дешевке в неистовом рвении к самообразованию.
Омово обратил внимание, что потолок с длинными темными стропилами совсем низкий. Огромная электрическая лампа раскачивалась в центре комнаты, и Омово ощущал на своей голове какое-то необычное сухое тепло. Свет лампы высвечивал толстый слой паутины, притаившейся под самой крышей, словно бы опасаясь выдать некую страшную тайну. Омово собрался было уйти, чтобы вернуться попозже, но тут в мастерской внезапно сделалось еще темнее; он повернулся к двери и увидел, что ее проем заполнила какая-то крупная фигура.
— Чем могу быть полезен? — послышался низкий голос с четко выраженным акцентом ибо[15].
— Доктор Окоча, я видел вашу картину на улице.
— О, это Омово! Давненько не встречались. Где ты пропадал? Или просто не наведывался ко мне?
— Во время дождливого сезона все дороги здесь затоплены, и я езжу на работу другим путем.
— Ну, присаживайся. Высвободи себе где-нибудь местечко. Сдвинь в сторону доски, вот так. Ну, как дела?
— Хорошо.
Доктор Окоча, как все его любовно называли, могучим телосложением напоминал борцов из племени ибо с картин неумелых художников. У него было властное и всегда потное лицо с массивным лбом. Маленький курносый и широкий у основания нос повторял контуры довольно крупных, приветливо улыбающихся губ. Глубоко посаженные рыжевато-коричневые глаза с огромными белками пронзительно глядели на собеседника из-под огромных бровей. В редеющих волосах отчетливо проступали белые пряди. В поношенной коричневой агбаде[16] его громоздкая фигура казалась менее внушительной.
— Знаешь, я тебя поначалу не узнал.
— А, это из-за бритой головы.
— Надеюсь, ничего не случилось? Я имею в виду — ничего плохого?
— Нет, — неуверенно ответил Омово.
Установилось минутное молчание. Окоча проворно вскочил с места.
— Позволь предложить тебе пальмового вина.
— Нет, нет, не беспокойтесь. Я не буду ничего пить.
— Даже кока-колы не выпьешь?
— Нет. Спасибо.
Молчание. Притаившаяся под крышей паутина бросала на них зловещую тень всякий раз, когда лампа раскачивалась особенно сильно. Сейчас в мастерской остро ощущались спертый воздух и господствовавший здесь хаос. По стенам сновали тени. Две мухи вальсировали по комнате; из-под стола выскользнула ящерица и юркнула за прислоненную к стене вывеску.
— Как у вас идет работа?
— Прекрасно, брат, прекрасно. Ты видел портрет у входа?
— Да. Удачная работа. Стоит как живой. А заказчик его уже видел?
— Да. Я носил ему показывать, и он сказал, что готов заплатить пятьдесят найр. На этот портрет у меня ушел целый месяц. Так тебе нравится, да?
— Да, портрет получился удачный.
Доктор Окоча не скрывал радости. На его лице, покрытом сеткой мелких морщин, засветилась отеческая улыбка. Потное лицо искрилось добротой, в прищуре глаз сквозило удовольствие. Указав на две незавершенные картины, он сказал:
— Я собираюсь выставить их на предстоящей выставке.
Он поднялся было с места, намереваясь подойти к картинам, но потом, видимо, передумал и снова сел. Он был возбужден. Омово кивнул и стал разглядывать картины, которых прежде не заметил. Они ему не нравились. Им недоставало естественности, сочности красок, экспрессии, он воспринимал их как предметы, геометрически точно воспроизведенные на бумаге. Они были похожи на плохо пропечатанные цветные фотографии. По-видимому, они писались без живой натуры, а художнику явно не хватало вдохновения и фантазии. Но при всем при том картинам нельзя было отказать в искренности и мастерстве.
На одной картине был изображен безразлично взирающий на мир старик. Нагой выше пояса, в одной лишь набедренной повязке, он был необычайно худ — кожа да кости. Его серовато-коричневое лицо символизировало безысходное отчаяние. В тощих руках, прорисованных неясно, — они скорее угадывались, — он держал некое живое существо, излучающее сияние.
— У старика в руках ребенок. Они оба — дети.
Другая картина была большего размера и менее замысловата. Она изображала четко выписанную группу молодых парней в хлопчатобумажных шортах — энергичных, решительных и жестоких. Энергия была запечатлена в лице, глаза же были абсолютно пустые.
Доктор Окоча мурлыкал себе под нос какую-то народную песенку и наблюдал за Омово.
— Хорошие работы. Может быть, им чуть-чуть недостает экспрессии, но все равно хорошо. Мне нравится.
— Знаешь, я тебе первому показываю. Это добрый знак.
Пауза. Тени метались по стенам. Вальсирующие мухи в погоне друг за другом оказались в углу комнаты и теперь жужжали рядом с паутиной. Лампа по-прежнему продолжала раскачиваться.
— Ты шел сюда мимо пошивочной мастерской?
— Да.
— Эти модели на фасаде рисовал я.
— Вот как! Хорошо получилось. Судя по всему, у вас много заказов на вывески?
— Да. Просто отбою нет от заказчиков. В настоящее время заказов столько, что я едва справляюсь с ними.
Снова пауза.
— Ты слышал о выставке?
— Помнится, я что-то читал по поводу частной экспозиции, но не придал этому значения.
— О, предполагается довольно большая выставка в галерее «Эбони» в первую неделю октября. Ожидают большого наплыва посетителей: критиков, богатой публики, студентов, даже какой-то важный армейский чин намерен пожаловать. Не знаю, все билеты уже распределены или нет, а выставить свою работу можно только при наличии билета. Но хорошо, что мы встретились сегодня, потому что на следующей неделе я собираюсь наведаться в город, и я мог бы попытаться раздобыть билет для тебя. Так как же подвигается твоя работа?
Омово мысленно улыбнулся.
— Нормально. Только что завершил рисунок. Я назвал его «Неизбежные потери» — почему, и сам не знаю. Я был счастлив. — Он помолчал немного, потом продолжал: — Мне давно не давала покоя эта покрытая зеленой плесенью сточная канава рядом с нашим домом.
— Почему?
Омово поднял на старого художника свои ясные карие глаза с огромными белками, и на его худощавом лице проступила слабая улыбка.
— Не знаю. Я постоянно смотрю на эту сточную канаву. Не знаю почему.
Они снова немного помолчали. Мухи перестали вальсировать, и жужжание стихло. Теперь пучки паутины выглядели особенно зловещими, тени на стенах пронзительно вопили, а затхлый запах, казалось, поднимался от земли и заполнял мастерскую. Возле двери Омово заметил свешивавшийся с потолка маленький белый мешочек, которого прежде здесь не было. В мешочке хранился какой-нибудь джу-джу[17]. Омово это показалось странным и удивительным. Ему захотелось поскорее уйти отсюда. Тени воплощались в реальность.
— Доктор Окоча, спасибо за известие о выставке. Я пойду. Надеюсь, вы не возражаете?
— Нет. Я понимаю. Ждут дела?
Омово кивнул и улыбнулся.
— В любом случае постарайся повидаться со мной на следующей неделе. Или я сам зайду к тебе. Может быть, мне повезет и удастся достать билет для тебя тоже.
— Спасибо. Когда я шел сюда, я и не предполагал, что меня ждет такая приятная новость.
— Не беспокойся. Продолжай работать. И я надеюсь, что твои волосы быстро отрастут. А то у тебя какой-то странный вид.
Омово улыбнулся и поднял на Окочу отсутствующий взгляд. Они попрощались за руку. Старый художник запахнул поплотнее агбаду и своей могучей ладонью отер пот с лица.
— До встречи на следующей неделе.
Омово шагнул за порог мастерской и сразу окунулся в знакомую атмосферу Алабы с присущими ей звуками и запахами.
В небе сверкнула молния, и заморосил мелкий дождь, но вскоре прекратился. Омово ускорил шаг. Он испытывал легкое головокружение, как от бурного притока свежей крови. У него было приятное и необычное ощущение. Небо хмурилось, на землю спускалась ночь, словно сажа сыпалась с облаков. Кое-где на лотках у торговок зажглись керосиновые лампы; ветер раздувал их тусклое пламя, вытягивая в тонкую полоску.
В компаунде жизнь шла своим чередом. На специально отведенных площадках, засыпанных песком, дети занимались спортом. Две женщины, устроившись возле аптеки, плели косички своим подругам. А на переднем дворе у серой алюминиевой цистерны выстроились желающие купить воду.
Потом он увидел ее. Его сердце совершило головокружительное сальто. Его захлестнули волны смятения и тоски. У него горели уши и пылало лицо. Она стояла у ворот, ведущих в компаунд, и что-то шептала на ухо длиннолицему мальчугану. Черные волосы с антрацитовым блеском были заплетены в тоненькие косички и уложены в замысловатую прическу. Она казалась грустной и была очаровательна в своей строгой сдержанности. Когда она подняла голову и остановила на Омово свои живые глаза, в его душе пробудилось какое-то новое, удивительное и опасное чувство. Он был ошеломлен. А ее лицо теперь выражало смущение. Омово не замедлил шага и не остановился. Ему отчаянно хотелось что-то предпринять, каким-то образом проявить свое отношение к ней. Он понимал, что угодил в ловушку.
Омово уже поравнялся со своей верандой, когда из комнаты Туво вышел ее муж, Такпо. Это был низкорослый, грозного вида человек, с необычайно черной кожей, бегающими злыми глазами и огромным, широко растягивающимся ртом. Теперь Омово обуяли другие чувства — неведомые прежде муки одиночества, ужас перед физическим насилием, неуверенность в собственных силах.
Такпо бросил на него свирепый взгляд, чуть замедлил шаг, улыбнулся и потом громко выпалил:
— А, рисовальщик, ну, как поживаешь?
Омово утратил дар речи, его охватил страх. У него было такое чувство, словно он раздет донага, словно его сокровенные желания написаны у него на лбу.
— Послушай-ка, рисовальщик, почему ты обрил голову, а? Раньше ты был симпатичный. А теперь похож на…
За спиной Омово послышался громкий смех, кто-то наблюдал за ними из своей квартиры. И еще кто-то крикнул:
— Ну и страшилище!
Омово поднялся на веранду. Смех стал тише и вскоре умолк. В душе у него зародилось смутное чувство неизбежной утраты. «Я не должен робеть перед ними, — решил он. — Я должен уметь постоять за себя».
Муж Ифейинвы, Такпо, ушел. Мальчуган, с которым только что шепталась Ифейинва, приблизился к Омово и, не говоря ни слова, направился в дом. Омово последовал за ним. Мальчуган прятался за дверью.
— Она велела передать тебе, — и вручил ему записку.
Омово погладил мальчугана по голове, нашарил в кармане серебряную монету и положил ее в маленькую грязную ладошку.
— Ну, спасибо тебе.
Мальчуган кивнул и, выбежав на улицу, как ни в чем не бывало помчался по компаунду.
Записка была от Ифейинвы. В ней говорилось следующее:
«Я соскучилась по тебе, любимый. Мы не виделись целую неделю. Как у тебя идут дела? Надеюсь, все в порядке? Я видела рисунок, над которым ты работал. Знаешь, он напоминает мне мою собственную жизнь. Ты закончил его? Омово, можем мы встретиться завтра, в воскресенье, на Бадагри-роуд, где мы встретились с тобой когда-то давно? Пожалуйста, Омово, я очень хочу тебя видеть. Завтра, примерно в это время или чуть раньше. Я буду ждать.
Омово не стал перечитывать записку, он машинально скомкал ее и сжег у себя в комнате, зачарованно следя, как бумага корчится, словно от нестерпимой боли, и, поглощенная пламенем, обращается в пепел. Он испытывал радостное беспокойство. Комната казалась ему слишком тесной, а находившиеся в ней предметы обрели расплывчатые очертания и отодвинулись вдаль. Он не хотел, чтобы тлеющее пламя ассоциировалось с грустными воспоминаниями. Он поспешил вон из комнаты, миновал ненавистную ему гостиную и вышел на веранду. В компаунде бурлила жизнь: сновали люди, воздух полнился многообразием звуков и запахов.
В висках непривычно стучало. Было уже темно, и на столбах по обе стороны улицы зловеще раскачивались тусклые лампочки. Омово облепили москиты, нарушив его относительный покой.
У него за спиной, в гостиной, слышались голоса. Смех. Затем снова взрыв женского смеха. Потом отодвинулась штора, и на пороге появились отец с Блэки. На Омово пахнуло ароматом дорогих духов, и он сразу же ощутил присутствие в воздухе чего-то изысканного, иллюзорного и фальшивого. Отец предстал во всем своем великолепии. На нем была чистейшая белая рубашка навыпуск и иро[18] из дорогой ткани. На голове — модная шляпа, которой Омово никогда прежде не видел. Шляпа была отделана серой лентой и ярким перышком. В правой руке он держал традиционный веер из павлиньих перьев. Отец шествовал величественной походкой, высокий, гордый, важный.
Блэки была одета ему под стать. На ней было такое же, как у мужа, иро, белая блузка, а на голове — огромный цветастый шарф, броские серьги, позолоченные браслеты и ожерелья. Отец с Блэки являли собой импозантную пару.
Омово зажался в угол. Но в этом не было необходимости. Добродушно улыбаясь, отец пританцовывал на ходу и, поглощенный нахлынувшим на него вдохновением, попросту не заметил Омово.
Вскоре это короткое представление окончилось. Отец принял серьезный вид, а лицо, за минуту до этого такое красивое и усталое, сделалось угрюмым. Он взял жену под руку, стремительно прошел через веранду и направился к воротам компаунда, с удовольствием отвечая на приветствия прохожих. Жители компаунда останавливались и глядели им вслед, а некоторые высказывали свое восхищение. Маленькие дети в восторге бежали за ними гурьбой до самых ворот компаунда. Нарядная чета отправилась на вечеринку или на какое-то общественное мероприятие. Не часто случалось, чтобы отец так наряжался. Отец по натуре был прирожденный артист, но с той самой поры, когда при весьма странных обстоятельствах умерла мать Омово, а его дела начали приходить в упадок и Окур с Умэ были изгнаны из дома, казалось, ни разу не возникло повода или необходимости наряжаться подобным образом. Сегодняшний выход был поистине королевским. Казалось, он снова наслаждается жизнью с молодой женой. Но Омово прекрасно понимал, что за кажущейся величавостью и дорогой одеждой, тростью и аккуратной прической таится надвигающаяся пустота, неминуемое крушение.
Тем не менее Омово снова испытал ставшее привычным чувство одиночества. У него слегка кружилась голова, ветер со свистом проносился по компаунду, раскачивая лампочки на столбах, москиты тучами обрушивались на него, надрывно плакали дети. В такие минуты мысли уносили его куда-то далеко от окружающей действительности, в душе зрел острый, неясный протест, но потом он успокаивался, и его внимание переключалось на какой-нибудь тайный, чарующий образ или на воспоминание о рисунке или картине, над которыми он работал некоторое время назад, но которые все еще продолжали жить где-то в потаенных уголках памяти. Аромат дорогих духов Блэки по-прежнему витал в воздухе, поселок тонул в привычном нестройном хоре звуков и голосов.
Войдя в комнату, он свет не включил. Ему хотелось заставить себя уснуть. Комната плыла у него перед глазами, меняя свои очертания, темнота была для него подобна злому духу. Вращающийся на столе старый, видавший виды вентилятор разгонял устоявшийся запах пота, а его назойливое жужжание трансформировалось в дикие голоса и образы, внушавшие страх и тревогу. Работа ума не прекращалась ни на минуту. Постепенно стихло словно доносившееся откуда-то издалека назойливое жужжание вентилятора, померкли и угасли привычные звуки компаунда. По мере того как он все глубже и глубже погружался в темную пустоту, у него возникло странное ощущение, будто он умирает и все умирает вместе с ним.
Перед ними простиралась длинная, темная и призрачная Бадагри-роуд. Шоссе было асфальтировано, но испещрено неожиданными и опасными выбоинами. Автомобили различных марок и разной степени изношенности с визгом проносились мимо, оставляя за собой облака удушливого газа.
Они шли молча. Они не сказали друг другу ни слова с того момента, как она подошла к нему неподалеку от слесарной мастерской, где он ее поджидал, и, осторожно коснувшись его плеча, сказала:
— Пойдем, Омово.
Все так же молча, не сговариваясь, они свернули с шоссе, так как в любую минуту могли оказаться под колесами проносившихся мимо машин, и вышли на пешеходную дорожку, пролегавшую посредине шоссе. Все так же молча они шли по обнесенной перилами узкой полоске темной земли, заросшей упрямыми сорняками.
Омово слегка коснулся ее руки. Она повернулась к нему и приоткрыла было свой маленький рот, словно собираясь сказать что-то, но потом передумала и только положила руку на его сухую узкую ладонь. На короткое мгновение пальцы их рук сплелись, но потом он сделал вид, будто ему понадобилось почесать голову, и пальцы разомкнулись.
Небо было ясным, без облачка — гигантский голубой купол. В атмосфере постоянно что-то менялось.
Только что воздух был неподвижен и свеж, а в следующий миг уже взбудоражен и пропитан дымом. Над самыми их головами с громким клекотом пронеслось несколько черных птиц, и Омово остро ощутил их зловещее присутствие. Птицы стремительно взмыли ввысь и, превратившись в маленькие черные пятнышки, исчезли в безграничном небесном просторе. И эта, только что увиденная, картина неожиданно навеяла ему мысль о безвозвратных утратах и о местах, куда невозможно добраться.
— Мне приснился сон, Омово.
Голос Ифейинвы вернул его к действительности. Ее лицо помрачнело. Он отвлекся от своих мыслей и ждал, когда она заговорит снова. Он пытался воспроизвести в памяти ее голос. У него было такое чувство, словно ее голос вошел в него, некоторое время побыл там и ушел — больше он его не услышит.
— Ифейинва, ты сказала…
— Да, — быстро отозвалась она. — Я сказала, что видела сон. Хочешь, расскажу — какой?
— Хочу.
— Знаешь, я даже не уверена, что это был сон. Ты понимаешь, что я имею в виду. Как будто все это происходило наяву.
— Ну, рассказывай. Я слушаю.
Наступила тишина, но и она длилась недолго. Мимо прошмыгнуло несколько машин. Над головой проплыл вертолет, мотоциклы с громким рокотом промчались по обожженной солнцем дороге.
— Я нахожусь в огромном зале. Все вокруг непрерывно вращается, и стен в зале нет. Потом я замечаю разбросанные повсюду какие-то белые хлопья, похожие на клочки ваты, они тоже вращаются. Я пытаюсь идти или бежать или хотя бы закричать, но не могу. И тут все начинает меняться прямо на глазах. Зал превращается в гроб, а клочки ваты — в крыс, потом там, где я стою, возникает лес, крысы же оборачиваются уродливыми деревьями; через какое-то время все это исчезает и я снова оказываюсь в том же зале, но на этот раз он абсолютно пуст, только слышно, как где-то поблизости пищат и скребутся крысы. Как это бывает во сне, когда ты знаешь, что поблизости никого нет и вдруг слышишь какие-то звуки… Но самое удивительное, что я даже не испугалась, посчитала это в порядке вещей. А когда проснулась, то увидела в крысоловке под кроватью здоровенную, отвратительную крысу.
Омово взглянул на нее и, когда она подняла на него глаза, отвел взгляд в сторону.
— Я пришла в бешенство и принялась за уборку. Я смела паутину, промыла все углы и закутки, уничтожила гнезда насекомых на потолке, выгнала всех гекконов и ящериц. Неожиданно явился он, страшно злой, потому как считал, что я должна была подменить его в лавке на время обеда, а не заниматься уборкой. И он снова избил меня. Омово, объясни мне, может, я поступила неправильно?
Ее голос то становился громче, то затихал. Закончив свой рассказ, она прикрыла лицо ладонями. Этот жест живо напомнил Омово его мать, она вот так же заслоняла лицо руками, когда ее бил отец. Он во всех подробностях представил себе рассказанный Ифейинвой сон. И теперь у него было такое чувство, будто все рассказанное Ифейинвой происходило с ним самим. Он покачал головой:
— Не знаю, Ифейинва. Я в этих делах не разбираюсь.
— Я ничего не боюсь. И тоже не знаю.
— Но ты сказала ему об этом?
— Омово, ты же знаешь, я не могу ничего ему сказать.
— Да, я знаю.
Он взглянул на нее. Она так и светилась в своей белой блузке. На шее у нее была блестящая позолоченная цепочка, ниспадавшая в узенькую ложбинку между упругими, чуть заметно колышущимися грудями. Он догадался, что она без бюстгальтера, и тотчас его захлестнула волна желания.
— Я получил твою записку, Ифи. Как мило с твоей стороны. Очень мило.
— Мне пришлось ради этого купить гонцу сладостей.
— А я дал ему немного денег.
Ифейинва улыбнулась и весело взмахнула руками. На душе посветлело, печаль исчезла с ее лица.
— Знаешь, вчера он пришел и долго разглагольствовал по поводу твоего рисунка, дескать, он совсем непонятный.
— Когда вчера он проехался насчет моей бритой головы, я подумал, что вот сейчас он набросится на меня.
На землю спустилась тишина. Облака на небе пришли в движение. Сразу стало темнее. Небо покрылось желтыми, пепельно-серыми и бледно-голубыми бликами. Все краски были слегка приглушены сумерками. И это произошло совсем незаметно.
— Омово!
— Что?
— Я давно хотела спросить, почему ты обрил голову.
Он потрогал голову рукой. Плоть коснулась плоти.
Голова была гладкая и коричневая, как калебас[19].
— Меня обрил парикмахер. Вернее, его ученик. Я решился на это под влиянием момента. Вот как это случилось.
— У тебя теперь такой вид, будто ты скорбишь по чьей-то кончине.
— Ифи, для скорби существует много поводов.
— Ты часто вспоминаешь свою маму?
— Нет, но она всегда присутствует в моих мыслях, даже когда я не думаю о ней.
— Извини, что я коснулась этой темы.
— Извиняться не за что. Очень хорошо, что спросила. Так грустно, когда никто не спрашивает тебя о таких вещах.
— Да, это верно.
— А ты тоже вспоминаешь своих родителей? Я имею в виду — часто?
— Нет. Я ненавижу их за то, что они так со мной поступили. И в то же время я их люблю. Это тяжело. Вообще-то я беспокоюсь о матери. Ну, а отец — ведь он покончил с собой. И это тоже тяжело.
— Да, конечно.
— Знаешь, когда я впервые увидела тебя без волос, я тебя не узнала. Как это странно.
— Я вот о чем подумал. А что, если бы на голове было много волос и каждый волосок был отлит из свинца. Подумай только, какую тяжесть нам пришлось бы носить на голове. Это было бы невыносимым бременем. Волосы из свинца.
— А почему бы тебе не изобразить это на бумаге?
— Нет. Существует много других тем.
— А как насчет твоего обещания нарисовать меня? Ну, как кто-то нарисовал Мону Лизу.
— У африканской Моны Лизы не может быть загадочной улыбки. Нет.
— Что значит «загадочная»?
— Загадочная?.. Ну… таинственная, что ли.
— A-а, поняла.
Молчание. Они медленно обогнули ржавый остов автомобиля, кем-то давно здесь брошенного, и поравнялись с густыми зарослями кустарника, покрытого толстым слоем пыли. А на краю обширной поляны, где воздвигалось какое-то здание, в неглубокой лощине росло несколько пальмовых деревьев. Вдали завихрилось пыльное облако. Налетевший слева порыв ветра играл воротом рубашки Омово, а блузка Ифейинвы надувалась на спине и переливалась волнами. Но в следующее мгновение ветер утих и все вокруг замерло.
— Я нарисую тебя. Обещаю. Обязательно нарисую.
— Я буду ждать. Ты давно по-настоящему не занимался рисованием.
— Ты права.
— Дождливый сезон подходит к концу, и дела у тебя пойдут на лад.
— Я счастлив, что снова рисую.
— Я рада за тебя. У тебя есть любимое занятие. У меня же нет ничего. Только ты один.
— Туво предостерегал меня вчера. Не знаю почему. Сказал, что мне следует вести себя поосторожнее, особенно с замужними девицами.
— Он ревнует.
— Ему известно, что мы встречаемся?
— Не знаю. Он ухаживал за моей подругой Джулией, с которой мы вместе посещали вечерние классы. Потом однажды прислал мне записку, мол, хочет встретиться со мной. Он тайком от всех довольно долго обхаживал меня. Ревнует, вот и все.
— А какие у него есть на то основания?
— Он друг моего мужа. Они иногда вместе выпивают, обсуждают женщин и судачат о всякой всячине. Давай не будем говорить о них.
— Давай.
— Знаешь, я видела его… нет, этого я не должна тебе рассказывать.
— Почему? Расскажи.
— Ладно… Я видела его с женой твоего отца, Блэки. Они прогуливались однажды вечером вдвоем в Амукоко.
— Жена моего отца давно знакома с Туво. Они когда-то жили на одной улице.
— Не стоит говорить о них.
— Правильно.
— Послушай, Омово…
— Слушаю.
Некоторое время она пребывала в нерешительности, потом неожиданно остановилась и заключила его в объятия. Ее сияющие влажные глаза пытливо глядели на него. Омово подумал: «В этих глазах можно утонуть».
— Я здесь чужая, — сказала она. Лицо ее выражало муку. Омово коснулся пальцами ее щек. — С тех пор как я уехала из дома, я стала всюду чужой. Я ненавижу своего мужа, ненавижу эту жизнь, которую мне навязали родители. Я всюду чужая.
— Не надо так говорить. — Голос Омово звучал хрипло. Он взглянул на нее. Тонкое лицо, красивое, с гладкой кожей кофейного цвета; длинные, загнутые кверху шелковистые ресницы; маленький упругий рот и прямой, правильной формы нос. Черные волосы аккуратно заплетены в косички. Но больше всего его пленяли ее глаза. На удивление большие, умные, полные надежды. Казалось, они способны выразить все оттенки настроений и чувств. Он заглянул в эти глаза и снова ощутил, как в душе у него поднимается что-то прекрасное и чреватое опасностью.
Мимо медленно проехал армейский грузовик. Кузов был набит вооруженными солдатами. Они громко переговаривались между собой и пронзительно смеялись. Внезапное появление грузовика с солдатами нарушило атмосферу их встречи. Густое облако пыли взмыло вверх, и грузовик остановился. Когда Омово и Ифейинва поравнялись с ним, один из солдат отпустил по их адресу пошлую шуточку, другие захихикали. Ифейинва вцепилась в руку Омово и придвинулась к нему поближе.
— Ифейи…
— Что?
— Нет, ничего. Не бойся.
Небо было чистым, бездонным и печальным. Радужные блики заходящего солнца падали на темную зелень покрытого пылью кустарника. С легким посвистом налетел ветер, предвестник дождя, и снова умчался. Облако пыли осело на землю, и армейский грузовик медленно тронулся с места. Голоса солдат затихли вдали; в воздухе остался тяжелый запах дизельного топлива.
— Пойдем домой, — сказал наконец Омово. Они повернули назад и молча направились к компаунду. Дойдя до слесарной мастерской, она тихо сказала:
— Дальше я пойду одна. А ты возвращайся другой дорогой. Он кивнул, пристально глядя ей в глаза.
— Я счастлива.
— Тебе надо спешить. Наверное, он ждет тебя и злится.
— Я счастлива, — повторила она.
Омово улыбнулся:
— Я тоже. Честное слово. Если я и беспокоюсь, то совсем по другому поводу.
— Ты мне покажешь свой рисунок?
— Конечно. Обязательно покажу. Я ведь всегда показывал.
Она ответила ему очаровательной улыбкой. Она была совсем юной и выглядела не старше своих семнадцати лет. Но взгляд ее был не по годам проницателен и зорок. Он притянул ее к себе и нежно поцеловал в тубы.
— Я счастлива, что ты пришел. Я счастлива, что могла рассказать тебе свой сон.
— Я тоже счастлив.
Она повернулась и побежала прочь по грязной дороге, как всегда с чуть заметной припрыжкой. Когда он снова оглянулся, она уже скрылась из виду за новыми корпусами, возводимыми в этом районе.
Он медленно шел и шел по Бадагри-роуд, пристально вглядываясь в окружающий пейзаж, но ничего не видя; он старался думать о только что завершенном рисунке. Однако он прекрасно сознавал, что на самом деле думает об Ифейинве и ее муже, и еще о многом, многом, многом…
Первое, что бросилось ему в глаза, когда он вернулся домой, было отсутствие рисунка. Едва переступив порог, он хотел немедленно снова взглянуть на рисунок. Он покажет его Ифейинве, когда чуть позже она будет здесь проходить. Ему было важно и интересно взглянуть на свою работу глазами Ифейинвы.
Он оглядел стол, где оставил рисунок, заглянул под стол, подумав, что он мог туда упасть. Рисунка нигде не было. Он лихорадочно перебрал наваленные на столе предметы, перевернул матрац, заглянул под выцветший ковер, нервно перелистал альбом для этюдов, обшарил всю комнату. Рисунка как не бывало. Он опустился на кровать, перевел дух и стал вспоминать. Его бросило в пот.
Он вспомнил, как закончил рисунок, как пошел в туалет; как сперва положил его на стол, а потом прислонил к стенке. Вот и все. В висках отчаянно стучало. Он вскочил и снова начал старательно искать под столом, где вместе с набором моделей причудливой формы хранились другие рисунки; потом полез под кровать, где лежал огромный полиэтиленовый пакет со старыми рисунками. Битых полчаса ушло на поиски. После этого он выдвинул маленький ящик и перебрал все его содержимое. На глаза ему попался полиэтиленовый пакет с его волосами, и он долго смотрел на него, — а между тем в голове у него возникали разные зловещие догадки. Он положил пакет на место и почувствовал, как к вискам прилила кровь и голова пошла кругом от тревожных мыслей и усталости.
И тут он внезапно вспомнил о парне, который интересовался, не продаст ли он свой рисунок. Вспомнил его глаза. Худое, преждевременно покрывшееся морщинами лицо. Таившуюся в его словах угрозу. Омово испытал чувство невосполнимой утраты и знал, что даже слезы не принесут ему облегчения. Спустя много лет Омово зайдет однажды в большой книжный магазин и, взяв в руки книгу какого-то англичанина об Африке, с удивлением обнаружит на обложке свой давно пропавший рисунок, напечатанный без указания имени автора.
Он вытер лицо и пошел в гостиную. С облезлых стен на него смотрели старые картины. В гостиной никого не было. А ведь он собирался спросить отца, не видел ли тот где-нибудь его рисунка. Но, может быть, это даже к лучшему, Омово знал, что все равно не сможет задать этот вопрос отцу. Скорей всего кто-то пробрался в дом и украл рисунок. Наверное, тот самый худой парень с голодным лицом. Спрашивать отца не было никакого смысла. Он перебрал сотни всевозможных вариантов и в конце концов решил, что отец вполне мог взять рисунок, желая как следует разглядеть его на досуге. Ведь как-никак, когда Омово был еще мальчишкой, именно отец всячески поощрял его увлечение живописью и любил по вечерам в одиночестве просматривать его работы. Впрочем, все это было давно, в далекой стране, называемой детством. Отношения в распавшейся и разметанной по свету семье сделались слишком сложными, и на подобный сентиментальный жест рассчитывать не приходилось.
Омово сидел один в душной гостиной, откинувшись на жесткую спинку стула, предаваясь воспоминаниям, и тут у него возникла надежда, благая надежда, — а вдруг…
Выкрашенная желтой краской облупившаяся дверь, ведущая в комнату отца, была неплотно прикрыта. Омово уже собрался было постучать, когда услышал донесшиеся из комнаты голоса. Он подошел к двери и заглянул в щель.
Его худой, волосатый отец занимался на кровати любовью с Блэки. Отец неистово обрушивался на Блэки, а она тихо стонала и отчаянно извивалась под ним. Омово был ошеломлен — он увидел нечто, чего не должен был видеть. Все произошло совершенно неожиданно. Потом Омово услышал долгий торжествующий вопль отца, и ему показалось, что в этом вопле прозвучало имя его покойной матери. Омово был потрясен, он с трудом перевел дыхание. Блэки перестала стонать, возня прекратилась, затихли и все прочие звуки.
В нервном напряжении Омово на цыпочках вышел из гостиной и вернулся к себе в комнату. Он опустился на взъерошенную кровать и уставился в стену. На него накатило чувство неуемной тоски. Он вспомнил, как однажды, когда ему было девять лет, он стал невольным свидетелем подобной сцены. Омово был болен, и отец взял его к себе в постель. Ночью Омово проснулся и обнаружил, что отца рядом нет. Дверь в соседнюю комнату была открыта. Отец занимался любовью с его матерью. Зрелище было странным, но он каким-то образом оказался способным это понять. И не испытал чувства отчужденности. Они жили тогда в Ябе, семья была в сборе, и все обстояло вполне нормально. То, что он сейчас случайно увидел, глубоко его задело. Имя матери, которое, как ему показалось, он услышал в вопле отца, кружилось у него в голове подобно обезумевшей золотой рыбке.
Послышались тяжелые шаги. Кто-то смачно выругался. Хлопнула дверь отцовской комнаты. Звук вставляемого в замочную скважину ключа, поворот его. И долгая глубокая тишина.
Он смотрел невидящими глазами на спиральку внутри лампочки и только потом понял, что электростанция опять, по собственному произволу, прекратила подачу тока. Он чувствовал, как заключенное внутри тепло растекается под кожей. Тьма, гнездящаяся в углах под потолком, действовала на него угнетающе. Москиты лепили его голову, словно у них были с Омово свои счеты. Он забылся тревожным сном. К нему только что, после долгого периода застоя, вернулось рабочее состояние, и первая его настоящая работа была осквернена.
Среди ночи Омово проснулся. Он не знал почему, но решил, что виной тому были жужжание и укусы москитов. Первое, что он про себя отметил, была абсолютная тишина; он повернулся к окну, и все предметы в комнате постепенно проступили из темноты. Белый потолок. Одежные крючки. Висящие по углам огромные раковины улиток. Причудливой формы разбитые калебасы. Любимые картины. Стоило глазам привыкнуть к темноте — и отчетливо обозначились контуры всех предметов.
Едва его сознание привыкло к звенящей тишине, мысли обрели стройность. Он старался не дать им оформиться во что-то определенное; но в зыбкой тишине, царившей у него в душе, все более ощутимо зрело чувство утраты.
Из гостиной донесся шум. Четко различимые звуки. Скрип стула. Шаги. Невнятное бормотание. Глубокая затяжка сигаретой. Слегка свистящий выдох — и снова тишина. Омово перевернулся на другой бок. Он знал: у отца опять бессонница.
Омово встал, надел комбинезон цвета хаки и пошел в гостиную. Отец сидел за обеденным столом, склонившись над какими-то бумагами. В майке и в белой простыне, обернутой вокруг бедер. Омово была видна только половина отцовского лица, на которую падал свет, вторая находилась в тени. Изрезанный морщинами лоб, напоминавший скопище мелких червячков, глубоко посаженный, налитый кровью, воспаленный глаз. Сидя вот так в одиночестве в полутьме, он казался таким несчастным, несчастным и одиноким. Он искоса взглянул на Омово, когда тот переступил порог гостиной.
— У тебя все в порядке, отец?
— Да. Просто не спится. Но это не страшно. Такое часто случается со стариками.
Омово постоял немного, надеясь, что его душевный порыв найдет у отца понимание и ему захочется о чем-нибудь поговорить с сыном. Омово вспомнил, как в былые времена отец подолгу беседовал с ним; как они полуночничали вдвоем, когда все остальные домочадцы спали, как порой он рассказывал Омово о событиях «минувших дней», происходивших где-то далеко-далеко или совсем близко. Но сейчас отец глубоко затянулся затухающей сигаретой и снова самозабвенно углубился в чтение разложенных на столе бумаг.
Омово вышел на улицу. Компаунд был объят глубоким сном. Светились лишь одна или две веранды. Сильный порыв ветра снова заставил его вспомнить о своей бритой голове, всколыхнул сушившееся на верандах белье. Его шаги гулко разносились по компаунду, эхом отзываясь у него в мозгу. Умывальня была темной, вонючей и отвратительной. Притворив за собой скрипучую дверь и оказавшись в кромешной темноте тесной кабины с тонкими облезлыми стенами, он ощутил присутствие чего-то очень знакомого. Он взглянул вверх и снова увидел огромные, попросту угрожающих размеров скопления паутины. Крыши почти не было видно. Он поспешил поскорее прочь. Но домой он не пошел, что-то погнало его в другую сторону, туда, где возводились новые корпуса. Он открыл огромные ворота из кованого железа. Ворота звякнули, заскрипели, застонали в темноте.
Он остановился перед фасадом здания, не обращая внимания на пронизывающий холодный ветер. Только что было слишком жарко. Сейчас — слишком холодно. Он взглянул на небо. Оно представилось ему теплым покрывалом чернильно-синего цвета, сплошь в дырах. Этой ночью в Алабе было тихо. Лишь двое-трое запоздалых прохожих проковыляло по пустынной улице. В затихших бунгало тускло светилось всего несколько окон, хотя кое-где поблизости с домами все еще не убрали лотки. В обычно шумной закусочной окна закрыты ставнями, она тоже погрузилась во тьму. Взгляд Омово скользнул по рифленым цинковым крышам и обратился в сторону дома, где жила Ифейинва. В комнате у нее ярко горел свет.
Омово заметил, что кто-то сидит на приступке. Скорее всего, это была женщина. А может быть, Ифейинва? — подумал он, и от этой мысли его бросило в жар, дрожь волной прокатилась по телу. Его отделяла от этой фигуры темная грязная улица. Темнота между двумя освещенными фигурами была почти осязаемой. Она существовала как бы отдельно от окружающего пейзажа и в то же время являлась его неотъемлемой частью. Это была некая не поддающаяся осязанию субстанция и одновременно — непреодолимая стена. Омово стоял долго, не смея шевельнуться, а женская фигурка тем временем пришла в движение; она встала, походила по цементному полу и снова опустилась на приступку; вскинула руки к небу, потом опустила их вниз, похлопала себя по бедрам и надолго застыла в неподвижности.
Вскоре, однако, дверь, ведущая в комнату, распахнулась, на веранде появился человек в короткой набедренной повязке и принялся что-то кричать, но что именно — Омово не расслышал, так как ветер дул в противоположную сторону, потом потащил женщину в дом.
Омово долго еще смотрел на захлопнувшуюся за ними дверь. Ночной холод пробирал до костей, и мгла чернильно-синим покрывалом опускалась ему на голову. Огромная сточная яма слева заросла плесенью и источала тошнотворную вонь. Ворота из кованого железа звякнули и заскрипели. Его шаги гулко разносились по компаунду и эхом отзывались у него в голове.
Оказавшись у себя в комнате, он достал коробки с красками, палитру и другие принадлежности. Он старался не думать о пропавшем рисунке. В маленькой комнатушке нечем было дышать. Старенький вентилятор на столе не навевал прохлады. К тому же докучали москиты. Ох уж это назойливое жужжание и неожиданные укусы в самые уязвимые места! Омово работал с непоколебимой решимостью. Он любовно погладил белый холст, сделал набросок будущей картины и провел кистью широкую полоску грязновато-зеленого цвета, поверх которой нанес несколько мазков грязновато-коричневой, серой и красной красками. Он нарисовал огромную сточную яму. Цвета соплей. Длинные человеческие фигуры и лица с напряженно-внимательными, блестящими глазами. Теперь он знал, что хотел изобразить на своей картине, и был доволен.
Омово работал над картиной, слегка подчищая краску, старательно прорисовывая контур, смывая ту или иную деталь; он несколько раз менял холст и начинал все сызнова, но в конце концов пришел к выводу, что первый вариант — самый удачный, и продолжал работать над ним. Однажды ему показалось, что он слышит шаги отца, направляющегося к его комнате. Прервав работу, он прислушался. Воцарившуюся тишину то и дело нарушало жалобное нашептывание москита. Омово пытался представить себе, что делает или о чем думает отец, стоя под его дверью. В следующую же минуту он услышал, как шаги удаляются в сторону гостиной. Его захлестнули какие-то непонятные чувства.
Он продолжал рисовать. Он работал неистово, забыв о времени, и был весьма удивлен, когда, взглянув в сторону окна, увидел робкие бледные лучи света, пробивающиеся сквозь желтую в цветах штору. Он внезапно почувствовал себя измотанным, опустошенным и старым. Глаза болели от усталости. Кожа на открытых частях тела саднила и зудела от укусов москитов. Он обливался потом.
Завершив свой ночной труд, он взял карандаш и внизу картины написал: «Дрейф», и поставил свое имя, хотя прекрасно сознавал, что ему предстоит еще не раз доделывать и переделывать картину. Он повернул картину лицом к стене, не спеша сложил рисовальные принадлежности и ужаснулся, обнаружив, что вся комната заляпана краской.
Направляясь в умывальню на заднем дворе, он увидел отца сидящим в кресле в своей обычной позе и только по упавшей на грудь голове понял, что тот спит. Омово стоял в дверях и с жалостью глядел на отца. Потом вспомнил некоторые случаи из жизни семьи, и жалость улетучилась. Во дворе он стер краску на руках с помощью керосина и растворителя, а потом принял душ. Вернувшись в комнату, он раздвинул шторы. Его не отпускала тревога по поводу личных дел, и в то же время он ощущал себя опустошенным, выжатым как лимон; и поскольку ему не предстояло каких-то важных дел, он снова поискал утраченный рисунок, но, убедившись в бесплодности поисков, оставил это занятие, смазал шершавые руки вазелином и нырнул в постель.
Он разглядывал плотный пучок паутины, висящий на потолке, прямо над его головой, и не заметил, как его окутал подобный мягкому чернильно-синему покрывалу сон.
Всю следующую неделю Омово исступленно работал над картиной. Когда же она была завершена, у него возникли сомнения и даже некоторый страх — получилось ли? Картина казалась ему и чужой и знакомой одновременно. Он прекрасно знал, что именно ему хотелось выразить. Он тысячу раз проходил мимо огромной сточной канавы поблизости от своего дома… Он вдыхал ее теплую влажную вонь и вглядывался в нее, словно под зеленоватой ее поверхностью таилась разгадка некоей вечной тайны. Он также испытывал сомнения и некоторый страх перед теми неясными превращениями, которые совершались в его душе, теми смутными, абстрактными и непривычными представлениями, которые обрели реальные очертания и воплотились в холсте — цвет соплей, тягучесть, тревога и многое другое, что имело несоизмеримо большее значение, нежели просто изображенный на холсте предмет.
Во вторник вечером Омово наведался к доктору Окоче. Мастерская оказалась закрытой, несколько свежеизготовленных вывесок стояли прислоненными к большой деревянной двери. На двери, чуть выше, был приколот большой, выцветший и облупившийся рисунок, выполненный масляной краской, — зеленый глаз с черным зрачком и повисшей в уголке его красной слезой. Всевидящее око задумчиво взирало на кишащие людьми улицы, которые в свою очередь отражались в нем самом.
Неделю Омово провел в мучительных терзаниях. Уходя по вечерам подышать свежим воздухом, он неизменно запирал свою комнату на ключ. Его все еще терзала другая потеря. Вечером во вторник он стоял возле дома в окружении детворы, когда к нему незаметно приблизился Помощник главного холостяка. Его прозвали так потому, что он был старшим по возрасту среди холостяков компаунда. Это был сухопарый, со впалой грудью выходец из племени ибо, с уродливым лицом — ни дать ни взять кувшинное рыло — и плаксивым голосом. Лет ему было немногим больше тридцати, и он владел продовольственной лавчонкой в Тибуну.
— Как дела, рисовальщик?
Омово кружил нечесаного чумазого мальчугана и, когда заметил Помощника главного холостяка, опустил мальчугана на землю, погладил по голове и велел идти играть с приятелями.
— Между прочим, у меня есть имя.
— Ладно, ладно. Скажи, как твое самочувствие.
— Прекрасно. А твое?
— Ничего, скриплю потихоньку.
Омово заметил, как он быстро откинул и сразу же опустил край набедренной повязки.
— Послушай, послушай, — зашептал он, легонько подталкивая Омово в бок. — Как ты думаешь, вон те две девки у цистерны с водой, они успели разглядеть, что у меня под набедренной повязкой? — Он хохотнул и крикнул: — Эй, бесстыдницы, куда смотрите?
Девицы демонстративно отвернулись, взяли ведра и ушли. Омово ничего не ответил. Он предпочитал, чтобы его оставили в покое. Он зевнул. Но Помощник главного холостяка не унимался.
— Почему ты зеваешь? Устал, да? Все вы, молодые, одинаковы. Почему молодые люди устают, едва начав жизнь? Почему? Вот ты, например? Не работаешь, не занимаешься любовью, не гуляешь с девушками. В твоем возрасте я успевал заниматься всем и не уставал.
Омово пробормотал что-то себе под нос. Две женщины с табуретками в руках прошествовали к аптеке и, уединившись под ее навесом, принялись плести косички друг другу. За спиной Омово прятался мальчишка, другой пытался его поймать. Они бегали вокруг Помощника главного холостяка, тянули за набедренную повязку, прятались в ее складках и снова мчались прочь.
— Ох, уж эта ребятня! — проговорил Помощник главного холостяка насмешливым тоном. — Так и норовят сорвать с меня иро, чтобы выставить напоказ мои причиндалы.
Оба негромко рассмеялись. Тем временем появился еще один обитатель компаунда и, завидев Помощника главного холостяка, поспешил к нему. Между ними завязался очередной спор, которому не было конца.
Омово воспользовался этим и с явным облегчением удалился. Со стороны сточной ямы донесся слабый ветерок и пощекотал ему кожу на голове. Небо покрылось рваными, словно клочки туалетной бумаги, облаками. На какое-то время солнце над Алабой померкло. Несколько взрослых мальчишек носились на велосипедах взад-вперед по улице и, отчаянно трезвоня, разгоняли бродячих собак. Маленькие девчушки с привязанными за спиной куклами готовили обед на игрушечных плитах. И тут Омово заметил, что какой-то рослый мужчина в агбаде машет ему рукой. Он присмотрелся и узнал доктора Окочу. В левой руке под мышкой тот держал несколько вывесок. Омово поспешил ему навстречу.
— Я раздобыл тебе билет.
— Благодарю вас, доктор Окоча. Тысячу раз благодарю.
— Не стоит благодарности. Я сказал им, что ты хороший художник и твоя картина может привлечь интерес зрителей.
— Еще раз спасибо…
— Во всяком случае, директор галереи хочет взглянуть ка твою работу, поэтому отнеси ему свою картину, скажем, завтра. Если из-за нехватки места он не сможет выставить ее в первый день, то, возможно, сделает это позже, когда часть картин будет куплена или освободится место по какой-нибудь другой причине. Ну, я пошел. У меня уйма работы. А твою новую картину я посмотрю уже на выставке, ладно?
Омово был наверху блаженства. Радость переполняла его душу и рвалась наружу. Он ощутил то самое светлое чувство, которое неизменно испытывал при виде Ифи; только сейчас оно было более полным, всепоглощающим. Он шел со старым художником в толпе пешеходов. Он слышал дыхание старого художника, шелест его поношенной агбады, и его шаги, и тысячу других звуков, но они казались ему бесконечно далекими. Их перекрывали другие звуки, рождавшиеся у него внутри, пронзительные, чистые, беззвучные.
Голос Окочи чуть заметно дрожал, когда он заговорил снова. Сейчас Омово понял, почему старик спешил.
— Мой малыш болен. Я только что отвез его в больницу.
— Вот как… А что с ним?
— Не знаю. Ночью у него был сильный жар. Он страшно осунулся, глаза у него… знаешь… совсем ввалились. Совсем ввалились.
Они продолжали идти в напряженном молчании. Вокруг бурлила жизнь. Они миновали закусочную, стены которой старый художник расписал подобающими заведению смешными картинками.
— Ну, а как жена?
— Нормально. Знаешь, она беременна и очень переживает за Обиоко. Хорошая у меня жена.
Окоча нахмурился. На лбу залегли глубокие складки. Казалось, кожа у него на лице съежилась и под ней буграми вздулись мускулы, Омово никогда не видел его таким. И сразу опустились сумерки, словно природе передалась тоска Окочи. У Омово было такое чувство, будто небосвод сузился до размеров его головы и всей своей тяжестью давит на нее.
— Я уверен, Обиоко скоро поправится.
— Дай-то бог!
Вскоре Омово распрощался со старым художником. Тот кивнул и побрел в свою мастерскую. Домой Омово возвращался по людной улице среди сгущающейся темноты.
Омово шел кружным путем и оказался рядом, как выяснилось потом, с огромной свалкой зловонных отбросов и нечистот. Он рад был добраться наконец до дома. В комнате, как всегда, царил хаос. В глубине души Омово надеялся, что на этот раз никто не похитил его картину и все же в шутку подумал, не застраховать ли ее. На душе у него было хорошо и покойно. Не то чтобы он вынашивал какой-то замысел и стремился к его осуществлению. Он был уверен, что ему удалось воплотить в полотне нечто такое, чего прежде не удавалось; им все еще владело радостное чувство озарения и восторга. «Если твоя собственная работа, — думал он, — способна привести тебя в восторг, значит, ты начал создавать что-то действительно стоящее».
Интересно, сможет он удержать в памяти эту мысль, чтобы потом записать в своем блокноте. Едва ли. Он мысленно вопрошал себя, не нарушил ли он, не сместил ли акценты при окончательной доработке картины. Это было едва уловимое, смутное ощущение, и он постарался избавиться от него.
Когда он проходил мимо свалки зловонных отбросов и нечистот, ему повстречалась компания молодых парней угрожающего вида, готовых, того и гляди, броситься на него. Он со страхом ждал, что последует дальше, живо представив себе, как они подхватят его и швырнут в зловонные отбросы. Но ничего подобного не случилось. Компания протопала мимо с таким видом, словно видела свой долг лишь в том, чтобы постоянно сеять страх. Забыв о только что пережитом страхе, Омово вспомнил, что сказала ему Ифейинва, когда, встретив ее у колодца на заднем дворе, он сообщил ей о пропаже картины. Она взглянула на щебетавших в вышине маленьких черных птичек и проговорила:
— У каждого из нас что-то украли.
Омово показалось, что, сама того не ведая, она изрекла какую-то важную истину.
Помедлив, Ифейинва добавила:
— Знаешь, я ведь не поняла тот рисунок.
— Замысел его прост. Но я тоже не все в нем понимаю, — сказал Омово и продолжал: — Это ты сидела в тот вечер около дома?..
— Да. Я тоже тебя узнала. Ты стоял на улице в темноте. Потом вышел он и увел меня в дом.
Омово помнил, что за этим последовало, и ему хотелось поскорее все забыть. А потом ему вспомнилось, как он показал ей новую, только что законченную картину и как она, не находя слов от удивления, молча взирала на него.
Каждый раз, уходя из дома, он подолгу смотрел на картину, стараясь увидеть в ней некое знамение, намек, угадать свою судьбу. И все же его сознанию редко удавалось проникнуть за пределы образов и выбранной им цветовой гаммы.
Но в тот миг благодаря молчаливому удивлению Ифейинвы он вдруг по-новому увидел изображенное на картине миазматическое болото, эту липкую, вытекающую наружу массу, постоянно меняющую свои очертания. Потом он смутно догадался, что в его сознании заключено будущее.
Ему больше не хотелось бродить, и он решил идти домой.
В пятницу утром Омово отпросился у шефа, чтобы отвезти картину в галерею. Галерея «Эбони» находилась в Ябе. Туда вела прекрасная асфальтированная дорога, раскаленный к полудню черный асфальт рождал миражи. Вдоль улиц росли пальмы, грациозно раскачивающиеся на ветру; отбрасываемые ими тени порой достигали домов на противоположной стороне улицы. Под пальмами обычно, располагались женщины, торговавшие предметами кустарного промысла. Стоило появиться здесь случайному прохожему, как они устремлялись к нему, наперебой расхваливая свой товар.
Галерея «Эбони» заявляла о себе весьма громко. На ее здании была огромная вывеска с изображением бенинской скульптуры в качестве эмблемы. Галерея размещалась в современном двухэтажном здании американского типа с портиком, входная дверь была выкрашена глянцевой черной краской. Оконные рамы — белые, а стекла кое-где — матовые. В приемной юная особа анемичного вида с толстым слоем белил на лице и явно не в ладу с английским произношением велела Омово подождать, пока она о нем доложит. Через несколько минут он уже входил в кабинет директора.
Директор галереи был высок ростом, и, когда он поднялся со стула, чтобы пожать Омово руку, казалось, что его качает, как на ветру. У него были волосатые руки с тонкими пальцами и длинная шея. Нижнюю часть лица скрывала тщательно подстриженная густая черная борода. За темными очками лишь смутно угадывались белки глаз. Судя по манерам, это был человек подозрительный, нервный и нерешительный. Хотя в пахнущем сосной кабинете громко гудел кондиционер, запущенный на полную мощность, директор обливался потом — он то и дело подносил к лицу насквозь промокший белый носовой платок. Он был в темных брюках, черной шелковой рубашке и с золотым крестом на шее. Говорил медленно, словно преодолевая нестерпимую боль, как будто изречь слово для него было равносильно удалению зуба.
— Окоча говорил о вас моему заместителю.
Омово кивнул и огляделся по сторонам. Геккон скользнул по стене и исчез за скульптурным портретом вождя йоруба[20]. Потом поднялся снова вверх и нырнул под висевшую на стене афишу. Омово подумал: сущий зоопарк.
— Вы принесли свою работу?
Омово снова кивнул. Через оконное стекло ему была видна женщина, торговавшая жареными орехами. Какой-то прохожий остановил ее и купил орехов. У Омово потекли слюнки.
— Позволите взглянуть?
Омово опять кивнул. И тут ему пришло в голову, что он играет какую-то странную роль в некоей пантомиме. Еще один геккон, поменьше, совершил межконтинентальный бросок по черной стене и замер на месте. В его неподвижности таилась угроза. Но вот рядом закружилась муха. Геккон выбрасывает язык, но промахивается. И снова замирает на месте. Муха злорадствует и кружит уже под потолком. Маленький геккон совершает головокружительное сальто и шлепается на пол. Оказывается, это вовсе и не геккон, а ящерица.
Омово передал картину директору галереи, тот отодвинулся назад вместе со стулом, поставил картину в вертикальном положении на стол красного дерева и принялся ее изучать.
Директор молча разглядывает картину.
Омово ждет, затаив дыхание. Где-то в здании звонит телефон. Слышится гудение кондиционера, потом щелчок, ровное урчание, и снова включается мотор на полную мощность. На какой-то миг сердце Омово остановилось. Он зажмурил глаза, его тотчас же поглотила тьма, и он подумал: внутренняя тьма темнее окружающей тьмы. Он сделал энергичное движение ступнями ног и глубоко вдохнул, а потом выдохнул, как он делал когда-то, когда занимался йогой.
Наконец директор галереи подал голос:
— Мм-мм-мм. Интересно.
У Омово екнуло сердце.
Директор глянул в окно на улицу и повторил:
— Ммм-мм-мм… Очень интересно.
Фотографии фигурок из терракоты. Скульптурные портреты. Африканские дети. Негритюд в черном дереве. Все они с осуждением взирали на Омово с черных стен. Он смотрел на эти многочисленные экспонаты, и в голове у него мелькнула мысль: все вы мертвы.
— Да, это де-де-действительно интересно. Сточная канава.
Директор галереи поверх картины разглядывал Омово. Омово почувствовал себя неуютно.
— Это… э… э… э…?
Омово понял, что надо прийти директору на помощь. Эти с трудом выдавливаемые слова действовали ему на нервы.
— Да, это картина.
Острый взгляд директора полоснул Омово по лицу.
— Конечно, картина. Я догадался. Вы… э… э…?
— Да, конечно, я работаю в…
— Разумеется, я понимаю. Да.
Омово чувствовал себя не в своей тарелке. Характер их беседы свидетельствовал о том, что директору в целом понравилась картина, но он хочет поосновательнее в ней разобраться. Интересно, подумал Омово, директор — тоже художник или специалист-искусствовед? По крайней мере, вид у него весьма ученый.
— Что… ну… я хочу спросить… что побудило вас нарисовать… именно это?
Если бы сам воздух воплотился в некий типично африканский призрак и начал выталкивать его взашей, Омово был бы удивлен куда меньше.
— Я просто рисовал. Вот и все.
— Хорошо. Вы позволите мне оставить… картину… на денек? Мне необходимо оценить… ее… до-до-достоинства. Выбрать наиболее благоприятное ос-ос-вещение и п-п-положение.
— Разумеется, конечно. Вы имеете в виду, что хотели бы…
— Да. — Ответ прозвучал как сдавленный чих.
Они сидели друг против друга, разделенные столом, на котором лежали листки бумаги, черные шариковые ручки, книги: «Пшеничное зерно» Нгуги, «Две тысячи лет» Армы, «Тростинки господа бога» Усмана и другие, названия которых Омово не мог разглядеть, а также салфетки с эмблемой питейного заведения в Апапе и записная книжка-календарь. И еще присутствовала вот эта поразительная тишина. Омово недоумевал — куда подевались все звуки, и он решил, что ему пора отправляться в свою контору.
Сдавленный чих нарушил тишину. Директор положил в нос щепотку нюхательного табака.
— Да. Когда часть картин будет продана, мы выставим вашу. Это добротная работа. И… мм-мм. Позвольте также сообщить вам, что выставку почтит своим присутствием важный армейский чин. Вот так. Ну, тогда договорились. — Заикания и судорожного выдавливания слов как не бывало!
— Художники всегда действуют на меня подобным образом. Я заикаюсь, когда разглядываю их картины.
У Омово отлегло от сердца. Да, он был прав, когда уподобил происходившее в кабинете директора некоей пантомиме. И директор все еще продолжал лицедействовать.
Омово попрощался с директором. Тот широко улыбнулся в ответ и снова чихнул. Когда он вышел из кабинета, анемичная секретарша чему-то улыбалась. Очутившись на улице, залитой бесцветным солнечным светом, он вспомнил, что не ответил на последний вопрос, с улыбкой заданный директором:
— Вы бреете голову, это что… э… э? — Омово подождал, пока он закончит фразу. — …э…э… хитрая уловка, к которым иногда прибегают художники?
Омово вышел из этого нарочито африканского заведения. Дверь величественно растворилась, выпуская Омово, и снова закрылась. Последнее, что он увидел, покидая галерею, была ящерица, совершавшая пробег вдоль постамента скульптуры старого-старого вождя.
Отойдя на некоторое расстояние, он оглянулся на здание галереи и заметил, как задвинулась черная штора. Он вспомнил, что недавно вот так же раздвинулась, а потом задвинулась другая штора.
Омово шел по тротуару, пестреющему солнечными бликами, под сенью покачивающих верхушками пальм, и не обращал внимания на усталых женщин, наперебой расхваливавших свой товар. Он вернулся к себе в контору. Здесь он чувствовал себя нужным и умелым работником, отвечающим за конкретный участок, но в то же время его угнетали всевозможные дополнительные поручения, выходившие за рамки служебных, постоянно плетущиеся против него интриги и притязания наглых клиентов.
Когда на следующей неделе в субботу он пришел на выставку, анемичной секретарши у входа не оказалось. В зале стоял разноголосый гул: тихий или громкий обмен мнениями, горячие речи, звон бокалов, страстные монологи, тирады заемных речей, визгливая претенциозность — ни дать ни взять «Балтазаров пир».
Омово совершенно растерялся среди этого шума и толчеи. Где-то в середине гомонящей толпы громко заплакал ребенок. Омово пробирался сквозь плотную людскую массу, состоящую из толстых и худых женщин, миловидных женщин, высоких бородатых мужчин, а также невзрачных мужчин, что-то бормочущих мужчин, группку острых на язык элегантно одетых представителей университетской элиты; сквозь ударяющий в нос запах пота, нежный аромат духов и резкий — мужского лосьона. Напитки текли рекой, неспешно лились разговоры, воздух сотрясали прописные истины относительно истоков и жизнестойкости современного африканского искусства, звучавшие как головоломки, — а зажатый в толпе ребенок плакал еще громче.
На черных стенах были умело размещены рисунки, небольшие картины в рамках, написанные маслом, и огромные гравюры, а также гуаши, пастели, вышивки бисером, карикатуры, в том числе на первых европейских поселенцев в Африке. Как правило, это были белые миссионеры, вооруженные Библией, зеркалом и пушками. Но были карикатуры и в гротескной сюрреалистической манере. А иные авторы прямолинейно утверждали идею национального единства — это были всевозможные вариации на тему соплеменников, пьющих сообща пальмовое вино и широко улыбающихся при этом. Были там и бытовые сценки: женщины, едящие манго, женщины с детьми за спиной, женщины, толкущие ямс, резвящиеся дети, борющиеся мужчины, мужчины за трапезой. Наконец Омово увидел две картины доктора Окочи. Странное дело — нелепое соседство с произведениями совершенно иного характера лишало их присущего им ощущения скрытой безысходности.
Разглагольствования о теории искусства резали ему слух. В лицо ударяли невидимые брызги изо рта говорящих. Слова, слова, слова обрушивались на него со всех сторон, пока все его существо не взбунтовалось. Проходя по залу, Омово набрел еще на одну картину доктора Окочи, на которой был изображен в полный рост известный нигерийский борец. Картина показалась ему жалкой и вульгарной, настолько лишенной экспрессии, что Омово поспешил от нее прочь и нырнул в шумную толпу. В зале стояла невероятная духота, и он взмок от пота. Желая вытереть лоб, он нечаянно задел рукой юбку какой-то женщины.
— Караул! — пронзительно завопила женщина. — Меня насилуют!
Толпа пришла в движение и разразилась громким смехом.
Кто-то крикнул:
— Никак, Пикассо орудует своими пальчиками.
Еще кто-то подхватил:
— Ни дать ни взять проделки озорного художника Джойса Кэри.
Омово пробормотал что-то невнятное. У него взмокли ладони, — а зажатый в толпе ребенок по-прежнему надрывно плакал.
Его внимание привлек любопытный экспонат. Это была вызывающая картина. На фоне реки пронзительно красного цвета, разветвляющейся на множество рукавов, были изображены два красных скелета, просвечивающих сквозь тонкий покров кожи, с впадинами вместо щек и носа и глубокими красными глазницами. Картина заворожила Омово; неминуемость апокалипсиса была великолепно передана графически в красном цвете. Картина называлась «Hommes vides»[21].
Омово прочитал на табличке сведения о художнике: «А.-Г. Агафор. У част во вал в международных выставках. Учился в Нигерии, Лондоне, Париже, Нью-Йорке, Индии».
К нему подошел тщательно выбритый молодой человек.
— Вам нравится эта работа? Она взрывает мозг зрительными образами преобладающего красного цвета. Я считаю, что господин Агафор является своего рода новатором в изображении зримой картины апокалипсиса.
— Художники изображали апокалипсис задолго до того, как появились иллюстрации к Данте, — раздраженно пробурчал Омово.
