Мне нужно было найти его. Искать было легко – след был еще теплый. Он вел меня в дебри зеленых, не отбрасывающих тени заборов, за которыми раздавались утомленные жарой голоса: «Ти, виварка вонюча, – укорял один негромкий, экономящий силы, – я і по водичку, я і по корову, а вона сидить і цілий день собі пизду чуха»... В доме напротив хорошо развитая девушка развешивала белье, ловко переступая через пыльных, окопавшихся кур сильными ногами. Она бросила в меня макитрой, как только я произнес его имя. Черные стриженые волосы на лобке в гневе встали дыбом, пробив белую ткань купальника. Кровавый след уводил дальше, он привел меня к пряничному домику, раскрашенному нежными цветами. Здесь могла бы жить Белоснежка. Маттиолы росли прямо под окнами, на них валялся одуревший от ароматов кот. В ничтожной тени возле кота наслаждался потемневший от простой лагерной жизни дядька. Балансируя на корточках, он специальным взглядом набросил на меня невидимую сеть, как тарантул. «Івана нема», – сказал он и выбросил «Приму» в роскошные мальвы. Окурок прочертил в горячем воздухе изящную математическую истину, после чего был немедленно склеван громадным, как орел, белым петухом. Левый глаз петуха закрывало бельмо, одна нога была закована в кандалы, железная цепь тянулась за ним к собачьей будке. «Він у нас замість собаки, – сказал темный дядька, сбивая плевком жирного шмеля с наглой георгины, – ми його на цеп посадили, шоб людей не клював». Я спросил его про Катерину. «Її увезли в лікарню», – сказал он бесстрастно, – та дура через твого Івана засунула голову в костьор. Правда, обгоріла не сильно, врачі сказали, шо скоро випишуть». Я попрощался. Иван оставлял за собой выжженную землю, как Чингисхан, и я тащился за ним, как отставший от орды мародер.
Он был сыном кузнеца; все его детство прошло в отцовской кузне в маленьком селе на Волыни. Тело античного героя (разве только кулаки чуть побольше) завершалось породистой головой козака, воина-профессионала. Темные глаза его были скошены к переносице, видимо, для концентрации на жертве перед последним прыжком. Он был силен, ласков, смешлив, его любили друзья и начальство, собаки ходили за ним стаями, а женщины совершали ради него древнегреческие поступки. Он пил на равных со всей академической профессурой с самого первого дня, несмотря на то, что был лишь студентом первого курса. Он казался всезнающим, хотя прочитал всего две книги. Одна из них была «Рубаи» Хайяма, другая – «Золотой осел» Апулея. Он помнил их наизусть и часто цитировал, иногда в самое неподходящее время – например, в три часа ночи, когда мы спали под громадным осокорем во дворе старой сельской школы. Вечером он исчезал, но под утро обычно появлялся. Как всякого воина, после надоевших ласк его тянуло к товарищам. Он был необычайно энергичен для этого времени суток, как какой-нибудь филин; в нем бурлила темная энергия и шмурдяк, который он называл «Выно». Обычно я бывал безжалостно разбужен; рубаи перемежались подробностями минета. От смеха никто не спал, какой-нибудь особо нервный петух пытался перекричать сову и изгнать из нас беса. Все уважали практические познания Ивана и считали его экспертом. Иногда ночью раздавался нервный стук в стекло, тревожный голос требовал немедленно Ивана. Пластично (он все так делал) Иван открывал окно, маленькая бледная фигурка копошилась внизу, отбрасывая лунную тень и воняя чесноком. «Іван, шо робити, дуже болить»,— жаловался призрак, сжимая рукой штаны внизу живота. «Перестояв», – царственно возвещал Иван, помогая своему суждению величественным библейским жестом.
