Двое молодых людей прогуливались в окрестностях небольшого городка. На обратном пути, присев на обочине дороги, они завели неспешный разговор, изредка обмениваясь малозначащими фразами.
Один из них был рослый и сильный юноша с живыми серыми глазами; другой — низенький, тщедушный, рябой, с печальным, даже несколько мрачным взглядом.
Оба были одеты во все черное; щеки одного из них еще не знали бритвы, другой уже брился; оба имели вид семинаристов. Высокий юноша орудовал перочинным ножом, вырезывая на палке замысловатые узоры, его товарищ просто сидел, положив руки на колени, печально смотрел вдаль каким–то рассеянно–отсутствующим взором.
Был осенний день, сырой и скучный. Вдали, на холме, серыми пятнами домишек и черными силуэтами смотрел городок. В серо–стальном матовом небе медленно вились тоненькие струи дыма из домашних очагов. Было тихо; едва слышное журчание реки, скрыто, сом, сливалось с тишиной.
До слуха доносились перезвон колокольчиков бродившего неподалеку стада и дальние удары церковного колокола.
Неожиданно тишину прорезал резкий свисток паровоза; сквозь деревья пробились белые клубы пара и тут же нежным облаком растеклись над землей.
— Пора идти, — сказал высокий юноша.
— Пойдем, — согласился его товарищ.
Они поднялись и направились в сторону городка. Вечерний туман медленно заволакивал печальные поля своим легким покрывалом. Фиолетовая лента дороги, пестрея желтыми и красными осенними листьями, причудливо вилась меж голых деревьев, вытягивалась ровной дугой вдали и, наконец, терялась у горизонта. Порывы ветра срывали с деревьев последние листья и гнали их по дороге.
— Послезавтра мы снова будем там, — весело сказал один из юношей.
— Как знать? — возразил другой.
— Что значит «как знать»? Ты знаешь это так же хорошо, как и я.
— Ты твердо знаешь, что будешь там, а я твердо знаю, что меня там не будет.
— Не вернешься?
— Нет.
— Почему?
— Потому что не хочу быть священником.
Высокий юноша бросил палку, которую он вырезывал, и с удивлением уставился на своего товарища.
— Ты с ума сошел, Хуан.
— Нет, Мартин, совсем нет.
— Значит, в семинарию ты не вернешься?
— Нет.
— Что же ты собираешься делать?
— Что придется, но священником я не буду. У меня нет призвания.
— Вот выдумал! Призвание! Да у меня тоже нет никакого призвания!
— Все дело в том, что я ни во что не верю.
При этом юноша пожал плечами, как бы сам себе удивляясь.
— Но ведь нужно как–то жить. Будь у меня деньги, разве я стал бы попом? Нет, конечно. Я бы в деревню уехал, завел бы хозяйство и пахал бы на своих волах землю. Как это у Горация? Paterna rura bobus, exercet suis [Отеческую пашню обрабатывает своими волами (лат.)][1]. Но у меня за душой ни гроша, а мать и сестры ждут не дождутся, когда я кончу семинарию. Что же мне прикажешь делать? Вот я и обретаюсь там же, где и ты.
— Со мною будет иначе. Я твердо решил не возвращаться в семинарию.
— Как же ты будешь жить?
— Не знаю. Свет велик.
— Глупости. Ты неплохо устроен, получаешь стипендию. Родных у тебя нет. Учителя к тебе благоволят… Ты можешь получить степень доктора… станешь читать проповеди, заделаешься каноником, а там, гляди, и епископом.
— Даже если бы мне пообещали сан папы, я все равно не вернулся бы в семинарию.
— Это почему же?
— Потому что я не верю, потому что во мне не осталось веры, потому что я никогда не смогу верить.
Хуан умолк. Умолк и его товарищ, и они продолжали свой: путь, шествуя рядом.
Ночь быстро спускалась. Молодые люди ускорили шаг. Наконец старший нарушил молчание:
— Тебе придется все же изменить свое решение.