— Да, но первый нигериец… Не совсем, конечно…
Тут в разговор вмешался еще один парень в очках с темно-синими стеклами:
— Я считаю…
Омово поспешил прочь. От бесконечных слов у него трещали барабанные перепонки. Он недоумевал по поводу отсутствия его картины. «Балтазаров пир» был в полном разгаре, словно кто-то усилил звук невидимого стереоприемника. Когда Омово отыскал наконец свою картину, он пришел в ужас. Он впервые взглянул на нее издали, как бы сторонним глазом. Неужели это его картина? Она совершенно потерялась в соседстве с другой картиной, на которой был изображен улыбающийся представитель племени йоруба в агбаде! Картина являла собой отвратительное, отталкивающее зрелище, к тому же не свидетельствовала о мастеровитости ее автора. Сточная яма зеленоватого цвета воспринималась так, как если бы холст повесили на скользкой стене умывальни и основательно промыли сильной струей воды. Он был потрясен и готов провалиться сквозь землю от стыда. Его первым побуждением было оттолкнуть в сторону этих проклятых субъектов, высказывавших свои суждения о злополучной картине, схватить ее — сущее позорище! — и порвать в клочья. Он смотрел на картину и ненавидел ее с такой же силой, как и себя самого. На него один за другим накатывались приступы тошноты, а в голове снова и снова звучал детский плач.
— Это ни к черту не годится… — раздался истерический вопль Омово и сразу же смолк. Откуда-то издалека на него надвинулись лица — искаженные гневом, надменные, — и он прочитал в них угрозу.
Кто-то снова громко рассмеялся и крикнул:
— Вырванные гланды Джимси!
Женщина, лицо которой он смутно различал, сказала:
— Жареные уши Ван Гога.
Омово разрыдался. С ним творилось что-то невероятное. Как будто в живот ему налили зеленоватую блевотину и кишки скользят в ней, словно змеи. Сквозь толпу кто-то проворно пробирался к Омово.
— Что случилось?
Омово поднял глаза. Сквозь пелену слез лицо говорившего казалось расплывчатым, как это бывает в состоянии опьянения. Теперь слезы хлынули неудержимым потоком, заливая худое лицо.
— А, Кеме! Как хорошо, что ты здесь.
Омово быстро вытер слезы. Он долго не мог вымолвить ни слова. Он чувствовал себя не в своей тарелке. Снова взглянул на картину.
— Послушай, Кеме, пойдем в другой зал.
— Пойдем. Ты уже успокоился?
— Да.
— Я видел твою картину. Она оригинальна по замыслу и мастерски написана.
Толпа притихла.
— В самом деле, прекрасная картина. И чертовски удачное название!
Кеме, сотрудник «Эвридэй Таймз», был близким другом Омово. Худощавый интеллигентный молодой человек, почти одного роста с Омово, но с непропорционально маленькой головой, несоразмерно крупным носом, крохотным ртом и сияющими глазами. У него была восхитительная улыбка, преображавшая все лицо, — оно начинало светиться. Это был застенчивый, не отличающийся богатырской силой человек; как и большинству холостяков, ему был присущ комплекс неполноценности, побуждавший его постоянно самоутверждаться.
— Зачем ты калечишь свою жизнь? Мне кто-то говорил, что ты обрил голову, но я не поверил. Боже, что у тебя за вид!
Постепенно Омово вышел из ступора. Отчаяние, охватившее его при виде картины, прошло. В выставочном зале с его черными стенами по-прежнему толпился народ. Неподалеку от них стояли женщины, одетые в иро и такого же цвета кружевные блузки. Шум голосов усиливался, потом утихал, напоминая храп какого-то гигантского зверя; стиснутый толпой ребенок уже не надрывался от плача. И тут в компании нескольких женщин он увидел директора галереи в темных очках, весело смеющегося и при этом покачивающегося на своих Длинных ногах; а анемичная, чрезмерно набеленная секретарша пыталась всучить черные буклеты группе ироничных молодых людей.
— Кеме, я читал твою статью о старике, которого власти выбросили на улицу. Очень хорошая статья. Наверно, ты получил уйму писем в поддержку твоей публикации и с осуждением акции властей.
— Да, мне пришлось нелегко, но игра стоила свеч. Хотя бедняга до сих пор живет на улице. Комнату ему так и не вернули.
— И все потому, что он задолжал плату за один месяц?
— Да. Нашлись даже люди, приславшие чек на уплату задолженности. Приятно знать, что некоторым людям присуще чувство справедливости.
— Должно быть, это льстит твоему самолюбию?
— Да нет. Просто приятно.
Некоторое время они молчали, разглядывая скульптурное изображение какого-то диковинного животного, возле которого толпились посетители. Подали напитки. Кто-то громко произнес имя Элиота. Кто-то другой долго распространялся по поводу скульптуры из терракоты. Потом эстафету подхватил пронзительный и исполненный важности голос некоей женщины, витийствовавшей по поводу Мбари.
— Слова, слова, слова… — заметил Омово. — Посмотришь — сущий зоопарк.
На лице Кеме появилась улыбка заговорщика.
— Послушай, Омово, и все-таки, что ты изобразил на своей картине?
— Не знаю, Кеме. Сточную яму, хотя мне кажется, в картине заложен более глубокий смысл. Как ты считаешь?
— Она порождает тревогу. Это иллюстрация к жизни нашего проклятого общества, не так ли? Мы все дрейфуем, дрейфуем по поверхности сточной ямы, разве не это ты хотел сказать своей картиной?
— Кеме, ты прекрасно все понимаешь. Эту картину можно истолковывать как угодно… Ты видел доктора Окочу?
— Да, вон там. — Он указал в ту сторону, где стоял доктор Окоча. — Два человека купили выставленные им картины. Он счастлив и говорит без умолку.
— Я видел эти картины у него в мастерской, и они мне очень понравились. Но здесь, мне кажется, они вовсе не смотрятся.
— Омово, а почему ты изобразил сточную яму и странных людей, в растерянности уставившихся на что-то?
— Знаешь, я много раз рисовал сточную яму, что неподалеку от нашего дома. Однажды вечером несколько жителей нашего компаунда обсуждали известие о смещении с постов государственных служащих, обвиняемых в коррупции…
— А, это когда бывший специальный уполномоченный заявил: «Все замешаны в коррупции… Это одна большая банка с пауками…»? Знаешь, эту заметку написал мой приятель…
— Да, да. Одним словом, сначала они спорили, а потом пошли вместе выпивать, и тут меня осенило. Я внезапно понял… как бы это выразиться… некую взаимосвязь… Ты не поверишь, но теперь я ненавижу свою картину. Только круглый идиот способен ее купить.
Кеме рассмеялся, Омово засмеялся тоже, сообразив, как, должно быть, неправдоподобно звучит его заявление. Рядом какая-то женщина громко излагала свои взгляды на современное африканское искусство робкому обливающемуся потом человеку с сигаретой во рту. Это была та самая особа, которая незадолго до того отпустила по адресу Омово насмешливое замечание. Он понаслышке знал, что она очеркистка или что-то в этом роде, сотрудничающая в какой-то газете. Она не отличалась привлекательной внешностью, поэтому так старательно были намалеваны губы красной помадой, а волосы украшены бусами. Хриплым голосом она разглагольствовала:
— У нас нет ни Ван Гога, ни Пикассо, ни Моне, ни Гойи, ни Сальвадора Дали, ни Сислея. Наша подлинная жизнь, сомнения, утраты не получили должного воплощения в живописи. Вы не можете назвать ни единого сюжета или персонажа, сославшись на того или иного африканского художника, потому что их попросту не существует! У нас отсутствует шкала ценностей. Вы не можете сказать, что такой-то ресторанчик, где подают пальмовое вино, точь-в-точь как на картине такого-то художника; вы не можете сказать, что племенные сходки напоминают картину такого-то и такого-то художника. У нас нет картин, в которых воплотилась бы наша реальность. Нет ничего. А почему?
Рядом стояла белая женщина в черном костюме, окончательно запарившаяся. У нее был мученический вид, и она без конца повторяла:
— Но… но… но негритюд…
Вскоре они снова увидели доктора Окочу. На нем был французский костюм из шерсти с нейлоном, плотно облегавший фигуру. Он тоже изнемогал от жары. Когда он улыбался, отчетливо обозначался остов его лица. Чувствовалось, что он слегка навеселе; был возбужден, громко смеялся и расхаживал по залу, беседуя со студентами, заинтересовавшимися его творчеством.
Там, где находилась картина Омово, стояла тишина. Никого, кроме мужчины в штатском и нескольких сопровождавших его лиц, там не было. Вдруг произошло что-то непостижимое. По толпе прокатился ропот. Наступила тишина, лишь кое-где нарушаемая шепотом. «Балтазаров пир» принял до смешного напыщенный характер.
Директор галереи выскочил на середину зала и дважды громко объявил:
— Прошу господина Омово немедленно подойти сюда.
Кеме стал протестовать. Омово, пораженный, застыл на месте. В голове проносились какие-то отрывочные мысли. Потом на смену им пришло чувство страха и душевной тоски. Отвращение к собственной беспомощности. Безграничная тьма. Вместе с Кеме он молча подошел к директору, который повел их туда, где висела картина Омово. Там царила мертвая тишина. Черная тишина, заставляющая молчать. Множество глаз устремилось на Омово. Люди подталкивали друг друга. Человек в штатском говорил что-то об издевке над прогрессом нации, о посягательстве на национальное единство. Дважды щелкнула фотокамера.
— Вы можете подождать в сторонке, — сказал, обращаясь к Кеме, какой-то человек с очень темной кожей.
— Я сотрудник «Эвридэй Таймз», — объяснил Кеме и предъявил удостоверение.
— Ну и что! Подождите вон там!
— Не беспокойся, — сказал ему Омово. — Займись своими делами.
В комнате было несколько стульев, выкрашенных в черный цвет, но сесть ему не предложили. Директора здесь не было, только люди, пришедшие с Омово.
— Почему ты нарисовал именно это? — строго спросил человек в штатском.
— Я просто рисовал. Рисовал то, что мне хотелось.
— Ты реакционер! Ты хотел поиздеваться над нами, да?
— Я читал сообщения в газете. Я слышал споры по этому поводу. У меня возникла идея. Возникла потребность воплотить ее в картине, вот и все. Вы же, зрители, усмотрели в картине то, чего в ней нет. Это всего-навсего картина.
— Ты реакционер! Ты высмеиваешь нашу независимость. Издеваешься над нашим грандиозным прогрессом. Мы — великая нация. А ты издеваешься над нами.
— Я не реакционер. Я обыкновенный человек. Я работаю. Я каждый день штурмую автобус, но меня оттирают. Я каждый день хожу мимо этой канавы. Я несчастен. Мать у меня умерла. Братьев прогнали из дома. Ваши слова не соответствуют действительности. Я обыкновенный человек. Просто взял и нарисовал картину, только и всего.
— Ты бунтовщик! Почему ты обрил голову?
— Просто обрил, да и все. Это одна из форм проявления свободы, не так ли? Мне так заблагорассудилось. Вот я и обрил голову. Что, тем самым я бросил вызов национальному прогрессу?
— Как тебя зовут?
— Омово.
— А как полное имя?
— Ом… ово…
— Мы конфискуем твою картину. Мы живем в бурно развивающейся стране, а отнюдь не дрейфуем в дурацкой сточной яме, как выдумал бездарный художник, ты слышишь! Когда придет время, получишь свою картину обратно. А сейчас можешь идти и запомни, что тебе было сказано.
— Почему моя картина конфискуется? Разве это не беззаконие, а?
— Ради твоего же собственного блага, не задавай больше никаких вопросов. Теперь можешь идти!!!
Омово медленно вышел из комнаты. На лице у него была загадочная полуулыбка. Интересно, думал он, не является это очередной еще более бессмысленной немой драмой, в которой ему снова отведена странная, непонятная роль. Доктор Окоча и Кеме устремились к нему. Они хотели что-то сказать, но он жестом остановил их.
— Они пытались запугать меня. Но мне нечего бояться. Я просто рисую то, что чувствую. И если люди усматривают в картине то, чего в ней нет, я тут ни при чем.
Прежде чем снять, картину успели сфотографировать. Заведующий отделом искусств одной из газет, статьи которого Омово всегда читал с большим интересом, написал после выставки содержательную статью о психологии нигерийца, оперируя примерами, касающимися оценки и интерпретации произведений живописи. Имя Омово в статье не упоминалось. На следующий день появился отчет о выставке в «Эвридэй Таймз», занимавший целых две колонки. Местами текст был непропечатан, имя Омово переврали, а фотография картины была словно нарочно смазанной.
В тот день, сразу же после этой отвратительной истории с картиной, Омово покинул выставочный зал. Он бесцельно брел по улице. Верхушки пальм шелестели, раскачиваясь в вышине. Торговки наперебой предлагали свой товар. Автомобили совершали резкие повороты, грозя, того и гляди, сбить зазевавшихся пешеходов. Он шел, поглощенный своими думами. Его догнал Кеме на своем мотоцикле «Ямаха» и молча пошел с ним рядом, ведя за собой мотоцикл. Так, молча, они прошли довольно большое расстояние.
— Не грусти, Омово, — сказал наконец Кеме. — При всех обстоятельствах в этой поганой истории правда на твоей стороне. Давай поедем сейчас в гостиницу «Икойи», а потом ты сможешь, если захочешь, погулять там в парке и подумать о делах.
Омово взобрался на заднее сиденье. Кеме оттолкнулся, включил мотор, и мотоцикл, подобно блестящему черному ядру неправильной формы, помчался в спасительную тьму встревоженного вечера.
Вечер был испорчен с самого начала.
В гостинице «Икойи» Кеме встретил своего бывшего одноклассника, сына преуспевающего дельца. В школе он не слишком усердствовал, работу потруднее делали для него соученики за соответствующую мзду. На выпускных экзаменах он провалился и свидетельства об окончании школы не получил, но тем не менее позже стало известно, что он занял солидный пост в отцовской фирме. Кеме заметил его и помахал рукой. Одноклассник сдержанно кивнул в ответ и отвернулся. Кеме подумал> что тот не узнал его. Омово видел, как Кеме подошел к нему и что-то сказал, — что именно, Омово не составило труда догадаться. Но тот, не дослушав, начал кричать:
— Что? У меня нет ни денег, ни работы для кого-либо, слышишь?!
Кеме повернулся и стрелой вылетел из вестибюля гостиницы. Омово поспешил за ним следом. Маленькое лицо Кеме пылало от возмущения. Грубость однокашника задела его за живое, он был потрясен до глубины души. Кеме происходил из бедной семьи и никогда не забывал об этом. Его жизнь напоминала изнурительную борьбу за выживание и возможность дышать в зловонной атмосфере Лагоса, поэтому его всегда глубоко ранило все, что в какой-то степени свидетельствовало о тщетности его усилий. Он вскочил на мотоцикл и стал нервно заводить мотор. Мотоцикл стремительно сорвался с места. Кеме нажал на тормоза. Омово молча наблюдал, как друг вымещает гнев на машине. Мотоцикл замер на месте, и Кеме глубоко вздохнул.
— Поехали в парк.
Лицо Кеме было по-прежнему искажено гневом.
— Не знаю, черт его побери, что он о себе воображает. Это я-то прошу у него денег! Это я-то прошу у него работу! Подумать только! Что о себе воображает этот вонючий ублюдок!
— Кеме, дай я сяду за руль.
Всю дорогу до парка они не проронили ни слова, каждый думал о своем. Холодный встречный ветер больно ударял в грудь. Омово чувствовал, как пылает и саднит у него лицо. Казалось, воздух сделался вдруг невероятно жестким, он хлестал по рубашке и воротнику и совершенно заморозил его. Городские огни, едва мелькнув впереди, тотчас же исчезали из вида. Резко сигналя, мимо проносились автомобили. Другие мотоциклисты мчались, чудом не задевая мотоцикл Кеме, их рубахи отчаянно хлопали на ветру, словно какой-то сумасшедший призрак стегал их по спине. Бьющий в лицо ветер, бешеная скорость со свистом проносящегося мимо транспорта — все это вместе взятое вызвало у Омово эйфорию, которая была сродни оргазму. Мотоцикл ревел под ним. Вибрация передавалась склонившемуся над рулем телу, будоража нервы. В его позе был вызов: упруго изогнутый торс, дерзко, как при нырянии в воду, устремленная вперед голова. У него был вид человека, совершающего некий интимный ритуал. Он ощущал невероятный прилив сил. Он раскачивал мотоцикл из стороны в сторону. Приподнимался и опускался в седле, выписывая зигзаги по широкому дорожному полотну. Он испытывал пьянящее чувство. Показавшаяся вдали встречная машина выключила дальний свет. Кеме вцепился ему в плечи. Омово нажал на тормоза и сбросил скорость. У него было великолепное настроение. Он все еще испытывал нервное возбуждение; и на какой-то миг вся вселенная сконцентрировалась в одной-единственной мечте — испытать наяву все то, что сейчас довелось перечувствовать. Нервное напряжение достигло апогея. Сидевший у него за спиной Кеме замирал от страха. Он боялся, что Омово в его нынешнем состоянии может не справиться с мотоциклом.
Когда они подъехали к парку, посетители уже направлялись к выходу. Сгустились сумерки, и темное небо было затянуто светло-серыми облаками. Облака казались подсвеченными изнутри и отбрасывали призрачный серебряный отблеск на верхушки деревьев.
Друзья бродили среди деревьев и толковали о жизни. Кеме рассказал о своей несчастной старой матери, которая трудится не покладая рук и бесконечно верит в него; и о своей сестре, совсем еще ребенке, пропавшей без вести около трех лет назад. Теперь уже они считают ее погибшей. Но до сих пор мысли о ней отзываются в Кеме острой болью. И он еще острее ощущает свою вину. В тот день он велел ей сходить за хлебом, наказав при этом без хлеба не возвращаться. А в те времена, как известно, случались серьезные перебои с хлебом. Это было обычное поручение, и, конечно, Кеме не вкладывал в свои слова такого страшного смысла, но девочка и в самом деле не вернулась. Они давали объявления в газетах. Обращались в полицию. Обошли всех местных лекарей. Искали ее повсюду, но так и не нашли.
Под ногами у них хрустели ветки. Шуршали листья. Подброшенные ногой пустые консервные банки с грохотом катились по дороге. Кеме забрался на дерево и повис на толстом суку. Омово опустился на землю у змеившегося рядом узкого ручейка. Недалеко от того места, где он сидел, было несколько деревянных мостиков, перекинутых через ручей, совсем маленьких. Он сидел не двигаясь, наблюдая за игрой света и тени на гладкой поверхности воды, отливающей металлическим блеском. Он вглядывался в воду и различал в ней потревоженное течением отражение различных предметов — деревьев, измельченных на кусочки облаков, птиц, людей. Он дивился тому, сколь сюрреалистически искаженными могут становиться предметы; в каком чудовищном виде может предстать привычный нам мир, если знакомые предметы превратить в беспорядочное нагромождение их частиц.
И пока он сидел вот так, к нему возвращалось душевное спокойствие, боль от утраты второй картины постепенно утихала. Ему чудилось, что все это происходит не с ним и не сейчас. Несколько часов назад он пережил ужасное потрясение. А сейчас он чувствовал, как в него вливаются жизненные силы. Он сделал несколько глубоких вдохов и подумал о своей бритой голове. Он попробовал взглянуть на себя со стороны: каков он в обыденной обстановке, как выглядит, когда отстаивает свои права, когда бывает счастлив. Он остался доволен, и его снова обуяла страсть.
Кеме предложил пойти в другой конец парка, выходящий к заливу. Деревья стояли неподвижно и величественно, подобно стражникам в какой-нибудь замысловатой и страшной сказке. Птицы взмывали в ночное небо, камнем падали вниз, пели. Омово показалось, что он слышал уханье совы, под ногами чернела трава. Они то и дело спотыкались об огромные мускулистые корни деревьев, стлавшиеся по земле, подобно гигантским коричневым змеям. Ветки деревьев низко нависали над землей. То тут, то там с верхушек деревьев срывался засохший листок и, кружась, падал на землю. И эта легкая дымка, окутывающая все вокруг, и царящая здесь тишина были ему знакомы по забытым снам.
Они шли туда, откуда доносился рокот моря. Перед ними простирался белый отлогий берег: поблескивал и мерцал в темноте песок. На пляже еще оставались купальщики. Кеме присел у самой воды и стал ловить крабов. Омово растянулся на песке и смотрел, как море с грохотом катит свои волны, как они набирают силу и потом с неистовой яростью устремляются вперед, подобно гигантскому поршню, как надвигаются все ближе и ближе и стонут, словно в неистовой страсти. Потом они обрушиваются на берег, разбрасывая брызги далеко вокруг. Восторг соития — и море стыдливо откатывается назад. Вибрация земли, вызванная напором волн, передалась Омово. Откуда-то издалека донесся протяжный свист, который становился все громче и громче, пока не заслонил в его сознании все прочие звуки. То, что он испытал в этот момент, невозможно выразить ни словами, ни кистью.
Ночь, тихая любовница, безропотно отдавалась страсти моря. Кеме, сидя на берегу, вздремнул. Омово и плакал и смеялся, он как бы испытал очищение. Вся вселенная сконцентрировалась в одном мгновении — и время исчезло. Море, ночь, небо — все утонуло в тумане, слилось в единое целое; сознание одиночества и безмятежности окутало Кеме и Омово, щедро одарило их, словно возлюбленная своими ласками. Ни прошлого, ни настоящего, ни будущего больше не существовало. Было только одно — чистый, прозрачный поток вневременья.
Но вскоре мир возвышенных чувств был потревожен. Неведомо откуда налетели тучи москитов. Ночная прохлада теперь пронизывала до костей. Рокот моря сделался невыносимо монотонным. Подернутое дымкой небо туманило голову. Ночь постепенно наполнялась сюрреалистическими видениями. Звуки стали резкими и протяжными. Кеме вскочил на ноги и забегал взад-вперед по берегу.
— Послушай, Омово, нам пора — похоже, кроме нас здесь не осталось ни души.
Голос прозвучал резко и вскоре смешался с шепотом ночи. Омово не хотелось уходить. Но он встал, отряхнул песок с брюк и сделал несколько упражнений кунфу.
— Я не знал, что ты занимаешься каратэ.
— Прежде занимался. Сейчас ноги совершенно не слушаются, наверно, из-за отсутствия тренировки.
— Пошли.
Лица Кеме в темноте не было видно.
— Бог мой! Уже совсем темно.
— А ты только сейчас заметил?
— Да. Я целиком ушел в свои мысли.
Они брели среди деревьев, пытаясь отыскать дорогу к выходу. Темнота все больше сгущалась. Кеме охватила тревога.
— Омово, мы заблудились.
Омово сперва подумал, что Кеме шутит. Он не уловил тревоги в его голосе. Они вернулись к берегу и попробовали отыскать свои следы на песке, чтобы определить направление, в котором следует двигаться. Но тщетно. В темноте трижды ухнула сова. Издалека доносился звон колокольчиков. Монотонный грохот камнедробилки усиливал ночные страхи.
— Мы не могли заблудиться. Где-то здесь должен быть выход.
Омово не узнал собственного голоса. По тому, как глухо он прозвучал, можно было догадаться, что ему тоже страшно. Ночь была подобна густой черной протоплазме, поглотившей все окружающие предметы. Но в этой протоплазме продолжалась жизнь; она таила в себе что-то зловещее. Однако она не давала простора воображению. Окутанные тьмой, казавшиеся мертвыми предметы хранили безмолвие. Вдруг Омово почудилось, будто невдалеке что-то двигается.
— Кеме, там кто-то есть!
— Кто?
— Откуда мне знать!
Они молча смотрели в ту сторону, куда указал Омово. Их нервы были напряжены до предела. Глаза Омово поблескивали в темноте. Кеме с трудом переводил дыхание, оно учащалось по мере того, как возрастал его страх.
— Это палка или маленькое деревцо.
— Тогда пойди и посмотри.
— Я не пойду.
— Трус.
— Ну что ж, значит — трус.
Они покружили вокруг деревьев, перешли несколько мостиков и вышли на открытую поляну, поросшую травой и цветами.
— Что будем делать?
— Может, покричать?
— Бесполезно.
Послышался какой-то шорох. Они замерли на месте. Снова заухала сова. Бесплотный голос совы прозвучал как страшное предзнаменование. Кеме вскрикнул. Омово почувствовал, как все внутри у него похолодело. Его забила нервная дрожь. Ночь внезапно преобразилась. Омово в отчаянье думал: «Это немая драма. Мы все — ее участники. Это и в самом деле немая драма с кровавой развязкой».
Кеме схватил его за руку.
— Вон там, возле домов, виден свет.
— Он никуда нас не приведет.
— Откуда ты знаешь? Все-таки это хоть какая-то зацепка.
Они шли спотыкаясь, расчищая дорогу ногами. Переходили вброд прямо в башмаках маленькие ручейки. Порой перебирались по маленьким деревянным мостикам. Но в конце концов оказались в тупике. Свет же, который заметил Кеме, горел в недостроенном здании, отделенном от территории парка широкой полосой воды и колючей проволокой.
— Давай переходить вброд.
— Чтобы сторожевая собака отхватила у тебя часть задницы, да?
Они повернули и побрели наугад, не разбирая дороги.
— По крайней мере, мы избавились от страха.
— Увы, мой друг, ночь подводит баланс и теперь отбирает у нас то, чем прежде нас одарила.
— В таком случае, ночь чертовски эгоистична.
Омово подумал: «Бог мой, немая драма принимает опасный оборот».
Громкий голос Кеме внезапно прорезал тишину. Он снова и снова выкрикивал одну и ту же фразу, пока у него не перехватило дыхание. Его крик заполнил все пространство вокруг, прокатился эхом по древесной куще и замер вдали на безнадежной ноте. Никто не откликнулся на его зов, и он впал в отчаяние. Казалось, ночь приготовилась к какому-то жестокому ритуалу, который будут совершать мрачные, окутанные тьмой деревья, а этим двоим отторгнутым от мира несчастным предстоит стать его невольными участниками.
— Омово, мне, ей-богу, не до шуток. Дома меня ждет мать. Это как моя сестра…
— Замолчи, Кеме. Ты только нагнетаешь страх.
— Омово, сукин сын, ты же притворяешься! Тебе так же страшно, как и мне.
— Может быть, даже больше.
Темные деревья с нависшими ветвями напоминали жестоких стражей. Кусты пугали своими причудливыми очертаниями. Ветер стонал и завывал как одержимый, а бушующий прибой, преобладая над всеми прочими звуками, объединял их в одну, устрашающую симфонию. Наконец выползла из-за туч луна, мало-помалу распространяя вокруг свое бледное сияние. Но вот анемичные пальцы лунного света погрузились в толщу облаков и парк снова окутала тьма.
— Бог затеял с нами игры.
— Мы в зоопарке. Боги развлекаются.
Ветки трещали под ногами и разлетались в стороны. Хрустели листья. Звяканье пустых жестяных банок напоминало щелканье хлыста. Глухо отдавались их шаги. Кеме зацепился за что-то ногой и упал. Омово заворчал на него:
— Ну и неуклюжий же ты. Вставай и пошли отсюда, пока луна развлекается.
Он говорил громко, стараясь не выдать своей тревоги. Вдруг Кеме пронзительно вскрикнул. У Омово бешено забилось сердце, его сковал ужас. Кеме снова вскрикнул, и теперь Омово точно знал, что ночной кошмар становится явью.
— Омово, Омово, взгляни…
Омово бросился в кустарник, где его друг безмолвно склонился над чем-то. Это был труп. Труп маленькой девочки.
— Омово…
— Перестань твердить мое имя.
— Извини. Я думаю… это…
— Она мертвая?
— Да.
— У тебя есть спички?
Они зажгли спичку и, заслонив ее от ветра ладонями, поднесли поближе к трупу. Да, это был труп девочки. Обезображенный. Волосы на голове наспех сбриты. Глаза полуоткрыты. Маленький рот слегка искривился, обнажив края сверкающих белизной зубов. Ситцевое платьице в цветочек изорвано в клочья и пропитано кровью. Нижняя часть тела прикрыта белой материей, источающей странный запах. Ноги босые. Маленький бронзовый крестик съехал набок и повис над самой землей. Это была хорошенькая девочка, не старше десяти лет. На ее чистом бледном личике застыло выражение, которое невозможно описать словами. У Омово вырвался сдавленный крик. Пламя спички ярко вспыхнуло и погасло. Метнувшиеся было тени исчезли во мраке. Ночь была удивительно тихой.
В их и без того истерзанных душах снова вспыхнул ужас. Жертва была востребована. Омово охватило горькое сознание непоправимости случившегося. У него возникло странное ощущение, будто он уже видел все это когда-то, в каком-то другом месте. Им овладел панический страх.
— Это ритуальное убийство.
Для Кеме только что увиденное явилось страшным потрясением, наслоившимся на еще не затянувшиеся в его сердце раны. В памяти воскресли пережитые им ужас и скорбь по поводу утраты отца и сестры. Начавшее уже было утихать горе снова явило ему свой жестокий лик. Ночь взяла жизнь, оставив искалеченную оболочку.
— Надо что-то делать.
— Да.
Омово посмотрел на Кеме. Внезапно выглянувшая луна коснулась своими лучами его лица, оставив на нем бледный след. Лицо Кеме сделалось неузнаваемым, уподобившись бесстрастному каменному изваянию. Холод сковал голову Омово, словно на нее легла чья-то невидимая ледяная рука. Дрожь пробежала по телу. Спазм за спазмом. Они со всей очевидностью поняли весь ужас своего положения.
— Мы не можем ни сами вынести труп отсюда, ни заявить в полицию от своего имени.
— Конечно, на нас же в первую очередь и падет подозрение. Бог мой, какая бессмысленная смерть…
— Жестокая смерть.
— Клянусь богом, я доведу дело до конца. Это же глупо…
— Пошли к Деле и от него позвоним в полицию, не называя себя.
— Да, но для начала надо выбраться отсюда.
— Интересно, твой мотоцикл не украли?
— Об этом мы подумаем после. Все это…
— Ты больше не боишься?
— Нет. Я зол. Эта проклятая африканская ночь…
— Ну, пошли. У меня такое чувство…
Они еще минут десять, валясь с ног от усталости, отыскивали выход из парка и наконец отыскали. Луна сияла вовсю. Мотоцикл Кеме стоял там, где он его оставил. Они поехали к Деле.
— Все это — какой-то чудовищный кошмар.
Отец Деле, низкорослый, симпатичный заика с тотемными знаками на лице в виде длинных пальцев, открыл им дверь и крикнул:
— Деле, к тебе пришли.
Деле спустился к ним из гостиной, где смотрел телевизор. Они отозвали его в сторонку и сообщили о цели своего визита, а под конец рассказали о том, что им пришлось пережить. Кеме анонимно позвонил в полицию. На другом конце провода послышался равнодушный, сонный голос дежурного, который, не скрывая раздражения, записал сообщенные ему данные и обещал расследовать происшествие.
Пока Кеме звонил в полицию, Деле рассказал Омово, что одна из его подруг забеременела от него и что он пытался убедить ее сделать аборт, но та наотрез отказалась. У Омово голова была занята совсем другим, поэтому, улучив подходящий момент, он вскоре откланялся. У двери Деле отрывисто проговорил:
— Подумать только, Африка убивает своих детей. — И добавил: — Африка — не для меня. Поэтому я и еду в Америку.
По пути домой они молчали. У Бадагри-роуд Омово попрощался с Кеме. Вокруг стояла кромешная тьма. Но сознание его было ясным. Слишком живы были воспоминания: живы и ужасны.
Улицы были полны разноголосого гула. Омово понятия не имел, что в такой поздний час жизнь в городе бьет ключом. Торговка апельсинами окликнула его, когда, тяжело ступая, он поравнялся с ее лотком. Женщина, торговавшая акарой[22] и додо[23], воркующим голоском зазывала его отведать свои лакомства, но когда он прошел мимо, даже не взглянув в ее сторону, злобно проворчала:
— Ну и урод! И как только земля носит тебя с такой головой!
Омово ускорил шаг. Из закусочной доносились громкие голоса и нестройные звуки музыки. По улице слонялись подвыпившие проститутки в кричащих нарядах. Омово прошел мимо, даже не взглянув на веселые росписи доктора Окочи на стенах, которые, как ему всегда казалось, оживляют это неказистое с виду заведение.
Дальше его путь лежал сквозь густые заросли кустарника, и Омово невольно насторожился. В темноте кусты сливались в сплошную массу, а ночь придавала им зловещие очертания. В этом месте часто случались всякие происшествия: здесь находили подкидышей, насиловали женщин, случалось и многое, многое другое. Здесь слышались странные звуки, как будто кустарник жил своей таинственной, дьявольской жизнью.
У Омово екнуло сердце, когда он различил в темноте знакомую фигуру и услышал резкий и в то же время нежный голос, — весело смеясь, женщина разговаривала с мужчиной в набедренной повязке. Да, это была она. Но с кем — понять было трудно. Омово пришел в смятение. Он не знал — то ли ему продолжать идти как ни в чем не бывало, то ли повернуть обратно. Ноги сами понесли его в сторону. Он шел, не разбирая дороги, сквозь чащобу, цепляясь рубашкой за сухие ветки.
Отец встретил его сердито. Он прохаживался взад-вперед по комнате, но, увидев Омово, остановился на полшаге, приблизился к нему и выплеснул на него все свое раздражение. Чем разгневан отец — понять было трудно, но судя по отдельным словам, которые он мог различить в его невнятном бормотании, отец повторял те самые давно забытые жалобы и упреки, которые Омово постоянно слышал в детстве. Что-то насчет колдовских способностей матери, еще что-то о долгах. По мере того как отец распалялся, на его лице все отчетливее проступали складки и глаза наливались кровью; он в исступлении сжимал губы. Со стороны могло показаться, что человек репетирует сцену приступа горячки. В какой-то момент у Омово вспыхнуло чувство теплоты и любви к отцу, но уже через минуту оно сменилось холодным, снисходительным безразличием.
— Где Блэки, отец?
— Не твое дело. Она не нуждается в твоем присмотре. Я послал ее купить мне молока.
Омово умолк. Он смотрел, как отец ходит вокруг обеденного стола, и вспоминал. Вспоминал, как умирала мать, а отец тем временем бегал за другими женщинами; как потом он выгнал из дома братьев, когда те выразили недовольство по поводу бессмысленности той жизни, которой жила семья. Отец вдруг остановился и, обернувшись к Омово, принялся сетовать по поводу того, какими бездарными оказались все его дети и сколь немилосерден к нему в этом смысле Бог. Он изрекал это самым что ни на есть патетическим тоном; и снова его тирады производили впечатление некоторого лицедейства, будто он торжественно разыгрывает трагедию собственной жизни.
На столе лежали все те же бумаги, которые Омово видел накануне, как будто с тех пор их никто не убирал. При виде бумаг Омово невольно подумал о просроченных платежах, о судебных исках, о новых счетах, о сорванных поставках.
Отец взял бутылку и поднес ко рту.
Омово удалился к себе в комнату, когда отец с чувством собственного достоинства поставил бутылку на место и снова принялся за поношения, которые теперь адресовал пустой унылой гостиной.
Как только Омово оказался один в комнате, на него нахлынули воспоминания о событиях прожитого дня. Он достал блокнот и записал:
«Мысли обретают законченную форму и не дают мне покоя. У меня конфисковали картину. У меня украли рисунок. Я оказался в порочном кругу. Предзнаменование сбылось в немой драме многочисленных потерь. Я побывал в стране кошмаров. Переход от покоя к ужасу. Кеме был глубоко потрясен; никогда прежде я не видел его таким. Деле предстоит стать отцом нежеланного ребенка; как ни странно, он очень верно высказался по поводу Африки, убивающей своих детей. Бедная, бедная, бедная девочка — почему с тобой сотворили такое? Принесли в жертву африканской ночи? Что могу сделать я или кто-нибудь другой? Прятаться? Действовать анонимно? Это отвратительно и бессмысленно».
Он подумал о чем-то. Потом продолжал:
«В детстве родители часто пугали нас темнотой: „Не ходи туда. Там джу-джу[24]“. Став постарше, мы перестали бояться. Мы обнаружили, что можно гулять по темным аллеям, не опасаясь, что кто-то стукнет тебя дубинкой по голове. Днем светло. Все на своих местах. Мы утратили страх перед аурой тьмы. Но мы по-прежнему боимся того, что может таиться во тьме, скрывающейся в ней таинственности. Джу-джу принимает различные обличья как в сознании, так и в реальной действительности. Сейчас джу-джу потребовалась человеческая душа. Вот так уходят из жизни и красавицы, и дурнушки, и бедные, и богатые, и добродетельные. Земля притязает на плоть. Вода омывает руки».
Он отложил перо. К горлу подступила тошнота. Наверное, напрасно он стал писать об этом. Его вырвало, и он почувствовал облегчение. От радости он подбросил блокнот к потолку, блокнот описал в воздухе дугу и ударился в стенку, сбив на пол висевшие там черепашьи панцири. Раздался звон разбившихся вдребезги панцирей, многократно отозвавшийся у него в голове. Когда все стихло, он подумал: «Ну и хорошо. Ненужная вещь убрана с привычного места».
И он пошел спать.
Ночью ему явились два сновидения. После первого он проснулся в холодном поту. А когда снова уснул, ему привиделся один странный сон, который по сути дела был всего лишь разновидностью первого. Проснувшись, он схватил блокнот и записал свои сны, как они ему запомнились. Больше спать он уже не мог, или, по крайней мере, так ему казалось. Но все-таки сон сморил его опять. И это было благом.
Сколько времени я проспал — не знаю, когда мне приснился сон, будто я иду по темному, ужасающе темному лесу. Я иду бесконечно долго. Иду без какой-либо цели, просто иду. Встречающиеся на пути деревья — стоит мне подойти поближе — превращаются в какую-то непонятного цвета дымку. Потом, когда я отхожу на некоторое расстояние и оглядываюсь назад, деревья обретают облик той изувеченной девочки, труп которой мы с Кеме обнаружили в парке. Странно: я вижу ее отчетливо, но лица разглядеть не могу; лица у нее нет. Изнемогая от усталости, я иду и иду дальше. Вдруг где-то в конце леса проглядывает свет, и я устремляюсь к нему. Но мне не удается до него дойти. Я просыпаюсь.
Мне снится, будто прямо передо мной постепенно разворачивается гигантский холст. Холст абсолютно чист, ужасающе чист; не отрывая глаз, я смотрю и смотрю на него, пока не растворяюсь и не исчезаю в его белой пустоте. Я оказываюсь во власти разноречивых чувств, моему взору предстает великолепное зрелище, какой-то удивительный калейдоскоп наплывающих одна на другую картинок с почтовых открыток. Причудливо окрашенные горы. Бушующие и спокойные моря. Девственные леса, в которых обитают страшные призраки, похожие на бесплотных великанов. Потом я вижу идущую мне навстречу девочку, но она так и не доходит до меня.
Я снова оказываюсь ввергнутым в ужасающую пустоту и тотчас же просыпаюсь, словно кто-то грубо толкает меня в бок. Я лежу в темноте, не смея шелохнуться. Вскоре от душевного покоя и печали не остается и следа, им на смену приходит ощущение полной беспомощности. Душевный покой — зыбкое чувство, мне никак не удается обрести его снова. Я долго лежал вот так в непроглядной тьме и внезапно испытал безумное желание вернуть только что увиденный сон.
Я заплакал; и плакал, пока не провалился снова в тяжелый сон без сновидений.
У Омово не шло из головы обезображенное тело девочки, которое он увидел в парке. Нечто похожее он испытал во время гражданской войны, когда жил в Угелли. Ему было тогда девять лет. Однажды отец послал его за чем-то к своему приятелю. Окур и Умэ с другими родственниками ушли на ферму собирать целебные травы. Омово долго искал дом отцовского приятеля, но так и не нашел. На пути ему повстречалось огромное дерево ироко. Он остановился под ним и заплакал. Вокруг не было ни души. Неподалеку от дерева он увидел прелестную хижину кирпичного цвета. Пока он стоял под деревом и плакал, толпа людей, с заклинаниями и с воинственными кличами «Смерть ибо!», ворвалась в хижину и выволокла оттуда старика и девочку.
Они избили старика в кровь, несчастный был даже не в силах стонать. Девочку они унесли с собой, и Омово не знал, что с ней потом сталось. Он не понимал, что происходит. Несколько человек из толпы стали бить в стену дома чем-то тяжелым и били до тех пор, пока в стене не образовался пролом. Хижина рухнула. Толпа пела и ликовала, а из развалин хижины доносились женский плач и приглушенный стон: судя по всему, оставшихся там домочадцев били бутылками по головам.
Когда Омово вернулся домой, братья устроили ему выволочку за долгое отсутствие. Он понимал, что у него на глазах разыгралась страшная, чудовищная сцена. Он так никогда и не смог смириться с тем, чему стал невольным свидетелем. И всякий раз, когда на его глазах совершалось насилие, глубоко возмущавшее его, он неизменно ощущал себя тем маленьким мальчиком, одиноко стоящим под деревом, беспомощно взирающим на происходящее, и сознавал, что на нем тоже лежит вина за все это и великий позор.
В последующие несколько недель Омово не видел Кеме. В газете была напечатана небольшая, в два столбца, заметка о найденном в парке трупе девочки. Никаких подробностей не сообщалось. Высказывалось предположение, что в данном случае, по видимости, имело место ритуальное убийство, и приводились слова полицейского, не назвавшего своей фамилии, о том, что расследовать обстоятельства совершенного преступления трудно, практически невозможно. Омово не мог забыть окаменевшее лицо Кеме.
В одну из суббот утром Омово сидел у себя в комнате, когда в дверь постучал отец. Омово открыл.
— Письмо от Окура, — сказал отец, швырнул письмо на стол и вышел из комнаты. Это было как гром среди ясного неба. Омово ладил со старшими братьями, хотя в детстве те частенько его колотили. С годами они все больше и больше отходили друг от друга. Каждый погружался в свой собственный мир и решал свои жизненные проблемы в одиночку. Омово мало что знал о своих старших братьях. Когда он был маленьким, они учились в интернате. Когда же ему самому приспело время отправиться в интернат, они уже закончили учебу. Приезжая домой на каникулы, он неизменно видел их валяющимися на кровати, подавленными, раздраженными, готовыми в любую минуту взорваться и отнюдь не дружелюбными. Они частенько дрались, как могут драться только заклятые враги. Когда отец прогнал их из дома, Омово в полной мере осознал, как тяжко им было все эти годы жить под отцовской крышей, особенно после смерти матери.
Омово сидел за обеденным столом, предаваясь этим печальным воспоминаниям. Письмо оказалось на удивление кратким. Без даты. Без адреса. В замызганном конверте. Нацарапано каракулями, а на отдельном листке — стихотворение. В состоянии глубокой депрессии или когда начинал выходить из наркотического ступора, Окур часто писал стихи. Никто не принимал его стихи всерьез, хотя Омово часто ловил себя на мысли, что те или иные строчки находят отклик в мрачных тайниках его души.
Окур писал:
«Привет, братишка!
Я почувствовал, что должен тебе написать. Я сейчас нахожусь в плавании; работа на судне трудная, но приятная. Я частенько вспоминаю о тебе и о доме, и тогда мне хочется плакать. Но я не плачу. Я вспоминаю также отца и пытаюсь его понять. И простить, но не могу. Ты же должен постараться его понять и любить, как ты любил его всегда. Постарайся также и простить его. Он слабый и усталый человек.
У меня нет дома, меня нигде не ждут, я каждый день пью, а когда выпью, да потом добавлю еще, со мной начинает твориться что-то ужасное. Знаешь, я постоянно ввязываюсь в драки.
В общем, мне захотелось тебе написать. Умэ шлет привет. Он сейчас болен. Получил травму. Кстати, ты по-прежнему рисуешь? Посылаю тебе стихотворение, которое написал вчера. Омово, мы все утратили что-то очень важное. Я верю, что ты растешь сильным.
Омово снова и снова перечитывал стихотворение, надеясь найти в нем какое-то объяснение увиденному им во сне свету, надеясь уловить предзнаменование, на которое намекал Умэ в тот день, когда они покидали отчий дом. Но Омово лишь чувствовал, что медленно избавляется от всегдашней своей привычки к самоуничижению, или самоуничтожению, или еще к чему-то. И он со всей неотвратимостью понял, что никогда не узнает ничего о жизни братьев на чужбине и его будет постоянно преследовать мысль об их деградации. Однако, пробежав глазами вложенное в письмо стихотворение, он понял и другое: волнение, возбуждение, проникновение в различные тайные способы преодолеть жизненные трудности.
Когда я был маленьким
Я часто бродил по широкому берегу
В поисках сверкающих камешков
И прекрасных кораллов
Иногда я и впрямь отыскивал их
Но иногда находил и нечто другое
Например полустертые письмена на песке
Указующие путь через бурлящее море.
Стихотворение было адресовано Омово и рождало в нем отклик. Его мысли долго были прикованы к стихотворению, возвращались к прошлому в попытке соединить разорванные нити и выткать из них какой-нибудь узор. Он подумал про себя: «Жизнь никогда не строится по единому образцу. Жизнь — это не просто набор ниток. Бесполезно пытаться выткать узор из запутанного клубка».
Он пошел в кухню и взял еду, оставленную для него на верхней полке грязного буфета. Механически, словно во сне, он съел завтрак. Эба[25] слишком тяжела для утренней трапезы, тем более посыпанная сухими зернами гарри[26]. Суп совершенно остыл, подернулся пленкой жира. Все это было невкусно и практически несъедобно. Но он, казалось, не замечал этого.
Размеренными движениями он зачерпывал еду и с полным безразличием набивал ею рот, мысль же его все еще не могла отключиться от сновидения, которое терзало его своим спокойствием, грустью и пустотой. В его сознании сохранилось несколько смещенных образов: он запомнил сон в том виде, в каком записал его в своем блокноте. Неясные мысли снова и снова вращались по замкнутому кругу, и вскоре голова у него стала раскалываться от боли.
Волей-неволей он вернулся к мыслям о насущных вопросах своего нынешнего бытия. Он взглянул на пустую тарелку и мысленно покачал головой. Тарелка была сплошь в трещинах. На миске для супа кое-где облупилась эмаль и выступила ржавчина. Омово выловил в супе единственный кусочек мяса и бросил его в рот: мясо вполне можно было принять за кусок твердой резины. Взгляд Омово блуждал по гостиной. Эта комната служила еще и столовой и кухней и была перегорожена небольшим довольно изящным книжным шкафом коричневого дерева. Мать купила его очень давно, когда они еще жили в Ябе; это была единственная достойная внимания вещь в гостиной.
Гостиная была обставлена убого. Прежде всего бросались в глаза четыре обшарпанных кресла. Когда кто-нибудь садился в такое кресло, оно издавало неприличный звук. Чехлы на подушках когда-то были красного цвета, но теперь поблекли от времени, и Блэки стирала их каждые две недели. На одном из сидений Омово обнаружил две дырки, сквозь которые проглядывала изначальная зеленая обивка.
Посреди комнаты стоял огромный колченогий обеденный стол с двумя рядами стульев. Прежний стол был сломан в тот день, когда Умэ и Окур покинули родительский кров. Как это произошло — Омово точно не помнит. Кажется, пытаясь увернуться от отцовской плети, Умэ попятился назад и повалился на стол. Зато он хорошо помнит, как этот здоровенный стол появился в доме. Отец обливался потом и пыхтел от натуги, на лице у него было страдальческое выражение: вот, мол, притащил стол, справился, черт побери, без посторонней помощи. Когда он водворил стол на середину комнаты, между двумя рядами стульев, в комнате сразу стало тесно. Стол был несоразмерно велик. Теперь лицо отца выражало смущение. Он передернул своими тощими плечами и, как бы убеждая самого себя, сказал:
— Да, стол великоват… Ну да ничего. В доме должны быть какие-то крупные вещи. Да. Крупные вещи.
Позже Омово узнал, что стол подержанный и куплен у столяра, живущего неподалеку от Алабы. Столешница была испещрена царапинами, заляпана жиром и какими-то липкими пятнами, а кое-где и в подпалинах, что свидетельствовало о неряшливости прежних владельцев. Но это еще не все. Одна ножка оказалась короче остальных. Она была сломана во время вечеринки споткнувшимся о нее пьяным гостем. Однако столяр пустился на хитрость — заменил сломанную ножку более короткой и теперь потребовал дополнительной платы за устранение изъяна. Столяр был здоровенного роста горлопан, и отец Омово, трусоватый и неспособный тягаться со столяром, предпочел гордо удалиться.
Стены, когда-то цвета морской волны, теперь на высоту поднятой руки были заляпаны пятнами и захватаны пальцами. Омово не мог понять, откуда на стенах эти пятна, у него внезапно испортилось настроение от неприятного вида такого множества пятен. Он мысленно покрыл стены свежей краской. И гостиная словно по волшебству преобразилась. Но в следующую же минуту рожденное его фантазией видение нарушила пробежавшая по стене ящерица; он снова вернулся в мир отрывочных звуков и бесплотных голосов. Его взгляд задержался на ковре, расстеленном на полу. Пожалуй, именно ковер красноречивей всего свидетельствовал о жалком положении семьи. Он выцвел и местами протерся до дыр, сквозь которые глядел в потолок выкрашенный рыжей краской пол.
Здесь все насквозь было пропитано застоявшимся затхлым запахом. Он шел из кухни, вопиющей о тщательной уборке.
Омово размышлял об отце. Он любил отца странной тихой любовью. Но над любовью преобладало другое чувство — жалость, которую он остро испытывал по временам. Он считал отца неудачником. И вместе с тем восхищался им, потому что отец изо всех сил пытался сохранить видимость достоинства. Потерпеть неудачу еще не означает совершить преступление. К тому же Омово знал, что отец делает опрометчивые шаги сгоряча, под влиянием момента. Омово старался не думать об этом. На мгновение в памяти всплывали образы близких ему людей. Всеми ими владела всепоглощающая страсть, нашедшая отклик и в его душе. Им снова овладело чувство потери, от которого засосало под ложечкой. Потом оно отпустило его, но на смену пришло ощущение пустоты, какой-то звенящей пустоты. Наверное, это было чувство одиночества. Он знал, что должен чем-то занять голову и руки, иначе неизбежно окажется во власти губительных страстей, которые, казалось, тяготели над его семьей.
Омово принялся обдумывать сюжет будущей картины, и ощущение пустоты вернулось. Ничего стоящего на ум не приходило. Опаленные солнцем, изнуренные люди, духи, тени. Нет, он будет разрабатывать сюжет, так или иначе связанный с пережитым во сне. Ему предстояло изобразить нечто, происходящее в таинственной, внушающей ужас ночи. Он подумал: «Это будет нелегко. Замысел подобен страннику, прокладывающему путь сквозь дебри сознания. Я должен записать это в блокнот. Иначе наверняка забуду. Проклятье».
Он вздохнул, резко тряхнул головой, вымыл руки над раковиной в кухне и ушел к себе в комнату.
Омово был занят набросками будущей картины. У него ничего не получалось, и он злился. Он понимал, что, прежде чем приступать к картине, надо, чтобы вызрел замысел. Обычно он творил по наитию. Но с этой картиной все обстояло иначе. Она требует осторожного подхода, соответствующего настроя, тщательного обдумывания замысла и столь же тщательного его воплощения. Ему предстояло разъять душевные раны, погрузиться вглубь и пройти через муки и радости, духовно возмужать. Наброски на бумаге выглядели жалкими и беспомощными. В порыве внезапного гнева он изорвал рисунок, клочьями набил рот и долго с остервенением их жевал. Он пытался таким путем унять охватившее его раздражение. Вдруг раздался бесцеремонный стук в дверь.
— Кто так громко колотит?
— Омово, ты слышишь, Омово… А ну-ка пойди и убери за собой посуду! Ты что, думаешь, я рабыня, которая сделает это за тебя? Я не намерена тебе прислуживать.
Блэки на время притихла. Она произнесла свою тираду с ехидством, нарочито громко, явно желая привлечь внимание окружающих.
— Какую посуду?
— Это ты у меня спрашиваешь, какую посуду? Уписываешь еду, которую я готовлю, и еще спрашиваешь, какую посуду?
— A-а, значит, эти помои называются едой? Одно мясо чего стоит, резина да и только…
— Омово, я все сказала и больше ничего не желаю с тобой обсуждать.
Омово сник: тонким чутьем он безошибочно угадал — она ищет лишь повода, чтобы бросить ему открытый вызов. По этой части Блэки была непревзойденной мастерицей. Омово не раз наблюдал, как во время ссор, вспыхивавших в компаунде, она в пух и в прах разносила своих противниц; а однажды так распекла человека, пришедшего к отцу за давнишним долгом, что тот предпочел поскорее унести ноги и больше за деньгами не являлся.
— Ну, хорошо, хорошо, — бормотал Омово, выходя из комнаты. В черном с янтарным отливом лице Блэки он прочитал вызов. Блэки была небольшого роста, довольно миловидная женщина — ровные белые зубы, мелкие родинки на щеках, красивая шея, прекрасная фигура с округлыми бедрами, — но при этом отличалась поразительной злобностью, хитростью и вздорностью. Она могла взорваться по самому пустяковому поводу, даже в ответ на шутку; достаточно было намекнуть на ее бездетность или взять ведро для воды и забыть поставить его на место, чтобы она закатила скандал. Подобно некоторым женщинам в компаунде, Блэки была жуткой сплетницей и часто делала достоянием своих слушательниц «семейные тайны», которые, к слову сказать, при очередных стычках против нее же и оборачивались.
Поначалу, когда она только-только появилась в их доме, это было доброе, отзывчивое существо, старавшееся всем угодить. Братья относились к ней безразлично, с легким оттенком снисходительности. Она же всячески желала их ублажить и часто оказывалась в глупом положении. Но вскоре она сбросила личину доброты и отзывчивости и предстала в своем истинном обличье. Она умела великолепно притворяться. Подслушивала под дверью и подглядывала в замочную скважину. Когда старшие братья покинули дом, она почувствовала себя полноправной хозяйкой. При отчужденности Омово и его абсолютном безразличии к тому, что происходит в доме, она взяла полную власть над отцом. Во всех домашних делах отец целиком и полностью полагался на нее и даже советовался с ней по поводу финансовых операций, о которых Омово ничего не было известно. Отец нашел в ней то, чего не было в матери Омово, а именно готовность подчиниться и согласиться со всем, что бы он ни сказал, умение прикинуться робкой, изобразить молчаливое благоговение. Отец стал боготворить ее, вплоть до лицемерия.
Вскоре после того, как Блэки поселилась в их доме, она забеременела. Однако у нее произошел выкидыш. Она готова была умереть от позора, заболела и высохла. В ее поведении проявлялись черты жестокости. Она совершала тайные обряды, предпринимала таинственные поездки, ее видели в подозрительных местах. Отец Омово выражал по этому поводу недовольство, и она призналась, что обратилась к местному знахарю в надежде выяснить причину выкидыша. Отношения в доме приняли однобокий характер: она всячески ублажала отца Омово, готовила ему изысканные блюда и проявляла полное безразличие по отношению к Омово. Однажды они отчаянно повздорили из-за еды, и с тех пор Омово, опасаясь, как бы она не вздумала его отравить, стал питаться на стороне. Напряжение в доме копилось и время от времени выливалось в скандалы. Омово понимал, что сегодня именно это и произошло.
— Ну хватит, Блэки, — снова повторил он громко, чтобы его слова были так же хорошо слышны, как и ее. — Ты один раз сказала, и хватит. Зачем поднимать шум из-за такой ерунды?
Последнюю фразу Омово произнес нарочито тихим и спокойным тоном. В его прищуренных глазах сверкали непривычные насмешливые огоньки. Он взглянул на Блэки сверху вниз. Лоб у него блестел, а бритая голова напоминала высунувшийся из земли продолговатый клубень ямса, и ямочка на худом подбородке проступала особенно отчетливо. Он знал, что у него смешной вид и что обычно, завидев его, она разражалась смехом, как в тот день, когда впервые увидела его с бритой головой. Но, вопреки его ожиданиям, на сей раз лицо Блэки осталось непроницаемо серьезным. Судя по всему, она замыслила еще что-то. Она не смотрела в его сторону, а стояла уставившись в пол, в напряженной, выжидающей позе, готовая к действию.
Когда она вскинула на него глаза, Омово ужаснулся. В ее темных глазах он прочел ненависть и презрение. Ему и прежде случалось ловить на себе этот ее взгляд. И не раз. Точно с такой же злобой она посмотрела на него, когда они встретились впервые. Ее свадьба с отцом Омово совершалась в соответствии с местным обычаем. О предстоящем событии отец известил своих сыновей лишь накануне утром. Со дня смерти матери не прошло и года, и это известие повергло братьев в шоковое состояние. В знак протеста никто из них на свадебной церемонии не присутствовал. Окур и Умэ ушли из дома и две недели провели у друзей, топя отчаяние в вине.
Омово вернулся домой только после окончания свадебной церемонии, поздно вечером. Отец и Блэки в полном одиночестве сидели в гостиной. Ток был отключен, и мерцающее пламя свечи на обеденном столе посреди комнаты до неузнаваемости искажало их лица и фигуры. Отец лишь мельком взглянул на Омово, и в его взгляде Омово прочитал страдание, накопившееся за долгие годы борьбы, лавирования и поражений. Свою женитьбу на Блэки он расценивал как первую подлинную победу, но ни один из сыновей не пожелал разделить с ним его радость. После мучительной паузы отец велел Блэки опуститься на колени и приветствовать Омово, как требует обычай. Прошло несколько томительных минут, прежде чем она опустилась на колени; в тот момент, когда она приветствовала его, Омово и увидел ту самую злобу в ее глазах. Она поспешно встала. Омово тогда сразу же ушел и долго бродил по Алабе, стараясь избавиться от волнения и боли, грозивших поглотить его целиком. Он тогда улыбнулся ей; она же ответила суровым взглядом. В тот день Омово понял, что им с Блэки не ужиться под одной крышей.
Сейчас она была исполнена решимости. Не переставая говорить, она методично затягивала тесемки юбки, что всегда служило предвестием скандала.
— Так ты говоришь, что я поднимаю шум из-за ерунды? Ты хочешь оскорбить меня? Я что, тебе ровесница? Это твоя мать поднимала шум из-за всякой ерунды.
Омово разозлился. Любое упоминание о матери, если в нем сквозил хоть малейший намек на неуважение к ней, повергало его в ярость. А Блэки только того и надо было, он это знал и невольно сжал кулаки.
— Ты что, собрался меня поколотить? Тебе это не удастся, так и знай, не удастся. Что, хочешь избить меня? Хочешь избить, да?
Основательно взвинтив себя, она вдруг подскочила к нему и схватила его за грудки. Перед самым его носом сверкнули ее белые зубы, и прерывистое дыхание коснулось его щеки.
— Ты хочешь поколотить меня? Ну давай, колоти! Колоти, чего же ты ждешь? Бей! О-о-о!
Она вскинула руки, словно желая вцепиться ему в лицо. Возможно, у нее не было такого намерения и это всего лишь ему померещилось, но он оттолкнул ее. При этом руки его уперлись ей в грудь. Он пришел в смятение: в памяти вспыхнуло воспоминание о сцене, которую он случайно увидел в спальне отца. Сейчас у него было странное чувство, словно все это совершалось совсем в другом месте, а он был всего лишь зрителем, наблюдающим за происходящим со стороны. Должно быть, он не рассчитал свои силы и толчок оказался более сильным, чем он предполагал, потому что она не удержалась на ногах, упала навзничь и стала кричать так, что у всех слышавших этот крик, должно быть, кровь стыла в жилах.
— Омово хочет меня убить, о-о-о!.. Омово хочет сломать мне спину, о-о!
На крик выскочил из комнаты отец, он был без рубашки, в наспех накинутой набедренной повязке: отпечатавшиеся на его лице складки подушки и умиротворенный вид свидетельствовали о том, что он крепко спал и был разбужен криком Блэки. Годы, склонность к спиртному и жизненные тяготы оставили свой след на его красивом лице. Он был небрит, изо рта разило пивом и нечищеными зубами.
— Блэки, что здесь происходит?.. Омово…
Увидев Блэки лежащей на полу, он не на шутку встревожился. Блэки как-то странно закатывала глаза, ловила ртом воздух и стонала.
— Твой сын избил меня. Омово избил меня, ударил в грудь!
— Это неправда, отец. Она притворяется. Я только…
— Замолчи! — закричал отец, сверкая своими воспаленными глазами, и, повернувшись к Блэки, спросил: — Почему он это сделал?
Та сквозь слезы проговорила:
— Только потому, что я велела ему убрать за собой посуду после завтрака. Я что, его рабыня и должна за ним убирать?
Отец Омово взглянул на стол и увидел оставленную на нем грязную посуду.
— Почему ты не убрал за собой? Почему вы не даете поспать человеку, который работал целый день ради того, чтобы вы могли есть эбу, почему, придя домой, я не имею возможности отдохнуть? Что все это значит? Омово, не выводи меня из терпения, слышишь?
Омово молчал. Он стоял, не сводя с отца спокойного задумчивого взгляда, — как будто отцовский гнев был обращен вовсе не на него.
— Омово, есть вещи, которых я не намерен терпеть, слышишь? А теперь убирайся, убирайся с глаз долой. Бездельник!
Омово в упор посмотрел на отца. Уголком глаза он уловил торжествующую улыбку на лице Блэки.
— Ясно, отец. Я помню, то же самое ты говорил и прежде. Поэтому они и ушли из твоего дома. Я не собираюсь сводить с нею счеты из-за тебя…
— Замолчи, Омово! Ты с ума сошел! Как ты смеешь разговаривать со мной таким тоном? У тебя помутился разум… — Отец распрямил спину и расправил плечи.
— Хватит, дорогой, успокойся, — проворковала Блэки.
Омово ушел на улицу. Захлопывая за собой дверь, он слышал, как отец выругался ему вдогонку и добавил что-то вроде того, что Омово такой же негодяй, как его старшие братья.
На улице было тепло. Но душу Омово сковало холодное ожесточение.
Ожесточение, которое испытывал Омово, было иного свойства, нежели то, какое владело им, когда братья навсегда уходили из дома. Сейчас, оглядываясь назад, он усматривал сходство в развитии событий. Между братьями и отцом существовало взаимное отчуждение. Оно проявлялось в жестах, невысказанных словах, в выражении глаз; но когда умерла мать, это отчуждение приобрело отчетливо выраженный опасный характер. Омово помнил, как братья кричали на отца, обвиняя его в том, что он погубил мать своей злобой и побоями. Они тогда ушли из дома и не появлялись до дня похорон. Омово в то время находился в интернате и мог восстановить ход событий лишь по отрывочным сведениям, которые почерпнул из бесед с разными людьми.
Умэ и Окур, оба, хотя и по-разному, выразили свой протест. Они отрастили длинные волосы, перестали заниматься каким бы то ни было делом, пристрастились к выпивке и наркотикам, то и дело дрались и где-то болтались допоздна. Их присутствие в доме было чревато скандалом. С отцом они почти не разговаривали, а если и разговаривали, то держались при этом вызывающе дерзко, как будто им доставляло удовольствие укорять его за те житейские трудности, которые им приходилось испытывать. Должно быть, отцу было невыносимо сознавать, что именно по его вине они ступили на этот гибельный путь.
Отчуждение между отцом и братьями возникло давно. В детстве они всегда вставали на сторону матери, когда отец бил ее или обижал. Но постепенно это отчуждение становилось все более очевидным и пугало Омово. Ему нередко случалось слышать, как братья, совсем еще дети, сговаривались поколотить отца, но до этого дело не доходило.
