День начался рано, как обычно в ШИЗО. Ссадины и кровоподтеки начали затягиваться, и, хотя тело ныло, а руки и ноги не желали работать, Паша встал, походил по камере. Знал, что лежать — худшее, что может делать зэк. Надо ходить, читать, говорить с людьми. Искать жизнь, её капли и искры, хватать их и впитывать кожей. Тогда выживешь, а вот лёжа заржавеешь изнутри и помрёшь.
Принесли завтрак — две краюхи вонючего чёрного тюремного хлеба и две кружки кипятка. Бунтын сбегал к окошку, забрал всё, поставил на стол.
— Завтракать будем, Старый?
Невесело сказал, тревожился. Непонятно всё ему, и оттого страшно. В одной камере с вором в законе мужику сидеть радости большой нет, вдруг что скажешь не так или прогневишь чем. А уж с вором, которого менты прессовать начали, и вовсе опасно: мало ли что им станет интересно, начнут пытать, о чём Паша говорит, чего хочет, с кем связи ищет. Может, и помочь попросят, а хуже этого и вовсе ничего нет, когда вертухаи помощи просят и сулят за это блага. Тех благ от них не дождёшься, и защиты не будет, а как только станешь ненадобен, выбросят на ножи блатных. Потом даже не вспомнят. А откажешься — сами затопчут или кинут под кованые сапоги козлов, которые на вертухаев работают и тем живут.
Паша мучения Бунтына видел, но помочь не мог ничем. Подошёл, потрепал по спине: «Всё будет ништяк, браток». Сел было за стол, но тут залязгал замок, завыла открываемая тяжёлая дверь. Кто за дверью, видно ещё не было, но орать тот невидимый уже начал:
— Огородников, на выход с вещами!
С вещами — это или на этап, или обратно в барак. Если бы на допрос, проорали бы: «На выход легко!» «Легко» — значит, всё оставляешь в камере. Хотя для ШИЗО это всё условности, тут все арестанты — «легко». Брать с собой нечего, сюда приводят в исподнем и выдают робы, что носят только здесь — без карманов, грязные, часто в крови застиранной. Пашина роба была в крови свежей.
Он медленно встал и пошёл к выходу. Остановился, повернулся к Бунтыну, тот стоял у стола навытяжку, нельзя иначе, когда вертухаи входят. Пожал ему руку.
— От души, братан, — сказал, глядя в глаза.
Поблагодарил.
Бунтын промолчал, только кивал часто и моргал короткими жёсткими ресницами. Прощался, как иначе, и думал, что будет, когда самого вызовут и будут спрашивать, что тут Старый говорил. Страшно, но всё равно хорошо, что увели вора. Мужику лучше подальше от этого. Когда сильным неспокойно, мужик первый головой рискует.
— Куда, начальник? — спросил Паша вертухая, поворачиваясь лицом к стене и заводя руки назад.
— Амнистия тебе вышла, на волю, в Москву поедешь, — засмеялся беззлобно вертухай.
Молодой служака, но давно здесь. Всю жизнь.
— Юмор у вас, Максим Олегович, своеобразный, — вежливо, со старым московским проговором вытягивая гласные, ответил Паша. Умел и так.
Отношения позволяли говорить с этим вертухаем чуть за границами правил. Максим родом из семьи московских евреев, переселили их сюда ещё до открытия кластера «Печора». Отец Максима, бывший глава департамента Центрального банка России, пристроился счетоводом на местной свиноферме. Ценным оказался сотрудником, смешки по поводу министерского прошлого быстро сошли на нет: очень уж честным и скрупулёзным себя проявил, да и здоров был, как медведь, как-никак мастер спорта по тяжёлой атлетике. Лом на спор гнул, положив на шею. Но был грех, выпивал. Раз перебрал самогона-первача и не дошёл ночью до дома, замёрз в сугробе.