— Ни за что.
— Бьюсь об заклад, ты надумал это из–за отца Пульпона. Помнишь, ты рассказывал?
— Нет, мне было на это ровным счетом наплевать.
— Ты сам не знаешь, что говоришь, Хуан.
— Не веришь — не надо.
— Ты меня удивляешь. Я верил в тебя, как в святого. Подумать только: и это говорит лучший ученик курса! Единственный человек, обладавший истинной верой, как говорил о тебе отец Модесто!
— Отец Модесто человек доброго сердца, но он блаженный.
— Значит, в него ты тоже не веришь? Отчего ты так изменился?
— Оттого, что я много размышлял, дружище. Сам не знаю, как это все получилось. Когда я перешел на четвертый курс, моим учителем стал дон Тирсо Пульпон, но я учился не только у дона Тирсо, мне пришлось учиться и у отца Бельды, а он, как выражается наш наставник, дал обет невежества. Отец Бельда ненавидит отца Пульпона за то, что тот слишком много о нем знает. Потом я стал читать книги, много думал, много страдал и теперь ни во что не верю.
— Читал запрещенные книги?
— Да. В довершение всего как–то раз во время экзаменов я нарисовал очень грубую, очень обидную карикатуру на отца Пульпона, и кто–то из его друзей–приятелей показал ему рисунок. Однажды мы стояли у ворот семинарии, мирно разговаривали, и вдруг появился он. «Кто это сделал?» — спросил он, показывая мне рисунок. Все притихли. Я так и обмер. «Это ты сделал?» — спросил он меня. «Да, сеньор». — «Отлично, мы еще поговорим об этом». Признаюсь, от страха первое время я не мог спать, раздумывая над тем, как бы избежать возмездия. А потом мне пришла в голову самая простая мысль: не возвращаться в семинарию.
— Ну, о чем же говорится в твоих книгах?
— В них говорится о том, что такое жизнь, настоящая жизнь, та, которую мы не знаем.
— Чертовски интересно. И что же это за книги?
— Сначала я прочел «Парижские тайны», потом «Вечный жид», «Отверженные»…
— Это Вольтера?
— Нет.
Мартину не терпелось побольше узнать об этих книгах.
— Небось что–нибудь непристойное?
— Вовсе нет.
— Ну, расскажи, пожалуйста.
На Хуана книги произвели сильное впечатление, и он помнил все до мельчайших подробностей. Он начал с «Парижских тайн» и старался ничего не пропустить. Казалось, он сам пережил то, что переживали Сова и Латук, школьный учитель, князь Рудольф и Флор де Мари, и он подробно рассказал о каждом из них.
Мартин слушал как завороженный. От одного сознания, что книга была запрещена, рассказ приобретал еще большую привлекательность. К тому же Хуану удалось хорошо передать весь пафос велеречивых призывов автора к милосердию.
Ночь сошла на землю. Семинаристы вступили на мост. Под мощными аркадами шумела река, быстрая, мутная, грязно–желтая. Чуть поодаль она с грохотом низвергалась с плотины, щетинясь связками тростника и сухими ветками.
И когда молодые люди шли уже по улицам городка, Хуан все еще продолжал свой рассказ.
В окнах ветхих домишек, под пузатыми балконами бельэтажа, под кривыми карнизами горели электрические лампочки, и свет их отражался в черной воде сточных канав. Один шел и рассказывал, другой шел и слушал. Так они и шли кривыми улочками, минуя ненадежные мостики и неосвещенные перекрестки.
Вслед за героями Сю потянулась вереница персонажей Виктора Гюго: монсеньер Бьенвеню, Жан Вальжан, Жавер, Гаврош, Фантина, студенты и разбойники из кабачка дядюшки Минетта.
Все это людское сонмище закружилось перед глазами Мартина в каком–то диком шабаше.