Неприязнь братьев к отцу усугубилась, когда тот отказался оплачивать их учебу в университете. Оба были необычайно способными и в школе успевали превосходно. Когда они заводили разговор о продолжении образования, отец неизменно отвечал:
— Сами пробивайте себе дорогу. Как это сделал я. Думаете, я смог бы стать тем, кем я стал, если бы сидел и ждал, пока кто-нибудь обо мне позаботится?! Я и сам не учился в университете.
Поскольку продолжать образование в университете они не могли, а найти работу оказалось трудно, они постепенно озлобились. С каждым днем пропасть между отцом и братьями становилась все глубже и глубже. В возбужденном или, наоборот, в подавленном состоянии молодые люди нередко совершали отчаянные и дерзкие поступки. Можно было подумать, что таким способом судьба хотела покарать отца за те условия, в которые он поставил сыновей. Братья ожесточились и замкнулись в себе.
Затем их захватила другая страсть. Они решили уехать в Америку. В то время молодежь только о том и мечтала. И для братьев это был удобный предлог вырваться из постылого дома. Они открыто обсуждали свои планы. Без тени сомнения заявляли: «Мы там не пропадем, сможем заработать на жизнь». Омово знал, что со смертью матери они лишились опоры в жизни, лишились чего-то важного и теперь бесцельно барахтались на одном месте.
Их положение еще более усугубилось, когда, к их ужасу, отец объявил, что намерен снова жениться. Новая жена появилась в доме на следующий день. С этого момента стало ясно, что Окур и Умэ окончательно отторгнуты от отца. Дом вскоре сделался слишком тесным, его обитатели без конца «наступали на ноги друг другу». Нервы у всех напряглись до предела. Омово с горечью наблюдал, как Окур проносится мимо отца, не перемолвившись с ним ни словом. В доме стало просто невозможно дышать.
Как ни странно, при всей двойственности своих чувств Омово был способен понять отца. И братья не противились его общению с отцом. Любой его жест на фоне злобствования братьев воспринимался в доме как некое благо.
Хотя Омово отдавал себе отчет в том, что отношения в семье основательно подорваны, он не мог себе представить, что они накалены до последней степени и способны вылиться в скандал, который и разразился однажды в субботнее утро.
Омово проснулся от громкой перебранки. Он кинулся в гостиную и увидел в дверях разъяренного отца. В правой руке он держал ремень с измазанной кровью пряжкой. Умэ стоял возле книжного шкафа, понурив голову и опустив плечи. На щеке, чуть ниже уха, виднелся красный след от пряжки. Его красивое золотисто-коричневое лицо залила краска, и от того оно приобрело бурый оттенок, волосы растрепались, а белая спортивная майка была порвана сзади. У кухонной двери стояла Блэки с подносом в руках, делая вид, будто сдувает что-то с риса. Омово заметил, что она внимательно следит за происходящим, то и дело бросая на участников ссоры любопытные взгляды. Обеденный стол был опрокинут набок, и одна ножка отломана.
Умэ поднял свое худое, напряженное лицо. По щекам у него катились слезы, слезы, которые были совсем не к месту. Омово знал, что Умэ не плачет, что слезы льются непроизвольно, сами собой. Рядом с Умэ на полу Омово заметил дорожную сумку, набитую до отказа. И Омово вдруг понял, что Умэ уезжает.
Жители компаунда облепили большое окно, толпились у дверей, с любопытством глазея на происходящее. Омово живо представлял себе, о чем они судачат. Одни наблюдали молча, другие щипали друг друга, третьи с ужасом ожидали, что последует дальше. Омово сознавал свою полную беспомощность и был глубоко удручен этим. Он был причастен к происходящему, но поделать ничего не мог.
Окур находился в другом конце комнаты, возле обеденного стола. Он вызывающе запрокинул голову и всем своим видом выражал непоколебимую решимость.
Отец снова принялся кричать:
— Я не желаю терпеть вас в своем доме. Вон отсюда! Отныне для вас обоих здесь нет места! Вы уже взрослые. Идите и сами позаботьтесь о своем будущем, как в свое время сделал я, тогда посмотрим, на что вы способны… Допустим, я был плохим отцом, так найдите себе другого отца… идите, ищите…
Никогда прежде Омово не видел отца в таком гневе. Даже когда он бил мать. Казалось, сейчас он даже раздался в плечах и стал выше ростом и от его ярости все вокруг дрожит и ходит ходуном.
— Я не желаю больше терпеть вас в своем доме, слышите? Отныне наши пути расходятся. Я, видите ли, был плохим отцом, я ничего не делал для вас, не платил за учебу в школе, я не оправдал ваших надежд… и вы имеете наглость будить меня, чтобы сказать все это. Вам не стыдно, вы не боитесь и не уважаете отца, ни в чем не помогаете мне, если бы я умер сегодня, вы бы и бровью не повели. Вы понятия не имеете, какие препятствия мне приходится преодолевать в конторе, не ведаете ни о моих долгах, ни о моих неудачах, ни о всевозможных трудностях и конкурентах. Вам невдомек, сколько денег потрачено на вашу учебу, через какие лишения мне пришлось пройти, чтобы вы ни в чем не нуждались, когда вы были маленькие. И в благодарность за все это вы обвиняете меня. Вы уже взрослые люди, а по-прежнему сидите у меня на шее, и вам хоть бы что. Ваши сверстники давно переженились, зажили своими домами, их уважают люди. А вы что — слоняетесь без дела, курите травку, деретесь и шляетесь допоздна. Вы не занимаетесь никаким полезным делом. Никчемные, никчемные, никчемные людишки, вот вы кто! Никчемные! Убирайтесь вон из моего дома на все четыре стороны и занимайтесь чем вам заблагорассудится. Меня это не интересует… Какое вам дело до моей женитьбы? Какое вам дело, а?
Отец умолк, с трудом переводя дыхание после столь пространной и бурной тирады. Он устал от отчаянной жестикуляции, которой сопровождалась его пылкая речь. Дольше терпеть все это Омово уже не мог. Он должен был что-то предпринять, как-то помочь разрядить обстановку. Он действовал, как во сне. Выступил вперед, приблизился к отцу.
— Зачем ты так, отец?..
Отец повернулся к Омово и огрел его ремнем. Удар пришелся по спине, острая боль обожгла Омово и пронзила насквозь.
— Убирайся вон, недоумок!.. Идешь по стопам своих братцев?
В глазах у Омово потемнело, все вокруг бешено закружилось.
Его захлестнула эта круговерть — он был лишь бесконечно малой ее частицей. Умэ стоял на прежнем месте, поглощенный своими грустными мыслями, и сверху вниз жалобно глядел на Омово ничего не видящими глазами. Окур тоже находился на прежнем месте и словно ожидал, что с минуты на минуту произойдет нечто непоправимое. Блэки все так же делала вид, будто что-то сдувает с риса. Омово инстинктивно чувствовал, что у окна все еще толпятся жители компаунда, наблюдая за происходящим, и последняя сцена спектакля несомненно пощекотала им нервы.
Омово лежал на полу, мысленно вознося молитвы всевышнему. Он закрыл глаза и попытался внушить себе, что все происходящее — сон. Это и в самом деле походило на сон. Всего-навсего шутка, никак не поколебавшая прочности семьи. Он никудышный актер, вот кто. Эта мысль пронзила его сознание. Потом, когда он открыл глаза, его душа содрогнулась от боли. Если бы существовало такое слово, мистическое заклятие или восклицание, которое достаточно было бы произнести, чтобы все, что происходит, исчезло и вернулось то прекрасное время, когда еще была жива мама, Омово с радостью отдал бы за это все на свете. Но такого заклятия не существует, существует только суровая, беспощадная реальность.
И тут, словно свист хлыста в тишине, прозвучал голос Умэ:
— Я ухожу, отец. Надеюсь, ты успокоишься, когда меня здесь не будет.
Он подхватил дорожную сумку, быстро проскочил мимо отца, обругал стоявших у окна любопытных зевак и зашагал прочь от дома. А Омово на протяжении всей этой сцены думал: «Нет. Этого не случится. Отец просто погорячился. Он не допустит, чтобы Умэ действительно ушел из дома».
Но он ошибался.
— Можешь идти, — сказал отец.
И тогда Окур, все время пребывавший в тревожном напряжении, сорвался с места тоже с заранее упакованной дорожной сумкой. Казалось, все свершается по воле какой-то таинственной злобной силы.
— Раз уходит Умэ, я тоже ухожу.
Он задержался возле отца, поглядел на него сверху вниз. На какую-то долю секунды в комнате повисла напряженная тишина, словно все звуки поглотила непроницаемая пелена. Все замерли на месте. Потом отец глубоко вздохнул и, казалось, стал еще выше ростом и шире в плечах. Он огляделся по сторонам, как бы давая понять присутствующим, что собирается изречь что-то важное. Отец скорчил брезгливую гримасу, и Омово живо представил себе, как позже, во время очередного застолья, он будет разглагольствовать: «Я не терплю глупостей со стороны кого бы то ни было. Я просто их выгнал».
Наконец отец произнес тяжело и устало:
— Если тебе угодно последовать за своим безрассудным братом, можешь это сделать. От таких сыновей, как вы, никогда не было прока. Зря тратил на вас деньги и силы. — Он подошел к опрокинутому на пол креслу, поставил его на место, рухнул в него и, взяв бутылку пива, стал жадно пить прямо из горлышка.
Все вокруг замерло. Только излитые эмоции, казалось, сновали по комнате, точно привидения. Гордый и величественный отец взирал на гостиную со старых фотографий. Оцепенение, владевшее присутствующими, мало-помалу прошло. На какое-то мгновение возникло острое чувство непоправимости случившегося. Потом его сменило ощущение пустоты, общей вины и невыразимой тоски. Нетвердой походкой Окур приблизился к Омово.
— Не переживай, братишка. Мы уходим на поиски смысла жизни. То, что случилось, должно было случиться. Мужайся, братишка. Это сон, от которого все мы рано или поздно очнемся.
И он ушел. Это действительно случилось. Случилось.
Жители компаунда разошлись по домам, досмотрев драму до конца. Отец по-прежнему потягивал из бутылки пиво, глаза у него налились кровью, взгляд затуманился, Блэки удалилась в кухню, и оттуда доносился лишь слабый шелест перебираемого риса.
Семья понесла урон, и отныне ее жизнь потечет по новому руслу.
Омово медленно прошел к двери и выглянул наружу. Там не было ни души. Невозможно было поверить, что всего лишь минуту назад их окно осаждала целая толпа. Все это напоминало какое-то наваждение, не имеющее ничего общего с реальной действительностью. Это был спектакль с таинственным исчезновением.
Омово вышел во двор. В компаунде живо обсуждали происшедшее, одни спокойно, другие с горячностью. Мимо поросшей зеленой плесенью, зловонной сточной канавы сновали люди. Дети играли и устраивали потасовки. С ведрами шли девушки купить воды. Торговка жареным арахисом в ветхой одежде неторопливо брела по улице, выкрикивая звонким мелодичным голосом:
— Покупайте жареные орехи!
В царившей вокруг обычной суматохе братьев уже не было. Они исчезли. Омово закрыл глаза: все, что он только что видел, превратилось в струящуюся, вздымающуюся волнами тьму. Когда он открыл глаза, то увидел над собой безбрежный простор призрачного, равнодушного неба. На память ему пришли слова, сказанные Окуром: это сон, от которого все мы рано или поздно очнемся. Он надеялся, что пробуждение наступит прежде, чем всех их поглотит страшная тьма, когда уже ничего нельзя будет исправить.
С того самого дня отец пристрастился к выпивке, а Омово все с большей охотой отдавался творчеству. Когда-то рисование было всего лишь детской забавой. После смерти матери оно стало прибежищем причудливых фантазий. Теперь рисование превратилось в страсть, способ более глубокого проникновения в скрытые, мрачные глубины собственной жизни и того, что происходит вокруг. Рисование сделалось для него той призмой, сквозь которую он взирал на мир.
Омово стоял на веранде, прислушиваясь к многоголосому гулу компаунда. Ребятишки, кто голышом, кто в легкой одежонке, облепили его со всех сторон. Их звонкие голоса и заливистый смех радовали слух. Дети обожали Омово, потому что он часто и щедро одаривал их. Они называли его «братец Омово», и ему особенно нравилось, когда они произносили это хором. Однако после того, как он обрил голову, самые отъявленные шалуны, едва завидев его, начинали кричать: «Эй, дяденька, посвети лысиной!» — и с хохотом и визгом бросались врассыпную. Омово любил ребятишек, он видел в них нечто такое, что сам безвозвратно утратил, и оттого любил их еще сильнее. Сегодня они ему не докучали; чутьем угадали его настроение и не стали прерывать его унылые думы, которыми он не мог поделиться с ними.
Омово и в самом деле не замечал привычных звуков компаунда. Он вглядывался в полоску неба, открывшуюся в просвете между скатами крыш двух соседних домов. Омово часто смотрел на небо. Это давало ему возможность погружаться в бескрайние просторы и растворяться в них. Спокойное чистое небо служило для него тем фоном, на котором проступали образы, рожденные его фантазией.
Глаза полны слез, лицо осунувшееся и бледное, губы плотно сжаты. Казалось, всем своим видом он бросает вызов. Потом в душе у него вспыхнуло светлое, жизнерадостное чувство, и лицо внезапно озарилось улыбкой.
Находившиеся поблизости ребятишки, должно быть, уловили перемену в настроении Омово и подступились к нему с просьбами:
— Братец Омово, дай денежку. Мы купим земляных орешков, — нараспев дружно повторяли они, словно заранее отрепетировали эти две фразы.
— Ну, пожалуйста.
— Братец Омово, мы просим. Всего пять кобо.
— Братец Омово, ты слышишь? Ну, пожалуйста.
Омово улыбнулся и полез в нагрудный карман с лукавым и таинственным видом. Вытащив руку из кармана, он обвел лица ребятишек суровым взглядом. Ребятишки стихли и молча переминались с ноги на ногу. Кое-кто из ребятишек захихикал. Омово наклонился к ним и сказал:
— Вы получите деньги, если сумеете правильно решить задачку, которую я вам сейчас задам. Согласны?
Дети кивнули в знак согласия. Омово бросился в глаза большущий живот маленькой девчушки с желтовато-коричневым лицом. Время шло. Молчание нарушил мальчуган с грушевидной головой:
— Мы согласны. Задавай задачку.
Омово повернулся в сторону говорившего.
— Хорошо, ответь: сколько будет трижды семь?
Мальчуган с грушевидной головой наморщил лоб и принялся перебирать свои тонкие грязные пальцы.
— Сосчитал, — вскоре объявил он. — Двадцать один. Где же деньги? Где деньги?
Омово отдал ребятишкам двадцать один кобо. Ребята с радостным визгом бросились покупать вожделенное лакомство. На бегу один из них оглянулся и крикнул: «Посвети, посвети лысиной!» Омово не узнал, кто был этот озорник, и снисходительно улыбнулся.
Он снова устремил глаза вверх, на полоску неба между двумя скатами цинковых крыш. Вглядываясь в безоблачное, сияющее небо, он мысленно рисовал на его фоне. Он пытался представить себе ночное небо. Угол зрения сместился, и ничего не получилось. Тогда он попробовал вообразить высокие темные деревья. Он смог воскресить в памяти очертания деревьев, но не сумел увидеть их так отчетливо, как ему хотелось бы. Он понял, что сначала должен внутренним зрением увидеть соответствующий образ, пожалуй, даже запечатлеть его в своем воображении. Когда он снова открыл глаза, на душе у него было светло и спокойно.
В этом безмятежном состоянии души он принялся размышлять о сюжете своей будущей картины, но вскоре понял, что обманывает себя, идея слишком абстрактна, в ней нет ни одной конкретной детали, за которую можно было бы ухватиться. Он вспомнил, сколько времени и молчаливых раздумий ушло на то, чтобы изобразить на холсте зловещую сточную яму. Его мысли стали путаться, в них бесцеремонно вторгалась бурлившая рядом жизнь.
Галдеж. Где-то рядом плакал ребенок, ссорились муж с женой, скворчало на раскаленной сковороде масло, включенная кем-то на полную мощность радиола исторгала народную песенку, какая-то женщина сердито вопрошала, чей ребенок наделал у нее под дверью, горластый мужчина с коричневыми от колы зубами скликал своих детей, и тут и там слышались шаркающие, поскрипывающие и шлепающие шаги прохожих. Все эти звуки сливались в звенящую, вибрирующую, оглушительную какофонию.
Шум мешал Омово сосредоточиться, и ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы ничего не слышать. Он сконцентрировал внимание на телевизионной антенне, установленной на одной из крыш, и попытался рассмотреть ее очертания. Какое-то время ему казалось, что он действительно ничего не слышит, но вскоре понял, что это не так. Он мысленно усмехнулся. Затем его осенило: пространство. Ну конечно, почему бы не попробовать сосредоточиться на пространстве? И тут, перекрывая все шумы, зазвучал голос, похожий на позванивание колокольчика.
— Что с тобой, Омово? Почему ты так смотришь? — Это была Ифейинва. Она говорила тихо, с трудом переводя дыхание. Ему захотелось удержать в памяти звучание ее голоса. Но оно ускользало. — Омово, ты меня слышишь? — Она в недоумении смотрела на него.
— Да, да.
В правой руке она держала ведро с водой. Омово мгновенно ощутил ее присутствие рядом. Он чувствовал жар ее сильного тела и вдыхал в себя ни с чем не сравнимый запах ее кожи, отдающий мускусом, земной, теплый, влекущий, вздымающий его на гребень не раз уже испытанной страсти. Ее глаза — чистые бело-коричневые озерца — были удивленно распахнуты, но на дне их таились и горечь умудренного жизнью человека, и невинность, и грусть. На голову у нее был накинут нежно обрамлявший лицо голубой шарф, а в ее лице и губах было нечто призывное, возбуждавшее желание. Омово внезапно охватило беспокойство. Он отдавал себе отчет в том, что глаза всего компаунда сейчас прикованы к ним.
— Какие заботы могут тревожить молодого человека вроде тебя? — шутливо сказала она, подражая пожилым женщинам. — У тебя нет ни жены, ни детей, ты еще совсем молод… Что же заставляет тебя беспокоиться и вот так смотреть на небо? — Она весело улыбалась. Омово усмехнулся.
— Ифи, как мило ты подражаешь старушкам.
Она подошла к нему поближе. Он невольно перевел глаза на ее грудь. Она медленно вздымалась, опускалась, вздымалась и опускалась, как будто Ифейинве было тяжело дышать.
— Да нет, меня ничто особенно не тревожит. Просто я думал о своих братьях. Сегодня утром пришло письмо от Окура.
Ифейинва появилась в компаунде совсем недавно и никогда не видела братьев Омово. Все, что она знала о них, было почерпнуто из сплетен и слухов, а также из рассказов самого Омово. Однажды, когда она стирала на заднем дворе, он показал ей фотографию, на которой был запечатлен со старшими братьями. С тех пор он разговаривал с ней о них так, будто она хорошо их знает. Они умолкли; и маленький кокон, в котором они уединились, раскололся от шума, сотрясающего компаунд.
Мимо сновали люди. Со всех сторон на них наседал многоголосый шум: обрывки ссор, крики, зазывные кличи, мяуканье, жужжание, вой автомобильных сирен. Кое-кто из знакомых мужчин бросал на них завистливые взоры и, поймав взгляд Омово, многозначительно ему подмигивал. Сам воздух был пропитан любопытством, тайным сговором, смятением.
Глаза Ифейинвы скользнули по компаунду, и она живо ощутила его настороженную атмосферу. Она внутренне напряглась, готовая к самозащите и к вызову. Застывшим взглядом она рассматривала пятнышко краски на шее у Омово. Он испытывал все большую неловкость. Они стояли на виду у всех, и множество глаз сверлили их любопытными взглядами, ища повод для очередной сплетни.
— У тебя опять неприятности с Блэки?
Омово смутился: откуда она знает? Какое у нее безошибочное чутье!
— Да нет, ничего особенного, просто небольшое недоразумение.
Они помолчали.
Потом он заговорил снова:
— Мне кажется, тебе пора нести воду. Наверное, он ждет тебя.
Было мучительно больно видеть, как меняется ее лицо, как с него исчезает светлая радость и как оно превращается в хмурую, суровую, страдальческую маску. Омово пришел в смятение.
— Нет… я… не то имел в виду…
— Я понимаю, — холодно отозвалась Ифейинва.
Сейчас ее лицо ничего не выражало, и все-таки Омово уловил в нем признаки внутренней борьбы, тревоги, страхов, сомнений. Он смотрел на нее, вспоминая ее недавний сон. Образы этого сна мелькали в его сознании, переплетаясь с обрывками его собственных сновидений. И он подумал про себя: «Бог мой, она мужественный человек. У нас много общего. Она любит жизнь. Какой это великий дар!»
— Омово, — нежно позвала она.
Он кивнул и улыбнулся, догадавшись, что она хочет сказать.
— Хорошо, — сказал он. — Давай встретимся сегодня, попозже. Я знаю, ты хочешь что-то мне рассказать.
Она улыбнулась одними глазами. Он продолжал:
— А еще я хочу поблагодарить тебя за то, что ты помогла мне выстирать одежду. Очень мило с твоей стороны.
— Я делаю это с любовью. Ты же знаешь.
— Но ты балуешь меня. Я часто ленюсь и оставляю одежду мокнуть на заднем дворе. Но теперь… Ты всегда стираешь мои вещи. Они такие чистые…
— Не стоит говорить об этом… Значит, сегодня вечером? Как ты догадался, что я хотела тебе сказать именно это?
— Сам не знаю, — ответил он с таинственным видом. Он был в прекрасном настроении. Ничто больше не омрачало его душу, все его существо исполнилось жаждой жизни и надеждами, которые сулила встреча с Ифейинвой. У него было такое чувство, словно он нащупал пульс настоящей, полнокровной жизни.
— Так где же мы встретимся? — спросила она, наклоняясь, чтоб взять ведро.
— Я буду ждать тебя за воротами компаунда. Ты пройдешь мимо меня и пойдешь в любом направлении, а я последую за тобой. Махнешь рукой, и я пойму.
Теперь она стояла с тяжелым ведром в руке, стараясь поймать его взгляд. Ее глаза сияли.
— Не грусти, Омово. Я места себе не нахожу, когда ты вот так смотришь на небо. Совсем как мой старший брат перед тем, как покончить с собой.
Омово смотрел, как она несет ведро с водой; ведро оттягивало руку, и потому одно плечо казалось ниже другого. Он следил, как при ходьбе у нее выплескивалась вода из ведра, оставляя след на земле. Он провожал ее взглядом до тех пор, пока она не миновала ворота, обогнула сверкающие цистерны с водой и скрылась из виду. Последнее, что запечатлелось в его сознании, были ее слегка колышащиеся бедра и прилипшая к спине простая домашняя блуза.
Омово почувствовал, что Блэки и на сей раз подглядывала за ними из окна напротив. Омово разговаривал с Ифейинвой, как повелось между ними, тихо, поэтому Блэки не могла ничего услышать. Омово захотелось проучить Блэки. Он постоял на месте несколько секунд, потом резко повернулся к окну и издал зычный вопль: «A-а!» Он видел, как Блэки в испуге отпрянула от окна, и вскоре до него донеслись ее стенания по поводу оторвавшейся от туфли пряжки. Он заглянул через окно в комнату:
— В следующий раз не будешь подслушивать чужие разговоры.
В гостиной было тихо, и Омово с тревогой размышлял — куда отправилась Блэки, гонимая желанием дать волю своему злому, хорошо подвешенному языку?
Еще во время разговора с Ифейинвой Омово обратил внимание, что Туво не сводил с них глаз. Поймав на себе взгляд Омово, Туво слегка потупился и помахал рукой. Омово кивнул в ответ. Туво, похоже, неотступно следил за Омово. Стоило Омово встретиться на заднем дворе с Ифейинвой, как Туво тотчас находил повод кинуться к ней — расспрашивать о муже и вообще действовать на нервы. Омово задавался вопросом: почему он постоянно смотрит на меня так, словно я украл у него жену? Вот болван! Среди обитателей компаунда Туво пользовался дурной славой. Он постоянно волочился то за одной, то за другой женщиной, и мужчины немедленно настораживались, едва он приближался к их женам или дочерям. Когда-то он был женат, но жена оказалась значительно сильнее мужа и «чуть было совсем его не заездила».
Мужское население компаунда вышло на генеральную уборку, которая проводилась раз в две недели. Они гремели ведрами и лопатами, выгребали грязь, размахивали мотыгами. Многие при этом напевали и притопывали в такт песне босыми ногами. Было решено позвать и Туво. Постучали к нему в дверь и крикнули, чтобы выходил работать вместе со всеми, но он не откликнулся. Тогда собравшиеся решили проявить упорство, и в конце концов ему ничего не оставалось, как, смирив досаду, подняться с кровати, облачиться в грязные шорты цвета хаки и выйти во двор.
— О! — воскликнул какой-то насмешник. — Видать, в прежние времена ты был большим начальником.
Остальные дружно рассмеялись, а кое-кто принялся дергать его за штанины.
— Откуда у тебя эти колониальные портки? — спросил Помощник главного холостяка.
— Не иначе, как достались от дедушки!
И снова все дружно рассмеялись.
— Я купил их на большой распродаже в Англии, — с достоинством ответил Туво. И опять раздался взрыв хохота. Мужчины хватались за животы, колотили себя по ляжкам, хлопали стоящих рядом по спине и гоготали до слез.
— Туво, а ты хотя бы знаешь, где находится аэродром Икеджа?
— У тебя штаны, как у арестанта.
Мало-помалу смех затих. И работа закипела. У этого дня была своя предыстория. Все началось с того, что однажды жительницы компаунда взбунтовались и заявили, что отказываются выполнять грязную работу. Они обратились к мужчинам с требованием создать денежный фонд для выплаты им вознаграждения за уборку, но те только посмеялись. Тогда в очередную субботу женщины демонстративно не вышли на уборку. В умывальнях стояла вонь, кое-где засорилось сточное отверстие, и грязная вода хлынула наружу, затопляя двор, туалетами стало невозможно пользоваться. Мужчины разозлились и решили доказать, что способны сами справиться с работой. И они действительно справились. С тех пор и повелись эти генеральные уборки. Они служили также поводом для дружеского общения и обмена новостями, а после окончания уборки кто-нибудь приглашал всех остальных к себе в дом для мужской беседы за кружкой пива.
Омово догадывался, что после Туво вся эта компания явится звать отца, а возможно, пожелает вытащить и его. Он спрыгнул с барьера веранды и юркнул в комнату.
— Эй, рисовальщик, куда убегаешь? — крикнул ему вдогонку один из мужчин.
Очутившись в комнате, Омово запер дверь на ключ. Он слышал, как они гремели ведрами, распевали песни, которыми по традиции сопровождается работа, и звали отца Омово выйти поработать с ними. Вместо отца к ним вышла Блэки, и мужчины принялись подшучивать над нею.
— Видать, из-за тебя муж не хочет выходить из дома? Этим надо заниматься ночью!
Блэки рассмеялась и обещала разбудить мужа. Вскоре отец и в самом деле присоединился к поджидавшей его компании, и они все вместе удалились на задний двор, унося с собой и весь шум.
В комнате к Омово вернулось спокойствие. Он сел на единственный стул и принялся размышлять о жизни. Еще со времени смерти матери его жизнь представлялась ему беспорядочной и бесцельной. Куда он шел? Куда вела его извилистая дорога. У него было ощущение, что в его жизни отсутствует нечто очень важное, без чего она не может считаться полноценной. В школе он хорошо учился вплоть до пятого класса. Но перед самыми выпускными экзаменами у отца возникли материальные затруднения, и он не мог больше вносить плату за обучение. Положение усугублялось тем, что отец продолжал обманывать мать Омово, уверяя, что обо всем позаботился и все в полном порядке. Директор же школы, на редкость жестокий тип из племени ибо, не допустил Омово к выпускным экзаменам по шести предметам на том основании, что не была внесена соответствующая плата. Директор всегда считал, что все его ученики — отъявленные негодяи и что Омово просто-на-просто «прокутил» предназначенные для уплаты за обучение деньги. В результате Омово не сдал экзамены и не получил свидетельства об окончании школы. Ему требовалось только одно — разрешение держать экзамены. Но этого разрешения ему не дали. Со смертью матери вся его жизнь уподобилась блужданию в лабиринте.
Однако в глубине души у Омово зрело смутное предчувствие, что он непременно выбьется в люди; это предчувствие давало ему силы и помогало преодолевать все трудности. И братья, и мать, и даже отец верили в его талант. Когда в доме собирались гости или друзья, мать всегда показывала его ранние работы — вышивку бисером и рисунки. Она очень гордилась им, хотя и старалась не подать виду. И все же главным вдохновителем был отец, который всячески поощрял увлечение сына рисованием, начиная с шестилетнего возраста. Отец внимательнейшим образом разглядывал его рисунки, хваля одни, критикуя другие. Именно отец настоял на участии Омово в конкурсе, где ему было присуждено первое место. Омово было тогда двенадцать лет. Отец покупал ему книги о знаменитых художниках и иногда сам читал их по вечерам вслух. Отдавая себе отчет в том, как мало он достиг в жизни, Омово в то же время понимал, что как раз благодаря этому он воспитал в себе жизнестойкость и мужество.
Омово трезво итожил прожитую жизнь. Он не получил свидетельства об окончании школы. Он лишился матери. Братья отважились на рискованный шаг: ушли из дома и губят себя на чужбине. Он служит в ненавистном ему учреждении. Он отчужден от отца. Он любит Ифейинву, но не может открыто проявить свои чувства. Две его хороших работы утрачены. Вот и все, что он может о себе сказать.
В висках у Омово отчаянно стучало. В зашторенной комнате было темно. Где-то над головой жужжал москит. Его взгляд блуждал по стене, на которой висела выписанная им откуда-то цитата, репродукции картин известных художников, его собственные рисунки. Ничто не вызывало у него эмоций. Он ощущал себя совершенно опустошенным. Он долго пребывал в таком состоянии, потом встал, раздвинул шторы и открыл блокнот в том месте, где были записаны привидевшиеся недавно сны. Он вспомнил о картине, которую собирался нарисовать, и по телу его пробежала дрожь. Он встал и снова задернул шторы, создав в комнате полумрак. Он чувствовал, что должен нарисовать эту картину, что как только он ее нарисует, жизнь его обретет какой-то смысл. Он ощущал стремительно нараставшую в нем жгучую потребность работать. Замысел еще не выкристаллизовался; он вспомнил обезображенный труп девочки, найденный в парке. Интересно, удалось ли Кеме что-либо сделать за это время и приступила ли к расследованию полиция, известная своей редкостной нерасторопностью как раз в подобных случаях. При воспоминании о девочке в душе у него что-то перевернулось. У него было такое чувство, как будто в трагическом происшествии есть доля и его вины; при мысли об этом его охватило лихорадочное желание немедленно взяться за кисть.
В висках отчаянно стучало, и он почти физически ощущал, как пульсирует кровь. Он вспомнил рисунок, сделанный им в семилетнем возрасте, — множество замкнутых волнистых линий, образующих фигуры различной формы. Конец линии всегда терялся в лабиринте абстрактных фигур. Увидев рисунок, учитель похвалил его, а потом сделал с него фотокопию и повесил на стену в своем кабинете. Отец внимательно разглядывал рисунок, подолгу размышлял над ним. Омово ничего не понимал. Ведь он всего-навсего взял карандаш и стал водить им по бумаге. Отец же, взглянув на рисунок, сказал:
— Омово, это — сама жизнь. Ты знаешь, что ты нарисовал?
Тот покачал головой.
— Так вот, это — жизнь. Ты еще слишком мал, чтобы понимать. Но когда-нибудь поймешь. Я сохраню этот рисунок. Когда ты станешь постарше, я покажу его тебе, и ты поймешь, что сотворил в простодушном неведении.
Позже Омово нарисовал еще один рисунок — опять-таки конусообразные фигуры, образованные волнистыми линиями и переходящие друг в друга. Учитель не пришел от рисунка в восторг, а только снисходительно улыбнулся и покачал головой. Отец тоже мрачно покачал головой и промолчал. В результате мальчик понял, что, создав однажды стоящую вещь, не следует повторять ее до тех пор, пока не будешь знать — зачем это нужно. Омово не знал, почему ему вспомнился этот случай, но смутно догадывался, что это — некий сигнал, идущий из глубин его сознания.
Он вспомнил, что вечером ему предстоит свидание с Ифейинвой. На душе стало легко и радостно; он схватил блокнот и принялся, не отрывая руки, водить карандашом по бумаге, оставляя на ней конусообразные фигуры из волнистых линий. Он чертил и чертил на бумаге линии, не пытаясь ни усмотреть в их нагромождении какой-либо смысл, ни тем более подчинить рисунок определенному замыслу. Сделав с десяток рисунков, он устал. На одном из них он решительно написал: «Линии жизни». Перебирая затем рисунки, подумал: «Глупо и претенциозно», — вырвал листок с этой надписью из блокнота и разорвал на мелкие кусочки.
В висках стучало еще сильнее. Шум в компаунде как-то странно утих, и Омово догадался, что снова отключили ток. Он повалился на свою взъерошенную постель и попытался уснуть, чтобы избыть во сне смятение духа.
Ифейинва услышала грубый голос окликнувшего ее мужа. Сердце у нее екнуло, ноги вдруг сделались ватными, но она продолжала нести ведро. Проходя мимо забранного деревянной решеткой огромного окна, она увидела, что он сидит на кровати, безобразно расставив ноги и широко разинув рот в сладкой зевоте.
— Где ты пропадала, Ифейинва, а? Почему так долго ходила за водой?
Она прошла мимо, оставив без внимания его вопрос, и направилась к душевым, помещавшимся в дальнем конце зловонного, грязного заднего двора. Душевая представляла собой тесную кабину с покрытыми слизью стенами. Трещины в стенах, сквозь которые проникали серые полоски света, день ото дня становились шире, и в темноте их легко было принять за змей. Пол был по щиколотку залит застоявшейся скользкой водой. По вечерам здесь можно было слышать крысиную возню в норах; иногда крысы выскакивали из нор и днем, пугая голых купальщиков. На полу кем-то были положены два больших камня, на которые обычно вставали во время мытья.
Ифейинва поставила ведро на один из камней и выскочила из душевой. Она испугалась крысы, которая проворно перебежала из одного угла кабины в другой и скрылась в норе.
Прямо с улицы Ифейинва прошла в кухню и опустилась на стул. В компаунде стояла тишина. Только несколько кур прогуливалось на заднем дворе. Время от времени распахивалась цинковая дверь кухни и какая-нибудь женщина устремлялась к туалету. Слух Ифейинвы чутко улавливал все эти звуки, и она знала наперед, что вскоре скрипнет старая цинковая дверь умывальни, и женщина неторопливой походкой пойдет домой.
Вот куда привела ее судьба. При всем ее жизнелюбии, энергии, благородстве, мечтах судьба распорядилась по-своему. С каждым днем в душе Ифейинвы креп протест. Жизнь раздавила ее и обрекла на безрадостное существование. Мать даже в детстве называла ее как взрослую — Ифейинва. Взгляните, куда привела ее судьба! К крысам. К человеку, которого она ненавидит. К юноше, которого любит, но с которым никогда не сможет соединить свою судьбу.
Ифейинва заплакала. Она теперь плакала часто. Ей вспоминалась школа, подружки, с которыми, бывало, сидя вечером на лужайке, она мечтала о будущем. Ей вспоминалось, как по ночам, когда не спалось, она на цыпочках пробиралась в комнату к подруге, и они старались представить себе свою взрослую жизнь — каких выберут мужей, какими воспитают своих детей. Но шло время, и жизнь ее словно по чьей-то злой воле становилась все более далекой от мечты. Сначала пришло известие о том, что отец по нелепой случайности застрелил маленькую девочку. Он отправился с ружьем на охоту. Один. Рядом зашевелился куст, мелькнуло что-то белое, и он спустил курок. Оказалось, это была девочка восьми лет. Он размозжил ей голову. Ифейинва мало что знала о последующих событиях, разве только то, что между двумя соседними деревнями вспыхнула вражда. Между ними и прежде шел непрерывный спор о границе, разделяющей две деревни, теперь же, после смерти девочки, он принял угрожающие размеры.
Потом отец покончил с собой. Он страшно исхудал и пал духом. Часами сидел, уставившись в одну точку, бормоча про себя: «Я убил девочку. Я убил маленькую девочку». И вот однажды утром деревня содрогнулась от нового выстрела. Отца похоронили на холме, вдали от деревни.
После смерти отца жизнь Ифейинвы круто изменилась. Школу пришлось бросить, поскольку за учебу платить стало нечем. Она вернулась домой и включилась в работу на семейной ферме. И братья и мать, да и сама Ифейинва прекрасно понимали, что жизнь не сулит им ничего радостного.
Однажды в деревню явился Такпо с намерением подыскать себе невесту. Друзья рассказали ему о красивой девушке, которая к тому же училась в средней школе. Такпо для начала переговорил со старшими в семье Ифейинвы. У него умерла жена, детей нет. Он хотел бы жениться на молодой женщине, которая будет ухаживать за ним в старости.
Ифейинва узнала обо всем уже после того, как Такпо уплатил ее родным выкуп и были завершены все формальности. Ее выдали замуж насильно. Она пыталась бежать, но вскоре была возвращена в родительский дом. Она даже подумывала о том, чтобы отравиться, но у нее не хватило мужества. С самого детства жизнь ее была безрадостной. Единственной отдушиной служила учеба: ее ум жаждал знаний, ее страстью была литература.
Пока тянулась история с ее замужеством, на нее обрушился новый удар. Покончил с собой ее старший брат Почему — неизвестно. Бывало, он подолгу отсутствующим взглядом смотрел на небо, был постоянно печален, совершенно отрешился от окружающей жизни, вел себя совсем как безумный, а потом однажды его раздувшийся труп был обнаружен в реке, неподалеку от их деревни. Всю жизнь его грызла какая-то мучительная тоска. Никто его не понимал.
Смерть брата решила будущее Ифейинвы. Она не могла оставаться там, где обитают измученные, загубленные души. Ей постоянно мерещились леденящие кровь трагедии, разыгрывающиеся темными ночами, племенные духи, смердящие трупы. Ее преследовали видения утопленников. Она часто ловила себя на мысли: что чувствует тонущий человек? Страх, удушье, невозможность вдохнуть воздух?
Свадебная церемония прошла гладко. Ифейинва решилась пойти на компромисс, избавив деревню от витавшей над ней угрозы в виде еще одной неминуемой смерти.
Не успела она оказаться в Лагосе, как со всей очевидностью поняла, что в результате этого компромисса ее возвышенная и жизнелюбивая натура навсегда заточена в клетку. Одиночество и страшное осознание того, что за пределами этой клетки осталось слишком многое, составляли сущность ее жизни в первые месяцы после свадьбы. Она сделала первый шаг, и каждый последующий сулил все новые и новые потери. Мать убеждала ее ехать, говорила, что все само собой устроится. Жизнь ожесточила ее, и она даже не заплакала при расставании с дочерью. Ифейинва была единственной дочерью в семье и, покидая дом, горячо желала только одного: чтобы полученные от Такпо деньги облегчили жизнь матери. В школьные годы заветной мечтой Ифейинвы было завершить образование, получить какую-нибудь престижную должность и помогать родителям. Ее мечты развеялись прахом. Она смутно надеялась, что в конце концов сможет притерпеться к жизни с Такпо. Она принесла себя в жертву, в жертву какой-то неведомой силе, которая медленно разрушала всю ее жизнь.
Муж внушал Ифейинве отвращение. Коричневые от орехов кола зубы. Огромный «резиновый» рот. И эта привычка портить воздух. Она присядет, бывало, где-нибудь в сторонке перекусить после целого дня хлопот по дому, а ему в это время ничего не стоит испортить воздух. У нее сразу же пропадал аппетит, но она не смела подняться и выйти из комнаты из страха его разгневать. Она панически боялась его, боялась его вздорного характера, его непредсказуемого гнева, его нелепой ревности. (Однажды он подговорил своих людей исколотить фотографа, который был дружески к ней расположен. Ему выбили два передних зуба и поставили синяк под глазом. Не в силах перенести позор и обиду, фотограф собрал вещички и под покровом темноты покинул компаунд.) В лавке, где Такпо торговал продуктами, он всегда держал при себе нож, — на тот случай, если какой-нибудь «безмозглый» тип будет крутиться возле Ифейинвы.
Его привычки повергали ее в ужас. По утрам он имел обыкновение жевать веточку, очищающую зубы, и выплевывал жвачку где попало. Он обращался с Ифейинвой как с рабыней — и с этим ей было труднее всего смириться. Он не имел ни малейшего представления о личной гигиене. Это был неотесанный мужлан, носивший старомодные кальсоны цвета хаки, и невероятно волосатый.
В течение нескольких недель Ифейинва и близко не подпускала его к себе. Он всячески обхаживал ее, умолял и даже пытался подкупить. Она не соглашалась. Он злился, бил ее, не давал есть, наказывал. Их отношения приобрели характер бессмысленной войны похоти с неприступностью. По ночам он нагишом подходил к ней, демонстрируя неизбывную страсть. Она никогда не забудет, как впервые увидела нацеленный на нее длинный коричневый стручок. Она содрогнулась от отвращения. Однажды, когда он пытался силой овладеть ею, его сперма залила ей весь живот и ноги. После чего он беспомощно со стоном рухнул рядом с ней, осыпая ее руганью и проклятьями. От мерзкого запаха ее стошнило.
В конце концов он решил пуститься на хитрость. Вернувшись однажды домой в веселом и добродушном настроении, он стал ей рассказывать о себе, о том, как ему трудно приходится в «этой проклятой дыре, зовущейся Лагосом», делился планами на будущее. Слушая такие непривычные в его устах речи, она немного оттаяла и, когда он попробовал пошутить, даже улыбнулась. Она подумала, что в конце концов он не такой уж плохой человек, в душе у нее шевельнулась надежда. Потом он послал ее за выпивкой и, когда они сели за стол, незаметно подсыпал ей в стопку сонного порошка. Когда она опьянела, ослабела и утратила способность сопротивляться, он навалился на нее. Ей казалось, что все это происходит не с ней, а с кем-то другим. Сквозь окутавший ее туман она видела нечто огромное, нависающее над ней, и не чувствовала ничего, кроме мучительной боли. Воспользовавшись вазелином, он в конце концов смог овладеть ею. Она заливалась кровью. Он не получил никакого удовольствия и, когда оделся, избил ее. Несколько недель она ходила как потерянная, не в силах забыть или простить себе того отвратительного положения, в котором очутилась. Однако на следующий день голова у нее просветлела, лежа на кровати, она без конца возвращалась мыслями к случившемуся. Она засыпала, пробуждалась, плакала, беспомощно взывая к матери, и снова засыпала.
Ее воля была сломлена, а вынужденный компромисс еще более ухудшил ее положение. В Лагосе у нее не было ни одной знакомой души, ни одного человека, к кому она могла бы обратиться, и бежать тоже было некуда. Она усвоила преподанный ей жизнью первый урок. Теперь ею постоянно владело опасное безразличие. Казалось, она сдалась, она уступила. Но внутри у нее все кипело, в ней зрели протест и озлобление, подхлестываемые безвыходностью ее положения. Она терпеливо ждала.
Приблизительно в это время в ее жизнь вошел Омово. Незадолго до этого они с Такпо переехали в Алабу, потому что Аджегунда, где муж снимал жилье прежде, сильно пострадала от наводнения. Их компаунд находился как раз напротив компаунда, где жил Омово, куда они ходили за водой, поскольку оба компаунда принадлежали одному и тому же хозяину, и колодец был общий на два компаунда. Она впервые увидела Омово, когда он сидел с книгой возле своего дома. Собственно, ее внимание привлекла книга в его руках — только что прочитанный ею роман Нгуги «Не плачь, дитя». Он не прервал чтения, когда, проходя мимо, она замедлила шаг; ей понравилось его доброе худое лицо. И только когда она шла обратно и расплескала воду из ведра, он взглянул на нее и улыбнулся. После этого, когда бы они ни встречались, она неизменно замечала в его глазах скрытый огонек. Огонек неотвратимо разгорался. Вскоре их «случайные» встречи на заднем дворе участились и стали более продолжительными. Ей запомнился день, когда она стирала белье на заднем дворе. Он тоже пришел стирать, и между ними завязался разговор по поводу романа Нгуги.
— Я плакала, когда читала эту книгу, — сказала она.
— Общественная деятельность требует полной самоотдачи.
— Мне не понравилось, что Нджороге хотел покончить с собой. Общество не должно толкать молодых людей на самоубийство.
— Он был слишком большой фантазер.
— Мне нравится название.
— Да. «Не плачь, дитя».
— Не приведи нас бог так плакать.
Они замолчали. Мысли Омово перекинулись на него самого.
— Плакать нет смысла. Слезы лишь опустошают нас, и мы готовы снова плакать. Даже если выплакать все слезы, творящееся повсюду безумие этим не остановишь. Боги больше не внемлют слезам.
— Ты видел когда-нибудь богов, Омово?
— Нет. Но они должны где-то быть.
Они снова помолчали.
— А что ты читаешь сейчас?
— Рассказы русского писателя Чехова.
— Они тебе нравятся?
— Да. Некоторые просто захватывающе интересны. Автор поразительно проницателен. Один рассказ мне показался немного затянутым. «Скучная история» или что-то в этом роде.
Разговор был вполне обыденный. Но он положил начало их сближению. Беседуя, они узнавали друг друга. Когда они заговорили впервые, оба чувствовали себя натянуто. Но после того как начало было положено, у них всегда находилась и тема для разговора, и какой-нибудь повод для встречи на заднем дворе. В тот день он отлучился за синькой, чтобы подсинить белые рубашки, а когда вернулся, рубашки были подсинены и она уже стирала остальное его белье. Ей нравилось, как светлело его лицо, а глаза устремлялись вдаль, когда он говорил о том, что близко его сердцу. Ее чувство к нему росло и крепло, и она дни напролет думала о нем. Он стал для нее символом красоты и всего того, что достойно любви. Он часто снился ей по ночам, а однажды ей даже приснилось, что она — его возлюбленная. Ей нравились его глаза, красивые сочные губы, небольшой нос, голос, смех; она обожала его. Он стал для нее как бы духовным супругом, с которым она была близка лишь в сновидениях и мечтах. Дело дошло до абсурда: часто, когда муж домогался близости с ней, она зажмуривалась, заглушала рвавшийся из души крик и позволяла ему совершать любовный ритуал, воображая на его месте Омово.
Омово был ее утешением. В его сверкающих глазах она инстинктивно угадывала ту самую любовь, которой была лишена. Его работы завораживали ее, повергали в восторг. В ее душе находили отклик сила и отчаяние, которые она угадывала в его мрачных картинах. Она ходила в компаунд Омово чаще, чем требовалось, лишь бы повидаться с ним. Их любовь, если так можно назвать установившиеся между ними отношения, была совершенно целомудренной: это была мимолетная общность двух молодых людей, ввергнутых в водоворот жизни и внезапно понявших, что в окружающем их мраке им необходимо тепло друг друга. В сокровенных мечтах она видела Омово в хлопчатобумажной блузе стоящим у мольберта с длинной коричневой кистью в руке, глаза застыли и устремлены в иной, ему одному доступный мир; лицо забрызгано краской. Или: Омово приходит с работы усталый, лицо потное и покрыто слоем пыли — он излучает силу, вдохновение, какое-то удивительное сияние, убаюкивающее очарование. Он напоминал ей заблудившегося испуганного ребенка; а еще напоминал ей старшего брата, который покончил с собой.
Ифейинва бережно хранила в памяти минуты, проведенные с ним. Она вспоминала и вновь переживала их прогулки по безлюдным тропинкам, их лица в лучах заходящего солнца. Она поверяла ему свои тайные мысли, рассказывала о прошлой жизни, а он делился с ней своими сокровенными замыслами, своими мечтами. День, бывало, пролетал незаметно, и каждая минута была исполнена трепетного и сладкого волнения.
Ее молодой ум блуждал в лабиринте желаний, ненависти, компромиссов и недавних открытий нового, неизведанного мира любви. Она знала, что найдет свое счастье, пусть тайное, опасное, но зато несущее удовлетворение. Она не могла забыть тот день, когда Омово убедил ее вернуться домой. В тот день ее обуял смертельный гнев, она готова была свести счеты с жизнью, бежать в родную деревню или совершить любое иное безрассудство. Она была благодарна ему; он спас ее тогда от самой себя, спас ее для себя. Она считала его своим спасителем, и любовь, которую она все это время старательно глушила в себе, вырвалась наружу, выстраданная, горячая и отчаянная.
В промежутках между этими счастливыми мгновениями были долгие, долгие часы, которые она считала скучными и потраченными впустую. По утрам она чистила умывальню, приносила мужу воду для мытья, готовила еду, прибирала в комнате. Когда муж отлучался в город, она купалась, ела или заменяла его в лавке. Иногда читала какой-нибудь роман или женский журнал или плела кому-нибудь из соседок косички.
Ее удручало окружавшее ее убожество. Как быстро старели местные женщины! Она не хотела им уподобиться. Преждевременно покрывшиеся морщинами, с отвислыми грудями, усталые, забитые, неопрятно одетые и покорные, они выглядели старухами. Она в душе гордилась своей образованностью и всеми силами старалась поддерживать форму; она гордилась своими способностями и именно поэтому оказалась в полной изоляции, стала в компаунде чужой.
Понимая, что необходимо что-то предпринять, чтобы не скатиться до уровня здешних женщин, она убедила мужа разрешить ей посещать занятия в вечерней школе (о работе не могло быть и речи). Он согласился — главным образом потому, что она выступала в роли робкой просительницы; а это свидетельствовало о благоприятных переменах в ее настроении; и еще потому, что у него появился новый повод похваляться перед своими дружками. (Знаете, моя жена посещает вечерние классы. А твоя-то может самостоятельно прочесть хотя бы газету?) Несколько дней он кое-как мирился с ее отсутствием по вечерам, но однажды, когда она задержалась позже обычного, забеспокоился. Он отправился в школу — деревянное строение, без единого вентилятора, где стояла невероятная духота. Он увидел множество страждущих знаний из низших слоев общества, которых весьма ловко обдирали за их неискоренимое желание приобрести хотя бы самые скромные навыки. Его привела сюда элементарная ревность, проистекающая от неуверенности в себе; и то, что он там увидел, убедило его в основательности собственных опасений. Весело смеясь, его жена оживленно беседовала с группой юношей и девушек; такой красивой он ее никогда еще не видел. В приступе ревности он растолкал толпившихся вокруг нее соучеников, схватил ее за руку и потащил домой, запретив отныне посещать классы.
Ифейинва была в отчаянии. Терпению и настороженному спокойствию пришел конец. Ее преследовали нелепые мысли. Порой она представляла себе, как убивает мужа. Она видела эту сцену так ярко, в таких подробностях, что в конце концов стала бояться собственных мыслей. Она была потрясена силой своей ненависти и отвращения. Как-то ей приснилось, что она убивает Такпо и после долго-долго смеется. Муж разбудил ее и спросил, что с ней, почему она смеялась во сне? Пробуждение повергло ее в ужас; с этого дня она стала спать на полу. У нее возникали галлюцинации: однажды, когда Такпо заболел, она убедила себя в том, что каким-то непостижимым способом отравила его. Эти навязчивые идеи и страх перед обнаружившейся в семье склонностью к самоубийству не давали ей покоя. Над ее семьей тяготело проклятие; болезненное сознание рождало мысли о божьей каре, порче, крысах, гибельных лесах, вечных страданиях. Порой ей казалось, что она сама — источник зла, тоски и смерти.
Недавно она разводила огонь в кухне, чтобы приготовить свежий суп. Руки механически совершали привычную работу. Мысли же витали в каком-то сумеречном мире, почему-то казавшемся ей знакомым. Она размышляла о привидевшемся ей недавно во сне кошмаре и содрогалась от страха и безысходности. В кухню вошли соседки и занялись своими делами; плакали дети, кудахтала забежавшая со двора курица. Вспыхнули робкие язычки пламени, и Ифейинва подбросила в очаг хворосту.
— Ифейинва, вода готова?
Голос мужа заставил ее вздрогнуть; она насторожилась. Такпо прошаркал по коридору. Он был высокого роста, с заросшей волосами грудью, с выпуклым лбом и малюсенькими, как у ящерицы, глазками. Говорил он всегда очень громко, полагая, что чем громче говорит, тем более солидным выглядит. Щеки его походили на плотно сжатые кулаки, а нос был здоровенный и острый, как локоть. Вокруг волосатой талии был обернут кусок ткани, а на шее висело полотенце.
— Ифейинва! Ифейинва! Ты в кухне? Почему не отзываешься?
Такпо постоял под дверью. Ответа так и не последовало. Тогда он приоткрыл цинковую дверь и заглянул внутрь. Она сидела на корточках, раздувая огонь. Кухня была полна густого, сизого дыма. Он закашлялся, покачал головой и направился к умывальне. На заднем дворе, постоянно залитом грязной водой из умывален, стояли груды немытой посуды, ржавые ведра и детские горшки. Двор со всех сторон был обнесен бетонным забором, утыканным сверху для защиты от воров битым стеклом.
Ифейинва продолжала раздувать огонь. Дым из очага окутывал ее лицо. Дрова были сырые. У нее першило в горле и слезились глаза, а дыму становилось все больше и больше. Тем временем вернулся муж и снова окликнул ее:
— Ифи! Ифи! В крысоловке еще одна вонючая крыса, слышишь? Когда освободишься, выбрось ее. А потом пойдешь в лавку и побудешь там до моего прихода, слышишь?
Она по-прежнему ничего не отвечала. Потом закашлялась.
— Если кашляешь, зачем здесь торчать?
Но она опять ничего не ответила.
— Дура! Ну и губи себя, если нравится!
И на этот раз она промолчала. Вне себя от злости он резко повернулся и хлопнул дверью.
Ифейинва думала о маленькой заметке в газете, в которой говорилось о том, что деревня Угбофия по-прежнему находится в состоянии войны с соседней деревней. «На фермы были совершены нападения, имеются убитые… По слухам, вокруг деревни выставлена вооруженная охрана из числа взрослого населения… Туда направлена делегация для установления перемирия». В конце заметки выражалось опасение, что достигнуть мирного урегулирования будет непросто.
Две деревни были расположены рядом, их разделяло каких-нибудь пять миль. По краю обеих деревень протекала река, которая связывала их многими узами. Их жители давно уже успели пережениться. Но теперь они относились друг к другу крайне враждебно. Даже в том, что их связывало, таились поводы для разногласий и ссор.
Потом по какому-то поводу возник серьезный спор из-за границы, принявший угрожающие размеры. Дело дошло до исторических изысканий. Одна деревня провозглашала жителей другой потомками рабов. Другая отвечала тем же. Ненавистью было пронизано все вокруг — и лес, и река, и даже сам воздух.
У Ифейинвы не укладывалось в голове, как могут враждовать две деревни, расположенные рядом и тесно связанные между собой.
Огонь наконец разгорелся, и желтовато-красные языки пламени осветили потное, залитое слезами лицо Ифейинвы. Ей нравилось глядеть на колышущиеся языки пламени. Они почему-то навевали ей мысли о рисунках Омово. Она вспомнила, что они условились сегодня встретиться. В ее душе тоже вспыхнуло пламя и согрело ее. Горячие волны захлестнули все ее существо, и она испытала чувство необычайной радости. Она закашлялась и заплакала; и слезы долго катились по ее щекам.
Позже, днем, к мужу Ифейинвы зашел Туво. Он постучался в дверь и подождал ответа.
Послышался зычный голос Такпо:
— Если пришел с добром, заходи!
Дверь скрипнула и впустила Туво. Комната была довольно большая; в ней стояло три кресла с подушками, посередине помещался обеденный стол, у стены — широкая кровать, а рядом старая-престарая радиола, у которой был такой вид, словно ее не включали уже много лет, журнальный столик, на котором лежали книги Ифейинвы и журналы, а в углу громоздилось большое трюмо. На стенах висели фотографии Такпо и Ифейинвы; у нее была довольно напряженная поза, и она не улыбалась, он в традиционном длинном иро и белой рубашке был воплощением гордости и самодовольства. На других фотографиях Такпо был запечатлен на фоне своей лавки, читающим газету. Плакаты с изображением белых девиц, пьющих кока-колу, а также различных городов мира с угрюмой претенциозностью красовались на покрытых плесенью тусклых стенах.
Такпо восседал за столом. Перед ним стояла огромная миска с дымящейся эбой и овощной суп. Он едва удостоил Туво взгляда.
— Входи, земляк, входи и раздели со мной трапезу бедного человека, — проговорил Такпо, отправляя в рот огромную пригоршню эбы, которой любой другой на его месте просто подавился бы.
— Спасибо. Я уже успел перекусить. — Тем не менее при виде Такпо, с аппетитом уплетающего эбу, у Туво так и потекли слюнки. Помолчав немного, он поинтересовался:
— Ну, как жена? — Он смягчил свой обычный, вызывающий тон, желая угодить хозяину.
— М-м, прекрасно, все хорошо.
Опять последовала пауза. Такпо был не из тех, кто разговаривает во время еды, ибо еда была для него самой большой в жизни радостью. Покончив с едой, он вымыл руки, вытер рот, отхлебнул большой глоток крепкого портера, откинулся на спинку кресла и принялся выковыривать ногтем кусочки застрявшего в зубах мяса.
— Ну, Туво, как дела? Все бегаешь за молодками, а? По-прежнему портишь окрестных девчонок, а? — Он громко расхохотался, и его малюсенькие, как у ящерицы, глазки сделались чуточку больше, темное лицо сморщилось, а нос изогнулся крючком.
Туво натянуто улыбнулся. Не так давно он с трудом избавился от губительного брака со вздорной бородатой женщиной. Он долго вожделел этой женщины, принимая обычную похоть за любовь. Он женился на ней, хотя отец и предупреждал: «Это не баба, а настоящий мужик, она заездит тебя до смерти. Не успеешь оглянуться, как отправишься на тот свет». Он не послушался отцовского совета. В первую же брачную ночь после свадьбы она «поставила его на колени», и говорят, он долго потом не мог разогнуться. А когда она толкла ямс, то ударяла пестом с такой же силой и вкладывала в это занятие тот же сокровенный смысл. Вскоре он понял, какую совершил ошибку. Она хотела безраздельно владеть и понукать им, она была упряма и вскоре, казалось, полностью прибрала его к рукам. Они постоянно дрались и во время драки крушили ценные вещи. В конце концов Туво всерьез вознамерился ее зарезать; она собрала свои пожитки и была такова.
Когда буря миновала, Туво отдался новой страсти: стал бегать за девушками. Было известно, что он тайком встречается и с некоторыми замужними женщинами в компаунде, но все-таки предпочтение отдавал совсем юным. Вот почему он неизменно появлялся на заднем дворе, если видел Омово и Ифейинву вместе, и постоянно следил за молодым художником. Он подозревал, что у Омово любовь с этой прелестной, такой соблазнительной девушкой, и завидовал ему. Он давно уже имел на нее виды, но Ифейинва решительно пресекала все его ухаживания. Он завидовал Омово и мечтал ему насолить. Он не сумел сделать карьеры, служа в министерстве, вышел на пенсию и ничем путным занять себя не мог.
Сейчас на его лице появилась кривая улыбка, словно он улыбался каким-то своим сокровенным мыслям, вспоминая что-то приятное.
— Да, да, — наконец сказал он. — Молоденькие девушки очень хороши.
Такпо громко рассмеялся.
— Скажи, что ты будешь пить?
— Пиво, если можно.
Они молча выпили.
— Послушай, — не очень уверенно заговорил Туво. — Послушай, я пришел предупредить тебя насчет жены…
Такпо выпрямился в кресле, насторожился, в глазах у него вспыхнул огонь. Как раз в этот момент в комнату вошла Ифейинва. Она была прелестна в фиолетовой домашней блузе и в короткой юбке. Глаза у нее были воспалены, как будто от слез. Коричневое лицо с шелковистой кожей излучало невинность и скромное очарование. Она взглянула на мужчин, поздоровалась, как подобает замужней женщине, с Туво и стала убирать со стола. Она собрала кости в суповую тарелку, вытерла тряпкой стол. Поставила на поднос грязную посуду и спросила:
— Принести воды?
Мужчины как-то странно молчали. Ее появление явно помешало их разговору. Она почувствовала неловкость, поняв, что разговор шел о ней, но держалась совершенно спокойно, будто это ее не касалось.
— Принести воды?
И тут вдруг Туво все стало ясно. Он понял истинную цену этому браку. Такпо постоянно хвастался своей женой — как она красива, как послушна и добродетельна и как они любят друг друга. Иногда он даже похвалялся, что они часто ходят в кино на индийские фильмы. Оказывается, все это ложь. Теперь ложь была очевидна: об этом свидетельствовали как ее спокойное достоинство и отчужденность, так и его напряженность и нервозность.
— Мистер Такпо, ну ответь же своей жене, — сказал Туво, как бы вступаясь за Ифейинву.
Такпо смирил свой гнев.
— Собери посуду и иди. Иди! Ты что, не видишь, что двое солидных мужчин разговаривают, а? Ох, уж эти молодые дурехи. Ты видишь, беседуют два солидных человека, и тем не менее задаешь глупые вопросы насчет воды. Убирайся прочь, пока я тебя не избил! — закричал он и, подскочив к Ифейинве, толкнул ее изо всех сил. Она не удержалась на ногах и упала. Туво кинулся ее поднимать.
— Мистер Такпо, зачем же ты так?
Ифейинва поднялась и стала собирать упавшую на пол посуду. Две тарелки разбились вдребезги. Она тщательно собирала осколки, лицо ее сделалось непроницаемым, глаза застыли словно льдинки, излучающие холодный блеск. Когда все осколки были собраны, она вышла из комнаты с тем же видом, с каким вошла: независимая, отчужденная и спокойная. В том, как она вышла, было что-то зловещее. Когда дверь закрылась за ней, Туво с укором сказал:
— Ты не должен был так поступать. Она еще молода, со временем научится себя вести, ай-ай-ай, что ты наделал!
Такпо, изогнув брови дугой, неподвижно уставился на дверь.
Туво нервно теребил пальцы.
— Не удивительно, что жена лупила тебя, — сказал Такпо, распрямив спину. — Вот как надо учить жену послушанию. Ты слишком мягкий, поэтому твои жены так с тобой и поступали, а то и вовсе убегали. — Такпо старался говорить как можно громче.
Губы Туво растянулись в презрительной усмешке.
— Ах, вот как! — запальчиво воскликнул он.
— Да, вот так.
— А ты знаешь, что ты старик?
— А ты? Старик, бегающий за молодками! Моя жена лучше твоих троих, вместе взятых и умноженных на четыре. Ты — красавчик, и чем же ты сейчас занимаешься? Гоняешься за малолетками, которые тебе в дочки годятся. Кому же должно быть стыдно — тебе или мне?
Туво захихикал.
— Ты говоришь так, словно завидуешь мне. Если малолетки увидят тебя, они начнут смеяться.
Такпо промолчал. Туво продолжал хихикать. Потом полез в карман. Такпо внимательно проследил за его жестом, желая увидеть, что именно тот достанет. Туво достал жвачку, вынул ее из обертки и бросил в рот. Такпо нахмурился, в глазах мелькнула тревога.
