ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Кладбищенский квартал. — Отступления философского характера. — Электромастерская и парикмахерский салон. — Забавные типы, добрые люди

Дом стоял на безыменной площади, которую перетекала улица Магеллана, проходившая неподалеку от старых заброшенных кладбищ.

С одной стороны на площадь полукругом выходило несколько невзрачных домов, с другой — желтое низкое строение, словно вмазанное в глинобитную стену.

Здание это со входом в виде арки и с колоколом под железным козырьком было, если верить полустертой надписи, приходской церковью Скорбящей богоматери.

По обе стороны церкви тянулась полуразрушенная стена. Слева, недалеко от церкви, в стене была маленькая калитка, сквозь щели которой можно было видеть кладбище с пустыми нишами и развалявшимися аркадами; справа стена обегала часть площади, поворачивала от нее под тупым углом и, перемежаясь с кладбищенскими решетками, оградами и сторожками, образовывала одну из сторон улицы Магеллана. Здесь было несколько кладбищ: главное Северное, Братств св. Людовика и св. Хинеса и Патриаршее.

Стена обрывалась уже за чертой города, в полях; отсюда можно было отчетливо видеть островерхие кипарисы кладбища св. Мартина, расположенного на небольшом холме.

Из сказанного явствует, что вряд ли какая–нибудь другая улица могла столь заслуженно и бесспорно претендовать на почетное название кладбищенской и погребальной.

В Мадриде, где вообще не существует так называемых профессиональных улиц, где все перемешано и обезличено, улица Магеллана была счастливым исключением: она несла на себе печать бесспорной специализации, являясь кладбищенской по преимуществу и отличаясь, так сказать, особой замогильностью.

Своим профессиональным характером с нею могла бы сравниться какая–нибудь из улочек самого подозрительного квартала города или же улица Хусты, ныне известная под названием улицы Цереры. Пожалуй, особенно эта улица, нареченная именем богини плодородия, со своими низенькими домами–лачугами, куда по вечерам охотно заглядывали солдаты. Здесь все, не оставляя никаких сомнений, говорило о прежней специализации жителей. Здесь обитало много бойких женщин, которые, стоя в дверях с непременной сигаретой в уголке рта, судачили о разных разностях, утирали носы своим чадам, вздыхали и пускали слезу, слушая трогательные песни о каторге или о бедной несчастной маме, и щедро одаривали медяками бродячего шарманщика. Именно эта улица единством своего облика могла бы соперничать с улицей Магеллана, только называлась бы она, без сомнения, улицей Любви, подобно тому как кладбищенская могла бы с полным правом претендовать на название улицы Смерти.

Как это ни парадоксально, но у обеих этих улиц было еще одно роднившее их свойство, и заключалось оно в том, что если улица Цереры, благодаря атмосфере преступной любви, заставляла прежде всего думать о ее печальных последствиях, а следовательно, не только о едкой сулеме, но даже о смерти, то улица Магеллана несмотря на всю свою замогильность, порою казалась жизнерадостной и веселой: нередко случалось, что какой–нибудь подвыпивший мастеровой нарушит ее кладбищенскую тишину, а иногда в поисках уединения забредет сюда парочка влюбленных, усядется на поросшую травой мостовую и заставит обывателя забыть о мрачном характере улицы.

Улица Магеллана пересекала безыменную площадь в нижней ее части, а верхняя представляла собой, нечто вроде церковной площадки. На этой площадке с большим каменным крестом перед церковью затевали свои игры мальчишки из соседних дворов.

Все дома на площади и на улице Магеллана являли собой жалкий вид; по большей части это были двухэтажные здания с просторными внутренними дворами; почти все они были выстроены недавно, тянулись сплошной линией и отличались только порядковыми номерами. Исключение составлял один дом, тоже двухэтажный, но старой постройки, окрашенный в красноватый цвет.

Крыша этого дома сильно выдавалась вперед и заметно прогнулась; по одну сторону от парадного входа помещалась цирюльня, по другую можно было видеть окно, забранное железной решеткой.

Некоторые дома, подобно людям, имеют собственное лицо; домик, о котором идет речь, не был исключением: фасад его чем–то напоминал физиономию веселого молодящегося старика; балконы с белыми занавесками и горшочками красной герани и зеленых настурций смотрели из–под навеса точь–в–точь как два бойких глаза из–под полей помятой широкополой шляпы.

Дверь цирюльни была выкрашена в синюю краску и белая надпись гласила:

«АНТИСЕПТИЧЕСКАЯ

ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ПАРИКМАХЕРСКАЯ»

На вывесках по обе стороны витрины изображались аллегорические сюжеты; на той, что висела слева, был запечатлен момент кровопускания: из разреза, сделанного на руке, вытекала красная струйка, которая с математической точностью попадала на дно чаши; на правой вывеске был изображен сосуд, наполненный какими–то темными ленточками.

Всмотревшись внимательно, человек, обладавший смелой фантазией, решался сделать предположение, что художник хотел изобразить не что иное, как садок с кольчатыми червями, которые в народе называются просто пиявками.

Кровопускание! Пиявки! Трудно передать, сколько ассоциаций медико–хирургического свойства вызывали эти тонко исполненные картины.

По другую сторону входной двери прямо на стекле черными буквами была выведена следующая надпись:

«РЕБОЛЬЕДО,

ЭЛЕКТРОМЕХАНИК

Установка и ремонт электропроводки,

звонков, электромоторов, динамомашин.

Вход с парадного».

И, чтобы у заказчика не оставалось места для сомнений, нарисованная рука повелительным жестом указывала на дверь — предусмотрительность несколько излишняя, ибо в доме была одна–единственная входная дверь.

Все три балкона этого дома, расположенные очень низко, имели форму почти правильных квадратов и были сплошь заставлены цветами. На среднем балконе перекинутое из окна зеленое жалюзи, еще не доходя до перил, натыкалось на доску, положенную перпендикулярно фасаду; край жалюзи, таким образом, неплотно прилегая к балконной решетке, оттопыривался, что давало возможность увидеть прилаженную там вывеску, гласившую:

«ДАЮ УРОКИ ВЫШИВАНИЯ»

Вход в дом начинался довольно широким коридором; в глубине его была дверь, через которую можно было попасть во внутренний двор, а сбоку виднелась грубо сработанная лестница из сосновых досок, звучавшая гулким эхом, стоило только коснуться ее ступенек.

Обычно в этой части улицы было безлюдно; только по утрам здесь проезжало несколько колымаг, груженных огромными каменными плитами, да повозок со строительным мусором; затем улица снова затихала. В дневные часы тут изредка можно было увидеть двух–трех прохожих весьма подозрительного вида; иногда забредал сюда старьевщик, пристраивался у подножия каменного креста и принимался с невозмутимым спокойствием разбирать свои трофеи; проходили женщины с кошелками в руках; случалось, выходил в эту часть города охотник, промышлявший с ружьем по окрестным полям и пустошам.

С наступлением вечера на площадь высыпали мальчишки, закончившие уроки в местной школе, возвращались домой рабочие из Третьего склада, и уже совсем в сумерки, когда угасал красный свет заката, а в небе зажигались блестящие звезды, улица наполнялась печальным и нежным перезвоном колокольчиков бредущего с поля козьего стада.

Однажды, в один из апрельских вечеров, в мастерской Ребольедо между механиком Перико и Мануэлем происходил такой разговор.

— Ты сегодня никуда не пойдешь? — обратился Перико к Мануэлю.

— Кто же выходит в такую погоду? Видишь, опять дождь собирается.

— И то правда,

Мануэль подошел к окну. Небо заволокло тучами, кругом было серо. Дым, валивший из высокой фабричной трубы, почти сплошь окутал красную кирпичную башню и аспидный купол церкви.

Площадка перед церковью Скорбящей богоматери была покрыта грязью, проезжая часть улицы Магеллана, размытая дождем и изрезанная колесами, поблескивала водой, заполнявшей глубокие колеи.

— Как поживает Сальвадора? — спросил Перико.

— Хорошо.

— Ей лучше стало?

— Да. Пустяки… теперь все прошло… просто был обморок.

— Слишком много работает,

— Да. Слишком. Я ей говорил — не слушает.

— Скоро вы разбогатеете, Зарабатываете много, тратите мало.

— Какое там! Это еще не известно.

— Будто уж не известно.

— Правду говорю. Конечно, кое–какие деньжата у моих женщин припрятаны, но сколько — я не знаю точно. Чтобы завести какое–нибудь дело, вряд ли хватит.

— Ну, а что бы ты сделал, если бы у тебя были деньги?

— Если бы у меня они были! Я снял бы типографию.

— А как Сальвадора к этому относится?

— Одобряет. Она женщина энергичная и верит, что всего можно достигнуть — было бы желание да терпение. Стоит ей узнать, что где–то продается машина или сдается помещение, она тут же посылает меня смотреть. Но до этого пока еще далеко. Со временем, может быть, обзаведемся.

Мануэль продолжал рассеянно смотреть в окно, а. Перико с любопытством разглядывал товарища. Начался дождь; первые крупные капли запрыгали по черным лужам словно рассыпавшиеся светлые стальные бусины; скоро сильный порыв ветра разорвал облака, выглянуло солнце, и в комнате посветлело, потом тучи снова заволокли небо, и в мастерской Перико Ребольедо стало совсем темно.