— Кроме того, — сказал Хуан, — я прочел сочинения Марка Аврелия, «Записки» Цезаря и вообще узнал, что такое жизнь. А у нас никакой настоящей жизни. Словно мы и не живем вовсе.
Однако в нем снова заговорил бурсак, и он прибавил:
— Ну хорошо, скажи мне: ты веришь, что в наше время могут объявиться мыслители вроде святого Фомы Аквинского?
— Конечно! — убежденно сказал Хуан.
— И такой поэт, как Гораций?
— Разумеется.
— Тогда почему же мы о них ничего не знаем?
— Потому что нашим наставникам не угодно, чтобы мы о них знали. Сколько времени прошло с тех пор, Как писал Гораций? Почти две тысячи лет. Так вот, о Горациях нашего с тобой времени в семинариях узнают через две тысячи лет, хотя через две тысячи лет, наверное, не будет уже никаких семинарий.
Это несколько неожиданное заключение заставило Мартина призадуматься. Похоже, что Хуан говорил правду: перемены и превратности мира сего могли привести и к этому. Друзья ненадолго задержались на площади перед церковью. Мощенная булыжником площадь зеленела островками пробивающейся травы. Бледный электрический свет освещал почерневшие каменные стены, калитки, ламбрекены, ленты и завитки гербов, высеченных на входных дверях домов.
— Ты смелый парень, Хуан, — тихо сказал Мартин,
— Какое там смелый!
— Да, да, смелый.
Послышался бой церковных часов.
— Восемь, — сказал Хуан, — я иду домой. А ты вернешься в семинарию, не так ли?
— Да. Что–нибудь передать? не
— Нет, ничего. Если спросят про меня, скажи, что видел.
— Ты окончательно решил?
— Окончательно.
— Значит, не ждать тебя?
— Нет. Я уже решил и от этого не отступлю.
— Когда же мы увидимся?
— Не знаю. Когда–нибудь увидимся. Прощай!
— Прощай! Будь счастлив, желаю удачи!
Они пожали друг другу руки. Хуан, обогнув церковь, вышел на окраину и, пройдя мимо высокого креста, направился к мосту. Мартин свернул в узкий кривой проулок. Ему было грустно: мимолетное видение чужой яркой жизни смутило спокойствие его духа.
Хуан, напротив, шагал весело и решительно. Путь его лежал к станции. Глубокая тишина обволакивала окрестные поля; сияла луна в небе; над влажной землей поднимался голубоватый туман; только шум бурливой реки, падавшей с высокой плотины, нарушал покой мирной ночи.
Скоро вдали, сквозь пелену тумана, Хуан увидел свет электрического фонаря. Это была станция. На платформе — ни живой души. Он вошел в плохо освещенный зал, заваленный тюками и кожами. Между ними пробирался какой–то человек с фонарем в руках.
— Это ты? — окликнул он Хуана.
— Я.
— Что так поздно? Где ты запропал?
— Прощался с товарищами.
— Ладно. Багаж твой готов. Когда собираешься ехать?
— Сейчас.
— Хорошо.
Хуан вошел в дом дяди, добрался до своей комнаты, взял дорожный мешок и сумку и снова вышел на платформу.
Раздался звонок, извещавший о том, что поезд отправился с ближайшей станции, потом послышался свисток паровоза. Выбрасывая клубы дыма, показался поезд. Хуан поднялся в вагон третьего класса.
— Прощай, дядя.
— Прощай и не забывай нас.
Поезд робко пустился по темным полям, словно не надеясь добраться до места; через полчаса он остановился на каком–то безлюдном полустанке. Кроме навеса, крытого оцинкованным железом, скамейки и фонаря, здесь ничего не было. Хуан подхватил свои пожитки и вышел из вагона. Поезд тут же тронулся. Ночь была холодная; луна скрылась за далеким горизонтом, и только в высоком небе мерцали дрожащим светом звезды; где–то совсем близко шумела река.