— Что случилось? Опять кто-то забрался к тебе в лавку?
Такпо покачал головой.
— Нет. Это из-за того парня.
Туво молчал.
— Я слышал разговор двух женщин. Будто у него что-то с Ифейинвой. Уж очень часто они встречаются на заднем дворе… Мне он нравится. Смирный такой парень. Ты думаешь, это…
Туво кивнул. Такпо снова откинулся на спинку кресла и закрыл глаза.
— Я спрашивал Ифи. Она сказала, что они просто беседуют о книгах, вот и все. Она не подняла на меня глаз. Она какая-то странная с самого первого дня, как я на ней женился. Сейчас…
Такпо выглядел усталым и старым. Под глазами у него залегли большие синие тени. Таким Туво его никогда не видел.
— Знаешь, он снова стал рисовать. На днях я хотел его спросить, не нарисует ли он мой портрет с Ифи, но не смог. У него такой вид, будто он не от мира сего. Он славный парень. Он не способен на такое.
Теперь заговорил Туво:
— Они болтали сегодня утром. До того, как мы приступили к уборке компаунда. Надо было их видеть. Весь компаунд наблюдал за ними. Ты бы посмотрел, как сияли у нее глаза, когда она на него глядела. Как фонари. Она даже не слышала, как я с ней поздоровался. Конечно, все дело в том, что он рисует, что он художник.
Они замолчали. Молчание длилось довольно долго.
— Прежде чем я решусь на какой-либо шаг, мне нужно все увидеть собственными глазами. Видно, он не знает, как я отделал этого дурака фотографа.
— А что ты с ним сделал?
— Я подослал двух здоровенных ребят, они подкараулили его впотьмах и избили до полусмерти. Но у него хватило ума бежать из компаунда.
— С тобой шутки плохи!
— А ты не знал? Ну, одним словом, я должен сам во всем убедиться.
На сей раз Такпо говорил отнюдь не громко. Его голос, равно как и его глаза, выражали решимость. Вскоре Туво попрощался, оставив Такпо наедине со своими грустными мыслями в обшарпанной комнате.
Омово спал недолго. Во сне он вспотел. Он встал, отер пот полотенцем и сменил белье. «Пойду-ка я прогуляюсь, — подумал он. — Навещу Окоро, потом, может, вместе сходим к Кеме. Интересно, как у него дела».
Заглянув в гостиную, он испугал своим появлением отца, в одиночестве сидевшего в кресле и занятого чтением длинного письма. На столе были разложены какие-то фотографии. Надпись на конверте напоминала почерк Окура, но Омово не был уверен, что это именно так. Отец при виде Омово повел себя странно: засуетился, быстро собрал листки письма и фотографии и поспешно удалился в спальню.
Поведение отца озадачило Омово. «С какой стати отцу понадобилось таиться от меня? Ничего не скажешь, дожили!» При беглом взгляде на отца Омово уловил в его лице нечто такое, чего прежде не замечал. Еще никогда отец не выглядел таким усталым и беспомощным. Но дело было даже не в усталости. А в чем — Омово не мог сказать. Он ждал, когда отец вернется. Время шло. До него доносился голос отца, разговаривавшего с самим собой в спальне. Казалось, он что-то объясняет собеседнику, видимо, своему воображаемому кредитору. Омово не стал больше ждать и вышел во двор.
Небо было ясное, а солнце напоминало расплющенный апельсин. Отчетливо вырисовывались очертания окружающих предметов. Грязная и пыльная проселочная дорога. Зрение у Омово отличное, и он отчетливо видел все предметы на значительном удалении — дома, хижины, играющих детей, публику, танцующую перед лавками грампластинок. Он радовался, что видит так далеко. Ему даже показалось, что он способен уловить движение волн горячего воздуха, слегка искажающих форму предметов. В мыслях у него тоже была полная ясность.
Ему приходилось постоянно быть начеку, чтобы не споткнуться о пустые банки из-под сгущенки, не угодить ногой в грязь, чтобы обойти стороной преследуемую мухами бездомную собаку с гноящимися ушами. Ему приходилось также угадывать в неровностях земли коварно замаскировавшиеся кучки фекалий. Это зрелище действовало на него удручающе. Казалось, уродства нарочно подстерегают его на каждом шагу. Словно бы общество получало садистское удовольствие, демонстрируя ему самые омерзительные стороны своего бытия. Ему в голову пришла мысль: «Дело во мне самом. Я вижу больше, чем следует. Только еще вопрос: хорошо ли это?»
Вдруг на него надвинулась громадная тень.
— Привет, Омово. Как поживаешь?
Омово в испуге отпрянул назад.
Это был старый художник, доктор Окоча. Омово улыбнулся.
— Ты не ожидал меня встретить?
Омово кивнул. А в мыслях пронеслось: «Вот еще одно свойство моей натуры. Я слишком поглощен своими мыслями. Только еще вопрос: плохо ли это?»
— Да, — ответил он. — Я не ожидал вас встретить.
Я был занят своими мыслями.
— Последний раз мы виделись на открытии выставки. Знаешь, куплены две мои картины.
Омово снова кивнул.
— Я слышал, твою картину конфисковали. Жаль.
Я не успел как следует рассмотреть ее. Она была несколько необычной, не так ли?
Омово ничего не ответил, только улыбнулся одними губами.
— Ну, я надеюсь, тебе ее вернут.
Доктор Окоча был в рубашке цвета хаки и брюках, сплошь заляпанных краской. И лицо и волосы тоже были в краске. Сегодня он выглядел непривычно — озабоченным и усталым.
— Ну, а как у вас идет работа? Я имею в виду не эти вывески, а вашу главную работу.
Сейчас художник казался еще более постаревшим. Лицо его исказилось гримасой, и снова на нем отчетливо обозначились толстые рубцы. Его обычно живые внимательные глаза были воспалены от усталости и печальны. Он шумно дышал. И только его громадное тело, толстые натруженные руки, короткая могучая шея да тройной подбородок казались неизменными. Он был явно чем-то озабочен.
— С тех пор как ты заходил ко мне в мастерскую, я не сделал ничего стоящего. Все время пожирают эти вывески…
Они помолчали.
— Скажи, далеко ли ты направляешься?
— Повидаться с друзьями. Вы ведь знаете Кеме, да?
— Знаю.
— Мы были с ним вместе на открытии выставки. После этого случилось нечто… С тех пор я его не видел.
— Надеюсь, ничего страшного?
— Посмотрим…
— Ну, а как твоя работа? По-прежнему рисуешь свои заумные картины? Знаешь, на последней твоей картине, которую я видел, была изображена огромная крыса. Ты сделал ее такой необычной. Я даже не сразу понял, что это крыса. До сих пор помню эту картину.
— На днях мы с Кеме пережили ужасное потрясение. А на следующий день мне приснились странные сны — сразу два. С тех пор мне не дает покоя мысль запечатлеть увиденное во сне на холсте. Пока я еще не знаю как. Что-то смутное бродит во мне, какие-то видения. Но у меня есть замысел, и мысленно я уже представляю себе, как следует писать такую картину.
— Ты уже начал?
— Да. Я сделал несколько набросков, но порвал их. В памяти все время возникает что-то другое.
— Что, например?
Омово взглянул на доктора Окочу. Почему это его интересует?
— Это произошло во время гражданской войны.
Доктор Окоча помрачнел, его взгляд сделался напряженным, как будто эти воспоминания касались и его. Глубокие морщины бороздили его лицо, словно знаки душевных мук. Омово помедлил. Он сам не знал, зачем он все это рассказывает. Он редко говорил с кем-либо на эту тему.
— Мне было тогда девять лет. Я вышел прогуляться в окрестностях нашего компаунда в Угхелли. Вдруг я увидел истошно вопящую толпу. Я продолжал свой путь. Нам не разрешалось отлучаться далеко от дома, но, знаете ли, я был на редкость любопытен и обожал прогулки. На дороге возле полицейского участка я увидел труп мужчины.
— Из племени ибо?
Омово опять уставился на доктора Окочу.
— Да. Из племени ибо. Не знаю, как я это определил. Но я был уверен, что мужчина — из племени ибо. Я стоял и смотрел на труп. Люди проходили мимо. Они куда-то спешили. Я долго стоял там, стоял и смотрел на разбухший труп. А вокруг были высохшие лужи крови. И этот отвратительный запах.
Омово умолк. Доктор Окоча отступил в сторону, и теперь его лицо оказалось в тени. Омово проклинал себя за то, что пустился в эти столь далекие от теперешней жизни воспоминания.
— Потом кто-то подошел ко мне сзади и сильно ударил по голове. Мне было очень больно, но я не плакал. И тут этот кто-то закричал: «Убирайся отсюда, мальчуган, что ты уставился на мертвое тело?» В душе у меня что-то перевернулось. Я заплакал. Я указал на вспученные, тронутые тленом глаза и сквозь слезы спросил: «Почему у него не закрыты глаза?» Потом отец увел меня Домой. Я до сих пор помню эти глаза, хотя не мог бы точно сказать, какие именно они были. Но, как ни странно, я запомнил их на всю жизнь.
Закончив рассказ, Омово почувствовал себя опустошенным, словно избавился от какого-то сугубо личного и постоянно довлевшего над ним груза. Он чувствовал, что завел этот разговор некстати и что говорил слишком долго. Было тихо. Омово слышал слабое завывание ветра, ему казалось, что он различает легкие удары падающих на землю солнечных лучей. Лицо доктора Окочи помрачнело, глаза смотрели как всегда остро и проницательно.
— Да, — глухо сказал он. — Да. Я чувствую то же самое. Я никогда никому не рассказывал, что мне довелось пережить во время войны. Об этом лучше не вспоминать. Но я помню все. И в то же время не помню подробностей. Кстати, это одна из проблем, с которыми сталкивается художник.
Омово хотел спросить, что именно он имеет в виду, но не спросил.
Через минуту старый художник заговорил снова:
— Самое важное в искусстве — зрительное восприятие. Ты уже сделал первые шаги на долгом пути самопостижения. Ты говорил, что тебя преследуют видения. Что ж, я рад за тебя.
Поблизости мальчишки с азартным криком гоняли мяч. Мяч по неосторожности забросили в сточную канаву. Кто-то из игравших достал его с помощью длинной палки, и игра продолжалась. Но тут один из мальчишек снова подбросил мяч ногой, и на сей раз он угодил прямо в голову пожилому мужчине, ехавшему на шатком велосипеде. Мужчина потерял равновесие и упал. Покатываясь со смеху, мальчишки кинулись врассыпную, а мужчина помчался за ними вдогонку. Однако, поняв, что их ему не догнать, решил завладеть оставшимся без присмотра мячом.
— Ох уж эти современные болваны. Никакого уважения к старому человеку, — клял он мальчишек. Он стиснул мяч изо всех сил, стукнул по нему кулаком, но мяч остался невредимым, только выскочил у него из рук и покатился. Мужчина погнался за ним и, поймав наконец, взял одну из булавок, которыми были заколоты у щиколоток штанины брюк, и проколол мяч. Потом снова оседлал свой шаткий велосипед и, злорадно хихикая, покатил дальше. Мальчишки шикали и свистели ему вослед.
И снова заговорил доктор Окоча:
— Эта работа потребует от тебя полной сосредоточенности и уединения. Отыскивая образы и краски, способные точно передать твой замысел, ты начнешь раскрывать свое дарование.
Омово молчал. Он взглянул на зеленую слизь, затянувшую сточную канаву, и ощутил подступившую к горлу тошноту.
— Только среди мерзости мы видим себя такими, какими нам не хочется быть. — Сказав это, Омово смутно догадался, почему Ифейинва молчала, глядя на изображенную на его картине сточную канаву. — Знаете, — добавил он, — я человек несчастливый.
Старый художник опустил свои натруженные руки на плечи Омово и, с нежностью глядя на него, сказал:
— Ты наделен способностью глубоко чувствовать. Ты по-настоящему широко смотришь на мир. Именно такое видение мира рождает великие творения. Но искусство не способно заменить реальную действительность. Омово, я знаю тебя уже давно, и я тебя люблю. Старайся жить и старайся действовать, когда это необходимо. Я не знаю…
Омово снова коснулся головы ладонью и ощутил колкую щетину отрастающих волос и выступивший на коже пот. Он пытался мысленно перенестись вдаль, за ветхие домишки, ветвистые деревья и заросли кустарника. Мимо проходили босые угрюмые люди.
— Меня не будет в городе какое-то время, недели две. Как только вернусь, я разыщу тебя и посмотрю, как далеко продвинулась твоя работа. Художник должен стремиться к тому, чтобы его видения воплотились в картине. Так что до встречи. С мечтами рождается и ответственность, — так сказал один индийский поэт.
Омово глядел вслед уходящему художнику. Он понимал, что доктор Окоча нарочно перевел разговор о мертвеце на другую тему, и был ему благодарен. Воспоминание о том далеком дне вызвало у Омово те же самые чувства, что он испытал в детстве, — потрясение и болезненное любопытство.
Он задумался над процитированной доктором Окочей строкой из стихотворения индийского поэта: «С мечтами рождается и ответственность», — и зашагал к дому Окоро.
Он прошел мимо компании молодых парней, обсуждавших денежную проблему. Его поразила их приверженность единственной страсти — побыстрее разбогатеть.
Ни о чем другом они ни думать, ни говорить не могли. Вернувшись поздно вечером с работы, они бормотали что-то себе под нос, считая при этом на пальцах. Вид у них был изнуренный до предела; лица, изборожденные преждевременными морщинами.
Омово дошел до деревянного висячего моста. В хибарке возле моста он уплатил пять кобо сонливой старухе с глазами навыкате. Она нехотя, словно по принуждению, брала руками прямо из миски бобы и отправляла в рот. Сочные когда-то губы с годами обмякли. Мост был шаткий и без перил. Ступив на него, Омово почувствовал себя неуверенно. Вода была зеленоватого цвета и кишела отбросами. Над водой, щебеча, сновали птицы. У берега густо разрослись водоросли. По существу, речушка являла собой мусорную свалку, источавшую гнилостное зловоние. Это зловоние свидетельствовало об отсутствии в реке каких бы то ни было признаков жизни.
На противоположном берегу кто-то тоже ступил на мостик, и он угрожающе зашатался. Шедшая навстречу женщина остановилась, уступая ему дорогу. Омово подумал: деликатная особа. Он вспомнил, как однажды некая девица упала в воду. В туфлях на непомерно высоких каблуках она шла, изо всех сил крутя бедрами. Мост заходил ходуном. Омово, помнится, сказал ей: «Осторожно. Ты же не на танцах». В ответ девица принялась извиваться и крутить бедрами пуще прежнего. Через минуту Омово услышал крик и последовавший за ним всплеск воды. Вот это было зрелище! Когда он вытащил девицу из воды, у нее был удивительно жалкий вид; одна ее туфля утонула.
Омово застал Окоро выходившим из дома с какой-то тоненькой, длинноногой девушкой.
— Привет! Давненько тебя не видел, — воскликнул Окоро. Это был высокий, приятной наружности молодой человек с темной узенькой полоской усов над верхней губой. Широкоскулое его лицо тоже было изрезано преждевременными морщинами. Под глазами синяки, вид усталый, потрепанный, лоб лоснится от пота, но волосы аккуратно подстрижены. На нем были белые брюки и голубая куртка, на ногах — черные туфли на каблуках.
— Ты откуда идешь?
— Из дома. Как у тебя дела?
— О’кей. Я видел Кеме. Расскажу, когда вернусь.
— Ты не собираешься познакомить меня со своей приятельницей?
— А разве вы не знакомы?
— Нет.
— Ну, тогда знакомьтесь: Джулия, моя девушка. Джулия, а это Омово.
Омово и Джулия обменялись приветствиями. Джулия была довольно миловидна, хотя и с прыщавым лицом, с пышными, соблазнительными бедрами. Ее темные, умные глаза говорили о житейском опыте. На ней была простая красная юбка и белая блузка. Держалась она очень уверенно и невозмутимо.
— Джулия учится в технологическом колледже. Послушай, Омово, я собираюсь проводить Джулию до автобусной остановки, хочешь пойти с нами?
— Нет. Я подожду здесь. Дверь не заперта?
— Нет. Дома ни души. Я вернусь через несколько минут.
— Буду рад снова увидеть вас, Джулия.
— И я тоже.
Омово проводил их взглядом. Окоро на ходу обернулся и подмигнул. Омово улыбнулся в ответ. И снова на него нахлынула тоска одиночества. У него возникло ощущение нереальности происходящего. Как будто вовсе не он стоит сейчас здесь, а кто-то другой; сам он как будто находится где-то глубоко внутри себя самого; как будто все вокруг сделалось не таким, как в действительности, а совершенно иным. Омово встряхнулся и пошел в комнату.
Комната Окоро была маленькой, душной каморкой. Окно приходилось держать закрытым из-за запахов, идущих с заднего двора. На небольшом столике стояла стереосистема. На стенах, выкрашенных голубой масляной краской, висели афиши с портретами Фелы Аникулапо Кути, Санни Окосун и Исаака Хайеса, а также плакаты с романтическими видами зарубежных городов. Большую часть комнаты занимала громадная кровать. Окоро снимал жилье на паях с еще двумя парнями — своим дальним родственником и бывшим одноклассником. Можно сказать, в Лагосе Окоро был одинок. Его отец погиб во время гражданской войны. Из-за политики геноцида, проводившейся в тот период, Окоро так и не окончил среднюю школу, проучившись всего два года.
Он участвовал в войне сначала в составе отряда бойскаутов, а потом был зачислен в действующую армию.
Обычно в это время дня в комнате гремела музыка; сейчас здесь стояла непривычная тишина. Омово подсел к письменному столу, на котором лежали пособия для заочного обучения. Окоро готовился в третий раз сдавать экзамены на право занять скромную должность в государственном учреждении. Омово разомлел в духоте, его стало клонить в сон; он опустил голову на стол и задремал.
— Старик, проснись!
Окоро похлопал его ладонью по плечу, а потом поставил пластинку Санни Окосун.
— Ну, старик, как тебе эта девочка?
— Послушай, ты же обещал прийти ко мне в пятницу, что-нибудь случилось?
— A-а, я попал на вечеринку.
— С Деле?
— Да. Но он скоро ушел, был приглашен еще на одну вечеринку.
— Он рассказал тебе, что мы к нему приходили?
— Да. А знаешь, вечеринка была шикарная.
— Ну и…
— Просто обалденная. Там-то я и познакомился с Джулией. Как она тебе?
— Мне всегда казалось, что такого рода девицы должны тебя отпугивать. Я имею в виду технологический колледж и тому подобное.
— Ты прав, но выглядит она нормально. Этих девиц не разберешь.
Омово зевнул.
— Я знаю, о чем ты думаешь.
— О чем?
— По-твоему, я ни черта не понимаю? Ты, старик, думаешь о Функе, этой стерве, что бросила тебя, как только была зачислена в университет. Если уж быть до конца откровенным, она никогда тебя не любила.
— Правда? — Омово снова зевнул.
— Я познакомился с Джулией на вечеринке. Я чувствовал себя таким неприкаянным. И вдруг увидел ее — она сидела с двумя подругами. Не знаю, что со мной случилось, только мне вдруг захотелось с ней поговорить. Я сказал: «Давай потанцуем». Знаешь, я был в новой куртке, не в этой, а в другой, получше. И в новых туфлях. Она взглянула на меня и сказала: «Нет». Я продолжал стоять перед ней. Я думал, что раз она сказала «нет», то не будет танцевать. Но она поднялась, и тогда мне стало ясно, что на самом деле она сказала «да». И мы пошли танцевать. Ты не представляешь, старик, какое у нее тело. Я вскружил ей голову. Она рассказала мне, где учится, как ее зовут и все прочее, а я в самой изысканной форме рассказал ей о себе, конечно, слегка приврав. Потом мы сели за отдельный столик и, хочешь верь, хочешь не верь, до конца вечера с ней не расставались. Старик, я был так счастлив!
Омово взял одно из пособий для заочников, повертел в руках и положил на место.
— Омово, ты не представляешь себе, каково это. Я хочу сказать, каково встречать на каждом углу разгуливающие парочки. И только я один, без подружки. Знаешь, я чувствовал себя таким несчастным!
Омово промолчал; он уловил в голосе Окоро искреннее отчаяние.
— Как у тебя подвигаются занятия?
Окоро отвел глаза в сторону. Так долго проработать в конторе и остаться ни с чем. Когда Омово познакомился с Окоро, тот без конца рассказывал о войне, о том, что ему довелось увидеть, и как ему повезло, что он избежал не только смерти, но даже ранения. Тогда Окоро был полон желания и решимости как-то устроить свою жизнь, наверстать упущенные годы. Но время шло, Окоро менял одну работу за другой, и постепенно желание и решимость угасли. Омово знал, что Окоро чего-то боится. Они были близкими друзьями, и жизнь их, похоже, складывалась одинаково. В детстве на смену радости вдруг пришло одиночество. Возмужание было омрачено тягостным сознанием того, что даже самую малость приходится завоевывать в отчаянной борьбе. Жизнь представляла собой бесконечную однообразную череду событий, лишь изредка оживляемую маленькими радостями. Но в последнее время жизнь развела их по разным дорогам.
Пластинка кончилась. Стало тихо. Лицо Окоро посуровело. Пот лил с него градом.
— Знаешь, с системой не поспоришь. Получай образование и беги вместе со всеми. У-ух, дай-ка я включу музыку.
Напряжение спало. Окоро перевернул пластинку.
— Ну, а занятия… знаешь, мне осточертела учеба. Мать пишет, что стала болеть. Не жизнь, а сплошной кошмар. За все приходится бороться. Я устал. Честное слово, устал.
Некоторое время Омово молчал, потом спросил:
— Ты видел Кеме?
— Видел. Не знаю, что на него нашло, старик. Прихожу я к нему вчера. А он как раз куда-то собрался и был ужасно злой. Сказал, что полиция продержала его в участке чуть ли не целый день. Я поинтересовался почему, но он только взглянул на меня и ничего не ответил. Потом сказал, что редактор отказывается печатать его статью. Странно, он был просто в бешенстве из-за чего-то.
— Мы наткнулись в парке на труп девочки. Может быть, все связано с этим. Куда он собирался, когда ты зашел?
— Не знаю. Мне показалось, что он вдруг постарел. Кстати, а что это за история с трупом девочки?
— Вечером мы заблудились в парке и наткнулись на обезображенный труп девочки. Волосы на голове были сбриты.
— Как у тебя, что ли?
— Мне не до шуток. Одним словом, мы сразу поехали к Деле и от него позвонили в полицию. Может, после этого события стали раскручиваться. Как я понял, Кеме намеревался разобраться в этом деле до конца.
— Гм. Но почему его так взволновал обнаруженный вами труп? Я хочу сказать, что во время войны люди, в том числе и дети, гибли как мухи. Я хочу сказать…
— Но ведь сейчас не война.
— И тем не менее повсюду в городе валяются трупы. Я хочу сказать…
— Хорошо, хорошо. Я не собираюсь спорить.
После некоторой паузы снова заговорил Окоро:
— Ну ладно, Омово. Я вижу, эта история сильно подействовала на тебя. Ты ведь художник, человек тонкий… Ты собираешься ее нарисовать?
Омово ничего не ответил. Вскоре раздался стук в дверь. Окоро крикнул:
— Заходи, если пришел с добром.
Это был Деле. Он улыбнулся.
— Конечно, с добром, ну и псих же ты!
Окоро рассмеялся.
— Ну, Деле, как дела? Послушай, я подцепил новую цыпку.
— Ура!
Деле был высок ростом и хорош собою. Он носил аккуратно подстриженную бородку клинышком. Отливающие красивым блеском, холеные, в мелкий завиток волосы были коротко подстрижены. На нем были темные очки, что делало его похожим на восходящую звезду экрана. Его отец — неграмотный, но необычайно богатый бизнесмен — жил в Икойи. Деле был из числа тех молодых людей, что стремятся к красивой жизни и презирают жалкое существование, которое влачит большинство людей. Он был одержим одной всепоглощающей мечтой — поехать учиться в Америку; он твердо уверовал в то, что настоящая жизнь начнется для него там, в «земле обетованной», как он называл Америку. Всякую иную жизнь он не признавал. Он служил в отцовской фирме помощником управляющего.
Омово сказал ему «привет», и он радостно воскликнул:
— Ой, Омово, это ты! Что-то тебя совсем не видно. Как поживаешь?
— У меня все в порядке. Спасибо за оказанную нам любезность в тот вечер. Мы так неожиданно нагрянули, побеспокоили твоего отца.
— Пустяки! Знаешь, поначалу я тебя не узнал. Ты сбрил волосы и был совсем на себя не похож. Ну, а как обстоят дела с трупом девочки?
— Не знаю. С тех пор я не виделся с Кеме.
Окоро пригласил Деле сесть, и между ними завязался оживленный разговор. Окоро принялся рассказывать Деле, как он подцепил Джулию, лицо его раскраснелось от удовольствия — наконец-то и он мог похвастаться своим успехом. Деле слушал с большим интересом, то и дело вставляя смачные замечания. Когда эта тема иссякла, Деле обратился к лежавшему на кровати Омово и спросил, что же в самом деле произошло в тот злополучный вечер. Омово вкратце рассказал.
— Значит, они забрали твою картину. Вот, оказывается, каковы наши родные африканские братья. Забрали твою картину только потому, что она им не понравилась. В Америке такое просто немыслимо. Послушай, ну почему мы такие забитые и отсталые? Из-за этого я и хочу уехать из этой чертовой страны. Я считаю, что человек должен жить, жить в полном смысле этого слова… Держу пари, девочку убили члены какого-нибудь тайного общества. Только на это мы и способны — истреблять свое собственное молодое поколение…
Он был не способен облечь в словесную форму то, что хотел сказать, и потому умолк, так и не утолив своего пыла. Последовало напряженное молчание.
Деле присел на краешек кровати. Взгляд его был неестественно отрешенным, рот полуоткрыт, а пальцы быстро сновали в воздухе, как будто он старался проделать брешь в наступившей тишине. Он подался вперед и начертил в воздухе несколько кривых линий, лицо его исказила мрачная мина, как будто внезапное ощущение чужого отчаяния и безысходности, возникшее в связи с убийством девочки, разрушило благодушное настроение. Он заговорил сумбурно, неизвестно кому адресуя свой пыл:
— Мы постоянно вынуждены вести тщетную борьбу. Ох, уж эта растреклятая борьба за жизнь, за то, чтобы утром проснуться, за то, чтобы помыться, чтобы пойти на работу и заработать деньги, за то, чтобы вернуться домой и чтобы отдохнуть, и за право иметь электрическое освещение, и за то, чтобы найти хорошую женщину и быть в состоянии ее содержать, борьба, борьба, борьба. Мы вынуждены бороться всю жизнь. Даже за то, чтобы умереть и быть похороненным. Даже за то, чтобы родиться на свет. Вот почему я хочу к чертовой матери уехать из этой отсталой страны, где надо все время бороться, туда, где люди летают на Луну, где каждый день создается что-нибудь новое и невиданное, чтобы приобщиться к духу прогресса.
На короткое мгновение он умолк, и эта передышка дала ему возможность направить свою страсть в другое русло.
— Друзья! Вы только представьте себе: я поднимаюсь по трапу в самолет, сижу среди почтенной публики, смотрю фильм, дышу нормальным воздухом, беседую и обмениваюсь адресами с какой-нибудь красоткой. И вот наконец я прилетаю в Штаты, спускаюсь по трапу, оглядываюсь по сторонам и вижу весь этот блеск, держусь солидно, будто и впрямь важная персона. Друзья! Я заранее предвкушаю радость, свободу и счастье. Я хожу всюду, обмениваюсь рукопожатиями со всеми этими американцами, легко, как настоящий американец, изъясняюсь по-английски и ношу всегда свежайшие белые сорочки. Там я не надену этих дурацких рубашек, брюк и туфель — ни за что на свете. Буду носить только вещи экстракласса. Все это будет запечатлено на фотографиях, на роскошных фотографиях с красотками, в парке, возле Белого дома, с белыми людьми — ни у кого во всем городе не будет такого альбома. Я не буду водить дружбу с какими-то занюханными девицами, только с роскошными белыми цыпками. Друзья мои! Я заведу как можно больше знакомых и буду наслаждаться жизнью; куплю себе машину и буду с шиком в ней разъезжать, и про меня станут говорить: «Послушайте, этот Деле — парень не промах».
Я увижу все, что только есть стоящего в Штатах — Эмпайр-билдинг, Белый дом, Диснейленд, Калифорнию, Огайо, Вайоминг, Нью-Йорк, Голливуд. Вполне возможно, я подцеплю какую-нибудь актрисулю из знаменитых, и, как знать, друзья, быть может, она возьмет меня на содержание и окружит заботой. Я должен ехать! А когда вернусь, друзья, вы меня не узнаете. Я стану настоящим джентльменом. А вы можете оставаться здесь и наслаждаться борьбой, борьбой, борьбой. Ну, а я, клянусь богом, я должен ехать!
Он говорил возбужденно. Он придумал сказочный мир и придумал себя в этом мире. Омово и Окоро молчали. Они терпеливо слушали разглагольствования приятеля. Взгляд Омово был прикован к отсыревшей, увешанной пестрыми плакатами стене. На лице Окоро можно было прочитать разочарование и горечь — вот еще один друг обгоняет его. Он сидел молча, обескураженный и печальный. Он и сам втайне мечтал о том, что говорил Деле. И то, что Деле говорил о своих планах с такой уверенностью, только подчеркивало недостижимость всего этого для Окоро.
Омово оторвал взгляд от стены и стал смотреть на грязную улицу сквозь стекло единственного в комнате окна. Он улыбнулся каким-то своим мыслям. Картины сладкой жизни, нарисованные Деле, были так далеки от реальности. Это всего лишь символы, клише желаний и утрат. Слепых желаний молодости. И все новых и новых утрат. Это были всего лишь слова; спустя мгновение они исчезли — подобно тщетной мечте о блаженстве — исчезли и были утрачены навсегда. Осталось только долгое мрачное безмолвие. Вскоре исчезло и оно: зазвучала песенка Фелы Аникулапо Кути, настроившая его на иной лад.
Омово повернулся на другой бок. Он пытался разобраться в своих мыслях. Ему хотелось сделать несколько глубоких вдохов, но в комнате было слишком душно. Деле все разглагольствовал и разглагольствовал по поводу того, какая отсталая Африка и как прекрасно жить там, в «земле обетованной». Омово устал, у него слегка кружилась голова. Когда же он открыл глаза, головокружение прошло. Он испытывал беспокойство, ему хотелось что-то делать. Окоро танцевал. Деле по-прежнему распинался о придуманной им красивой жизни. Окоро включил проигрыватель еще громче и объявил, что идет за выпивкой.
Омово пытался думать о чем-нибудь более приятном: о необходимости купить масляные краски, акварельные, еще о складном мольберте, который видел на днях в магазине. Он решил потратить на него часть жалованья. Мольберт казался таким удобным; с ним было б как раз впору отправиться на взморье или в деревню. Что может быть увлекательнее, чем писать с натуры, подумал он, мечтая о том, сколько прекрасных картин напишет. Он думал: «Как хорошо размышлять о предстоящей работе. Я раскрою свою душу. Бог мой, как много вокруг интересного — смотреть не пересмотреть. Только рисуй и рисуй. Жизнь взывает ко мне. Я слышу тебя, Жизнь. Жизнь, я слышу тебя. Я жду».
Омово лежал затаив дыхание. Он хотел, чтобы ничто не помешало, не замутило нахлынувшей на него радости. Он чувствовал, что в жизнь его входит сознание прекрасного. Оно крепло и обретало завершенность. Он целиком отдался ему и оказался наверху блаженства. Печаль одиночества и неведомая прежде радость соединились в нем подобно творению алхимика. Он сделал глубокий вдох и стал медленно выдыхать. Тут в комнату шумно ворвался Окоро.
— Ну, давайте выпьем! Подъем! Будем пить вино.
Омово повернулся на кровати. Кокон был расколот, равно как и творение алхимика. Осталось лишь приятное воспоминание. Вот жизнь, которая тебе уготована, размышлял он. У него вдруг возникла острая потребность рисовать или, по крайней мере, занять чем-нибудь руки. Он вскочил с кровати, схватил карандаш и стал рисовать Деле, с закрытыми глазами слушавшего пластинку Стива Вандера. Омово удалось точно воссоздать черты Деле, правда, он нарочно придал его лицу задумчивость и предвкушение счастья. Деле взглянул на рисунок и сказал, что Омово — сущий дьявол.
— Портрет очень похож, — заключил Окоро. — Деле напоминает на нем ребенка.
Деле повернулся к Омово. Омово улыбнулся про себя и отвел глаза. Окоро захихикал. Когда Омово собрался уходить, Деле отвел его в сторонку.
— Омово, я попал в беду.
— Что случилось?
— Помнишь, я говорил тебе об одной девице в тот вечер, когда вы с Кеме приходили?
— Помню. Которая забеременела от тебя?
— Да. Она отказалась делать аборт.
— Ну и?
— Посуди сам, через несколько дней я уезжаю в Штаты.
— Так скоро? Ты мне не говорил об этом.
— Это выяснилось только что. Одним словом, я не знаю, как быть с ней. Жениться я не могу. И не хочу ребенка. Что ты посоветуешь?
— Я… Видишь ли…
— Ну что ты мямлишь?
— Я не могу дать тебе никакого совета. Решать должен ты сам.
— Знаешь, я обманом затащил ее в дом к своему приятелю и подсунул ей специальные таблетки. Через некоторое время у нее начались боли в животе, и она обратилась к врачу. Врач успокоил ее, сказав, что все в порядке. Понимаешь, мне совершенно ни к чему сейчас какие-либо осложнения. Вся эта история пугает меня.
— А что говорит твой отец?
— Он хочет, чтобы ребенок родился. Сначала он ужасно разозлился, но потом сказал, что позаботится о девице. Но я по-прежнему боюсь, сам не знаю почему.
Омово ничего не ответил. В голове была пустота; он следил за полетом бумажного змея, который набрал высоту и затерялся в сияющих просторах.
— Так когда ты отчаливаешь?
— Пока точно не знаю. Окоро тебе сообщит. Я собираюсь устроить по этому поводу небольшую вечеринку. Окоро тебя предупредит. До тебя никак не доберешься. Дороги плохие и забиты до отказа.
— Ну, ладно, если я не увижу тебя до отъезда, будь здоров, и не забывай друзей. Напиши нам.
— Да ты что, дружище? Зачем так говорить?
Они улыбнулись друг другу.
— Ну хорошо. Тогда — до скорой встречи! — сказал Омово.
— Договорились. Ну, счастливо.
— Окоро, я пошел. Заходи как-нибудь. Или увидимся на взморье в понедельник.
— Договорились, маэстро.
Дорога была свободна, вокруг не было ни души. Мостик по-прежнему ходил ходуном, и женщина на другом берегу по-прежнему взимала с проходящих по пять кобо. На Омово снова нахлынула тоска одиночества и пронзила его ощущением, похожим на затаенную радость.
Солнце завершало свой дневной путь. Небо зловещего красно-оранжевого цвета было прочерчено бледно-голубыми полосами. Подул холодный ветер, взметнув на асфальте мусор. На улице играли мальчишки. Одни гоняли обручи, другие катили шины. Мысль Омово работала четко; он снова ощутил, как внутри у него что-то сливается в единое целое.
Добравшись до дома, Омово вымылся. Он густо смазал вазелином свои шершавые руки, особенно между пальцами. Потом вышел на улицу и стал смотреть на прохожих.
Сумерки медленно наползали, и все вокруг одевалось в пепельно-серые тона.
Несколько мужчин из компаунда выпивали в кабачке. До Омово доносились их возбужденные голоса. Один из них рассказывал о состязании борцов, на котором ему довелось побывать; другой норовил перебить говорящего, ему не терпелось посплетничать об одной семье у них в компаунде, которая по нескольку дней кряду не моет посуду. Помощник же холостяка живописал сценки из жизни своего компаунда. Его голос заглушал все остальные. Суть поведанной им истории заключалась в следующем: однажды ночью он вышел по нужде и увидел нечто любопытное. Все смолкли и, затаив дыхание, слушали. Оказывается, услышав странный шум в душевой, он решил выяснить, в чем дело, и обнаружил там мужчину и женщину. Он отказался сообщать подробности, заметив лишь, что был потрясен. Все пытались всячески выудить из него подробности.
— Не-ет. В подобных случаях я держу язык за зубами.
Потом он стал рассказывать, как наткнулся на сушившиеся на веревке дамские панталоны. Огромные, как мешок.
— Ну и здоровенные! Если у женщины такая здоровенная задница, то каких же размеров должно быть все остальное!
Его сотрапезники разразились громким смехом, хватаясь за животы и хлопая друг друга по спине.
Стемнело. На большинстве выстроившихся вдоль дороги лотков тускло горели керосиновые лампы. Небо было чистым; ни звезд, ни облаков, одно чернильно-черное безбрежное пространство — таинственное и безмолвное. Пожалуй, увидеть такое можно, лишь заглянув ночью в колодец. Со стороны сточной канавы ветерок принес смрадную вонь. Дневной шум не утих, и Омово был доволен, что свет пока не отключили.
В Омово нарастало беспокойство. Его по обыкновению окружили ребятишки. Но сегодня ему было не до них, и ребятишки, почувствовав это, побежали смотреть телевизор. Ему сделалось тоскливо и одиноко. Он прошел мимо лавки мужа Ифейинвы. Ее там не было. Он видел, как Такпо считает деньги и препирается с каким-то стариком из-за сдачи. Омово направился к дому. Назойливо жужжали москиты; тьма стала еще более густой, и он почувствовал облегчение, убедив себя в том, что Ифейинва не придет. Он думал: «Что со мной происходит? Никогда прежде я не испытывал ничего подобного. Я знал границы дозволенного. Бог мой, она ведь — чужая жена. Что со мной творится?»
И тут он заметил, что издали кто-то машет ему рукой. Его сердце затрепетало, внутри у него вспыхнул свет и разлился по всему телу. Нервы напряглись. Кто-то по-прежнему махал ему рукой. Она. Ну, конечно, она. Он огляделся по сторонам — поблизости никого не было, никто за ними не следил. Он неторопливо последовал за ней. Он был спокоен. И счастлив. Он думал: «Я способен видеть на далекое расстояние. Вечер такой ясный. Когда я вернусь домой, непременно возьмусь за картину. Какой сладкий воздух».
Он заметил, что она идет намеренно быстро, стараясь выдерживать определенную дистанцию между ними. Сбоку от дороги толпились местные парни. Одни курили, другие валяли дурака, гоняясь за маленькой девчушкой. И тут и там в темноте светилось тусклое желтое пламя керосиновых ламп на лотках уличных торговок — кое-кто из них клевал носом, другие уныло зазывали прохожих.
Омово с трудом различал ее в темной толпе и ускорил шаг, чтобы не потерять из виду. На пыльную улицу въехал старый грузовик с цементом, явно для какого-то частного объекта. Грузовик остановился посреди дороги и стал разворачиваться. Некоторые из оказавшихся поблизости прохожих посылали проклятия водителю, другие давали указания, в какую именно сторону ему следует двигаться. Облака пыли и цемента взмывали вверх, как во время песчаной бури. Омово испугался при мысли, что может потерять Ифейинву из виду. Он быстро отошел в сторону и попытался справиться с волнением. Он понял, что ему просто необходимо быть рядом с ней. Все очень просто. Смутный страх и предвкушение счастья волнами прокатились по нему.
Из темноты его окликнул знакомый голос. Он заглянул под заброшенный навес, — в темноте, прислонясь к грубой деревянной раме, стояла она.
— Какие приятные у тебя духи. До чего же ты красива в темноте!
Она ничего не ответила, только улыбнулась. Омово, спохватившись, добавил:
— Ты всегда красива.
Какое-то время они стояли совсем рядом. Она замерла на месте, и в этой ее неподвижности таились плотская страсть и возбуждение. Он так остро ощущал ее близость, что по бедрам пробежала дрожь.
— Давай пройдемся, — сказал он слабым голосом, — здесь холодно.
В молчаливом оцепенении они прошли мимо закусочной. Их молчание было особенно выразительным на фоне всеобщей показной веселости; сидя на жестких скамейках, завсегдатаи гоготали, потягивая огогоро[27], дети кричали так, словно их бросили на произвол судьбы, отцы попыхивали сигаретами, матери обслуживали посетителей, проститутки завлекали клиентов.
Они свернули на безлюдную темную улочку. Электричество было выключено, наверное, перегорели провода. Вдоль улицы теснились приземистые обшарпанные домишки. Воздух оглашало жужжание множества ночных насекомых. Омово заметил, что Ифейинва шлепнула себя ладонью по руке. Они молча шли и шли, сворачивая на другие улицы, одолевая спуски и подъемы. Вокруг было тихо, если не считать доносившегося издалека истошного крика ребенка. Омово отчетливо различал густо-синие тени деревьев и кустарника неподалеку от висячего моста. У него было такое чувство, словно он проваливается в тишину и растворяется в ней.
— Ты веришь в бога, Омово?
Вопрос Ифейинвы застал его врасплох. Она заговорила в тот самый миг, когда он сам собирался что-то сказать. И сейчас ее голос эхом отдавался у него в ушах.
— Иногда, — ответил он не сразу и добавил: — Порой жизнь кажется слишком невыносимой, слишком жестокой и бессмысленной. Иногда, да, иногда я верю во что-то, но во что именно — не знаю. — Он помолчал, а потом спросил: — А ты, Ифи, веришь в бога?
— Иногда. Впрочем, не знаю.
Они продолжали идти молча.
— Знаешь, Ифи, мне временами кажется, будто все, что происходит со мной, в действительности происходит с кем-то другим. А я как будто где-то далеко, очень далеко. Порой же я так остро ощущаю все происходящее, что, кажется, еще чуть-чуть — и душа разорвется на части.
— Да. Я понимаю.
Он нежно коснулся ее руки, и ей передалось его волнение.
— Холодно, — пробормотал Омово.
— Да.
Омово сказал что-то в тот самый момент, когда заговорила она, и они не расслышали слов друг друга. Омово повернулся к ней, улыбаясь:
— Ты хотела что-то сказать?
— Ты тоже хотел что-то сказать.
Они рассмеялись. Омово отметил про себя, что она делает над собой усилие, чтобы казаться спокойной. Он догадывался, что с ней что-то произошло. Догадывался и потому беспокоился за нее. По коже у него пробежал озноб.
— Ты говорил, что получил письмо от братьев. Что они пишут? Есть ли какие-нибудь приятные новости?
Омово усмехнулся про себя.
— Письмо от Окура, моего среднего брата. Оно производит гнетущее впечатление. Оба мои брата завербовались на корабль. Судя по письму, им здорово достается. Умэ, старший брат, сейчас болен. Окур прислал мне также стихотворение, которое сам сочинил. Как тебе сказать… Каждый бредет по жизни своей дорогой. Наши с ними пути разошлись…
— Письмо длинное?
— Нет, не длинное, но в нем много сказано. Разные жизненные пути. Об этом, собственно, говорится в стихотворении. Письмена на песке, указывающие путь через бушующие моря. Я покажу тебе это стихотворение, завтра или в другой раз.
После недолгой паузы он продолжал:
— Порой мне страшно за братьев. Когда они уезжали, у меня было такое чувство, что мы уже не увидимся. В это невозможно было поверить. Но они взяли и уехали. Должно быть, вынашивали этот план довольно долго. Интересно, как они там, чем на самом деле занимаются. Знаешь, иногда я пытаюсь вспомнить их лица, но не могу. Я смотрю на фотографии, где мы сфотографированы все вместе, и не узнаю их. Я напрочь забыл их лица. Мы росли вместе. И ни один из нас не был по-настоящему счастлив. Умерла мать — и все окончательно рухнуло. До сих пор я так и не знаю, отчего она умерла.
Они миновали огромные деревья.
— Не знаю, с чего это я сегодня так разговорился.
— Я люблю тебя слушать. Люблю твой голос.
Дорога, по которой они шли, постепенно сужалась и, в конце концов превратившись в узкую тропинку, привела их к зарослям кустарника. Они немного постояли, потом снова продолжили путь. Москиты с жалобным писком стаями кружили вокруг них. Пройдя через кустарник, они снова вышли на дорогу. Ифейинва подбросила ногой пустую консервную банку, и она с грохотом покатилась по дороге.
— Он сегодня спрашивал о тебе.
Омово застыл на месте.
— Что именно? Почему он интересовался мной?
— Пришел Туво и что-то рассказал ему про нас с тобой. Я вошла в комнату, чтобы убрать со стола, и, когда спросила, принести ли ему воды, он ударил меня, я упала. Потом, когда Туво ушел, принялся допытываться, есть ли между нами что-нибудь. Потом сказал, что не желает ничего слышать. Пригрозил учинить страшную расправу. Он готов был избить меня до полусмерти, но я убежала из дома.
— Ифи, я не хочу, чтобы ты страдала из-за меня…
— Моя жизнь подобна дурному сну, который никогда не кончается. Разве ты не видишь тоски в моих глазах? Ты, и только ты скрашиваешь мне жизнь. Я могу вытерпеть все, лишь бы бывать с тобой, хотя бы изредка.
— Но ведь это может плохо кончиться…
— Да, может…
Они шли в молчании какое-то время. Потом замедлили шаг. Ифейинва взяла Омово за руку, и он с радостью ощутил жар ее пальцев. Мир для него стал преображаться. Омово взглянул на нее и заметил, что она распустила волосы, а на голову накинула голубой шарф.
— Ты понимаешь, что мы с тобой — две заблудшие души?
— Омово, почему ты всегда говоришь такие вещи?
— Не знаю, — ответил он после паузы. — Просто в уме рождается мысль, и я ее высказываю.
— Почему бы нам не поехать как-нибудь вдвоем на взморье? Знаешь, однажды мне приснилось, что мы с тобой бродим по берегу, ну совсем как в кино…
Налетел порыв ветра, и они снова умолкли.
— Ифи, это невыносимо. Пожалуйста, не предавайся таким мечтам. Жизнь сокрушает мечты. Ты же знаешь, что такого не может быть. Ты же знаешь. Это невыносимо.
— Да, да… И вообще я боюсь воды.
— Не умеешь плавать?
— Умею, но боюсь воды. Не знаю почему.
Внезапно Омово остановился и повернулся к ней.
В полутьме она была трогательно прекрасна, как ребенок. Слабый свет из окон дома напротив коснулся ее лица. Она чуть заметно улыбалась. Другая половина лица была не видна, ее скрывала мягкая темнота. Омово подумал: «Никогда прежде я не испытывал ничего подобного. Что со мной? Я просто счастлив. Но почему, почему мы должны прятаться?»
Он стоял подле нее, стараясь сдержать охватившее его желание. Его черты утратили обычную напряженность, глаза горели. Но тут он вспомнил ее мужа и тотчас повернулся, чтобы продолжить путь. Неожиданно Ифейинва обвила руками его шею и прильнула губами к его губам. Исчезла вселенная, остановилось время. Она целовала его так, словно желала горячими губами вобрать всего его в себя. Потом Ифейинва уткнулась лицом в его плечо и заплакала. Ему самому хотелось плакать.
— Омово, я принесу тебе только печаль. Никогда прежде я не была так счастлива, но я знаю, знаю — случится что-то очень плохое.
— Мне раньше, до встречи с тобой, было грустно, а сейчас я счастлив. И очень боюсь потерять это счастье.
Они пошли дальше. У них было такое чувство, будто все, что сейчас происходит, происходит во сне и вовсе не с ними, а с кем-то другим. Где-то в самой глубине своего существа они ощущали яркое сияние. Омово казалось, будто вся его жизнь заключена в этом вездесущем сиянии, которое он нес в себе. В душе у него звучали прекрасные, таинственные мелодии. Потом в его сознании неожиданно возник образ двух маленьких черных пташек, стоящих по разные стороны весело журчащей, отливающей серебряным блеском речушки, наслаждаясь ее сладкозвучным бормотанием. Мелодии, порожденные его воображением, становились все тише и тише, пока не смолкли совсем. Видение внезапно исчезло. Он был спокоен, мысль работала с восхитительной ясностью. Он чувствовал, что взгляд его способен преодолеть пространство, вырваться за пределы тускло освещенных приземистых бунгало, проникнуть сквозь сумрачное сияние свечи в одинокой лачуге, сквозь темную крону высоких молчаливых деревьев в таинственную мглу окутывающего их чернильно-черного покрывала, а может быть, и еще дальше — сквозь самое небо.
Ифейинва вдруг заговорила так, словно каждое произносимое ею слово было частицей ее души:
— Я страшусь себя и того, что могу сотворить. Знаешь, порой мне снится, будто я убила мужа. У нас есть острый кухонный нож, которым я режу мясо. Так вот, Однажды мне приснилось, будто этим ножом я перерезала ему горло. Утром я проснулась в смертельном испуге. Я боюсь себя. Честное слово, боюсь.
В ее тоне сквозили отчаяние и безысходность, тем более встревожившие его, что они глубоко укоренились в ее сознании, и он при всем желании не смог бы ничего поделать. Он прижал ее к груди, провел пальцами по ее лицу. Он стал напевать песенку, весело приплясывая в такт, и она невольно улыбнулась. Но этот внезапный порыв веселья прошел. Наступило долгое молчание.
— Знаешь, ты была права.
— А что я сказала?
— Ты сказала: «Все мы здесь чужаки». Братья поняли это и потому покинули отчий дом. Я в полном смятении. Вчера отец при виде меня убежал к себе в комнату. У него в руках были какие-то письма. У отца тоже такой печальный, такой потерянный вид. Все в доме идет наперекосяк.
Они поравнялись с миловидной девушкой, продававшей акару, жареную рыбу и жареный подорожник. Ифейинва остановилась и спросила, не хочет ли он съесть акары.
— Хочу, — улыбнулся он. — Давай купим и акары, и додо, и рыбы. У меня есть при себе деньги.
— Пустяки! У меня тоже есть деньги.
Она купила рыбы, акары и додо. Они шли, угощаясь на ходу из одного пакетика. Однажды она сама положила додо ему в рот. Они весело рассмеялись. Когда все было съедено, они купили в лавке две бутылочки лимонада, которые тут же на месте и выпили. С заговорщическим видом они поглядывали друг на друга и улыбались. Потом снова шли, пока не очутились у неглубокого оврага, где дорога пошла под уклон. Ифейинва побежала вниз по склону, а он помчался за ней вдогонку. Едва переводя дыхание, они взбежали вверх по противоположному склону оврага. Глаза у нее задорно сияли, грудь вздымалась. Они молчали, в странном волнении глядя друг на друга.
Неподалеку от того места, где они оказались, на площадке под открытым небом шло какое-то торжество. Вокруг площадки в землю были врыты столбы, на которых горели электрические лампочки, тут же стоял переносной генератор, на случай, если опять отключат электричество. Это был веселый и красочный праздник народа йоруба. Несколько человек в агбадах танцевали в центре площадки под аккомпанемент усердных музыкантов.
— Пойдем к ним, — предложил Омово.
Ифейинва весело подхватила:
— Пойдем.
Но Омово передумал:
— Нет. Лучше не надо. Там может оказаться кто-нибудь из нашего компаунда.
Ифейинва ничего не ответила. Они пошли дальше и пришли к огромному темному дереву. Под сенью его они снова целовались, осыпая друг друга ласками. Ифейинва снова плакала. Плакала от счастья.
— Я никогда прежде никого не любила.
Омово уткнулся лицом в ее густые пушистые волосы и ничего не ответил. Время шло. Они продолжали стоять под деревом. Ифейинва пошарила в кармане и что-то достала. Это было кольцо, сплетенное из тонкой проволоки в голубой оплетке. Она протянула кольцо Омово. Тот долго разглядывал его, поворачивая на ладони.
— Это я сделала для тебя.
Омово ничего не ответил. Он устремил глаза вдаль, но сейчас эта даль уже не была столь ясной. Он почувствовал, как туман заволакивает ему глаза, и постарался напустить на себя суровый вид, но это ему плохо удавалось.
— Мне не нужно кольца, — сказал он наконец.
— Почему?
— Не нужно, и все.
— Но ведь я сплела его для тебя!
Он опять посмотрел вдаль, и единственное, что увидел, — это низко нависшую над землей темную и прекрасную кромку неба. К горлу подступил комок. Он вдруг вспомнил о двух своих работах, навсегда утраченных. И сказал:
— Спасибо, Ифи, но я теряю вещи. Я ненавижу что-либо терять, но все равно теряю.
Он уловил тяжелый вздох, вырвавшийся у нее из груди, и у него сжалось сердце. Он взял кольцо, примерил его и спрятал в боковой карман.
Время шло.
— Как у тебя движется работа?
— Никак не движется. Все это дьявольски трудно. После того как мне приснился этот сон, я понял, что должен писать. Как именно писать — не знаю. Какой-то замысел брезжит у меня в голове, но пока я не знаю, как его воплотить.
— А в чем состоит замысел?
— Ты ведь знаешь, что у меня отобрали картину? Ту, которую я тебе показывал.
— О! — воскликнула она.
— Сочли ее карикатурой на прогресс страны. Мне это непонятно. Я всего лишь изобразил сточную канаву такой, какой я ее вижу. Мой друг Кеме сказал, что моя картина служит иллюстрацией к нашей жизни.
— Я не поняла твою картину. Она испугала меня. Я не смогла бы сказать почему. И до сих пор не могу.
— Как бы то ни было, в тот самый день, вечером, мы пошли с Кеме в парк Икойи. Сначала все было хорошо, но закончилась прогулка наша кошмаром. Мы наткнулись на труп маленькой девочки. Я пережил нечто большее, чем страх. Не знаю, как тебе объяснить, но я вдруг вообразил себя на месте этой девочки. Кеме тоже тяжело воспринял эту историю, хотя и по-своему. До сих пор не могу прийти в себя, как будто все произошло только вчера. Я пытался вспомнить лицо девочки, но не смог. Чувствую, что должен выразить все это на бумаге, но не знаю, с чего начать.
— А почему ты не можешь вспомнить лицо девочки? Вернее, я хочу спросить, что с ней случилось? За что ее убили?
— Не знаю, Ифи. Не знаю. Стоит мне вспомнить об этой истории, у меня и средь бела дня душа уходит в пятки от страха.
— До чего же безжалостен мир, — с горечью проговорила Ифейинва и надолго умолкла. Лицо ее приняло скорбный вид. У Омово екнуло сердце. Он вспомнил обезображенный труп девочки, но каким-то непостижимым образом ее лицо стало обретать черты Ифейинвы. Два образа слились в его сознании, и он содрогнулся от ужаса.
— Что случилось, Омово?
— Ничего. Ничего особенного. Здесь, под этим деревом, слишком темно. И слишком много москитов. Давай пойдем.
Омово сжал Ифейинву в объятиях; ощущение реальности ее присутствия помогло ему избавиться от наваждения. Он уловил тонкий аромат ее духов и догадался, что она надушилась ради него. Они молча направились к дому. У какой-то лоточницы Ифейинва купила несколько мандаринов и апельсинов, чтобы полакомиться вместе с Омово.
Когда они подходили к тому самому месту, где веселились йоруба, неожиданно налетел сильный ветер и начал накрапывать дождь. На какое-то короткое мгновение ветер развеял духоту и принес облегчение, но потом поднялась настоящая суматоха: люди стали разбегаться; одни кричали и визжали от восторга, другие сетовали на то, что дождь испортил им праздник. Ливень разошелся вовсю. Тяжелые струи с грохотом обрушивались на землю, заливая все вокруг. Омово и Ифейинва тоже побежали. Им было весело: дождь внес разнообразие в их прогулку. Через некоторое время они перешли на шаг и спокойно пошли по залитой водой земле. Они промокли до нитки, но их лица сияли счастьем. Омово понимал, что они ведут себя как дети, но ему нравилось состояние беспричинной радости. Ничего подобного с ним прежде не случалось. Оки шли и шли, а дождь с неистовством обрушивался на них. И вдруг, в какой-то непредсказуемый момент, они одновременно остановились и стали целоваться, изливая в поцелуях владевшее ими чувство.
Перед тем как свернуть на свою улицу, они помедлили.
— Как было чудесно, — сказала Ифейинва. — Я запомню этот вечер на всю жизнь. — С нее ручьями катилась вода. Одежда прилипла к телу, а волосы напоминали водоросли, вытащенные ночью из реки. На влажном лице играла трепетная и в то же время дерзкая улыбка.
Омово помахал рукой небесам.
— Боги занимаются любовью.
Ифейинва засмеялась. Он продолжал:
— Это был космический оргазм. Знаешь, мы оба прошли через божественный ритуал.
Они помолчали.
— Что ты ему скажешь, когда придешь домой?
Она смотрела на Омово так, словно вчитывалась в какой-то трудный текст, пытаясь докопаться До смысла.
— Не беспокойся, Омово. Что-нибудь скажу. Я так счастлива. И никому не позволю отнять у меня это счастье. Не беспокойся.
Омово взглянул вдаль, но эта даль уже не была беспредельной.
— Если ты придешь завтра, я нарисую тебя. Я буду ждать на заднем дворе.
На лице ее снова мелькнула полуулыбка, она шагнула к нему, коснулась руками его рук, потом лица.
— Спасибо, Омово. Ты сделал мне чудесный подарок.
Она повернулась и, как всегда, почти бегом устремилась вперед по мокрой улице. Он смотрел, как она миновала опустевшие лотки, магазин грампластинок, продовольственные лавки. Дождь прекратился словно по волшебству. Все вокруг погрузилось в исполненный значения покой. Он снова взглянул ей вслед, но она уже исчезла из виду, ее поглотила тень, отбрасываемая кустарником. Он вглядывался в эту тень, но ничего не видел.
К его ногам стекались ручейки дождевой воды. Он долго стоял на одном месте. Москиты и все прочие мошки куда-то подевались. Его познабливало. Пока он стоял, любуясь сумрачным светом, окутывающим дома, вдруг что-то произошло — внезапно все вокруг погрузилось во тьму, словно на одиноко горящую свечу накинули гигантский плащ. Электричество снова отключили. На минуту он растерялся, не зная куда идти. От темноты загудело в голове, но уже в следующую минуту он одолел страх и пошел к дому.
Вернувшись, Ифейинва застала мужа сидящим с бокалом, на четверть наполненным огогоро. Глаза у него были воспалены и налиты кровью, а хитрое лицо — мрачно. Сейчас оно показалось ей более дряблым и морщинистым, чем обычно. Вид у него был подавленный, руки дрожали. Едва она вошла, муж схватил с кровати ремень.
— Где ты была? — В его голосе слышалась с трудом сдерживаемая ярость. Она напряглась и какое-то время была не в силах произнести ни слова. — Я спрашиваю, где ты была?
— Ходила навестить подругу, Мэри. На обратном пути попала под дождь.
Он помолчал, наливаясь все больше гневом. Его руки дрожали еще заметнее.
— Ты отсутствовала больше часа. Почему ты не предупредила, что уходишь?
— Тебя не было дома.
Атмосфера все более накалялась. Ифейинва вымокла до нитки, и ей было холодно. Ее бил озноб — от холода и от страха. Внезапно он вскочил на ноги и заорал:
— Если это будет продолжаться, я отправлю тебя назад к твоим проклятым родственникам. Сиди со своей ублюдочной семейкой, где все только норовят наложить на себя руки. Ты отправишься у меня домой. Вот как вы себя ведете, мерзавки, едва понюхав образования. Тоже мне — три класса начальной школы! Безмозглая дрянь!
Его гнев искал выхода, и он стегнул ее ремнем. Она вскрикнула и отпрянула назад, натолкнувшись на буфет, в котором они держали продукты. Удар ремня пришелся по шее, и ее пронзила острая боль. От холода боль казалась еще более нестерпимой. Он снова хлестнул ее по спине. И еще, и еще. Хлестал до тех пор, пока она не выхватила у него ремень и не выбежала из дома в холодную ночь.
— Давай, давай, беги, если тебе нравится. Беги. Сегодня ты будешь спать на улице. Тогда узнаешь, как шляться по ночам! — кричал он ей вслед.
Она стояла возле дома. Ее осаждали тучи москитов. Она старалась не плакать, не двинулась с места, даже когда отключили ток. Тьма обступила ее со всех сторон. Она видела, как муж зажег в комнате свечу. Она села на цементную площадку перед домом. Одежда все еще не просыхала, липла к телу, и ей было холодно. В компаунде, где жил Омово, зажглось несколько керосиновых ламп. Вскоре она заметила в темноте идущего к дому Омово. От мокрой одежды зудела кожа. Как хорошо было бы сейчас вытереться и переодеться в сухое. Но глаза у нее слипались, и голова бессильно падала на грудь — раз, два, и вот она уже опустила голову на сложенные на коленях руки и уснула. Она напоминала потерявшегося ребенка, который жалобно плакал, пока его не сморил сон.
Что разбудило Омово? Какие-то звуки?
Омово заворочался в постели; сквозь дрему он слышал какие-то отдаленные звуки. Поскребывание, царапанье, шарканье. Он встал, зевнул, огляделся по сторонам. «Проклятые крысы, — подумал он. — Такое чувство, будто они скребутся у меня в голове!» Внезапно он осознал, что наступило утро, и мириады звуков наполнили его слух. Звонки будильников. Крик петухов. Шарканье метлы — настала очередь еще какой-то обитательницы компаунда подметать двор. Непрекращающийся детский плач. Утренние перебранки. Звон колокольчика, возвестивший о появлении предсказательницы, пророчащей апокалипсис и призывающей людей покаяться перед лицом неминуемой катастрофы. Веселый гудок автомобиля, развозящего газеты. Молитвы мусульман.
Омово снова лег на кровать. Он не заметил, как пролетела ночь. Осталось позади место, название которому — «вчера». Он вдруг ощутил струю холодного воздуха, нагнетаемую вращающимся на потолке вентилятором. Теперь он понял, что его разбудило. Это была не возня крыс. Это заработал вентилятор, когда под утро дали ток. Вчера. Он стал вспоминать. Вчера. Вечер. Какое оно было счастливое, это «вчера» — прогулка, дождь; потом на смену ему пришла грусть — расставание, кромешная тьма. Взгляд его остановился на стене, скользнул по цитате, написанной четким почерком:
«Прошедший день — не более чем сон…»
Он повернулся на другой бок. Он думал об Ифейинве, — удалось ли ей избежать неприятностей. Ее муж на редкость ревнивый и злобный. Омово слышал, что он подговорил двоих парней избить фотографа, который пытался приударить за Ифейинвой. Она сама рассказывала Омово об этом. Фотограф долго уговаривал ее сфотографироваться, и, когда она наконец согласилась, он отказался взять с нее деньги, а спустя некоторое время попытался ее обнять. Она закричала, на крик прибежали люди. На следующую же ночь его избили. От стыда и унижения он навсегда покинул эти края.
Омово старался не думать больше о Ифейинве и обо всем остальном, но не мог. Вчерашний вечер удался на славу. Он четко определил для себя рамки своих отношений с ней: дружеское общение, и не более того. Он снова повернулся на другой бок, словно для того, чтобы изменить ход мыслей. Но в его сознании опять возник образ двух хрупких черных пташек, порхающих совсем низко над сладкозвучной речушкой. Он думал о картине, которую хотел написать. И ничего не мог придумать. В голове было пусто. Он мысленно вернулся к той злополучной прогулке по парку. Но никаких подробностей припомнить не мог. В отчаянии он подумал: «Боже мой, я все растерял». На память ему пришли слова доктора Окочи о том, что мечты рождают ответственность. Он снова повернулся к окну, и снова перед глазами у него оказалась цитата, вторая часть которой гласила:
«…а день грядущий — только мечта».