Мы были студентами Академии художеств. Зимой, весной и осенью нам полагалось писать обнаженную натуру в пыльных, увешанных старыми тряпками мастерских, а летом – жить в маленьких городках сельского типа, пить шмурдяк, драться с населением этих буколических мест, осеменять его, изучать фольклор, а также писать этюды, делать наброски и воспевать трудовые подвиги колхозного крестьянства. Это называлось «пленэр», а также «практика». Никто лучше Ивана не мог наладить отношения с местной элитой. Диапазон воздействия его обаяния колебался от секретаря горкома до главного городского урки. Собаки тоже считали его своим. Наверняка на своем тайном собачьем съезде они единогласно признали его вождем. Так он и ходил повсюду, сопровождаемый полудикой стаей – варварский коктейль из Ахиллеса, Маугли и козака Байды; а еще добавьте пыльных, черных, нависающих бахромой вишен, напоминающих о Тантале; солнца, которое выцвело от самого себя, и размешайте языками тополей, которыми вылизано до блеска это летнее украинское небо; и еще, конечно, налейте «биомицину» (официально эта жидкость называлась «Біле міцне») – напитка, обладающего чудесным даром отключать надоевшее сознание, а в более умеренных дозах вдохновляющего на свершение смелых и бесполезных для карьеры поступков. Главными в стае считались Джек, Пират и Босый. Они были преданы Ивану до конца, готовые пожертвовать даже самым дорогим, что есть у собаки – своим свободным временем, – ради счастья состоять в его свите. Мы знали: если есть собаки, то Иван где-то рядом. Ночью их вой доносился с вершины холма, называемого Лысой горой. Вой был ритмичен, им собаки пунктуально отмечали очередной оргазм своего вождя. Кое-кто внизу даже умудрялся заключать пари, условия игры были похожи на рулетку: чет-нечет, первая пятерка-вторая пятерка, но сложнее всего, конечно, было отгадать точную цифру. Утром вся стая стекала вниз: впереди молодой, спортивный Джек Сын Овчарки; за ним длинный, черный, криволапый, похожий на крокодила, Пират; затем Иван с жертвой – и, наконец, кудлатый, пожилой и циничный, готовый продать свое вращение хвостом за кусок колбасы кому угодно, Босый в арьергарде. Все это казалось мне смешным и глупым. Я еще был мальчишкой, несмотря на восемнадцать лет; приключения и война интересовали меня больше, чем женщины. Некоторые были очень хороши, и даже рождали романтические ассоциации, но потом почему-то оказывались либо смешливыми дурами, либо истерическими фантазерками. Они вызывали опасения, как пауза в разговоре, и Иван это заметил. С удивившей меня жестокостью он сообщил, что не пустит меня ночевать, если я сегодня же не овладею женщиной и не принесу ему доказательства. Товарищи поддержали его. Я сказал: «Гады», – после чего, в сопровождении проверяющего (Иван все организовывал по-военному четко), был изгнан на Турбазу, где и концентрировались искательницы острых ощущений. Обычно они камуфлировали свои желания, выдавая их за географическое любопытство. К счастью, это никого не обманывало, отказа не было никому, даже загадочному Петренко. Про него толком ничего не было известно, кроме того, что целыми днями он валяется под мотоциклом, задумчиво изучая его внутренности. Вечером анатомия уступала место физиологии: Петренко появлялся на Турбазе (там всегда были танцы), где сначала некоторое время стоял в позе Печорина, тщательно выбирая жертву. Спикировав и охватив добычу извазюканными в мазуте лапами (их он не мыл никогда), он делал несколько задумчивых и экономных движений ногами и тазом. Широко расставленные рыбьи глаза Петренко тем временем изучали окрестности. Оценив обстановку, он нежно наклонялся к девушке и неожиданно громко произносил ключевую фразу: «Ходім поїбемось!» Если это сразу не действовало, то Петренко выдавал еще одну домашнюю заготовку: «Ну шо тобі, жалко?» Этот довод казался убедительным, и пара исчезала в кустах. На все уходило меньше минуты. На сей раз Петренко отсутствовал. Повар Турбазы, высокий евнухообразный пидарас Петя весело подскакивал на пухлых ножках (его щекотали два грузина в кепках), повизгивая, как щенок, и, забываясь, говорил о себе в женском роде. Моя девушка (кажется, она была из Перми) безропотно шла со мной на пляж, проделав перед этим ритуальные танцевальные движения; чуть поодаль тащилась тень проверяющего. Я чувствовал странную отстраненность: так, наверное, чувствуют себя зомби на Гаити, когда, разбуженные куриными лапками и магическим бормотанием, они вылезают из уютных склепов и крадутся меж пальм и крестов по своим черным делам. Здесь же вместо пальм была верба, ветер бросался песком, Днепр, как и положено, ревел и стонал. Мы шлепнулись на песок, пытаясь укрыться от ветра; проверяющий, увидев наш маневр, решил, что дело в шляпе, и ушел (до этого он крался за нами, как ревнивый муж). Дальнейшее происходило в полном молчании. Мою девушку сразу занесло песком, а я снова и снова совершал эти древние, изначальные телодвижения, чувствуя, что на самом деле это никакой не я, что я далеко, что девушка – это уже не девушка, а сама Мать Земля (ее таки здорово засыпало), что хорошо бы сейчас все это бросить и пойти пить чай, но нет, давай еще, а теперь слушай слабое попискивание, вытирай девичьи слезы (чертов песок, он всюду), и еще, ух, а вот уже начался дождь, и опять река, и ветер, и кусты…
«Подивіться на нього, – сказал Иван, – одразу видно, шо людина ділом занімалась, і провіряющого не треба». Я стоял перед ними, мокрый и грязный, а они разом, достав из-под кроватей шампанское, выстрелили в бурную шевченковскую ночь. Подозрительное чавканье снизило общий пафос. Свободной от шампанского рукой Иван извлек из-под кровати упирающегося Пирата, в зубах у него завязли остатки породистой копченой колбасы.
