Я приехал в город Н. в середине мая 1908 года. Прямо с вокзала я пошел к своему новому антрепренеру. Вдоль улиц шли аллеи с пирамидальными тополями и душистыми каштановыми деревьями. В воздухе пахло цветущими яблонями и сиренью. Как пышно цвела сирень в том году!
Николай Николаевич Николаев-Свидерский был невероятной толщины человек. Он был так толст, что ему пришлось заказать себе специальное кресло, так как в обычном кресле он не помещался. Коляска, в которой он ездил, была тоже специальная. Впоследствии от товарищей я узнал, что мой антрепренер был обжора, ел жадно и противно. Вот он только что пообедал (причем ел за пятерых), а ему предложи повторить обед (главное, чтоб это ему ничего не стоило), и он снова начинал есть, как будто неделю голодал. О нем ходил анекдот, что он однажды съел три десятка яиц, закусил обедом из пяти блюд, а на сладкое попросил огромную миску клубники и кувшин молока. Свидерский знал этот анекдот про самого себя и часто рассказывал его театральным новичкам, как бы хвастаясь своим гигантским аппетитом.
Николаев-Свидерский был когда-то актером, но плохим. Женился, взял за женой небольшое приданое. Жена от него вскоре сбежала, но приданое осталось Свидерскому. Он снял театр в провинциальном городке. Другие антрепренеры прогорали там, а ему повезло, и он даже заработал кое-что и расплатился с актерами. После первой удачи он осмелел, стал заправским антрепренером. Актеры охотно шли к нему в антрепризу, несмотря на то, что платил он чуть ли не в половину меньше других, но зато и деньги у него были верные и фирма солидная. Николаев-Свидерский «прогара» не знал.
— У меня, дети мои, — так он называл актеров, — ваши деньги как в банке. Это ваша сберегательная касса.
Он был невероятно скуп. Актеры говорили, что он одну спичку на четыре части делит. Разными правдами и неправдами он постепенно сколотил себе капитал и подобрал прекрасный актерский состав; актеры работали у него по нескольку лет, но знали ему цену: он был телом толст, а душой страшен, и, подшучивая над ним, актеры прямо в глаза цитировали Грибоедова: «Сам толст, его актеры тощи».
Свидерский смеялся так, что стекла дрожали в доме… Когда он приходил к кому-нибудь в гости, то заранее извинялся перед хозяевами: «Вы уж, батюшка хозяин и хозяйка матушка, извините меня, ем я много, аппетит у меня неплохой, так я к вам со своей закусочкой». Продукты он сам покупал на базаре, часами торгуясь за каждый грош. «Неси, сюда, Тимофеюшка, неси!» — обращался он к кучеру. И кучер вносил в дом рогожные кульки, свертки, мешки со снедью, причем Свидерский никогда никого не угощал. Чего-чего у него в доме не было: и балыки, и ветчина, и заливной поросенок с хреном, и почки в вине, и почки в сметане, и грибы, и черная икра, и раки, и рябчики со сливками. Ел все это он сам. Пил он мало, но фруктов поедал массу, а потому привозил с собой, приходя к кому-нибудь в гости, целый кулек, заявляя как бы в шутку: «Детки, это только для меня, как для больного и малокровного».
Кроме обжорства и жадности, Николай Николаевич страдал еще одной слабостью: он до болезни любил попугаев. И как только я явился к нему, он принялся знакомить меня со своими питомцами, которые подняли страшный крик. Николай Николаевич начал тут же рассказывать, что если у него на покупку попугая нет денег, он может заложить ростовщику любую ценную вещь, но обязательно покупает и привозит попугая.
— Вот этого разбойника и матерщинника я купил у какого-то моряка. Видишь, какой красавец? — он с любовью указал мне на красавца попугая, который очень нежно заговорил: «Попочка дурачок, попочка собачка, гав-гав, гав»!» И вдруг этот нежно-розовый попугай разразился такой матросской бранью, что у любого бродяги уши бы завяли, причем делал он это так громко, что ругань была слышна чуть ли не на улице. И я, смущаясь, сказал антрепренеру:
— Закройте окна, это же неприлично. — На что антрепренер спокойно ответил:
— Ничего, его весь город знает.
После обеда, что бы ни случилось, Николай Николаевич спал часа два и храпел так, что не только дом, но и мебель в доме дрожала, а так как попугаи также отдыхали вместе с хозяином часа два, то через некоторое время все попугаи начинали храпеть, подражая и вторя своему хозяину и в доме начинался такой страшный храп, что хоть святых выноси, а весь город и все горожане знали, что в этот час Николай Николаевич и попугаи «почивают».
Его кажущееся добродушие не мешало ему быть жестоким, беззастенчивым эксплуататором. Таким был мой «новый хозяин». Много страшного я потом узнал (и на себе испытал) об этом «милом» толстом человеке…
Я пробыл у него часа два. Свидерский очень тепло встретил меня, но я уже узнал ему цену по письмам товарищей-актеров.
Во время первого нашего свидания Свидерский очень тонко и умно дал мне понять, что от меня самого будет зависеть мое дальнейшее продвижение. И не только способности и честный творческий труд будут приниматься во внимание, но и отношение мое к персоне антрепренера. Все это он сказал мне не прямо, а в виде каких-то иносказаний, шуточек и анекдотов.
— Идите к Николаю Павловичу, — сказал он мне на прощание, — он очень хочет вас видеть.
П. А. Гарянов (1912 год).
Я пошел к Горелову.
Николай Павлович Горелов, наш главный режиссер, был человеком не совсем обыкновенным. О нем тепло, с восторгом говорили мне товарищи.
Жил Николай Павлович в старинном трехкомнатном домике с колоннами, в глубине небольшого сада, где, как часовые, выстроились серебристые тополя, а по бокам сгибались окутанные бело-розовым облаком цветущие вишневые и яблоневые деревья. Меня поразил уют квартиры Горелова. На стенах в овальных рамах висели портреты предков Горелова и его жены, тут были и портреты его товарищей и друзей, с которыми работал Николай Павлович в разных театрах России. На стенах висели венки и театральные сувениры. Я занялся разглядыванием небольшого серебряного веночка из фиалок. На венке была надпись: «Моему мужу и другу в день первого бенефиса. Коля, моя любовь к тебе сильнее моей жизни. Мария». В это время в комнату вошел Горелов. Я слышал, что он очень красив. И действительно это было так. У него было одно из тех лиц, которыми никогда не устаешь любоваться. Белые, как лунь, вьющиеся волосы составляли красивый контраст с большими черными совсем еще юношескими глазами.
— Здравствуйте, мой друг! — просто и сердечно произнес он. — Я заставил вас ждать… Извините меня.
Я сказал ему что-то вроде того, что мне надо просить извинения, я помешал ему и тому подобное.
— Нет, нет, — сказал Горелов, — вы не правы. Нам нужно побольше молодежи, больше хороших актеров, больше хороших людей, нам нужно узнать друг друга, особенно мне вас, да и плох тот командир, который не знает своих солдат, как самого себя. А ведь мы с вами должны вместе вести борьбу за настоящий театр. Вы, молодежь, наша опора. Ну, а как вам понравился наш город?
Я ответил Николаю Павловичу, что мне все здесь нравится: и город и его дом. Это ему доставило большое удовольствие. Он рассказал мне, как он перевез сюда из Москвы, из родительского дома, всю мебель, любимые вещи, картины, портреты, ковры и даже безделушки.
— Как видите, все старенькое и ветхое, но все напоминает мне дни детства и студенческие годы. — Он указал на старенькое кресло. — Это кресло моей матушки. Его и моль поела и всякие жучки… а мне никаких ценностей за него не надо.
Горелов вспоминал о своей юности, о том, как молодежь собиралась в их доме, как они читали запрещенные статьи Чернышевского, спорили и мечтали о прекрасном будущем своей Родины. Во время разговора в комнату вошла стройная, изящная девушка. В руках она держала букетик свежих ландышей. В комнате при ее появлении стало еще светлее и уютнее. Как будто она внесла с собой всю прелесть солнечной весны и весенних цветов.
— Познакомьтесь, — сказал Горелов, — это моя дочь Наташа. Она тоже актриса. — И по тому, каким любовным взглядом окинул он девушку и как тепло и нежно ответила она ему, я понял, что отец и дочь глубоко любят и уважают друг друга. Наташа без всякого жеманства подала мне руку. Я невольно залюбовался ею. Это было чудесное существо, олицетворение гибкости и непередаваемой простоты. Темно-каштановые густые волосы ее были связаны в изящный узел. Большие лучистые глаза смотрели открыто и чисто. О Наташе я тоже много слышал от своих друзей. Они мне говорили, что Наташа Горелова, несмотря на свой юный возраст, очень давно играет на сцене, что у нее такой талант, о котором в старину говорили «данный богом», что в театре все ее называли «девочка Наташа» и что любят ее даже комические старухи. Все это я слышал о Наташе из разных уст… И вот теперь она сама стояла передо мной.
— Где же вы устроились? — спросила Наташа.
— Да, да! — воскликнул Горелов. — Вот что значит женщина… Я отвлекал вас высокими материями, а вы еще и крова-то не имеете?
Наташа выразительно посмотрела отцу в глаза и чуть-чуть повела головой в сторону сада.
— Верно! Молодец, дочурка! — сказал Николай Павлович. — Видите ли в чем дело, Наташа хочет сказать, что мы можем вам предложить для жилья наш флигелек. Он у нас совсем свободный. Там комнатка, сени и кухонка… Вон он, видите, в саду? — Горелов подвел меня кокну и показал очаровательный маленький, как будто вышедший из детской сказки, домик, сплошь покрытый вьющимся диким виноградом. Я был так тронут, что не находил слов для благодарности.
— Вы погодите благодарить, — шутливо отмахнулся Горелов, — может быть, вам и не подойдет наш «дворец».
— Не может быть, — сказала Наташа, — я уверена, что господину Гарянову он очень понравится… Пойдемте, я вам покажу наш пряничный домик.
Мы с Наташей пошли осматривать «квартиру». Какой чудесный сад был у Гореловых! Наташа с гордостью показала мне цветущие яблони, вишни и сливы, клумбы роз…
— У нас махровые розы, — говорила она, — белые, чайные и пунцовые. Смотрите, а сирени сколько!
В саду цвели ирисы, анемоны, бледно-розовые и бледно-лиловые пионы.
— Как у вас хорошо! — невольно сказал я. Она благодарно взглянула на меня.
— У нас лучше всего на свете… Вы увидите, — почти по-детски сказала она. — Пойдемте в домик.
Домик оказался чудесный. В нем, как у старосветских помещиков, все пело: и двери, и половицы, и, как уверяла Наташа, сверчки. В комнате стояла скромная узкая кровать, застланная ослепительно белым одеялом, круглый стол со старинной вышитой скатертью, цветы на подоконнике и на столе, два-три обтянутых кожей старинных стула да полка с книгами… Пахло в домике мятой и какими-то сухими травами.
— Это баба Анна здесь свои травы сушит, — объяснила Наташа.
— А кто это баба Анна? Ваша бабушка? — спросил я.
— Нет. Моя бабушка давно умерла… я ее почти не помню. А мама умерла, когда мне было всего две недели… Вы знаете, папе так тяжело было, я даже не знаю, как он перенес мамину смерть… Он тогда и сцену бросил и уехал со мной в деревню. Мы целых два года в деревне жили. А потом папа переехал сюда. Актеры обычно много разъезжают по городам, а папа никуда отсюда не хочет уезжать, — рассказывала Наташа. — И я не хочу. У нас есть много актеров, которые здесь работают по нескольку лет: не хотят с папой расставаться. Да и город им нравится.
— Как же вы росли, Наташа, — спросил я. — Кто заменил вам мать?
— Папа, — серьезно ответила девушка. — После смерти мамы он дал себе слово никогда не изменить ее памяти… и остался верен своему слову. Мы с ним такие большие друзья! А как ему было тяжело! Он боялся меня оставлять на нянек и мамок и всегда брал с собой в театр. Завернет в свой гамлетовский плащ и несет в театр. Он гримируется, одевается, а я сплю у него на диванчике. А диванчик на сцену возьмут… на «Иоанна Грозного» или на «Камо грядеши» или на «Материнское благословение», а меня на гримировальный столик положат. В театре все над папой смеялись и говорили, что если бы можно было, он бы и все роли играл со мной на руках, даже Гамлета.
— И вы спали?
— Спала, пока была маленькая, — засмеялась Наташа. — А потом, как немного выросла, не спала. Тихонько, на цыпочках подкрадусь к кулисам или за лесной задник спрячусь, найду щелочку и смотрю, смотрю… И плачу и смеюсь… а потом дома днем все перед зеркалом представляю. Папа не велит смотреть спектакль, а я не могу, ну просто не могу. Я все равно не спала бы, если бы и не смотрела.