Хуан подошел к берегу и развязал дорожный мешок. Ощупью он нашел свою рясу, семинарскую шапочку, перевязь, учебные книги и тетради. Все это, кроме смены белья, он снова сунул в мешок, вложил туда камень, потом размахнулся и бросил узел в воду. И ряса, и шапочка, и перевязь, и тетради, и вся семинарская премудрость пошли на дно. Сделав это, Хуан покинул берег и вышел на проезжую дорогу.
— Всегда вперед! — прошептал он. — Ни шагу назад!
Он шел всю ночь напролет, и только на рассвете ему повстречалась вереница повозок, груженных доскам хворостом и связками дрока; впереди каждой воловьей упряжки шли женщины, повязанные платками, с мешками на плечах.
Хуан расспросил их о дороге; когда солнце стадо сильно припекать, он укрылся в расселине огромного камня и прилег на сухие листья. Проснулся он в полдень, поел немного хлеба, напился воды из ручья и, прежде чем отправиться в путь, прочел отрывок из «Записок» Цезаря. Подбодрив себя чтением, он поднялся и пошел вперед. Одиночество обостряло его чувства, и окрестные поля возбуждали в нем живой, интерес. Какое обилие форм! Сколько разнообразных оттенков являла собой листва деревьев! Одни деревья — высокие, сильные, гордые, другие — низкорослые, раскидистые; одни медно–красные или еще совсем зеленые, другие уже пожелтели им стояли голые, похожие на скелеты. Каждое из них, смотря по породе, по–своему встречало порывы ветра: одни дрожали всеми своими ветвями, словно паралитики, у которого трясутся все члены, другие медленно склоняли стволы, будто в торжественном реверансе, и только самые крепкие и сильные с пышными зелеными кронами едва заметно вздрагивали. В листве играли солнечные лучи, бросая на землю то белые, то красные блики, а местами прорезывали в кроне огромные отверстия. Какое изумительное разнообразие! И Хуан чувствовал, как от слияния с природой в душе у него просыпается неизъяснимая нежность.
Но он не хотел поддаваться наплыву чувств и в течение дня несколько раз принимался за чтение «Записок» Цезаря, желая укрепить свою волю.
Однажды утром он торопливо пробирался сквозь влажный кустарник, как вдруг увидел впереди двух лесничих с ружьями в сопровождении собак и целой ватаги ребятишек. Собаки с лаем обнюхивали траву, но, видимо, ничего не находили. Тут один из мальчиков крикнул.
— Смотрите! Пятна крови!
— Значит, кто–то успел забрать дичь! — воскликнул один из лесничих.
— Наверное, этот! — и, подбежав к Хуану, он крепко схватил его за руку, — Ты подобрал зайца?
— Я ничего не брал.
— Ты, ты его взял. Давай его сюда! — И лесничий больно ухватил Хуана за ухо.
— Говорю вам — не брал! Пустите!
— А ну–ка обыщи его!
Второй лесничий отобрал у Хуана мешок и обыскал его.
Там ничего не было.
— Значит, ты где–нибудь его спрятал, — сказал первый лесничий и схватил Хуана за ворот. — Скажешь, где заяц?
— Я же говорю, что ничего не брал! — воскликнул Хуан, задыхаясь от ярости.
— Сейчас ты у нас заговоришь! — пробормотал лесничий, сняв с себя пояс и потрясая им.
Мальчишки, которые увязались за лесничим, тесным кольцом окружили Хуана, громко смеялись, откровенно потешаясь над ним. Юноша приготовился к отпору. Лесничий опешил от неожиданности и остановился. В этот самый момент к месту происшествия подошел какой–то господин в бархатной куртке, в коротких панталонах, гетрах и в белой шляпе с широкими полями.
— Что здесь происходит? — сердито крикнул он. — Почему остановились? Почему прекратили погоню?
Лесничий объяснил, в чем дело.
— Всыпьте ему хорошенько, — приказал господин.
Еще немного, и приказание было бы исполнено, как вдруг прибежал какой–то мальчуган и сказал, что по полю прошел незнакомый человек с ружьем и что в руках у него был заяц.