Мануэль следил взглядом, как меняются очертания густого дыма, выдыхаемого фабричной трубой; иногда он вырывался клубами и, вытягиваясь в длинную ленту, прочерчивал на сером небе косую черную линию; иногда слабая струя его едва сочилась, словно вода из потерявшего силу источника, и стекала вниз по стенкам трубы; иногда он столбом взмывал в небо, пока яростный порыв ветра не разрывал его в клочья, далеко разбрасывая их по всему необъятному пространству.

Мастерская, где происходил разговор между Перико и Мануэлем, представляла собой маленькое тесное помещение с низким потолком и была похожа на корабельную каюту. На подоконнике стоял деревянный ящик с землей; в нем была высажена виноградная лоза, ростки и усики которой лезли из всех щелей между досками. Посредине комнаты находился стол с прилаженным к нему токарным станком и скамейкой. По одну сторону от окна висели стенные часы с раскрашенными деревянными гирями, другую сторону занимал высокий книжный шкаф, в котором можно было видеть несколько томов, а с верхней полки, из–под самого потолка с каким–то поистине олимпийским безразличием взирал на окружающий мир гипсовый бюст.

Кроме того, к одной из стен был прилажен щиток для проверки электрических лампочек, рядом висело несколько географических карт и мотки провода, а в самой глубине комнаты стоял огромный старый платяной шкаф. На этом малоизящном сооружении в ворохе металлических и фарфоровых выключателей стоял странного вида аппарат, назначение которого трудно было определить не только с первого, но и со второго взгляда.

Это была механическая игрушка; она приводилась в движение электричеством, и Перико долгое время держал ее в витрине в качестве своеобразной рекламы. Небольшой моторчик приводил в движение насос; насос выкачивал воду из цинкового куба и гнал ее в стеклянный резервуар, расположенный наверху; отсюда вода стекала по желобку, двигала колесо и снова падала в тот самый куб, откуда она начинала свое путешествие. Работа этого хитрого приспособления постоянно привлекала толпу мальчишек и зевак прохожих. В конце концов, Перико все это надоело: зрителей было так много, что они постоянно заслоняли свет.

— Да, парень, — сказал Перико после долгой паузы. — поскорее устраивайся и женись.

— Жениться? На ком же?

— Вот тебе раз! Ясно на ком. На Сальвадоре. Сестра, мальчонка, ты и она… прекрасно заживете.

— Сальвадора женщина необыкновенная, — продолжал Мануэль. — Ты можешь ее понять? Вот то–то и оно. Я думаю, она ко мне привязана, но это только потому, что я живу здесь же в доме, ну вроде как к кошке привязываются… Что касается прочего…

— Ну, а ты–то сам?

— Я, сказать тебе по правде, и сам не знаю, люблю ее или нет.

— Все еще не можешь забыть ту, другую?

— Та хоть любила меня.

— Что не помешало ей бросить тебя. А Сальвадор тебя любит.

— Этого я не знаю.

— Прекрасно знаешь. Если бы не она, кем бы ты сейчас был?

— Бродягой.

— Вот именно.

— Да, я в этом не сомневаюсь… Но чувство благодарности одно дело, а любовь — другое.

— У тебя к ней ничего нет, кроме чувства благодарности?

— Сказать по правде, не знаю. Ради нее я готов сделать все, что угодно, но она для меня все равно как старшая сестра или мать.

Мануэль замолчал, так как в этот момент в мастерскую вошел отец механика, Ребольедо–горбун, со своим приятелем.

Это была прелюбопытная пара. Ребольедо–старший носил широкополую шляпу цвета беж, украшенную черной газовой лентой, почти лилового цвета пиджак и почти желтые панталоны, цветом своим напоминавшие флаг, который выбрасывают зачумленные корабли; в руках у него была трость с роговой ручкой.

Приятель его — старичок с маленькими блестящими глазками на лисьей мордочке, с фиолетовым носом в венозных прожилках и с короткими седыми усами. Одевался он франтовато. На нем был пиджак из твердого как камень сукна, суконные брюки, в руках он держал палку из дорогого дерева с набалдашником, а на жилетке висела цепочка от часов с брелоками. Звали этого господина Кануто, сеньор Кануто, и жил он в одном из домов неподалеку от Патриаршего кладбища.

— А сестры твоей здесь нет? — обратился цирюльник Ребольедо к Мануэлю.

— Нет, как видите.

— Но она сойдет к нам?

— Вероятно.

Горбун вышел в прихожую и оттуда стал звать Игнасию:

— Сенья́ Игнасия! Сенья́ Игнасия!

— Сию минуту идем, — откликнулась та сверху.

— Ты сыграешь с нами? — предложил цирюльник Мануэлю.

— Да нет, по правде сказать, не хочется.

— А ты? — обратился он к сыну.

— Нет, отец. Я не буду.

— Этим молодым людям ручные забавы не по вкусу, — серьезно промолвил сеньор Кануто.

— Ну их! Если нас трое, то мы будем играть в туте, — проворчал цирюльник.

Вошла Игнасия, женщина лет тридцати–сорока, тощая как щепка, несколько позже появилась Сальвадора.

— А где Энрике? — спросил Мануэль девушку.

— Играет в соседнем дворе…

— Не желаешь ли составить партию? — обратил к ней Ребольедо.

— Пожалуй.

— Итак, две пары есть.

— Попались на удочку, — сказал Перико Сальвадоре, — сочувствую вам.

— А ты бы помолчал, — прикрикнул на него цирюльник. — Что за скучный народ нынешняя молодежь. Подсаживайся к нам, Сальвадора. Увидишь, как мы их сейчас разделаем, хотя они и сами порядочные доки. Вам сдавать, сенья́ Игнасия… Прошу.

Оба приятеля и Игнасия играли с большой старательностью. Сальвадора же была рассеянна, но часто выигрывала.

Между тем Перико и Мануэль, стоя у окна, продолжали разговор. На улице шумел дождь. Перико рассказывал, над чем он трудится. С одним делом, как ему казалось, он благополучно справился: это было упрощение вольтовых дуг. В скором времени он собирался взять патент на свое изобретение.

Электрик хотя и разговаривал с Мануэлем, но не спускал глаз с Сальвадоры, и взгляд его был полон почтительной нежности и восхищения. Неожиданно перед самым окном выросла чья–то голова. Какой–то незнакомец заглядывал внутрь.

— Кто это за нами подсматривает? — спросил Ребольедо.

Мануэль выглянул в окно. Там стоял юноша в черном, стройный, бледный, в островерхой шляпе, из–под которой выбивались длинные волосы. Молодой человек отступил на середину улицы и стал рассматривать дом.

— Кажется, он что–то ищет, — сказал Мануэль.

— Кто бы это мог быть? — промолвила Сальвадора.

— Смотрите, грива какая длинная. Чудак какой–то: расхаживает под окнами и мокнет под дождем, — отозвался Перико.

Сальвадора встала и посмотрела в окно.

— Наверное, художник — заключила она.

— Он выбрал не самое лучшее время для рисования, — заметил сеньор Кануто.

Юноша, оглядев дом со всех сторон, решился наконец войти.

— Узнаем, что ему надо, — сказал Мануэль и, отворив дверь мастерской вышел в коридор. Там стоял длинноволосый юноша, а рядом с ним — черный пес с мягкой длинной шерстью.

— Здесь живет Мануэль Алькасар? — спросил длинноволосый с легким иностранным акцентом,

— Мануэль Алькасар?! Это я.

— Ты?.. Неужели это ты?.. Ты не узнаешь меня? Я — Хуан.

— Какой Хуан?

— Хуан… твой брат.

— Хуан? Где ты пропадал? Откуда ты явился?

— Из Парижа; дай мне хорошенько рассмотреть тебя. — И Хуан увлек Мануэля на улицу. — Вот теперь вижу, что ты, — проговорил он и обхватил его обеими руками за шею, — но ты сильно изменился, стал совсем другим.

— Зато ты все такой же: как пятнадцать лет назад.

— А где сестры?

— Одна живет со мною. Войдем в дом.

Мануэль, смущенный неожиданным появлением брата, повел его к себе наверх.

Ребольедо, сеньор Кануто и все остальные в крайней растерянности наблюдали из дверей мастерской сцену встречи двух братьев,

II

Жизнь Мануэля. — Вечер в доме Карлика. — Сеньор Кануто и его манера выражаться

Жизнь Мануэля вошла наконец в обычную колею, с работой теперь тоже обстояло неплохо. Дружба с Хесусом стоила ему многих неприятностей, но потом они расстались. Возлюбленная Мануэля Феа вышла замуж, Игнасия, его сестра, так и осталась вдовой. Заработать на жизнь она не могла, зато сумела разжалобить брата своими причитаниями, и он взял ее к себе.

Сальвадора поехала было вместе с Феа, которую она любила, как родную сестру, но скоро ушла из дому, дабы пресечь настойчивые домогательства Хесуса, требовавшего от нее взаимности. Именно тогда Сальвадора перебралась к Мануэлю и Игнасии.

Они условились, что часть заработка девушка будет отдавать на общие расходы. Стали искать подходящее жилье и нашли квартиру на улице Магеллана, очень недорогую, расположенную рядом с мастерской, где работал Мануэль.

Вскоре они перестали вести отдельный счет. Деньгами распоряжалась Сальвадора, а на плечи Игнасии легло все хозяйство и стряпня, что дало ей новый повод для жалоб на свою горькую судьбу.

Чтобы избавиться от поставщиков, скупавших швейные изделия, Сальвадора и Феа решили открыть свою мастерскую готового детского платья на Рыбьей улице. С утра Сальвадора работала в мастерской, а по вечерам — дома. Потом ей пришла мысль более рационально использовать вечерние часы, и она стала давать уроки рукоделия. На балконе появилась вывеска, и уже через несколько месяцев по вечерам у нее собиралось десятка два девочек–учениц, приходивших со своими пяльцами брать уроки вышивания.