— А вы давно сами играете на сцене? — спросил я Наташу.
— Давно. Меня все называют «старой актрисой». Я не помню того времени, когда я не играла. Папа говорит, что уже в пять лет я знала наизусть много стихов: и Пушкина, и Лермонтова, и Жуковского, и басни Крылова читала. Да и пьесы я всегда наизусть запоминала. Ведь это у меня в крови. У меня все деды и бабки, и прадеды актеры и прабабки все актерки, как в старину их звали. Сначала крепостные, а потом вольные, свободные… Папа говорит, что у нас весь род — лицедеи… И баба Анна тоже была актриса. Сорок лет отдала театру, но играла она только выходные роли. У нее таланта не было… да и волновалась она сильно… даже заикалась от этого… Она тоже была совсем одна баба Анна… И вдруг ее из театра уволили… Это через сорок-то лет! Вот папа ее и привел к нам. Так она у нас и осталась. Она мне как родная бабушка! Когда я была маленькой, папа уйдет, а баба Анна одним пальцем танцы мне наигрывает, а я танцую. Надену на себя разные скатерти или папины плащи и перед бабой Анной все представляю, что в театре видела. Играю, за всех играю… Ну, а на сцене мальчиков играла и девочек… «Потомственная актриса», так меня называют.
— Значит, вы и живете все трое в этом домике?
— Да, так и живем! Тепло у нас, уютно!
— Это ваш домик?
По лицу Наташи пробежала какая-то тень.
— Нет, — сказала она печально, — не наш. Богач здесь есть, Богатырев, мы у него арендуем домик.
Я, конечно, с радостью остался жить у Гореловых. Мой «пряничный домик», как назвала его Наташа, мне чрезвычайно понравился. В нем было очень хорошо… Я никому не мешал и мог спокойно работать над ролями. Горелов часто вызывал меня к себе в свободное от спектаклей и репетиций время, и эти часы проходили у нас в увлекательной, интересной беседе. Чем больше я присматривался к Горелову и Наташе, тем больше я привязывался к ним. Это были не просто честные и хорошие образованные люди, это были люди талантливые, любящие театр больше всего на свете. Я благоговел перед Николаем Павловичем. Его слова были для меня законом. С Наташей мы подружились. Наша дружба была чистой и хорошей, как это бывает в юности. Наташа была на редкость талантливой актрисой. Она очень хорошо играла Джульетту в пьесе «Ромео и Джульетта», Офелию в «Гамлете», Раутенделейн в «Потонувшем колоколе» и девушку Этэн в «Материнском благословении».
Горелов был прекрасным режиссером. Он умел увлечь актеров глубиной и тонкостью своего замысла, всегда интересного. Он боролся за репертуар значительный в те годы, когда на провинциальной да и на столичной сцене царили мелодрамы, феерии с полетами, привидениями, провалами и разными пиротехническими выдумками, пошлые комедии и водевили, драмы и трагедии сомнительного качества. Горелов ставил Гоголя, Островского, Мольера, Гольдони, Гюго, Лопе де Вега и Шекспира. Но, конечно, и он не мог держать чистую репертуарную линию. У нас также иногда шли и «Железная маска», и «Судебная ошибка», и «Убийство Коверлэй». Все эти пьесы большие — в пяти, а то и шести действиях с пожарами, убийствами, потопами, похищениями детей и дуэлянтами — пользовались особой любовью городского мещанства.
В те времена мы все играли — и трагедии, и комедии, и пели в опереттах. Тогда после любого спектакля шли водевили с пением. Герой и героиня, только что сыгравшие душераздирающую трагедию или драму, начинали петь водевильные куплеты и лихо отплясывать фривольные танцы. Недаром тогда существовал в театре рассказ о том, что актер, играющий Тихона в «Грозе» Островского, говорил шепотом «умершей» Катерине: «Эх, хорошо тебе, Катя, а мне еще надо водевиль играть».
Водевиль играли для так называемой «обыкновенной публики» до начала большой пьесы или после драмы или трагедии. Шли большие пьесы с большими антрактами, с водкой в буфете. Благодарная публика — помещики, купцы, меценаты — посылали своим любимым актерам за кулисы на больших подносах разные вина, водки с закусками, чтобы любимые актеры получше, погорячее играли. И не мало было случаев, когда комик или герой так «горячо» играл, уничтожив все присланное, что герой, например, на колени-то станет, чтобы объясниться в любви, а встать сам не может — приходится его поднимать.
…Мы с Наташей были партнерами. Она играла мальчиков, девочек, девушек. Мы с ней пели водевили. Над каждой маленькой или большой ролью работали подолгу, упорно шлифуя каждое слово, каждое движение. Николай Павлович очень помогал нам. Он был строгим педагогом. Мы с Наташей знали, что значат бессонные ночи работы над ролью, мы знали муки, страдания, неудовлетворенность от того, что играем не так, как хотели бы и как мы это чувствуем.
Баба Анна была всегда в курсе всех наших событий и переживала с нами все наши творческие неудачи и волнения. Она была необыкновенно привязана к семье Гореловых. Да это и понятно. Жизнь мало ее баловала. Только в семье Гореловых она увидела впервые ласку, теплоту, то, чего она никогда не знала в своей одинокой, суровой жизни. Она полюбила Наташу, как родную дочь. Своих детей у нее никогда не было, и Наташе она отдала все свое нерастраченное материнское чувство. Мне старушка рассказывала, как она боялась, что маленькая Наташа в детстве умрет, «потому что такие талантливые дети, умные да хорошие, не живут», и как она целыми ночами молилась богу: «Дай Наташе подольше прожить. А если тебе, господь, нужна моя жизнь, то возьми ее». И действительно, если бы это понадобилось, баба Анна без всяких колебаний отдала бы свою жизнь за Наташу.
— Заболела как-то моя Наташа, — повествовала старушка. — Осень была, по крыше дождь стучит, ветер деревья ломает. У Наташи жар, голова горит… Ох, и тяжко мне было. В домике у нас тихо-тихо. Сверчок только скрипел, да вот старый кот, наш Сашка, все мурлыкал… Ох, и хватила я горя. И вдруг Николай Павлович приходит со спектакля и приносит. — Кого бы вы думали? — нашего Фитя (Фить был великолепный бульдог, любимец Наташи). И в чем принес… в театральном берете. Крохотный был щенок, хвостик короткий и белое пятно над глазом, как монокль. Как Наташа его увидела, так и болезни-то забыла, закричала: «Мой, мой!» — и свистит ему: «Фить, фить!» Николай Павлович засмеялся: «Фить да фить — вот он пусть и будет господин Фить». И с того дня Наташа у нас начала поправляться.
Баба Анна могла говорить о Наташе целые сутки.
Прошел месяц. Я познакомился со своими товарищами. Среди них были люди очень интересные и даже замечательные. Самой колоритной фигурой в нашей труппе был старый друг Горелова Юсуф Нарым-Мусатов. О нем мне хочется рассказать подробнее.
Нарым-Мусатов выходец из старинного рода русско-татарских князей. Это был человек огромного роста и силы непомерной, лет пятидесяти. На театр он тратил огромные деньги. Он получил наследство от матери, но вскоре и земля, и дом были им проданы, а деньги истрачены на театр. Пил он, правда, много, но никогда не пьянел, имел немало любовных историй. Человек страстного темперамента, он по-настоящему любил только театр. Актер он был своеобразный. Прекрасно играл Отелло и Карла Моора, а в современном репертуаре был скучен и посредственен. Вздумалось ему как-то самому стать антрепренером. Он собрал труппу, снял театр, себе назначил все главные трагические роли и очень быстро разорился. Публика холодно приняла его, сборы были средние, а нужно было платить труппе, причем он платил актерам щедрые оклады. Улыбаясь, Мусатов говорил: «Пусть хоть раз актер поживет в свое удовольствие». Ему везло. Останется без гроша, переедет в плохонькую гостиницу из шикарного отеля, спустит свои собольи шубы, бриллианты и перстни (сайки и то не на что купить) и вдруг… где-то умирает богатый дядя, и он снова получает наследство. И все начинается сначала: антреприза, героический репертуар, плохие сборы, разорение… И так повторялось несколько раз.
Нарым-Мусатов был очень доброй и большой души человек. Ненавидел он только самодуров-богачей, меценатов, которые действовали на него, как красный плащ на быка. Почти в каждом сезоне он избивал какого-нибудь толстосума-купца или помещика, причем так избивал, что тот долго ходил в синяках. Возникал судебный процесс, нанимались адвокаты, тратились большие деньги на защиту.
Был у него такой случай. Какой-то самодур-помещик со своей пьяной компанией, в которую входил и полицмейстер, откупил все билеты в театр на спектакль «Отелло». Сели «меценаты» в первый ряд и во время хода действия держали себя непристойно, мешая актерам играть. Тогда Нарым-Мусатов спокойно сошел со сцены в зрительный зал, поднял за шиворот полицмейстера и самого помещика, ударил их несколько раз друг о друга лбами и сбросил с лестницы. Конечно, скандал, судебный процесс, снова трата огромных денег на адвокатов и т. д.
Горелов очень любил Нарыма-Мусатова, но держал его строго и не давал свободы его темпераменту: «Не туда идешь, Юсуф, — останавливал он не в меру разыгравшегося трагика, — не туда». И шутя прибавлял: «Тебя, Юсуф, надо не толкать, а останавливать».
Нарым-Мусатов в первые же дни моего появления в труппе очень хорошо отнесся ко мне. Князь почти никогда и нигде не показывался один. Его сопровождал старый друг, бывший его мажордом Иордан Савельевич. Нарым-Мусатов говорил, что сколько он себя помнит, Иордан Савельевич был всегда около него. Князь своих родителей не помнил. Он остался крохотным мальчуганом без матери, на руках Иордана. Вскоре умер его отец, старый князь. И Юсуф остался на руках опекунов. Вот тут-то Иордан и стал для него самым близким и дорогим человеком. «Я тебя люблю, Юсуфушка», — говорил Иордан князю. И действительно он всю жизнь отдал ему. Он не пил, не курил, ни с кем не встречался, а был предан своему питомцу до последнего вздоха. Он обращался к князю на «ты», по-отцовски ласкал его и журил. А князь с ним был почтителен и ласков. Он говорил Иордану «вы» и «мой дорогой старик». Иордан Савельевич, зная характер своего любимца, при самых бурных кутежах князя умел припрятать на «черный день» кое-какие сбережения. И когда этот черный день наступал, старик подходил к князю и торжественно заявлял ему: «Ну вот тебе, князинька, и деньги сберег для тебя». Князь целовал старика, обещал беречь эти деньги как зеницу ока, но, конечно, сдержать свое слово не мог… Опять наступали тяжелые дни, и опять выручала смерть какой-нибудь дальней тетки. «У тебя родственники умирают по заказу, как будто бы специально для того, чтобы вытащить тебя из безденежья», — смеялся над другом Горелов.
Нарым-Мусатов, кроме всего прочего, до страсти любил охоту. Он без конца покупал себе ружья, патронташи и всякие другие охотничьи снасти, собак, лошадей. Торжественно собирался он на охоту, подогревая свое воображение всякими мифическими «охотничьими рассказами» о небывало удачной охоте и до странности умных собаках. «Охота — это благородная страсть», — говорил он, сверкая глазами. Но результаты этой «благородной страсти» были более чем скромны. А Горелов шутя говорил про Нарыма, что единственно убитой им дичью была неосторожная домашняя утка, задремавшая в камышах.
Меня Нарым-Мусатов неоднократно приглашал с собой на охоту, но я предпочитал оставаться в своем «пряничном домике», где мог запоем читать и без конца работать над той или другой ролью. Частенько ко мне приходил наш комик Николай Колокольцев. Те, кому посчастливилось видеть великого Варламова, всегда говорили, что дарование Колокольцева было таким же стихийным и ярким… Но жизнь их сложилась по-разному. Колокольцев любил провинцию и не хотел уехать из нее, хотя не раз имел приглашения со стороны дирекции казенных театров. Многие удивлялись этому. Я тоже по молодости не понимал старого комика и как-то спросил его, отчего он сидит в провинции, когда у него есть другие возможности… Колокольцев укоризненно посмотрел на меня:
— А кто же, Павлуша, здесь-то останется, — сказал он. — Здесь ведь тоже люди живут! Это же народ! И хорошие есть среди них люди! На что же тогда и актером быть.
— Но ведь у вас, говорят, талант, как у Варламова, — сконфуженно сказал я.
— Не как у Варламова, — поправил он меня, — а как у Колокольцева. Что у вас, молодых, за манера вечно кого-то с кем-то сравнивать! Варламов — гора, богатырь! А я — скромный комик… Но я — есть я! Никому не подражаю, а играю так, как сам чувствую и думаю. А провинции мы нужны, ах, как нужны! Ведь не каждый Шиллера читает или Гоголя, да если и прочтет, не все поймет, как надо. А театр, брат, это великая школа… И мы с тобой люди необходимые, здесь необходимы: по уездам, городкам да городам, а в столицах, там и без нас народу хватает, — горячо произнес Колокольцев памятные для меня слова.