— Значит, не этот украл. Пошли!
— Клянусь богом, при первом же случае, — крикнул Хуан лесничему, — я тебе все припомню!
И он бросился бежать прямо через заросли, глотая от бешенства слезы, и наконец выбрался на дорогу. Не прошел он и ста шагов, как увидел человека в охотничьем костюме с ружьем в руках.
— Не ходи здесь! — крикнул ему охотник.
— Дорога никому не заказана, — ответил Хуан и продолжал идти.
— Тебе говорят — нельзя!
Хуан, не обращая внимания, шел вперед с поднятой головой и даже не оглянулся. Раздался выстрел, и сразу же он почувствовал легкую боль в плече; поднес руку — и увидел кровь.
— Сволочь! Бандит!
— Я тебя предупреждал. В другой раз будешь слушаться, — ответил охотник.
Хуан продолжал идти. Плечо болело все сильнее и сильнее. У него оставалась еще кое–какая мелочь, и он решил зайти на постоялый двор. Он постучал, вошел в харчевню и рассказал, что с ним случилось. Хозяйка дала ему немного воды, чтобы промыть рану, и проводила в сарай. Там уже лежал какой–то человек. Услышав, что Хуан стонет, незнакомец спросил, что с ним. Хуан рассказал.
— Посмотрим, что там у тебя.
Он взял фонарь, который хозяйка оставила на притолоке двери, и осмотрел рану.
— Пустяки. Царапина. Передохни пару дней, и все пройдет.
От боли Хуан не мог заснуть всю ночь. Наутро, едва рассвело, он встал и направился к выходу.
Незнакомец окликнул его:
— Куда же ты?
— Ухожу. Не оставаться же из–за пустяков.
— Ты, видно, храбрый малый. Пойдем вместе.
Плечо у Хуана распухло и при ходьбе сильно болело, но после двух–трех часов пути боль прошла. Его спутник оказался самым обыкновенным нищим бродягой.
Когда они прошли вместе уже порядочный кусок пути, он сказал Хуану:
— Сожалею, что из–за меня тебе так влетело.
— Из–за вас? — переспросил Хуан.
— Да, из–за меня. Это я унес зайца. Но сегодня мы им закусим по–братски.
И действительно, когда они дошли до русла реки, бродяга зажарил зайца. Они поели и снова отправились в путь.
Около недели Хуан провел с бродягой. Это был грубый человек, полунищий, полувор, не очень умный, но ловкий. Им владело только одно сильное чувство: ненависть к трудящемуся человеку, в основе которой лежал врожденный антиобщественный инстинкт. В одном из селений, где в то время происходила ярмарка, бродяга пристал к компании цыган и исчез вместе с ними…
Однажды Хуан присел на обочине дороги и принялся за чтение, как вдруг перед ним выросли два жандарма.
Что вы здесь делаете? — спросил один из них,
— Ничего. Просто иду своей дорогой.
— У вас есть документы?
— Нет, сеньор.
— Тогда следуйте за нами.
— Идемте.
Хуан сунул книжку в карман, встал, и все трое двинулись в путь. У одного из жандармов были длинные, устрашающего вида усы и густые, кустистые брови, другой был похож на самого обыкновенного крестьянина. Усатый жандарм угрюмо посмотрел на Хуана и вдруг спросил:
— Видать, из дому сбежал?
— Что вы, сеньор?
— Куда путь держишь?
— В Барселону.
— Пешком?
— У меня нет денег.
— Смотри, парень, скажешь правду — отпустим.
— Если говорить правду, то я был слушателем семинарии, но сбросил рясу и покончил с этим делом.
— И хорошо сделал! — воскликнул усатый.
— Почему же ты не захотел быть священником? — сказал другой. — Должность вполне подходящая.
— У меня нет к этому призвания.
— Может, тебе девчонки нравятся? — спросил усатый. — И что же сказали твои родители?