Двор был стерилен. Он смутно напоминал Японию. Черная с золотом швейная машинка стояла под немыслимым орехом на узорчатых чугунных ногах. Листья ореха пахли эфирными маслами и дезинфекцией. За машинкой сидел человек с худой загорелой шеей, одетый в трусы и полосатую рубашку. На голове у него была шляпа с дырочками, а в зубах торчал «Беломор». Он шил черные фраерские штаны, широкие снизу и узкие наверху; карманы штанов были роскошно отделаны кожей. Цикадный стрекот машинки не заглушал женских криков, хохота и всхлипываний, доносившихся из хаты. Все было ясно. «Ваня тут, щас він вийде», – портной перекусил нитку и деликатно попытался вклиниться в животные звуки. «Я січас», – сказал Иван и появился через пятнадцать минут – одной рукой он срывал вишни, другой надевал фраерские штаны. «Іван, – сказал я, – ми спиздили кролів. Хлопці дізнались, що це ми. Вони сказали, що прийдуть увечері. Вони сказали, що нас вони відпиздять, а наших дівок виїбуть. Якщо тіки ти не поговориш з ними. Хоча дівок не шкода – вони всі такі язви». «Собацюри, – ласково произнес Иван, застегивая штаны, – дня без пригод прожити не можете». Он весело подмигнул появившейся девушке. Девушка сыто щурилась, пытаясь вернуться из Зазеркалья. «Батьку, – лениво скомандовала она, – що ви там розсілися? Несіть хлопцям борщ». «Щас, щас, доню, вже несу», – кротко отозвался портной, смахивая крошки со стола в свою шляпу.
Как рассказать про лето? Как рассказать про прохладную чайную в густом саду среди жары, где мясо с картошкой подавалось в больших горшках, из крана текло холодное пиво, а на стенах висели большие картины, написанные на клеенке (этапы жизни Тараса Бульбы), и вишни можно было рвать прямо из окна. Про ночные драки на танцплощадке, которые волшебным образом прекращались при появлении Ивана со своим новым другом – цыганом с золотыми зубами, главным бандитом города. Про то, как они вместе с цыганом напились портвейну на быстроходном корабле под названием «Ракета», после чего цыган выпал за борт, а Иван поймал его и некоторое время тащил в кильватерных бурунах эту диковинную, золотозубую и пышноусую тварь, пока, наконец, не втащил его обратно, после чего тут же выпал сам и прохлаждался, вися на могучей руке в пенном водовороте, хохоча и выкрикивая хайямовские рубаи прямо посреди фарватера великой реки. Время шло, мы продолжали жить и безобразничать. Академия была закончена; некоторые уехали покорять столицу империи, кто-то женился, кто-то успел умереть, а кто-то спиться. Иван не объявлялся, говорили, что он уехал в Черновцы, но однажды я все-таки встретил его. Он потолстел и стал как-то ниже, на руке у него висела маленькая, похожая на благополучную амбарную мышь, женщина. «Як ти міг, Іван», – вырвалось у меня сдуру. Иван улыбнулся своей ласковой улыбкой и пощекотал усами мое ухо. «Знаєш, – шепнул он, – я просто чєловєка пожалів». Был ли он героем? Наверное, да. Маршал Ланн, один из орлов Бонапарта, как-то сказал, что гусар, который в тридцать лет не убит – не гусар, а дерьмо (ему самому в тот момент было тридцать четыре, и вскоре его убили). Наверное, он имел в виду, что героизм всегда влечет за собой известные последствия. Если частота отклонений от этого правила превышает допустимую, это ставит героизм под сомнение. Но на самом деле все еще хуже. Героем вообще нельзя быть долго, потому что негерои устают от его геройства. Если же он упорно продолжает геройствовать, он становится неприятен: своей безупречностью он как бы подчеркивает ущербность всех остальных. И что же ему тогда остается, кроме как умереть, или, что еще противнее, стать таким же, как вся эта сплоченная отсутствием героизма банда? Не потому ли старый Язон устроился пить свой греческий «биомицин» под тяжелой и ненадежной кормой «Арго»? Но все же зачем? Почему?