Были у этого замечательного актера и человека свои слабости. Он был прирожденный комик. Толстенький, румяненький, лысенький, с белым ободком волос на голом черепе, с бесцветными пучками вместо бровей — он был необычайно смешон. Но мечтал Колокольцев быть трагиком. С благоговением читал он дома Лира, Кориолана, Отелло… Просил у антрепренера и режиссеров трагические роли, спорил, доказывал. Его всячески отговаривали… Нет, ничего не помогало. Колокольцев не унимался и до того надоедал своими просьбами всем, что ему давали сыграть любимую роль. Он плакал на сцене настоящими горючими слезами, выл, завывал, а публика в это время до слез хохотала. Бедняга кончал спектакль и, ни на кого не глядя, уходил к себе домой. Наутро он не выходил из дому, в театр даже не заглядывал. У него начинался запой, который продолжался дней десять. В это время он никого к себе не впускал и спектаклей не играл. Проходил запой, он являлся в театр смущенным, сконфуженным, извинялся перед каждым товарищем в отдельности и снова начинал работать… Ролей Колокольцев не учил. Он ловко шел «под суфлера» (как и большинство тогдашних актеров). Много тогда было анекдотов по этому поводу. Были анекдотические случаи и с Колокольцевым. Вышел он на сцену, суфлер подает фразу: «Что-то жалко стало», а ему послышалось: «Что-то жарко стало». Он от себя добавляет: «Надо открыть окно», а за окном в это время, по ходу пьесы, снег идет хлопьями. Публика хохочет. Суфлер подает ему следующую фразу: «голодно», а он, не расслышав, говорит: «А что-то холодно стало. Надо закрыть окно»… Когда Горелов подошел к нему с упреком, Колокольцев мрачно сказал ему: «Виноват, принимаю упрек, не учу ролей, а Гоголя наизусть знаю, Грибоедова знаю, Островского, Мольера. Ночью разбудите, скажу. А эту дрянь не учил и учить не буду. Ее учить — память засорять». И действительно репертуарные роли он знал назубок. Наташа как-то сказала мне, что однажды актеры решили подшутить над Колокольцевым и зашили тетрадь, в которой была переписана его роль. Ему надлежало ее выучить, и товарищи следили, откроет он тетрадь или нет. Она так и осталась зашитой. Были с ним вещи и посерьезней. Играл он какого-то барина и по пьесе должен был позвать лакея, которого звали Иван. Имени лакея он не знал, роли не знал и начал кричать наобум: «Николай! Николай!» Суфлер подает ему из будки: «Иван! Иван!» А он кричит свое: «Николай! Николай!» Губернатор сидел в ложе у самой авансцены и хорошо слышал слова, которые подавал суфлер. Он не вытерпел и с возмущением крикнул Колокольцеву: «Не Николай, а Иван, Иван. Барин, а не знаешь, как зовут твоего лакея». Колокольцев ничуть не смутился и стал звать лакея Иваном. За это происшествие губернатор хотел выслать Колокольцева из города, но Горелов выручил его… Он поставил «Свадьбу Кречинского», и Колокольцев так сыграл Расплюева, что в городе недели две только и разговору было о его исполнении Расплюева. Горелов добился, что губернатор приехал на этот спектакль и видел игру Колокольцева. После спектакля градоначальник вызвал к себе Горелова, поблагодарил за спектакль и как бы мимоходом бросил: «А этого, как его, Колокольчикова, можете оставить, хорошо играет, когда захочет».
Меня Колокольцев не раз гостеприимно приглашал к себе. Он очень любил птиц. Понимал в них толк, особенно в соловьях. И я любил у него бывать. Он охотно показывал мне своих пернатых любимцев. В «порядочных» квартирах Колокольцева не держали. Он жил в предместье, в крохотном домике, который превратил в птичник. Каких только птиц у него не было! Они находились у него не в клетках, а просто в комнатах, он устроил для них искусственные деревья, гнезда, жердочки, скворешники. Птицы знали его. Он изумительно подражал им, особенно соловьям. Птицы садились ему на плечи, на руки, были совершенно ручными, и звал он их по именам. У него были три собаки: пудель Лаэрт и две таксы Макс и Мориц. Собаки птиц не трогали, привыкли к ним и оберегали их от кошек. А когда, случалось, умирала какая-нибудь птичка, Николай Евграфович плакал горькими слезами и объявлял в своей квартире траур, хоронил птичку на своем кладбище, где уже немало было птичьих могил. Весной он выпускал птиц на волю, говоря: «Будет, пожили на даровых хлебах, лодыри, поживите-ка своим трудом». Но они жить своим трудом не желали и рано или поздно слетались обратно к Колокольцеву, принимая, видимо, его дом за огромную скворешню.
Если бы Колокольцев жил в советское время, он мог бы развернуться во всю мощь своего огромного дарования. В царской России такому актеру не было «воздуха». Он и работал у Свидерского только от того, что при царизме мало было режиссеров, подобных Горелову… И Горелов знал это и очень ценил Николая Евграфовича.
Как-то во время наших ежедневных бесед Николай Павлович сказал мне:
— Вот у Колокольцева беззаветная любовь к театру. Это человек, который будет умирать с голода, но театр не бросит. Таких мало.
Да и сам Николай Евграфович однажды сказал мне: «Играю, пока могу играть. А сил не хватит — в ламповщики пойду, занавес буду открывать, лишь бы в театре».
С Николаем Евграфовичем я встречался часто за работой. Он помогал мне работать на сцене и наблюдал добрыми глазами старого друга: «Не увлекайся аплодисментами, — как-то сказал он мне, — тебе еще за молодость аплодируют да за то, что у тебя физиономия смазливая. Учись терпеливо, учись. Ты вот за свою жизнь уже успел увидеть много хороших актеров и с Адельгеймами работал, много читал, это хорошо. Они работяги… Я вот плохо работаю… что поделаешь, не могу играть эту дрянь… Вот погоди, скоро классику начнем ставить, там отдохнем… Работая отдохнем, понимаешь?»
Был он бескорыстен и щедр. Последнее мог отдать бедняку. Много лет спустя, мне передавали, что когда Колокольцев умер, у него не нашли даже нескольких грошей на погребение. Бедняки из предместья, где он жил, сложились и похоронили старого актера где-то у кладбищенской ограды, поставив на могиле простой деревянный крест.
Сезон в Н. был для меня во всех отношениях исключительной школой. Я нашел здесь настоящих друзей, с которыми не расставался в течение многих лет. Здесь работал с прекрасными режиссерами и хорошими даровитыми актерами, у которых было чему поучиться… Здесь я научился уважать и ценить тех безвестных солдат от искусства, которые грудью своей пробивали дорогу русскому театру. Не будь этих скромных и благородных тружеников, русский театр никогда не поднялся бы до такой огромной высоты, на какую он был возведен.
Все мы любили театр и гордились тем, что нам дано счастье творить на его подмостках. И эту гордость сознательно культивировал в нас Горелов.
Горелов никому не позволял унижать театр и актеров, сам вел себя чрезвычайно благородно и от актеров требовал, чтобы они держали себя с достоинством. «Шмаг» и «аркашек» он просто изгонял из труппы. Старался он, как только мог, поднять культуру театра. Его мечтой было создание коллектива, который бы разделял с ним его взгляды на искусство. С таким коллективом (или как раньше говорили, с такой труппой) Горелов думал создать первый народный театр в провинции с репертуаром серьезным и значительным. Почти все актеры, с которыми он работал, были увлечены его идеей. Горелов много раз ездил в Москву, бывал на спектаклях молодого тогда Московского Художественного театра. Он был лично знаком с К. С. Станиславским и В. И. Немировичем-Данченко. О Художественном театре в провинции ходили тогда анекдоты. Большинство актеров, ничего не зная толком о «художественниках» (так их называли), позволяли себе нелепые и часто наивные пересуды о их спектаклях и методах. Горелов с большим уважением говорил об огромной работе Художественного театра и с увлечением рассказывал нам о том новом, что рождалось тогда во МХАТе. Первым в провинции Горелов ставил у себя пьесы Чехова и Горького. Николаев-Свидерский не мешал Горелову. Он был достаточно хитер и умен, чтобы понять, какую ценность представляет Горелов, и очень хорошо видел, что труппа, собранная Николаем Павловичем, стоит намного выше большинства провинциальных трупп. Свидерский видел, что и сборы у него значительно выше, чем у других антрепренеров, а до другого ему не было дела.
Два раза в месяц Горелов собирал всю труппу к себе на занятия. Он подробно знакомил нас с историей Александринского театра и Малого; рассказывал о Савиной, Стрепетовой, Федотовой, Ермоловой, Варламове, Давыдове, Садовском и других корифеях русского театра. Он читал актерам лекции по истории западноевропейского и русского театров и читал так блестяще, что на эти лекции ходили не только актеры, но и местная интеллигенция. Я хорошо запомнил эти лекции, хотя слушал их полвека тому назад. Мне вспоминается большая и уютная комната. Вся труппа в сборе. Горелов стоит в середине комнаты. Глаза его горят. Лицо вдохновенное. Он читает нам о театре Шекспира, и мы все, затаив дыхание, слушаем его… Недалеко от окна сидит Наташа. Она — вся внимание, вся — слух. Лицо ее то краснеет, то бледнеет. Рядом с Наташей Николай Евграфович. Старый комик слегка наклонил голову и внимательно слушает, что говорит режиссер. Слушают и князь Юсуф, и Иордан Савельевич. Это все знакомые для вас, читатель, люди. Я рассказывал вам о них. А вот эту изящную женщину с тонким лицом и белой прядью в темных волосах вы еще не знаете. Это наша героиня Нина Ивановна Макарова-Седая… Рядом с ней красивый юноша, он так похож на Нину Ивановну, что ни у кого нет никаких сомнений в том, кто это. Да это ее сын Виктор. Он учится в Петербурге в Академии художеств и на лето приехал к матери погостить. Мы с ним большие приятели. Я считаю его замечательным художником, а он уверяет всех, что я даровитый актер. Наташа называет нас поэтому «Кукушка и петух».
Актриса Нина Ивановна Макарова-Седая происходила из старинной дворянской семьи. Ушла на сцену, за что была изгнана из дому отцом своим, генералом Макаровым-Седым и предана в собственный деревенской церкви анафеме. Мать не выдержала такого горя и умерла от разрыва сердца.
Нина Ивановна была прекрасной актрисой и чудесным человеком. Ее огромную любовь к сцене, к театру ничто не могло убить. Это была тонкая, умная женщина и актриса. Она была счастлива. Но недолго длилось ее счастье. Муж ее, артист Карелин, простудился на охоте, заболел туберкулезом и умер, оставив ей сына Виктора, которому тогда было 3 года. Она после смерти мужа заболела горячкой; товарищи взяли к себе Виктора, выходили больную и помогли ей стать на ноги. Надо отдать справедливость актерам — им всегда было присуще чувство дружбы. Когда Нина Ивановна уже совсем окрепла и начала играть спектакли, к ней приехал старинный друг их дома, которого она-знала еще девочкой. Он привез ей печальную весть, что отец ее, генерал Макаров-Седой смертельно болен и просит ее приехать к нему со своим сыном проститься. Нина Ивановна в тот же день выехала к отцу, которого застала умирающим. Старик простил ей все и, умирая, оставил часть наследства ей и внуку Виктору. Из бедной актрисы она превратилась в обеспеченную женщину. Помня о помощи, которую ей оказали товарищи в несчастье, она часто помогала актерам и перевела большую сумму денег на приют для беспризорных детей.
Нина Ивановна больше замуж не выходила, посвятила себя целиком воспитанию сына, которого любила до самозабвения, и театру. С Гореловым ее связывала большая дружба и долгие годы совместной работы. Их дети росли вместе с малых лет.
Вот каких замечательных женщин знала русская провинциальная сцена.
Но вернемся к нашему повествованию.
Около Виктора в картинной позе сидит наш герой-любовник Орлов-Батурин. Красавец, как будто сошедший со старинного портрета, сердцеед, позер, он менял костюмы два-три раза в день.