Ему вспомнился увиденный на днях сон, он решил было поискать блокнот и освежить в памяти свою дневниковую запись, но потом передумал: не хотелось себя утруждать. Ему вдруг подумалось, что он уже очень давно не делал никаких записей в блокноте. А ведь у него возникали какие-то интересные мысли, но он их не записал, и теперь они затерялись в закоулках памяти. Он не мог с уверенностью сказать, где кончался сон и начиналась явь, что было порождением его фантазии, а что нет. В висках у него застучало, и он отбросил прочь попытки разобраться в этом. Он решил сегодня же приступить к работе. С тех пор как одна его картина была похищена, а другая конфискована, прошло довольно много времени. Неужели все это тоже было сном?
Он поднялся с кровати. Спать больше не хотелось, он прекрасно понимал, что лишь морочит себя, думая о том, о чем ему вовсе не хотелось думать. Он разглядывал картину, которую только что мысленно нарисовал на стене. На ней масляными красками были изображены три черные птицы, парящие в пространстве на фоне хаотично разбросанных мазков разных цветов и оттенков. Казалось, птицы изо всех сил стараются преодолеть густую, слепую силу красок и не могут. Фон представлял собой сложное сочетание черного, серого, коричневого, белого и других цветов, хотя обнаружить их в чистом виде на картине было невозможно. Откуда в его воображении возник такой сюжет? Это была иллюстрация к стихотворению, которое Окур сочинил вскоре после смерти матери. Он признался Омово, что сочинил его, будучи «под парами».
Омово снова окинул картину мысленным взглядом. Нижняя часть ее была заполнена плавными мазками, изображающими подобие лица спящего ребенка. Он поспешил поскорее забыть эту картину.
Его сознание обрело временное спокойствие, и он попробовал снова уснуть. Но образы летающих и жалобно стонущих черных птиц, заполонивших все вокруг, снова нахлынули на него, и он вскочил с кровати. В этом видении было нечто зловещее. Его окружали реальные предметы, занимавшие свои привычные места. Воспоминания рождались в потаенных уголках сознания. В ту пору он учился в школе и числился в отряде бойскаутов. Однажды они отправились на учения в буш. Они долго бродили среди кустарника и наконец вышли к широкой поляне, по которой текла река. Вдруг где-то вдали прозвучал выстрел, и птицы, тысячи птиц в панике взметнулись в небо и заполонили его. Мальчишки закричали и кинулись врассыпную, а когда они выбрались из своих укрытий, небо, насколько хватало глаз, было снова ясным и спокойным, как будто ничего не произошло. Этот случай навсегда запечатлелся в памяти Омово.
Он ощутил неприятный вкус во рту. Надо бы почистить зубы. С досадой скинул с себя одеяло и встал. Взгляд его снова вернулся к цитате, как будто она гипнотизировала его.
«Но хорошо прожитое сегодня превращает каждое вчера в счастливый сон…»
Он выдавил на щетку немного пасты и задержался у зеркала, разглядывая свое отражение. Вид бритой головы привел его в такое уныние, что он вышел из комнаты, недоумевая — что же все-таки нашла в нем Ифейинва. На дворе было прохладно и сыро. Небо было серовато-блеклым, совсем как борода старца. Воздух казался свежим и чистым; направляясь в умывальню, он вдыхал в себя утренние запахи, исходившие из каждого отдельного жилища. Дети сидели на горшках. Женщины занимались уборкой, а кое-кто уже готовил завтрак. Возле умывальни несколько мужчин с заспанными унылыми лицами жевали побеги тростника, почесывая животы.
Вернувшись в комнату, Омово начал было приводить в порядок свой письменный стол. Он был завален всякой всячиной, и, чтобы разложить все по местам, потребовалась бы уйма времени. Он махнул рукой на это занятие и взял лежавшую на столе книгу. Это был роман Воле Шойинки «Интерпретаторы». Он стал вспоминать — с каких пор пытается его одолеть. Застрял на десятой странице и не мог вспомнить, о чем говорилось на предыдущих. Он снова лег на кровать с намерением продолжить чтение, но его сразу же стало клонить в сон, и он отложил книгу, пообещав себе, что вернется к ней позже.
У него было смутное чувство, что он чего-то недоделал. Но чего именно? Ах, ну конечно же. Его внимание опять привлекла цитата на стене:
«…и каждое завтра — в мечту, дарующую надежды. Поэтому живи нынешним днем».
Ежедневный ритуал был завершен. Он был доволен собой и продемонстрированной им дисциплиной духа. Он вспомнил, что когда-то читал об этом в книге о буддийских монахах. Он закрыл глаза и подумал о снеге; каким-то образом по ассоциации со снегом он вспомнил о фильме, который недавно видел. Как же назывался этот фильм? Ах, да, «Потерянный горизонт». Ему нравилось название, и он несколько раз повторил его. Оно в чем-то было созвучно его мыслям.
Легкая темная дымка окутала его, и вскоре он снова провалился в сон.
Его разбудил громкий стук в наружную дверь. Выглянув из своей комнаты, он увидел одного из бродячих проповедников. Отец Омово захлопнул дверь перед самым носом непрошеного гостя, успев сказать ему, что не нуждается в чьих-либо проповедях и не намерен покупать у него никакие брошюры.
Омово видел, как отец все еще стоит у двери, словно бы раздумывая, что делать дальше. Он открыл дверь, потом снова ее закрыл; и когда повернулся, чтобы идти к себе в комнату, встретился глазами с Омово.
Растерявшись от неожиданной встречи, Омово пробормотал:
— Доброе утро, папа.
Отец рассеянно кивнул. В облике отца Омово уловил нечто трагическое — некий надлом, вернее, даже не надлом, а полную растерянность; что-то оказалось безвозвратно утраченным. Морщины обозначились резче, черты лица заострились, а взгляд стал отрешенным, блуждающим. Омово удивила стоящая в доме тишина. У него часто возникало желание поговорить с отцом, поговорить о давних временах, рассказать какую-нибудь историю на родном наречии урхобо, припомнить какой-нибудь забавный случай, касающийся их обоих, или просто показать ему свои рисунки. Порой ему хотелось расспросить отца о делах, которые, похоже, было уже невозможно поправить. Но всякий раз его останавливало сознание того, что для этого ему пришлось бы преодолеть бездну холодности и замкнутости. Иногда отец мог вдруг нарушить молчание и обратиться к Омово приветливо, по-отцовски. Но случаи эти были редки. Казалось, они живут в двух разных мирах.
Отец взял со стола воскресные газеты и удалился к себе в комнату.
Омово решил порисовать. Он достал необходимые принадлежности и работал около часа, не придавая особого значения тому, что делает. Он даже не столько рисовал, сколько то и дело отходил на некоторое расстояние и бросал беглый взгляд на то, что получалось на холсте. Он чувствовал, что ничего путного у него не получится. Какая-то мазня в темных тонах… Он наносил краски на белый холст в надежде, что получится нечто узнаваемое. Он допускал, что работает без должного энтузиазма, и все-таки продолжал. Но в какой-то момент, когда он в очередной раз отступил в глубь комнаты и окинул картину придирчивым взглядом, внутренний голос ему сказал: претенциозная чепуха, дрянь. Это открытие поразило его, и он воспринял его как знак, повелевающий выбросить испорченный холст. Он ощутил не связанные одно с другим волнения, нарастающие и сливающиеся воедино.
Утром же, чуть позже, в комнату Омово явился мальчонка и сказал, что Ифейинва велела передать ему, что готова и ждет на заднем дворе. Омово в замешательстве походил несколько минут по комнате. Он вспомнил, что обещал сегодня ее рисовать, но теперь, когда пришло время выполнять обещание, испугался. Чего именно?
Он достал большой альбом для эскизов и чертежную доску. Было бы лучше, если бы она позировала здесь, у него в комнате, тогда он не испытывал бы такой неловкости. Но уже в следующий миг он почувствовал, как где-то внутри у него вспыхнул свет — на него снизошло вдохновение. Он направился во двор и, проходя мимо гостиной, заметил Блэки, сидевшую на подлокотнике кресла, вперив взгляд в его дверь. Их глаза встретились, и она долго смотрела на него в упор, выжидая, когда он отведет взгляд. У Омово не было никакого желания состязаться с ней, тем более что ее взгляд, он это чувствовал, был нацелен в сумрак его души.
Ифейинва стирала на заднем дворе. Со времени их встречи прошла только ночь, но как она побледнела и осунулась! Он смутно догадывался, что это неспроста. Ее обычно сияющие глаза сейчас были полуприкрыты, лоб страдальчески наморщен, щеки слегка запали, чувствовалось, что минувшую ночь она провела без сна. У Омово все внутри переворачивалось от боли за нее, он готов был разделить с ней все ее муки и страхи. На ее лице лежала все та же печать безысходности, которая поразила его вчера, когда она сказала: «До чего же безжалостен мир». Сейчас она встретила его бесстрашной улыбкой, он тоже хотел улыбнуться в ответ, но сдержался, понимая, что жители компаунда буравят его глазами.
— Нам потребуется время, — сказал он. — Знаешь, рисовать — не то, что фотографировать.
Он велел ей сесть на низкую скамейку, а ведро поставить перед собой так, чтобы оно заслонило часть юбки. Затем он немного отступил, прикидывая, как лучше усадить Ифейинву, чтобы ее поза наиболее полно соответствовала образу, который сложился у него в сознании. Он вернулся на прежнее место и велел ей слегка наклонить голову влево, чуточку плотнее сжать губы и смотреть на пуговицы его рубашки. Вокруг них стала собираться толпа зевак. Присутствие посторонних раздражало его, мешало сосредоточиться, но он сознавал, что не в силах ничего изменить. Ему приходилось работать быстро, чтобы ухватить именно это выражение ее необычайно живого и переменчивого лица. Пока он рисовал, Ифейинва отпускала шутки по разному поводу, всячески стараясь выглядеть веселой.
— Ну, если я буду сидеть так целый день, у меня окаменеет шея… Когда я училась в школе, самым распространенным наказанием было такое: провинившихся заставляли собирать рассыпанные по полу булавки, и когда нам разрешали подняться, мы не могли разогнуть спину.
Омово работал быстро, хотя сосредоточиться ему было трудно; солнце все выше и выше карабкалось на небо, на лбу у него выступил пот. Кроме того, вокруг толпились любопытные; набежала детвора и стала приставать к Омово с вопросами, смеясь без всякого повода; кое-кто из взрослых тщательно следил за его работой, другие делали вид, что это им вовсе не интересно. Помощник главного холостяка, проходя мимо, бросил с усмешечкой:
— Вот это да!
Омово продолжал рисовать, не замечая ничего вокруг, кроме слабого шуршания карандаша по белой поверхности бумаги, и не видя ничего, кроме образа, запечатлевшегося в его сознании. Однажды Ифейинва забылась и стала отгонять рукой мух, круживших у ее носа, и Омово прервал работу, подождал, пока она примет первоначальную позу. Время шло. Детворе наскучило стоять на месте, и она постепенно разбежалась, зато каждый случайный прохожий из числа любопытных мужчин считал своим долгом подойти посмотреть, что получается на бумаге.
Омово минуту помедлил, чтобы определить наилучшее расположение предметов, составляющих фон.
Рядом с Ифейинвой был серый круглый барьер цементного колодца, тут и там валялись ведра и немытые тарелки. Общественные кухни в низенькой постройке за ее спиной. Слева — грязная, выцветшая голубая стена бунгало, веревка с развешанным на ней бельем. Освещение было выбрано удачно, и, казалось, от Ифейинвы исходило сияние; ее глаза оживленно сверкали. Он продолжал рисовать, вдохновленный счастливым выражением ее лица.
Вскоре от ворот компаунда донесся чей-то голос:
— О-о, грядет беда!
Толпившиеся возле Омово зрители стали поспешно расходиться. Оторвав глаза от рисунка, он увидел мужа Ифейинвы, с решительным видом направляющегося в их сторону. На лице его была написана ярость, правая рука сжата в кулак. У Омово замерло сердце. Некоторое время он стоял потупившись, карандаш застыл у него в руке. Когда Такпо подошел вплотную, Омово поднял на него глаза. Дальше все происходило очень быстро. Такпо оттолкнул Омово в сторону, вырвал несколько листков из его альбома, разорвал их в клочья, потом схватил Ифейинву за руку и потащил через весь компаунд домой. Все это казалось Омово таким диким, таким неправдоподобным. В состоянии полной прострации он побрел домой.
Отец находился в гостиной, по своему обыкновению вышагивая вокруг стола. Увидев Омово, он остановился.
— Я слышал, ты занимаешься всякими глупостями с этой девицей, рисуешь ее и все такое. Омово, будь осторожен! Запомни — от женщин одни неприятности. Ее муж мог запросто тебя убить… И вообще, зачем тебе понадобилось рисовать замужнюю женщину? Эх, до чего же глупа молодость…
Омово отчаянно хотелось что-то объяснить, но он знал, что отец все равно не поймет, к тому же у него не было сил что-либо сказать. Все в том же состоянии прострации он добрел до своей комнаты и повалился на кровать.
В полдень раздался стук в наружную дверь, и в комнату Омово влетел Кеме.
— Привет, Омово. Я как раз был здесь неподалеку по делам и решил заглянуть к тебе… Омово, проснись, Омово…
Омово заворочался на кровати. Он и не заметил, как его сморил сон. При виде Кеме он вскочил на ноги и протер глаза.
— А, Кеме, где ты пропадал?
— Я мчусь дальше по делам, понимаешь, я оставил мотоцикл на соседней улице, боюсь, как бы его не украли…
— Как у тебя дела?
— Так себе… Представляешь, на следующий же день я отправился в полицейский участок, чтобы узнать, удалось ли им что-нибудь выяснить. И ты знаешь, что случилось?
— Нет.
— Так вот, эти чертовы полицейские продержали меня в участке весь день. На том основании, что якобы получили ложный сигнал. По этому сигналу они, мол, отправились в парк, но никакого трупа девочки там не оказалось.
— Что?
— Да, так и сказали: никакого трупа девочки в парке не оказалось.
— Но…
— Омово, все это очень странно. Я имею в виду фокус с исчезновением трупа. Сейчас я уже и сам не знаю, может быть, все это нам просто приснилось. Привиделось во сне, а наяву ничего подобного не происходило. Это был какой-то кошмарный сон.
— Но…
— На следующее утро я написал заметку о найденном нами трупе девочки, но редактору она не понравилась. Потом я написал вторую заметку уже об исчезнувшем трупе, и опять редактор заявил, что не может опубликовать ее, сказал, что я все это сочиняю и ему требуются доказательства или еще что-то в этом духе.
— Но…
— Это был какой-то кошмарный сон. Я снова поехал в парк, исходил его вдоль и поперек, но так и не нашел трупа. В тот вечер мы с тобой заблудились и было так темно, что утром я даже не мог найти то место. Вся беда в том, что эта история грозит мне неприятностями по службе. Я не знаю, что делать.
— Кеме, ты думаешь, что в тот вечер?.. Нет. Все произошло наяву. Мы оба видели труп девочки. Не позволяй сбивать себя с толку. Видимо, после нас кто-то убрал труп.
— В тот вечер, помнишь, мы слышали всякие шорохи и скрипы. Может быть, там находились какие-то люди и все время следили за нами. Вернувшись домой, я рассказал о случившемся матери, она ужасно расстроилась и долго плакала. Меня задержали в полицейском участке. А что, если бы мы тогда принесли труп девочки в участок? Нас самих и обвинили бы в убийстве!
— И что же ты теперь собираешься делать?
— Я? Не знаю. Может быть, попытаюсь написать еще одну заметку, а может быть, постараюсь забыть всю эту историю. В конце концов все это могло мне присниться.
— Странно. Труп был в парке, а потом исчез. Не могло же нам обоим присниться одно и то же. У меня в блокноте даже есть запись по этому поводу. А позже я видел эту девочку во сне.
— Мне она тоже снилась. Ну, а как твои дела?
— Плохо. Работа совсем не клеится. Я чуть не навлек на себя беду из-за… Не будем об этом…
— Ты видел статью, которую написала та дамочка о психологии нигерийца? Между прочим, она все время ссылается на твою картину с изображением сточной канавы.
— Видел я эту статью.
— А что слышно о конфискованной картине?
— Ничего. Да я и не надеюсь ни на какие известия. Пусть остается у них. Мне она не нужна. Пусть держат это уродство у себя.
— Ну зачем ты так говоришь?
— Видишь ли, есть вещи, которые человек помнит всю жизнь. Я никогда не забуду, как в детстве — не помню, сколько мне тогда было лет, — мать била меня гребенкой, а потом своей туфлей. А била она меня за то, что я долго сидел, разглядывая пучок паутины, а потом пытался изобразить его на бумаге. Дело в том, что она боялась паутины и считала, что, если я способен смотреть на такую мерзость, значит, со мной не все в порядке. Но я смотрел на паутину вовсе не потому, что хотел ее рисовать, а просто потому, что мне было интересно. Слишком многие боятся смотреть на паутину. Вот в чем проблема.
— Омово, ты никогда прежде так не рассуждал.
— С нами постоянно что-то происходит. С каждым из нас, хотя порой мы этого не замечаем. Иной раз я не узнаю самого себя.
— Ну, мне пора. Возможно, я скоро уеду из города. Посмотрим, как будут складываться обстоятельства. Я хочу уехать отсюда, от всей этой крысиной возни, и собраться с мыслями. Я знаю, что должен посвятить жизнь чему-то полезному. Мне необходимо уединиться и разобраться в себе.
— Да. Ты прав. Здесь так легко потеряться. Потеряться в буквальном смысле слова. Мы разучились думать, только мечемся из стороны в сторону. И эти метания ошибочно принимаем за прогресс.
— Я еще загляну к тебе. Мама все время спрашивает, почему ты не приходишь к нам. В самом деле, почему бы тебе как-нибудь не зайти?
— Я не знаю, что со мной творится все это время. Передай ей от меня привет, ладно? Кстати, вчера я виделся с Окоро и Деле. Через несколько дней Деле уезжает в Штаты. А у Окоро появилась новая подружка.
— Да… Все куда-то уезжают. Ну, будь здоров.
— До встречи.
Омово проводил Кеме до ворот и вернулся к себе. Он сел на кровать и стал размышлять о том, что сказал ему Кеме. Он просидел так довольно долго, прежде чем пришел в себя и понял, что пребывал в состоянии какого-то оцепенения — то ли о чем-то думал, то ли сидел просто так, ни о чем не думая. Его сознание вращалось вокруг какой-то зыбкой оси, и он все больше и больше удалялся от самого себя. Он думал сразу о многом, и мысли набегали одна на другую. Он думал: «Жизнь — это сон; сейчас все, что я вижу вокруг, существует, а потом перестает существовать, сейчас оно такое, а миг спустя — уже совсем другое. Ты ставишь глобальные вопросы и не находишь на них ответа. Боже милостивый, у меня голова идет кругом».
Он распахнул окно. Ворвавшийся в комнату воздух поначалу принес свежесть и прохладу, но потом в нем почувствовался запах гнили, смешанный с другими застоявшимися запахами. Прямо напротив окна возвышался цементный забор. Он огораживал территорию компаунда и сверху был утыкан битым стеклом для защиты от воров. Через окно в комнату лился солнечный свет, и его рассеянные лучи падали на взъерошенную постель.
Омово решил заняться работой. Это позволит ему сосредоточиться и поможет отвлечься. На сей раз он не пытался запечатлеть на холсте свои видения. Вместо этого он стал рисовать Лагос в час пик, в точности такой, каким ему не раз доводилось его видеть. Он работал долго, уверенно нанося линии на белый холст, бережно разглаживая его рукой, беседуя с любым появляющимся на холсте предметом, который отвечал его замыслу. Постепенно беззвучное бормотание прекратилось, губы больше не двигались, словно все, что он говорил, каким-то образом благодаря его безмолвной молитве передавалось пальцам.
Обычный лагосский полдень… Жара. Люди обливаются потом… Полицейские отчаянно машут руками. Кого-то штрафуют… Если идешь медленно, жара особенно нестерпима. Простой люд ускоряет шаг. А там вдали лагуна… жарко и… холодно…
Образы отчетливо оживали у него в памяти. Он видел машины различных марок, слышал в уличном гаме разноголосые гудки автомобилей, крики, проклятия, мелодичные речи, ощущал невероятное напряжение жаркого полдня и насмешливый прохладный ветерок, дующий с лагуны, и удушливый запах выхлопных газов. Он словно расшифровывал рисунок, начертанный на облаке, и ему казалось, что рисует вовсе не он, а кто-то другой.
Закончив работу, он взглянул на картину издали и остался доволен, потом почувствовал неудовлетворенность, а потом и вовсе равнодушие. Краски еще не высохли. В принципе, ему нравилось, что он изобразил на холсте, но существовало досадное расхождение между тем, что получилось на холсте, и тем, что он увидел на облаке. И все-таки картина удалась. Длинная изогнутая вереница машин разных марок, как бы подернутая дымкой. На переднем и заднем плане — пешеходы. Они тщательно прорисованы. У некоторых — тяжелая поклажа на голове. Еще дальше на заднем плане — зеленовато-голубая лагуна. Ее спокойное однообразие контрастно оттеняет всю тщету спешки и безумной, бессмысленной суеты. Омово долго смотрел на картину. Он раздумывал над ее названием и в конце концов решил, что никакого названия не требуется.
Потом его мысли устремились в иное русло и сосредоточились на событиях сегодняшнего дня. Тяжкое, безысходное чувство, овладевшее им, когда Кеме рассказывал об исчезнувшем трупе, стыд и печаль, которые он испытал, когда муж Ифейинвы оттолкнул его и изорвал его рисунки, — снова нахлынули на него. В сущности, все эти чувства и не покидали его, он лишь отодвинул их на время, и сейчас они вернулись к нему. Он достал блокнот и записал:
«Мои добрые намерения завершились позором. Я хотел нарисовать портрет прекрасной женщины. Место по названию „вчера“ было сладостным и мучительным. Никогда прежде не чувствовал я себя таким счастливым и в то же время несчастным. Сейчас все, что я вижу, существует, а потом оно исчезает. Это прискорбно. Сегодня забегал Кеме. Все его усилия оказались напрасными. У него такой потерянный вид! Говорил страшные вещи. Не помню, что я испытывал при этом. Тоже был в полной растерянности. Потерянный, растерянный и опустошенный. Деле скоро уезжает в Америку. Не хочет ребенка. Боится осложнений. Он тоже в полном отчаянии. Окоро познакомился с новой девицей. Про войну больше не говорит. А прежде без конца рассказывал о войне и о пережитых ужасах. Голод… Люди едят крыс и лягушек. Зловещее одиночество, молчание и страх. О войне не говорит и, как все мы, с утра до вечера прозябает у себя в конторе. В конторах люди не столько работают, сколько просто отсиживают время, как в тюрьме. Спасение — в действии. Лагуна. Преисподняя. Я качусь неведомо куда. Я боюсь за всех нас.
Я боюсь за своих братьев. Они отправились еще дальше. В далекие моря».
Он стал искать письмо от Окура, а найдя, заново перечитал стихотворение. Несколько дней назад, когда он прочитал стихотворение впервые, ему, помнится, в голову пришла некая мысль. Но какая? В который уж раз он вообразил стихотворение в зримых образах. Перед его мысленным взором возник мальчик, бредущий вдоль широкого пустынного берега; он что-то ищет и вдруг натыкается на какие-то загадочные письмена на песке, а потом устремляет взгляд к морю. Омово подумал: «Пытаться передать поэзию в зримых образах смехотворно и несправедливо. Да, — продолжил он про себя, — письмена на песке и путешествия — это лишь дороги через множество морей. Да, это так».
Он записал эти свои мысли в блокнот. Он был счастлив, теплый свет разливался у него в груди. Он отложил блокнот и посмотрел из окна на цементный забор и на полоску неба над ним. Он следил за плывущими по небу облаками, и ему казалось, что он отчетливо видит могучие фигуры толкающих друг друга двух племенных вождей в белых агбадах. У них были чрезмерно напудрены лица.
Под вечер к ним в дом явился родственник по материнской линии. Омово только что вернулся с прогулки и прилег отдохнуть, как вдруг из гостиной донеслись крики. Омово тотчас узнал возбужденный голос.
— Мы не желаем тебя видеть! Мы знать тебя не знаем! Мы хотим видеть Омово. Мы тебя не знаем. Вы, колдуны…
Омово вскочил с кровати и поспешил в гостиную, но застыл перед дверью, услышав театральный голос отца, звучавший отчетливо и громко, словно вколачивал в стол каждое свое слово. По ряду причин Омово решил, что ему не следует сейчас выходить.
— Кто вы такие, чтобы являться ко мне в дом и тревожить мою жену? Убирайтесь прочь, не то я позову полицию или велю своим ребятам отлупить вас. Убирайтесь! Убирайтесь вон! — кричал отец.
— Я хочу видеть Омово!
— Убирайся! Я не разрешаю тебе встречаться с Омово. Убирайся! Он мой сын. Что тебе здесь надо? Убирайся!
Тут подоспели соседские мужчины.
— Ога[28], что случилось?
В случае необходимости они всегда готовы прийти на помощь. К тому же их распаляло любопытство. Омово как наяву увидел местных сплетниц, подсматривающих, все замечающих, подталкивающих друг друга в бок, перешептывающихся. И множество глаз; глаз, жадно следящих за происходящим, а потом исчезающих. Он стоял у себя в комнате под дверью, прижав ухо к щелке между двумя створками. Все происходило как обычно, все повторялось.
— Ога, почему этот человек беспокоит твою жену? — снова заговорил один из соседей.
— Убирайся из моего дома, проходимец!
— Я пришел к своему племяннику. Я хочу видеть Омово! Я его дядя, брат его матери, — объяснял незваный гость.
Кое-кто из собравшихся принялся толкать его. Глаза у них были красны от воскресной пьянки, и у них явно чесались руки.
— Убирайся вон! Убирайся! Хозяин дома, он же отец Омово, говорит тебе, что не желает, чтобы ты виделся с его сыном, поэтому убирайся, пока мы не зажарили тебя живьем…
Возникла жаркая перебранка и между собравшимися соседями. Один кричал, что сегодня воскресенье и что лучше всего уладить дело полюбовно. Другой запальчиво ему возражал, но слов нельзя было разобрать — такой поднялся галдеж. Незваный гость вышел из гостиной и в нерешительности топтался на веранде, все еще пытаясь объяснить буйным подвыпившим жителям компаунда, кто он такой, а те от души наслаждались этим спектаклем. Отец Омово с картинным жестом, поспешно, однако не теряя достоинства, удалился в спальню, предоставив соседям довершить спектакль. Блэки все это время стояла у окна, наблюдая за происходящим из-за слегка раздвинутой шторы. На ней была юбка с выцветшим рисунком в виде рыбок и зеленая домашняя буба. Лицо ее было мрачным и суровым. Омово вышел из своей комнаты, быстро прошел через гостиную и поспешил на улицу, к своему говорливому родственнику.
— Вот он, мой племянник, с которым я пришел повидаться! Эта ведьма, которая погубила мою сестру, несет всякую чепуху, а этот никчемный человек велит мне убираться из его дома. У него хватает наглости называть это убогое жилище домом!
Омово топнул ногой и закричал:
— Ради бога, Маки, ведь ты оскорбляешь моего отца!
Наступило неловкое молчание. Родственник с осуждением взглянул на Омово и тяжелой походкой побрел из компаунда, споткнувшись об одну из множества выбоин в асфальте. Сборище любопытных сразу разбрелось. Спектакль окончился. Жители компаунда вернулись к своим обычным заботам. Туво отошел в сторонку, к стене, и без смущения сделал несколько коротких энергичных движений. Блэки по-прежнему выглядывала из-за шторы. Что-то заставило Туво оглянуться; его глаза встретились с глазами Блэки, и они чуть заметно улыбнулись друг другу.
Некоторое время Омово стоял, стараясь умерить свой гнев, а потом догнал дядю у ворот компаунда. Там Омово увидел еще пятерых родственников — двух женщин, с которыми он не встречался очень давно, и троих детей. В нарядной одежде все они чувствовали себя скованно. Дети и вовсе выглядели неприкаянными. На женщинах были яркие мятые юбки — видно, их только что вытащили из сундука. Омово приветствовал женщин и детей, как того требует обычай. Они ответили ему тем же. Омово хотелось поскорее отделаться от них. Они появлялись редко и всякий раз умудрялись досадить ему своими пустыми разговорами и жалким, вызывающим раздражение видом.
— Мы как раз возвращались из города. И когда проходили мимо, я сказал, что нужно обязательно зайти повидаться с тобой. И вот, нарвался на такой прием…
Омово промолчал. Сказать ему было нечего.
— Ты живешь в этом аду и никогда даже не придешь нас навестить. Мы зашли узнать, как ты поживаешь, и нарвались на такой прием… нарвались на такую вот…
— Ну, хватит, — вмешалась его жена. — Пора бы уже забыть об этом.
— Что забыть? Что он назвал меня вором?..
— Ну, ты сам слишком много говоришь. Приходишь и затеваешь скандал с его женой. Зачем?
— Послушай, Эстер, чего ты блеешь? Заткнись!
Мимо проехал автомобиль, оставив после себя клубы пыли и гари. Солнце висело все еще высоко в ужасающе безоблачном небе. Песок под ногами так накалился, что обжигал даже сквозь подошвы сандалий. В воздухе стояло марево. По лицам прохожих струился пот.
Жара действовала на Омово удручающе. Ему хотелось поскорее укрыться от нее в помещении. Он чертил пальцами что-то в воздухе и отмечал мысленно вещи, которые когда-нибудь нарисует; например, помойку. Помойка казалась желтой от поднимавшихся над ней густых испарений. Его по-прежнему завораживал каркас возводимого здания. Вспотевшее личико ребенка, беззаботно играющего в песке, вызвало у него умиление. Зрелище нескольких черных птиц, с громким щебетом проносящихся над самой головой, представлялось ему вторжением необычайного в повседневную обыденность. Он мысленно остановил полет птиц, и ему показалось, что он разглядел белые стволики черных перьев и даже лапки, аккуратно прижатые к темному трепещущему хвосту. Но, внезапно взглянув под ноги, он заметил маленькую темную кучку подозрительного вида, и ему стало противно.
— Ну, Омово, скажи, как же ты поживаешь?
— Хорошо. Мне удалось устроиться на работу в химической компании.
— Это хорошо. И сколько ты уже работаешь?
— С полгода уже.
— Вот это замечательно. Замечательно. А то твой папаша разорялся, что, несмотря на все то хорошее, что он для тебя сделал, ты — никудышный парень. Кричал, что устроил тебя на работу, кормит тебя, всячески похвалялся…
— Но…
Омово открыл было рот, но сразу же осекся. Он знал, что одним из способов самоутверждения для отца была похвальба. Омово понимал, что отец просто не может не похваляться, и не осуждал его за это. Уж кто-кто, а Омово знал, с каким трудом он нашел для себя работу и через какие унижения ему пришлось пройти во время собеседования. Он помнит, как управляющий отделом спросил его, готов ли он, если, конечно, будет принят на работу, в случае необходимости выполнять мелкие поручения сослуживцев, и как он, смущенный, долго думал, что ответить, и в конце концов сказал «да». Потом управляющий спросил, готов ли Омово проявлять доброжелательность по отношению к коллегам и клиентам, а также выполнять все приказания, и он, с трудом сдерживая отчаяние, снова ответил «да». Позже он понял, что скрывалось за этими вопросами, их подлинный отвратительный смысл: дополнительные, помимо служебных, обязанности, от которых его тошнит, мелкие дурацкие поручения, безропотное угодничество — против всего этого решительно восставала его душа. Омово улыбнулся про себя, вспомнив стихотворение Окура, оно помогло ему обрести твердую решимость. Он зашагал веселее. В это короткое мгновение, когда душа его встрепенулась от любви к жизни, ему показалось, что ответы на все вопросы содержатся в нем самом. Но короткое мгновение миновало, и покой, внутренний трепет, содержащиеся в нем самом ответы — все где-то внутри у него исчезло, и от всего этого осталась лишь вибрирующая пустота.
— Да, — громко сказал Омово, — отец сделал мне много доброго. Да. Это так.
Дядя ничего не ответил, а потом перевел разговор на другую тему:
— Почему ты никогда к нам не приходишь, а? Приходи хотя бы изредка. Мы же тебе родня. Мы родня тебе.
Омово спокойно ответил:
— Некогда. Жизнь трудная. Времени нет. Но при случае непременно зайду. Как детишки?
— Хорошо… А ты меняешься. Может быть, они плохо относятся к тебе?..
— Нет. Нет. Все в порядке. Абсолютно все. И если я меняюсь, то только потому, что расту, или по каким-то другим причинам.
— По другим причинам?
— Да, скрытым во мне самом.
— Ты, я вижу, добрый христианин.
— Нет, дядя, нет. Я что-то другое, а что — и сам не знаю.
— Ты уверен, что у тебя все в порядке? Зачем ты обрил голову? У тебя правда все в порядке? Я волнуюсь из-за твоей бритой головы.
Омово улыбнулся.
— Дядя Маки, ну просто взял и обрился. Ничего плохого не случилось, просто взял и обрился. Парикмахер оказался никудышный. А что, я тебе с бритой головой не нравлюсь?
— Нет. Ты выглядишь худым, старше своих лет и усталым. Если бы твоя мать увидела тебя таким, она выплакала бы все глаза. Ей пришлось так много страдать из-за всех вас. Она хотела, чтобы всем вам жилось хорошо. Если бы она все это увидела…
— Дядя, ну пожалуйста…
— Если б она увидела, она бы…
— Я прошу тебя!!
Они долго шли молча.
— А братья тебе пишут?
Занавес, на фоне которого происходили сменявшие один другого кошмары, опустился перед мысленным взором Омово. Замелькали тени, и все заслонил густой мрак.
— Нет.
— Ну и жизнь! Бедный ты парень. Твоя мать умерла, братья уехали и не подают вестей, отцу на тебя наплевать; ты совсем один в этом доме. Послушай, может, тебе пожить у меня, вместо того чтобы мучиться здесь?
— Я не мучаюсь. Я предпочитаю жить здесь. Спасибо, дядя. Спасибо за предложение. Ты добрый.
Дядя Маки по-прежнему не унимался:
— Твоя мать была хорошая женщина. Бедняжка захворала, а потом вдруг взяла да умерла. Сгорела в одночасье… А ее муженек поспешил снова жениться. Вот он каким оказался, а! Бедный мальчик…
Он разглагольствовал с таким видом, словно хотел, чтобы воздух, прохожие, песчаная дорога — все стали свидетелями его горя и христианского сострадания. Омово не выдержал и воскликнул:
— Дядя, ну пожалуйста. Ты причиняешь мне боль.
— Я понимаю тебя. Я понимаю. Бедный мальчик. Так Умэ и Окур ничего не пишут, да? Богу одному ведомо, где они сейчас. В Америке, в Англии, в Гане? Чем они там занимаются? Мучаются где-то на чужбине… А может, их даже и в живых теперь нет, да простит меня Бог…
— Дядя, ну пожалуйста…
— Бедняжка… бедняжка… я тебя понимаю…
Они дошли вместе до висячего деревянного моста. Один из малышей побежал по мосту вприпрыжку и вдруг шлепнулся в воду. Мать вытащила его, стала вытирать, а тем временем двое других тянули ее за подол и требовали апельсины, которые она перед этим купила.
У моста дядя Маки остановился.
— Мы собирались навестить еще одного нашего родственника. Не стоит провожать нас дальше. Если у тебя возникнут какие-нибудь трудности, приходи ко мне, ладно? И будь осторожен, смотри, какую тебе дают еду в этом доме. Ну, пока. — Он резко повернулся и пошел по шаткому мосту. Женщины тоже попрощались с Омово и последовали за Маки. Омово провожал их взглядом и испытывал при этом только одно — невероятное облегчение. Он знал, что следующая встреча с родственниками состоится очень и очень не скоро.
Он медленно побрел домой. Взглянув вверх, он с удивлением обнаружил, что сияющее солнце уже исчезло с небосклона. Интересно, может быть, яркий солнечный свет и горячее марево были порождением его фантазии? Но если он мог выдумать это, разве не могли они с Кеме выдумать и… Нет! И опять он задавался вопросом: где кончается сон и где начинается явь, что было на самом деле и чего не было? На землю спускалась ночь. Он все еще не мог справиться с удивлением. Неужели он так долго был поглощен своими мыслями, что не заметил, как пролетело время. Небо покрылось тусклыми темно-синими пятнами с серыми прожилками и с расплывчатой сердцевиной, похожей на кусок расплавленной меди. На небесах словно исподволь разыгрывалось некое космическое действо. Игра красок, великолепие форм и оттенков клочковатых, пушистых облаков привели его в восторг, который невозможно выразить словами. Он подумал: «Наступит день, когда я сумею воспроизвести эту красоту на холсте или хотя бы создать ее слабое подобие. Боже милостивый, моя душа трепещет, как перышко».
Теперь на небе отчетливо проступили звезды, похожие на чьи-то глаза, с озорством поглядывающие на землю сквозь покров медленно сгущающейся тьмы. И он снова подумал: «Я должен взглянуть на себя со стороны. Я замкнулся в себе. Я должен сначала познать самого себя, а потом уже глядеть в лицо ужасам нашего мира. О, как я замкнут в себе!»
Лишенная смысла картина неба каким-то непостижимым образом подняла ему настроение, на душе стало ясно и легко. И он снова подумал: «Небо само по себе ни о чем не говорит. Смысл заключен во мне самом — точно так же, как и множество других смыслов».
Из глубокой задумчивости его вывел внезапный толчок — какая-то девица с силой отпихнула его, и он едва удержался на ногах. Оказалось, он чуть было не налетел на нее в потемках.
— Смотри, куда идешь, тоже мне, созерцатель звезд! — воскликнула в сердцах девица и покрутила указательным пальцем у виска.
Омово улыбнулся. Он подумал, что слишком часто вляпывается туда, куда не следует, словно сама земля подставляет ему ловушки из нечистот. Такова реальность. Улыбка исчезла с его лица, оно сделалось грустным. Он напряженно всматривался в дорогу, чтобы вовремя заметить подозрительные кучки темного цвета, которые, казалось, так и норовили попасть ему под ноги.
Шагая сквозь знакомый шум и гомон Алабы, Омово почувствовал, как далек он от всего этого. Огни, шум, люди вокруг. Но он оставался глух ко всему этому. Он знал, что всю ночь, даже во сне, его будут преследовать и терзать воспоминания, которые он старался гнать от себя. Глупый дядюшка Маки своим простодушным сочувствием разрушил плотину в душе Омово.
Он ускорил шаг. Песок под ногами остыл. То и дело налетали порывы холодного ветра, приносившие с собой затхлый запах. «Завтра понедельник, — подумал он. — Надо пораньше лечь спать».
Когда он пришел домой, отец зашипел на него:
— До чего же безмозглых, непутевых детей послал мне Бог!
Омово шмыгнул в свою комнату. Но и там не мог успокоиться. День прошел впустую. За целый день он не сделал ничего, что позволило бы завтра назвать сегодняшний день мечтой о счастье. Вдруг его осенило. Он ощутил себя счастливым и отнюдь не бездарным. Он взял альбом для эскизов, три карандаша, фломастер, резинку и снова вышел на улицу. Вслед ему неслось шипение отца:
— Что, опять отправился рисовать чужую жену?
Стоя на веранде, он разглядывал женщин, сидевших поодаль и не спускавших с него глаз. Вокруг с веселым криком и смехом бегали ребятишки. Один мальчуган вдруг заплакал, и Омово подозвал его к себе:
— Ну, кто тебя обидел?
— Они не принимают меня в игру, говорят, я слишком маленький.
Омово погладил мальчугана по волосам, набитым песком, и сказал:
— Хочешь, я тебя нарисую?
Мальчуган кивнул. На заплаканном лице мелькнула улыбка, и Омово опять почему-то вспомнил двух хрупких пташек, летавших над рекой. Он вырвал из альбома лист и сложил его в несколько раз — получились маленькие прямоугольнички. Он объяснил мальчугану, как тот должен сидеть, и стал рисовать. Он работал старательно, без спешки; его острый взгляд порхал с простодушного и в то же время не по-детски мудрого лица мальчугана на бумагу, где он уверенно наносил штрихи. Сначала он никак не мог схватить выражение лица мальчугана, но потом ему это удалось, и дальше все пошло как по маслу. Он настолько увлекся работой, что не замечал ничего вокруг и только потом смутно почувствовал присутствие весело щебетавших ребятишек. Он сделал четыре наброска, изобразив мальчугана в разных ракурсах. Рисунки получились отменные, ясные и выразительные. Он изобразил глаза мальчугана затуманенными от слез, и оттого они приобрели необычайную, трогательную глубину. Мальчуган схватил рисунки и помчался показывать их матери, которая не замедлила явиться, чтобы от души поблагодарить Омово:
— До чего же хорошо он у вас получился. Не сравнить с фотографией. Вот уж спасибо так спасибо. Я обязательно вставлю их в рамочку.
Омово был доволен. Он сделал доброе дело, порадовал женщину, да и вообще, не так уж он и замкнут в себе. Другим мальчишкам стало завидно, и теперь они приставали к Омово, чтобы он нарисовал их тоже. Некоторые из них ревели, катались по земле и со слезами взывали к матерям. Омово нарисовал еще двоих своих любимцев. Рисунки получились не столь удачными, как первые, но зато утешили еще двоих мальчуганов. Остальным он пообещал, что нарисует их как-нибудь в другой раз.
Время шло. Радостное настроение развеялось. Жизнь снова стала будничной. Ощущение подъема прошло. Он вернулся в свою комнату, попробовал читать «Интерпретаторов», но в конце концов его сморила дремота. Однако сонное забытье наступило не сразу. Еще долго он ощущал присутствие темноты и неведомых доселе чувств, обволакивающих его сознание; на мгновение он погрузился в свои мысли. Но потом его пронзил какой-то резкий звук, как будто душа с усилием вернулась в его тело. После этого он провалился в пустоту, которая не была пустотой.
Маленькая птичка
барахтающаяся в воздухе
неужели твоя мать так жестока
что сбросила тебя с высоты?
Я видел ее. Она стояла вдали, глядя на меня своими печальными глазами. И нарочито весело улыбалась. Я так хорошо знаю эту ее улыбку. Вот так она всегда улыбалась, вдоволь наплакавшись или терзаясь какими-нибудь тайными муками. Окур рассказывал, что такая же улыбка была у нее, когда она умирала.
Почему она улыбается мне? Я вижу, по щекам у нее катятся слезы, словно серебряные росинки, сбегающие по засохшему коричневому листу.
Мамочка, почему ты отправилась так далеко-далеко, даже не сказав мне куда? Ты не сказала, как добраться до тебя. Не надо стоять так, не надо так улыбаться, приди и согрей меня на своей груди, погладь мне голову, как ты это делала, когда я был маленьким.
Ты нужна мне, мама, ведь я совсем одинок. Как мне избавиться от кошмаров, терзающих мою душу, преследующих меня во сне?
Но ты молчишь.
Улыбка медленно сходит с ее лица, оно погружается в тень. Сейчас она кажется выше ростом, чем была при жизни. Морщинки на лице разгладились. Ее бездонные глаза печальны, они подобны маленьким озерцам; в струящейся поверхности их хрустальных вод угадывается страдание, но я читаю в их глубине еще и любовь, ту самую любовь, что согревала меня в младенчестве, и позже, при расставании, когда меня отправляли в интернат.
Кажется, что она стоит на облаке, потому что ног ее не видно; как бы мне хотелось взглянуть на ее ноги, неужели и теперь на них как на небрежно отпечатанной карте сохранились шрамы и синяки — ужасные свидетельства побоев отца и ожогов, — когда-то он толкнул ее на котел с кипящим маслом.
Почему отец обращался с ней так жестоко?
Я был слишком мал, чтобы понять это; так мал, что порой и сам становился причиной отцовских нападок на нее.
Она манила меня издалека, что-то говорила, но я не мог разобрать слов. Я хотел подойти к ней, но чем ближе подходил, тем дальше она оказывалась от меня. Она была ужасно печальной. Я так и не смог ее догнать. Теперь она уже не манила меня. Вокруг нее возникло голубое свечение. На меня снизошли безмятежность и любовь. И сознание защищенности.
Потом она опять улыбнулась, и эта ее улыбка становилась все более лучезарной в своей запредельной красоте. Потом лицо раскололось на части и кануло в пустоту.
Такой темной ночи мне никогда не доводилось видеть. В этой тьме таилось что-то гнетущее и жестокое. Тьма была густая и вязкая, без единого проблеска света. Мое сознание жаждало знакомых красок, и ярких пейзажей, и рисунков на стене. Моя душа жаждала воспоминаний и образов. Однако ночь была столь непроглядна, что я окончательно сбился с толку и ничего не воспринимал.
Разочарованный и расстроенный, я чувствовал, однако, как душа погружается в какие-то глубины, мысли путаются и утрачивают стройность, а сознание наполняют тени, похожие на мрачных обитателей первобытных пещер. Я снова оказался в мягких объятиях сна. Мне хотелось окунуться в воспоминания и видения той жизни, что таилась где-то в глубинах моего «я».
Омово долго разглядывал в зеркале морщинку, отчетливо проступившую у него на лбу. Нет, зеркало не может лгать. Морщина существует. Он никак не мог объяснить появление этой тоненькой, свежей линии. Он помнил, что морщинки не было, когда он последний раз смотрелся в зеркало, и внезапное ее появление огорчило его. Он с ужасом думал: «Я старею, хотя еще совсем молод. Мы гнием заживо. В зеркале какой-то незнакомец. Незнакомец со старческим лицом, заострившимся подбородком и потухшими глазами. Нет, это не я».
Он отбросил грустные мысли прочь и отправился в умывальню. На улице было сумеречно и прохладно. Сырой воздух коснулся его обнаженного торса, и он зябко поежился. В компаунде стояла будничная суета раннего утра; дети собирались в школу, мужчины — на работу; женщины убирали жилища, разогревали суп, шли по воду. Где-то далеко пропел петух, и ребенок в компаунде стал передразнивать его. Другой ребенок, наверное, обмочившийся во сне, надрывался от крика. Легкая дымка тумана окутывала компаунд.
Прошла не одна минута, прежде чем Омово решился встать под холодный душ. Как обычно, он долго топтался на месте и только потом решительно устремился под холодные струи. Он уже намылил все тело и тер ноги, напевая веселую песенку, когда услышал голос Ифейинвы. Он очень удивился, хотя в глубине души и ожидал этого.
— Здравствуй, Омово, — сказала она из соседней кабинки. Она поняла, что в умывальне находится не кто иной, как Омово, по его полотенцу, наброшенному на стенку, разделяющую две кабины.
Омово перестал тереть ноги и сразу умолк. Его пронзила мысль, что она может увидеть его голым; ее присутствие здесь повергло его в ужасное смятение. Он был взволнован.
— Он чуть не изрезал мне лицо бритвой. Я очень сожалею о вчерашнем. Извини меня, Омово. Я не хочу, чтобы с тобой что-нибудь случилось. Он грозится изуродовать мне лицо, чтобы у тебя отпала охота меня рисовать. Он избил меня…
У Омово кружилась голова. Горячая кровь стремительно растекалась по жилам. В нем пробудилось желание. Холодное утро таило обещание страсти и греха. Сердце мучительно искало решения внутреннего конфликта. Губы у него были в мыльной пене, и он не мог ей ответить. До него доносились тяжкие вздохи Ифейинвы.
— Омово, я ужасно страдаю. Ну, почему, почему я все это терплю? Прости, что я так говорю, но мне все время снятся страшные сны, и я боюсь. Я что угодно могу натворить. Я приношу людям горе и несчастье. Я чувствую, что снова будет…
Постепенно его голова прояснилась. Сердце умерило бешеную скачку. Желание прошло. Смятение чувств сменилось напряженным спокойствием. На душе было и сладостно и грустно. Он ополоснул лицо и выключил душ.
Переждав немного, Ифейинва заговорила снова:
— Я не рассказала тебе того, что хотела. Когда я смогу увидеть тебя, Омово? Нам надо повидаться как можно скорее.
На дорожке к умывальням послышались тяжелые шаги. Ифейинва умолкла и сделала вид, что набирает воду. Омово снова включил душ. Мужчина забарабанил в дверь душевой, где находился Омово.
— Занято, что ли?
Омово буркнул что-то в ответ и поднял мыльную руку вверх, над стенкой умывальни. Так в компаунде было принято извещать, что находящийся в кабине человек не кончил мыться.
— Давай побыстрее, слышишь. Я тоже хочу принять душ… Не опаздывать же мне из-за тебя на работу. — Человек зашагал к туалету. Омово слышал, как вскоре скрипнула дверь туалета и щелкнул запор. Омово узнал по голосу Помощника главного холостяка. Справив нужду, тот вышел из туалета, напевая что-то хриплым квакающим голосом.
И тут Ифейинва опять заговорила:
— Омово, нам необходимо повидаться. Сейчас я должна идти. Я встречу тебя вечером, когда ты будешь возвращаться с работы. Я подам тебе знак, как всегда. Ну, пока.
Она ушла. И снова стало тихо. Он подождал немного, стоя в кабине. И он опять подумал: «Только что она была здесь, а теперь ее уже нет здесь». И в голове завертелись уже ставшие привычными слова: «Она чужая жена, она чужая жена, она чужая жена». Затем он в который уж раз подумал: «Почему ее присутствие действует на меня подобным образом? Почему она постоянно твердит, что приносит людям горе? Она страдает».
— Поторапливайся, поторапливайся. Возишься, как баба! Сколько можно нежиться! Давай побыстрее, раз-два, как солдат. — Это вернулся Помощник главного холостяка.
— Кто там? Не дадут человеку как следует помыться!
— Уж не закрылся ли ты там с женщиной?
— Не-е-е-т!
— Тогда давай поживее!
Омово быстро ополоснулся. Помощник главного холостяка продолжал напевать квакающим лягушачьим голосом.
Утром выпал густой туман. В тусклом утреннем тумане люди, словно тени, бесконечным потоком текли к автобусным остановкам. Понурив головы, брели они по грязной песчаной улице, влажной от росы. Они спешили, но со стороны казалось, что они еле-еле переставляют ноги. Тени с размытыми контурами на грязном полотне. Цвет их одежды был неразличим в густом тумане; просто силуэты, фигуры, сгорбленные, шаркающие подошвами, устремившие взгляд в серо-коричневую землю. Казалось, туман управляет этими фигурами. Они напоминали лунатиков, механически повторяющих во сне то, чем приходится заниматься наяву. Шествие напоминало исход каких-то странных, неправдоподобных существ.
По мере того как Омово, выйдя из дома, ближе подходил к движущейся в тумане толпе, фигуры людей становились все более четкими, тени преображались, обретая человеческий облик. Он ощущал их дыхание, мог по запаху определить, какие они предпочитают жевательные палочки или что они ели на завтрак. Он вглядывался в ничего не выражающие черные лица. Были здесь и хорошо и плохо одетые. Молодые и энергичные, устремленные вперед, словно стрелы. И старые, с изможденными лицами, на которых по утрам резкие, глубокие морщины проступают еще более четко. Едва волоча ноги, они тем не менее продолжали спешить; выражение изможденных лиц было мрачным и апатичным. Омово встретилось несколько знакомых, он обменялся с ними приветствиями. Туман поглотил и его. Он был одним из участников исхода. Время, затрачиваемое на то, чтобы добраться до работы, было еще одной формой существования. Он получал удовольствие от ходьбы, от штурма автобуса, от необычно острого ощущения жизнеспособности и беспомощности. Лишь то, что ждало его в конце пути, внушало ему отвращение. Покуда он вот так шагал в толпе к автобусной остановке, он отвлекся от собственных ощущений и взглянул на весь этот, как обычно говорил Окоро, «исход» со стороны. И вот что он при этом подумал: «Это еще одна разновидность бесцельного существования. Здесь мы все в западне. Душа погребена на дне вонючей зеленой ямы. Мы все движемся в неизвестность. Одни из нас перемалываются в порошок, другие делают деньги и имеют доступ к государственному пирогу. А есть и такие, чья дорога ведет в никуда. Сегодня я обнаружил морщину у себя на лбу. Движение по одной колее. Линия, прочерченная рукой ребенка. Трещина в душе. Если я не ускорю шаг, то не успею ни на один из первых автобусов. Я должен спешить».
На конечной остановке Амукоко, как обычно, происходили отчаянные схватки, суматоха, перебранки, давка и бесчинства. Это был грязный клочок земли, усыпанный гравием, пылью и кусками битого асфальта. Автобусов было мало. Стоило появиться одному из них, как огромная людская масса устремлялась к нему в яростном порыве, едва не сокрушая все на своем пути. Люди наседали друг на друга, расталкивали локтями, цеплялись за шеи, тянули за рубашки, лягались и давили, брыкались и плевались, кричали и осыпали друг друга проклятьями, подныривали снизу или громоздились на головы, портили воздух, поливали мочой, кусались; они готовы были на что угодно, лишь бы втиснуться в автобус. При этом, естественно, не обходилось без пострадавших: содранная на запястье кожа, вывихнутая рука, разорванная рубашка, чуть не выцарапанный глаз и даже прищемленные груди, — но люди готовы были стерпеть все что угодно, лишь бы захватить место в автобусе. Но далеко не каждый выходил из этих баталий победителем. Давка на автобусных остановках стала для трудового люда своеобразным символом вечной борьбы с непредсказуемым результатом. Люди реагировали на это по-разному: кто с мазохистским злорадством, испытывая наслаждение от того, что их давят и топчут ногами, кто с неудержимой злобой — смешной, бесцельной, незамысловатой или затейливой, в особенности, когда возникала потасовка или один человек начинал осыпать другого проклятиями, не преминув вспомнить о вонючей заднице его деда.
Ржавый скрипучий автобус кремового цвета прибыл на конечную остановку. Кондуктор, парнишка лет четырнадцати, объявил маршрут следования и осторожно спрыгнул со ступеньки у самой двери, где во время движения автобуса он балансирует, подобно обезьяне. Он чертыхался, и смеялся, и отпускал язвительные замечания в адрес штурмующих автобус.
Омово был привычен к этим автобусным баталиям. Автобус проехал совсем рядом, едва не задев Омово, и он точно рассчитал: сейчас автобус притормозит, потом резко подаст назад, потом развернется, и вот тогда-то и надо энергично вклиниться в толпу, пригнув голову, сделать решительный рывок, распахнуть дверь и единым махом впрыгнуть в автобус. Из-за единственного свободного места Омово сцепился с толстой, внушительного роста женщиной. Она изо всех сил теснила Омово своими могучими телесами и бюстом, похожим на гигантскую губку. Однако Омово изловчился и завладел местом. Женщина вцепилась ему в рубашку и попыталась стащить его с сиденья, но ей это не удалось. Разозлившись, она плюнула Омово в лицо. Водитель автобуса возмутился:
— Как вам не стыдно, мадам? Возьмите себя в руки.
Омово вытер лицо носовым платком. Он ничего не ответил, лишь смерил толстуху презрительным взглядом. Та в свой черед вперилась в него злобными глазами.
— Бог накажет тебя и твою маму, — выпалила она.
Омово ехидно усмехнулся:
— Мадам, нужно уметь достойно проигрывать.
Она что-то прошипела ему в ответ и надулась. Автобус внезапно тронулся с места. Мальчишка-кондуктор громко повторил маршрут следования, весело потешаясь над теми, кто остался. Толстуха протиснулась в середину автобуса. Омово с грустью обнаружил, что его новая рубашка лишилась двух пуговиц. Слабым утешением ему была фраза, которую пробормотал сидевший за ним человек.
— Господи милостивый… Так жить невозможно.
На конечной остановке Омово должен был сделать пересадку на другой автобус, следующий до Апапы. Ему предстояло принять участие в «великом автопробеге», как любил выражаться один из его приятелей, в тихий аристократический район Апапы, где на огромных участках с аккуратно подстриженными газонами, с качелями и цветочными клумбами, в окружении источающих экзотический аромат сосен красуются роскошные особняки в западном стиле с портиками.
Автобус со свистом промчался на предельной скорости, потом свернул вправо и остановился на углу — кондуктор громко объявил о прибытии на конечную остановку. Пассажиры ринулись к выходу. Омово пытался выйти поскорее, но кто-то изо всех сил толкнул его в грудь, и он чуть было не упал. Подняв облако дыма и пыли, автобус тронулся с места, отбрасывая в стороны пытающихся втиснуться в него и цепляющихся за двери людей.
— Идиот! — кричали они водителю.
— Бог накажет твоего папашу!
— До чего же злые бывают люди!
— Вот так нас и давят, как мух.
Люди ворчали и отплевывались. Омово шел пошатываясь, все еще с трудом переводя дыхание от усталости и тупой, не покидавшей его боли за грудиной. Он поднял глаза и увидел улыбающегося Окоро, который ждал его, прислонясь к стволу миндального дерева. Омово нашел его улыбку неуместной.
— Ну, как? Я видел, ты чуть было не погиб.
— А что мне еще остается! Я уже и так опаздываю.
Окоро погладил воображаемые усы. Глаза у него покраснели, а обычно красивое лицо казалось осунувшимся и мрачным. На нем были синего цвета брюки и пиджак, белая рубашка, красный галстук. Брюки были не глажены, и стрелки замялись, как линии на карте.
— Ну его к черту, этот автобус! Пусть его штурмует всякое быдло.
— Быдло?
— Да. Быдло.
Людей на остановке становилось все больше и больше. Толпа впадала в истерическую ярость, когда мимо со свистом проносился какой-нибудь очередной автобус. Взошло солнце, и туман рассеялся. Толпа была подобна некоему многочленному пятнистому существу, вытянувшемуся на большом пространстве и движущемуся в одном направлении. Она не имела ни начала, ни конца, гомонила и прямо на глазах разбухала. Она то бесилась, то утихала, то разражалась весельем. Но толпа не была единым организмом, она представляла собой множество отдельных клеток, специфических, единственных в своем роде, каждая из которых призвана выполнять отведенную ей роль.
— Ну, как прошла вечеринка?
— Шикарно! Грандиозная вечеринка! Выпивка, девочки, закуска. Эти йоруба знают, на что тратить деньги.
Утренние лучи солнца залили людскую толпу. Они проникли сквозь ветки высоких сосен и мелкими бликами рассыпались по черному асфальту. Окоро заслонил глаза рукой от солнца. Омово достал носовой платок и вытер струящийся по лицу пот. Затем он промокнул вспотевшую голову — как он и ожидал, платок покрылся грязными пятнами от смешавшейся с потом пыли.
— Ты был на вечеринке с Джулией?
— Нет. Эту девушку я берегу. Я знаю, как полагается вести себя с интеллигентными девушками. У меня есть голова на плечах. За кого ты меня принимаешь?
— В последнее время в твоих речах постоянно встречаются словечки Хэдли Чейза. Наверно, ты сейчас читаешь его?
— Да, только что прочитал его роман «Ева», и, между прочим, у него есть чему поучиться.
— Держу пари, именно этим ты и занимаешься.
— Не советую тебе делать слишком большие ставки.
— Снова Чейз!
— Иди ты! Ну, вот, как я уже говорил, мы были с ней в ночном клубе «Сурулере». Бог ты мой! Если я тебе расскажу, ты ни за что не поверишь. Она сама уплатила за такси, за входные билеты и даже за выпивку. Такая шикарная цыпочка! Мы танцевали, веселились. Знаешь, я ее всю облапал, и она ничего, не возражала. Ну, что ты на это скажешь?
— Скажу, что ты делаешь успехи.
— Подожди, это еще не все. Значит, мы сидели за своим столиком, и вдруг к нам подходит какой-то долговязый тип. В темных очках, такой самонадеянный. Подходит и ухмыляется. Я ухмыльнулся в ответ, думал, просто хочет поздороваться. Смотрю — она тоже ему улыбается. Тогда я спрашиваю себя: «Что бы все это могло значить?» И тут этот тип говорит: «Привет, детка, рад снова видеть тебя здесь. Не хочешь ли со мной поздороваться?» Он говорил с таким дурацким американским акцентом, а зубы так и торчат из пасти. Я жду, что ответит моя цыпочка, а она и говорит: «Привет, Джули. Не могу сказать, что я счастлива тебя видеть. Я здесь с моим любовником, поэтому отваливай-ка отсюда». Долговязый взглянул на нее, потом на меня и как дурак удалился. И ты знаешь, что сделал я? — сказал Окоро, схватив Омово за руку. — Я так и покатился от хохота и хохотал до слез.
— Пошли, пошли. Если мы будем вот так стоять на месте, то вообще сегодня не доберемся до работы.
— Признайся, ты мне завидуешь!
— Почему? Потому что я не рассмеялся?
— Завидуешь. Потому что у тебя нет цыпочки. Все они бросили тебя.
— Ладно, считай, что я завидую.
Некоторое время они шли молча.
— Кеме заходил ко мне в воскресенье. Сказал, что хочет уехать на время из города, чтобы собраться с мыслями.
— Понятно. А что слышно насчет трупа девочки, который вы видели в тот вечер?
— Он исчез. Кеме сказал, что в полиции ему заявили, будто никакого трупа вообще не было.
Они снова помолчали.
— Знаешь, во время войны трупы не исчезали. Они просто разлагались и распространяли вокруг зловоние. Я был тогда совсем мальчишкой. Однажды я наткнулся в кустах на чьи-то обгорелые ноги. Мне повезло. Многим из нас чертовски повезло. Да, нам и впрямь повезло, что черви ползали не по нашим трупам.
— Ну хватит. Не будем больше об этом.
— Я могу забыть. Рано или поздно человек забывает все. Он просто обязан забыть. Да и мне ничего не стоит забыть обо всем, тогда я начинаю интересоваться девочками, танцую в дискотеке, хожу на работу и ничего не помню.
— Давай выбросим это из головы и поговорим о чем-нибудь другом.
— Деле говорит, что ему страшно. Сам не знает почему. У него богатый отец, он едет в Штаты без каких-либо проблем, очень хорошенькая девица ждет от него ребенка, а ему, видите ли, страшно. Мне иногда снятся дурные сны. Я их помню. Мне снились покойники. Я никогда никого не убивал, но во сне все представляется так, будто я убил очень много людей. И вот я вижу обгорелые трупы, разложившиеся трупы, разбухшие трупы. Я вижу репортеров с камерами, зевак, офицеров, насилующих в бункерах женщин, я помню этот кошмар во всех подробностях. Теперь взгляни на всех нас. Нам страшно.
Тишина. Вокруг стоял шум, но между ними и, возможно, внутри у них царила тишина. Омово не мог понять, что происходит с Окоро. Он редко говорил о подобных вещах, куда больше его интересовали разговоры о вечеринках, о девицах, об Америке, о деньгах. Но Омово догадывался, что за внешней беспечностью его друга скрываются мрачные смрадные глубины.
— Да, Окоро, чуть было не забыл. Ведь завтра у меня день рождения! Никаких торжеств не будет. Приходи просто так. Мне очень не хочется быть одному.