Работа в мастерской, на дому, да еще уроки совсем изнурили девушку, она мало спала, сильно похудела, а под глазами у нее появились темные круги. От прежней девочки ничего не осталось, исчезла угловатость, и только страсть к труду владела ею, как и раньше. К двадцати годам Сальвадора превратилась в высокую стройную девушку с изящной головкой и осиной талией.

У нее был маленький носик, огромные темные глаза, правильный профиль и несколько выдающийся вперед подбородок, что придавало ей вид гордый и своенравный. Причесываясь, она оставляла спереди прядь, которая доходила до самых бровей и закрывала часть лба, что делало ее лицо очень решительным.

Когда она одна шла по улице, выражение лица у нее было сосредоточенно–хмурое, но стоило ей заговорить или рассмеяться — и оно преображалось самым чудесным образом. Смесь доброты, затаенной печали и робости придавали ее лицу необычайную прелесть, а улыбка, казалось, озаряла ее всю изнутри. Впрочем, иногда губы ее кривились так язвительно и зло, что улыбка становилась острой, как бритва.

Ее выразительное лицо, дышавшее то иронией, то лукавством, то неизъяснимой печалью, возбуждало у всякого желание узнать, что же происходило в этой своенравной головке. Сальвадора, как все деятельные, но склонные к романтике женщины, обожала животных, и вскоре после ее появления у Мануэля дом стал напоминать Ноев ковчег. В птичнике было полно кур и голубей, во дворе шныряли кролики, в комнате висела клетка с канарейками, и повсюду разгуливал рыжий котенок по имени Роч.

Иногда Мануэль, покончив с делами в типографии, спускался вниз по широкой улице и поджидал там Сальвадору. Мимо, весело болтая, проходили стайки девушек- белошвеек, модно одетых и тщательно причесанных. Все они были тоненькие, хрупкие, с бледными, малокровными лицами, но глаза — темные, серые, зеленые — смотрели озорно и задорно. Одни шли в мантильях, другие — в пальто и с непокрытой головой. В одной из таких групп шествовала обычно Сальвадора, зимой в пальто, летом в своем светлом костюме с откинутой на плечи мантильей и с подвешенными на шнурке ножницами. Увидев Мануэля, она покидала своих товарок, и они вместе поднимались вверх по улице, болтали о всяких пустяках или просто молчали.

Мануэля переполняло горделивое чувство всякий раз, когда Сальвадора подходила к нему и они шли рядом, словно жених с невестой, а девушки бросали на них многозначительные взгляды.

Через два года после переезда Мануэля на улицу Магеллана отец и сын Ребольедо сняли первый этаж того же самого дома. Горбун не только открыл там свою цирюльню, но и устроил мастерскую для сына. Оба они благоденствовали; цирюльник превратился в парикмахера, а помещавшуюся в одном из закоулков мадридского рынка цирюльню со времени переезда на улицу Магеллана стали величать «Антисептической художественной парикмахерской». Перико Ребольедо за последнее время очень возмужал. После трехлетней работы в мастерской инженера–электрика его познания так пополнились, что Ребольедо–отец не осмеливался вступать с ним в споры из боязни быть уличенным в невежестве.

Горбун испытывал к сыну двойственное чувство гордости и зависти; когда он беседовал с ним один на один, зависть подавляла все остальные чувства, но на людях стоило одному из присутствующих похвально отозваться о сыне, как им овладевали гордость и радость.

Ребольедо–старший пользовался любым случаем, чтобы зайти в мастерскую, оставив все дела в парикмахерской на попечение круглолицего парня, похожего на камбалу, с низким обезьяньим лбом и густо напомаженными волосами.

— Ах, если бы не нужно было брить бороды, — вздыхал горбун.

Он чувствовал себя свободно и привольно только тогда, когда закрывал цирюльню. Зайдя в мастерскую, он придирчиво следил за всем, что делает Перико, и во всем находил недостатки. Из–за явного пробела в математических познаниях он никак не мог поверить в возможность решить техническую задачу на бумаге и, желая доказать свое превосходство, сразу переводил разговор на конкретные детали, требующие сноровки и терпения.

— Э, братец, тут плохо запилено. Дай–ка сюда напильник. Ничего–то ты толком не умеешь.

Перико не спорил с ним.

Горбун наладил электросчетчик так хитро, что колесо его либо вертелось в обратную сторону, либо совсем не показывало расход энергии, поэтому электричество тратилось безвозмездно.

Очень часто Игнасия, Сальвадора и Мануэль, уложив спать братишку Сальвадоры, спускались в мастерскую Мануэль обычно заводил разговор о делах типографии и о борьбе рабочих; Сальвадора рассказывала о свое мастерской и об ученицах; Перико излагал присутствующим свои технические планы; горбун играл с Игнасией в туте или отдавался полету фантазии.

Если зима была суровая, то горбун или Игнасия наполняли жаровню углем, и вся компания рассаживалась поближе к теплу.

Иногда, услышав легкий стук в окно, Игнасия шла открывать дверь, раздавались шаги в передней, и появлялся сеньор Кануто, закутанный в свой бурый плащ, в мохнатой шапке, надвинутой на самые уши, и с непременной трубкой в зубах.

— Холодненько, холодненько, — говорил он, потирая руки, — привет присутствующим.

— Добрый вечер, сеньор Кануто, — отвечали ему,

— Подсаживайтесь к нам играть, — приглашал его горбун.

Старик садился, и игра продолжалась.

Затем всякий раз следовал один и тот же вопрос, который задавался не без умысла:

— Какие новости на свете, сеньор Кануто?

— Ничего особенного. Все больше слухи, — отвечал он. — Шуши… шуша… шушукаются.

Все улыбались, а Сальвадора часто не могла удержаться и громко смеялась.

Сеньор Кануто, ветеринар по профессии и мизантроп, был прелюбопытным типом. Жил он в домике на Патриаршем кладбище. Когда–то он был ярым анархистом и бродячим музыкантом, но теперь оставил и то и другое. Он ничего не читал — ни книг, ни газет — и, несмотря на это, знал кучу всякой всячины; это была ходячая энциклопедия по части разных практических знаний; будучи наделен живым умом и любознательностью, он впитывал в себя все, что ему доводилось слышать, потом это слышанное подвергалось всестороннему обдумыванию и затем уже делались определенные выводы. Во время своих одиноких прогулок ему удавалось решать человеческие проблемы самого головоломного и отвлеченного свойства.

Его индивидуализм был настолько силен, что даже общечеловеческий язык он приспособил к своему личному пользованию.

Когда он бормотал себе под нос: «Теории, аллегории, фантасмагории», — это означало, что чьи–то рассуждения кажутся ему чепухой и абсурдом.

Напротив, если он утверждал: «Это объемлет… очень даже объемлет», — значит, он был доволен.

Но когда он выражался так: «Ну, братец, припечатал, ну, приклеил — не оторвешь», — это означало высшую похвалу.

Он не только изменял смысл и значение слов, но, желая сделать их еще более непонятными, часто их усекал наполовину. Например, он говорил «служ» вместо «служащий», «куш» вместо «кушанье», «кур» вместо «курица», но этого ему было мало, и он к обычным корням прибавлял суффиксы по своему вкусу, и тогда у него получалось: «служ–арь», «кур–енция», «куш–ня» — и «буржак» вместо «буржуа».

Ребольедо считал сеньора Кануто своим ближайшим другом и отзывался о нем так: «Это один из немногих выдающихся умов Испании».

Летом обычно вся компания выходила подышать свежим воздухом.

В жаркие июльские и августовские вечера они отправлялись на бульвар Карранса, угощались там оршадом или лимонадом на льду и примерно в одиннадцать — в половине двенадцатого были уже дома.

Жизнь этих двух семейств и зимой и летом шла тихо и мирно, без особых радостей, но и без печалей.

III

Два брата. — Хуан рассказывает о себе. — Воспоминания о голодных годах и богеме

Мануэль провел брата вверх по лестнице, отпер дверь, и они вошли в столовую. Мануэлю было не по себе: приезд Хуана очень смутил его. Зачем он явился?

— У тебя здесь очень мило, — сказал Хуан, оглядывая опрятную комнатку с круглым столом посредине и стенным шкафом, уставленным бутылками.

— Да, неплохо.

— А где сестра?

— Сейчас придет. Не знаю, что она там делает. Игнасия! — позвал он из дверей.

Вошла Игнасия. Похоже было, что встреча с братом не только не обрадовала ее, но, наоборот, сильно взволновала. Игнасия привыкла к определенному укладу жизни, и теперь, когда в доме появился новый человек, смутная тревога овладела ею.

— А чья же это собака? — спросила она обеспокоенно.

— Собака моя, — сказал Хуан.

Когда вошла Сальвадора, он не мог скрыть удивления.

— Это наша приятельница. Она нам все равно как родная сестра. Живет с нами.

Сказав это, Мануэль заметно смутился. Сальвадора тоже казалась смущенной. Хуан поздоровался. Начался общий разговор, однако все чувствовали себя неловко, В этот момент в столовую шумно ворвался брат Сальвадоры. Хуан привлек мальчика к себе, не спрашивая, чей он. Мальчуган тут же стал играть с собакой. Скромность, проявленная Хуаном, смутила всех еще больше; щеки Сальвадоры зарделись так ярко что казалось, вот- вот вспыхнут огнем. Сказавшись занятой, она вышла.