Он пользовался огромным успехом у женщин, а был упоен собою. Это был актер, который часто играл на сцене, сам не понимая, что и кого он играет. Роли он учил назубок, голос имел «бархатный», да и пел очень недурно. Любил покутить, но в день спектакля берег себя. Готовился к спектаклю фанатично: боже сохрани, выпить вина или водки в день спектакля. Мало ел, чтобы было легче играть. Он говорил, что на голодный желудок играть легче, горячее. Успех имел огромный, особенно у женщин. В обыденной, повседневной жизни носил русскую поддевку очень дорогого тонкого сукна, русские лаковые сапоги, рубашку косоворотку, дворянскую фуражку с красным околышем. Он очень гордился своим дворянским происхождением, хотя дворяне его презирали и в дом к себе не пускали, — он ведь был актер! Суеверие его доходило до глупости, до смешного. Плевал через левое плечо, кружась на одной ноге на одном месте, перед выходом на сцену осенял себя троекратным широким крестом, никогда не садился на белую лошадь, когда ему нужно было ехать куда-нибудь. Увидит священника — три раза отплюнется и вернется, кошка перебежит дорогу — он не пойдет, вернется; женщину с пустыми ведрами задержит и молит ее подождать, пока он пройдет.
Однажды он был приглашен к каким-то высокопоставленным господам, что в то время редко случалось с актерами. Это произошло, очевидно, потому, что здесь была замешана женщина. Гость подъехал к парадному крыльцу господского дома. Моросил дождь, тротуары были грязные. Приглашенный расстегнул свой пальмерстон, так называлось в то время модное пальто, чтобы достать деньги для расплаты с извозчиком, в это время у него из бокового кармана выпала роль на тротуар и упала прямо в грязь. Не задумываясь ни секунды, он сел на роль: у актеров есть такая суеверная примета, если роль падает на пол или на землю, и если на нее не сесть, то ее провалишь. И он сел на роль, прямо в грязь. А когда встал, то был весь до того вымазан, что появиться в таком виде в обществе было, конечно, невозможно. Орлов-Батурин вынужден был сесть опять в пролетку и уехать домой. Но самым ужасным был конец. Из окна наблюдали дамы и хозяева, пригласившие его к себе. Увидев Орлова сидящим на тротуаре, они приняли его за пьяного и тут же заперли дом, и приказали слугам не впускать пьяного актера. А влюбленная в него дама написала ему письмо, полное презрения. Она возмущалась тем, что он смел среди белого дня пьяным подъехать к ее дому. Так пострадал наш герой-любовник.
На лекции Горелова он ходил скрепя сердце, так как в глубине души был уверен, что актерам наука не нужна.
Были здесь муж и жена Степик и Манюрочка — «неразлучки», как их называли. Обоим им в то время было 120 лет. По амплуа в прошлом она была водевильная субретка, а он водевильный простак. Годы прошли, они не заметили, как стали стариками. Это была умилительная пара. Супруги не расставались более чем на час-два и то, не выдержав этой «долгой» разлуки, искали друг друга.
Они очень внимательно слушали режиссера, но мне казалось, что ничего не понимали из лекции Горелова, хотя и старались понять.
Тут же был и суфлер Геннадий Фирсов, угрюмый, мрачный человек, Славился он тем, что подавал из суфлерской будки только первым персонажам. Молодежи он не подсказывал ни одного слова, какая бы роль ни была. Он зло и мрачно, вращая рачьими глазами, говорил молодым актерам: «Молод еще сидеть на суфлере, сосунок еще, чтобы тебе суфлер подавал. Роли надо учить, да-с, а не на суфлера надеяться». Актеры называли его суфлер-бог. Действительно, суфлер он был превосходный. Премьер, уходя на сцену во время спектакля, говорил ему: «Фирсов, играй сегодня хорошо!» Это значило — подавай сегодня хорошо. Железной дороги он не признавал. Кончался сезон, он брал свою котомку и отправлялся пешком в следующий городок со своей собачонкой Тузиком, с которой был неразлучен. Он брал его с собой даже в суфлерскую будку. Фирсов говорил совершенно серьезно: «Мой Тузик лучше всех знает, как актер или актриса играет: хорошо или плохо. Тузику я больше, чем кому-нибудь из рецензентов, верю, да-с. Разница та, что рецензент лается, а Тузик молчит».
Фирсов прогремел одной скандальной историей. Было это так. Суфлер с компанией допился до того, что лег в гроб Офелии в театре, а остальные участники компании, облачившиеся кто во что горазд, понесли «мертвеца» по улицам города на кладбище хоронить. Несли его по главной улице, пели погребальные песни, размахивали бутафорским кадилом, пока полиция не посадила всю компанию в полицию и, конечно, «мертвеца», который только в участке протрезвился и «воскрес»… Фирсов слушал Горелова внимательно, но про себя ворчал: «Новаторы! Роли надо учить да играть хорошо. Вот и все!»
Были здесь и молоденькая, очень красивая актриса Миронова с мужем Богдановым. Богданов — актер исключительного дарования, остроумный и язвительный. Он был очень некрасив. (Актрисы называли его Квазимодо). Сутул, небольшого роста. Носил сапоги на огромных каблуках, чтобы казаться выше. Но этот уродливый человек так бывало играл свои роли, что публика была им очарована. Он также замечательно пел. Бывало возьмет гитару и так запоет, что у слушателей подступал комок слез к горлу, самые жесткие и грубые люди, никогда не знавшие жалости, плакали… Его уродливое лицо становилось одухотворенным, глаза глубокими и прекрасными, а голос проникал в душу слушателей. Этот человек завладевал сердцами огромной толпы и она была всецело под обаянием его песен. Эх, какой это был талант! Люди не замечали его уродства, а видели перед собой красивого человека. Он становился не просто красив, а прекрасен!
Богданов стал моим другом. Он искренне поддерживал Горелова в его стремлении создать народный театр. Ненависть его к царскому произволу была горячей и действенной. Он был по своей природе революционером. Близким друзьям, Горелову и мне, он говорил, что если в России вспыхнет революция, он будет на стороне восставших.
Сейчас он сидел в кресле, опустив голову, и серьезно, внимательно слушал Горелова.
Аккуратно посещала эти лекции старая актриса нашего театра Мария Александровна Охотова. Она с большим вниманием слушала гореловские лекции и очень хорошо запоминала их, так как, несмотря на свой преклонный возраст, память у нее была изумительная. Для лекций она всегда одевалась в лучшее свое платье, садилась и не спускала глаз с Горелова. В сорокалетний юбилей она получила от товарищей блестящий кофейник, который свистел, как только закипал, и мы часто пили у нее «кофе со свистком». Женщина она сердечная, мягкая, доброты необычайной. Как актриса, это — поистине самородок. Была она почти неграмотна. Роли ей товарищи начитывали с голоса.
…Горелов закончил речь. Мысль, которую он старался провести в своей лекции, была его излюбленной мыслью о народном театре. Горелов находил в театре Шекспира черты глубокой народности и старался доказать это, ссылаясь на исторические указания и примеры. Когда он закончил лекцию, ему задали ряд вопросов, на которые он тут же ответил…
Такие лекции он читал часто, подолгу готовясь к ним и понемногу втягивая в эти занятия всех наших актеров.
Я понял, эти лекции ему были нужны не только для того, чтобы «поднять культурный уровень актеров», но и для того, чтобы сплотить труппу как можно теснее…
Мы ставили «Ревизора» Гоголя. В этом спектакле я играл Хлестакова, Наташа — Марию Антоновну, а сам Горелов — городничего. После спектакля я разгримировался, переоделся и ждал Гореловых, чтобы пойти с ними домой. Не помню, зачем я зашел в уборную к Николаю Павловичу. Но войдя, я застал у него каких-то двух незнакомых людей: один был в студенческой форме и пенсне, другой — был похож на рабочего. Он держал фуражку в руке.
— Знакомьтесь, — сказал Горелов, — это наш актер Гарянов, а это… — и он назвал мне две фамилии. Я хотел было уйти, но Николай Павлович остановил меня. Погодите уходить. Вы нам будете нужны. Не стесняйтесь, Василий Васильевич, говорите при Гарянове.
— Ну что же, очень хорошо, коли так, Николай Павлович. Помощь, которую вы нам оказывали несколько раз, особенно этой зимой, позволила нам и нашим товарищам сделать многое. Пишут нам из далекой Сибири, что помощь ваша облегчила их житье. Спасибо вам за это и от них, и от нас. Мы этого не забудем. Спасибо. — Василий Васильевич смущенно помолчал и продолжал: — Вы — наш человек, и в тяжелую минуту мы всегда придем на помощь. На фабрике забастовка продолжается. Сегодня хозяева объявили локаут, и на улицу выброшены рабочие… Конечно, без работы они начнут голодать. Хозяевам фабрики выгодней было бы прекратить забастовку и дать рабочим то, что они требуют, чем объявлять локаут, но они хотят нас запугать и выиграть дело, чтобы еще больше набить себе мошну… Нам нужно продержаться немного, не испугаться, не пойти на приманку хозяев, и мы выиграем наше дело… Для этого нам нужны деньги, которых у нас нет. Когда стачечный комитет получит помощь, мы и дальше сможем действовать смелее и добиться победы над хозяевами.
— Сколько нужно денег? — спросил Горелов.
— Денег нужно много, — сказал студент.
— Свет не без добрых людей, как говорится, — сказал Василий Васильевич, — часть денег мы получили и уже передали стачечникам, но этого мало, нужны еще деньги. Спектакли, концерты для этих нужд делать опасно, полиция разнюхает, нужно что-то другое придумать. Вот за этим-то мы и пришли к вам, Николай Павлович, выручайте рабочий класс. Наступит время, и мы в долгу не останемся, мы народ щедрый, оплатим вам сторицей, — промолвил Василий Васильевич, добродушно засмеявшись.
— Да, нужно достать денег, — произнес Горелов взволнованно. — Спасибо вам, друзья, за доверие, будем что-нибудь делать и придумывать. Во-первых, на днях мой бенефис, и тут я — хозяин, если я сам повезу продавать билеты на свой бенефис, я привезу втрое больше, чем касса возьмет. Для себя я этого не сделал бы, а для такого большого дела можно спрятать самолюбие в карман, тут нужна дипломатическая игра, на то я и актер, чтобы уметь сыграть, правда? — смеясь, спросил он Василия Васильевича.
— Не знаю, Николай Павлович, вам виднее.
— Вы понимаете, — стал объяснять Горелов, — есть такой неписанный закон, когда бенефициант завозит на дом богачам билеты, то за эти билеты платят намного больше их настоящей цены. Ну, если, скажем, билет стоит рубль, то уж меньше трешки ни один купец не даст, неловко, стыдно — все-таки сам бенефициант билет продавать привез. Для себя я ни в жизнь не сделал бы, но для общества — с радостью.
Он стал ходить широкими шагами по своей уборной, потом сел за гримировальный столик и стал снимать грим.
— Вы позвольте мне при вас разгримироваться?
— Пожалуйста. Я еще никогда в жизни не видел, как преображаются артисты, — ответил Василий Васильевич. — А интересно, очень даже интересно!.. Люблю я искусство и театр, Николай Павлович, сызмальства люблю. Поверите ли, вот посмотрю спектакль, а когда он кончается, жалко уходить из театра, не хочется, ей-богу. Вот и книгу. Ежели книга хорошая, кончишь читать ее, так жалко и грустно становится, как будто с дружком расстался. Ну, извините, задержали мы вас…
— Нет, нет, хорошо, что вы пришли, дело нужное, будем делать вместе. Да! Вот что, — воскликнул Горелов и, открыв ключом ящик стола, достал оттуда небольшой пакет и, как бы разделив пополам содержимое пакета, передал Василию Васильевичу, — нате, это вот вам, а это мне, — и половину денег, что были в пакете, он отдал.
— Но… — хотел сказать что-то студент.
— Ничего, от слов начнем переходить к делу. — Он стал с ними прощаться, но в это время кто-то постучал. — Войдите, — сказал Горелов.
Вошел Нарым-Мусатов. Горелов его познакомил со всеми.
— Это мой друг, — сказал он, — Нарым-Мусатов, мы с ним много лет работаем вместе.
— Кровной дружбой связаны — неразрывные, значит, дружки, — подхватил Василий Васильевич.
— Ну, до свидания, — Василий Васильевич и студент стали прощаться с Гореловым, Нарымом и со мною.
— Так через два дня приходите ко мне, друзья, не сюда, в театр, а домой. Вы знаете куда? — обратился Горелов к студенту.
— Знаю, знаю. В котором часу можно?
— Лучше вечером, когда стемнеет. Сегодня воскресенье, значит, во вторник часам к восьми, в сумерки, сумерки помогают, — пожимая им руки и провожая до дверей, сказал Горелов.
Когда ушли Василий Васильевич и студент, Горелов был уже одет и разгримирован.
— Пойдемте, друзья, домой, ночь чудесная, — сказал он. — А ты хорошо сегодня играл, Юсуф.
— Спасибо тебе, Коля, ты редко хвалишь, а если уж похвалишь, значит, стоит.
— Да, да, стоит, — задумчиво сказал Горелов, садясь снова за стол.
— Ты чем взволнован? — спросил его Нарым-Мусатов.