Максиму было тогда уже пятнадцать, хозяйство свалилось на него. Дрова колол, сено косил, печь топил. Мать — учительница английского, зарабатывала уроками, на еду хватало. Английский ох как нужен стал вдруг в этих местах, когда люди поехали отовсюду. На зону тоже без английского стало не устроиться. Спасибо маме, устроился с первого экзамена.
Паше это всё Максим рассказал как-то всё в той же каптёрке, где со стены смотрел питерский музыкант Виктор Цой в жабо. Всё дело в кличке, которую прицепили арестанты юному Максиму Олеговичу. «Сладкий» — это очень обидно для гетеросексуального мужчины в тюремной среде. Виной всему было телосложение — жирные ягодицы и ляжки, мягкий, пухлый живот. С этим Максим поделать ничего не мог: сладкие булочки и оладьи с хрустящей корочкой мама умудрялась печь даже здесь, на Севере.
А когда к человеку пристаёт кличка Сладкий, человек сделает всё, чтобы таковым не казаться. Максим стал цепляться к зэкам, писать на них рапорты, подличать начал, тогда Паша и обратил на него внимание. Решил пообщаться, пригласил вежливо, с уважением. Максим зашёл в каптёрку после отбоя, губы кривил, конечно, но зашёл.
— Не злой вы, Максим Олегович. А на погоняло арестантское внимания не обращайте. Тюрьма-старушка на зло только злом отвечает, — говорил тогда Максиму Паша.
Много ещё чего объяснил о людском укладе. Потом про Москву поговорили, Максим и не помнил её. Руки жать не стали, не положено вертухаю и зэку ручкаться ни по закону, ни по понятиям. Но успокоился Максим Олегович, инспектор безопасности, и мужики стали его чаще именно так называть, по имени-отчеству. Кличка не ушла, конечно, злых людей много, но не задевала за живое больше.
— В барак. Отбой по тебе. Живи пока, Старый, — шепнул в ухо, пока наручники надевал.
— А Берман как? И Иваныч? — спросил Паша, не удержался, о самом волнительном, о том, о чём спрашивать было нельзя.
Но Максим ответил:
— Бермана поломали сильно, в больничке. А Иваныча уже увёл в барак. Его не трогали.
— Кто ломал-то, Максим Олегович, кто? — задал шёпотом, почти неслышно ещё один главный вопрос Паша.
— Огородников, чего стоим, по дубиналу соскучился?! — заорал Максим.
Паша всё понял. Шепнул ещё одно слово:
— Благодарю.
Цой снова смотрел на Пашу Старого со стены каптёрки. Портрет сорвали во время шмона, бросили на пол. Забирать не стали — не нужен никому. Витос подобрал, сберёг. Сидел сейчас за столом напротив и прихлёбывал чай. Разгибаться он пока не мог полностью, ребра сломанные болели. Пройдёт. Паше рёбра тоже ломали не раз. Больно, но заживает.
— Списали тебя, Старый, — повторил Витос который раз, — все списали. Я им говорил, подождите, вернётся. Не верили. Мужики добром вспоминали, не сердись на мужиков. Это вот эти только решили, что раз ты в космосе, можно свой блаткомитет строить.
«Эти» — шестеро приблатнённых, шпана из молодых бандитов — стояли у двери. Жались. А как не жаться? Покусились на власть воровскую на зоне при живом воре, да ещё каком, авторитете из авторитетов, отжать решили насущное. Моментом решили попользоваться. Да ещё и мужиков нескольких избили сильно, когда те заявили, что не было вестей от блатных, кто смотреть будет за зоной после Паши, да и сам Паша, может, ещё вернётся, потому, дескать, их блаткомитет не власть над людьми. Молчали и, хоть порвать могли Пашу с Витосом, которые сидели в каптёрке одни, не рвали. Знали, что за дверью — люди. Поняли наконец, в чём сила воровская: не в быках с заточками и не в прикентовке, что при смотрящем кормится, а в мужике. Если вор мужику защиту даёт, а мужик вора кормит, зона по понятиям стоит. Когда блатной начинает мужика обирать и объедать, тогда зону под себя менты прибирают и всем тогда беда, будет каторга жить по беспределу. Кровь тогда, каждый день кровь. Паша вспомнил Омск и Шральца. Поёжился.