— Ну, как же ты жил все это время? Чем занимался? — рассеянно спрашивал Мануэль.

Хуан заговорил о том, как он бросил семинарию, но Мануэль, обеспокоенный поведением Сальвадоры, плохо его слушал.

Потом он рассказал о своей трудовой жизни в Париже, где приходилось промышлять изготовлением всякого рода безделушек, вроде брелоков и колечек, заниматься в Лувре, в Люксембургском музее и лихорадочно работать дома.

Повествуя о жизни, он много говорил об искусстве; с восторгом отзывался о Родене и Менье. Однако Игнасия и Мануэль равнодушно слушали его излияния. Затем Хуан стал излагать свои эстетические взгляды: он хотел служить новому искусству, полнокровному, жизнеутверждающему. Гениальный француз и великий бельгиец уже создали своими собственными руками современную скульптуру; ему тоже хотелось отрешиться в искусстве ваяния от величавой сухости классических образцов, согреть его страстью, наполнить общественным содержанием — создать искусство для масс, искусство, доступное всем, а не только кучке избранных.

С жаром излагая свои идеи, Хуан не замечал, что разговаривает с родными на непонятном им языке.

— Ты уже где–нибудь остановился? — спросил Мануэль, воспользовавшись паузой.

— Да.

— Может быть, поужинаешь с нами?

— Спасибо. Сегодня не могу. Завтра. Который теперь час?

— Уже шесть.

— Тогда мне пора идти.

— Как же все–таки ты меня разыскал?

— Чистая случайность. Разговорился с одним приятелем скульптором. Его зовут Алекс.

— Я его знаю. Но откуда ему известно, где я живу?

— Сам он этого не знал, но посоветовал обратиться к одному англичанину, некоему Роберту, и тот дал мне адрес твоей типографии. Кстати, он просил передать, чтобы ты навестил его.

— А где он живет?

— В отеле «Париж».

— Я зайду к нему. Никак ты уже уходишь?

— Ухожу, но приду завтра.

Хуан ушел, а Игнасия, Сальвадора и Мануэль еще долго обсуждали его неожиданное появление. Больше всех была взбудоражена его приездом Игнасия. Она боялась, что он сядет им на шею. Сальвадора находила его очень милым. Мануэль больше молчал.

«Сказать по правде, приехал он чудак чудаком, — думал про себя Мануэль. — Посмотрим, каким ветром его сюда занесло».

На следующий день, возвратись с работы, Мануэль застал брата в столовой, мирно беседовавшего с Игнасией и Сальвадором.

— Привет! Поужинаешь с нами?

— Да.

— Посмотрим, чем ты нас угостишь сегодня, — сказал Мануэль, обращаясь к сестре, — Он, наверное, привык к хорошей пище.

— Оставь, пожалуйста.

Мануэль заметил, что Хуан успел уже расположить к себе обеих женщин, а брат Сальвадоры болтал с ним как со своим давнишним приятелем.

Зажгли свет, накрыли на стол и сели ужинать.

— Как здесь уютно, — сказал Хуан. — Сразу видно, что вы славно устроились.

— Да, — как–то вяло отозвался Мануэль. — Живем неплохо.

— Никогда не скажет, что хорошо живем, — вставила Игнасия. — Выходит, что у других всегда лучше. Господи помилуй, люди вечно чем–то недовольны.

— Почему недоволен? Я этого не сказал, — возразил Мануэль.

— Но очень часто говоришь, — вступила в разговор Сальвадора.

— Ну, ладно, ладно. Вот как женщины обходятся с нашим братом. Примечай, Хуан. Никогда не связывайся с женщинами.

— Не связывайтесь с порядочными женщинами, хочет он сказать, — насмешливо перебила Сальвадора. — Если с уличной девицей — то пожалуйста. По его словам, у них добрая душа.

— Разве это не правда? — парировал Мануэль.

— Смотри, Мануэль, не обожгись! — воскликнула Игнасия.

— Все это пустяки, Хуан, он этого не думает, — сказала Сальвадора. — Просто так болтает.

Мануэль рассмеялся так заразительно, что остальные тоже не выдержали.

— Я обязательно должен сделать ваш портрет, — неожиданно сказал скульптор, обращаясь к Сальвадоре.

— Мой?

— Да, только голову, не пугайтесь. Когда у вас будет свободное время, сразу и начнем. Если бы удалось справиться за месяц, я бы повез его на выставку.

— Что же в моем лице особенного?

— Ровным счетом ничего, — шутливо заметил Мануэль.

— Я тоже так считаю.

— У вас в лице много особенного, очень много. Трудно будет схватить выражение лица.

— Вот именно: очень трудно, — подхватил Мануэль.

— Это отчего же трудно? — спросила Сальвадора, заливаясь краской.

— Оттого, что у тебя свое, особенное лицо. Ты не похожа на нас. Посмотришь на нас — мы всегда красивы, милы, привлекательны, а ты совсем не такая: сегодня ты можешь выглядеть совсем дурнушкой, кожа да кости, а завтра, смотришь, и цвет лица у тебя отличный, и вообще чуть ли не красавица.

— Глупости ты болтаешь!

Должно быть, вы очень нервная? — спросил Хуан.

— Вот уж нет, — возразила Игнасия. — Просто paботает как вол, оттого и выглядит неважно. Сеньор Кануто правильно говорит: у всякой болезни своя причина…

— Подумаешь, специалист нашелся, — сказала, смеясь, Сальвадора. — Он же ветеринар. Вот с него можно вылепить портрет. У него действительно редкостное лицо.

— Меня совсем не интересуют ветеринары. Серьезно, может быть, у вас найдется часок свободного времени, чтобы попозировать мне?

— Ну, конечно, найдется, — сказал Мануэль.

— Но ведь нужно сидеть не шелохнувшись. Я этого не сумею.

— Вы можете разговаривать. Как только устанете, сделаем передышку.

— Из чего же вы будете лепить?

— Сначала из глины, потом сделаю в гипсе или в мраморе.

— Ну, что же! Решено. Начнем завтра.

Они уже заканчивали ужин, когда в дверь постучали и в столовую вошли оба Ребольедо и сеньор Кануто. Мануэль представил их Хуану, и за кофе они разговорились. Хуан, уступая просьбам цирюльника, рассказал о Париже, Брюсселе и Лондоне. Перико задал несколько вопросов, касающихся его специальности; Ребольедо–старший и сеньор Кануто внимательно слушали, стараясь не пропустить ни одного слова.

— Похоже, там можно жить, — сказал сеньор Кануто.

— Туда только трудно добраться, — ответил Хуан, — но с талантом там можно многого добиться. Тамошнее общество стремится в каждом развить индивидуальные способности… есть много так называемых свободных школ…

— Вот именно — школ! А у нас этого нет и в помине, — сказал Ребольедо. — Думаю, если мне попасть в хорошую школу, я стал бы неплохим механиком, а сеньор Кануто, например, неплохим медиком.

— Куда уж мне, — возразил старик.

— Именно вам.

— Может быть. Но это должно было произойти значительно раньше. Когда я сюда прибыл и машина завертелась, то сначала, должно быть, силой первоначального расширения газов меня стало мало–помалу возносить. Так я возносился и возносился, пока не грохнулся оземь. Не знаю, то ли мозг мой спрятался в раковину, то ли сам я превратился в нечто ракообразное, но я теперь только и делаю, что пячусь назад.

Этот странный монолог сопровождался не менее странными жестами. И то и другое произвело на Хуана удручающее впечатление.

— Почему вы, сеньор Кануто, не разговариваете как все люди? — шепотом спросила его Сальвадора, сделав при этом серьезное лицо.

— Если бы мне было лет двадцать, — и старик лукаво подмигнул, — то словеса мои очень бы тебе понравились. Очень. Я отлично тебя знаю, дорогая моя Сальвадорсита. Ты прекрасно понимаешь, что я говорю. Не шуши, не шуша, не шушукайся.

Все рассмеялись.

— Когда же вы попали в Париж? — спросил Перико. — Сразу как сбежали из семинарии?

— Э, нет. Сначала я прошел через каиновы муки.

— Расскажи нам все подробно.

— А что рассказывать? Почти месяц я скитался по деревням, пока наконец не пристал в Тарасоне к труппе бродячих комедиантов. Это была целая актерская семья. Директора и премьера труппы звали дон Теофило Гарсия, его брата, первого любовника, Максимилиано Гарсия, а их папашу, который играл благородных отцов, — Симако Гарсия. В общем, там все были Гарсии. Семья была самая что ни на есть добропорядочная, практичная — словом, идеальная буржуазная семья. Характерные роли исполняла донья Сельса, жена дона Симако а текст разучивала она во время варки обеда. Теофило приторговывал галстуками и пуговицами, сам дон Симако — книгами; Максимилиано немного подрабатывал игрой на бильярде, а девушки — их было четверо, одна безобразнее другой, Теодолинда, Беренгуэла, Менсия и Соль — занимались плетением кружев. Меня наняли суфлером, и мы колесили по деревням и городишкам Арагона и Каталонии. Однажды — это было, помнится, в Реусе — мы давали пьесу «Крест брака» Я по окончании спектакля отправились вместе с Максимилиано в казино. Пока Максимилиано играл на бильярде, я засмотрелся на одного совсем молодого парня. Он пристроился неподалеку от меня и рисовал карандашом портрет сидевшего за столиком господина. Я стал делать то же самое на обороте какого–то проспекта.