— Так, ничем. Вы, конечно, догадываетесь, кто эти люди? Это представители стачечного комитета. Они приходили к нам, чтобы мы, артисты, им помогли. Завтра фабриканты выбросят на улицу сотни рабочих и заставят голодать их жен, детей и стариков только потому, что они требуют за свой труд столько, чтобы не умереть с голоду.
— Мерзавцы! — громко воскликнул Нарым. Он сильно ударил по ручке кресла и сломал ее.
— «Александр Македонский был герой, но зачем же стулья ломать…», — процитировал Горелов из «Ревизора» и засмеялся.
— Пожалуй, смейся надо мной, Коля, я знаю, что ты с детских лет впитал в себя вольнодумные мысли и идеи — меня этому никто не учил. Я — кутила, буйная голова, только и знаю, что получаю наследство то от тетки, то от дядьки, но и во мне сидит бунтарский дух, и я никого никогда не обижал и не обманывал и все свои деньги я тратил на хорошее дело — на театр, который я люблю больше жизни, и я терпеть не могу мерзавцев… А эти толстосумы — мерзавцы.
— Правильно! Ты прав, честнейшая и добрейшая ты душа, Юсуф. Ты потратил свои деньги на хорошее дело — на театр, так дай денег и этим людям, что ушли отсюда, еще на одно хорошее дело. Мы с тобой почти что братья, я у тебя никогда ничего не просил…
— Ты горд! — проворчал Нарым.
— Дело не в гордости, мне не надо было, я честно зарабатывал свой хлеб, и теперь я прошу у тебя не для себя, мне не нужно, но для этих людей, которые завтра будут выброшены на улицу и будут голодать. Я прошу у тебя и сам помогу им чем возможно. Свой бенефис я целиком им отдам. Юсуф, знаешь что? — вдруг радостно вскричал Горелов. — Купи у меня весь первый ряд на мой бенефис. Завтра я поеду продавать билеты, чтобы больше выручить денег и отдать этим людям, а если ты купишь первый ряд, ты освободишь меня от половины унижения.
— Коля, ясная душа, совесть наша. И… Я не позволю, чтобы ты унижался перед этими ихтиозаврами, продавал им билеты, дай мне всю книжку билетов на твой бенефис!
— На! — весело крикнул Горелов, открывая ящик своего стола и передавая билетные книжки Нарыму. Нарым вынул чековую книжку из бокового кармана и быстро написал чек. — На тебе, Коля, передай своим друзьям. Твои друзья — мои друзья.
— Спасибо, спасибо тебе, человечина, да тут же чек за два сбора, а не за один! — кричал Горелов. Я раздам все эти билеты забастовщикам и студентам бесплатно, богачи и господа дворяне не попадут на мой бенефис. Это будет первый бенефис без богачей от первого до последнего ряда, — говорил возбужденно Горелов.
Мы все были радостно взволнованы. Впервые я присутствовал при такой встрече, при таком серьезном деле… Сердце у меня замирало от гордости и волнения от того, что и мы, актеры, можем помочь великому делу.
В театре готовили спектакль «Коварство и любовь». Я получил роль Фердинанда, Наташа — роль Луизы. Так как спектакль должен был идти с пяти репетиций (и это казалось Свидерскому огромной цифрой), то мы с Наташей репетировали наши дуэтные сцены дома, в свое свободное время. Николай Павлович приходил к нам, смотрел ту или другую сцену, делал свои указания, и мы снова и снова повторяли все сначала, пока, наконец, не добивались правильного звучания. Я удивлялся Наташе. Она отделывала роль филигранно. Искала каждый жест, каждый поворот и, казалось, не знала усталости. Наташа не терпела никакой небрежности, никаких недоделок. Меня она держала «в струне», хотя я и сам любил точную и тонкую отделку ролей.
От Наташи я много узнал о Горелове. Он закончил университет, театральную школу и прекрасно знал языки. В его домике была довольно обширная библиотека, которую начал собирать еще его отец. Николай Павлович постоянно покупал книги и выписывал их. Свою любовь к книгам он привил дочери.
В один из вечеров Горелов решил просмотреть все, что мы репетировали с Наташей. Мы показали ему все отрывки, и Горелов, как всегда, серьезно и детально их разобрал. Но после этой домашней репетиции, он не ушел к себе, а остался с нами. В этот вечер он был особенно откровенен со мной…
— Знаете, Павлик, — говорил он задумчиво, — мне выпало счастье родиться и вырасти в очень хорошей и честной семье. Отец у меня был педагог театрального училища, в прошлом известный актер. Мать тоже была драматическая актриса. Она очень хорошо играла на рояле, любила, и понимала музыку. В нашем доме всегда была молодежь. Мы читали Некрасова, Гаршина, Надсона, спорили об искусстве, театре, живописи. У нас не угасал пульс культурной жизни. А Малый театр! Как много он значил для нас! Ведь спектакли Малого театра вдохновляли молодежь, будили у людей стремление к правде и свободе. — Я слушал Горелова и ясно-ясно представил себе студенческие, вечера, сходки, чтение запрещенных книг и все, чем жил юный Горелов. Глубоко взволнованный — я сказал Горелову, что разделяю его идеалы и хотел бы только одного — всегда жить и работать с ним…
— Это очень хорошо, — улыбнулся Николай Павлович. — Я тоже хочу, чтобы вы остались в моем театре… и были бы всегда нашим другом.
Вдруг посмотрев на старинные стенные часы с кукушкой, которые прокуковали время, Горелов сказал:
— Павлуша, вы нужны мне. Пойдемте в мою комнату.
Когда я вошел в комнату Горелова, он серьезно сказал мне:
— Павлуша, вы помните разговор в театре о помощи забастовщикам?
— Помню, — ответил я.
— Так вот, они сейчас придут. Дайте мне слово никому и никогда не говорить об этом — раз, и помочь мне во время бенефиса — два.
Я ответил, что я буду нем, как рыба, и Горелов может располагать мной, как хочет.
В условленный час студент и Василий Васильевич пришли к Горелову. Николай Павлович сразу перешел к делу.
— Так вот, друзья мои, денег я достал, вот они. — Он достал из стола пакет с деньгами и передал его Василию Васильевичу. — Вот, пожалуйста, здесь в пакете не один, а два сбора, вдвое больше денег, чем я бы сделал при помощи кассы, а получил вдвое потому, что бенефис купил мой друг. Это очень хороший человек, но он просил не называть его фамилии. Мы с ним решили так, деньги я от него получил и, как видите, я их вручаю вам, а билеты вы сами будете раздавать рабочим, студентам, молодежи бесплатно. Пусть этот вечер будет заполнен нашими общими друзьями. Вот вам комплект театральных билетов, — сказал Горелов, передавая билетные книжки Василию Васильевичу, — и давайте их, кому найдете нужным. В этот вечер — вы хозяева.
Да вот еще что, я передал вам деньги за вычетом той суммы, которую я по договору должен был отдать своему антрепренеру, — закончил Горелов.
— Ну, спасибо вам, Николай Павлович, — сказал от души обрадованный Василий Васильевич. — Мы приведем на спектакль людей, которые очень редко бывают в театре, потому что у них денег нет, а желание побывать на спектакле огромное. Будут и такие люди, которые никогда за всю жизнь в театре не были. Вот какое дело, вы сделали — громадное дело. Мы век вам этого не забудем, спасибо, спасибо от всех наших… — Они крепко пожали Горелову руку. — Вы не беспокойтесь, Николай Павлович, порядок в театре будет идеальный.
В свой бенефис Горелов поставил пьесу по роману Виктора Гюго «Человек, который смеется». На спектакле действительно был исключительный зритель, и зал выглядел необыкновенно, совсем по-особому — в первых рядах сидели пожилые рабочие с женами, много было студентов, гимназистов, работниц, реалистов старших классов, юношей в косоворотках, в сапогах. Это был зритель, который воспринимал игру актеров тепло и искренне. Часто в сильных местах пьесы, зрительный зал вставал и аплодировал. Настроение актеров, играющих в этот вечер с особенным подъемом, передалось зрителям, так что сцена и зрительный зал жили одной жизнью, одним дыханием. Было еще то замечательно, что в вечер бенефисного спектакля не было пышных и огромных корзин с цветами, не было каких-то особенных подарков, но у всех зрителей пестрели цветы в руках — большие и маленькие букетики. И бенефицианта и его товарищей буквально засыпали цветами, пусть скромными, но зато в таком количестве, что Горелов и все действующие лица утопали в цветах. Спектакль превратился в праздник и остался в моей памяти навсегда. Я, по желанию Николая Павловича, был в зрительном зале.
После каждого действия играющие во главе с Гореловым выходили на вызов и зрители щедро благодарили актеров. Наконец, наступил кульминационный акт спектакля, когда на сцене происходит заседание пэров, лордов и старейших советников короля, появляется Гуинплен в одежде пэра-лорда Англии. Между ним и лордом-председателем происходит следующий диалог: «Кто вы, откуда вы взялись?» — спрашивает его старейший лорд граф Томас Уортон. Гуинплен отвечает: «Я из бедноты, я — народ, я — нищета, и вы должны меня выслушать!»
В зрительном зале зашевелилось море голов, пристав и городовые насторожились, воцарилась зловещая и напряженная тишина. Гуинплен-Горелов продолжает: «Милорды, вы находитесь на вершине, в ваших руках власть, богатство, все блага жизни; для вас сияет солнце и вы забыли о всех прочих людях».
В зале раздался вздох возмущения, и тишина стала еще зловещее и напряженней, волнение охватило зрителей и актеров. Горелов говорил: «Милорды, я пришел сообщить вам новость: на свете существует род человеческий и этот род — народ…» В зале раздались несмелые хлопки, которые мгновенно смолкли, над зрителями как будто нависла туча, а в дверях показались спрятанные шпики, так называемые «гороховые пальто». А со сцены неслось: «…Это несправедливость, вы захватили в свои руки все преимущества. Страшитесь! Подлинный хозяин скоро постучится в дверь, и будущее сулит вам, лорды, беду!»
В зале буря аплодисментов, которые не умолкали несколько минут, в дверях театра увеличилось число городовых. Горелов продолжал: «Ваше благополучие построено на несчастье бедных людей»… Зрительный зал уже кричал: «Браво, браво!» — «Страшитесь, милорды! — страстно восклицал Гуинплен. — Я вырос в нищете, я дрожал от холода и терпел голод, я испил чашу мук и страданий вдоволь, я знаю, что значит страдание. Я сегодня лорд, как и вы, но это ваша прихоть была сделать меня лордом, я — бедняк, еще вчера на мне были лохмотья… вы, властители, сознаете ли вы, что вы творите, ваш закон — виселицы, богатство и тщеславие, но берегитесь, существует великая сила, новая заря жизни. И эта заря — народ. Она непобедима, она наступит, будущее сулит вам смерть!»
В зале снова вспыхнул взрыв аплодисментов, и Горелов увидел в первом ряду Василия Васильевича, студента и других — это был забастовочный комитет. Гуинплен продолжал с новой силой:
«Лорды, бывал ли кто-нибудь из вас в Нью-Касле на Тайме?.. Там в копях люди зачастую жуют угольную пыль, чтобы хоть чем-нибудь заполнить желудок и обмануть голод; всюду безработица. Известно ли вам, что рыбаки в Гарлехе питаются травой, в Ланкашире закрыты все суконные фабрики, а в крестьянских хижинах нет кроватей, и матери вырывают в земляном полу ямы, чтобы укладывать в них своих малюток, дети, вместо колыбели начинают жизнь в могиле…» Зал затих, затаив дыхание. «…Я видел это собственными глазами. Знаете ли вы, милорды, кто платит вам налоги, — бедняки умирающие с голоду, вы увеличиваете нищету бедняка, чтобы возросло богатство богача, а между тем надо поступить наоборот… (В зале тихие возгласы одобрения). Вы отнимаете у нищего и отдаете государю, по-моему, — это мерзость».