— У меня нет родителей.
— Ну, тогда… другое дело.
Сказав это, усатый жандарм улыбнулся. С виду он казался суровым, но когда начинал говорить, то глаза и улыбка светились добродушием.
— Что же ты собираешься делать в Барселоне?
— Хочу учиться рисовать.
— А ты смыслишь в этом деле?
— Кое–что смыслю.
За этими разговорами они миновали сосновый лесок и незаметно подошли к маленькой деревушке, приютившейся на склоне горы. Хуан тоже задавал жандармам вопросы, все больше насчет названий деревьев и растений, и видел, как сразу солдатская суровость и грубость сменялась в них ясным раздумчивым спокойствием и степенностью сельских жителей.
Когда они выбрались на дорогу, которая, извиваясь по склону горы, вела в деревню, к ним подъехал верхом на лошади какой–то пожилой человек в берете.
— Приветствую вас, господа! Добрый день! — сказал он.
— Здравствуйте, господин доктор.
— Кто этот парень?
— Встретился на дороге. Сидел и книжку читал.
— Арестовали?
— Нет.
Доктор стал расспрашивать Хуана, кто он, откуда идет, что собирается делать, тот подробно отвечал, и так все четверо вошли в деревню.
— Посмотрим, на что ты годишься, — сказал доктор. Зайдем сюда, к алькальду.
Дом алькальда представлял собой обычную деревенскую лавчонку, где торгуют всякой всячиной, а кроме того, здесь же помещались гостиница и харчевня.
— Дай–ка нам листок чистой бумаги, — обратился доктор к девушке за прилавком.
— У нас нету, — растерянно ответила та.
— Может, найдется тарелка? — попросил Хуан.
— Это есть.
Принесли тарелку, и Хуан закоптил ее на пламени свечи. Потом взял палочку, зачинил ее с одного конца и начал рисовать. Врач, оба жандарма и еще несколько человек, только что вошедших в харчевню, окружили юношу и с нескрываемым любопытством стали смотреть на его работу. Хуан нарисовал луну в облаках море с лунной дорожкой и несколько лодочек с надутыми парусами.
Рисунок вызвал у присутствующих настоящий восторг.
— Это еще пустяки. Пока я плохо умею.
— Вот так плохо! Отлично сделано. Беру себе. Приходи ко мне завтра с утра. Разрисуешь еще пару тарелок, а кроме того, сделаешь мне большую картину.
Жандармы тоже захотели, чтобы Хуан разрисовал для них тарелки и непременно сохранил тот же рисунок: чтобы и луна была, и облака, и точно такие же лодочки.
Хуан переночевал в гостинице, а утром отправился к доктору. Тот дал ему фотографию и велел сделать с нее большой портрет. Работа над портретом заняла несколько дней. Все это время Хуан столовался у доктора. Тот был вдовцом и имел семерых детей. Старшую дочь, ровесницу Хуана, девушку с толстой русой косой, звали Маргаритой. Она была за хозяйку. Через неделю, прощаясь со всеми, Хуан обратился к Маргарите и сказал с некоторой торжественностью:
— Если мне когда–нибудь удастся достигнуть чего я хочу, я напишу вам.
— Ладно, — со смехом отвечала девушка.
Когда пришло время покинуть деревню, Хуан зашел проститься с жандармами.
— Ты пойдешь прямиком через гору или по дороге?
— Право, не знаю.
— Если хочешь напрямик, мы тебя проводим.
— Тогда лучше прямо через гору.