Закончив портрет, парень отдал его господину и получил дуро. Потом он подошел ко мне и посмотрел мой рисунок. «Недурно, — сказал он. — Учился где–нибудь «Нет». — «А рисуешь хорошо, ей–богу!» Мы разговорились. Он рассказал мне, что ходит по деревням и рисует портреты, а теперь держит путь в Барселону. Я ему сказал о себе, мы как–то сразу сблизились, а в конце разговора он вдруг обращается ко мне с предложением: «Почему бы тебе не пойти со мной?» Не долго думая, я бросил труппу и отправился с ним.

Странный он был тип, этот малый. Будучи бродягой по призванию, он не мог сидеть на месте: ему нравилась кочевая жизнь. За спиной он носил сумку, а в сумке сковороду. В деревнях он добывал провизию, сам разводил костер, сам готовил пищу. Многого мы с ним навидались и хорошего и плохого. Иногда спали прямо под открытым небом, иногда — в сараях. В иных деревнях нас только что не били, вероятно из–за наших длинных шевелюр, в других все обходилось благополучно. Однажды, на полпути к деревне, куда мы плелись, едва волоча ноги от голода, нам повстречался господин в изрядно потрепанном платье и со скрипкой под мышкой. Он был итальянец. «Вы художники?» — спросил он нас. «Да», — ответил мой товарищ. «Живописцы?» — «Да, сеньор, живописцы», — «О, это замечательно! Вы спасли мне жизнь. Я тут взялся реставрировать две картины в местной церкви по пятьдесят дуро за каждую, а рисовать не умею; я представлю вас священнику и алькальду и скажу им, что мне нужны специальные парижские краски, которые имеются у вас. Если вы согласны, то можете приступать хоть сейчас, а барыш мы поделим поровну».

Мы приняли предложение и поселились с товарищ в гостинице. Взялись за дело и, худо ли, хорошо ли, реставрировали одну из картин. Наша работа понравилась прихожанам. Мы получили обещанные пятьдесят дуро, но когда стали делить, мой товарищ заспорил с итальянцем. Тот требовал себе половину, а мой товарищ не давал ему и одной трети. Наконец итальянец согласился. Однако на другой день — как мы позже узнали — он отправился к алькальду и сказал ему: «Мне нужно поехать в Барселону за красками, поэтому прошу вас дать мне деньги вперед». Алькальд поверил и вручил ему пятьдесят дуро авансом за вторую реставрацию. Днем мы не видели итальянца; вечером, как обычно, мы отправились посидеть в местную аптеку, и тут алькальд нам говорит: «Значит, итальянец отбыл в Барселону?» Я собрался было возразить, но мой напарник толкнул меня ногой, и я осекся. Когда мы вышли из аптеки, товарищ и говорит: «Итальянец загреб все денежки, нам нечем платить за постой. Если мы тут застрянем, нам несдобровать, надо смываться».

Мы пустились в путь и двое суток не заходили ни в одну деревню. Через неделю добрались до Барселоны, но работы там не нашли и все лето перебивались с хлеба на воду, а спать приходилось на скамейках. Наконец подвернулся заказ. Я сделал портрет, и мне заплатили за него пятьдесят песет. Деньги пришлись как нельзя кстати. Мы наняли мансарду за тридцать реалов в месяц, приобрели два старых тюфяка, по паре ботинок, а на остальные купили чугунок для варки пищи, угля, да еще мешок картофеля и все это на своем горбу притащили с рынка в нашу мансарду.

Так прошел год. Жили мы впроголодь и учились. Однако мой компаньон не любил длительных стоянок и в один прекрасный день ушел. Я остался в одиночестве. Прошло какое–то время — мои рисунки стали покупать. Я начал лепить с моделей. Беру глину и леплю себе, пока что–нибудь не получится. Несколько статуэток я отдал на выставку. Их купили. И тут вышло любопытное дело: первый мало–мальски стоящий заказ я получил из семинарии. Я сделал несколько бюстов семинарских профессоров, скопил деньги и поехал в Париж. Поначалу дела шли плохо. Я жил на чердаке, под самой крышей, и, когда шел дождь, комнату мою заливало. Потом я нашел работу в ювелирной мастерской. Делал брелоки и колечки и одновременно продолжал учиться. Открылся салон, я выставил скульптурную группу «Бунтари», парижские газеты меня заметили, появились заказы, а с ними и некоторый достаток вот и вся моя жизнь.

— Вы настоящий человек, — сказал сеньор Кануто, поднимаясь с места, — и я счастлив пожать вам руку. Так–то.

— Парень что надо, — сказал Ребольедо.

Было около одиннадцати часов, и настала пора расходиться. —

— Не хочешь ли пройтись? — обратился Xyaн к брату.

— Он у нас не выходит по вечерам, — сказала Игнасия.

— Ему приходится рано вставать, — прибавила Сальвадора.

— Видишь теперь? — воскликнул Мануэль. — вот она, женская тирания. Ты думаешь, они о моем здоровье пекутся? Как бы не так. О заработке моем беспокоятся, о денежках.

— Когда же начнем сеанс? — спросил Хуан.

— Может быть, в пять?

— Отлично, я приду ровно в пять.

Оба Ребольедо, сеньор Кануто и Хуан вышли вместе и в прихожей распрощались.

IV

Портрет Сальвадоры. — Впечатления Киса. — Дурные вести. — Виолета. — Не все в жизни печально

Портрет Сальвадоры, над которым Хуан работал в течение месяца, был целым событием в доме. Каждый день он выглядел по–новому. Иногда Сальвадора получалась печальной, иногда веселой, то казалась умиротворенной, то властной, иной день смотрела на вас тусклым взглядом, другой — глаза ее пронзали вас и метали молнии. Мнения домашних критиков разделились.

— Вот теперь хорошо, — скажет, бывало, сеньор Кануто.

— Нет, вчера было лучше, — возразит ему Ребольедо.

Хуан работал целыми днями, не зная отдыха, а Сальвадора сидела с рыжим котенком на коленях и шила. Пес, которого привел с собой Хуан, успел подружиться с Сальвадорой, ластился к ней или мирно спал у ее ног

— В Вы покорили моего пса.

— Да, он очень симпатичный.

— Можете оставить его у себя.

— Нет, зачем же?

— А почему бы и нет? Мне несподручно все время таскать его с собой, приходится запирать дома. Здесь ему будет лучше.

— Ну, тогда пусть остается. Как его зовут?

— Кис.

— Кис?

— Да. По–английски это значит «поцелуй».

— Это английская собака?

— Видимо, да. Мне подарила его одна англичанка, горбатенькая художница, с которой я познакомился в Лувре.

— Дареное не дарят.

— Но у вас ему будет лучше.

И Кис остался в доме к великой радости Энрике, маленького брата Сальвадоры. Трудно сказать, какие чувства испытал английский пес, обретя новое жилище. Известно только, что его сильно занимал рыжий котенок Роч, у которого задние лапы были значительно длиннее передних, чем он очень походил на кролика.

Кис не раз громким веселым лаем приглашал котенка поиграть, но тот, будучи от природы существом малообщительным, несколько склонным к ипохондрии, отвечал на эти призывы грозным шипеньем, затем пускался наутек, вскакивал на колени Сальвадоре, сворачивался клубочком и тут же начинал мурлыкать.

Котенок со своей остроносой мордочкой был существом загадочным и непонятным. Когда Сальвадора шила на машине, он устраивался подле нее. Ему нравилось в упор смотреть на электрическую лампочку, но потом свет утомлял его, он закрывал глаза и засыпал.

Из–за необщительности Роча Кис один пускался на разведку; во время своих путешествий он познакомился с Ребольедо и его сыном, которые показалась ему существами, достойными всякого уважения; во дворе он с любопытством наблюдал за курами и петухами, но они не внушали ему особого доверия: вряд ли с ними стоило затевать игру. Голуби со своим надоедливым воркованием выглядели и вовсе глупыми, а прочих птиц он даже не заметил.

Во внутреннем дворике дома он попытался завязать знакомство с беленькими котятами, гревшимися на солнце, но те, едва завидев его, пускались наутек; зато он познакомился с осликом, существом меланхолического склада, не очень ловким в обращении, хотя его и звали Кавалером.

Но ничто в этом странном доме не произвело на пса такого сильного впечатления, как знакомство с черепахой, которая внимательно смотрела на него, моргая своими маленькими глазками.

Потом Кис присоединился к компании собак–дворняжек, рыскавших по улице Магеллана и в окрестностях города, и, несмотря на свое аристократическое происхождение, очень скоро с ними подружился.

Однажды Сальвадора и Хуан заговорили о Мануэле.

— Похоже, что в прошлом он бродяжничал. Правда? — спросил Хуан, разминая пальцами глину.

— Правда. Но теперь с этим покончено. Даже из дому его не вытащишь.

— Когда я здесь появился в первый раз, я принял вас за мужа и жену.

— Ну вот еще! — отмахнулась Сальвадора, густо покраснев.

— Кончится тем, что вы поженитесь.

— Не знаю, право.

— Я в этом уверен. Мануэль не может жить без вас. Он очень изменился, стал совсем тихоня. Мальчишкой он был по–настоящему смелым, даже отчаянным, и я восхищался им. Помню, однажды какой–то старшеклассник принес в школу бабочку, насаженную на булавку. Большая была бабочка, как птица. «Сними с булавки», — сказал Мануэль. «Это еще зачем?» — «Затем, что ты делаешь ей больно». Тогда это меня поразило. Но еще больше меня поразило то, что за этим последовало: Мануэль подбегал к окну, распахнул его, выхватил бабочку, снял с булавки и пустил на волю. Парень пришел в ярость и вызвал его драться. После школы они дрались с таким ожесточением, что пришлось их разнимать тумаками, не то они перегрызли бы друг другу горло.