Эта аудитория никогда не слышала такие слова, произносимые громко, она тогда не смела и даже боялась думать так, а Гуинплен-Горелов продолжал страстно: «Я ненавижу королей! Что такое, в сущности, ваш король? Ваш Карл второй, Иаков второй? — после негодяя — злодей. Что такое, в сущности, король — безвольный, жалкий человек, вы кормите этого паразита, из червяка вы выращиваете удава, солитера превращаете в дракона и увеличиваете налоги с бедняков в пользу королевского трона. Берегитесь, смерть уничтожит всех вас и не пощадит никого! Эх вы, всемогущие глупцы, откройте глаза и вы увидите то, что вы сделали со мной, со всем человеческим родом…» На эти слова действующие лица на сцене кричат возмущенно: «Вон его! Долой! Это фигляр!». И поднимается невообразимое возмущение лордов, принцев, пэров, которые почти бросаются на Гуинплена-Горелова. На сцене и в зрительном зале поднялось что-то невообразимое. И на последние слова Гуинплена: «Епископы, пэры, лорды и принцы Англии, знайте, что народ — это великий страдалец, который смеется сквозь слезы, наступит час и он разобьет ваше иго и в ответ на ваше гиканье раздастся грозный рев. Трепещите, ваш неумолимый час расплаты настал, идет народ, идет человек, — и это ваша погибель». Зрители в зале поднялись, замахали кто шапкой, кто фуражкой, кто платком, кто цветами. Люди кричали: «Браво, браво! Ура!» И вдруг в воздух был кем-то брошен кусок красного шелка, и он, как пламя, вспыхивал то там, то здесь. Городовой, увидя такое зрелище, смертельно испугался. Он с перепугу засвистел, но какой-то юноша вырвал у него свисток. Городовой вступил с ним в схватку, за юношу заступились товарищи. Видя нападение, сам пристав начал свистеть. К нему на помощь бежали городовые, а другой пристав вызвал полицмейстера. Схватка в зале дошла до большого накала. Зрители в зале стали действующими лицами, артист — трибуном, который своим талантом, силой своего дарования зажег зрителя. Искусство подлинной правды победило. Действие кончилось, и дали занавес. Пристав с городовыми пошел за кулисы, потребовал экземпляр пьесы и проверил, действительно ли все написано у Гюго, что говорил со сцены артист Горелов. Прибыл в театр полицмейстер с целой сворой городовых и полицейских. Спектакль продолжался. А по окончании его зрители ждали Горелова у театрального входа и проводили своего любимого актера домой.
Полицейские и шпики незаметно следовали за шествием народа с Гореловым. Народ шел с песнями до самого дома артиста. Потом сердечно простились с ним горячими аплодисментами, а кому удалось — пожали ему руку. На утро Горелов был вызван к полицмейстеру, который потребовал от артиста объяснения, почему нельзя было достать ни одного билета на его бенефис, и богатые люди города не могли попасть на спектакль. Горелов объяснил полицмейстеру, что на спектакле был тот зритель, который купил билеты в кассе сам, а не ждал, пока бенефициант принесет ему билет домой… Это, конечно, не удовлетворило полицмейстера, и артист Горелов был им взят под негласный полицейский надзор. После этой истории я очень часто видел возле дома Горелова «гороховое пальто».
Спустя некоторое время после бенефисного спектакля Горелов с радостью узнал, что забастовщики победили, и хозяева согласились удовлетворить требования рабочих. Локаут был отменен. Но в этом радостном известии была и большая горечь — полиция арестовала весь забастовочный комитет, в том числе студента и Василия Васильевича, приходивших к Горелову за деньгами. По приговору суда они были сосланы.
Спектакль «Коварство и любовь» прошел в Н. двенадцать раз. Это был небывалый успех. Обычно пьесы шли у нас не больше четырех-пяти раз. Наташа имела огромный успех. Обычно исполнительницы роли Луизы играют ее наивной девушкой, полуребенком. Наташа играла ее не так. Ее Луиза была умная, волевая девушка, которая о многом задумывалась и, конечно, многое пережила. Но несмотря ни на что, Луиза молода, а молодость всегда верит в счастье… И Луиза-Наташа после самых горьких раздумий начинала надеяться на счастье… Сцены с Вурмом и последний акт Наташа играла так, что казалось, все это настоящая правда. Всему верилось…
Как я играл Фердинанда, судить не берусь. Товарищи меня поздравляли, а Горелов сказал мне: «Будешь играть хорошо». Я расстроился, но вскоре узнал, что он и Наташе сказал то же самое…
После каждого акта в театре происходило что-то невообразимое. В уборную к Наташе зашел местный богач Богатырев, как-то особенно посмотрел на девушку и сказал: «Позвольте поблагодарить вас за сегодняшний спектакль». — Он вынул из кармана футляр, в котором лежал перстень с большим бриллиантом… «Этот перстень принадлежал моей матери. Я прошу вас принять его». Наташа взглянула на Богатырева своими лучистыми глазами и сказала: «Что вы, господин Богатырев, — и строго добавила: — извините меня. Я не могу принять ваш подарок. Спасибо за внимание и за цветы».
Я видел, как Богатырев вышел из уборной, видел, что лицо его нервно подергивается, и бросился к Наташе.
— Молодец, Наташа, — сказал я, — пусть не думает, что ему все можно.
Когда мы вернулись со спектакля домой, Горелов торжественно заявил нам:
— Ну, Наташа, скоро день твоего рождения, мы закатим пир на весь мир. — И, пожав мне руку, он поцеловал Наташу и сказал:
— Старик Шиллер был бы доволен вами.
Надо ли говорить, как мы были счастливы после этой короткой, но такой значительной для нас фразы. Мы почувствовали и поняли, что жизнь — это очень хорошая штука, что мы молоды и у нас все впереди…
Подошел день рождения Наташи. Все мы старались приготовить ей какой-нибудь подарок и изощрялись друг перед другом в выдумках. Готовились, как к премьере. Николай Павлович и бутафор театра клеили фонарики, змей, крокодиловы маски. Этим убранством решили украсить садик и веранду. Бутафор даже обещал фейерверк. На веранде был накрыт стол. Талантливая актриса Охотова — сердечная, милая женщина — и баба Анна хлопотали на кухне. Я декорировал всю квартиру и обеденный стол цветами и втайне приготовил сюрприз для Наташи — вылепил точную копию Луизы из пьесы «Коварство и любовь». Статуэтка была, похожа на Наташу в этой роли.
Первым приехал Николаев-Свидерский. Он привез имениннице коробку конфет и роль Фонфана из пьесы «Два подростка» — известной мелодрамы, гремевшей в то время. Наташа давно мечтала сыграть эту роль.
— Вот тебе, Наташенька, мое поздравление. Желаю тебе счастья и и успехов, дорогая моя. А это вот тебе — нового друга в твой репертуар — новую роль. Наташа прочла: «Роль Фонфана» — и запрыгала от восторга и радости.
— Николай Николаевич, — говорила Наташа, прижимая роль к сердцу, — это самый лучший подарок!
Нарым-Мусатов вместе с неизменным Иорданом Савельевичем вручили Наташе какую-то очень замысловатую статуэтку «танцующая девушка». Эту статуэтку нашли при раскопках в Татарии. Археологи считали, что ей более тысячи лет.
Николай Евграфович подарил Наташе своего лучшего соловья Колю.
На бал пришла группа молодежи — ровесники и ровесницы Наташи. Поднялся невероятный крик, шум, общий разговор и молодой, задорный смех.
Пришла Макарова-Седая вместе с Виктором. Виктор подарил Наташе ее собственный портрет, который он написал потихоньку от нее. Портрет был чудесный — Наташа сидела в светлом платье и держала цветы в руке…
Приехали и Миронова с Богдановым, и Степик с Манюрочкой, и Фирсов с Тузиком.
Этим завершился съезд гостей в маленький домик с колоннами. Горелов шутливо пропел: «Хозяин просит дорогих гостей за стол». — «За стол, за стол», — приглашала Наташа. Садились с шумом, смехом, шутками, в каждой тарелке лежала карточка с фамилией — указание кто и где должен сидеть. Толстенного антрепренера посадили рядом с худенькой старушкой Манюрочкой. Степик кричал Колокольцеву: «Береги Манюрочку, ее посадили рядом с Николаем Николаевичем, а он по ошибке и ее съест». Манюрочка воскликнула: «Я — костлявая, Коля (они были на «ты»), мной можно подавиться. Правда, Коля?» — спросила она с улыбкой.
— Я обезьян не ем, — ответил Николай Николаевич под общий смех.
Наташа села рядом с Виктором. Степика посадили рядом со старухой Марией Александровной Охотовой.
— Ну, Манюрочка, попрощайся со Степиком: он попал в лапы Марии Александровны, не видать тебе его больше, как своих ушей, — подшучивал над Манюрочкой Орлов-Батурин.
— Не волнуйся, Манюрочка, — кричал в общем шуме совершенно серьезно Степик, — я тебе, Манюрочка, верен.
Только уселись все за стол, как неожиданно вскричал, шутливо плача, Колокольцев:
— Это безобразие, это издевательство со стороны Наташи — Геннадию Фирсову тарелку поставили, а Тузику нет. — Все громко рассмеялись.
— Тише, тише! Позвольте тост за именинницу Наташу, пей бокал, нальем другой, — пропел Орлов-Батурин. Все застучали в тарелки, засмеялись.
— Да тише же, позвольте мне сказать несколько слов, — поднимая бокал, сказала Макарова-Седая. За столом все утихли. — Я хочу пожелать нашей дорогой Наташе счастливых, радостных дней, чтобы ничто не омрачало ее солнечный, яркий талант на радость нам и нашему дорогому искусству.
— Ура, ура! — затрубил антрепренер Николаев-Свидерский.
— Ура! — воскликнул уже подвыпивший Колокольцев и залился чудесными трелями соловья.
— «Поднимем бокалы и выпьем до дна», — опять запел Орлов-Батурин. Все вторили ему, чокаясь с Наташей, припевая: «Пей до дна, пей до дна, пей до дна». И когда Наташа выпила, все громко, хором произнесли: «Выпила!»
За столом пили, веселились, но вдруг как по команде, все умолкли, зазвенела гитара и запел Богданов. Стало тихо-тихо, только время от времени в садике вспыхивал в воздухе фейерверк и часы куковали. Одна песня сменялась другой, за Богдановым пел Орлов-Батурин, он пел русские залихватские песни, и гости выскакивали из-за стола и пускались в пляс. Потом Горелов играл на рояле, и пары кружились в вальсе и менуэте.
В разгар танцев вошли два человека и внесли на постаменте из живых цветов какое-то сооружение. Горелов спросил: «Что это?» Кто-то снял с сооружения шелковое покрывало. На постаменте стоял огромный торт — точная копия маленького домика с колоннами в глубине садика. Все было художественно, мастерски сделано до мельчайших деталей из сахара и шоколада. Мужчина подал Горелову пакет, низко поклонился и торжественно произнес:
— Это вам и вашей дочери от моего господина. — И, раскланявшись люди ушли.
Горелов вскрыл пакет, в нем оказалась нотариальная бумага, гласящая, что домик с колоннами с такого-то числа (указывался год, месяц и число дня рождения Наташи) переходит в постоянную собственность Горелова и его дочери Наташи Гореловой. Нотариальная бумага была оформлена и скреплена сургучными печатями и подписями и не могла вызвать никаких сомнений. К нотариальной бумаге была приложена записка, лично подписанная Семеном Федуловичем Богатыревым, известным богачом, владельцем многих десятков домов, текстильной фабрики и огромных имений. В записке было коротко написано: «Артистам Горелову Николаю Павловичу и его дочери Наташе Гореловой. Примите мой скромный дар в благодарность за то огромное наслаждение, которое вы доставляете своей игрой. Ваш скромный зритель и поклонник Семен Богатырев». Все это громко прочел гостям Горелов. Нотариальная бумага и записка переходили из рук в руки. Я заметил, что Горелов стоял бледный, встревоженный, к нему по-детски прижалась Наташа, а гости жали им руки и поздравляли. Орлов-Батурин даже сыграл на рояле туш.
— Поздравляю, поздравляю! — кричал он, и все хором пропели:
— Поздравляем дорогих отца с Наташей!
Мне этот подарок показался вестником чего-то плохого, хотя в то время меценаты и безумствующие поклонники подносили своим любимцам-актерам ценные подарки. Это чаще всего были помещики или богатые купцы.
Многие из присутствующих от души поздравляли Горелова, некоторые также от души позавидовали. Снова бал пошел своим чередом. Гости шумели, пели, и только немногие поняли цену этого «щедрого дара» Богатырева. Это были отец и дочь Гореловы, Макарова-Седая, баба Анна, Нарым-Мусатов и я.
— Папа, мне страшно, — прошептала Наташа отцу. «Богач что-то замышляет», — подумал Горелов.
— «Меценат»! — сказал Нарым, весь дрожа от ненависти и гнева, раздавив в руке бокал с шампанским.
— Горе пришло в наш маленький домик, спаси и сохрани, — тихо шептала баба Анна.
Фейерверк озарял разноцветными огнями людей, садик и домик; пары кружились в вальсе; луна освещала спящий город; звезды сияли, как будто ничего не случилось.
Когда гости разошлись и бал закончился, Горелов взволнованно рассказал мне, кто такой Богатырев.