— Постараюсь.
— Значит, вечерком.
— Тебе исполняется двадцать?
— Да. Двадцать. Но у меня такое чувство, будто все пятьдесят.
— Мы все понемногу стареем. А пока так ничего и не достигли. Представь себе, что будет с тобой через десяток лет.
— Не хочу ничего представлять. Дожить бы до тех пор, тогда и увижу.
— Мы — никто. Мы — жалкие людишки, которым суждено вечно оставаться на самой низкой ступеньке служебной лестницы, заполняя документы, готовя кофе, бегая на Кингзвэй за пирожками с мясом, выполняя сверхурочную работу. Что это за жизнь… Мне надо серьезно готовиться к аттестации. Я должен как можно скорее поступить в университет, чтобы потом разъезжать на машине, иметь престижную работу и деньги. Мне надо основательно готовиться к аттестации.
— Я не считаю, что мы — никто. Мы же в любое время можем прекратить это бесцельное существование. Для этого необходимо лишь мужество и талант. И еще необходимо действовать. Тогда, проснувшись однажды утром, обнаружим, что мы отнюдь не никто. Кеме — счастливчик. Он уже активно включился в жизнь. Послушай, давай ускорим шаг. Прошло столько автобусов, а мы даже не попытались сесть ни в один из них.
— Омово, как ты знаешь, я отлично танцую и диско и реггу. На днях у меня собралось несколько земляков. И вдруг я обнаружил, что почти совсем разучился танцевать наши национальные танцы, ноги тяжелые, ни черта не слушаются. Мне было очень стыдно. Я кое-как отвлек их разговорами. Я почти не помню пляски нашего племени. Для меня это было полной неожиданностью. И теперь, когда я вспоминаю об этом, мне становится страшно.
— Окоро, это происходит не с тобой одним. Я, например, уже почти не помню родного языка. Говорю на какой-то тарабарщине. Скоро мне придется учить свой родной язык заново, как когда-то учил английский. Ты забыл свои танцы, я забыл свой язык. Как это случилось? Отец рассказывал, что, когда ему было пять лет, он умел говорить на нашем языке лучше, чем я говорю сейчас. Мы, сами того не замечая, продаем свои души.
Лицо Омово посуровело. Он вспомнил, что ответила Ифейинва, когда он рассказал ей о похищенной картине. И не зная почему, сказал вслух:
— Окоро, у нас у всех что-то отняли.
Они продолжали свой утомительный путь. Внезапно какой-то человек из толпы налетел на Омово.
— Псих!
— Сам псих!
— Старый дурак!
— Окоро, оставь его в покое. Успокойся.
— Старик, а так толкается! Старый чурбан!
Человек, на которого с руганью обрушился Окоро, продолжал свой путь. Вдруг он остановился, обернулся и состроил Окоро смешную гримасу, Окоро громко расхохотался. Лицо старика еще больше съежилось, сморщилось и сделалось совсем печальным. Морщины и складки на лице залегли так глубоко, будто само время вырезало их своим резцом.
Он подтянул свои необъятных размеров штаны, и, тяжело ступая, продолжил путь. Окоро неотрывно следил за стариком, пока тот окончательно не затерялся в толпе. Омово с Окоро продолжали идти молча. Подходили автобусы, люди устремлялись к ним с пронзительными криками, кое-кому удавалось втиснуться, растолкав остальных. Автобус разворачивался и мчался в Апапу.
— Как у тебя идут дела с рисованием?
— Никак.
— Мне понравилось, как ты нарисовал Деле. У тебя редкий талант. Но ты изобразил его каким-то грустным. Лицо молодое и безвольное. Деле сказал, что вставит рисунок в рамку.
— Хватит насмехаться.
— А как у тебя отношения с новой женой отца?
Омово не ответил. Он ушел глубоко в себя. Все происходящее вокруг отодвинулось куда-то вдаль, он ничего не слышал и ничего не видел. Он был как бы от всего отгорожен. Он вспомнил привидевшийся ему сон о матери. Их разделяло огромное расстояние, но они испытывали одно и то же чувство — печаль.
— Ну, а братья пишут?
Подошел голубой автобус и остановился почти рядом с ними. В воздухе поднялось облако пыли. Народу на остановке было не особенно много. Большинство пассажиров, пользующихся абонементами, к тому времени уже успели уехать. Вместо того чтобы ответить на вопрос Окоро, Омово сорвался с места и кинулся к автобусу. Он нацелился на переднее место, но какой-то мужчина, судя по запаху изо рта позавтракавший сардинами, сумел его опередить. Тогда Омово ринулся в конец салона и завладел местом у самого выхода. Он выглянул из двери и увидел, что Окоро предпринимает запоздалую попытку втиснуться в автобус.
— Все места заняты! Автобус набит до отказа! — без конца повторял кондуктор. — Больше мест нет. Посадка закончена, сойдите с подножек! Осторожно, болваны! Поехали, водитель, поехали!
Окоро смущенно улыбался по поводу своей нерасторопности. Омово показал ему большой палец.
— В другой раз не зевай!
— Ну и ловкач же ты!
Автобус развернулся и покатил в сторону верфи Апапа. Так как автобус был набит битком, кондуктор вынужден был примоститься на боковой скамье, чтобы было удобно открывать раздвижные двери. Его зад в грязных штанах маячил перед самым лицом Омово. Он отвернул лицо в другую сторону. Он был зол, но ничего не мог поделать.
— Эй, парень, прошу тебя, убери свой зад от моего лица, — сказал Омово, повернув обращенный к нему зад кондуктора в другую сторону.
— Что, твой отец — хозяин этого автобуса? Прошу оставить меня в покое! — И с этими словами, словно в насмешку, кондуктор придвинул свой зад еще ближе к Омово. Водитель засмеялся, несколько пассажиров тоже нашли эту перепалку забавной.
Омово пришел в бешенство. Кондуктор расхохотался, но потом все-таки смилостивился и повернулся задом в другую сторону. Омово сидел молча, застыв на месте. Кондуктор косился на него воспаленными, глубоко запавшими глазами, а потом сказал:
— Бывают же такие уроды! Бритоголовый!
Водитель снова рассмеялся, а вместе с ним еще несколько пассажиров. К лицу Омово прихлынула горячая кровь, от нервного напряжения у него дрожали руки и ноги. Потом напряжение прошло и он подумал: «Сейчас меня гложет обида, потом обида пройдет. Кондуктор и те, кто смеялись, — там, а я здесь, далеко от них. Я для них недосягаем». Он посмотрел в упор на кондуктора и сказал:
— Да. Урод, бритоголовый! Это я. — Он достал носовой платок, вытер лицо и голову, посмотрел на оставшиеся на нем пятна пота и пыли. Он успокоился и расслабился, словно выиграл безмолвное сражение.
Он выглянул в окно и, к своему огорчению, обнаружил, что они попали в пробку. В конторе его ждал еще один трудный и утомительный день. Он с отвращением подумал о царящей там атмосфере вечных склок и недоброжелательства. Пелена спала с его глаз, и он увидел, как жестокая будничная реальность уставилась ему в лицо безобразной, разорванной, выброшенной на свалку маской.
Было уже начало одиннадцатого, когда Омово добрался наконец до конторы.
Он шел к своей конторе, а топот и скрип его башмаков на толстой подошве разносился по коридору. Этот скрип его раздражал. Он всегда чувствовал себя виноватым, когда, как сегодня, являлся на работу с опозданием, и старался по возможности не привлекать к себе внимания. В таких случаях он обычно крался на цыпочках, но если в тишине, которая при этом становилась особенно ощутимой, башмаки издавали какой-нибудь едва заметный скрип, это еще больше действовало ему на нервы. И он переходил на обычный шаг. Пусть смотрят. Пусть судачат и строят догадки. А он будет ходить нормальным шагом.
Свернув в ту часть коридора, где размещалась его контора, он лицом к лицу столкнулся с девицей из финансового управления, которая вечно подшучивала над ним. Девица была в теле, но не толстая, с круглым, ярко накрашенным, довольно миловидным личиком, и отличалась веселым нравом.
— А, Омово! Ты что, только еще идешь на работу? Вот это да! Тебе бы начальником быть. — Она держала в руках чайник и как раз направлялась к дамскому туалету.
— Ты слишком сильно намазала губы, — заметил он на ходу.
— Это тебя не касается, понял!
— Вот это я как раз и имел в виду. Я предпочитаю не смотреть на твои губы. — Он заставил себя усмехнуться. — И почему это ты варишь общественный кофе на воде из дамского туалета?
Она смерила его презрительным взглядом и с чайником в руках исчезла за дверью туалета.
— Неудивительно, что все мужчины здесь бабники! — бросил ей вслед Омово.
Подойдя к двери с табличкой «Химический отдел», он помедлил минуту, машинально рассматривая надпись, потом решительно распахнул дверь. В конторе было холодно — все кондиционеры работали на полную мощность. Большинство сотрудников отдела были фанатиками по этой части.
Едва переступив порог, Омово ощутил всегдашнюю витавшую в воздухе враждебность. Он чувствовал эту враждебность постоянно, и она действительно существовала, составляя часть его служебного бытия. Он давно уже не пытался установить, когда и с чего началась эта враждебность — то ли с того момента, когда он в пух и прах разругался со старшим клерком, то ли когда одна из сослуживиц, которая теперь уже здесь не работает, воспылала к нему симпатией. Сейчас укоренившийся дух враждебности не мог коснуться Омово, он был одет в броню и недосягаем для него.
Поначалу, когда Омово вошел, никто даже не поднял на него глаз. Губы его растянулись в непривычной ухмылке, на щеках обозначились глубокие ямочки, и он прищурил глаза, чтобы привыкнуть к тусклому свету. Он шел к своему столу, шаркая подошвами черных башмаков. Он провел рукой по лицу и почесал бритую, лоснящуюся голову. Он считал, что таким образом самоутверждается, и оттого тихо ликовал.
— Доброе утро, Акапо, — весело произнес он.
— Мистер Акапо, — раздраженно поправил его старший клерк.
— Доброе утро, мистер Акапо.
— Вот так-то. Я требую, чтобы отныне ты всегда обращался ко мне почтительно.
Акапо был высокий, весьма неказистой наружности мужчина с широким, заметно искривленным носом, с бакенбардами, почти не заметными на фоне его черного лица с огромными мясистыми губами. Вздорный и назойливый и в то же время льстивый и трусливый человек, он испытывал благоговейный трепет перед начальством. Он прослужил в компании больше двадцати лет; начав с нуля, он долго и терпеливо поднимался по ступенькам служебной лестницы, пока не достиг должности старшего клерка, и никогда никому не позволял забывать об этом.
Сейчас, обращаясь к Омово, он пытался придать своему голосу как можно больше начальственной власти:
— Управляющий пожелал тебя видеть, как только ты появишься.
Дверь комнаты распахнулась, впустив секретаря-машиниста Саймона с кипой материалов и бумаг, поступивших из других отделов. При виде Омово Саймон ехидно хмыкнул:
— А! Наконец-то соизволил явиться наш деревенский художник. Ха-ха! Уж не пропьянствовал ли этот святоша весь уик-энд, а?
Саймон был невысок, сухопар и производил впечатление человека веселого, остроумного, по-своему даже жизнерадостного. Широкоскулое его лицо отличалось такой худобой, словно он постоянно голодал, кожа была испещрена морщинами, вздувшимися жилами, прыщами и пятнами, а рыжевато-коричневые глаза при всей его постоянной жизнерадостности выражали ту жалость к самому себе, какая бывает в глазах висельника, — все это вместе взятое создавало облик человека, у которого все жизненные невзгоды и тяготы запечатлены на лице. У него был загнанный вид. И сейчас, когда он подтрунивал над Омово, его лицо было точь-в-точь как комок смятой оберточной бумаги — настолько резко обозначились на нем многочисленные морщины. Но как ни странно, при всем при этом он выглядел веселым, и смех его был заразителен.
Омово посмотрел на него и смолчал. Ничего не отвечать, ничем не выказывать своей реакции — такой линии поведения придерживался он в конторе. Но именно эта сдержанность и дистанция, которую он установил во взаимоотношениях с сослуживцами, еще больше восстанавливали их против Омово. Он стремился выполнять свои служебные обязанности, избегая каких-либо трений с сослуживцами, и держался обособленно. Сослуживцы требовали участия, сотрудничества, повиновения; он же всему этому противопоставлял отчужденность и холодную насмешливость, которая неизменно сквозила в его ленивой улыбке и прищуренных глазах. Его не понимали, с ним невозможно было найти общий язык.
— Здравствуй, Саймон!
— Послушай! Во всей конторе не найдется человека, который посмел бы опоздать на работу в понедельник и при этом держался бы с таким невозмутимым видом.
За все десять лет, что я работаю в этой компании, не было случая, чтобы я опоздал в понедельник.
— Заткнись, Саймон, и занимайся своими делами —. вмешался старший клерк.
— Почему, господин начальник? Вот ты на меня кричишь, а ведь я все равно потом поднесу тебе рюмочку.
Старший клерк улыбнулся из-за папки с документами, которую он листал. Между остальными сотрудниками отдела царило полное взаимопонимание.
Омово углубился в работу. Ему предстояло подсчитать, сколько химических препаратов поступило за сегодняшнее утро. Скоро нахлынут посетители. Он достал из белого ящика под столом карточки и стал отбирать те, которые были ему нужны.
— Итак, маэстро, почему же вы опоздали? — не унимался Саймон.
— Я проспал, а потом не мог сесть в автобус.
— И это все, что ты можешь сказать в свое оправдание! Тебе грозят неприятности. Вот подожди, вызовет управляющий, тогда узнаешь!
— Саймон, занимайся своим делом, — снова подал голос старший клерк.
— Почему, господин начальник?
— Саймон, ты мне мешаешь. Заткнись наконец! — крикнул Чако и стукнул кулаком по столу. Он был секретарем управляющего и самым старшим по возрасту среди сотрудников отдела. Все это время он был поглощен изучением карточки футбольной лотереи, прикрыв ее сверху папкой с документами. У Чако было странно перекошенное лицо с толстым и необычайно длинным носом, казалось, специально созданным для нюханья табака, а может быть, ставшим таким в результате этого занятия; из ноздрей торчали пучки черных волос, напоминавшие морские водоросли. В данный момент он машинально щипал огромный прыщ на щеке; его лицо, небритое и оттого казавшееся мрачным и осунувшимся, придавало ему тоже загнанный вид. Он здесь считался примечательной личностью, и коллеги прощали ему все чудачества, потому что с ним было весело. Стукнув по столу и восстановив тишину, которая была ему необходима, Чако снова погрузился в свое занятие. Он обвел кружками номера 6, 26 и 36. Саймон, однако, не унимался:
— Послушай, Чако. Можно подумать, что ты усердно вкалываешь, а ты тем временем подсчитываешь свои шансы на выигрыш. Тебе давно пора присвоить ученую степень доктора по части азартных игр. Ей-богу, для тебя надо создать университет азартных наук.
Омово продолжал просматривать свою картотеку. Отобрав нужные карточки, он убрал остальные в ящик и поднялся с места.
Старший клерк снова осведомился с начальственной холодностью:
— Ты уже ходил к управляющему?
— Нет.
— Чего же ты ждешь?
Ему ответил Чако:
— Управляющий сейчас говорит по телефону. Он не может его принять.
Старший клерк взглянул на него полусерьезно-полуиронично:
— И почему это я сижу в одной комнате с подчиненными?!
Саймон застрекотал на своей машинке. Чако снова углубился в изучение карточки футбольной лотереи. Теперь он обвел кружком цифры 7, 27 и 37. Он закусил кончик карандаша и откинулся на спинку стула.
— Послушайте! — пробормотал старший клерк. Все настроились на шутливый лад. — Этот христианин всерьез готовится к выигрышу. Если бы он так же серьезно занимался науками, он выдержал бы любой экзам… мхиам…
Саймон прервал печатание на машинке.
— Можешь говорить все что хочешь. Но когда он сорвет банк, к нему и близко не подходи. Даже в церкви Аладура близко к нему не подходи.
Тут Чако не выдержал и, отшвырнув свой стул назад, разразился гневным потоком брани, по преимуществу маловразумительной. Когда он вот этак входил в раж, он выпаливал отдельные куски фразы с большими интервалами, так как очень смешно заикался. Саймон с удвоенной энергией стал шпарить по клавишам машинки, чтобы только заглушить свой смех. Было очень забавно, когда вспышка Чако заканчивалась ничем. Когда его гнев иссяк, он снова уселся на место, отложил свою карточку футбольной лотереи и сделал вид, что занят служебным письмом.
Распахнулась дверь кабинета управляющего, и вот он уже в комнате собственной персоной. Невысокий, крепко сбитый человек с довольно светлой кожей. Большую часть его лица составлял лоб, однако, несмотря на отчаянные старания, его внешность не внушала окружающим ни почтения, ни благоговейного страха. В прошлом его часто принимали за простого клерка, что неизменно повергало его в ужас. И чтобы придать своей тогда довольно плюгавой фигуре больше солидности, он старался говорить этаким басом и при этом напускал на себя столь свирепый вид, что казалось, будто он так и раздувается на глазах. Ходили слухи, будто этот пост он заполучил путем каких-то махинаций, через посредство организованной мафии. И вот сейчас он стоял на пороге своего кабинета и окидывал комнату критическим оком.
— Что здесь происходит? — вопросил он на языке ибо. Присутствующие в ответ не проронили ни слова. Омово направился через всю комнату к двери, ведущей в коридор.
— Доброе утро, господин Акву.
— Поди-ка сюда, Омово. Почему ты сегодня явился с опозданием на три часа? Почему?
— Так получилось.
Мистер Акву был средоточием бесплотной враждебности, которую Омово всегда на себе испытывал. Мистер Акву ненавидел его и не скрывал этого.
— Я лично уже трижды предупреждал тебя. Ты знаешь, что я могу сделать, не правда ли? Если я захочу, то могу быть очень жестоким.
Оба напряженно молчали. Управляющий в упор глядел на Омово; и Омово не отвел взгляда, он тоже, не моргая, смотрел в мутные белки начальника. Управляющий подавил вырвавшийся у него смешок. Взгляд Омово скользнул вверх. Он вспомнил, что приблизительно месяц назад отдел недосчитался партии химических препаратов, за которые не были перечислены соответствующие суммы. Проверка по регистрационной книге Омово показала, что они не были проданы. Следовательно, имела место кража. Омово попал в трудное положение. Ответственность за убытки фирмы обязан нести Омово, и потому, что последним уходил из конторы, и потому, что отвечал за учет.
— Если ты в течение двух недель не выяснишь, как это случилось, ты будешь уволен, а компания сможет еще и подать на тебя в суд, — как бы между прочим заметил тогда управляющий. Омово в отчаянии чуть было не подал заявление об увольнении, но сжалившийся над ним кладовщик рассказал ему, что управляющий распорядился срочно отгрузить и отправить товар клиенту, который в тот день уезжал в Бенин. После этого происшествия Омово не мог не почувствовать, что против него существует какой-то заговор. Тогда управляющий отделался короткой фразой: «Я, должно быть, забыл сделать соответствующую пометку. Извини». И только. Сейчас в его строгом начальственном тоне слышалась скрытая ирония:
— Могу ли я полюбопытствовать, каким же образом получилось, что ты сегодня опоздал?
Саймон бешено тарахтел на машинке и своим сосредоточенным видом давал понять, что всецело поглощен работой. Чако лениво жевал завалявшийся орех кола и с показной деловитостью листал толстую синюю папку, держа в руках письмо от клиента. Старший клерк с редкостным тщанием вчитывался в только что поступившую документацию, касающуюся морской транспортировки грузов, а его пальцы при этом отбивали привычный ритм по исчерченному царапинами столу красного дерева. Омово вертел в руках учетные карточки, скользя глазами вверх и вниз по пуговицам на белой рубашке мистера Акву.
— Я поздно проснулся… всегда гонка… автобусы не шли… посмотрите, мне порвали рубашку, вернее оторвали пуговицы…
— Гм, понятно. Пуговицы ты мог оторвать и сам для пущей достоверности. Послушай, Омово, ты самый несерьезный, самый легкомысленный и недисциплинированный из всех сотрудников отдела. Посмотри на всех остальных…
Саймон вытащил из машинки только что отпечатанную страницу и стал усердно ее читать. Чако, лениво перекатывавший во рту свою жвачку, все с той же показной деловитостью вчитывался в какую-то важную бумагу, подшитую в голубой папке, а потом на минуту прервался, чтобы высморкаться; при этом контора наполнилась такими звуками, как будто рядом пилили бревна. Старший клерк перевернул страницу документов, касающихся морской транспортировки, взял шариковую ручку, сделал какую-то пометку на клочке бумаги и обратился к мистеру Акву с вопросом о транспортировке аллопрена, на который мистер Акву тут же дал исчерпывающий ответ. Отдел работал ответственно и деловито, как хорошо отлаженный механизм. Еще за несколько минут до этого здесь звучали шутки и смех, теперь же стояла мертвая тишина — так бывает, когда внезапно распахнешь дверь в помещение, где идет шумное собрание, и тут же ее захлопнешь.
Мистер Акву продолжал:
— Все работают как положено, только ты позволяешь себе опаздывать. Но этого мало — я выхожу и вижу, что ты бездельничаешь. Не пытайся ничего мне объяснять. Учти, я в четвертый раз тебя предупреждаю.
Омово неотрывно смотрел в лобастое лицо управляющего. Глаза управляющего сверкали, рот перекосился, на шершавой щеке отчетливо проступила царапина. Управляющий поправил свой широкий галстук и, уже не глядя на Омово, поспешно ретировался в свой кабинет.
Как только за господином Акву захлопнулась дверь, обстановка в комнате разрядилась, словно сама атмосфера располагала к спокойствию и удобству. Чако снова достал из-под огромной синей папки карточку футбольной лотереи, выудил закатившийся под пишущую машинку орех кола и стал механически его жевать. Саймон вперил глаза в огромный календарь с фотографией полуобнаженной белой женщины, буркнув что-то насчет того, что в комнате слишком холодно. Он достал печенье и принялся его есть, макая в стакан с водой. А старший клерк, склонившись над карманным калькулятором, занялся подсчетами собственных доходов за текущий месяц, с учетом жалованья, сверхурочных и разных пособий, а также предстоящих расходов. Этому занятию он предавался самозабвенно.
Омово вышел из прохладной комнаты, где вовсю кипела работа, и направился в жаркий, душный склад химической продукции, насыщенный густыми, едкими испарениями различных химикатов, хранившихся в мешках, жестяных упаковках и деревянных ящиках. И пока он шел от конторы до склада, у него возникло уже знакомое чувство одиночества, какой-то неясной тоски, смутное ощущение пустоты растекалось подобно густому дыму, поднимающемуся от тлеющего костра, обволакивая душу. Это ощущение не покинуло его и тогда, когда он пришел на склад.
Работа шла своим чередом. Теперь ему предстояло принимать посетителей, желающих купить химическую продукцию. Покупателей было так много, что распределять товар приходилось исходя из запасов, имеющихся на складе в каждый конкретный день. По этой причине нередко возникали обиды, перебранки, попытки обойти очередь, пройти с заднего хода, дать взятку. В обязанности Омово входило получить от клиента документ о выделенной ему партии материалов и оформленный на его имя заказ, а потом проследить за его выдачей. Это предполагало бесконечное хождение на склад для предъявления соответствующей документации, беготню с копиями квитанций в финансовое управление, где суммы, перечисленные клиентами, проверялись и соответствующим образом оприходовались. К половине второго он уже обливался потом и валился с ног.
Омово в который уж раз возвращался со склада в контору, где его ждал очередной клиент, когда к нему в коридоре подошел мистер Бабакоко. Он схватил Омово за руку и вкрадчивым голосом сказал:
— Послушай, Омово…
— Что вам угодно?
— Зачем ты так со мной говоришь?
Мистер Бабакоко происходил из йоруба и имел контракт с водной корпорацией на поставки жидкого хлора. На нем, как всегда, была великолепная агбада, а на шее бусы с амулетами. На темной коже его довольно симпатичного лица отчетливо выделялись более светлые племенные знаки, похожие на следы от ударов маленького хлыста. Глаза подобны двум маленьким шаровым молниям. Он источал запах благовоний и порока. Был резок, хитер и расчетлив. Омово никогда прежде не приходилось непосредственно иметь с ним дело; это был солидный и весьма влиятельный клиент, имевший немало друзей в компании.
Мистер Бабакоко часто оформлял поставки непосредственно через управляющего, который, как правило, поручал его заботам Саймона или еще кого-нибудь из своих любимцев. Сегодня оформлением его документов, как и документов других клиентов, должен был заниматься Омово. По-видимому, это не устраивало мистера Бабакоко, он желал, чтобы к нему отнеслись с особым вниманием и обслужили мгновенно, Омово же, судя по всему, не собирался делать для него исключение.
— Послушай, что я тебе скажу. Послушай. Этот мир, в котором мы живем, он существует для того, чтобы мы могли получить, что нам надо. Ты молод, я знаю, что тебе нужно. Поэтому ты оформи мой заказ вне очереди, и не будем терять время. Все твои друзья, даже сам управляющий, все всегда пропускают меня вне очереди. Они получают, что им нужно, а я получаю, что нужно мне: ты — мне, я — тебе. Скажи, что тебе нужно, и быстро оформи мой заказ; очередь там очень длинная, а мне сегодня предстоит побывать еще в пяти компаниях, и я не могу торчать здесь целый день…
Омово пристально вглядывался в черное лицо со светлыми полосами. Племенные знаки, в свою очередь, взирали на него, безмолвные и неподвижные. Маленькие глазки, подобные крошечным шаровым молниям, приводили Омово в замешательство. Мистер Бабакоко оправил на себе агбаду, правая рука нырнула в складку, где находился карман. Все это происходило в коридоре, неподалеку от мужского туалета, где с безразличным видом сновали люди. Омово решительно взглянул в «шаровые молнии» мистера Бабакоко, сохраняя при этом спокойный и ироничный вид.
— Вы совершаете ошибку, — заявил Омово и зашагал к своей конторе. Мистер Бабакоко семенил рядом, осторожно показывая ему зажатые в руке банкноты, но когда понял, что молодой человек не обращает на деньги ни малейшего внимания, укоризненно покачал головой и смущенно улыбнулся.
— Ох уж эта молодежь! Ровным счетом ничего не смыслит в жизни. Ты что, действительно не понимаешь что к чему? Глупый парень! Мне тебя жаль!
Мистер Бабакоко обогнал Омово и, подстегиваемый гневом, ринулся по коридору, агбада развевалась на ходу, обволакивая его могучую фигуру.
Омово шел медленно и вдруг вспомнил, как однажды мужчины из его компаунда упомянули в разговоре о пауках в банке; вспомнил свою конфискованную картину, центральное место в которой занимала сточная канава загадочного цвета, напоминающего сопли, и он почувствовал, как его душа легко и сладостно замирает. Но спустя некоторое время, которое он провел у окна, глядя во двор, покрытый серым цементом и расчерченный светлыми линиями, на выкрашенные желтой краской постройки, на массу различных механизмов, на снующих взад-вперед рабочих в замасленных комбинезонах — все стало ясно и понятно, и на смену краткому мигу восторга пришла тяжелая мучительная усталость. Все его тело взмокло от пота, и худое лицо, и бритая голова. Омово ощущал усталость, страшную усталость, но надо было идти, и он медленно двинулся по направлению к конторе, где — он знал это наверняка — и натянутость в отношениях, и эти всегдашние призраки теперь обретут еще большую четкость и воплотятся в решительных действиях.
Джо из финансового управления сказал Омово, что у него есть к нему небольшой доверительный разговор. Это был молодой высокий парень с усами. До того как Джо получил повышение, он тоже работал в «Химическом отделе» и был единственным, с кем Омово сохранил дружеские отношения, хотя и не слишком близкие.
— Где бы нам поговорить?
— Да где угодно. Хоть здесь.
— Нет. — Джо огляделся по сторонам. — Это не тот случай, когда можно говорить где попало.
— Тогда пойдем на склад. Только давай побыстрее, а то управляющий опять скажет, что я бездельничаю.
Они вошли в складское помещение и укрылись за грудой грязных, в жирных пятнах мешков. Здесь стоял такой смрад, что, казалось, он способен был отравить мозги начисто лишить обоняния. Каждый вдох причинял жгучую боль, словно в ноздри запихивали ватные тампоны, пропитанные едкими химикатами. Удушливая атмосфера склада усугублялась невыносимой жарой, — как будто все эти мешки, упаковочные клети, крашеные деревянные полки, стены — все исторгало горячий, ядовитый воздух. Какая-то вонючая жидкость вытекала из контейнеров на пол, тут и там виднелись толстые липкие борозды, а порошки и гранулы в изумлении таращились из пакетов, наподобие фантастически огромного скопища зверей.
— Что ты хочешь мне сказать?
— Не волнуйся, Омово.
— Я слушаю.
— Сколько ты уже работаешь в компании?
— Около шести месяцев.
Джо поправил свой широкий модный галстук.
— Сколько тебя платят? — Омово недоуменно взглянул на него. — Не думай, что я не знаю. Я просто хочу, чтобы ты сказал сам.
— Сто найр.
— Всего сто? Ты уже прошел аттестацию?
— Нет, может быть, буду проходить в этом месяце.
— Сколько часов ты работаешь сверхурочно?
— Сколько велят, столько и работаю. В принципе, я не гонюсь за сверхурочной работой.
— И что, тебе хватает твоего жалованья до конца месяца на еду, на транспорт, на покупку принадлежностей для рисования, на налоги, на взносы в фонд социального обеспечения, на развлечения?.. На все это тебе хватает твоего жалованья?
— Обхожусь как-то.
— А у тебя в семье есть старики?
— Послушай, Джо, для чего ты затеял этот дурацкий допрос?
Джо опять поправил свой широкий модный галстук. У него был такой же важный вид, какой бывает у взрослого человека, наставляющего желторотого юнца.
— До меня дошли кое-какие слухи, Омово. Люди же общаются между собой. Кое-кто тебя не любит. Говорят, что с тобой каши не сваришь, говорят, что ты ставишь их в дурацкое положение, говорят, что ты держишься высокомерно…
— Я просто-напросто занимаюсь на работе работой, а потом иду домой.
— Вот поэтому ты и дурак. Тебе кажется, что ты умнее и лучше всех остальных. Ты думаешь, что, не разговаривая с людьми, способен поставить себя над ними. Думаешь, что хорошо справляешься со своими обязанностями. Ты — дурак.
— Джо!
— Я говорю тебе все это для твоей же пользы. Твой босс тебя не любит. Я слышал, как он с кем-то говорил о тебе в столовой. И сослуживцы твои тоже тебя не любят. Ты слишком уж скрытничаешь, лишаешь людей возможности узнать тебя поближе.
— Мне ни от кого ничего не нужно.
— Работа, которая тебе поручена, достаточно ответственная. Именно поэтому, нанимая тебя, управляющий спросил, намерен ли ты, в случае зачисления тебя в штат, проявлять служебное рвение и дружеское расположение к коллегам, а также — согласен ли выполнять помимо служебных обязанностей некоторые другие мелкие поручения. И ты ответил утвердительно, не так ли?
— Я вынужден был так ответить. Тогда я понятия не имел, о каких мелких поручениях идет речь.
— Каждый из нас прошел через это. Возьми, к примеру, других своих сослуживцев. Посмотри, какая квартира у Джонсона. А он ведь, заметь, такой же клерк, как и ты. Посмотри, как одевается Чако, или хотя бы на Саймона. Он строит себе коттедж в родной деревне и подумывает о покупке маленького автомобиля. А теперь посмотри, на кого похож ты! Даже уборщики и шоферы одеты приличней. Дальше. Ты обрился наголо, словно в знак принадлежности к какому-то тайному обществу. Ты когда-нибудь задумывался, что могут подумать об этом сотрудники компании? Я не хочу тебе все пересказывать. Это ни к чему. Все равно тебя не переделать. Ведь невозможно же заставить Чако перестать ходить в церковь и играть в лотерею, не так ли? Если ты не хочешь чего-то делать, не мешай другим, не заступай людям дорогу…
— О чем ты?
— Правая рука моет левую, левая моет правую — вот руки и чистые. Я слышал, как мистер Бабакоко жаловался твоему боссу, что ты нанес ему оскорбление, не пожелал его выслушать, продемонстрировал ему неприязнь. Он сказал, что ты специально не пропустил его и обслуживал тех, кто…
Омово повернулся и поспешил к выходу, перебираясь через лежащие на полу порванные мешки с химикатами.
— Подожди, Омово, я еще не все сказал…
Омово вышел со склада и оказался во власти беспощадно палящего зноя. Он шел мимо тарахтящих машин, штабелей химических препаратов и группы шоферов, что-то горячо обсуждавших. Он достал носовой платок и вытер лицо. Жара была нестерпимой, солнце, казалось, обжигает мозги, вытесняет мысли из головы, мешает думать, выжимает через поры пот. Ворот рубашки стал совершенно грязным. И Омово снова почувствовал, что запахи, шум, жара — все это вкупе давит на его усталую голову, словно нарочно стараясь парализовать мысль. Он прищурил глаза, чтобы защититься от острых, как железные стрелы, горячих лучей солнца, отражавшихся от металла и лобовых стекол машин в гараже.
Джо догнал его.
— Омово, ты ведешь себя глупо. Я — единственный, кто может сказать тебе все это по-дружески.
— Спасибо, что сказал.
Омово остановился у крана возле столовой, чтобы умыться.
— Омово, не думай, что ты какая-то важная персона в компании. Ты никто и ничто. Задумай ты уйти — никто и не заметит. Для них выгнать тебя — все равно что тебе выплюнуть попавшего в рот муравья.
— Джо, пожалуйста, оставь меня в покое. Оставь меня в покое.
Омово наклонился, снял через голову галстук и сполоснул лицо водой. Он с удовольствием ощутил прохладу. Он еще поплескал воды на лицо, а потом напился из-под крана. Вскоре, однако, потекла теплая вода, и ощущение свежести прошло. В какой-то момент сквозь шум льющейся воды до него донесся скрипучий звук шагов Джо, его толстые подошвы прошуршали по цементному полу — по-видимому, он принял какое-то решение и, судя по всему, весьма серьезное. Омово не мог понять, отчего вода, которая сначала была холодной, вдруг сделалась теплой.
Когда Омово вернулся в контору, старший клерк спросил его, почему он отказался обслуживать клиентов, которые ждут его уже очень давно.
— Они здесь находятся с самого утра. Я видел, что ты слонялся без дела, просто болтал на складе с этим парнем из финансового управления. Теперь наверстывай упущенное. Займись наконец этими уставшими людьми.
В разговор вмешался Чако:
— Омово, управляющий желает с тобой поговорить.
Старший клерк настаивал на своем:
— Омово, я же сказал, займись этими людьми.
А тут еще и Саймон со своими указаниями:
— Омово, будь любезен, отнеси эти бумаги в финансовое управление, а потом на склад.
Омово не знал, за что раньше браться.
Зазвонил телефон, и Саймон взял трубку.
— Хэлло. А, это вы? Хорошо. Извините. Омово? О’кей. Он сделает это немедленно.
— Ну, художник, — обратился к Омово Саймон, едва положив трубку, — наш управляющий сейчас находится в другой конторе и хочет, чтобы ты приготовил ему кофе.
В отделе существовала традиция, в соответствии с которой младшие служащие из числа новичков готовили кофе старшим коллегам. В отделе имелись запасы кофе, чайники, чашки и прочая утварь. Таким образом, обязанность варить кофе в данный момент падала на Омово. И стоило кому-нибудь одному изъявить желание выпить кофе, как заказы начинали сыпаться точно из рога изобилия. А у него столько дел! Он стоял у стола старшего клерка и поочередно обводил взглядом всех находившихся в комнате.
— Сейчас перерыв, и я не буду ничего делать.
— Омово, управляющий вызывает тебя.
— Ты займешься наконец клиентами, которые ждут тебя целый день?
— Так как насчет кофе?
Пот лил с него градом. От усталости он с трудом переводил дыхание. И почти физически ощущал, как пот просачивается сквозь поры и струится по коже, раздражая ее. Сейчас в конторе страсти утихли. Он выжидал. Это была его работа: работа, требовавшая полной самоотдачи. Но в то же время она требовала и колоссального нервного напряжения и была сопряжена с недоброжелательством сослуживцев, в результате чего малейшая неприятность воспринималась им почти трагически.
Когда Омово предстал перед управляющим, тот разразился пространным монологом, а потом принялся его увещевать и наставлять. Управляющий бубнил что-то невразумительное, потягивая кофе и избегая смотреть на Омово. Он сказал о своем намерении добиться для своих подчиненных самых высоких в компании ставок и что он не допустит, чтобы кто бы то ни было помешал ему в достижении этой цели; что Омово не должен оскорблять влиятельных клиентов, ибо от тех зависит успех компании, и что, наконец, каждый человек несет ответственность за свои поступки. В заключение управляющий спросил, усвоил ли Омово все, что ему было только что сказано. Омово кивнул и заявил без тени сомнения, что да, он все хорошо понял, и с этими словами покинул кабинет управляющего.
Омово наотрез отказался идти на Кингзвэй за традиционными пирожками с мясом и весь перерыв просидел за рабочим столом. Он взял блокнот и стал делать наброски, не задаваясь какой-либо определенной темой; потом ему пришла в голову мысль нарисовать Саймона.
Чако и старший клерк шепотом, чтобы не слышали другие, обсуждали новость о повышении жалованья. Омово нарисовал на них карикатуру — лицо Саймона изобразил в виде калебаса, склеенного из осколков разной геометрической формы, сделав акцент на морщинах и вздувшихся жилах. Он придал его лицу страдальческое выражение, а глаза сделал пустыми. Всего лишь несколько штрихов — и получилось лицо Чако, равнодушное и вполне заурядное, если не считать длинного, толстого и несуразного носа; голову старшего клерка он украсил в порыве новаторства завитушками из денежных купюр, а маленькие сморщившиеся уши нарисовал в виде причудливо изогнутых монет.
Просматривая завершенные наброски, он не мог удержаться от смеха. Он уткнулся головой в руки над самым столом, и только тело его чуть заметно вздрагивало. Он так смеялся, что на глазах у него выступили слезы. Чако и все остальные в изумлении уставились на него, но никто не обронил ни слова, они лишь молча наблюдали, как приступ смеха постепенно утихал, прорываясь отдельными спазматическими всплесками. Заметив, что взоры всех присутствующих прикованы к нему, Омово сразу же перестал смеяться, закрыл блокнот и убрал его со стола. Чако и старший клерк вернулись к своей конфиденциальной беседе о повышении жалованья.
Рисование пробудило в Омово воспоминания, на время развеявшие его грустное настроение. В памяти возникли едва уловимые, расплывчатые образы того, что он самозабвенно рисовал в прошлом. Он старался не думать о разговоре с Джо. Усталость постепенно прошла. Он вспомнил о пропавших картинах, и на память ему вновь пришел фильм «Потерянный горизонт». Он попробовал вспомнить долго преследовавшую его песенку из этого фильма, но в памяти всплыли только обрывки.
…Ибо мысли твои воплощаются в деле,
А воплощение дел отражается на тебе…
Омово поспешно записал вспомнившиеся строки в блокнот. Но у него было ощущение какой-то незавершенности; ну конечно же, была еще одна песенка, которая звучала в конце фильма. Что же это была за песня? Ах, да!
Где-то есть потерянный горизонт.
Он ждет, когда его отыщут.
Омово задумался над словами. И они разрастались в его сознании, они взывали к нему, они распахивали перед ним обширные дали, населенные волшебными цветами и образами. Он был счастлив, мысль работала четко. На память пришло стихотворение брата «Письмена на песке», и Омово не вполне точно продекламировал его про себя. И, сидя вот так за столом, предаваясь всем этим мыслям, он внезапно осознал необъяснимую и неосязаемую общность вещей.
Порой они были не видны, а порой я видел их ясно
Но я обнаружил и нечто другое
Похожее на полустертые письмена на песке
Указующие путь через бурлящее море.
Душа Омово ликовала и трепетала от невыразимой радости; казалось, она распахнулась настежь и способна вместить в себя все прекрасное, все неизведанное и таинственное, все святое, сияющее и чистое. На него снизошло внезапное озарение. Но уже в следующую минуту все изменилось. Перед его мысленным взором возникло какое-то мрачное, таинственное лицо. Некоторое время на нем мерцал свет, потом оно погрузилось во тьму. Омово испытал подобие шока. Он долго не мог стряхнуть с себя путы страха, его обступила серая расплывчатая мгла: он видел себя самого в окружении множества каких-то людей, которых не мог опознать, и вместе с ними отчаянно метался в темноте, окутавшей все вокруг.
После обеденного перерыва Омово работалось еще труднее. У него было такое чувство, словно каким-то непостижимым способом из него незаметно вытягиваются жизненные силы и что сама его жизнь медленно, но верно перемалывается жерновами. Иногда вдруг он начинал радоваться тому, что жив, что способен работать и жить в этом жестоком мире, а порой он содрогался от безысходного отчаяния, внушаемого ему жизнью.
Всю оставшуюся часть дня взгляд Омово невольно натыкался на какого-то молодого человека — тот сидел в сторонке и чего-то ждал. Как выяснилось позже, это был племянник мистера Акву. Провалившись на выпускных экзаменах в школе, он намеревался поступить на службу в компанию. Все время, пока Омово сновал взад-вперед по коридору, его сознание подспудно будоражил вопрос: на чье же место, словно стервятник, нацелился племянник управляющего?
Омово этого не знал, хотя и смутно догадывался.
Пыль, пыль повсюду!
Когда по неасфальтированной дороге проходили люди или проезжали автомобили, поднималась пыль. Клубы пыли, пронизанные знойными лучами солнца, окутывали все вокруг вместе с жарой и привычным смрадом.
Воздух был неподвижен; запах жареного масла, зловоние сточных канав и грязи, которой была покрыта дорога.
Трудный день в конторе и прочие неприятности подействовали на Омово угнетающе. Он чувствовал себя совершенно опустошенным и вяло, машинально брел по дороге. Пыль и пот покрыли его лицо толстым слоем, придавая ему унылое выражение и превращая в подобие маски, так что попавшийся ему навстречу Помощник главного холостяка не сразу его узнал.
— А-а, Омово, это ты? Как тебе сегодня работалось?
Омово через силу улыбнулся. Маска из пыли и пота съежилась и раскололась на части.
— Прекрасно. А как ваша торговля?
— Нормально. Идет помаленьку. Ой, посмотри-ка, у тебя оторвались пуговицы. А что у тебя с глазами? Они красные как огонь. Ты, наверно, устал, не буду тебя задерживать. Я загляну к тебе попозже. А сейчас иду навестить сестру.
Помощник главного холостяка постоял еще немного, разглядывая Омово. Он с удовольствием почесался и подтянул брюки. Открыл было рот, собираясь сказать еще что-то, но передумал и улыбнулся:
— Мне нравится, как ты рисуешь.
Омово ответил вымученной улыбкой. Помощник главного холостяка зашагал дальше. Омово смотрел вслед этому тщедушному человеку, прокладывавшему себе путь сквозь пыль, сквозь весь сумасшедший шум, сквозь всю эту испепеляющую, изнуряющую жару.
Дорога домой казалась нескончаемой; Омово брел медленно, не чуя под собой ног, как в туманном сне. В гостиной царило все то же уныние. Те же выцветшие, обшарпанные стены. Тот же громоздкий колченогий стол посередине. Исцарапанная ветхая мебель. Застоявшийся воздух редко проветриваемого помещения, запах скудной пищи и пыли. Одно из кресел слегка сдвинуто с места, мягкое сиденье продавлено, так что пружина выпирает наружу. Внимание Омово привлекла бутылка, одиноко стоявшая на обеденном столе, и он подумал: отец снова пил.
Чувство, более сильное, чем уныние, охватило Омово, когда он вошел в гостиную; весь жизненный уклад семьи изменился к худшему. В доме творилось что-то неладное; постоянные выпивки, молчание, которым они наказывали друг друга, паутина, скопившаяся под потолком, и рвущиеся наружу эмоции. Все прочно вошло в их жизнь, стало неотъемлемой частью их повседневного быта. Однако за всем этим Омово чувствовал нечто большее; нечто уже свершившееся, некий жалкий, унылый финал. Омово содрогнулся от мрачного предчувствия и подумал: «Может, я излишне чувствителен и суеверен».
Он принял приятный прохладный душ, вернулся в комнату и, едва коснувшись подушки, погрузился в беспокойный сон.
Его разбудил голос отца:
— Омово! Омово, ты слышишь? Проснись! — Он тронул сына за плечо и теперь молча ждал. Отец вглядывался в молодое, усталое лицо сына и в душе у него что-то шевельнулось. Лицо молодого человека. Волевое, непокорное лицо. Он внезапно подумал, что Омово в каком-то смысле старше и мудрее его самого. Эта мысль ошеломила его. И он принялся будить Омово более решительно.
— Омово, почему ты улегся в постель одетым? Вставай.
Омово очнулся, поморгал, протер глаза и зевнул. Потом посмотрел на отца и снова заморгал.
— Это ты, папа?
Последовало многозначительное молчание, которое можно было принять даже за нежность. Было странно видеть отца у своей кровати. Так отец обычно будил его в детстве. И Омово вновь почувствовал себя ребенком.
— Да, — ответил отец. — Вставай. Почему ты так спишь?
Хрупкого ощущения счастья как не бывало. От отца разило пивным перегаром и табачным дымом, взгляд воспаленных глаз был тускл, на губах дрожала ленивая, равнодушная улыбка.
Омово пришел на память случай, когда он приехал однажды из интерната домой на каникулы. Он рисовал отца сидящим в кресле. Ему хотелось изобразить отца жизнерадостным, но получилось нечто совсем иное. Отца рисунок огорчил, и он спросил: «Ты видишь меня таким, да, сынок?»
Омово был озадачен и снова внимательно взглянул на рисунок: «Я таким нарисовал тебя, папа».
«Сын, — устало сказал отец, — я слабый человек. Так изо дня в день твердит твоя мать».
«Ты сильный, папа. Ты сам, без помощников, нарубил вот эти дрова. Ты легко поднимаешь на руки меня и Умэ».
Отец чуть заметно улыбнулся: «Сынок, никогда больше не рисуй меня, ладно? Мне нравятся твои рисунки, но меня ты больше не рисуй, ладно?»
Омово тогда лишь грустно кивнул; он ничего не понимал. Но был основательно озадачен, когда в последующие дни отец, казалось, стал избегать его, замкнулся в себе и отдалился от него.
Сейчас Омово смотрел на отца, и у него вдруг возникло острое желание обнять его, но мешала давно установившаяся между ними дистанция. Он снова почувствовал себя аутсайдером в отцовском мире. Не успев возникнуть, это желание тут же заглохло.
— Не беспокойся, папа. Я иногда вот так проваливаюсь в сон.
Отец кивнул.
— Омово, мне надо поговорить с тобой.
Омово уловил в голосе отца какие-то мрачные нотки. Он встал, пододвинул к себе стул и сел, приготовившись слушать.
— В общем, ничего серьезного не случилось, за исключением того, что я хочу… — отец запнулся. — Мне необходимо… У меня возникли некоторые затруднения с наличными. Мне нужна небольшая сумма, чтобы внести арендную плату за этот месяц. Ты не мог бы дать мне денег? Я имею в виду, когда ты получишь жалованье?
Омово в замешательстве взглянул на отца. Он вспомнил, как однажды в припадке раздражения отец кричал, что никогда не попросит денег у своих никчемных сыновей, никогда. Речь шла о каком-то пустяковом недоразумении, и никаких оснований для того, чтобы просить деньги у никчемных сыновей, тогда не было. Сейчас просьба отца ошеломила Омово, все это время он держался так, будто никакие денежные затруднения ему не грозят. Омово со всей отчетливостью понял: что-то случилось, дела у отца явно приходят в упадок.
Отец даже в нынешней ситуации глядел на Омово свысока, стараясь сохранить чувство собственного достоинства. Такой уж у него характер — если выходить на улицу, так в добротной одежде, с тросточкой, если говорить, то гордо, снисходительно.
— Конечно, папа, я дам тебе деньги. Но жалованье будет только на следующей неделе.
Отец улыбнулся.
— Спасибо, сынок. Спасибо. Я верну их, как только все уладится. Это всего лишь временное затруднение.
Омово тоже улыбнулся. Отец хотел еще что-то сказать, но передумал и только спросил:
— Братья тебе пишут?
Омово кивнул. Отец потупил взгляд, а потом вскинул голову и втянул воздух сквозь зубы, как будто от внезапной физической боли.
— Мне они тоже пишут, — сказал он слабым, усталым голосом, а потом резко поднялся со стула и вышел из комнаты. Дверь тихо закрылась за ним. В полном недоумении Омово проводил его взглядом.
Печальные мысли носились в его смятенной голове, словно расшалившиеся дети.
Он сидел перед чистым холстом. Белизна нетронутой поверхности его пугала, он размышлял, чем ее заполнить. В сумеречном свете комнаты эта белизна казалась матовой и напоминала отверстие в стене, через которое виднелся клочок ясного неба. Омово размышлял над чистым холстом. Его руки были скованы, неподвижны, а мысль стремилась быть такой же светлой, как холст.
Он хлопнул себя ладонью по бедру — москит каким-то образом умудрился укусить его через комбинезон. Он подумал: «Надо бы перебраться в другое место. Теперь сюда налетят москиты и станут жиреть на моей крови». Он хлопнул ладонью по шее и ощупал это место пальцами, чтобы проверить, убил он москита или нет; оказалось, москит улетел. Еще несколько москитов зловеще жужжали над самым его ухом, но он решил не обращать на них внимания.
Омово вглядывался в чистый холст. Ему хотелось изобразить на нем что-то значительное, бередящее душу, но пока он внутренне не созрел для этого. Он живо ощущал рождающиеся в его сознании образы и знал, что в свое время они воплотятся в холсте точно так же, как те самые волнистые линии, непроизвольно излившиеся на бумагу в детстве; это произойдет тогда, когда пейзаж, изображаемый им на холсте, в точности совпадет с пейзажем, рожденным его воображением. Он сидел перед чистым холстом в томительном ожидании и чувствовал себя глубоко несчастным. Его преследовали сомнения и страх; на память вдруг пришли слова, сказанные когда-то очень давно Окуром. Держа в руках луковицу, — он что-то готовил, — Окур сказал: «Посмотри на эту луковицу. Сейчас я буду снимать с нее чешуйки слой за слоем. Чешуек много, и можно подумать, будто внутри луковицы что-то спрятано. Но там ничего нет. Только состоящая из тех же чешуек сердцевина. Понимаешь, внутри нет ничего. Ты же сам видишь». Лицо Окура блестело от пота. Омово промолчал. Ему нечего было ответить.
Он все еще смотрел на чистый холст, сознавая, что, хотя его глаза устремлены к холсту, ум работает автономно. Он недоумевал, почему Окур тогда завел этот разговор и почему сделал акцент именно на слове «ничего». Видимо, неспроста. Может быть, в том, что Умэ и Окур ушли из дома, виновато это самое «ничего». Может быть, их испугали масштабы этого «ничего». А может быть, существует разновидность этого «ничего», которая объясняет презрение Деле ко всему африканскому; которая толкает Окоро в омут выдуманных страстей, лишь бы заглушить голос своей израненной души; которая побуждает Омово изображать на картинах и рисунках именно то, что он изображает, которая привела к гибели прелестную девочку, чей труп таинственным образом исчез; которая косвенно виновна в смерти его матери, а также в постепенной деградации — и не только отца, — во всеобщей деградации, темноте и растлении, охвативших общество, в которых оно дрейфует. Может быть, все это разновидности огромного, неуловимого для глаза, страшного «ничего», изрыгающего поток мерзкого зла в окружающий мир.
Мозг Омово работал стремительно, рывками, интуитивно нащупывая и теряя ход мысли, подхватывая ее обрывки, мучительно копаясь в памяти и потом оказываясь перед невозможностью выразить словами внезапно возникшие сложные ассоциации. Омово преследовали видения этих «ничего», представавших то в форме душевной пустоты или приступов дикой ярости, то в виде разверзшейся под ногами пропасти или зала без стен и других образов, заимствованных из ночных кошмаров, то в виде детской боязни бескрайних просторов и глубоко укоренившейся в нем боязни потерь. Это было так странно, так необычно! Это было как обряд очищения, как сеанс анестезии; душа трепетала от ощущения бескрайних просторов. Ему хотелось кричать, взывать о помощи, плакать, но его сковала немота, он понимал, что сейчас ему необходимо остаться наедине с самим собой.
Холст был перед ним — зловещий, трепещущий, коварный, нетронутый, полный каких-то тайных значений, как некое подобие ворот, ведущих в царство кошмаров. Пустота холста казалась такой хрупкой, такой пассивной, такой нереальной; но эта пустота существовала, и Омово это чувствовал. Он уже собирался нанести первый мазок, но вдруг передумал; всего один штрих — и зловещая пустота исчезнет. Он выжидал, его дрожащие руки застыли перед холстом. Он вспомнил слова школьного учителя рисования: жизнь, изображенная на холсте, во многих отношениях более реальна, более непосредственна, чем реальная, а каждая деталь на холсте способна передать неисчислимое множество состояний, чувств, переживаний, наваждений, радостей, ожиданий, и по этой причине произведения живописи способны поведать о человеческих чувствах и страстях значительно больше, нежели другие виды искусства. Омово отвел руки от холста и внимательно оглядел его, желая убедиться, что кисть не оставила на нем следа, он был доволен — чистота холста осталась безупречной.
Его осенила мысль: единственное, что от него сейчас требуется, — это уловить образ и придать ему соответствующее выражение — простое, ясное; но при этом многомерное и волнующее, способное тронуть человеческое сердце. Сила и простота рисунка, если он удачен, вызовет ассоциации с хорошо знакомыми зрителю образами и чувствами, с множеством неведомых вещей, о которых хотел поведать художник. Он должен создать произведение, которое за короткий миг, пока его смотрят, сможет проникнуть глубоко в сознание зрителя и всколыхнуть его изнутри.
Омово продолжал размышлять. Теперь он уже не видел перед собой белизны холста, не сознавал собственного присутствия здесь, в этой комнате; у него было такое ощущение, будто он одновременно находится всюду и нигде. Пока он был занят этими мыслями, все сомнения, неприятности, невысказанные обиды и тревоги исчезли сами собой, спрятались где-то в дальнем уголке сознания, оставив чувство свободы и покоя, ясности и умиротворенности.
Москит укусил его прямо в лицо. Омово хотел прихлопнуть его ладонью, но промахнулся. «Какая-то дрянь мешает человеку наслаждаться жизнью», — сердито подумал Омово. Он попытался вернуть себе ощущение покоя, но тут вдруг все погрузилось в темноту: электричество снова отключили. Омово встал, переоделся в выцветшие джинсы и рубаху, опрыскал комнату «Шеллтоксом» и вышел из дома.
Он видел, как Ифейинва обошла дом с фасада, и, как всегда, ощутил волнение. На ней была темная юбка и голубая блузка из дешевого кружева. Она была идеально сложена: крепкие икры ног, прямая спина, летящая походка. Боковым зрением следя за ней, он вскинул руки и сделал несколько фигур каратэ, чтобы создать впечатление, будто вышел во двор для разминки, однако заниматься каратэ ему не хотелось, он чувствовал себя усталым. Он прекратил упражнения и снова взглянул туда, где только что видел ее. Она остановилась и издали подала едва заметный знак рукой. Потом зашагала неторопливо, но решительно. Ему не терпелось броситься следом за ней, но его останавливали пристальные взгляды мужчин, собравшихся возле аптеки: их темные в сумерках лица были обращены в его сторону.
Время шло. Раз или два кто-то из жителей компаунда остановился поболтать с ним, он отделывался какой-нибудь рассеянной фразой, и те оставляли его в покое. Наконец, сочтя, что прошло уже достаточно много времени и можно идти, он неторопливой, ленивой походкой вышел из ворот компаунда и побрел вдоль улицы, словно намереваясь купить какой-нибудь еды у уличных торговок и не находя того, что ему нужно. Ифейинвы нигде не было видно, он разозлился и решил уже возвращаться домой, когда вдруг заметил ее возле той же заброшенной хибарки, где они тайно встречались в прошлый раз. Она вышла из-под навеса и быстро зашагала вдоль улицы в сторону мрачных, грязных строений, обитателями которых были в основном хауса и фулани[29]. Он слегка недоумевал по поводу избранного ею маршрута, но тем не менее пошел следом, выдерживая определенную дистанцию, то и дело останавливаясь возле лотков, разглядывая товар, прицениваясь и не спуская с нее настороженного взгляда.
Возле одного из неосвещенных почерневших от дыма бунгало она остановилась и, подав ему знак глазами, вошла внутрь. Неподалеку возле тлеющего очага под открытым небом расположились три женщины, жевавшие сушёную рыбу и судачившие на диалекте, которого Омово не понимал. Путь к шаткой лестнице преграждало грязное месиво. Он перепрыгнул через него и тут ощутил на себе недобрый взгляд одной из женщин, заставивший его опустить голову. Он помедлил немного и наконец распахнул дверь. Перед ним был темный коридор, а под потолком — скопище паутины, почему-то показавшейся ему живой. Он постоял минуту в растерянности, остро ощущая охватившее его желание. Проникший в коридор слабый ветерок кружил ему голову, раскачивал навесы из паутины, в то время как за его спиной землю быстро обволакивал нежный покров ночи, сквозь который и тут и там проглядывали огоньки светильников на лотках уличных торговок. В коридоре стояла такая же темень, как в тот вечер, когда он разглядел фигурку Ифейинвы на пороге ее дома. Москиты пронзительно жужжали у него над ухом, неуловимые и докучливые. Несколько раз в темноте мелькнули светлячки.
И, только услышав голос Ифейинвы, он пришел в себя и направился в комнату, откуда сквозь щель в двери и замочную скважину пробивался мутный свет.
Комната была пустая, если не считать большой деревянной кровати, застеленной ветхой, дырявой простыней. Застоявшийся спертый воздух пропитан едким запахом горящего масла. Комната грязная, тускло освещена пламенем масляного светильника. Голый пол мрачного серого цвета. Краска на стенах наляпана как попало, либо их красил человек, никогда прежде не державший в руках кисти, либо маляр в состоянии крайнего раздражения. Потолок — в пятнах копоти от масляного светильника. Уже один вид этой комнаты поверг его в глубокое уныние.
Ифейинва нервно ерзала на краю кровати. На лице у нее играла чуть заметная робкая улыбка. Глаза таинственно мерцали. Стоявшая в углу комнаты лампа освещала лишь одну сторону ее лица, другая скрывалась в полумраке, и это придавало ее облику еще больше таинственности, грусти и иллюзорности.
— Входи, — сказала она. — Здесь нечего опасаться. Это комната моей подруги.
Он неуверенно прошелся по комнате и остановился рядом с ней, сделал глубокий вдох и резко выдохнул — его затошнило от всех этих запахов. Он стоял молча, словно в полузабытьи. Затем его охватила легкая дрожь, но через мгновение она прошла. И вдруг в этой пустой, унылой комнате все словно преобразилось благодаря острому и восторженному ощущению ее присутствия, благодаря блеску ее глаз, которые почему-то напомнили ему мерцающие в лунном свете льдинки, но при этом их ясный и нежный взгляд был теплым.
Она улыбнулась, стараясь помочь ему преодолеть смущение. Робость прошла, и ее лицо светилось радостью, губы слегка дрожали. Молчание было подобно какой-то незримой, разделявшей их стене. Она нерешительно встала, он шагнул навстречу, положил ей на плечо руку, но почти сразу же убрал. Она взглянула ему в лицо и потупилась. В молчании они опустились рядом на краешек кровати. Кровать пошатнулась и скрипнула, словно охваченная страстью. Они сидели молча, неподвижно, не глядя друг на друга. Проходила минута за минутой, а они продолжали сидеть молча, в напряженной сдержанности. Вокруг кружили москиты — их жужжание напоминало звуки плохо настроенного карманного транзистора. Потом из груди Ифейинвы вырвался глубокий вздох — Омово показалось, что в этом протяжном вздохе разом излились все ее сокровенные чувства. Молчание становилось томительным, ощущение чего-то зловещего все больше и больше отдаляло их друг от друга и, как ни странно, напоминало ему о белом холсте у него в комнате, от которого он сбежал. Донесшийся с улицы плач ребенка внезапно нарушил тишину. Ребенка пороли за что-то, и он голосил все истошнее, пока его вопли не утонули в крикливой перебранке нескольких женщин. Потом они услышали, как захлопнулась дверь в соседнем жилище, и стало вдруг тихо.
— Омово!
— Что, Ифи?
Они протянули друг к другу руки, и их дрожащие пальцы переплелись.
— Как у тебя идут дела с рисованием?
— Сейчас я ничего не рисую.
— Почему?
Он оглядел комнату, словно пытаясь найти ответ в ее унылой пустоте. Взгляд Ифейинвы проследовал за его взглядом, и, казалось, она все поняла. Слова его прозвучали медленно и неопределенно:
— Сейчас всё здесь, а через минуту ничего не будет.
Она помолчала, потом заговорила снова:
— Я очень сожалею о том, что произошло в воскресенье. Он просто… — Из ее груди опять вырвался тяжкий вздох. Полные слез глаза смотрели серьезно и грустно. Он снова коснулся ее плеча и почувствовал, как в нем постепенно вопреки его воле пробуждается томительное и сладостное желание. Она придвинулась к нему чуточку ближе.
— Я помню, как ты поцеловал меня первый раз.
Он молча улыбнулся, преодолевая оцепенение.
— Я стирала на заднем дворе, а ты подошел и вдруг чмокнул в щеку. Твой поцелуй настолько поразил меня, что я всю ночь не могла уснуть.
Они все еще сидели чуть поодаль друг от друга, но все равно никакое расстояние не помешало бы им ощущать исходящую друг от друга страсть.
— Я получила весточку из дома.
— Какую?
— Наша деревня и соседняя воюют между собой. Оттуда только что приехал один человек, он рассказывает, что имели место вооруженные столкновения. Теперь мужчины по ночам охраняют свои дома.
— Это похоже на маленькую войну.
— Как это все печально! Отношения между деревнями испортились давно, но теперь дело дошло до прямого насилия. А еще я узнала, что мама серьезно больна.
— Грустные новости.
— Помнишь тот вечер в субботу, когда мы долго гуляли вместе?
— Конечно.
— В ту ночь я спала на улице.
— Как?!
Последовало долгое, томительное молчание, и вдруг Ифейинва зарыдала, сначала сдавленно, как будто рыдания застревали у нее в горле, а потом в полную силу, взахлеб. Она содрогалась всем телом и, с трудом переводя дыхание, бормотала какие-то отрывочные фразы. Наконец она утихла, перестала плакать, и только слезы по-прежнему катились по ее окаменевшему лицу. Он готов был стонать от бессилия и беспомощности, а потом в страстном порыве участия и жалости заключил ее в объятия. Она успокоилась, вытерла слезы, и глаза ее обрели еще более недосягаемую глубину.
— Надеюсь, тебе больше не снились дурные сны?
Она подняла на него затуманенные слезами глаза.
— Нет. Но от этого у меня на сердце еще тревожнее. Меня пугает собственное спокойствие. Когда я нахожусь дома, мне кажется, что я уже не в силах владеть собою. Я боюсь.