— Что делать с вами, черти? — спросил негромко.
От сиплого его голоса блатные нервно задвигались. Всё было в этом голосе — и вековой холод острога, и сýдьбы, которые враз встали перед всеми шестью. И вот они ждут команды этого старого, такого худого и слабого человека — каждый из них мог убить его за несколько секунд — и такого сильного — по одному его слову их самих будут убивать долго, столько, сколько он скажет.
— Старый, не обессудь, бес попутал, — начал говорить старший и замолчал.
— Говори, не ссы в сапоги, — проговорил Паша. — Скажи для начала, кто ты есть теперь.
— Выходит, крыса, — пробормотал парень.
— Правильно говоришь, — ответил Паша. — И спрос с вас будет людской. Думали, вы сильные, когда людей стали тут ломать? Сами сейчас решите: или братве вас отдам, как крыс, или сами от людей отделитесь. Или силу проявите.
— Как? — спросил старший, зная ответ.
— Верёвку дам. Вздёргивайся сам, чтобы я греха на душу не брал.
Все замолчали.
— Ну вот, Витос, я же говорил, нет тут сильных, — вздохнул Паша. — Крысы и есть крысы.
— С опущенными жить? — взвыл невысокий русский парень, выбритый налысо, с толстыми губами и низким лбом.
— Ты сам себя опустил, когда на людское позарился, — резко остановил его Паша.
— Пощади, вор, — опустился парень на колени, — мы же блатной жизнью живём, мы же ровные, мы ж воров уважаем, ошибка же вышла, ошибка…
— Витос, — сказал Паша, — устал я. Отведи этих на унитазы, пусть отмоют. Никто они, и звать их никак. И разведи по баракам. Отделённые везде нужны, отхожих мест много. Чистота — залог здоровья. Иваныча позови мне.
— Сделаем, Старый! — с готовностью подскочил Витос и заорал высоким голосом, чтобы все слышали, распахивая дверь: — Народ, сторонись, отделённые идут, унитазы мыть!
Люди одобрительно зашумели. Расступились. Отделённых нельзя касаться, у них ничего нельзя брать, их нельзя пускать за общий стол, и на ложках у них дырки, чтобы не перепутать. Нет ниже места в зоне, чем место отделённого или опущенного. И возврата назад оттуда нет.
Шеф особого подкластера «Нарьян-Мар» пенитенциарного кластера «Печора», полковник Арсений Иванович Зайцев чувствовал облегчение. Даже коньяку выпил по такому случаю. Нет, конечно же, бывало, что прилетали к нему в подкластер люди из Нового центра, но это были люди из УПБ, из самого секретного и важного департамента.
Как только зашли эти двое в его кабинет, по-хозяйски зашли, не обращая внимания на секретаря, который встал за их спинами и беспомощно разводил руками, Арсений Иванович всё понял. Оттуда, люди, конечно, оттуда. Из департамента интеграции кластеров. Только они никогда не предупреждали и входили вот так, словно хозяева. Ими и были.
Зайцев, как неглупый человек, читал прессу и умел видеть главное в ведомственных распоряжениях и инструкциях. Понимал, к чему всё идёт. Сначала кластеры наполнили людьми из реновированных городов, потом из кластеров вторые-третьи поколения переселённых начали интегрироваться в новые городские агломерации. Кластеров становилось всё меньше. Кто не хотел или не мог интегрироваться — приехал сюда. Не сам, конечно, привезли. Оказалось, что Север можно огородить, сюда же слать и арестантов из новых переселенцев. Постепенно получился архипелаг, но герметичный.