Отец его был богатый помещик, мот, кутила, картежник. Жену он загнал в гроб своими кутежами и развратом. Он промотал имение жены, связался с какой-то шайкой фальшивомонетчиков и стал делать фальшивые деньги. Ну, конечно, попался. Шайка его разбежалась, остался он один, его арестовали, посадили в тюрьму. Сын уже был взрослым. Он продал лес, часть имения, все это ушло на адвокатов и подкупы судей. Старика Богатырева взяли на поруки, а врачи, которые за это получили большую сумму денег, признали его душевнобольным, и подкупленные судьи это подтвердили на суде. Адвокаты с помощью подкупленных свидетелей и судей доказали, что Богатырев невиновен, и суд оправдал старика Богатырева. Вскоре он умер. Единственным наследником разоренного имения, векселей и долгов он оставил после себя сына Семена Богатырева. Но сын не растерялся. Этот молодой стяжатель, красавец, ловкий, умный и хитрый, получивший поверхностное образование, умел произвести впечатление образованного человека. Он безукоризненно одевался, всегда улыбался, показывая чудесные зубы. У него были большие черные глаза, темно-русые волосы. Он был хорошим наездником, остроумным, веселым хлебосолом. Но за этой привлекательной внешностью скрывался настоящий негодяй. Носились слухи, что отца он задушил собственными руками; одного из сообщников своего отца, который явился к нему и заявил, что на суде он скажет всю правду, через несколько дней нашли в лесу с простреленной головой. Говорили, что это тоже дело рук Семена Богатырева. Он создавал, себе богатство, не считаясь ни с чем. Он решил жениться на очень богатой невесте, чтобы сразу поправить свои денежные дела, а дела эти были крайне плохи. И он вскоре женился на купеческой дочке-миллионерше — Елене Николаевне Пузановой, единственной наследнице двух текстильных фабрик, дома, лавок, магазинов. Она была уже немолодая девушка, лет 28—29. Это была довольно красивая, дебелая блондинка, получившая хорошее образование. Некоторое время она жила за границей, много путешествовала, успела в своей жизни многое увидеть. Управляющий и приказчики обкрадывали и надували ее. Что было делать непонимающей в коммерческих делах девушке. Единственный выход — это выйти замуж за делового человека, чтобы огромные капиталы имели хозяина. И началась вокруг нее свистопляска сватов, свах и женихов, среди которых был и Богатырев. Он действовал умело, тонко, хитро. Они встретились впервые в дворянском клубе на рождественском балу, где вокруг миллионерши Пузановой кружился рой женихов. Тут были дворяне и купцы, адвокаты и офицеры, студенты. Один только Богатырев стоял скромно в стороне и прямо сжигал Елену Николаевну глазами, где бы она ни очутилась. Неотступно, как тень, следил он за ней, и когда она спросила, почему он одиноко стоит в стороне, он ответил, что стоять от нее хотя бы поодаль — это уже счастье. В этот вечер они уже были неразлучны: танцевали, ужинали, мчались на тройке вместе.
Богатырев сделал ей предложение. Она приняла. Через неделю сыграли свадьбу. Венчались в маленькой церковке, с ними были только самые близкие друзья, и молодая пара на другой день выехала в свадебное путешествие в Петербург, Москву, Париж, Италию, Испанию, потом Ниццу. Однажды он попросил Елену разрешить ему выехать на один день испытать счастье в Монте-Карло — сыграть в рулетку. Он верил в свое «картежное счастье», и ему действительно очень везло. Играл он крупно и почти никогда не проигрывал.
В Монте-Карло вместо одного дня Богатырев пробыл три. Когда он собрался уезжать, из Ниццы примчалась Елена Николаевна. Она не спала ночей, думая, что с мужем случилось несчастье. Он как ни в чем ни бывало убедил, что иначе не мог поступить. И они вернулись в Ниццу, а потом в Россию, к себе, в свой город, в свой особняк, на свои фабрики, куда он вступал уже полным хозяином. За время свадебной поездки Богатырев сумел убедить Елену Николаевну, что он может согласиться вести все ее дела только если станет полновластным хозяином всего имущества и богатства, наследницей которого была Елена Пузанова. Она, искренне любя своего мужа, дала ему нотариальное согласие, а ему этого только и надо было. Вот тут-то Богатырев и обнажил свое второе лицо — лицо хищника. Через два года он ушестерил свой капитал разными неблаговидными коммерческими махинациями и темными делами: одних пустил по миру, других посадил в тюрьму за долги и разорил. Жену он упек в сумасшедший дом.
— Вот какой это человек, — сказал мне Горелов. — Теперь вы понимаете, почему меня испугал его подарок.
В старые времена бенефис имел большое значение в жизни актера или актрисы. Это были своего рода именины актера, праздник, и не только одного актера, праздновавшего свой бенефис, если это был любимый актер, то и остальных актеров и публики. Если бенефициант был любимец публики, то он поправлял материальные и денежные дела антрепренера, а значит и всей труппы. В этот день бенефицианту подносили цветы и подарки от публики и от товарищей. Но самое главное было то, что по-существующему тогда неписаному закону, бенефициант мог играть любую роль, какая ему нравилась в пьесе и, конечно, главную. А для молодого актера или актрисы это были самые радостные и счастливые дни.
К бенефису Наташи готовились тщательно. Должна была идти шекспировская пьеса «Ромео и Джульетта». Роль Джульетты Наташа играла первый раз в жизни. Пьесу ставил Горелов. Роль он готовил с дочерью любовно и трепетно, вспоминая, как он в молодости играл Ромео, а мать Наташи — Джульетту. Наташа жила словно в каком-то угаре — ежедневные спектакли, репетиции. (Она крепко вошла в репертуар и играла уже все главные роли). После каждого спектакля Богатырев под вымышленными именами присылал ей огромные корзины роз — то белых, то красных. Были ценные подношения и до бенефиса, что тогда не очень часто случалось. Наташа была неразлучна с Виктором и на спектакле и на репетиции. Днем она позировала ему два часа, так как он торопился закончить портрет к бенефису. На правах жениха он устраивал ей сцены ревности — его бесили цветы, которые она получала ежедневно, и подарки. Он знал, что делает это Богатырев, который иногда даже заходил во время спектакля в уборную к Наташе. Раз Виктор застал там Богатырева. Юноша не поздоровался с ним, повернулся, демонстративно вышел из уборной и даже не остался на спектакль. Когда Наташа пришла домой, она застала там Виктора. Произошло бурное объяснение, после чего они помирились, и все пошло своим чередом. Время было такое, что ничего не оставалось делать… Цветы и подарки нужно было принимать — их передавала публика. Это был символ любви публики к актеру. У некоторых актеров это вызывало зависть. Бывали случаи, правда, редко, когда актриса демонстративно не принимала цветов или подарка, или просто отсылала обратно «поклоннику». Но после этого нужно было немедленно бросать город, иначе таким смелым людям все равно не было житья. В театре им устраивались обструкции — или их забрасывали солеными огурцами и гнилыми яблоками во время спектакля; или объявлялся бойкот — «публика» не шла на тот спектакль, в котором участвовал актер или актриса, осмелившаяся публично отказаться от подарка «поклонника». Мало того, их преследовали и в другом городе по настоянию того же «поклонника». Эти актеры порой совсем исчезали с горизонта. Нравы и обычаи были дикие, звериные. И Гореловым ничего не оставалось, как терпеть…
Наташа в это время несколько отдалилась от меня. Виктор заполнял все ее свободное время.
Наступил день бенефиса. Билеты уже заранее были проданы. Репетиции и подготовка к бенефисному спектаклю подходили к концу. Это был последний спектакль в сезоне: труппа Николаева-Свидерского уезжала на гастроли в другой город.
Настал день бенефиса. И только Наташа проснулась и вышла из своей комнаты, как слуга Богатырева внес ей огромных размеров корзину голубых роз и в клетке-тереме двух говорящих попугаев. Здесь же была коротенькая записка:
«Примите скромный дар от бедного Богатырева».
Наташа читала записку, а попугаи кричали: «Наташа, поздравляем!». Бульдог Фить и кот Сашка, услышав крик заморских птиц, выходили из себя: один лаял, другой фыркал. Баба Анна встретила Наташу, поздравила ее, осенив крестом, преподнесла ей букетик фиалок и подарила свою единственную ценность — кружевную накидку тончайшей работы.
Мы все вместе пошли на террасу пить чай. Там Наташу ждал отец, он нежно прижал ее к сердцу, поцеловал и поздравил с наступающим бенефисом. Он поворчал на бабу Анну за то, что она свой подарок преподнесла бенефициантке не при публике. Бенефис для актера — это театральный праздник и подарки бенефицианту нужно преподносить при народе.
— Вот это возьми пока себе, девочка, это преддверие к бенефису, — сказал он, вручая Наташе большую коробку ее любимых конфет.
— Как же это вы не при народе вручаете, ворчали, что я старую запыленную театральную накидку дарю бенефициантке не через публику, а сами дарите дорогие конфеты не при народе, — съязвила баба Анна.
— Неверно это, Анна Федоровна! Позвольте вам заметить, что, во-первых, вашей накидке цены нет, так она дорога, а, во-вторых, в театре пыли не бывает, театральная пыль — это золото, это нектар.
Сели за стол. Примчался Виктор с букетом цветов и поздравил Наташу с наступающим бенефисом. Услышав, как кричат попугаи, и узнав, что их прислал Богатырев, сразу помрачнел. Еще принесли небольшой букетик ромашек и письмо от больного актера Егора Ерофеевича Егорова. Это был актер-самородок из крестьян. Мальчиком он остался круглым сиротой, работал слесарем, столяром, маляром, булочником. Грамоту знал по складам. Был поводырем у слепцов, пел с ними на базарах, потом попал в бродячий цирк, выучился цирковому искусству, был даже клоуном. Пристрастился к книгам, читал, что попало, за что получал немало затрещин. В двадцать один год его призвали в армию. Надорванный организм не выдержал, он заболел туберкулезом и полгода провалялся в солдатском околотке. По болезни его освободили от солдатчины. Он попал в театр ламповщиком и давал занавес. И тут всем сердцем полюбил театр. Вскоре Егоров наизусть знал много ролей, он выпрашивал пьесы у суфлера и ночью, при коптилке до рассвета зачитывался ими. Потом ему стали давать маленькие рольки слуг, лакеев, мужиков. Он был все еще ламповщиком и по совместительству актером. Один раз заболел актер, который в «Гамлете» играл Горацио, труппа была небольшая, играть было некому, — хоть спектакль отменяй. Кому-то пришло в голову дать Егору сыграть эту роль.
— Егор! — крикнул режиссер. — Горацио сыграешь?
Побледневший Егор ответил: — Не знаю.
— А роль знаешь?
— Знаю. Я же шесть ролей в «Гамлете» играю, правда все без слов…
— Это неважно. Одевайся, будешь играть.
И он сыграл, да так сыграл, что актеры ахнули. Его обнимали, поздравляли. Кончился спектакль, все разошлись, а Егор все еще не раздевался, ходил, как зачарованный, по сцене в гриме и костюме. Он еще раз для себя сыграл Горацио, а потом всю ночь читал стихи, разные отрывки из пьес. Так и заснул в костюме и гриме. Еще хорошо он пел русские песни. Голос у него был небольшой, но задушевный и доброе русское сердце… Часто он плакал. Потом, когда стал актером, признанным и хорошим, ему бывало скажут товарищи:
— Егор, пусти слезу… — и смотрят на него, а у него крупные слезы льются из глаз.
После этого, смущенно улыбаясь, Егор говорил:
— Страдал много, оттого и плачу.
Товарищи его очень любили. Он был скромный, стеснительный, делился с товарищами последним куском хлеба.
В поздравительной записке Егоров писал:
«Наша милая, родная Наташенька, к великому моему горю, я очень болен. В день Вашего праздника не могу лично поздравить Вас и пожелать Вам счастья и успехов, — тяжелая болезнь приковала меня к постели и, видно, мне уже не встать, а так хочется жить. Когда Вы приходили ко мне в больницу, моя больничная палата озарялась точно солнечным светом. Хочется еще сыграть хоть несколько ролей. Очень хочу сыграть Гамлета, а тогда и умирать не страшно. Если умру, не плачьте, дорогой друг, не омрачайтесь, но иногда навещайте мою могилу. Все на этом свете суетно и тленно. Привет папе и всем товарищам. Посылаю ромашки, они такие же грустные, как и я. Прощайте, Егор Егоров».
Врачи сказали Наташе, что дни Егора сочтены.
— Виктор, прошу тебя, отнеси, пожалуйста, в больницу Егору Ерофеевичу цветы и конфеты. Баба Анна, сделайте посылочку для Егорова. Папа, мне пора на репетицию.
Мы с Наташей ушли на репетицию, а Виктор принялся помогать бабе Анне готовить посылку для Егорова.
В 11 часов утра вся труппа собралась на репетицию «Ромео и Джульетты». В те времена не было генеральных репетиций в костюмах и гриме, как теперь, в наши дни. Любую трудную пьесу играли в лучшем случае с трех-четырех репетиций. А репертуарную пьесу, которую актеры уже много играли, репетировали только раз. Устанавливались мизансцены — кто, где стоит, садится или переходит налево или направо и все. Бенефисный спектакль Наташи Горелов репетировал тщательно, с музыкой и с суфлером, чему тот был немало удивлен. В будку он сел со своим неразлучным Тузиком и ворчал: «Тоже мне, императорский театр, в будку лезть на репетиции — ерунда и выдумки, играть надо, вот и все». Но в будку все-таки сел.