Омово снова вспомнил пустой белый холст и свои размышления о жизни, которым постоянно предавался в последнее время. Он молча гладил ладонями ее лицо.
— Помнишь, ты обещал показать мне стихотворение брата. Я все время думала над твоими словами. Различные путешествия…
— Какое стихотворение?
— То, о котором ты мне рассказывал в субботу.
— «Маленькая птичка»?
— Нет, об этом ты рассказывал давно. Оно мне нравится. Я имею в виду другое, то, которое брат прислал тебе недавно.
— Мм… А!
— Пожалуйста, прочитай мне его.
Его руки медленно скользили по ее бедрам.
— Хорошо! — И он прочитал стихотворение с трогательной разговорной интонацией. Когда он закончил чтение, наступило короткое молчание.
— Хорошее стихотворение, — просто сказала она.
И вдруг, совершенно неожиданно, они стали целоваться. Губы у нее были мягкие, теплые и трепетные. Руки Омово судорожно и настойчиво скользили по ее телу. И вот уже молнии распущены, пуговицы расстегнуты. Шелест и треск одежды, срываемой в безумной страсти. Неописуемый восторг от соприкосновения плоти с плотью. Неведомый доселе восторг от созерцания и обоняния шелковистой коричневой кожи, выпуклостей и впадин трепещущей плоти.
Их страсть достигла апогея. Они смотрели на нагие коричневые тела друг друга в каком-то неземном восторге, в радостном предчувствии неправдоподобного наслаждения; это было девственно чистое, отнюдь не плотское предощущение того, что должно было произойти.
Они разделись. Два обнаженных тела, снедаемых желанием, безрассудных. Они скользнули в объятия друг-друга, переплелись, слились…
Вдруг послышался какой-то шум. Тяжелая поступь. Крик, оскорбления, непристойная брань. Потом все стихло. Два тела застыли в неподвижности. Они узнали знакомый голос. И в следующую же минуту раздался стук в дверь — грубый, настойчивый, бесцеремонный, дикий.
В дверь барабанили кулаками, ногами, наваливались на нее плечом, сопровождая все это грозными выкриками:
— Выходите! Я знаю, что вы там. Выходите, я убью вас!
Ифейинва с Омово растерялись.
— Выходите, или я вышибу эту проклятую дверь! Я видел, как вы сюда входили! Видел!
Привлеченные шумом жители окрестных домов набросились на него с руганью. Какая-то женщина твердила, что это комната ее дяди и он не имеет права так колотить в дверь. Кто-то пригрозил вызвать полицию, а еще кто-то предложил выпить по-хорошему и таким образом уладить дело. Мало-помалу перебранка утихла. Вместе с ней смолкла и тяжелая поступь Такпо.
Плоть остыла и не рождала импульсов от соприкосновения с другой плотью; восторженный трепет перерос во всесокрушающий страх. На Омово нахлынула тоска, он снова ощутил уже знакомое ему чувство, когда нечто только что было здесь, а в следующую секунду исчезло и больше здесь не присутствует; безжизненная пустота комнаты его угнетала. Крашеные стены сдвигались к центру, все больше и больше сжимая пространство, и в этом молчаливом замкнутом пространстве, которого, в сущности, и не осталось, перед ним в бешеном темпе проносились, сменяя друг друга, страшные видения.
Они молча оделись, каждый думая о своем. Время тянулось медленно, и это действовало на нервы. Они сели рядом, теперь их разделяла огромная пропасть, холодная и пугающая своей пустотой.
Послышался осторожный стук в дверь и торопливый женский шепот:
— Теперь можно выходить. Он ушел. Поторапливайтесь.
Они ничего не ответили. Посмотрели друг на друга. Поцеловались. И, не сговариваясь, одновременно поднялись. Они открыли дверь. На них пахнуло холодным ветром.
Темнота в коридоре и раскачивающаяся под потолком паутина; и темная, темная, как во чреве, непроглядная ночь. Они еще раз страстно поцеловались; потом она улыбнулась, сбежала по ступенькам вниз и быстро зашагала вдоль темной улицы. Спустя несколько минут и он медленно побрел сквозь ночь. Химера вытянула шею, увенчанную тремя головами, и он окунулся в водоворот бесплодных, путаных мыслей.
Он шел не разбирая дороги, не ведая, куда идет. Просто шел. Все вокруг было окутано легкой, призрачной дымкой, и дорога, так хорошо ему знакомая, казалась безбрежным, бесформенным порождением фантазии.
Он то и дело оглядывался по сторонам, ища причину испытываемого им беспокойства, и, разумеется, причин было множество.
Внезапно его обдало нестерпимым зловонием, исходившим от машин, очищающих общественные туалеты; потом он различил несколько фигур весьма внушительного роста, хлопотавших возле этих машин. Нижняя часть лица у них была обмотана тканью, что придавало им весьма странный вид, внушающий суеверный страх, словно эти люди совершали какое-то ритуальное действо. Они сносили из близлежащих компаундов к машинам наполненные до краев ведра, сгибаясь и пошатываясь под чудовищным грузом, но при этом в их движениях была некая ритуальная грация. Вонь стояла невообразимая. Прохожие убыстряли шаг, стараясь как можно скорее миновать это место, зажимали носы, отворачивались, заставляя себя не думать о происходящем. Иногда фекалии выплескивались из ведер, и на дороге образовались обильные лужи. К счастью, мух здесь не было.
Несколько мальчишек развлекались тем, что дразнили этих людей с завязанными лицами, распевая злые песенки собственного сочинения, выкрикивали обидные словечки, но достаточно было этим людям остановиться и строго взглянуть на них, как озорники тотчас улепетывали со всех ног. Один мальчуган осмелился даже швырнуть камень в ведро и с громким гиканьем убежал.
Рабочий разозлился и стал бросать в мальчишек песком, отгоняя их прочь. Наклонившись за песком в очередной раз, он потерял равновесие и чуть было не упал. Мальчишки хохотали, отпуская язвительные насмешки. Тогда рабочий взял щетинистую метлу, обмакнул ее в ведро и обрызгал мальчишек нечистотами. Те с визгом бросились врассыпную. Но на этом дело не кончилось. Рабочий, дабы дать выход своему гневу, тяжелой походкой направился к дому, где укрылись его обидчики; при этом чудовищная ноша у него на голове угрожающе раскачивалась.
— Эй, что ты собираешься делать? — спросил один из взрослых, сидевших возле дома. Они потягивали пиво за приятной беседой, не ведая о проделках своих отпрысков.
Человек с ведром нечистот появился как нельзя более кстати. Он снял с головы ведро и с неуклюжим и злобным достоинством, которое порой присуще людям подобных профессий, поставил его у входа в дом. Возник страшный переполох.
— Эй, ты что, совсем рехнулся? Что ты делаешь, псих?!
С непререкаемо важным видом человек заковылял прочь. Переполох достиг невероятных масштабов. Были найдены виновные среди мальчишек, и им задали основательную трепку. На весь компаунд разносились вопли и крики, мольбы, обращенные к предкам и джу-джу, нотации и гневные тирады. Компаунд оглашался звонкими шлепками и визгом, и над всем этим царило невероятное зловоние. Зловоние способно было свести с ума. Снарядили делегацию просить рабочего унести адскую вонючую бомбу от их жилища. Зловоние будет держаться здесь еще много дней, как безжалостное, неумолимое и беспристрастное напоминание о случившемся.
Поначалу тот с гневом отверг просьбу делегации, его глаза метали злобные искры. Потом многозначительно почесал ладонь. Намек был понят. Быстро собрали десять найр и почтительно ему вручили. Он сунул деньги в карман и протянул руку для дружеского рукопожатия. Делегация поспешно ретировалась. А человек взял ведро и, пошатываясь, со спокойным достоинством удалился.
Ночь была темная; и запах по-прежнему висел в воздухе. В компаунде воцарилась тишина. Понаблюдав за всей этой сценой с расстояния, куда не достигало зловоние, Омово продолжил свой путь.
Омово свернул на узкую дорогу. На обочинах ее виднелись наполовину стершиеся следы автомобильных шин. Вдоль дороги, на некотором расстоянии от буйных зарослей травы, росли изумительно пахнущие цветы. В сумеречном свете фонарей было трудно их разглядеть. Он подумал о том, что есть вещи, которые можно обонять но нельзя видеть, и тут ему в нос внезапно ударил густой запах ладана, заставивший его остановиться. Вокруг стояла мертвая тишина, если не считать позвякивания колокольчиков и громкого пения, доносившегося из близлежащей церкви. Он спрашивал себя, кому пришло в голову сажать ароматные цветы в этом богом забытом месте. Мысль о цветах действовала на него благотворно, и в минуты безысходного отчаяния, творческих неудач, опустошенности, гнева и обиды за проявленную к нему жестокость он всегда рисовал в своем воображении цветы. На него снизошла призрачная безмятежность, и он отчетливо видел и окутавшую его темноту, и высокие деревья, и густой кустарник, и опустившееся на землю покрывало ночи.
Узкая дорога расширилась, и Омово увидел множество дорогих автомобилей, выстроившихся полукругом. Чудесного аромата цветов как не бывало. Его подавлял запах ладана, тяжелый и удушливый. Омово оказался во власти противоречивых чувств — удивления, страха, любопытства, смятения, тревоги. Перед ним была церковь, из которой просачивался наружу яркий свет. Здесь дорога упиралась в мост, но Омово не знал, куда он ведет.
Церковь представляла собой деревянную постройку, с наружной стороны обшитую алюминиевыми панелями и выкрашенную белой краской, — все это Омово разглядел, подойдя ближе. Церковь со всех сторон была огорожена колючей проволокой, но ворота со съемными светильниками не заперты. Запах ладана стал совсем невыносим. Церковь одиноко стояла в лесу, как живой таинственный призрак, чудом явившийся из забытых старинных сказов. Над входом огромная вывеска, но на ней ни надписей, ни рисунков. Просто белая, пустая, настораживающая вывеска. А рядом с ней, словно часовой, — огромный черный крест. Пение становилось все громче и громче и начинало действовать ему на нервы. Голоса звучали фальшиво и вразнобой, слышался бой барабанов и звон бутылок; приглушенные вскрики и смех.
Резкий порыв ветра на миг развеял запах ладана, и Омово опять ощутил знакомый аромат свежей зелени. Сквозь непонятное неистовство в церкви обостренный слух Омово улавливал пронзительные крики ночных зверей.
Он подошел к двери, тихонько приоткрыл ее и заглянул внутрь. Он увидел на стене огромную картину с изображением распятого Христа. Крест был густо-черного цвета, а его вертикальный стержень напоминал остроконечную пику — символ зла. Христос смахивал на тщедушного безумца, а страдание, запечатленное на его лице, было столь чрезмерным, что походило больше не на страдание и муку, а на какую-то смешную гримасу. Кровь, сочившаяся из ран на руках и ногах, по цвету напоминала вино. Может, на картине изображен вовсе не Христос? Омово снова взглянул на лицо Христа и был потрясен, убедившись, что оно и в самом деле черное. Он ничего не понимал, его разум был возмущен, он не мог сдержать отчаянной боли, грозившей свести его с ума; он готов был завопить от ярости и уже открыл было рот, но сдержался…
Дверь внезапно распахнулась. Омово охватил панический ужас. Он утратил дар речи. Сквозь распахнутую дверь на него обрушился безумный шквал голосов. Кто-то, неистово ударяя в гонг, требовал тишины, ибо им предстоит воздать должное страданиям… Тут было названо какое-то имя, которого Омово не расслышал; он отметил про себя, что горевшие в церкви огни были красного и синего цвета, а находившиеся там люди — в черных балахонах и белых колпаках, и что, сомкнувшись кругом, они совершали какие-то плавные движения, и их руки были в крови; люди эти казались ужасно молчаливыми, и Омово хотелось кричать и кричать до тех пор, пора не упадет на землю ночное покрывало и обломки равнодушной вселенной не отзовутся на его одинокую, тщетную и бессловесную мольбу. Тут какой-то бритоголовый человек в черном балахоне с лицом обличителя и поборника справедливости в оцепенении остановился, схватился за живот и бесшумно как подкошенный рухнул на пол, корчась в беззвучном крике. Омово повернулся и медленно направился к воротам с пустой вывеской, миновал их и побрел в сторону моста, вдыхая свежий аромат влажной зелени, а в его воспаленном мозгу билась мысль: там человек в черном балахоне медленно умирает, и никто в этом равнодушном мире не способен ему помочь. Он обрадовался, услышав донесшиеся до него резкие крики ночных зверей; они отвлекали его от тяжких воспоминаний о том, чему он только что был свидетелем. Сладкий аромат зелени и тишина подействовали на него успокаивающе. И в его памяти всплыла та, другая, ночь, когда мерцающее пламя осветило то чего там уже нет, и его душа погрузилась в ласковое ничто. Во тьме что-то взывало к нему.
Мост был сломан. Деревянный настил давно уже обломился, сохранилась лишь тускло освещенная узкая полоска, соединяющая оба конца. Под разрушенным мостом тихо струилась темная вода. Недалеко от моста в зарослях кустарника змеилась тропинка. Темнота внушала суеверный страх, сейчас ничто, кроме стрекота цикад, не нарушало тишины. Листья кустарника цеплялись за короткие рукава его рубашки и время от времени касались запястий. Порой он натыкался на спрятавшийся в траве пень. Однажды с дерева что-то упало. Он насторожился. Но больше ничто не нарушало тишины. Кусты и деревья приковывали его внимание. Тропинка среди кустарника, то отчетливо просматриваемая, то исчезающая из вида, словно сама собой разворачивалась перед ним.
Он пнул ногой банку от томатной пасты, и она гулко зазвенела в безветренной ночи. Он остановился. Послышался какой-то звук, но сразу умолк. Омово совершенно отключился от внешнего мира, но звук, рожденный, казалось, его воображением, вернул его к действительности. Где-то неподалеку плакал ребенок. Промелькнула тень птицы, и он поспешил туда, откуда доносился детский плач. Смутно слышались еще какие-то звуки, какой-то неестественный шелест листьев и чьи-то удаляющиеся шаги.
Омово чуть было не наступил на какой-то сверток в темной, рваной, зловонной тряпке, трудно различимый в темноте. Сверху и снизу в сверток были напиханы газеты. Омово наклонился и тотчас отчетливо услышал плач ребенка, не позволявший ему уйти; ребенок взывал к нему, одинокий и беспомощный. Ребенок отчаянно ворочался в тугом свертке. Потом опять стало тихо, тень пролетевшей птицы раскололась на тысячи мелких осколков, и в этот миг до Омово дошел жестокий смысл происходящего.
Он опрометью кинулся бежать через заросли кустарника, спотыкаясь о коряги и пни, и чуть было не рухнул в заброшенный колодец без ограды у самого края тропинки. Где-то впереди, совсем близко, слышалось чье-то прерывистое дыхание и тяжелые шаги. Вдруг на повороте тропинки мелькнул силуэт испуганно крадущейся женщины. Она споткнулась о корень огромного дерева и, потеряв равновесие, упала. Чертыхаясь и плача, она громко взвизгнула, подняла подол и высморкалась в него. На ней было бубу[30] с глубоким вырезом и короткое, темное, изрядно потрепанное иро. Женщина была худа и измождена до крайности, всклокоченные волосы торчали во все стороны, липли к шее и щекам. Глаза смотрели отчаянно и жалко, рот судорожно кривился. Она шмыгала носом, рыдала, сморкалась и вытирала лицо концом своего вонючего иро.
У Омово звенело в ушах. Он молчал, не спуская с женщины глаз, зная наверняка, что она не станет убегать, что она — заложница тишины и темноты, а вернее — плача, который снова нарушил глумливую тишину ночи. Женщина перестала плакать, но тело ее по-прежнему содрогалось в конвульсиях. Ее терзали отчаяние, злоба и страх. Налетел ветер, и в кустах послышался сухой шелест веток, листьев и травы.
Потом, то взвизгивая, то хрипя, она сбивчиво поведала Омово о своем муже, который погиб от руки такого же, как и он сам, убийцы. Она увидела его труп, возвращаясь с рынка, у обочины дороги. Горло было перерезано ножом. Далее она рассказала, что осталась совсем без денег, что кредиторы грозятся отобрать все ее имущество, что теперь она одна в целом мире. Что же ей делать, спрашивала она, неужели ей суждено умереть из-за ребенка убийцы? Есть человек, который готов на ней жениться. Пусть лучше умирает ребенок, он и так уже не жилец… Она продолжала бормотать, судорожно глотая воздух. Казалось, будто ее слова обращены к кому-то там, в пустоте. Она бурно жестикулировала, уставившись в одну точку, а лицо ее при этом было каким-то зловеще отрешенным. Она богохульствовала, жаловалась на людскую несправедливость и без конца задавала один и тот же вопрос: «За что? За что? За что?», словно непрерывно стучала по треснувшей скорлупе вселенной с заключенными в ней ответами на это «за что?». Она рыдала и причитала, падала и каталась по земле, рвала на себе одежду и волосы. Темная струйка крови стекала, огибая глаз, к искривленным губам.
Омово что-то сказал ей спокойным тоном, достал носовой платок, чтобы вытереть струйку крови, но она отшвырнула его руку. Он продолжал говорить с ней все тем же спокойным тоном, убеждая ее внять плачу, доносившемуся из кустов, и вернуться за ребенком, рожденным ею в муках.
Снова подул ветер, всколыхнув траву и листву на деревьях. Прошелестев в кустах, он заглушил все остальные звуки, потом стих, оставив на земле кучу сорванных листьев и сухих веток. Наступившая тишина была лишь весьма относительной, наполненной разнообразными звуками. Все вокруг казалось неправдоподобным. Откуда-то выползла на небо луна в бесплодной попытке высветить предметы, которые прежде она пыталась спрятать. Деревья и кусты окутались серебряной дымкой.
Потом, словно для того, чтобы усилить драматизм ситуации, воздух сотряс громкий отчаянный вопль — ни на что не похожий, бесплотный и особенно страшный среди мертвой тишины. Потоки слез змейками побежали по изможденному лицу женщины. Она нехотя поплелась туда, где оставила ребенка. В ее движениях появилась какая-то странная скованность.
Снова раздался вопль. На сей раз он был отчаянней, громче и продолжительней. Женщина подхватила дитя и помчалась стрелой сквозь заросли, туда, где тропинка вилась среди кустарника. Тряпка, в которую был завернут ребенок, размоталась, и можно было видеть слабо барахтающееся тельце и слышать умиротворенный плач. Она судорожно прижимала ребенка к груди, и ее изможденное лицо озарялось бледным, неестественным лунным светом. Свободной рукой она отбросила конец тряпки, скрывавшей лицо ребенка, стряхнула землю и муравьев, ползавших по его тельцу, и запела на своем родном языке песенку о малыше, который вырастет сильным в этом суровом мире. Теперь ее лицо светилось, словно внутри у нее засияла маленькая луна.
Это был всего лишь антракт между двумя действиями первобытной драмы. Казалось, само время билось в приступе молчаливого безумия.
Омово слышал, как женщина глубоко вздохнула, и почти тотчас из глубины ее души вырвался пронзительный, леденящий кровь, заставляющий сжиматься сердце вопль, от которого содрогнулись кусты и замер в трепещущем ужасе ветер; и этот крик громко отозвался в пустой, холодной и теперь безлунной ночи. Она бросила в сторону Омово мрачный, полный ужаса взгляд и кинулась бежать без оглядки, вопя проклятия богу… и ее ярость разносилась далеко окрест, будоража покой людей, мирно спящих в своих домах.
Он все понял. Он так искренне сочувствовал ей, что у него сжалось сердце, казалось, от ее громких стенаний содрогнулся небосвод, и в сознании Омово возник образ черной птички, медленно-медленно падающей вниз и в конце концов глухо шлепающейся на землю. По пути домой его истомленный мозг настойчиво пытался воссоздать образ одинокого черного цветка, растущего прямо из земли. Однако образ ускользал, рассыпался. Из этой бесплодной попытки родилась ясность. Он устал. Безумно устал. Он больше не вспоминал обо всем увиденном, а видел лишь ясное, чистое небо, подобное пригрезившемуся ему во сне.
Некоторое время Ифейинва шла очень быстро, потом замедлила шаг. В компаунде царили шум и веселье, но шум вскоре смолк. Она чувствовала себя отверженной и отчетливо понимала, что ее ждет неминуемое возмездие. И словно ей в насмешку уличные торговцы наперебой зазывали покупателей, из магазинов грампластинок неслись мелодии модных песенок, в закусочной, как всегда, стоял веселый гомон. Она оправила на себе юбку и остановилась у заброшенного навеса, где они уже дважды встречались с Омово. Она надеялась, что с улицы ее нельзя будет различить в тени навеса, но проехавший мимо автомобиль высветил фарами ее лицо, и она поспешно скрылась за навесом. Там она простояла довольно долго, а потом стала плакать.
Спазмы свели ей горло, и ее вырвало. Слезы ручьем бежали по щекам, горячие и соленые. На какое-то мгновение музыка стихла, и Ифейинва отчетливо услышала злые насмешки и увидела ехидные улыбки завсегдатаев закусочной. Но потом успокоилась, ни злые насмешки, ни ехидные улыбки ее больше не волновали, и ей вспомнились удары ногами в дверь и угрозы и как он потом смолк и удалился. Комната, где они были с Омово, пугала ее своей пустотой и грязными стенами. Она стала восстанавливать в памяти подробности происшедшего. В этой комнате было нечто такое, что заслонило все то, от чего она находила прибежище в призрачной тени повседневной жизни. Дело доходило до того, что, когда она видела, как ее муж одевается утром, ей хотелось закричать и выпрыгнуть в окно. Затаив дыхание, она вспоминала и вспоминала, пока не погрузилась в безразличие. На какой-то момент она перестала плакать, обхватила голову руками и съежилась, словно защищаясь от какой-то мерзости, которая, того и гляди, полетит ей в лицо. Потом она успокоилась. Мимо проковылял нищий, покачиваясь на своих кривых ногах. Двое ребятишек промчались за угол. Несколько проституток заманивали проходившего мимо мужчину:
— Не желаете приятно провести время?
— Пойдем со мной, красавчик…
Ифейинва вышла из-за навеса и побрела вдоль улицы. Ноги не слушались. Внутри все болело. Она ощущала себя старой-престарой и усталой. Усилием воли она заставляла себя идти по дороге, ведущей к темным зарослям кустарника, где, по слухам, совершались таинственные вещи. Сейчас темнота манила ее. Она немного постояла; подул ветер. В кустах послышался шорох. Она не испугалась. Затем кто-то заскулил, и она поспешила туда, откуда исходил этот звук. Раздвинула кусты, но ничего не увидела. Прохожие старались как можно быстрее миновать этот участок дороги и обычно громко при этом пели.
На память ей пришла знакомая песня, и она принялась тихонько напевать:
Я сама зарабатываю себе на жизнь.
Я сама зарабатываю себе на жизнь.
Если кто-нибудь придет
И спросит обо мне,
Просто скажите ему, просто скажите,
Что я сама зарабатываю на жизнь себе.
Эту песню она пела с подругами в школе, и ее слова пробуждали в ней тоску. Она перестала петь и постаралась подавить в себе праздные образы, которые будоражили ее воображение при каждом воспоминании о кратковременной учебе в школе. Из кустов снова послышался скулеж. Вглядевшись, она заметила выросший среди кустов одинокий цветок. В темноте он казался черным. Черный цветок. Она сорвала его и понюхала. Ника кого особого аромата цветок не источал. Пыльца попала ей в нос — она чихнула и тихо рассмеялась про себя. Она продолжала идти и в тусклом свете керосиновых фонарей разглядывала цветок — увядший, больной, изъеденный мошкарой. Цветок вовсе и не был черным, чему она не удивилась. Она заколебалась; может, выбросить его? Но решила оставить.
Снова раздался скулеж за спиной, и, оглянувшись, Ифейинва увидела маленькую черную собачонку, выбежавшую, прихрамывая, из кустов. Собачонка заковыляла к торговке акарой, но та стала гнать ее прочь, осыпая проклятьями, и под конец плеснула ей на спину кипящего масла. Бедное животное взвизгнуло от боли и кинулось через дорогу, как раз туда, где развлекалась компания юнцов. Завидев собачонку, те принялись ее мучить. Ифейинва места себе не находила от жалости к животному, она хотела прикрикнуть на них, — пусть оставят беднягу в покое, — но в это время один из хулиганствующих юнцов, желая попугать несчастное животное, замахнулся ногой, нацеливаясь ей в живот. Собачонка не сумела уклониться от удара и оказалась подброшенной вверх. Бедняга рухнула на землю и неловко повернулась на бок, словно огромный футбольный мяч, из которого выпустили воздух. Компания юнцов разразилась хохотом. Хулиган был горд метким ударом.
Ифейинва кинулась к собаке, в которой едва теплилась жизнь, взяла ее на руки. Правая передняя лапа судорожно дергалась, шерсть измазана кровью. Юнцы осыпали Ифейинву насмешливыми репликами, а оказавшаяся поблизости некая женщина обозвала ее пожирательницей собак. Ифейинва кинулась бежать, преследуемая взъярившимися юнцами, всячески поносившими ее и забрасывавшими камнями и палками.
Когда она добежала до дома, шлепанцы съехали с ног и ей пришлось шаркать подошвами по земле. Преследователи отстали, и она остановилась, чтобы перевести дух. В левой руке она по-прежнему держала увядший цветок. Неподвижно застывший вывалившийся из пасти собачонки язык внушал тревогу. Ифейинва не знала, как помочь несчастному животному. Свет у них в комнате не горел. Она снова стала перебирать в памяти события этого дня. Потом пошла в комнату и включила свет. Угрюмый, но не злой голос велел ей выбросить то, что было у нее в руках и истекало кровью, и выключить свет. На столе стояла наполовину выпитая бутылка пива, глаза мужа были налиты кровью. На заднем дворе не было ни души. На мокрой земле валялись грязные тарелки, ложки, детские горшки, дырявые и грязные ведра. Ифейинва отыскала сухое укромное местечко возле кухни и положила там собачонку, бережно смыв запекшуюся на ее правой передней лапе кровь. Блузка Ифейинвы тоже была в крови, но она этого не замечала.
Такпо велел ей выключить свет. Она стояла, молча глядя на него. Его глаза смотрели мимо нее, рот был полуоткрыт, обнажая зубы в пятнах ореха кола. Молчание было мучительным. В глазах у него затаилась боль открывшегося ему кошмара. Он пытался что-то сказать и без конца качал головой и вздыхал. Она по-прежнему молча глядела на него. Он поднялся, потом сел, потом снова встал. Тяжелой походкой направился к окну, открыл его, потом закрыл. Схватил бутылку, отпил немного из горлышка, поморщился, взявшись за живот.
Она глядела на него, не зная что делать, что сказать. Она подумала, что внешность у него, в сущности, не такая и плохая и что, возможно, он даже старается в чем-то себя преодолеть. Она так мало знает его. Во время свадебной церемонии она едва ли взглянула на него, она стояла, уставившись в одну точку прямо перед собой. Сейчас она впервые увидела в нем человека, терзаемого болью, способного страдать, а не изверга, который постоянно угрожал ей и колотил, когда у него возникала такая прихоть, и который мог сдергивать с нее юбку и трусы, пытаясь уличить в близости с другим мужчиной. Сейчас она при всей холодности испытывала к нему добрые чувства. Ей больше чем когда-либо хотелось убежать к себе в родную деревню. Это решение вызревало у нее давно. Сначала она боялась, что может совершить нечто непоправимое, но потом, когда мучившие ее по ночам кошмары прекратились, решение созрело окончательно.
Такпо снова сел и принялся раскачиваться на стуле, отталкиваясь ногами от пола. Он молчал. Ифейинва присмотрелась и — впервые — увидела, что у него бегут по щекам слезы. Это потрясло ее и больно ранило сердце; у нее было такое чувство, словно она увидела что-то недозволенное. Она отвернулась. Взяла увядший цветок и вертела его в руках. Он высморкался. Его молчание способно было свести с ума, ей хотелось кричать, кричать и кричать, пока он не улыбнется и не поколотит ее снова.
— Что у тебя в руках?
Ифейинва вздрогнула. Увядший цветок выпал у нее из рук и плавно опустился на пол.
— Цветок.
— Кто дал его тебе?
— Он совсем увял.
— Кто дал тебе этот увядший цветок?
Она промолчала.
— Это он дал его тебе?
И она опять промолчала.
— Я тебя спрашиваю. Это он дал тебе цветок?
Она продолжала молчать. Ее лицо ничего не выражало. Он вздохнул и протянул руку, чтобы снять висящее у двери пальто. Ифейинва втянула голову в плечи, опасаясь, что он сейчас ее ударит.
— Я хочу тебя кое-куда свозить. Слышишь?
Она взглянула на него. Его лицо было торжественно-спокойно, резиновый рот приоткрылся, и на лбу у него обозначились складки, похожие на червяков. Он колебался. Подошел к ней, обнял дрожащими руками и поцеловал. Запах из его рта был ей отвратителен, и ее губы не ответили на поцелуй; она съежилась и отвела лицо. Он был слишком толстокож, слишком самодоволен, чтобы почувствовать ее неприязнь. По-прежнему сжимая ее в объятиях, он принялся гладить ее по ягодицам; она мягко, но решительно заметила ему:
— Нас могут увидеть…
Его руки замерли, но в следующий миг он с такой силой сжал ее ягодицы, что она, не смея закричать в голос, лишь слабо простонала; она не закричала и когда он отпустил руки, а лишь беззвучно выдохнула из груди воздух.
— Пошли, — сказал он, направляясь к двери. — Я хочу повезти тебя туда, где ты еще не бывала.
Мысли одна страшнее другой приходили на ум, и она терялась в догадках. Ее воображение рисовало образы мертвецов, простертые на земле неопознанные трупы в глухих местах, и ее обуревал страх. И снова послышался его голос.
— Выходи! — кричал он. — Я убью тебя…
Она не посмела ослушаться.
На одолженном у приятеля мотоцикле он повез ее по Бадагри-роуд. Он ехал несколько минут, довольно медленно и осторожно. Проехав Алабу, он свернул на дорогу, ведущую к Аджегунле. Он остановился в темном месте неподалеку от армейских бараков и велел ей сойти. Вокруг стояла мертвая тишина, нарушаемая лишь отрывочным стрекотанием кузнечиков. Было очень темно, в воздухе стоял густой аромат земли и влажной травы и еще — запах смерти. Ифейинва оцепенела. Мысли сковал ужас. В тенях ей мерещились человеческие лица и маски, а раскачивающиеся на ветру пальмы, казалось, просили ночь повременить с жертвоприношением; и маниакальное стрекотание кузнечиков вливалось в ритуальную фугу. Он ловко спрятал мотоцикл в кустах, словно несколько раз мысленно отрепетировал свои действия. Она осталась стоять у дороги и испытала смутную радость, когда увидела приближающуюся запоздалую машину. Но машина увеличила скорость и промчалась мимо. Кто же, будучи в здравом уме, станет останавливаться в подобном месте ради незнакомой девицы. Слишком хорошо был известен этот прием. Ее скорее бы сбили, попытайся она преградить машине дорогу, чем осмелились бы остановиться.
— Иди сюда, ты, образованная дура! — крикнул муж. Его резкий, скрипучий голос полоснул по ней как ножом. Он подошел к ней и толкнул к тропинке среди густого кустарника. Сердце ее билось так отчаянно, что его удары, казалось, были способны расколоть тысячу кокосовых орехов. Ее терзали страшные предчувствия, и душа замирала от каждого шороха. Его лицо во тьме было неразличимо. Только злобно, как у гориллы, сверкали глаза, и без конца открывался и закрывался рот. Когда они вышли к широкой прогалине, он велел ей остановиться. Прогалина напоминала кладбище или заброшенную ферму.
— Боишься?
Она молчала.
— Боишься?
Она молчала.
— Значит, не боишься?
Он достал из кармана финский нож; блеснуло острое лезвие, и она в ужасе отшатнулась.
— Да! Да, я боюсь. Что ты собираешься со мной сделать, скажи!
Он кашлянул, потом коротко рассмеялся. Глаза у него горели. Руки дрожали. Он несколько раз открывал рот, как бы собираясь что-то сказать.
— Ты хочешь убить меня?
Он не ответил.
— Ты хочешь убить меня?
— А что, если я скажу «да»?
Она немного помолчала, потом сказала:
— Тогда чего же ты медлишь?
Руки у него беспомощно дрожали. Он снова и снова открывал рот, но слова не шли у него с языка. По главной дороге, словно спеша куда-то, мчались машины. Кузнечики смолкли на время; пальмовые деревья перестали раскачиваться, и ночь стала еще непрогляднее.
Чем дольше она вглядывалась в его лицо, тем яснее казались его черты. Сначала оно напоминало маску, а потом на нем проступила не поддающаяся четкому определению мука, окутавшая его словно тьма. Но в то же время лицо было жестоким и злым. Налетел ветер. Сначала они лишь поежились от холода, но потом оказались вовлеченными во вселенский беспорядок — ветер срывал с них одежду, пальмовые деревья раскачивались подобно безруким и безногим зомби, листья шелестели и хрустели, кузнечики стрекотали с диким, безумным рвением, будто исполняли религиозный обряд.
— Я собираюсь тебя прикончить. — Он сказал это равнодушным тоном, как мог бы сказать совершенно посторонний человек. Голос его словно доносился откуда-то издалека. — Я для тебя все равно что лягушка. Ты меня не замечаешь. Мое прикосновение вызывает у тебя отвращение. Я делаю для тебя все. Одеваю, кормлю, забочусь о тебе. У тебя есть кров над головой. Я работаю, не жалея сил, только бы ты ни в чем не нуждалась, я забочусь о тебе постоянно, а ты ведешь себя не так, как подобает жене, ты даже до сих пор не забеременела, наверняка что-то делаешь, чтобы не забеременеть; на днях я заглянул в твои вещи и нашел какие-то пилюли. Когда я дотрагиваюсь до тебя, ты шарахаешься как от змеи. Разве я сделал тебе что-нибудь плохое? Все дело в том, что я старый. Но я не так уж и стар. Разве я единственный пожилой человек, женившийся на молоденькой девушке? Твои родственники расхваливали тебя; им нужны были деньги. Подлые они, нищие и глупые люди, вот и мрут один за другим, а ты здесь выкобениваешься всячески, потому что, видите ли, училась в средней школе. Когда я притрагиваюсь к тебе, ты шарахаешься, как от змеи, а что ты сделала сегодня?! Я видел, как ты с рисовальщиком вошла в дом этой проститутки…
Всю жизнь я сам пробивал себе дорогу в жизни. У родителей было девятнадцать детей, и они оба меня ненавидели. Я не знаю почему. Однажды я убежал из дома. В тот день отец лупил меня палкой до тех пор, пока я не наделал в штаны. Я не помню, чем я тогда провинился. Когда, заливаясь слезами, я побежал к матери, она принялась щипать меня за щеки. Из всех моих братьев я самый невезучий, мне приходится изо дня в день вести борьбу за существование. Но куда бы я ни поехал, за какое бы дело ни взялся, меня всюду настигает неудача. Отец меня проклял, сказал, раз я его не слушаюсь, мне никогда не видать удачи. Когда он умер, я не пошел домой, я напился, и кто-то меня избил. Чем только я не занимался — производство цемента, импорт и экспорт, торговля гарри, фермерство, потом работал клерком, шофером на грузовике — ничто не приносило мне успеха, каждый раз дело кончалось провалом. Но я не сдавался. Я скопил деньжонок и теперь действую осмотрительно, пускаюсь порой на хитрость, теперь мне никто не заступает дорогу. Но вот результат — я выгляжу старше своих лет. Все мои братья занимаются пристойным делом: один служит в армии, другой — крупный торговец в Асабе, третий — таксист, еще один — адвокат, а я что? Я самый старший среди них и что же…
Было холодно, и она несколько раз зябко поежилась. Не передаваемое словами чувство безысходного отчаяния охватило ее. Он вытер руками слезы.
— Я прошу тебя, я прошу тебя, скажи мне только одно…
Она уже открыла рот, готовая заговорить, но промолчала.
— Он делал это, делал? Он делал это с тобой?
— Нет.
— Ответь, он делал это с тобой, делал?
— Нет.
Он выкрикнул что-то на своем родном языке, простер руки к небесам и заплакал. Она никогда не видела, чтобы мужчина так плакал. Это выглядело неправдоподобно и страшно. Он походил на актера, который явно переигрывает, изображая душевную муку и роковые страсти. Он выглядел гротескно и нелепо.
— Мне нужно от тебя только одно — чтобы ты любила меня, как подобает хорошей жене; любила и помогала мне в борьбе за существование. Люби меня, как подобает хорошей жене, ухаживай за мной, как полагается хорошей молодой жене, не ставь меня в дурацкое положение… Если я захочу сейчас здесь тебя убить, ты не сможешь этому помешать, и никто тебе не поможет.
Потом он стал смеяться, и стенать, и скрежетать зубами. Она поняла, что он пьян. Он размахивал руками, как будто сражался с каким-то невидимым духом. А в следующий момент произошло нечто совершенно невероятное. У него начались судороги. Такое часто с ним случалось в моменты физической близости. Вот и сейчас судорогой свело правое бедро, и он отчаянно скрежетал зубами, колотил кулаками, издавал страшные вопли и просил Ифейинву помочь ему. Нож выпал у него из рук и затерялся в траве.
Время шло, а он все продолжал скрежетать зубами. Ветер усиливался, судорога наконец прошла, и он, осторожно ступая и опираясь на ее плечи, направился туда, где они оставили мотоцикл. Вдали треснула ветка, и пальмовое дерево раскачивалось словно безумный великан, потом пошел дождь. Сначала дождь падал редкими, крупными каплями, словно с неба сыпались зерна бобов, но постепенно капли становились крупнее, и вдруг небо обрушило на землю лавину града, который сек землю, бил по деревьям, дороге и домам, хлестал по навесам и развешанному на веревках белью, по машинам и мотоциклам. Это было подобно апокалипсической страсти, которая вскоре иссякла, и, когда они добрались до дома, с них ручьями лилась вода.
Они вернулись домой около полуночи. Дорогой они почти все время молчали. Только сейчас Ифейинва в полной мере осознала, чего ей удалось избежать, и испытала тихую радость.
По возвращении домой она первым делом кинулась на задний двор проведать несчастную собачонку, прихватив с собой керосиновую лампу. Задний двор был залит водой обильнее, чем обычно, и валяющиеся в беспорядке тарелки, облупившиеся кастрюли, ведра, ночные горшки стали еще более неприглядными от грязных дождевых брызг. Ей показалось, что она отыскала след крови там, где оставила собаку. Но собаки не было. Она исчезла.
Омово возвращался после утомительной прогулки. Он брел не разбирая дороги, с трудом переставляя ноги. Даже и тогда, когда поднялся ветер, он был не в силах ускорить шаг, внезапно хлынувший дождь только обрадовал его. Он огорчился, когда дождь прекратился. Между тем он добрался до зарослей кустарника. Земля была напоена влагой. Листья слегка поблескивали в свете фонарей. Большей частью заросли утопали во тьме. Вокруг не было слышно ни звука. Когда неожиданно отключился свет и впереди замаячила темная фигура, он сразу понял, что это — засада, но не испытал при этом ни страха, ни удивления. Он устал. Он знал, что ее муж так этого не оставит. Он отдавал себе отчет в том, что, зайдя так далеко в отношениях с Ифейинвой, он должен быть готовым ко всему. Он ни о чем не жалел и ни в чем не раскаивался. Он просто очень устал.
Незнакомец бросился к нему. Теперь Омово оказался лицом к лицу с этим низкорослым обезьяноподобным увальнем, свирепо наступавшим на него. Омово понимал, что кричать бесполезно. Все равно никто не придет ему на помощь. Те, кто живет поблизости, лишь заткнут уши и будут счастливы, что жертвой, настигнутой в ночи, оказались не они, а кто-то другой.
Незнакомец подступал все ближе, готовый в любую минуту броситься в атаку. Омово оглянулся и увидел еще одного человека, приближавшегося к нему сзади.
— Что вам нужно?
Теперь они подошли к нему вплотную.
— Что вам от меня нужно? — повторил Омово и продолжал идти как ни в чем не бывало. Этого не следовало делать. На плечи ему посыпались удары. В ответ он замахнулся и скользнул кулаком по лицу одного из своих противников. Омово отпрыгнул в сторону, но мощный удар кулака по уху сбил его с ног. Оказавшись на земле, он проворно выбросил правую ногу в сторону и нанес точно рассчитанный удар своему противнику по лицу. Последовала отборная брань. Омово издал легкий крик, нацелив на шею противника рубящий удар из приемов каратэ. Однако промахнулся. Он устал. Ослепительная вспышка. Перед глазами с невероятной скоростью завертелись кругами тысячи разлетающихся вдребезги электрических лампочек. И в тот же самый момент он ощутил могучей силы удар по голове, свернувший ее набок, и в кружащейся темноте он не заметил, как подобно скользкому бревну рухнул на землю. Его били ногами по голове и молотили кулаками по лицу, спине и плечам, и, теряя сознание, он все-таки ощутил несколько ударов в пах и услышал свои собственные приглушенные крики; он молил бога о помощи, а его продолжали бить ногами и осыпать проклятиями. Из раны, нанесенной ударом в висок, хлынула кровь, перед глазами простерлось красное море, и он больше не чувствовал боли.
— Будешь знать, как бегать за чужими женами.
— Если тебе нужна баба, заведи свою…
— Дурак! Ублюдок!
Он попытался шевельнуть ногой. Один из истязателей вцепился в нее и резко рванул Омово по земле. Раздался ехидный смех. Он попытался подняться и продолжить борьбу, но — новая ослепительная вспышка, и он теряет сознание. Очередной удар сбил его с ног, и он упал навзничь. И снова — равнодушный, злобный смешок.
Его окутала легкая тьма. Огни перестали метаться перед глазами. Странные краски мелькали у него в голове, и каждый цвет соответствовал определенной степени невыносимой боли. Сейчас вокруг царило глухое безмолвие, если не считать воображаемого стрекотания глупых кузнечиков, которое врывалось в его уши и раскалывалось, причиняя новую боль.
Омово хватался за мокрую землю. Земля выскальзывала из рук. Он попытался приподняться и сесть. На него навалилась мягкая темень, он сделал усилие, чтобы вырваться из нее, и его вырвало. Потом он нащупал куст, ухватился за ветку и стал подтягиваться, но вырвал куст с корнем и снова рухнул на землю. Он распростерся на земле и отдался во власть тишины, и влаги, и земных звуков. По-прежнему стрекотали кузнечики. Алчные москиты облепили его с головы до пят, а ветер шелестел листвой и приносил с собой отвратительные запахи.
Он потерял ключ от дома. Постучал во входную дверь, но на его стук никто не отозвался. Из гостиной доносилась музыка, там играло радио. Он постучал еще раз и заглянул в окно. На обеденном столе горела свеча. Странно, что в комнате не было ни отца, ни Блэки. Голова раскалывалась на части, казалось, она надулась как шар, сделавшись непомерно огромной, в виске зияет горячая красная дыра; глаза — словно все больше и больше разбухающая черная вата. Челюсти сводила судорога. Он провел языком по зубам, нащупал шатающийся зуб и ощутил солоноватый привкус крови.
Он долго сидел, обхватив голову руками и плотно смежив веки. Его била дрожь, пронизывавшая все глубже и глубже все его существо. Одежда на нем промокла насквозь и была заляпана грязью, он продрог до костей, но не обращал на это внимания, сейчас ему было не до этого. Внешне он был абсолютно спокоен, хотя в глубине души у него бушевал гнев. Молчаливый гнев, никак внешне не проявлявшийся.
Омово слышал, как где-то в окутанном тьмой компаунде тихо скрипнула дверь. Он поднял голову, и перед глазами у него замелькали круги из мигающих ярких точек. Его голова закружилась в этом водовороте и канула в темноту. Мертвую тишину компаунда огласил детский крик; и пучки черной ваты, разбухнув до чудовищных размеров, причиняли глазам невероятную боль. Его слух уловил приближавшиеся тихие, осторожные шаги. Кто-то поправлял или заново прилаживал иро. Этот кто-то замер на месте, потом повернулся и ринулся на задний двор. Послышался отдаленный плеск воды, потом слабое журчание воды в туалете и наконец душ, включенный на полную мощь. И снова тихие, осторожные шаги. Темнота надменно взирала на него, насмехалась, а потом воплотилась в звуке.
— О! Что это у тебя с лицом?
Голову пронзила острая боль. В виске заплескалось красное море. К носу поползла змеевидная красная струйка. Он провел по щеке ладонью и вытер ее о брюки. Его руки непроизвольно потянулись к ее грудям. Он улавливал исходящий у нее изо рта аромат. Ее тело тоже источало аромат. Это был аромат мускуса, настоенный на страсти, а также пудры и свежего душа. У него заныло сердце. Он указал взглядом на дверь.
— Что случилось с твоим лицом? Почему оно так распухло?
— Ничего.
Она достала из бюстгальтера ключ и стала нащупывать замочную скважину.
— Ничего? Этот дурацкий ключ…
Она безуспешно пыталась открыть дверь, а он по-прежнему не мог преодолеть мучительную боль, окружающие предметы принимали расплывчатые очертания, и какой-то нерв внутри черепной коробки с таким упорством бился о ее стенки, словно пытался молотом пробить себе выход наружу. Она все еще возилась с ключом, потом повертела его в руках, внимательно осмотрела и снова вставила в замочную скважину.
— Омово, попробуй ты. У меня ничего не получается… Какой-то дурацкий ключ…
— Этот ключ не подходит.
— Что?
— Этот ключ не подходит. Он не от нашей двери.
В темноте ее лицо казалось ничего не выражавшей маской. Она широко распахнула глаза и молча поджала губы. Пальцы у нее дрожали. Она потупила взор и выглядела удивительно нежной и беззащитной. Она бросила ключ на пол, потом снова его подняла.
— Должно быть, я забыла ключ там, где смотрю телевизор. Наверно, я по ошибке взяла чей-то чужой.
Она медленно повернулась и пошла прочь. Он снова уткнулся головой в руки. Боль и усталость. Ему не хотелось ни о чем думать. Он испытывал мучительную боль, и ему было мучительно жаль себя и всех остальных. Его затошнило, и он едва-едва успел добежать до туалета на заднем дворе. Его буквально вывернуло наизнанку, пришло чувство облегчения и пустоты в желудке. Он пошел в душевую, ополоснул голову и лицо, а потом решил принять холодный душ. Его бил озноб. Когда он вернулся, дверь была уже открыта. Теперь на обеденном столе горело три свечи и из кухни доносился запах готовящейся еды.
— Давай я согрею воды для компресса на голову?
— Не надо. Спасибо.
— Что с тобой случилось?
— Ничего.
— Где ты был?
— Нигде.
— Я подогрею суп. Будешь есть эбу?
— Нет.
— Чего тебе хочется поесть? Скажи.
— Ничего. Я сыт. Спасибо.
— Ты все еще злишься на меня?
— Нет.
— Никто из вас меня не любит. Ведь твои братья ушли из дома из-за меня? Ты думаешь, я в этом доме счастлива?
— Не знаю.
— Братья пишут тебе?
Молчание. Пламя трех свечей колыхнулось, и по комнате заметались тени.
— Я же не сделала тебе ничего плохого. Но ты меня просто не замечаешь, не замечаешь, разве не так? Я отношусь к тебе по-хорошему. Ты тихий. Не надо меня презирать, слышишь? Я не виновата, что так вышло. Если бы я знала, что все так получится, я не пришла бы в этот дом…
Молчание. Одна из свечей вспыхнула, дрогнула, затрещала и стала гаснуть. Однако вскоре, словно набравшись сил, снова разгорелась ярким пламенем.
— Не беспокойся, они тебя не изуродовали. И волосы уже отрастают. Вот только на виске рана. Я все-таки согрею тебе воды.
Он как раз отнял ото лба тряпицу, смоченную горячей водой, когда на пороге появился отец. Воспаленные, опухшие от алкоголя глаза. Белая рубашка взмокла от пота и залита пивом. Лицо небритое, и оттого отец выглядел осунувшимся и усталым, словно его подтачивал какой-то скрытый недуг. У него был неопрятный вид, и держался он без привычного достоинства. К тому же был настолько пьян, растерян и смущен, что Омово подумал: уж не бродяга ли какой забрел к ним в дом.
— Папа!
Отец шел неверной, шатающейся походкой. Опухшие, в кровавой сетке глаза остановились на Омово, но он, казалось, его не видел. Рот был непривычно открыт, и тонкая струйка слюны стекала на заросший подбородок.
— Мой сын…
Отец старался держаться прямо, старался на чем-то сосредоточить взгляд, старался казаться пристойным и твердо стоять на ногах. Но из этого ничего не вышло.
— Я начальник… большой начальник…
Он без конца моргал, и его взгляд постепенно расплывался и становился все более бессмысленным и жалким. Омово был потрясен. Он не знал, как ему следует поступить. В эту минуту он был даже рад, что между ними давно существовало отчуждение. Что-то оборвалось, обнажилось, и то, что теперь всплыло на поверхность, повергло Омово в отчаяние. За отцовской гордыней скрывались несуществующие достоинства и пустота.
Омово догадывался, что дела отца давно пришли в расстройство. Однако отец вел себя так, будто его положение достаточно прочно, дела идут успешно, а вскоре пойдут еще лучше. За внешним лоском Омово угадывал нечто такое, что его глубоко ранило. С родственниками, соседями, друзьями, с новыми клиентами и женщинами отец продолжал вести себя так, как будто дела у него идут наилучшим образом, как будто жизнь спланирована на много лет вперед, как будто его скромный образ жизни объясняется лишь тем, что он достаточно богат и ему нет нужды доказывать это кому-либо. Его репутация казалась безупречной, а состояние дел меж тем неуклонно ухудшалось.
В памяти Омово хранились эпизоды из жизни семьи еще в ту пору, когда была жива мать и братья не покидали дома, когда он обычно приезжал домой на каникулы из интерната: гневные визиты обманутых клиентов, судебные иски, трусливые отговорки отца, будто его нет дома, крики и унизительное возвращение долгов, подробности мошенничества; до сих пор звучащие в ушах оскорбления, страх и детское желание защитить и успокоить отца и безразличие, холодное отчуждение в ответ, и горячие слезы, когда Омово в отчаянии бежал по улице, подгоняемый ветром. Эти воспоминания отзывались в душе Омово болью и страданием. Особенно хорошо ему запомнился один свирепый кредитор. Ворвавшись в дом, он кричал, всячески поносил отца и, не удовлетворившись этим, взял из книжного шкафа все самые ценные книги, прихватил огромные старинные часы, купленные в свое время мамой, и столь же шумно удалился.
Отец сделал еще несколько неверных шагов по комнате, бормоча что-то невнятное. Свет от свечи упал на него и безжалостно высветил лицо, такое растерянное и жалкое, что у Омово при мысли о надвигающейся трагедии засосало под ложечкой. Он отчетливо осознавал неотвратимость надвигающейся трагедии. Голова отчаянно ныла. Глядя на отца и предаваясь этим воспоминаниям, Омово испытывал такое ощущение, как будто жизнь вышла из-под контроля и в бешеном темпе бессмысленно вращается по кругу.
— Омово… Омово…
— Что, отец? — Омово подошел к нему.
— Отведи меня… Отведи меня…
— Да… Попробуй уснуть… тебе надо отдохнуть немного. Сейчас я позову тебе жену…
— Омово… Омово…
— Слушаю тебя.
— Ты хочешь поступить со мной так же, как твои братья… — Короткий бессмысленный смешок. Он попытался сделать шаг, оступился и повалился ничком на пол. Омово принялся поднимать отца, но тот всячески упирался:
— Убирайся прочь… ты… ты… никудышный сын… убирайся прочь… вслед за ними…
— Ты не ушибся?
— Сыновья этой ведьмы… дьяволы и колдуны… все вы хотите моей погибели… и на сегодняшний день… вы преуспели… дьяволы и колдуны… вы не даете мне… не даете мне покоя…
— Моя мать не была колдуньей.
— Что ты понимаешь?.. Твоя мать — сущая колдунья. Разве при ее жизни мне приходилось так бедствовать? Разве… разве мы так жили в Ябе? Посмотри на эту сточную яму, где… где мы ютимся вместе с… с крысами и ящерицами. Она хотела погубить меня, погубить меня и воспользоваться плодами моих тяжких трудов… она… она и сейчас губит мою жизнь… Когда она утратила силу колдовства, оно обернулось против нее. Я был дома и наблюдал, как злоба точила ее и в конце концов погубила… Я смеялся, смеялся в тот день, когда она умерла, я распечатал бутылку виски… С тех пор она постоянно преследует меня… ха-ха! Ты когда-нибудь слышал о каких-то неизлечимых болезнях?
Отец умолк, уверенный в непогрешимости своих суждений. Этого Омово не мог стерпеть. Свечи то совсем было гасли, то вспыхивали с новой силой.
— Мне стыдно за тебя, отец. Ты обманул всех нас. Что осталось от твоих потуг казаться преуспевающим бизнесменом! Одна пустота. Ты — неудачник!
Эти слова вырвались у Омово непроизвольно. Он сказал то, что чувствовал. Да, именно так: его отец — неудачник. Он сказал то, что думал, и облегчил душу. Но вместе с тем он как никогда прежде ощутил душевную пустоту. Это была пустота, объемлющая и пустоту стен, и безмолвное пространство вокруг, и чистый холст, и все прочие разновидности пустоты. Боль в голове притупилась, но ноги оставались ватными, и ему казалось, будто под ногами у него разверзалась пропасть, способная поглотить все. Ему не следовало разговаривать с отцом в таком тоне. Он с удовольствием взял бы свои слова назад. Отцу без того нанесено много обид. Он потерпел полный крах. Омово вспомнил тот день, когда Окур и Умэ навсегда уходили из дома. А сейчас сквозь съежившуюся черную вату он уже различал призрак ожидавшей отца новой утраты.
— Значит, я неудачник?
И в этот самый момент в Омово шевельнулось забытое чувство любви к отцу.
— И ты говоришь это мне, Омово?.. Я неудачник… я… — Он как-то странно заморгал, шатающейся походкой направился к креслу и опустился на деревянный подлокотник. То, что произошло потом, Омово запомнилось навсегда. Отец заплакал. Слезы ручьями бежали по его заросшему щетиной, сморщенному лицу. Он дрожал и всхлипывал, подобно ребенку, тщетно отстаивающему свое человеческое достоинство. Как будто у него отнимали все, чем он когда-либо владел.
— Папочка, я…
— Не надо ничего говорить. Оставь меня… Уйди, пожалуйста…
Омово продолжал стоять возле отца. Тот соскользнул с подлокотника и теперь сидел в кресле. Он не переставая качал головой, и обильные слезы по-прежнему катились по его лицу. Рыдания вскоре стихли. Он лишь изредка вздрагивал. Изо рта сочилась тонкими струйками слюна. Вскоре он заснул в кресле в неудобной позе. Он выглядел более усталым, чем обычно. Но, как ни странно, он в то же время был похож на ребенка, потерявшего любимую игрушку и плакавшего до тех пор, пока не заснул.
Омово позвал Блэки, чтобы она отвела отца в спальню. Она подслушивала весь разговор отца с сыном, но специально не выходила из кухни. Все еще ощущая мучительную боль в голове, Омово пошел к себе в комнату, свернул чистый холст и долго боролся с бессонницей.
В ту ночь Ифейинве снова снились кошмары, и это положило конец ее терпению. Ей приснилось, что она убила мужа, разрубила его на куски, сняла с него скальп и с пугающим хладнокровием кастрировала. Потом, все в том же сне, она с ужасом поняла, что убивала вовсе не мужа, а Омово, затем на его месте она увидела своего погибшего брата, мать и всех близких ей людей. Она проснулась в холодном поту, с трудом переводя дыхание. В комнате все было на своих местах. Решимость, давно уже крепнувшая в ее сознании, окончательно созрела. Она спрашивала себя — что заставляет ее мириться с постылой жизнью? Искала хоть какую-нибудь зацепку, способную примирить ее с этой жизнью, но ничего не находила. Какой-то дьявол вселился в ее душу, и ей вдруг со всей неприкрытой жестокостью открылась нелепость ее существования. Ее глаза успели привыкнуть к темноте, и она разглядела безжизненно распластавшийся на полу цветок, который принесла вчера. Сейчас он напоминал мятую тряпицу.
Холод. Недомогание. Усталость. Непосильный труд. И многое, многое другое. Она чувствовала себя обессилевшей, изнуренной. Ей все надоело. Она не рассказывала Омово и сотой доли того, что ей приходится терпеть; рассказала лишь маленькую толику, отдельные, тщательно отобранные эпизоды. Их личная жизнь была чем-то сродни, и ей было приятно думать, что он и так все понимает, не может не понимать. Он — там. Там — это здесь. Там — целый пласт спутанных, жадно внимающих, пропитанных пылью, скрываемых за притворством жизней. Там боль и отчуждение и целая вереница потерь. Там он. Там она.
Растоптанный, увядший цветок казался черным. Она подумала о бессмысленной войне между двумя деревнями у нее на родине. Ее преследовали тени близких. Лицо отца, остановившийся взгляд брата, рот матери, шепчущей молитвы. Решимость созрела окончательно. Как оказалось, ее компромисс ни в коей мере себя не оправдал. Она представила себя старухой с клюкой, в грязной, вонючей юбке, ворчащей на детей, которые считают ее ведьмой. Тихий внутренний протест рождал мысль о самоубийстве — утопиться — и дело с концом, но она не могла преодолеть страх.
Она чувствовала себя одинокой, покинутой, потерпевшей кораблекрушение. Она с грустью думала о том, что даже Омово и ее любовь не помогут ей избавиться от бесконечной пустоты, которая, подобно тени огромной хищной птицы, поглощает ее. Любовь не оправдала ее надежд. У Омово много своих проблем. Бесконечными потерями отмечены их судьбы. Эти потери представлялись ей слишком абстрактными, не касавшимися ее непосредственно. Она подумала об обезображенном трупе девочки, найденном Омово в парке. Да, она должна бежать отсюда. Ее томили дурные предчувствия, готовые вот-вот свершиться наяву. Она была удивительно спокойна и великодушна, готова простить всех и вся, в том числе и себя. Все бесполезно. Она должна решиться.
Она мысленно собирала свои пожитки. Муж заворочался в постели, но вскоре снова уснул, послышался его громкий храп. Она мысленно складывала свои вещи и живо представляла себе родные далекие края. Жители деревни, конечно же, бросятся ей навстречу. День будет теплый, солнечный. Деревья будут раскачиваться в почтительном приветствии. Муж опять заворочался, и вскоре она уснула.
Рано утром Такпо отправился в город за продуктами для своей лавки. По утрам изо рта у него дурно пахло. Он улыбнулся, дал ей пятнадцать найр. Это был первый раз, когда он вот так дал ей деньги, сказав, чтобы она купила себе что-нибудь из одежды. Тем самым он успокаивал свою совесть. Она улыбнулась и поблагодарила его, как подобает почтительной жене. Он жевал ароматную веточку и выплевывал жвачку на пол. Под полом возились и скреблись крысы. Она принесла ему воды для умывания. Приготовила еду. Оставшись одна, подмела пол, застелила кровать, всюду навела порядок и села писать письмо Омово — она должна объяснить, почему ушла. Но передумала и порвала его. Он и так поймет, не может не понять. Зато написала коротенькую записочку мужу, в которой сообщала, что ушла от него навсегда.
Маленькую коробку нести было легко. Она решила идти мимо обожженных солнцем трущоб. Здесь все было как обычно. Дети играли. Всюду грязь. Бродячие собаки обнюхивали друг друга. Старики курили. Молодые мужчины выглядели беспечными и счастливыми. Никому нет дела до ее переживаний, смятения, обманутых надежд. Ей было немного жаль оставленных у Такпо вещей. Ей было глубоко жаль Омово. Стоял ясный и солнечный полдень.
Его башмаки проскрипели по коридору. Когда он вошел в контору, никто даже не взглянул на него. Саймон ел печенье, макая его в воду и разглядывая висевший напротив календарь с изображением полуобнаженной белой женщины. Старший клерк с одержимостью маньяка нажимал на клавиши карманного калькулятора. Чако оторвался на минуту от своей футбольной лотереи, чтобы откусить кусочек замусоленного ореха кола и прочистить нос. Вид у него был весьма озабоченный; на прошлой неделе он основательно проигрался. Он вдохнул целую понюшку табака, отчаянно тряхнул головой и громко чихнул.
Враждебность, этот старый призрак, постоянно витавший в конторе, испарилась. На смену ей пришел веселый дух товарищества. Свистел чайник, и Омово понял, что в конторе появился новый мальчик на побегушках, а с ним определенный уют.
— Что у тебя с лицом? — спросил старший клерк, убирая калькулятор, судя по всему, удовлетворенный своими подсчетами. Все находившиеся в комнате вскинули глаза на Омово и увидели огромную наклейку на лбу, распухшие веки и кровоподтеки на лице.
— Аби[31], на тебя напали грабители? — вступил в разговор Саймон.
— Может, он перепутал место свидания и пришел не туда, куда следовало, — высказал свою догадку Чако.
— А может, он отказался платить проститутке, вот она его и отделала, — не унимался Саймон.
— Ты что же, Саймон, знаешь, как проститутки отделывают клиентов, а?
— А может, он просто притворяется?
— Нет, в самом деле, ты не являлся в контору целых три дня. Что случилось? У тебя есть какое-нибудь оправдание?
— На меня ночью напали хулиганы.
— Что-то ты совсем исхудал.
— Смотри-ка, у тебя уже немного отросли волосы.
— После того как меня избили, у меня поднялась температура. Два дня я пролежал пластом.
— Понимаю.
— Мы понимаем.
— Зайди-ка к управляющему.
— Да, да, тебе следует зайти к управляющему.
Омово взглянул на свой рабочий стол. В этот момент в комнату вошел парень, которого он видел несколько дней назад поджидающим господина Акву, и поспешил к кипящему чайнику. В наступившей тишине Омово понял, почему вдруг изменилась атмосфера в конторе. Новичок был молод, только что со школьной скамьи, полон энергии и готов безропотно выполнять любые поручения. Они кивнули друг другу.
Омово без стука распахнул дверь в кабинет управляющего. Чако выскочил было из-за стола, чтобы остановить его, но опоздал. Управляющий как раз допивал кофе. В кабинете стоял специфический запах, и Омово сморщил нос. Ему было все ясно. Управляющий тоже знал, что имеет в виду Омово — густой запах пущенных управляющим ветров. Управляющий был в замешательстве. Оба молчали.
Стол управляющего свидетельствовал о его преуспевании в жизни. С портрета в рамке улыбается миловидная жена. Рядом — табличка с указанием его имени и должности. Кипы документов. Толстый коричневый бумажник, две чековые книжки. Еще одна фотография, помещенная в великолепную рамку, на ней обворожительно улыбающийся управляющий запечатлен в Лондоне на Пиккадилли вместе с белыми хозяевами фирмы. Стены увешаны многочисленными календарями с изображением романтических пейзажей. Молчание становилось тягостным.
— Садись, Омово. Я тебя слушаю.
Продолжая стоять, Омово спросил:
— Я хочу знать — я уволен?