— Да, с Мануэлем случается такое.

— Когда мы жили у дяди, то играли обычно с нашим двоюродным братишкой, которому в ту пору был годик или два. Это был болезненный мальчик, он плохо держался на ножках, был бледненький, но очень милый и смотрел всегда так печально. Мануэль надумал соорудить для него карету. Мы усаживали его на перевернутую ножками вверх скамейку и, взявшись за веревку, катали его таким манером по комнате.

— Что же сталось с тем мальчиком?

— Умер, бедняга.

Во время разговора Хуан не прекращал работу. Когда стало уже совсем темно, он воткнул палочки в глину и накрыл бюст мокрой парусиной.

Вернулся Мануэль из типографии.

— А мы тут говорили о прошлом, — сказал Хуан.

— Зачем же вспоминать прошлое? Что успел сегодня сделать?

Хуан откинул парусину. Мануэль зажег свет и стал рассматривать бюст.

— Ну, дружище, — пробормотал он. — Больше тут ничего не надо делать. Это же вылитая Сальвадора.

— Ты так считаешь? — озабоченно спросил Хуан.

— Да.

— Завтра посмотрим.

Мануэль был прав. После многих поисков скульптор схватил наконец нужное выражение. Лицо Сальвадоры казалось в одно и то же время и смеющимся и опечаленным. Посмотришь из одной точки — впечатление такое, что оно смеется, чуть отойдешь в сторону — и оно уже печалится. И хотя в портрете не было того, что называется абсолютным сходством, это была настоящая Сальвадора.

— Мануэль прав, — сказал Хуан на другой день, — портрет готов. Посадкой головы он чем–то напоминает римскую матрону, не правда ли? Об этом портрете будут говорить, — прибавил он и, очень довольный, попросил снять бюст со шпунтов. У него еще было время, чтобы послать скульптуру на выставку.

Однажды, в один из субботних вечеров, Хуан предложил пойти всем семейством в театр. Но Сальвадора и Игнасия не захотели, Мануэль тоже не выразил большого желания.

— Не люблю ходить в театр, — сказал он. — Предпочитаю посидеть дома.

— Но это случается не так часто…

— Мне становится не по себе от одной мысли, что нужно ночью тащиться в центр города. Мне даже как–то страшно.

— Страшно? Чего же тут бояться?

— Вообще я какой–то безвольный, меня ни на что не хватает, и я плыву по течению.

— Надо иметь волю.

— Правильно, все это говорят. Но что же делать, если ее у меня нет?

Они вышли из дому и направились в театр Аполло. У театрального подъезда к Мануэлю подошла какая–то женщина.

— Черт возьми! Никак Флора!

— Лопни мои глаза, если это не Мануэль, — сказала она. — Как жизнь?

— Работаю.

— Живешь в Мадриде?

— Да.

— Тысячу лет не видела тебя, парень.

— Я в этих краях не бываю.

— С Хустой не видишься?

— Нет. Что она поделывает?

— Все в том же заведении.

— В каком таком заведении?

— Будто не знаешь!

— Нет.

— Не знаешь, что она попала в это самое заведение?

— Я не знал. После случая с Видалем я не встречался с нею. Как она поживает?

— Развезло ее. Стала совсем как свинья. Да еще зашибает.

— Вот как?

— Представь себе. Черт знает что такое. Дает жизни. Пьет и толстеет.

— А ты все такая же.

— Постарела.

— А что поделываешь?

— Ничего особенного. Промышляю здесь понемногу. Разговелась я, веселюсь, а живется плохо. Будь у меня деньги, завела бы какую–нибудь лавочку. Я не могу работать, как Хуста, — кишка тонка. Правду говорю, парень, лучше подохнуть с голоду, чем жить с этими свиньями. Коли одна живешь, так будь ты такая–рассякая, а все–таки самостоятельная и любому капризу своему можешь потрафить. Противен мужчина — ну и гони его в три шеи. А уж попала в заведение — фига! — надо терпеть.

— А как Арагонка?

— Арагонка! А чего ей? Подцепила какого–то богача и разъезжает себе в карете.

— А Маркос Хромой?

— В тюрьме. Не знал?

— Нет. А за что?

— Так, пустяковое дело. Пришел как–то раз в ресторан «Круг» один военный, шалопутный такой, сел играть и обчистил всех до нитки. Тогда Маркос и еще один тип решили подкараулить его при выходе, но тот скумекал, в чем дело, и удрал от них. На другой день этот самый военный, который вчера драпал от них, снова заявился в ресторан, позвал официанта, заказал кофе и говорит ему: «Пусть ко мне подойдут те два типа. Я хочу им что–то сказать». Хромой, и который был с ним, подошли, тут военный и начал клепать им; поднялась заваруха, и все трое угодили в каталажку.

— А Маэстро? Помнишь его?

— Конечно. Этот давно смылся, и никто не знает, где он теперь.

— А Полковница?

— Держит танцевальный салон.

Публика начала выходить после сеанса, а те, кто хотели войти, стояли у входа, дожидаясь звонка. Толпа уже двинулась, когда Флора вдруг спросила:

— Ты помнишь Виолету?

— Это какую?

— Толстая такая, высоченная, подружка Видаля. Жила на улице Свиданий.

— Это которая знает по–французски?

— Она самая.

— Что с ней?

— Хватил паралич. Вечером можно увидеть ее на улице Ареналь. Подожди меня у выхода.

— Ладно.

Поглощенный своими мыслями, Мануэль не мог сосредоточиться и едва понимал, что происходит на сцене. Представление окончилось, и они вышли из театра. Около Пуэрта–дель–Соль Хуан повстречал своего приятеля, скульптора, и завел с ним длинный разговор об искусстве. Мануэлю наскучило слушать про Родена, Менье и Пювисс де Шаванна, о которых он не имел ни малейшего понятия, он сказал, что ему пора идти, и простился братом.

В одном из подъездов неподалеку от улицы Ареналь Мануэль увидел нищую. На ней было светлое пальто в дырах, рваная юбка, на голове платок, а в руках она держала палку.

Мануэль подошел поближе, чтобы лучше ее рассмотреть. Это была Виолета.

— Господин хороший, подайте, Христа ради, несчастной больной, — проблеяла она жалобно.

Мануэль подал ей монетку в десять сантимов.

— Почему вы не идете домой? — спросил он ее.

— У меня нет дома. Я сплю на улице, — плаксиво отвечала нищая. — Все сторожа такие грубые — куска хлеба не выпросишь, гонят отовсюду, грозят отвести в участок. Больше всего зимы боюсь. Боюсь умереть на улице.

— Почему же вы не пойдете в какой–нибудь приют?

— Была я и в приюте. Нет там житья от бродяг и жуликов: всю еду отбирают. Видно, придется все же в Сан—Хинес пойти. В Мадриде, спасибо еще, не перевелись добрые люди. Да, да, сеньор. Подают.

В это время к ним подошли две проститутки. Одна из них была толстая и усатая.

— Как же вы дошли до этого? — продолжал спрашивать Мануэль.

— Застудилась.

— Слушай ее больше, — сказала усатая хриплым голосом. — Она сифон подцепила.

— И зубы у меня повыпадали, — жаловалась нищенка, показывая пустые десны. — И глаза ничего не видят.

— Сифон у нее был. В сильной форме, — добавила усатая.

— Видите, сеньор, что со мной сталось. Едва волочу ноги, а мне всего только тридцать пять лет.

— Уж очень она распутничала, — сказала усатая, поворачиваясь к Мануэлю. — Ну как, не пройдешься с мной?

— Нет.

— Когда–то и я… и я, когда–то жила этим, — сказала Виолета, — и зарабатывала… много зарабатывала.

Мануэль почувствовал, как его охватывает ужас, он поспешно извлек из карманов несколько песет — все, что у него было, — и подал ей. Дрожа всем телом, она поднялась и, опираясь на палку, поплелась вдоль домов, то и дело останавливаясь, прошла по улице Пресьядос, затем по Тетуанской, пока не скрылась в дверях таверны.

Мануэль, поглощенный тяжелыми думами, понурив голову, направился к дому.

В столовой горел свет, Игнасия шила, а Сальвадора трудилась над какой–то выкройкой. В доме было удивительно чисто и светло.

— Что смотрели? — спросила Сальвадора.

И Мануэль стал рассказывать. Но говорил он не о том, что показывали в театре, а о том, что видел на улице.

V

«Наслаждения Венеры». — Трактирщик–поэт. — Прочь тоску. — Женщины ненавидят друг друга. — Мужчины тоже

Хуан представил на выставку скульптурную группу «Бунтари», статуэтку старьевщицы, которую он сделал еще в Париже, и бюст Сальвадоры. Он мог быть доволен: вещи его вызывали оживленные толки.

Одни говорили, что «Бунтари» слишком напоминают Менье, другие утверждали, что в «Старьевщице» он подражает Родену, но все сходились на одном: портрет Сальвадоры — произведение настоящего мастера, ясное по форме, без всяких модных выкрутасов.

Еще до открытия выставки он получил несколько заказов.

Довольный успехом и желая отметить его, он предложил отобедать всем семейством в каком–нибудь загородном ресторанчике.

Был чудесный майский день — воскресенье.

— Пойдемте в Бомбилью, — сказал Хуан. — Там должно быть недурно.

— Да, но там слишком много народу, — возрази Мануэль. — Лучше в один из загородных ресторанов Партидора.