— Если ты не пойдешь с нами, ты получишь пизды, – сказал Абрам. Стоящий рядом высокий амбал, похожий на Ольбрыхского, весело мигнул золотым зубом.
Я вышел из кафе «Хрещатий Яр» на улице Прорезной. Туда приходили актеры, утомленные искусством и водкой, поэты, утонченные фарцовщики, на глаз отличающие американский «Левайс» от восточноевропейского, шестерки из КГБ, наблюдавшие за поэтами и фарцовщиками, девушки из дома моделей, похожие на птиц из Новой Гвинеи, и девушки поэтов, похожие на худых собачек. Время в кафе не двигалось, как в болоте, туда приходили, чтобы постоять в очереди, предаться медитативному забвению в толпе, стереть невзгоды прошлого и заботы будущего; очередь медленно шевелилась, как умирающая многоножка, пахло кофе, женщинами и сосисками. Я ходил туда потому, что надеялся встретить девушку Лену. Однажды я попался на ее случайное слово, как рыба на крючок.
— Денег не дает, ебет в машине, я потом простужаюсь, – жаловалась подружке Лена. Сейчас она смеялась счастливым смехом доброго ребенка, породистые вандейковские пальцы теребили бороду подкравшегося поэта по кличке «Лисовин».
— Кстати, меня зовут Лена, – сказала она, когда я попытался отодвинуть Лисовина локтем, – но сегодня я занята.
Глупые синие глаза смотрели не мигая, непостоянные пальцы бросили лисовинскую бороду и скользнули к моему уху. Она посмотрела на часы, изобразила губами тюльпан и исчезла, горячее дыхание лета унесло ее куда-то к чертям собачьим, дорогую резиновую женщину из секс-шопа, с лицом детской куклы, эту американскую мечту сороковых, девушку, заблудившуюся во времени. Американские пилоты рисовали таких девушек на истребителях «Мустанг», а дети называют их «красивая тетя». Она унеслась, оставив свой запах, мы с Лисовином нюхали его, как две гиены-неудачницы феромоны ускользнувшей зебры.
— Это бикса не для тебя, – сказал Абрам. – Познакомься, это Збигнев Кшенстовский.
— Збышек, – сказал высокий амбал, похожий на Ольбрыхского.
— Он только что откинулся, – сказал Абрам. – Мы решили отдохнуть. Ты хочешь, чтобы я повторил свою угрозу?
— Что же я дурак – пизды получать? – сказал я, – Лучше я с вами пойду.
Когда-то Абрам был геологом, ездил в тундру, бурил шурфы, лежа на спине, наблюдал полет белой полярной совы в бесконечном северном небе, бесшумный и неизбежный, как смерть, набивал карманы леммингами, изучал быт ненца Пашки и ненки Машки, волею божественной рулетки заброшенных в поселок Усть-Кара на берегу Северного Ледовитого Океана, который есть на всех картах мира, и в котором проживают три живых существа: ненец Пашка, ненка Машка и собака Кайзер. Устав от романтики и комариных укусов, он бросил геологию и стал фотографом. Он снимал жлобские свадьбы, выпускные вечера, драгоценное музейное золото древних евреев, мускулистых телок в коньках и перьях из балета на льду, и даже трупы в морге на улице Оранжерейной. Абрам не знал сомнений, путь его был смел и прям. Он не ведал бытовых осложнений - в лихие годы Горбачевского прогибишена, когда очередь за водкой, напоминающая громадного сетчатого питона, кричала: «Горбатый пидарас!», он запросто решал проблему в десять часов утра. Большой фотографический кофр висел у него через плечо, при ходьбе он издавал стеклянные звуки. Мы перенеслись в бар «Метро». На веранде, кроме нас, никого не было, бдительная старуха шаркала шваброй. Абрам достал из кофра портвейн, стремительный Збышек разбил бутылку, сказал «блядь», «холера ясна» и «псякрев», липкая жидкость пролилась на его фраерский костюм, так, что Збышек сделался похож на вампира-новичка. Ожидание неприятностей шлялось за спиной. И они тут же повисли над столом в виде упитанного бармена: бдительная старуха не зря ела свой хлеб. Бархатный костюм цвета шоколада облегал пухлое тело, пышная «бабочка» подпирала второй подбородок, розовые губы императора эпохи упадка неприлично распухли.