— Нет, отчего же. Более того, тебе увеличили жалованье. Но отныне ты будешь работать в филиале.
— Очень мило с вашей стороны.
— Что ты имеешь в виду? Ты не являешься в контору три дня и не представляешь ни свидетельства о болезни, ни какого-либо иного оправдательного документа. Я с чистой совестью мог бы тебя уволить. Но я — человек добрый, и, кроме того, в нашей компании принято заботиться о людях. Мы принимаем твои слова на веру и даем возможность наконец проявить себя в деле.
— И одновременно оказываете благодеяние своему племяннику, приняв его на службу.
— Что же в этом плохого? Такие вещи, как известно, случаются.
— А что, если я откажусь перейти в филиал?
— Боюсь, в этом случае нам придется тебя уволить. Миллионы людей рады будут занять твое место.
— Я не согласен на перевод. Это злонамеренная акция. Вы прекрасно знаете, что я не смогу добираться до филиала из Алабы и к одиннадцати часам.
— Ты имел возможность высказаться, и тебя внимательно выслушали. Как я уже сказал, в нашей фирме заботливо относятся к людям. Пиши заявление об увольнении, получи причитающееся тебе жалованье и выходное пособие и иди на все четыре стороны. А теперь извини, мне надо работать.
— Я знаю, что скрывается за вашими разговорами о заботливом отношении к людям. Вам не понадобится больше прибегать к ухищрениям, чтобы калечить мою судьбу. Да, компания заботливо относится к служащим, как-никак это международная компания, а вы — весьма, весьма цивилизованная персона и к тому же — большой, большой чистюля. Сточная яма — вот кто вы!
Этого управляющий стерпеть уже не мог.
— Ты сошел с ума, Омово. Бог покарает тебя за такие слова. Получай свои деньги и уходи. Такие, как ты, нам не нужны.
Омово выплатили месячное жалованье, выходное пособие, компенсацию за сверхурочную работу, а также рождественский бонус за текущий год. Получилась довольно внушительная сумма. Никогда за всю свою жизнь он не держал в руках такой огромной суммы.
Его башмаки снова проскрипели по коридору — Омово возвращался в отдел, чтобы забрать свои личные вещи. Желтые стены сверкали чистотой — их только что покрасили. Коридор был пуст. Когда время от времени распахивались двери кабинетов, исходившая из них прохлада словно насмехалась над Омово. Но в душе у него пробуждалось смутное ощущение радости. Он избежал жерновов компании. Он чувствовал себя свободным.
Омово уже собрался было навсегда покинуть контору, когда явился один из торговых представителей компании. Это был тучный, медведеподобный тип. Он окликнул проходившего мимо Омово:
— Быстро свари пару чашек кофе — мне и моей подруге. А потом сбегаешь за пирожками. Я умираю от голода.
Омово взглянул на девицу. Она рассматривала в маленькое зеркальце свое ужасно размалеванное лицо. Омово подумал, что привлекательности в ней не больше, чем в тарелке с эбой.
— Чего же ты стоишь! Я не намерен торчать здесь целый день. Или напрашиваешься на взятку?
— Можешь выпить со своей подружкой мочи и этим довольствоваться. — У визитера отвисла челюсть. — Закрой рот, дружище. А то в него влетит муха.
Омово захлопнул за собой дверь. Теперь его башмаки проскрипели по коридору к выходу. Он издали помахал рукой своему знакомому. Контора, компания остались позади. Ему стало грустно. На улице его встретила невероятная жара. Мчащиеся по дорогам машины вздымали облака пыли. Двое прохожих сцепились из-за чего-то. Полицейский принимал взятку от таксиста, стараясь, чтобы никто этого не заметил. Не было спасения от мух.
У ресторана «Валентайн» Омово замедлил шаг. Он всегда посматривал на этот шикарный ресторан с легкой завистью. И часто задавал себе вопрос — когда же у него будет достаточно денег, чтобы пообедать в приличном ресторане. И он подумал: почему бы не сейчас? Ведь у него как раз есть деньги.
Внутреннее убранство ресторана было изысканным — диваны, кресла, мягкие стулья, обтянутые бархатом; на стенах с мраморными панелями — картины; кондиционеры, таинственный полумрак, тихая музыка, самодовольные посетители.
Вскоре у его столика появился официант.
— Что желаете, сэр?
— Я не успел посмотреть меню.
— Хорошо, сэр, не спешите. — Официант сдержанно поклонился и отошел.
Меню тоже было изысканное, рассчитанное на важных посетителей. Оно изобиловало экзотическими названиями. Закуски: паштет по-домашнему, грибы по-гречески, фаршированные кабачки. Горячие блюда: цыплята по-охотничьи, говяжье филе по-домашнему, эскалоп из оленины в сливках, антрекот с пряностями, мясные рулетики, скампи-провансаль, маринованные авокадо, пицца, куриный салат и рис-джолоф[32].
— Ну, как, сэр, выбрали?
— Я буду есть пиццу, куриный салат и рис-джолоф.
— А вина не желаете? Что-нибудь из закуски?
— Мм… Красное вино. Нет, стакан воды.
— Слушаюсь, сэр.
— И пожалуйста…
— Да, сэр?
— Не называйте меня сэром.
— Как вам угодно. — Официант отвесил поклон и удалился.
Ожидая, когда принесут еду, Омово вспомнил, что когда-то очень давно сказал ему Деле: «Если тебе не удастся уехать за границу, просто зайди в хороший ресторан, и ты почувствуешь себя так, будто ты там».
А разве я собираюсь уезжать за границу? Интересно, подумал он, Деле уже уехал в Америку? Окоро, конечно же, будет горевать, что не уехал вместе с ним. Новым символом прогресса у нас считается поездка за границу — в Штаты, в Лондон, в Париж. Омово же не испытывал ни малейшего желания уехать из своей страны. Ему было присуще упорство, свойственное людям типа Кеме, упорство, благодаря которому некогда был возделан участок плодородной земли, жаждущий трудолюбивых рук.
Омово оглядел зал. За соседним столиком три белых господина вели оживленную беседу с двумя нигерийцами. Белые господа явно задавали тон беседе, обрушивая на нигерийцев потоки слов, смещая акценты и меняя тональность разговора. Все пятеро расположились полукругом. Лица нигерийцев были напряжены. Они почтительно слушали белых собеседников. Говорили быстро, не заботясь о тщательном произношении слов, и явно чувствовали себя не в своей тарелке. Однако старались не показывать вида. Они по-прежнему предпочитали не встречаться глазами со своими сотрапезниками и смеялись над каждой хотя и непонятной им шуткой, без конца повторяя «простите», и то и дело поглядывали по сторонам в надежде, что кто-нибудь из знакомых соотечественников войдет в зал и станет свидетелем их триумфа. Их английская речь звучала нелепо, они сплошь и рядом путали слова и смеялись не к месту.
Официант подал Омово заказанные им блюда. За едой он с грустью вспомнил о своем дне рождения, проведенном в полном одиночестве и к тому же в постели, с высокой температурой. Это воспоминание, нагнавшее чувство безысходной тоски, вскоре развеялось, и он сосредоточился на еде. Пицца ему не понравилась, и он ее не доел. Он заказал еще чэпмэн[33] и вскоре попросил счет. Увидев счет, он чуть ли не упал со стула. Обед стоил девятнадцать с половиной найр. Он выложил деньги и с непроницаемым видом взял сдачу, даже не взглянув на официанта, который задержался у его стола дольше, чем требовалось. Омово вытер рот салфеткой, улыбнулся официанту, и, когда поднялся из-за стола, один из нигерийцев, обедавших с иностранцами, громко рассмеялся. Иностранцы с удивлением взглянули на него, и кто-то из них заметил:
— Нигерийцам присуще изумительное чувство юмора.
Второй нигериец тоже поспешил обратить на себя внимание:
— Видите ли, когда я был в Лондоне…
Официант продолжал с невозмутимым видом стоять возле Омово. Омово бросил на тарелку двадцать кобо. Официант осклабился:
— Надеюсь, вам понравилось последнее блюдо… мадам?
Омово поклялся никогда больше не обедать в этом ресторане. Его разбирало любопытство — не насчитал ли официант больше, чем полагалось. В глазах официанта сквозила нескрываемая ирония.
Омово направился домой. В брюках ему было жарко; рубашка взмокла под мышками и липла к спине. Вдруг на плечо ему обрушилось что-то мокрое, какая-то жидкая масса темно-серого цвета. Он посмотрел вверх: непонятно, откуда это могло свалиться. Следы экскрементов отпечатались у него на рубашке. Он ничего не понимал. Стоял ясный, солнечный полдень.
Омово упаковал свои вещи.
На протяжении всего утра он почти не видел отца. Отец избегал его. Омово встретился с ним утром возле умывальни и поздоровался, как подобает сыну, отец проворчал что-то в ответ, даже не взглянув в его сторону.
Омово застегнул молнию кожаной сумки. Постоял, подумал, не забыл ли что-нибудь важное. Нет, кажется, все взял. Поднял сумку, попробовал на вес и остался доволен.
Когда он вернулся днем домой, Блэки была на редкость предупредительна. И он в душе пожалел о недавней с ней ссоре.
— Ты знаешь, что Ифейинва убежала? — спросила она.
— Когда?
— Никто не знает. Такпо считает, что это произошло либо вчера вечером, либо сегодня утром. Он приходил, искал тебя. Глаза у него опухли от слез. Я надеюсь, все уладится.
Омово помолчал, а потом спросил:
— Она оставила что-нибудь?.. Ничего?
— Она была очень хорошая женщина.
— Она была очень несчастная женщина.
— Почему?
Омово промолчал.
Омово увидел Такпо на заднем дворе. Тот горестным тоном что-то объяснял собравшимся вокруг него соседям. Его голос дрожал, временами срываясь на крик, а кто-то его утешал, советуя поехать в деревню и уладить дело с ее родителями.
Когда Омово поравнялся с ними, все, как по команде, умолкли и впились в него глазами. Кто-то сказал что-то по поводу нынешних молодых людей, которые заводят шашни с чужими женами. А еще кто-то добавил, мол, тихони — самый опасный народ.
Такпо раздвинул обступившую его толпу, и толпа ответила тихим ропотом. Тяжело ступая, он приблизился к Омово; глаза у него глубоко запали и налились кровью; губы дрожали, лицо напряглось и исказилось от боли.
— Рисовальщик…
— Я не рисовальщик…
— Не важно, кто ты есть… моя жена убежала, покинула меня, ты слышишь? Моя жена, Ифейинва, убежала из дома, ты слышишь? Она убежала, оставив мне только короткую записку. Написала, что возвращается в деревню. Ты хотя бы понимаешь, что сотворил с моей жизнью? Думаешь, я не видел, как вы входили в тот дом? Думаешь, я не знаю, что про вас говорили? Посмотри, что ты сделал с моей жизнью! Ты считаешь меня стариком, но я далеко не старик. Знаешь хотя бы, какой я заплатил за нее выкуп, знаешь? Я старался сделать ее счастливой, давал ей деньги, покупал одежду, разрешал отлучаться из дома, разрешал посещать вечерние классы, покупал ей книги. Я потакал ей во всем, разве не так? А что натворила она, ты только посмотри, — взяла мои деньги, все купленные мною вещи и убежала. Ты разбил мне жизнь.
Омово застыл на месте. Он был в полной растерянности.
— Разве заглянешь в чужую душу! — продолжал Такпо. — Как, как один человек может понять другого? Она жила со мной, а думала только о тебе. Может быть, поэтому она так и не…
Больше Такпо сдерживаться не мог. Он размахнулся, ударил Омово изо всех сил по лицу и в довершение ко всему плюнул. Он плакал и потрясал кулаками, продолжая выкрикивать:
— Тебе не пошла на пользу выволочка, которую недавно тебе учинили. Надо было прикончить тебя, прикончить!
Люди с трудом оттащили Такпо от Омово. У Омово снова открылась рана на лбу, а на левой щеке появилась свежая ссадина, напоминающая старинный племенной знак. Он пошел в душевую, умыл лицо, а потом, вернувшись в комнату, долго смотрел в окно.
Омово заглянул в гостиную. Там ничего не изменилось с того самого дня, когда братья навсегда покинули дом. Если не считать мелочей. Неизменной осталась домашняя атмосфера. Он старался не думать о братьях. Вернувшись к себе в комнату, он стал рыться в своем белье и наконец нашел, что искал, — голубое плетеное колечко, подаренное ему Ифейинвой. Не раздумывая, он выдвинул ящик письменного стола и бросил колечко в полиэтиленовый пакет, в котором лежали его волосы. Сейчас он мог обдумать свое положение хладнокровно. Ему тоже необходимо ненадолго уехать. Некоторое время назад Кеме посоветовал ему поехать в Бадагри и дал адрес семьи своего друга, где можно на недельку снять комнату. Ему необходимо прийти в себя. Впереди его ждет много дел.
Омово обуревали воспоминания детства. Ссоры и драки родителей. Запертые в комнате дети. Разбросанные в беспорядке вещи. То и дело повторяемые проклятья. Бессистемное образование. Родители щадили их, скрывая свои бесконечные распри, но и любовью настоящей тоже не баловали. Особенно запомнилась ему одна ночь, когда родители в очередной раз затеяли скандал, заперев сыновей, как всегда в таких случаях, в детской. Братья не спали, прислушиваясь к крикам и грохоту, сотрясавшим дом, сознавая неминуемость беды и полное свое бессилие. Мать рыдала, отец кричал, то и дело хлопала дверь. В конце концов Омово не выдержал и заплакал; Окур, раскрыв книгу, уставился в нее.
— Успокойся, Омово. Успокойся.
Умэ встал и пошел к окну. Омово продолжал тихо всхлипывать. Некоторое время братья молчали. Омово изо всех сил старался сдержать рыдания; в глазах застыл ужас, лицо сковала мучительная боль. Окур и Умэ обняли Омово. «Братик, успокойся», — сказали они в один голос. Омово подавил готовые вырваться наружу рыдания, что стоило ему немалых усилий.
Тогда была жива мать. Она всегда была рядом. Всегда присутствовала в его мыслях. Он находился в интернате, когда она умерла. На протяжении многих месяцев после смерти матери воспоминания о ней неизменно оказывались горестными, никакого светлого эпизода из ее жизни он припомнить не мог. Чем обычно вспоминается умерший? Омово так сильно любил ее в детстве, что совершенно не помнит, какое у нее было лицо, как она выглядела. Память сохранила лишь отдельные, полузабытые детали семейного быта. Порой она представлялась ему духом. Она была очень худа, с глубоко запавшими глазами. Она происходила из зажиточной семьи и была на редкость трудолюбива. Отец завидовал ей и потому плохо к ней относился. Однажды у нее случились преждевременные роды. Все трое детей неотлучно находились в больнице, ожидая известий о рождении очередного ребенка. Омово держал пари с братьями, что это будет девочка. Они были потрясены смертью новорожденного. Мать же перенесла утрату мужественно. Вернувшись домой, они застали у отца женщину, которая поспешно выскользнула через черный ход, оставив под подушкой коричневые панталоны.
Отчего умерла мать? Этого, казалось, никто не знал. Врачи констатировали смерть от разрыва сердца. Отец настойчиво убеждал всех, будто она страдала неизлечимой болезнью. А Окур и Умэ утверждали, что ее отравили. Теперь это уже не имело значения.
Отец частенько выгонял ее из дома, иной раз вместе с пожитками. Порой она вынуждена была спать на улице, а то и вообще несколько месяцев кряду жить в родной деревне. Когда она возвращалась, в доме воцарялась непривычная гнетущая тишина. Однажды, вернувшись после очередного долгого отсутствия, она позвала детей и долго молча смотрела на них. Потом расплакалась, убежала к себе в комнату и закрылась. Омово тогда ушел из дома и долго-долго ходил по улицам, но не плакал. Он забрел на какую-то незнакомую улицу и понял, что заблудился. Было воскресенье. Вокруг стояла настороженная тишина. Он сел у обочины дороги и стал ждать, когда появится какой-нибудь прохожий, у которого он сможет узнать дорогу домой. Он добрался до дому затемно. Умэ сердито спросил, где он пропадал, Омово ничего не ответил. Но главное — что Омово вернулся, и на радостях братья обнялись.
Омово снова и снова задавался вопросом: неужели в тот день, предаваясь любовным утехам с Блэки, отец действительно произнес имя своей покойной жены? Этот случай подспудно будоражил Омово: любопытно, чем можно объяснить такое странное поведение отца. В непроизвольно исторгнутом со стоном имени матери звучали безысходность и боль.
Миновал день, сгустились сумерки. Омово долго спал и прочитал еще несколько страниц «Интерпретаторов».
Настала ночь. Омово смотрел на заброшенный под стол пустой холст. Ему очень хотелось поговорить с отцом, помириться. Но Омово так и не удалось повидаться с ним.
Среди ночи он неожиданно проснулся. Вокруг кромешная тьма. Он не может понять, где находится. Смутно различаемые в темноте стены, потолок, стулья, кровать кажутся чужими. Как во сне. Кто-то что-то говорит по-английски, но он не понимает смысла сказанного. Все здесь чуждо ему и отвратительно. Он ощущает свою полную беспомощность: он не в состоянии думать. Затем возникает новое видение. На киноэкране огромная толпа людей. Он видит, что все они без умолку говорят, но что именно — разобрать не может. Он не может ухватить смысл элементарных фраз, они предательски ускользают с ехидной усмешкой. Смысл слов и их звучание — в вакууме, скрытом под несколькими наслоениями отчуждения. Во всем этом таится и огромная сила, и подсознательное самоубийство. Омово казалось — в этой кромешной тьме, — что он угодил в западню, из которой ему уже не выбраться. Но постепенно наваждение проходит, и он погружается в сон.
Вот и утро. Геометрический узор, сотканный из лучей солнца, украсил его кровать. Звуки компаунда. Запахи, возвещающие наступление нового дня. В этой комнате Омово чувствовал себя, как в ловушке. Развешанные на стенах огромные черепашьи панцири, экзотической формы разбитые калебасы с изящным рисунком на них, репродукции картин любимых африканских художников, приветствие заре. Таким было утро, когда он уезжал в Бадагри. Спустя некоторое время он появился в гостиной с коричневой кожаной сумкой в руках. Отец спозаранку ушел по своим делам. Блэки отправилась на рынок. Омово стоял у двери, разглядывая пустую гостиную, отмеченную печатью уныния. Его охватила дрожь, и беспредельный страх простерся над ним, подобно тени огромной птицы. Дрожь вскоре прошла, но тень всепоглощающего страха по-прежнему висела над ним, подобно тому, как в ушах навязчиво звучит какая-нибудь странная мелодия, внезапно возникшая в безмолвной ночи, словно стремясь проникнуть в тайники разума.
Дорогой отец!
Сегодня утром я уезжаю в Бадагри. Я уволился с работы. Как долго буду отсутствовать — не знаю. Решил поехать туда, просто чтобы побыть одному и собраться с мыслями. Я несчастен и хочу преодолеть привычку плыть по течению, которая, кажется, укоренилась во многих из нас. Обо мне не беспокойся, я буду осторожен. Надеюсь, твои дела идут успешно. Увидимся, когда я вернусь. Мне очень хотелось бы показать тебе некоторые мои рисунки.
Желаю тебе удачи, папа. Оставляю деньги для уплаты аренды, которые ты просил.
Отец увидел письмо только вечером — оно лежало на ночном столике. Он прочитал его дважды, и на сердце стало еще тягостнее. За строчками письма угадывались скрытые чувства и мысли.
Он вспомнил день, когда прогнал из дома двух старших сыновей. Умэ сказал тогда: «Ты, отец, всегда выигрываешь мелкие схватки, но проигрываешь сражения». И Окур его поддержал: «У тебя нет в жизни прочной основы. Нет ничего постоянного. С годами семья пришла в упадок. Мы ни в чем не преуспели. Я опасаюсь за твою дальнейшую судьбу, за судьбу всех нас».
Сыновья нанесли ему удар в солнечное сплетение и стали олицетворением его крушения.
Но и покинув дом, сыновья постоянно незримо присутствовали здесь, как наваждение. Они являлись отцу в кошмарных снах, а теперь буквально сводили с ума письмами, в которых живописали свою неудавшуюся жизнь и скитания по морям. Они подробно описывали свои болезни, опасные истории, в которых постоянно замешан Умэ, тюрьмы, в которые время от времени попадали, и каторжный матросский труд. Косвенно они обвиняли отца в своей пропащей, загубленной жизни, в бесцельных скитаниях по свету, корили за собственное одиночество, за нелегальный въезд в те или иные страны; с горечью рассказывали о своих мытарствах, о мерзких, жестоких людях, с которыми их сводила судьба, о постоянных драках и вражде друг с другом. На конвертах они никогда не указывали обратный адрес и не отправляли двух писем из одного и того же места. Письма частенько писались на грязной бумаге, заляпанной жирными пятнами, а то и со следами крови. В последнем письме Окур сообщал, что Умэ во время азартной игры подрался с одним матросом и был ранен в живот. Из письма трудно было понять: умер Умэ или жив. Далее Окур писал, что никогда не вернется домой, потому что дома у него нет, и он в полном смысле слова бездомный. Умэ писем никогда не писал, всегда писал только Окур. Еще в последнем письме говорилось, что больше они писать не будут, и выражали надежду, что Омово будет беречь себя, будет продолжать рисовать и всегда поступать подобающим образом.
Отец очень ждал этих писем. Они позволяли ему лелеять слабую надежду. Надежду на то, что если они по-прежнему будут писать, то, быть может, по той же самой причине, которая побуждает их писать, они однажды вернутся домой. Последнее письмо отсекало эту слабую надежду. Отец вел себя странно; его поведение шло вразрез с его чувствами. Казалось, он относится к Омово безразлично и даже враждебно, в действительности же он питал к нему огромную нежность. Омово был прав, как были правы в свое время его братья. Жизнь отца лишена смысла. Отношения в семье были и без того сложными, но постоянно все более усугублялись из-за отсутствия взаимопонимания.
Он был близок с Омово, когда тот был ребенком… Однако возмужание сына и его собственная слабость отдалили их друг от друга. Многие считали, что Омово как две капли воды похож на него. Ему нравились рисунки Омово, и в глубине души он страстно желал взглянуть на них. Но ему нужно было создавать видимость безразличия, и в конце концов он утратил связь со всеми, кто его окружал, за исключением, может быть, жены — Блэки, которая служила ему опорой и которую он горячо любил. Письмо Омово тронуло его до глубины души. Оно свидетельствовало о сыновней любви.
Отец терялся в догадках — почему Омово обрил голову. Он не похож на себя и кажется худым; отцу иногда хотелось пошутить по этому поводу. Порой он догадывался о желании Омово поделиться с ним, он видел это по лицу сына, но, не в силах совладать с гнездившейся в его душе болью, отец чаще всего высокомерно отворачивался. Когда он подходил к столу, за которым Омово ел, и говорил: «Письмо от Окура», он усилием воли подавлял в себе соблазн излить душу, поведать о томящей его пустоте. Однажды Омово застал отца за чтением очередного письма от братьев, отец испугался. Словно в комнату ворвался Умэ. В глубине души он отчаянно боялся своих сыновей.
Он смотрел на письмо, на бутылку пива, стоявшую рядом. Затем его поглотила тьма — снова отключили свет. Комнату заполонили тучи москитов. Ему сделалось жарко. До утра, кажется, далеко. Ему было страшно одному в доме. Интересно, куда ушла Блэки. Он ощутил себя ужасно одиноким.
Ифейинва высадилась из грузовика на перекрестке у Угбофии. Попутчицы советовали ей не идти ночью в деревню, говорили, что лучше заночевать в городе. Но упрямство не позволило ей прислушаться к их словам. Она верила в свой народ. Кроме того, она видела людей, идущих по дороге во тьме с какими-то вещами. Женщины пожелали ей удачи.
Оказавшись на тропинке среди кустарника в темноте, она ощутила радость свободы. Она бежала вприпрыжку и пела. Здесь ее дом. В нос ударил удушливый дым костров, запах сушившейся на жердочках рыбы, запах домашних очагов. Она замедлила шаг. Какую свободу она имеет в виду? Радость угасла. Она присела на камень, потом поднялась и пошла дальше. Ей чудился голос матери, чудились голоса поющих и играющих при свете луны детей, звуки ночной песни, голоса сказочников, блеяние забиваемых овец, шум праздничного веселья.
Дерево. Прозрачное лиловое небо. Еще немного — и она окажется на ферме брата. Птицы. Да, те самые птицы. Она побежала меж кустов, переполненная радостью возвращения домой. Потом тьма окутала все вокруг, и кусты ожили. Она услышала чей-то грозный окрик, и ее обуял ужас, спазмы сдавили горло, она не могла ни крикнуть, ни даже сказать: «Я своя…» Она видела настороженное лицо брата и ничего не понимала. Небо рухнуло на нее и исчезло; вся жизнь промелькнула перед ее мысленным взором сполохами страха и невысказанных признаний; ее терзали противоречивые чувства. Потом из глубины души вырвался отчаянный крик:
— Нет… Н-н-ее… ееее-ее…
Выстрел. Еще выстрел. Лица склонившихся над ней людей… Поникшее, истекающее кровью тело было брошено в воду протекавшей поблизости реки, как свидетельство агрессии со стороны соседней деревни. О том, что произошла ошибка, так никто и не узнал. Ее труп был обнаружен несколько дней спустя; бессмысленная смерть унесла еще одну человеческую жизнь.
Слухи о найденном трупе поползли по округе. Одни говорили, что женщину убил муж, другие — что она сама утопилась, а кое-кто туманно намекал, что духи этой земли совсем потеряли чувство меры, и вопрошали: «Зачем им понадобилась еще одна жертва?»
Хозяйка показала ему комнату. Это была маленькая, надежно защищенная от солнца комната, обстановку которой составляла раскладная кровать со ржавыми скрипучими пружинами, маленький, покрытый красной материей стол и плетенное из бамбука кресло. Спертый воздух отдавал плесенью, напоминая застоявшийся запах смерти. Омово распахнул окно, и в комнату вместе со свежим воздухом и косыми лучами солнца ворвался многоголосый шум. В углах под потолком темнели пучки паутины, которые, казалось, бросали на него зловещие взгляды.
В тот же день его посетил и хозяин, немощный, согбенный старик. Омово знал, что он тяжело болен и дни его сочтены. На нем были мешковатые брюки и резиновые башмаки; шею украшали бусы, а в руках со вздувшимися венами он держал огромное опахало. Хозяин радушно приветствовал друга своего родственника, потом принялся не спеша рассказывать о своем хозяйстве: какую живность разводит и что выращивает на своей земле, а также о сыне Айо и о Бадагри. Омово слушал, и в душе у него пробуждались отрывочные, не связанные между собой воспоминания.
Под вечер зашел хозяйский сын, чтобы показать Омово, где можно принять душ. Он учился в средней школе неподалеку. Одет он был в шорты защитного цвета и голубую клетчатую рубашку. Это был симпатичный подросток с пухлыми губами, с веселыми блестящими глазами и с племенными знаками на лбу, напоминающими татуировку.
— Меня зовут Айо, — представился он. — Отец сказал, что вы приехали сюда ненадолго. Вы художник? Я в школе тоже рисовал. Сейчас я в четвертом классе. А вы кончали среднюю школу?
Омово сразу же проникся к Айо симпатией.
Наступила ночь, и Омово остался один. Вокруг стояла тишина с присущими ей звуками. Серых стен он не видел и не чувствовал их гнетущего присутствия. Звуки же были из разряда почти им забытых, и он ловил их с жадным вниманием — они пробуждали в его душе сладкие воспоминания о неисчислимых других забытых чувствах. Ветер. Море. Ветер свистит, и стонет, и поет; волны с плеском набегают на берег, разбиваются в мелкие брызги и с шелестом отступают: ветер и море охвачены любовной страстью. Голоса людей, ровные, спокойные. Дети играют в прятки; взрослые беседуют между собой, посмеиваются; женщины покрикивают на ребятишек и хохочут; девушки в укромных уголках шепчутся с возлюбленными, и время от времени из темноты доносится их смущенное хихиканье; голоса домашних животных; все эти звуки сливаются воедино и переносят его в неведомое далекое прошлое, в пору человеческого младенчества, волшебства и одиночества, утраченных навсегда.
За ним зашел Айо, и они пошли к морю. Душу Омово переполняла радость. И тут и там возникали маленькие светящиеся точки, они становились больше, медленно, плавно поворачивались. Свет разливался окрест. Свежий воздух, без дыма, без отвратительных испарений, даже почти без запаха. И удивительно прозрачный. Море искрилось алмазами в лучах заходящего солнца. Вода казалась коричневой от плавающих в ней густых водорослей. То и дело над тихой гладью моря мелькали серебристые спинки рыб. Вдали возникли огни древнего города, образующие огромный светящийся ореол. Прозрачное небо окрашено в серый цвет. Каждый предмет в отдельности виден четко, но в своей совокупности они составляют нерасторжимое целое и нечто сказочное. Айо, догадавшись, что Омово хочется побыть одному, незаметно отошел в сторонку, оставив его со своими мыслями.
Наступали дни, клонились к закату, миновали и уходили в вечность. Омово бродил по залитому солнцем берегу, по тихим тенистым тропинкам среди кустарника или просто мерил шагами серую пустую комнату. В душе у него что-то выкристаллизовывалось, и это «что-то» вызывало смутное томление. Омово с горечью думал о том, что его воображение способно рождать лишь банальные образы добра и зла. Он силился что-то вспомнить, но не мог. Он давно уже ощущал эту подспудную работу разума, рождение идей, обретающих форму на фоне пережитых им страданий. У него было такое чувство, словно кто-то долго щекотал у него в носу, и он вот-вот разразится чиханием. Это было подобно осуществлению заветной мечты, которая казалась уже несбыточной. Дни медленно проходили за днями, и он постепенно начинал осознавать пользу от пребывания здесь.
С заново пробудившейся тревогой, рожденной нынешней спокойной атмосферой, в его сознании возникли воспоминания о безысходном отчаянии. В ту ночь опять отключили свет. Он сидел в темной комнате, совершенно потерянный. Ему вспомнился случай военной поры, когда солдаты, охотясь за ибо, забрели в пивную неподалеку от их дома. Находившийся в пивной парнишка бросился бежать, и они послали ему вдогонку пулю. Парнишка вскрикнул: «Господи боже мой!» — закусив пальцы зубами и широко раскрыв глаза от ужаса, рухнул на землю и тут же скончался. Один из солдат с какой-то необъяснимой одержимостью пытался вытащить зажатые в зубах пальцы парнишки. При этом каждый раз приподнималась верхняя часть тела парнишки, а потом с глухим стуком оно снова падало на землю. Остальным солдатам надоели тщетные усилия их собрата, они швырнули труп в сточную яму и молча удалились. Вскоре из пивной выбежала проститутка и, заливаясь слезами, молча высыпала из кошелька монеты на труп несчастного парнишки. Позже обо всем случившемся прослышали окрестные ребятишки и развлекались тем, что рылись в сточной яме, вылавливая монеты. Омово наблюдал все это из окна гостиной и без каких-либо объяснений все понял с предельной ясностью. Он ощутил тогда себя глубоко несчастным, ничтожным, беспомощным и никчемным.
Сейчас он сидел, совершенно потерянный, в темноте, и воспоминание об этом далеком дне повергло его в еще большую тоску, позволило более глубоко и всесторонне осмыслить происшедшее. Сейчас его ум был спокоен. Когда наконец снова включили свет, представший перед ним мир казался ему более надежным. Однако Омово воспринимал это всего лишь как избавление от жестокости.
В один из последующих дней Айо опять зашел за Омово, и они, как обычно, пошли на взморье. Омово сидел на песке, неотрывно глядя на небо, будто высматривал нечто скрытое в его глубине. Айо ловил рыбу. Волны с плеском ударялись о берег и, журча, струйками стекали вниз, а ветер гнал воду вдоль берега, образуя сложные завихрения. Стояла мертвая тишина, но эта тишина была мнимой. Айо отложил удочку в сторону, неотрывно глядя на воду. Омово заинтересовался — что привлекло внимание его спутника. Айо предложил поплавать, в ответ Омово сказал, что не плавал бог весть с каких пор. Айо рассмеялся и указал на коралл с отколотой верхушкой, едва различимый среди гниющих морских водорослей. Омово поднялся, потянулся и… так и есть — Айо плеснул на него водой. Омово сначала рассердился, потом рассмеялся, и они стали плескаться и прыгать в воде. Айо нырнул и вскоре вынырнул, держа в руках коралл с серыми прожилками. Это был редчайший экземпляр с экзотической окраской; он напоминал вынутое из груди большое сердце. Омово попросил дать ему коралл и долго разглядывал его. Они вышли на берег, с них струйками стекала вода, клочья гниющих водорослей прилипли к волосам Айо. Они легли на песок, чтобы обсохнуть на солнце, и все это время Омово неотрывно глядел на коралл, то стараясь угадать в нем сходство с каким-то предметом, то просто любуясь им, но в том и другом случае его обуревала навязчивая мысль о невосполнимых потерях. Неуемная тоска сковала душу; он замер на месте, потом встряхнулся и крикнул:
— Я понял!
Айо повернулся к нему:
— Что?
Время промчалось мгновенно, ощущение пустоты возникло, когда он сидел на берегу, вглядываясь в безоблачное небо. Он снова опустился на песок, уткнулся лицом в ладони и тихим хриплым голосом пробормотал:
— Ушло. Ничего и не было.
Вскоре они пошли домой.
Почти всю дорогу они молчали. За этим молчанием скрывалось у одного — отчаяние, у другого — спокойствие. Потом Омово сказал:
— Айо, я хочу рассказать тебе одну историю.
Айо кивнул. Омово, поняв, что тот приготовился слушать, начал:
— Однажды я оказался в просторном пустом коридоре. Я бесцельно бродил по нему и вдруг увидел необычайно красивую дверь, которая слегка приоткрылась как раз в тот момент, когда я поравнялся с ней. Это была единственная дверь во всем коридоре. Так как она, приоткрывшись, скрипнула, я машинально заглянул в дверную щель и увидел комнату сказочной, не поддающейся описанию красоты, услышал тихо звучавшую там волшебную музыку, мерцающий неземной свет. Я испытал истинный, потрясший меня до глубины души восторг. За один этот краткий миг можно было отдать все, даже обречь себя на мучительные страдания. Однако я прошел мимо, охваченный волнением и тревогой, и вдруг понял, что увиденное мною — это и есть смысл всей жизни. Я повернул назад с намерением снова отыскать ту дверь. Прошел несколько огромных пустых коридоров и наконец пришел туда, где пространство, казалось, разделялось на множество условных направлений. Я не знал, куда мне следует идти. Некоторое время в замешательстве потоптался на месте, а потом решил вернуться туда, откуда пришел, полагая, что нечаянно проглядел комнату, но не мог отыскать даже тот коридор. Неожиданное видение неудержимо влекло меня. Я был в отчаянии и совершенно опустошен. Снова и снова я искал вожделенную дверь, мечтая лишь о том, чтобы еще один только раз на короткое мгновение заглянуть в узенькую щелку…
— Ну и как? Вы нашли ее?
— Что? А-а… — И после некоторой паузы: — Нет. Так и не нашел.
— Как грустно.
Омово ничего не ответил. И Айо спросил снова:
— Это произошло с вами?
— Да. Наверно, со мной. Но я не могу вспомнить — где и когда.
— Как грустно, — повторил Айо.
На этом они попрощались. Оставшись один, Омово стал размышлять по поводу слова «грустно» и с удивлением обнаружил бесплодность этого занятия. Вскоре он сам оказался во власти неясной томительной грусти.
Омово постирал свои вещички и лег спать. Он ворочался и чесался, старался зажмуривать глаза поплотнее, словно сама темнота мешала ему уснуть. Воздух по-прежнему полнился звуками, но теперь они уже не оказывали на него столь же благотворного действия, как в первые дни. Запах плесени в комнате действовал ему на нервы, а бесконечное отключение света вызывало бессильное бешенство. Он лежал в темноте, прислушиваясь к скрипу пружин при каждом его малейшем движении. Огромные разноцветные пятна плясали у него перед закрытыми глазами, и каждый раз, когда он пытался избавиться от этого видения, он отчетливо понимал тщетность своих усилий; более того, ему казалось, что каждому цвету соответствует то или иное неприятное ощущение, например, мышечное напряжение в плечах, боли в пояснице или в затылке. Потом он постепенно успокоился, разноцветные пятна исчезли, и на их месте простерлась пустота, готовая заполнить его сердце. Постепенно его одолела дрема, и он вскоре заснул.
Проснулся он внезапно. Какой-то звук или шорох нарушили ночную тишину. Ему показалось, что кто-то ходит по крыше из рифленого железа. Он старался себя успокоить. Медленно тянулись минута за минутой. Напряженность и страх. Усталость и мука. Ожидание и настороженность. Потом удивление. Он был удивлен. И это удивление побудило его к действию. Он был неестественно спокоен. На столе, покрытом красной тканью, лежал подаренный Айо коралл. Он лежал плашмя, абсолютно утратив свою красоту. Коралл. Удивление. Тишина. Прошло несколько мгновений, и вдруг Омово встал, натянул рубашку и брюки, взял коралл и вышел из комнаты.
В деревне царила тишина, если не считать раздававшегося время от времени пения петуха. Свежестью пахнуло ему в лицо. Ветки и листья шелестели на ветру. Бодрящая свежесть раннего утра; клочья тумана, плывущие меж пальмовых деревьев; отчетливо вырисовывающиеся ряды хижин, глинобитных домиков и многоэтажных зданий; тропинки, петляющие в кустарнике; земля, отзывающаяся глухим вздохом на каждый шаг человека; жадно ловящее каждый звук небо, — вот образы, отчетливо возникавшие в момент рождения ясности. Небо озарялось ярким светом и мягко отражалось в морской глади. Потом прилетели птицы, и ожил удивительный мир. Омово осенила мысль, которую он выразил одним словом — мгновение. Перед мысленным взором возникло лицо, излучающее чистый, трепетный, ослепительно яркий свет. Все вокруг оказывается втянутым в водоворот первозданного изменчивого мира. Он погружается в размышления по поводу снизошедшего на него чуда.
Мгновение. В каждом мгновении заключено бесконечное множество явлений. При ударе по гребню скалы образуются мириады осколков. Сокровенный трепет любви. Упрочившийся взгляд на ужасающий портрет человечества, который не поддается завершению. Квинтэссенция беспомощности. Бесплодность попыток. Превратное представление о рухнувших надеждах. Отчаянные молитвы, которых никто не слышит. Слово, решение, нога, занесенная над пропастью; чувство, интуиция; дитя, умирающее в слезах; разрушение, смерть, утрата, утрата собственной души; мета безумия; пустыня бесконечных странствий; нескончаемая вереница потерь; насильственно прерванная жизнь. Отвратительные хитросплетения творимой по чьему-то произволу истории; до и после; ясность и хаос; вехи вечно движущейся жизни, которая стоит на месте; душа, обремененная бесполезными знаниями; чудовищная жестокость; жизни, прожитые и в то же время не прожитые; мутации жестокости; мгновения тишины в непрерывном шуме; посвящение в одиночество. Мгновение. Ложь, фантазия, обман, особенно искусный, когда в ход пускается образование; шарада, именуемая независимостью; история, приспособленная к личным интересам; светящаяся точка, исчезнувшая навсегда. Мимолетное, призрачное видение райского блаженства, бередящее душу. И все прочее.
Удивление прошло. Местами коралл отливал тусклым блеском — там, где еще продолжала теплиться жизнь. У Омово голова раскалывалась от боли, и ему было грустно оттого, что он не удержал в памяти красоту, явившуюся ему с рассветом. На берегу, в некотором отдалении, девушка делала гимнастику. Омово догадался, что это сестра Айо; он повернулся и пошел к дому.
— Отец болен. Уже около полугода. Но старается бывать на ферме каждый день. Даже когда чувствует себя совсем плохо. Сегодня он лежит в постели, не может подняться. Отец умирает. У него какой-то странный вид.
— Твой отец поправится. Он хороший вождь и сильный человек.
— Вы думаете, что…
— Нет. Я так не думаю.
— Вы одинокий человек?
— А разве жизнь и одиночество не одно и то же?
— Не знаю. А по-вашему — да?
— Иногда мы несем одиночество в себе самих.
— И что тогда происходит?
— Трудно сказать. Порой мы теряем его и сбиваемся с пути, а порой отыскиваем его и становимся несчастными.
— Вы обрили голову?
— Да.
— Вы сами это сделали?
— Нет. Один нерадивый парикмахер.
— Теперь волосы понемногу отрастают.
— Да. Но я их, наверное, сбрею.
— Сколько вы собираетесь пожить у нас?
— Недолго.
Они возвращались домой молча: каждый думал о чем-то своем.
Вечером Омово вышел прогуляться. Он не на шутку испугался, когда на тропинке, по которой он шел, из-за кустов выскочил сумасшедший. Совершенно нагой, если не считать невероятно грязной, изорванной в клочья рубахи, едва прикрывавшей бедра. Его лицо было черным, а налитые кровью глаза бешено вращались. Поминутно останавливаясь, он проделывал какие-то несуразные движения: бросался на землю и катался по ней, истерически визжа, потом поднимался и скалил зубы. Время от времени он принимался отчаянно чесаться. Он кричал, лепетал что-то бессвязное; слова застревали у него в горле.
Первым побуждением Омово было немедленно повернуться и бежать. Однако, подойдя поближе, он почувствовал какое-то странное родство с ним. Горящие, вращающиеся, ничего не видящие глаза сумасшедшего сверлили Омово.
Среди ночи Омово разбудили непривычные звуки барабанов и возгласы, рождавшиеся, казалось, где-то в тайниках его сознания. Все огни в деревне были погашены. Не прошло и нескольких минут, как послышался плач. Все это походило на затянувшийся ночной кошмар, только на следующий день он узнал о случившемся от зашедшего к нему утром Айо. Больше в тот день Омово его не видел. Смерть деревенского вождя его поразила. Он постоянно видел, как тот с мотыгой медленно обходит жилища своих соплеменников; как сидит, сгорбившись, на деревянном стуле, глядя на речку; как пьет самодельное вино или жует орех кола. Он был ходячим скелетом, но был жив. Невозможно было поверить, что его больше нет.
Омово сложил в сумку свои вещи, рассчитался с хозяйкой, любезно предоставившей ему комнату, в которой он прожил несколько дней, написал коротенькую записку Айо, приложив к ней немного денег, и отправился к пыльной и шумной автобусной станции.
Время, проведенное здесь, кануло в вечность. До дома он доехал без каких-либо приключений: всю дорогу проспал.
Компаунд встретил Омово непривычной тишиной. Однако скорбные приветствия соседей омрачили его настроение, посеяли в нем тревогу. Дом был на запоре. Омово заглянул через окно в гостиную, заметил на стеклах толстый слой пыли. Дома никого не было.
— Привет, Омово. А что, ключа у тебя нет?
— Здравствуйте. Вы не знаете, куда все подевались?
— Разве у тебя нет ключа?
— Есть.
— Тогда открывай. Мне не хочется говорить при всех. Произошло что-то ужасное…
В один из вечеров отец Омово вернулся домой пьяным. Он пошел в умывальню, дернул обитую цинком дверь, не потрудившись предварительно постучать. Находившиеся там мужчина и женщина разразились проклятиями по его адресу. Тогда отец распахнул дверь и оказался лицом к лицу с Блэки и Туво. Оба были голые. Отец побежал домой, схватил мотыгу и кинулся в комнату Туво, учинив там погром. Он кричал, сыпал проклятья и плевался, вымещая гнев на жилище соперника. Казалось, он сошел с ума. Внезапно появился Туво. Теперь он был уже в набедренной повязке. Он попытался схватить отца Омово, но в следующий момент произошло нечто ужасное — сбежавшиеся на шум жители компаунда услышали истошные крики, — тело Туво содрогнулось и застыло в неподвижности, — потом душераздирающие стоны и проклятия, а потом наступила мертвая тишина.
Жители компаунда ринулись в — комнату Туво, чтобы предотвратить беду, но опоздали; отец Омово уже вернулся домой и заперся в спальне. Блэки убежала, оставив все свои пожитки. Мертвый Туво лежал на полу с перерезанным горлом. Вся комната была залита кровью. Кто-то пошел вызывать полицию.
Вскоре отец Омово появился на веранде с тросточкой — руки у него были в крови — и объявил толпившимся вокруг жителям компаунда, что идет в полицию с повинной. Это произошло пять дней назад.
Перед домом Омово собралась толпа любопытных, они заглядывали в окна, подслушивали под дверью, а кое-кто даже осмелился войти в гостиную. Они слушали и следили за происходящим с каким-то жестоким и равнодушным любопытством.
Помощник главного холостяка закончил свой рассказ, Омово продолжал зловеще молчать. Его взгляд сделался суровым, лицо напряглось, он невидящими глазами взирал на толпу. Как будто бы не слышал рассказа Помощника главного холостяка. А тот, решив, что Омово отнесся к его сообщению спокойно, стал рассказывать дальше — о том, как погибла Ифейинва, как ее вздувшийся труп был похоронен в безымянной могиле, как Такпо ездил в ее родную деревню и как, вернувшись, выл на весь компаунд, а потом собрал вещи и куда-то уехал; и где он сейчас, никто не знает.
И тут произошло невероятное. Что-то треснуло, оборвалось у Омово в груди. Что-то сломалось; к горлу подступила тошнота, в глазах потемнело. Он встал, сделал несколько неверных шагов по комнате, ухватился за стену и рухнул, как подкошенный. Г олова у него разламывалась от грохота, словно рушились стены, а перед мысленным взором в безумном темпе кружились разноцветные пятна. И тут он услышал громкий смех толпы, увидел потные лица. Усилием воли он заставил себя вскочить на ноги, бросился в кухню, схватил мотыгу со следами запекшейся крови и с безумным криком стал размахивать ею, угрожая набившимся в гостиную людям, разбивая вдребезги окна, рубя обеденный стол, так что все с перепугу кинулись словно мыши к дверям, расталкивая друг друга, стараясь пробиться через образовавшуюся пробку.
— Убирайтесь вон отсюда!.. — кричал Омово. — Убирайтесь!.. Ублюдки!.. Все вы ублюдки… стервятники…
Возник страшный переполох.
— Парень сошел с ума!
— Действительно, спятил!
В беспамятстве Омово гнался за разбегавшейся толпой до самых ворот компаунда, крича, ругаясь, плача и посылая им вслед проклятья. Мотыга выпала у него из рук, ударившись о железные ворота, и тогда оказавшиеся рядом мужчины проворно скрутили его. Он отчаянно сопротивлялся, брыкаясь и плюясь, но смог вырваться из их цепких рук только когда, изловчившись, ударил кого-то по носу.
— Куда он побежал?!
— Держите его!
Омово остановился, он был не в силах унять обуревавший его гнев. Он шел, шел, шел не разбирая дороги, и ноги сами привели его на главную улицу. Его слух улавливал разнообразные звуки. Гудки автомобиля, казалось, доносившиеся с другого конца вселенной. Пронзительный визг тормозов. Крики испуганных прохожих. Обращенные к нему взгляды. Он продолжал идти как ни в чем не бывало. Ни отскочил в сторону, ни ускорил шаг. Машина чуть не сбила его, остановившись в полушаге от него. Наступила страшная тишина, все, кто оказался поблизости, насторожились; шофер высунул голову из окошка и заорал:
— Убирайся с дороги, ублюдок! Псих! Если надумал расстаться с жизнью, расставайся, только не под колесами моей машины.
Собралась толпа зевак. Шатающейся походкой Омово перешел на другую сторону улицы и упал на землю возле лавки. Он уткнулся лицом в ладони и горько заплакал. А толпа с удивлением взирала на молодого человека, бормотавшего что-то невнятное и в полном отчаянии метавшегося по земле, — словно во всем огромном поднебесном мире не осталось богов.
Кто-то пытался увести его домой, но случайно оказавшийся поблизости доктор Окоча, протиснувшись сквозь толпу, с непререкаемой твердостью потребовал оставить Омово в покое. Люди послушались и отступили в сторону. Старый художник помог Омово подняться на ноги и дважды ударил его по щекам; шея Омово напряглась, на ней вздулись жилы; а старый художник строго проговорил:
— Не забывай лежащую на тебе ответственность. Ты что, с ума сошел? Сумасшествие — прибежище для глупцов, запомни, прибежище для глупцов. Что случилось?
Проходили за днями дни. Омово потерял счет времени. Непрерывно лил дождь. Он мучился бессонницей: кто-то дал ему снотворное, и иногда ему удавалось проспать большую часть ночи. Так было и на сей раз. Он проснулся рано утром. В голове у него стоял шум, к которому он вскоре привык. Потом шум сменился каким-то сдавленным продолжительным воплем, потом пронзительным отрывистым свистом. А иногда ему казалось, будто безумно вопит какая-то скрытая глубоко в нем дьявольская сила. Он встал, натянул брюки. Темнота в мастерской старого художника могла сравниться лишь с той, что царит в морских глубинах. Старый художник сказал, что Омово может здесь жить сколько захочет, что здесь никто не причинит ему зла. Белый мешочек с джу-джу висел на стене, а под потолком раскачивалась паутина, там обитали невидимые глазу пауки.
Омово на ощупь добрался до двери и вышел на улицу. Огромный зеленый глаз с черным зрачком и повисшей в уголке красной слезой задумчиво взирал на него и куда-то вдаль. Он пошел побродить в серых сумерках утра.
Он шел по Алабе. Мусорная яма. Несусветная грязь повсюду. Недостроенные, но уже обреченные на разрушение дома. Бродяги, спящие на обочинах неасфальтированных дорог. Шатающийся из стороны в сторону пьяный старик. Старуха с зажатой в руке бутылкой, с трудом преодолевая одышку, сетует на родных детей, не оправдавших ее надежд. Сумасшедший юноша, пьющий воду из сточной канавы. Тщедушный старец, судорожно ощупывающий землю в попытке отыскать выпавший у него изо рта окурок. Оказавшийся без присмотра малыш, упавший в сточную канаву и беспомощно барахтающийся в ней. Было темно: электричество отключили на несколько дней. Теперь уже ничто не привлекало его внимания; в душе у него разверзлась страшная пустота; в голове зазвучали отголоски способных свести с ума звуков.
Грянул дождь, молнии раскалывали небо, снова и снова слышались раскаты грома, а душу его терзали звуки, подобные зубовному скрежету. Он устал и до нитки промок; лег на пропитанную влагой землю и почувствовал странное облегчение. Но тут снова у него потемнело в глазах, на него нашла дурнота, его затошнило.
Омово долго лежал на земле. В голове гулко отдавались шаги случайных прохожих. Дождь прекратился, вокруг стояла тишина. В какой-то миг его сознание пробудилось, на него снизошел покой, и внезапно перед его мысленным взором возникли бескрайние зелено-черные поля, уходящие за горизонт. На всем этом пустынном пространстве стояло единственное засохшее голое дерево. Его ветви постепенно сужались и превращались в тоненькие изогнутые веточки. Небо представляло собой гигантский серый купол, и взгляд Омово был способен проникнуть в безграничную даль. Потом он увидел маленького голого ребенка, бегущего по нескончаемому пустынному полю. Омово был потрясен. Интересно, как долго ребенок будет бежать по этим окутанным мраком полям и чем это в конце концов кончится. Ребенок то и дело спотыкался, падал, но вставал и снова продолжал бежать. И все время он бежал, падал и снова вставал на одном и том же месте.
Мимо проехал грузовик, потревожив тишину, и разрушил видение, обдав Омово брызгами. Он продолжал лежать, воспрянувший духом, растерянный, прислушиваясь, как маленькие бойкие ручейки тонкими струйками сбегают вниз по темной земле.
Спустя некоторое время подошел нищий старик и стал тормошить Омово. Омово обратил на нищего отсутствующий взгляд. Нищий был уродлив, худ и немощен. На руках и ногах у него зияли гноящиеся раны. В сморщенных губах зажата смятая, мокрая, не зажженная сигарета. Омово попытался встать, но у него все поплыло перед глазами, а голова раскалывалась от боли, словно через нее прошло огромное стадо. Старик улыбнулся, и лицо его стало еще уродливее. Омово ответил едва заметной улыбкой и поспешил прочь. Неуверенно делая шаг за шагом, как человек, который заново учится ходить. В конце концов он пришел к Кеме. Дверь открыла мать Кеме. Сам Кеме, несмотря на ранний час и на то, что еще лежал в постели, ничуть не удивился приходу друга.
Омово сидел перед чистым холстом. Он был голоден; целый день ничего не ел. Но его желудок противился приему пищи. Голод не давал ему покоя. В животе урчало и перекатывалось; он то и дело пил воду. Он сидел, глядя в одну точку на стене, но потом что-то шевельнулось у него в душе; он несколько раз зябко поежился и придвинул к себе пугающе чистый холст.
Он начинает рисовать. Пока еще не знает — что. Пока он лишь предвкушает внутренний трепет. Стигийская ночь. Одинокое засохшее дерево с ампутированными ветвями, стоящее посреди пустынной равнины, водная гладь, расцвеченная лунными бликами. Расплывчатые силуэты хищных птиц в серо-черном небе. Призрачная фигура склоняется над трупом; фигура предков или еще не родившихся на свет потомков — расплывчатая и бесформенная. Потом девочка: ей будет отведено центральное место в картине. Изуродованная. В крови. В изорванной одежде. Рана на бедре. Цепочка с сияющим крестиком. Абрис лица, но пока нет самого лица. Время отсчитывает минуты вдохновенными взмахами кисти, оживляющими холст. Последняя прикидка; он останавливается на первоначальном замысле — изобразить реальную ночь. Он кладет кисть, отступает на несколько шагов и смотрит на свое не поддающееся завершению творение; его сковывает ужас. У девочки нет лица.
Он написал карандашом в нижнем углу картины: «Красивые…», собираясь закончить фразу, но вспомнил еще что-то и оказался не в силах выразить свои мысли словами. Он стер незаконченную надпись и, немного подумав, написал: «Неизбежные потери».
Он испытывал мучительный голод. У него так болел живот, словно сильнодействующая кислота разъедала ему внутренности. Было уже поздно. В изнеможении он рухнул на пол.
Он неотрывно смотрел на отца. Короткие минуты свидания почти истекли. Отец только кивал головой, уставившись в окно, и был удручающе молчалив и скован. Омово пугала произошедшая в отце перемена, — он как-то съежился, глаза ввалились, и в них более отчетливо проступили красные жилки. Лицо испещрено какими-то мелкими крапинами подобно изъеденному насекомыми растению; щеки и подбородок заросли щетиной. Отец был физически и морально подавлен; нервничал; у него дрожали руки. Единственный раз за все время свидания у него возникла потребность что-то сказать, — когда Омово упомянул о письме Окура. Старик раскрыл рот, и в его стеклянных глазах отразился испуг. Но он промолчал. Отец производил впечатление дряхлого, одинокого и всеми покинутого старика.
— Наше свидание подходит к концу, папа.
Лицо отца сморщилось, теперь он смотрел на охранника, вошедшего в комнату и постучавшего трижды по столу. Омово поцеловал отца в щеку, ощутив при этом колючую щетину и застоявшийся запах грязи и пота.
— Я буду приходить к тебе часто, папа.
Отец кивнул и снова уставился в грязное окно.
— Папа…
Много горестных воспоминаний будоражило и в то же время согревало душу Омово. Он не мог выразить свои чувства словами и только грустно качал головой. Полицейский коснулся плеча Омово, но он по-прежнему смотрел на отца; душу его все еще переполняли противоречивые чувства. И тут он поймал взгляд отца — мимолетный, открытый, затуманенный. И понял нечто важное для себя; все остальное не имело значения. Омово вышел из душного помещения полицейского участка на улицу — в пекло, шум и смрад. Он смотрел на бешеное движение лагосского транспорта и думал о том, с какими муками и как медленно воплощаются его замыслы.
— Знаешь, что Окоро в больнице?
— Нет, не знал. А что с ним?
— Он стоял на тротуаре, проезжавшая мимо машина сбила его и, не останавливаясь, помчалась дальше.
— Он здорово пострадал?
— Да, состояние у него тяжелое.
— Черт побери. Поэтому, наверно, я и не нашел его на пляже в тот день, когда уволился с работы.
— Навестил его в больнице — вид у него неважнецкий. Он стенал по поводу того, что подружка, на которую он потратил все свои сбережения, бросила его, а Деле уехал в Штаты. Он без конца говорил о войне, о том, что участвовал в боях и не был не только убит, но и ранен, а тут мирно стоял на тротуаре, вдруг налетел этот проклятый автомобиль и сбил его наповал. Он выглядит страшно постаревшим и совершенно на себя не похож. Все твердил о предстоящей аттестации и еще рассказывал, что видел себя во сне стариком. Он казался ужасно напуганным…
Кеме горестно помолчал, а потом продолжил свой рассказ:
— Знаешь, его лицо было отмечено какой-то печатью. Он говорил такое, чего я просто не мог слушать. Потом он уснул, но во сне так дергался и извивался, что я не мог вынести. Выскочил из палаты и расплакался…
— А когда уехал Деле?
— Не знаю. Окоро рассказывал, что получил от него телеграмму.
— Телеграмму?
— Да. И как ты думаешь, что в ней говорится?
— Что он ограбил банк?
— Нет. В ней говорится: Штаты — прелесть. Сегодня впервые спал с белой женщиной.
— Да-а…
— Да-а…
— Как прошла встреча с отцом?
— Тягостно. Он все время молчал. Так и не сказал ни слова. Даже не смотрел на меня. Я же все время о чем-то говорил. Вспомнил, как он поощрял в детстве мой интерес к рисованию и как покупал мне сласти, но он только молча кивал головой, и я на какое-то время тоже в растерянности умолкал. Потом появился охранник и три раза стукнул по столу. Я поцеловал отца; мне хотелось сказать ему очень многое, но я не сказал. Он взглянул на меня, и я все понял, что именно понял — не знаю, но что-то понял… Адвокат говорит, что у отца есть шанс избегнуть наказания. Полезная и в то же время бесполезная ложь.
— Ты все еще помнишь ту маленькую девочку, которую мы видели в…
— Да, она мерещится мне постоянно, повсюду.
— Она до сих пор мне снится по ночам. Я вижу ее в глазах матери… Но разве ты можешь что-нибудь предпринять! Нам всем постоянно что-то угрожает. Ты делаешь запросы, стараешься организовать расследование, но, оказывается, это невозможно; ты попросту не способен это сделать. И система тоже оказывается неспособной. Сейчас эта проблема приобрела еще большую остроту; раньше мы не смели и пикнуть, теперь мы можем даже кричать. Однако нас никто не желает слышать. В таких условиях уже невозможно действовать, как тебе подсказывает совесть.
— К тому же еще и Ифейинва…
— Кто такая Ифейинва?
— Я не могу говорить об этом. Я был близок к сумасшествию. Речь идет об очень личном и для меня дорогом. Я до сих пор не могу прийти в себя.
После некоторой паузы Омово спросил:
— Что ты делаешь сегодня вечером?
— Иду в парк.
— В тот парк?
— Да.
— Зачем?
— Не знаю.
— Я не пойду с тобой.
— Почему?
— Не знаю.
— Трус!
— Ладно. Я пойду, но останусь у входа. Кто-то ведь должен караулить у ворот.
— И то верно.
— Я не рассказывал тебе историю с моим мотоциклом?
— Нет.
— Я оставил водительское удостоверение вместе с другими документами дома. По пути на работу меня остановил полицейский и отобрал мотоцикл, а потом стал намекать на взятку.
— И ты дал ему?
— Нет. В конце концов ему осточертело со мной препираться, и он вернул мне мотоцикл. И ему все сошло с рук.
— Да. Противно, но ничего не поделаешь.
— Ты снова обрил голову?
— Да.
— У тебя какой-то потрепанный вид. Ты не похож на себя, какой-то другой.
— Я и чувствую себя другим.
— Ты о чем-то скорбишь?
— Не знаю. Разве это возможно выразить словами?
— Я рассказывал тебе о стихотворении Окура?
— Нет. Он прислал тебе новое стихотворение?
— Да.
— А он не пишет, когда они вернутся?
— Нет. Но я думаю, что они никогда не вернутся. Они — скитальцы, и к тому же дома больше не существует.
— Очень грустно.
— Есть такая категория людей. И, кроме того, я думаю, что мы представляем собой еще одно потерянное поколение, будь оно не ладно. Ты только посмотри: автомобили, здания, язык, на котором мы объясняемся друг с другом, уезжающие за рубеж граждане. Только посмотри.
— Может быть, в определенном смысле это хорошо?
— Не знаю. А ты как считаешь?
— Я тоже не знаю.
— Я не разбираюсь в таких вещах.
— Знаешь что?
— Что?
— Да ты, черт побери, в душе мятежник.
— Я не разбираюсь в таких вещах.
— Разбираешься!
— Хочешь послушать последнее стихотворение Окура?
— Давай.
Омово помолчал немного, а потом сказал:
— Знаешь, когда я был в Бадагри, мне пришла в голову мысль по поводу Мгновения.
— Вот как? А мне так и не удалось выбраться из города, как я планировал. Ничего не получилось… Так что ты сказал относительно Мгновения?
— Мне показалось, что я увидел сияющую тень божества. Но теперь я думаю, что вместо божественного лика я видел одно из тех редких лиц, которые с ужасающей точностью отражаются в наших лицах… Впрочем, я постигаю и многие другие истины.
— Например?
— Например, как выжить, но главное — как стать настоящим художником.
— Как это следует понимать?
— Я же только что сказал. Я все еще учусь.
— Ну, прочитай мне стихотворение Окура.
Омово задумчиво, с расстановкой проговорил:
— Это стихотворение значит для меня очень многое.
— Ну читай же наконец!
— Интересно, что побудило его написать это стихотворение…
— Омово!
— Ну хорошо, хорошо. Слушай…
Омово умолк, погрузившись в задумчивость.
Ласковая тьма. Над головой раскачиваются ветви, шелестит листва. Шишковатые стволы деревьев похожи на лица стариков, проживших трудную жизнь. Слышится завывание ветра и далекий шепот прибоя. Небо ясное и безмятежное. Огромная улыбающаяся луна сквозь ветки и листву видится разорванной в клочья, разбитой вдребезги. Змеевидные ручейки отсвечивают серебром; они тихи и прозрачны, в них отражаются молчаливые образы ночи.
Омово ощупывает руками коралл с отколотой верхушкой и смотрит на узкую полоску воды у самых его ног. Поддавшись внезапному импульсу, он бросает коралл в воду. Чуть слышный всплеск. Потревоженные образы и лунные блики. Зыбкая гармония ночи нарушена, и уже начата нелегкая подспудная борьба за ее восстановление.
Он поднимается и идет, но задевает ногой за обнажившийся корень и падает, ударяясь подбородком о землю. Он испытывает острую боль, которая вскоре стихает, а потом и вовсе проходит. Он прислушивается, расслабляется, ждет. Бритая голова ощущает прикосновение холодного ветра. Он раскидывает руки в стороны, плотнее прижимается к земле и слышит, как в ней отдается ровное биение его сердца. И тут до него доносится сигнал мотоцикла Кеме; дважды вспыхивают фары. Омово поднимается и с замирающим сердцем медленно бредет в одиночестве сквозь привычную темноту.