Когда Наташа вошла в свою уборную, она не поверила собственным глазам, до того там стало уютно: на полу постелен театральный ковер, на окнах портьеры из какой-то римской пьесы, кругом чисто и много цветов. Это убрали и создали уют ее подруги и товарищи. На столике стояли какие-то безделушки, подаренные кем-то из товарищей бенефициантке. Но главное — стоял ее огромный портрет в прекрасной раме, написанный Виктором. Начались поздравления, поцелуи. Раздался звонок, сигнал к репетиции.
Когда отрепетировали половину пьесы, во время перерыва на сцене началось чествование. Тогда существовал обычай: бенефициант или бенефициантка устраивали утром во время перерыва завтрак, который длился не более часа, а потом репетиция продолжалась. Завтрак накрывался где-нибудь в декоративной мастерской, для бенефицианта к столу ставился «трон», чаще всего Иоанна Грозного или короля из «Гамлета». Вся декорационная убиралась в стиле всех эпох и всех веков, особенно украшался «трон». Завтрак устраивался за счет бенефицианта или бенефициантки. Пеклись пироги, готовились закуски. Все это делалось соразмерно с занимаемым положением бенефицианта… Не мало было случаев, когда так «назавтракаются», что продолжать репетицию уже невозможно, нужно отсыпаться, а вечером играть.
Раздавался марш, и товарищи, взяв в бутафорской что попало: свистульки, побрякушки, звонки, трещотки и колотушки, — устраивали бенефицианту марш-какофонию и под руки вели его в декорационную, сажали на «трон», произносили какой-нибудь смешной спич, и завтрак начинался. Пили за здоровье и успех бенефицианта, пили до тех пор, пока не раздавался совершенно серьезный голос режиссера спектакля: «Королева и дорогие гости, режиссер просит бенефициантку-королеву и весь королевский двор на репетицию». И репетиция продолжалась уже более весело…
Кончилась репетиция. Все мы направились домой, к нам присоединилась Макарова-Седая. Дома нас ждал обед, любовно приготовленный бабой Анной. За стол села только своя семья: Макарова-Седая, Горелов, Виктор, Наташа, я, ну и, конечно, везде присутствующий Фитька и кот Сашка. Виктор рассказал Наташе и Горелову, что Егоров очень плох и едва проживет несколько дней. Это крайне огорчило нас, особенно Наташу и Горелова.
Попугаи беспрерывно кричали: «Наташа, поздравляю!» — так что их пришлось накрыть гамлетовским плащом, и они, вообразив, что это ночь, замолчали.
К шести часам вечера к домику подъехала карета, в которую были впряжены цугом чистокровные кони. Явился богатыревский слуга и доложил, что карета прислана сегодня в полное распоряжение дорогой бенефициантки и ее семьи, по приказу Богатырева, и тотчас же исчез. Пришлось воспользоваться «богатыревской любезностью» и, скрепя сердце, поехать. Карета, внутри была убрана цветами, буквами, сделанными из цветов, было написано: «Поздравляю».
Все поехали на спектакль. Из кареты Наташе помог выйти только что вышедший из психиатрической больницы актер Волынский — весьма яркая, бурная и буйная натура. Волынский поздравил Наташу с наступающим бенефисом, причем это поздравление он произнес на безукоризненном французском языке и с таким произношением, что ему мог бы позавидовать любой француз.
Проводив Наташу гримироваться, мы с Волынским начали писать шуточные стихи, посвященные Наташе.
Александр Александрович Волынский получил прекрасное образование, он окончил горный институт и готовился стать горным инженерам. Но, увы… Он полюбил девушку из великосветского общества Лидию Всеволодовну Каховскую, которая только что вернулась из-за границы. Волынский, обезумевший от любви, сделал ей предложение. Она предложение приняла. Был назначен день свадьбы, но по дороге в церковь Каховскую украл какой-то блестящий гусар, с которым она уже встречалась за границей и сама была влюблена в него без памяти и только назло гусару решила выйти замуж. Гусар увез ее за границу прямо в подвенечном платье. Он налетел с приятелями на карету, в которой ехала с «дружками» невеста, пересадил ее в свою карету и умчался. Присутствующие в карете пикнуть не посмели, так как на них был наставлен револьвер. Взамен невесты похитители посадили неизвестную уродливую кикимору тоже в подвенечном платье, и кучеру приказали ехать в церковь. «Невесту» привезли, жених нетерпеливо ждал ее, все было готово к обряду венчания. Наконец, подъехала карета с «невестой», «дружки», испуганные до смерти, вывели ее и тут открылся весь ужас. «Невеста» кричала и ругалась на всю церковь; скандал и позор был невероятный. Волынский в той же карете, в которой приехал венчаться, помчался в погоню за похитителями. Но их и след простыл. Он хотел отомстить и везде искал беглецов. Но куда он ни приезжал, он всюду получал один ответ: «Вчера были и уехали». Впоследствии он узнал, что Каховская с гусаром уехала за границу. Он бросился за ней туда по следам из города в город, но похитители как в воду канули. Наконец, исколесив чуть ли не полсвета, он нашел Каховскую в Париже в самом маленьком, низкого пошиба, кабачке. Гусар ее бросил, и она опускалась все ниже и ниже… Былая красота ее увяла, он увидел жалкое, погибшее существо и пожалел ее, дал ей денег и в тот же день оставил Париж. Вернулся домой опустошенный, разбитый. Его горе и обида были так велики, что он не заметил, как начал пить. Друзья, кабаки, попойки, пьяный угар, пробуждение и снова опьянение. Когда он напивался, то хорошо декламировал.
Раз он попал в какую-то актерскую компанию, напившись, начал декламировать, актеры пришли в восторг от его чтения. Голос у него был сценический, хорошая внешность. Образованный человек, он знал языки, немного играл на рояле. Общество, в котором он вращался раньше, ему стало противно. К искусству его всегда тянуло, искусство он любил, много играл, будучи студентом, в студенческих спектаклях. Еще в институте товарищи предсказывали ему актерскую карьеру, о которой он, конечно, в те годы не мечтал. А тут случилось так, что единственными его друзьями оказались актеры, и он решил попробовать счастье на сцене. Перестал пить и серьезно занялся театром. Дал денег антрепренеру для создания труппы.
Сначала Волынский играл маленькие роли, потом дублировал героев в своей труппе, а затем и сам начал играть главные роли. Актер он был яркий, интересный. Публике он нравился. Но в конце концов, его погубила, как и многих в то время, водка. Иногда он переставал пить, но держался недолго, и снова запивал и допивался до того, что его отправляли в психиатрическую больницу. Он поправлялся, приходил в театр, его принимали до первого приступа, а там опять везли в больницу. Он очень хорошо играл короля Лира и Любима Торцова. Тут он не знал себе равных.
После скандала с невестой Волынский возненавидел дворянское общество и когда очень напивался, то отправлялся в дворянское собрание и устраивал там дебош, избивал кого попало, бил посуду, зеркала, вызывал на дуэль. В ярости он был ужасен. Его связывали и отправляли или в больницу, или вовсе высылали из города. После долгих скитаний в поисках кровного врага Волынский, наконец, нашел гусара, который украл у него невесту. Это было в небольшом провинциальном городке. Он встретил своего врага на улице. Вечером явился в дворянский клуб, где был и этот гусар, оказавшийся Казимиром Людвиговичем Летицким, выходцем из шляхтичей. И когда Летицкий стоял в зале около каких-то дам, Волынский подошел к нему, громко приказал остановить оркестр и страстно произнес следующие слова: «Слушайте, господа, все слушайте! Вот стоит здесь, среди вас, господин Летицкий, офицер русской армии, но он не офицер, а подлец, недостойный офицерского звания. Он достоин только пощечины». И дал Летицкому пощечину, сорвав с него погоны. На мгновение все застыли, а Волынский продолжал: «Вы даже недостойны, чтобы с вами драться на дуэли, я пришлю своего конюха и он надает вам пощечин». Волынский повернулся и вышел из клуба, а Летицкий застрелился в ту же ночь. Волынский был отомщен, но и сам он был подавлен пережитым.
Бенефисный спектакль шел очень хорошо, он был прекрасно поставлен. Все актеры играли с подъемом. Особенно хорошо играла бенефициантка и ее партнер Орлов-Батурин. Он был очень красив, двигался легко, пластично и совершенно заслуженно делил успех с бенефицианткой. Наташе очень удалась сцена на балконе, когда она впервые говорит с Ромео о любви. Горелов постарался сшить дочери прекрасные стильные платья, в которых она была еще более грациозна. Наташа-Джульетта в этот вечер выглядела удивительно бледной, что вполне соответствовало ремаркам Шекспира… С подкупающей простотой говорила она, обращаясь к Ромео:
Мое лицо спасает темнота,
А то б я, знаешь, со стыда сгорела,
Что ты узнал так много обо мне.
Хотела б я восстановить приличье,
Да поздно, притворяться ни к чему…
Публика тех дней, привыкшая к напыщенному, ходульному чтению шекспировских стихов, была потрясена. Актрисы обычно произносили эти слова Джульетты скороговоркой, считая, что для пьесы они не существенны. И если в них и заключен какой-либо смысл, то, в лучшем случае, подразумевалось желание Шекспира показать, что Джульетта — хорошо воспитанная девушка из благородной семьи. Однако, 18-летняя Наташа Горелова сумела по-своему раскрыть роль Джульетты. И если убеленные сединами «перворядники» скептически хмурились, то студенческая «галерка» моментально поддержала молодую актрису дружными аплодисментами. Виктор сидел со мной в театре, он горел, как в огне. Все, что говорила со сцены Джульетта-Наташа, он, как губка, вбирал в себя. Он верил Наташе-Джульетте, верил, что вся ее любовь относится к нему, но как только Ромео ее обнимал, он ревновал ее, как сто Отелло, и готов был броситься из зрительного зала на сцену и драться с Ромео. О, юность, юность, только тебе свойственны такие порывы!
Наташа подошла еще ближе к решетке балкона, нагнулась в сторону Ромео и с неожиданной грустью сказала:
Я легковерной, может быть, кажусь?
Ну ладно, я исправлю впечатленье
И откажу тебе в своей руке,
Чего не сделала бы добровольно.
Конечно, я так сильно влюблена,
Что глупою должна тебе казаться,
Но я честнее многих недотрог,
Которые разыгрывают скромниц.
Мне следовало б сдержаннее быть,
Но я не знала, что меня услышат.
Прости за пылкость и не принимай
Прямых речей за легкость и доступность.
Необычайная правдивость этих слов дополнялась в то мгновение выражением Наташиного лица, ее красотой, перед которой благоговейно склонял свои колени юный Ромео.
Р о м е о
Мой друг, клянусь сияющей луной.
Посеребрившей кончики деревьев…
Д ж у л ь е т т а
О, не клянись луною, в месяц раз
Меняющейся. — это путь к изменам
Р о м е о
Так чем мне клясться?
Д ж у л ь е т т а
Не клянись ничем.
Или клянись собой, как высшим благом,
Которого достаточно для клятв…
В этом месте хлопали уже не только студенты, но и седовласые «перворядники».
Спектакль с каждой вновь звучавшей репликой поднимал эмоционально зрителя все выше и выше.
П. А. Гарянов в роли герцога Рейхштадского («Орленок»).
В четвертом акте Наташа великолепно произнесла монолог Джульетты:
Все прощайте.
Бог весть, когда мы встретимся опять…
Меня пронизывает легкий холод,
И ужас останавливает кровь.
Я позову их. Мне без них тоскливо.
Кормилица! Нет, здесь ей дела нет.
Одна должна сыграть я эту сцену.
Где склянка?
Что если не подействует питье?
Тогда я, значит, выйду завтра замуж?
Нет. Вот защита. Рядом ляг, кинжал!
Когда Джульетта положила кинжал на постель, в рядах раздалось громкое рыдание. Это плакала какая-то девушка: ее испугало бледное лицо Наташи и ее широко раскрытые страдальческие глаза. Спектакль шел к концу и перед последним действием в уборную к Наташе пришел Богатырев и пригласил всю труппу к себе в имение на ужин, а когда кончился спектакль, у театра стояли тройки и кареты, они ждали, пока актеры разгримируются. Поехало немного актеров, некоторые не хотели ехать потому, что были плохо одеты, другие просто не захотели ехать. А суфлер Фирсов прямо заявил: «Не люблю я этого самодура и не поеду к нему, провались он в тартарары».
Потом мы уселись в кареты и помчались в имение Богатырева. В одной из карет, запряженной шестеркой цугом, ехали Макарова-Седая, Горелов, баба Анна, Наташа, Виктор и я. Виктор был угрюм и молчалив.