— Так, – сказал хозяин жизни, – все убрали и уебали по-быстрому, что неясно, блядь?
Он нависал над нами, как страшный Нангапарбат над альпинистами- любителями. За его спиной были: его территория, закон и менты на первом этаже у входа в метро.
— Ты сейчас возьмешь тряпку, уберешь под столом, вытрешь насухо и принесешь нам две бутылки холодного брюта. Только холодного, блядь! – сказал Абрам с безразличием Клинта Иствуда.
«Что он несет? – подумал я. – Там же внизу менты, сейчас нас повяжут и отпиздят, а у Збышека вообще будут неприятности».
— Потому что если они будут теплыми, Тамара Михайловна завтра придет к тебе, – сказал Абрам.
— Кто такая Тамара Михайловна? – спросил я, пока бармен ползал под столом в бархатных штанах.
— Уберите ноги, ребятки, чтобы я тряпочкой не того, – просил бармен. Он терпеливо собирал стекло и елозил тряпкой, пока Абрам и Збышек поощрительно и не очень больно пиздили его под столом ногами.
— Это такая женщина, которая приходит и запечатывает в судок котлету, водку и все остальное берло у этого фраера в буфете, – сказал Абрам. – Я снимал свадьбу ее дочери.
— А что потом, Абрам? – спросил я.
— Потом тюрьма нахуй, – сказал Абрам. – Где наша шампаньола? Ты что, не видишь, нам костюм нужно почистить.
— Несу-несу, ребятки. Сейчас-сейчас, – сказал бармен.
Абрам наполнил стаканы, а оставшийся брют вылил на пиджак Збышека.
— Приходите еще, ребятки, – сказал бармен.
Летний вечер гладил наши лица. От Збышека пахло гусарской победой.
— У меня тут мастерская на Бессарабке, за углом, – сказал Абрам.
Желтый глаз лампы смотрел на стол с резаной бумагой, фотоувеличитель «Крокус» и два топчана, накрытых сиротскими серыми одеялами с белыми полосками по краям и пятнами посередине. Бельевые веревки пересекали подвал по диагонали. На веревках сушились пленки, зажатые деревянными прищепками. Два топора терпеливо ждали в углу. Портвейн только начинался. Абрам рассказывал про тундру. Збышек рассказывал про женщин. Я рассказал про девушку Лену и просил у друзей совета.
— Слушай сюда, в сторону звука, подари ей цветы, – сказал Збышек после некоторого раздумья.
— Телкам нужна свадьба, – сказал Абрам, – вот что им нужно.
— Абрам, что это за пятна на одеяле? – спросил я.
— Это одеяла из морга, – сказал Абрам, – на них лежали жмуры.
Меня подбросило вверх, Збышек, Абрам и лампа смотрели с упреком, как на незнакомого человека.
— Сядь, – сказал Абрам, – они такие же люди, как и мы.
Одинокая муха выписывала кренделя вокруг лампы. Абрам погнался за ней с топором. Збышек сказал, что он читал книгу про переселение душ, и что если Абрам убьет муху, на его карму падет проклятие.
— Тогда убей этот фотоувеличитель, – сказал Абрам, – он мне уже давно остопиздел.
Он вручил топор Збышеку.
— А ты чего сидишь? – спросил Абрам у меня. – Бери второй топор и убей все эти негативы.