И вот тут только стало доходить до умных, как изящно заложен смысл в название этого всесильного департамента: «интеграция кластеров». Это не про интеграцию в кластеры. Это про интеграцию из них. Выбирай, куда хочешь: в новые полисы или в вечную российскую зону. И то и другое выстроено конвенциальным правительством с учётом столетнего опыта, с умом и на века. Значит, надолго останется и вечная связка — ГУЛАГ и госбезопасность. Или наоборот. Первичное вторично, а вторичное первично, верно сказал классик. Рано, рано хоронили органы безопасности и исполнения наказаний. Никуда без них, и никак. Любой власти.
И как всё сладилось: вот в полисах люди хорошие — новые поселенцы и интегрированные из коренного населения. А вот пенитенциарный кластер «Печора», тут плохие — неинтегрированные коренные и преступные из новых. Система. Живи и радуйся, главное — не сломай.
Зайцев встал из-за стола, расправил широкие плечи, но не очень выпятил грудь, оставив спину чуть ссутуленной, затем предупредительно наклонил голову и пошёл к гостям.
Один из вошедших стоял впереди. Высокий, поджарый, с чуть покатыми плечами опытного рукопашного бойца. Лицо его было молодо и диссонировало с пугающе мощным силуэтом. Сложно было совместить это, и Арсений Иванович несколько раз рефлекторно перевёл взгляд с лица на подчёркнутую тонким свитером рельефную грудь мужчины напротив.
— Старший лейтенант Сидоров, — небрежно представился тот.
— Арсений Иванович, — ответил Зайцев, ощутив глубинной чуйкой опытного надзирателя, что звания своего этому молодому офицеру УПБ лучше не называть.
— Александров. Можно по имени, Вадим, — представился второй.
Ростом ниже, много старше Сидорова, худощав. Сильный, вот этот сильный по-настоящему.
А потом началось. Интересовали Сидорова — а старшим оказался в паре он — три арестанта: Огородников, Берман и его помощник Петров — известный всей колонии мастер на все руки Иваныч.
Огородникова Сидоров приказал «подготовить к допросу». На вежливые намёки Арсения Ивановича об оперативных рисках, о сложной обстановке в колонии, о том, каких трудов стоило внедрение агентуры влияния в окружение вора в законе Паши Старого, старший лейтенант Сидоров ответил кратко:
— Не справляешься ты с оперативной работой, так и доложим. Воров каких-то расплодил в законе.
Арсений Иванович приказ выполнил, но заму своему дал понять, что усердствовать операм не надо. Кровь пусть будет, и синяки тоже, в общем, вид создать. Но не ломать. Так и сделали, а потом закрыли вора в ШИЗО.
Но начал Сидоров с Бермана. Очень хотел именно его первым допросить. Работали с Берманом столичные в его, Арсения Ивановича, кабинете. Вечер, всю ночь с передыхами и на следующий день продолжили, пока не сломали. Крепко работали, силён старик оказался. Отмывать кабинет теперь надо, а может и перекрасить стены. Берман стонал, рычал.
Дал Сидоров команду и Иваныча к допросу подготовить, но у Зайцева не поднялась рука. Да и чуйка снова зашептала, что не надо. Приказал оставить пока в боксе у дежурной части. И не ошибся. Раскололи Бермана чекисты. Дал он им всё, что нужно было. Достали они свои коммуникаторы, переговорили с Новым центром, дали координаты, запросили группу, покинули кабинет, отказавшись от обеда. Сели в небольшой вертолёт, Сидоров за штурвалом, и улетели в Агами. Тут Арсений Иванович и достал бутылку припасённого коньяка.
Повезло Иванычу, Берман не отдал его под допрос. На себя взял всё. И Огородникову повезло. Надо сходить к нему, объяснить, кому он этим обязан. Лично сходить, иногда нужно только так, без заместителя. И за Берманом присмотреть.
Госбезопасность госбезопасностью, но чекисты прилетели и улетели, у них свои дела, они своими тропами ходят. А у него, полковника Зайцева, — свои.