— Можно и туда, тем более что я ни одного из них не знаю.

Игнасия, Сальвадора, Хуан, Мануэль и малыш направились по улице Магеллана; они шли вдоль глухих глинобитных стен, затем свернули в старый проулок Асейтерос и очутились прямо перед кладбищем Сан—Мартин. Стройные кроны черных кипарисов, возвышавшиеся над стеной, четко вырисовывались на светлом небе. Компания двинулась вдоль решетчатой ограды. Выбрав подходящее место, скрытое от солнца, они уселись подле самой стены, чтобы лучше рассмотреть внутренние дворы кладбища.

— Как здесь хорошо! — сказал Хуан.

Кладбище, украшенное колоннадой в греческом стиле и высокими строгими тополями, имело величественный вид. На аллеях и площадках, обсаженных миртами, высились попорченные временем каменные саркофаги, а в укромных уголках виднелись могильные холмики, которые своей таинственностью настраивали на грустно–поэтический лад.

Пока они сидели и рассматривали кладбище, появились отец и сын Ребольедо и сеньор Кануто.

— Ну что, прогуливаемся? — спросил горбун.

— Да, идем куда–нибудь закусить, — отвечал Хуан. — Не хотите ли с нами?

— Разумеется, хотим.

Все общество двинулось вдоль маленького канала. Затем, повернув, они пошли прямо через поле по направлению к Аманьелю. Дорога проходила по склону холма, откуда взору открывалась широкая равнина, залитая потоками золотого света; вдали, у самого горизонта, высились темно–синие хребты Гвадаррамских гор с блестящими, словно полированное серебро, вершинами; яркими красками полевых цветов пестрел зеленый луг; словно капли крови, упавшие на траву, пылали головки мака; в садах между ровными рядами плодовых деревьев алели розы, виднелись яркие ирисы, бледно светились чашечки лилий и золотом горели пышные шапки подсолнечников на удивительно длинных стеблях.

В центре одного из садов блестел прямоугольный пруд: по его гладкой темно–зеленой поверхности плыли утки, белые, словно комья чистого снега, и оставляли за собой дрожащий след, искрящийся ослепительными блестками.

— Но ведь это необыкновенно красиво, — сказал Хуан, обращаясь к Сальвадоре, — а мне говорили, что Мадрид отвратителен.

— Не знаю, я мало чего видела, — смеясь, отвечала она.

С холма было видно несколько загородных ресторанов, утопавших в зелени. До слуха доносилась музыка.

— Вот в одно из этих заведений мы и зайдем, — сказал Хуан.

Они спустились с холма и дошли до арки, на которой красовалась следующая надпись:

«НАСЛАЖДЕНИЯ ВЕНЕРЫ. ИМЕЕТСЯ ПИАНИНО.

ВСЕГДА ОЧЕНЬ ВЕСЕЛО».

— Наверное, сюда набивается всякий сброд, — сказал Мануэль брату.

— Не думаю.

Они двинулись по пологой, обсаженной кустами дорожке, спустились к деревянному павильону, окна которого были закрыты зелеными жалюзи. В зале стояли некрашеные столы, по стенам висели зеркала, а сбоку помещался прилавок, какие можно увидеть в любой таверне. В центре зала находилась пианола на колесиках. Заняты были только три или четыре столика; за прилавком стоял старик хозяин, по залу сновало несколько официантов.

— Напоминает морской курорт, — сказал Хуан, — кажется, выглянешь в окно и увидишь море. Не правда ли?

К ним подошел официант и спросил, что им угодно заказать.

— Ничего особенного. Мы хотели бы пообедать.

— Придется немного подождать.

— Хорошо, подождем.

В это самое время из–за прилавка вышел хозяин, подошел к их столику, отвесил почтительный поклон и, комично размахивая шапочкой, с улыбкой произнес:

— Господа, я хозяин сего заведения, которое вы почтили своим появлением, ваше любезное одолжение будет отмечено достойным угощением, и хотя у нас мало украшения, зато веселятся здесь без стеснения; если мучает вас жажды жжение, извольте напитки для освежения, вот вам наше удостоверение, — и он протянул им ресторанную карту, — и пусть начнется всеобщее увеселение.

Выслушав эту более чем странную речь, все оторопели; старик улыбнулся и закончил свою пышную тираду восклицанием:

— Прочь тоску! Даешь веселье!

Посмотрели карту, позвали официанта; тот предложил им перейти в соседний небольшой зал, где можно было занять отдельный кабинет.

Компания поднялась по ступенькам и очутилась в длинном, разбитом на отделения бараке, по обе стороны которого тянулись узкие коридоры.

Двое парней в коротких пиджаках и штанах чуть ниже колен выволокли на террасу пианолу. Стал собираться народ, и уже несколько пар задвигались в танце.

Подали еду с вином и пивом, и все принялись было отдавать ей должное, как вдруг к ним снова подошел хозяин и снова приветствовал их.

— Господа, — сказал он. — Если вам хорошо в нашем заведении и вы чувствуете головы кружение, то рассчитывайте на наше попечение, гоните прочь всякое огорчение и омрачение; залог тому, — говорю вам в поучение, — будет наилучшее обеспечение. Пусть начнется всеобщее увеселение.

Горбун, который не мог без смеха смотреть на старика, но сидел в своем углу тихо, словно мышонок, поспешил опередить оратора и неожиданно громко выкрикнул:

— Прочь тоску! Даешь веселье!

Хозяин улыбнулся, протянул руку горбуну, и тот церемонно ее пожал. Все покатились со смеху, а старик, довольный успехом, двинулся дальше по коридору.

— Что хочет от нас этот буржак со своими теориями?

— Какими теориями? — спросил Хуан, несколько не ; доумевая. не

— Все эти глупости, которые он городит. Ведь это что иное, как теории… аллегории… фантасмагории.

— На языке сеньора Кануто это значит «всякая ерунда», «чепуха», — шепнул Мануэль брату.

— Ах вот как!..

Обед проходил под музыку. Все чувствовали себя весело и непринужденно. Танго сменялись пасодоблем и польками. Террасу заполнили танцующие.

— Может быть, и мы потанцуем, сеньора Игнасия? — обратился Перико к сестре Мануэля.

— Это вы мне? Господи помилуй! Что за вздор!

— А вы не танцуете? — спросил Хуан Сальвадору.

— Очень редко.

— Я бы пригласил вас, если бы умел. Ну а ты, Мануэль, что зеваешь? Приглашай даму.

— Если вы не против, пойдемте.

Пианола заиграла пасодобль, молодые люди поднялись и по коридору прошли на террасу. Сальвадора, придерживая кончиками пальцев юбку, танцевала с подлинным изяществом, без тех непристойных движений, которые делали остальные женщины. Когда начался следующий танец, Перико Ребольедо, несколько смущаясь, пригласил Сальвадору, а Мануэль направился к своим. Проходя по коридору, он едва не столкнулся с двумя парами. Одна из женщин обернулась и пристально на него посмотрела. Это была Хуста.

Мануэль сделал вид, что не узнал ее, прошел к столику и сел рядом с сеньором Кануто.

Кончился танец; вернулась Сальвадора, раскрасневшаяся, с блестящими глазами; она села на место и стала обмахиваться веером.

— Здесь есть прехорошенькие девочки! — сказал горбун. — Вот, например, Сальвадора: румяная, глазки веселые — смотреть любо–дорого. Обратите внимание, господин скульптор, и запечатлейте это.

— Я уже обратил внимание, — отвечал Хуан.

Сальвадора еще больше покраснела, рассмеялась и, взглянув на Мануэля, вдруг заметила, что он чем–то сильно взволнован. Стараясь найти причину такой перемены в настроении, она неожиданно перехватила взгляд Хусты, колючий, жесткий, полный ненависти.

«Наверное, одна из его прежних подруг», — подумала Сальвадора, скользнув по ней равнодушным взглядом.

В этот момент подошел официант и, наклонясь к Мануэлю, сказал:

— По поручению вот той дамы: не хотите ли вы подойти к ее столику?

— Благодарю. Скажите этой даме, что друзьями.

Выслушав ответ, Хуста поднялась и направилась по коридору прямо к тому месту, где сидел Мануэль.

— Эта проститутка идет к нам, — сказала Игнасия.

— Может быть, ты узнаешь, что ей угодно, — насмешливо добавила Сальвадора.

Мануэль встал и пошел ей навстречу.

— Чего тебе? — резко спросил он. — В чем дело?

— Ничего особенного, — ответила она — Раз твои дамы тебя не пускают…

— Я сам не хотел.

— Кто эта, что сидит рядом с тобой? Возлюбленная? — И она указала на Сальвадору.

— Нет.

— Невеста? Парень, у тебя плохой вкус: она похожа на обломанную макаронину.

— Что еще скажешь?

— А этот волосатый?

— Мой брат.

— Очень мил. Художник?

— Скульптор.

— Все равно — художник. Он мне нравится. Познакомь меня с ним.

Мануэль смотрел на нее и не мог скрыть отвращения. Хуста стала похожа на отвратительное животное; лицо се сильно изменилось и приобрело тупое выражение, верхняя губа покрылась темным пушком, грудь и бедра очень раздались; все тело обросло толстым слоем жира, и даже взгляд, прежде живой и быстрый, казалось, заплыл салом и потух. Словом, у нее был вид самой заурядной девицы из того заведения, где обязанности исполняются без малейшего проблеска человеческого сознания.

— Где ты теперь живешь? — спросил Мануэль.

— На Королевской, в доме Андалузки. Цены умеренные. Пойдем?