Мы постарались. Увеличитель «Крокус» уже ничего не увеличивал. Сплющенное металлическое тело «Крокуса» сползало со стола, как текучие часы Сальвадора Дали. Из его рваных ран гигантскими глистами вылезали обрывки бельевой веревки, на полу черными змеями корчились изрубленные пленки.
Мы вышли наружу. Звездное небо над головой напоминало про нравственный закон, ветер дразнил ожившим бумажным пакетом стаю бродячих собак. Мы стояли одни среди спящей Бессарабки, завернувшись в трупные одеяла и сжимая боевые топоры, как индейцы в тылу врага.
— Ты что-то не очень индеец, – сказал Збышеку Абрам, – индейцы не бывают курчавыми. Ты бы пошел и постригся.
— Сам ты не очень индеец, – обиделся Збышек, – я вчера стригся, меня стриг нежный парикмахер, я так забалдел, что захотел на нем жениться.
Абрам пел «Ой, Дніпро, Дніпро», мы со Збышеком рубили киоск для продажи талонов на троллейбус, ассириец с печальными глазами наблюдал за нами из будки для чистки ботинок, крестьяне, приехавшие на рынок, разгружали мешки из натруженных жигулей.
— Давайте грабить крестьян, – сказал Абрам, – вон они сколько мешков нахапали.
— Не по понятиям, – засомневался Збышек.
— Они все для нас – белые гринго, – сказал Абрам и побежал.
Мы мчались, размахивая топорами. Трупные одеяла развевались у нас за спиной.
— Хлопці, беріть все, тільки не вбивайте, – сказал мордатый мужик и бросил мешок к ногам Абрама.
Второй мужик рванул через пустой Крещатик, пересекая его по диагонали. Тяжелый мешок совсем не мешал ему. Збышек увлекся погоней и исчез за углом. Абрам сел на трофейный мешок, закурил и угостил сигаретой мордатого мужика.
— Ой хлопці, не лякайте так більше, я чучуть не всрався, – попросил мордатый мужик.
— Скажи, Абрам, а за что Збышека посадили? – спросил я.
— Он одевал свой фраерский костюм, шел на танцы, и там знакомился с хорошей девушкой. Потом они вместе с девушкой приходили к ней домой знакомиться с родителями. А потом у них из квартиры исчезало все, – сказал Абрам.
— Холера ясна, не догнал падло, – сказал запыхавшийся Збышек, – ну и вечерок.
— Фаскинейшен оф зе ивнинг, – сказал Абрам.
— Не ругайся, – сказал Збышек.
— Сенсей ні рей[1], – прокричав семпай[2], ми вклонились вчителю і пішли в роздягальню. Чорне каратегі[3] майстра простяглось на підлозі посеред вбогої кімнати, воно було схоже на велетенську чорну троянду з гербарію сентиментального велетня-людожера, і воно пахло тигром. Сам майстер Амбвру Тва Джонс щойно вийшов з душу, його тіло кольору темного дерева, тіло чорної пантери, яка займалася бодібілдінгом, стирчало з білого рушника, недбало пов’язаного на стегнах, як букет із вази. Семпай Вадім Алєксєіч відкрив пляшку горілки і пригостив вчителя. Майстер скосив на нього чорне око, як скажений кінь. Ми засміялися.
— Ну, как знаєш, – сказав Вадім Алєксєіч, і приклався до пляшки. Він майстерно закрутив рідину гвинтом просто в горлянку, сказав «ху», утер губи, понюхав спітнілий рукав і почав роздягатися. Вадім Алєксєіч випромінював переможну недбалість; так орел не втрачає гідності, навіть коли сре.
— Одєвайся, – сказав майстер. Вони вийшли на центр дожо[4], і ми побачили, що таке карате, жорстоке і ніжне. Амбвру Тва Джонс перетворився на вітряк, що став на лижі, рукава його каратегі ляскали в такт рухам, удари йшли від центра тіла під різними кутами, як смертоносні чорні промені з чорної діри. Жертва стікала потом, метушилась, рятуючи своє життя, жах танцював на її обличчі. Щоправда, каскади тсукі[5] та гєрі[6] не завдавали йому жодної шкоди, вчитель наш майстерно зупиняв їх у міліметрі від вразливих місць Вадіма Алєксєіча, тільки вітер від кулаків лоскотав його рідке волосся. Амбвру Тва Джонс загнав Вадіма Алєксєіча в кут, зробив блискавичний оберт «залізна мітла», на якусь мить тіло Вадіма Алєксєіча зависло в невагомості, майстер ніжно підстрахував його і опустив на землю, як лагідна чорна хмарка, і тут ми почули ляскіт останнього удару і переможний зойк, щось середнє між нявчанням кота і орлиним клекотом. Учитель допоміг жертві підвестися. Незворушна маска чорної діри, вдягнута для бою, змінилася щирою посмішкою. Вадім Алєксєіч стікав рідиною. Він пітнів і плакав.