Хуан встал на рассвете, проведя бессонную ночь на туго набитом соломой тюфяке. На кухне его уже поджидали оба жандарма. Все трое отправились в путь. Рассвет чуть брезжил, а они уже поднимались по белой каменистой дороге, которая причудливо вилась между толстыми дубами с красноватой листвой. Взошло солнце. Сверху на самом дне узкой долины была видна деревня. Хуан отыскал глазами дом доктора и заметил в одном из окон женскую фигуру. Он вынул платок, помахал им и украдкой вытер набежавшую слезу. Снова двинулись в путь. Теперь они шли по крутому, заросшему травой склону, на котором вольно паслись черно–белые коровы; скоро дорога разделилась на две тропинки, которые чуть подальше снова соединялись в одну. Здесь им повстречался старик с длинными всклокоченными волосами и густой бородой. Он шел босиком, жалкие лохмотья едва прикрывали его тело, на плече он нес камень. Жандармы окликнули его. Старик искоса посмотрел куда–то мимо, но не остановился.
— Это дурачок, — сказал усатый. — Он живет внизу, со своей собакой, — и указал на пастушью хижину с небольшим садом, обнесенным низкой оградой крупных каменных плит.
В конце тропинки, пересекавшей склон, дорога круто поворачивала, шла через сосновый лес и обрывалась у пересохшего горного ручья, заваленного сухими сучьями. Теперь нужно было идти вверх по руслу. Подъем был изнурительным; Хуан выбился из сил, часто останавливался, и тогда усатый жандарм покрикивал:
— А ну, вперед! Кто остановится, тому вот эта палка! — при этом он смеялся, грозя палкой, которую только что срезал. — Вперед, парень!
Подъем по руслу кончился, и они, выбрав удобное место, сели передохнуть. Отсюда взору открывались бескрайние просторы: вдали, у горизонта, дыбились голубые горы, громоздились друг на друга скалы. Солнце спряталось, по лазурному небу поползли лиловые тучи.
— Придется тебе, парень, вернуться с нами, — сказал усатый — Будет гроза.
— Я пойду дальше, — сказал Хуан.
— Что так торопишься?
— Просто не хочу возвращаться.
— Тогда не мешкай. Постарайся быстрее добраться до того ущелья. Минуешь его — увидишь хижину, там можешь укрыться.
— Ясно. Прощайте.
— Прощай, парень.
Не обращая внимания на усталость, Хуан подняло и начал взбираться по неровному каменистому склону на последние отроги горы.
— Только не отступать! — упрямо твердил он.
Темные тучи заволокли небо; подул сильный ветер, влажный, напоенный запахами земли; его порывы уже теребили пожелтевшую траву на склонах гор, а высокие купы деревьев с красноватыми листьями еще едва шевелились. Вскоре склоны горы скрылись за пеленой тумана; небо еще больше потемнело; с тревожным криком пролетела стая птиц.
Послышались дальние раскаты грома; крупные капли дождя забарабанили по листве; сухие листья бешено метались из стороны в сторону, сбивались над травой целыми табунами и, влекомые ветром, неслись через заросли бурьяна, взлетали вверх по стволам деревьев, и снова падали на землю, и снова неслись по тропинкам… Вдруг ослепительная молния разорвала воздух, и с неба обрушился настоящий водопад. Ветер в безумной ярости встряхнул деревья, словно хотел свалить их на землю.
Хуан уже добрался почти до самой вершины и теперь очутился в узком проходе между двумя рядами скал. Ветер, с силой прорывавшийся в каменный коридор, не давал ему двигаться вперед. Молнии сверкали беспрерывно. Яркий свет все время освещал гору, и при каждом ударе грома она вздрагивала, трепетала, и казалось, вот–вот развалится на куски.
Величественная красота картины вызывала у Хуана чувство восхищения, а не страха; по обеим сторонам ущелья молнии, словно огненные стрелы, пролетали над верхушками скал.
Хуан шел вдоль ущелья при вспышках молний и наконец добрался до выхода. Здесь он остановился, чтобы немного отдохнуть. Сердце бешено колотилось, он едва переводил дух.
Буря удалялась; по ту сторону ущелья солнце уже золотило зеленые верхушки сосен… прозрачные струйки воды искали старые русла и сливались в пенистые потоки… среди черных туч появились голубые оконца.
— Всегда вперед, — прошептал Хуан.
И продолжал свой путь.