— Нє нада плякать, – сказав Амбвру Тва Джонс, – Нужно понять єтот урок. Много водка – карате совсєм пляхой. Я твой учітель, пріході, я буду помагать помалєньку. Він вдарив п’яткою об підлогу. В свідомості Вадім Алєксєіча щось клацнуло, і він, не криючись, заридав.
— Я нє висипаюсь, – ридав Вадім Алєксєіч. – Я п’ю, чтоби наконєц виспаться, нахуйблядь. Мнє снятся сни. Страшниє сни! Я просипаюсь і нє могу заснуть, нахуйблядь! Я больше нє могу так жить, блядьнахуй! А тут іщьо еті бляді!
Ми вчились у майстра. Вже два роки ми опановували карате під його орудою, ми копіювали його рухи, його ходу пантери, його здатність миттєво перетворюватись на жахливу чорну діру, а потім знов обертатися людиною. Це були романтичні часи початку вісімдесятих, карате було поза законом, так само, як і в колонізованій японцями старій Окінаві, гебуха пасла нелегальні школи, кілька сенсеїв[7]-невдах вже сиділи в тюрмі. Це додавало тренуванням присмаку конспірації і небезпеки. Змагання проводились так: ввечері в дожо раптово з’являлись амбали, схожі на носорогів.
— Ми з школи на Червоному Хуторі, – казали вони. – Ми визиваємо вашу школу на бій. Відмовитись було неможливо. На внутрішніх змаганнях визначались кращі. Незалежно від результатів змагань до команди завжди включали Сірьожу. Сірьожа не відзначався технікою, проте мав страшну мармизу, досвід хуліганських бійок на Чоколівці і вдачу бультер’єра. Його запускали першим, він одразу отримував в пику, після чого ставав лютий, вимазував своєю кров’ю супротивників, калічив їх і наводив на них жах. Після первинної психологічної обробки до бою ставали технічні хлопці. Тактика була проста: в гостях треба було вистояти. За правилами, супротивники мали нанести нам візит у відповідь; на своїй території ми мали їх всіх покалічити. Суддівства не було ніякого, дух старої Окінави віяв у повітрі. Майстер Амбвру Тва Джонс вчив нас: як опускати свою сутність в низ живота, як створювати навкруг себе коло небезпеки, як робити шпаринку в цьому колі, щоб заманити ворога в пастку, як ставати порожнім…
Студент Київського Авіаційного інституту, він був родом з французького Конго, країни, де живуть гірські горили, слони прогулюються берегом океану, а в джунглях мешкають дикі племена, невідомі жодному антропологу; країни, де жінки відлякують крокодилів спеціальним канонізованим воланням, щоб очистити собі місце для купання, і крокодили їх слухаються, а в верхів’ях величної ріки Конго, в непролазних болотах живе динозавр М’келе М’бембо, який харчується бегемотами. Люди в цій країні проводять свій час у святкуванні весіль і похорон, ці події майже не відрізняються, там завжди весело, гримлять барабани, всі п’ють, їдять, танцюють і веселяться, тому що життя коротке і триває всього лиш мить, яка називається «зараз». Ми захопилися. Ми лікували синці, вправляли щелепи, рахували поразки і перемоги, читали одне одному роздруковані на ксероксі книги про видатних самураїв і задирали носи. Майстер помітив фальш і виєбони в наших рухах.
— Ви помалєньку хочете бить лучше, чєм ви єсть, і у вас проісходіт іспорчєнний тєлєфон, – сказав він. – Я оборву єтот тєлєфон.
Він наказав нам привести на тренування красивих дівчат.
— Ви будєтє стараться нємножко проізвєсті впєчатлєніє на ніх, – сказав він. – От єтого ваше карате станєт совсєм фальшивим. Ви будєтє пропускать удари, в конце концов ви забудєтє о дєвушках, і сосрєдоточітєсь на протівніке. А потом всьо ісчєзнєт для вас – дєвушкі, протівнік і даже ви самі.
Так промовляв до нас наш вчитель Амбвру Тва Джонс. Ми хитали головами, робили розумний вигляд і нічого не розуміли. Я був закоханий тоді. Моя дівчина прийняла запрошення, вона була вдягнена в шматок білої марлі, шкіряні сандалії, і більш ні в шо. Довгі засмаглі ноги законопачували свідомість. Школа наша не була готова до цього, тренування було зіпсовано, хлопці весь час озирались і пропускали удари, вчитель сміявся з нас, а у Вадіма Алєксєіча втратила силу душа. Його виперли з КДБ за п’янку, він викладав фізкультуру в середній школі, у нього були жигулі, дружина і двоє дітей…
Ми вийшли надвір, свіжа травнева ніч поцілувала нас. Вадім Алєксєіч, рюмсаючи, перся позаду. Ми йшли, уникаючи його; так хороші хлопці-партизани гидують поганим зрадником.
— Нє нужно плякать, – сказав майстер. – Я помогать помалєньку. Він підвів Вадіма Алєксєіча до дерева (це був кінський каштан). Той слухняно став, де йому сказали. Невеличке дупло висіло над його головою, як чорний німб. Вчитель став навколішки, і позбирав долонями всі його тривоги і сни. Він почав з самого низу, з землі, обережно посуваючи їх вгору, вздовж тіла нещасного, і кінець кінцем акуратно розмістив їх у нього на голові.
— Расслабься, – сказав учитель. Вадім Алєксєіч слухняно прийняв позу, яка в армії називається «вольно». Від цього він зробився схожим на блюзнірську пародію на Святого Себастьяна, і тут майстер розвернув його, запхав головою в дупло, і дав легкого потиличника, жахливі і прекрасні африканські слова полетіли в дупло потиличнику навздогін.
— Єто поможет нємножко, – сказав вчитель, і несильно вдарив дерево своїм взірцевим правим прямим.
Горло моє висохло, спрага душила мене. Хлопці пішли вперед, ми з коханою зупинилися біля автомата з газованою водою. Автомат наливав стакан простої води за копійку, а за три копійки додавав сироп. Та дівчина кохала мене, вона закидала автомат монетками по двадцять копійок (вони були такі самі за розміром, як і три), вона дивилася, як я п’ю, і цілувала мене.
— Чорна мамба, – сказала вона. – В порівнянні з вашим негром ви всі якісь рахіти, я б йому дала, не задумуясь, він такий класний, поглянь на дерево, коханий.
Я озирнувся. Гай спав, тільки наш каштан шелестів листям, гортаючи сни Вадіма Алєксєіча.
— Я б теж так зробив на твоєму місці, – сказав я.
Це було останнє тренування. Літо вповзло в місто жовто-гарячим струменем, школа, в якій ми тренувалися, зачинилась на канікули. Потім настав свіжий вересень. Наша школа карате була в зборі, ми зустрілись в гаю, біля автомата з газованою водою, чекали на вчителя, штовхались і раділи одне одному.
— Подивіться на каштан, – сказав Сірьожа. – Африка, йобанагазірована!
В темному пухнастому гаю стояло одне сухе дерево, жодного листочка не було на ньому. Голі гілки його мацали молодий місяць. Сни Вадіма Алєксєіча випили його соки і тепер всмоктували місячні промені, і розчинялись в них.
— Африка, – сказав учитель. Він підійшов нечутно, як Мауглі. – Єслі ви туда попадьотє, нікогда нє садітєсь нємножко кушать с нєзнакомиє люді.
— А то шо буде? – запитали ми.
— Чєловєк, когда кушаєт, расслабляєтся, – сказав майстер Амбвру Тва Джонс. – Колдуну только єто і нада. В моєй странє колдунов хоть жопой єшь. Оні пошутіть любят. Так пошутят – ти потом дєлать нічєго с дєвушкой нє сможешь. Карате совсєм пляхой будєт. Сілу сєбє возьмут, побалуются, а назад отдавать забудут. Він подивився на каштан.
— Я Вадімалєксєічу помогать помалєньку. Ідітє трєніровайтєся, лєнтяі.
І ми пішли. Сни Вадіма Алєксєіча заливали нас холодним сяйвом. Тільки його самого не було серед нас.