— Нет, — сухо отрезал Мануэль и, повернувшись спиной, направился к своим.

— Настоящий цыганский тип, роскошная девица, — сказал горбун.

Мануэль только пожал плечами,

— Что ты ей сказал? — спросил Перико. — Она застыла как вкопанная.

Музыка не умолкала ни на минуту. Хуста, ее подруга и оба кавалера совсем разбушевались: они кричали, громко смеялись, швырялись оливковыми косточками.

Хуста не спускала глаз с Сальвадоры, буквально пожирая ее взглядом.

— Почему она на меня так смотрит? — со смехом в голосе спросила Сальвадора, обращаясь к Мануэлю.

— Откуда я знаю? — печально ответил он. — Уйдем отсюда.

— А по–моему, здесь неплохо.

— Вам было неприятно видеть, как я разговаривал с этой женщиной? — спросил Мануэль Сальвадору.

— Кому это «вам»? Нам с Игнасией? Вовсе нет, — живо повернулась к нему Сальвадора, и при этом глаза ее сверкнули.

Один из кавалеров увел Хусту танцевать и, когда они проходили мимо столика, за которым сидел Мануэль и его компания, позволил себе отпустить какую–то грубую шутку насчет шевелюры Хуана.

— Уйдем отсюда, — снова сказал Мануэль.

Уступая его настояниям, все поднялись, Хуан расплатился, и компания направилась к выходу.

— Смотрите, этот почтенный господин спрятал остатки обеда себе под сюртук, — громко сказал партнер Хусты, показывая на горбуна.

Перико уже готов был начать драку с обидчиком, но Мануэль схватил его за руку и потащил к выходу.

— За границей вряд ли можно встретить такое хамство, — сказал Хуан. — А здесь тебя оскорбляют запросто и делают все возможное, чтобы досадить.

— Темнота! — равнодушно отозвался горбун.

— И полная безнаказанность, — подхватил Перико. — Стоит припугнуть одного такого нахала, он живо умолкнет. Они любят побахвалиться, а как дойдет до дела — на попятный!

— Чертовски неприятно, — заметил Хуан. — Куда ни пойдешь, всюду рискуешь нарваться на оскорбления. Причина тому, — продолжал он насмешливо, — невытравимый провинциальный дух. В Лондоне мне запомнилась одна пара. Это были два англичанина, которые ежедневно приходили играть в теннис в один из тамошних огромных парков. Один из них был коротенький, толстый в маленькой каскетке, а другой — высокий, сухопарый, что называется кожа да кости, в широкополой соломенной шляпе. Однажды я прогуливался по парку в компании с одним испанцем и англичанином. Испанец, как полагается, напускал на себя вид этакого остроумца. Завидев эти две фигуры — действительно комичные — в окружении зрителей, которые очень серьезно следили за игрой, испанец сказал: «В Мадриде вы не увидите ничего подобного; над ними тотчас стали бы смеяться, и им пришлось бы прекратить игру». — «Да, — отвечал англичанин — это дух провинциализма, свойственный малому народу, но англичанина, да еще лондонца, нельзя удивить ни величием, ни комизмом».

— Здорово он нас поддел, — сказал сеньор Кануто, хитро подмигнув.

— А я бы просто не обращала на них внимания, — сказала Сальвадора, не слышавшая рассказа Хуана.

— Я тоже, — присоединилась к ней Игнасия. — Боже праведный! Что это за женщины! Какой стыд! Надо же, до чего докатились!

— Вот именно, потому–то я и предлагал уйти, чтобы не нарываться на скандал, — подхватил Мануэль. — А вам, видно, такие штуки нравятся, но случись какая–нибудь неприятность — и пошли жалобы.

— Если у тебя от этой встречи испортилось настроение, то мы–то тут при чем? — возразила Сальвадора.

Мануэль умолк. Компания повернула к городу. Сначала пошли по дороге Монклоа, миновали улицу Росалес и наконец вышли на проспект Аренерос.

Пока они добирались, стало совсем темно. Звенели трамваи, битком набитые народом. Одни приближались, другие быстро удалялись, пока их красные и зеленые глаза–фонарики не исчезали из виду, теряясь в пыльном городском воздухе. Смутно белели высокие стены госпиталя Принцессы, тянувшиеся до самых полей; из открытых окон четырехэтажных зданий Вальеэрмосо лился желтый электрический свет. Вдали неясной красноватой полосой светился горизонт, и горные склоны, позолоченные последними лучами солнца, вычерчивали на небе непрерывную светлую линию.

— Все это производит грустное впечатление. Не правда ли? — сказал Хуан.

Никто ему не ответил. Сумерки сгустились еще больше. Ночь осыпала город пригоршнями пепла. Небо приобрело зловещий оттенок и стало грязно–серым. Только кое–где его пересекали мутные красноватые полосы. В пыльном воздухе дрожало неверное пламя уличных фонарей.

В конце бульвара Хуан распрощался со своими спутниками. Оставшись один, он постоял некоторое время, чтобы еще раз окинуть взором пейзаж. Прямо перед ним высилась кирпичная башня Церковного госпиталя, а за нею, вдали, на фоне неба, четко вырисовывались свинцово–серый купол часовни и черные кроны кипарисов кладбища Сан—Мартин. Из фабричной трубы вырывались клубы густого дыма и метались в душном сумеречном воздухе, словно табун обезумевших лошадей.

Скудная природа, убогие человеческие жилища, людской гомон, придавленный тяжелым воздухом душной ночи, рисовали в воображении картины жалкой, неустроенной жизни, полной забот и печалей.

VI

Смутные надежды Мануэля. — Женщины повелевают. — Роберт. — Устраивается типография

В дни, предшествовавшие выставке, Хуан не появлялся в доме Мануэля. Живописцы и скульпторы буквально не вылезали из кафе, много спорили, но, главным образом, строили козни друг другу. Хуану чертовски надоели их жалкие склоки, подсиживания и мелкие интриги. Скульптурную группу «Бунтари» нарочно плохо экспонировали, и она едва смотрелась. Бюст Сальвадоры поставили более удачно; он понравился, и газеты заговорили о Хуане. Один из членов жюри сказал, что готов голосовать за присуждение Хуану серебряной медали, но все заранее было расписано, и, вероятнее всего, он получит третью премию. Хуан ответил, что тот может поступать так, как ему подсказывает совесть. Однако член жюри требовал прямого ответа: примет он бронзовую медаль или нет. Если нет — ее отдадут другому.

У Хуана было сильное желание отказаться, но тогда могли подумать, что он обиделся, и награду пришлось принять.

— Сколько же тебе заплатят? — спросил его Мануэль.

— Тысячу песет.

— Правильно сделаешь, если согласишься. Газеты пишут, что твоя скульптура — лучшая на выставке. Публика в восторге. Дают деньги — надо брать.

— Все это пустяки.

— Если тебе не нужны деньги, отдай их мне: мне они придутся очень кстати.

— Тебе? Зачем же они тебе?

— Видишь ли, я давно задумал арендовать типографию.

— Разве тебе плохо живется?

— Не в этом дело.

— Очень хочется стать собственником?

— Все хотят стать собственниками.

— Я, например, не хочу.

— А я хочу. Я мечтаю о клочке земли. Даже если он не принесет мне никакого дохода. Просто я хочу любоваться им и иметь право сказать: «Это моя земля».

— Подумай, что ты говоришь, — возмутился Хуан, — мне кажется, в мире нет ничего более отвратительного, чем инстинкт собственности. Все должно быть общим.

— Вот пусть другие и отдают в общий котел все, что у них есть, — вмешалась в разговор Игнасия.

— Нам не следует кивать на других: нужно согласовать собственное поведение с велением совести.

— Разве совесть запрещает быть собственником? — спросил Мануэль.

— Конечно.

— Тебе запрещает, а мне — нет. Если встает вопрос, кем быть — эксплуатируемым или эксплуататором, я выбираю положение эксплуататора: кому же интересно гнуть спину всю жизнь, терпеть лишения, подыхать с голоду…

— Человек живет настоящим. Жизнь, какой бы ой ни была, есть жизнь, и насиловать ее законы бессмысленно.

— Ну хорошо, хорошо. Что ты хочешь этим сказать? Что не дашь мне денег?

— Почему же нет? Деньги ты получишь, если, конечно, мне присудят премию. Я только хочу сказать, что твое стремление стать собственником мне не по нутру. Сейчас ты живешь неплохо…

— А могу жить еще лучше.

— Ладно, поступай как знаешь.

Сальвадора и Игнасия, у которых инстинкт собственности был сильно развит, не разделяли, разумеется, взглядов Хуана.

Честолюбивые планы Мануэля, подогретые спором с Хуаном, пробудились с новой силой. Обе женщины твердили ему в один голос, чтобы он не упустил возможности снять в аренду типографию, и буквально через несколько дней показали ему газету с объявлением.

Мануэль отправился по объявлению, но хозяин сказал, что он уже передумал. Однако вскоре Мануэль узнал, что один иллюстрированный журнал продает новую печатную машину и новые литеры за пятнадцать тысяч песет.

Даже думать о такой покупке было безумием, но женщины настояли, чтобы Мануэль пошел и уговорил хозяина продать ему в рассрочку. Он послушался совета. Машина была в полном порядке: работала от электромотора новой конструкции и шрифты были новые. Однако хозяин не соглашался на рассрочку.

— Нет, нет, — сказал он Мануэлю. — Я согласен немного уступить, но деньги мне нужны наличными сполна.

У Сальвадоры и Игнасии было в общей сложности три тысячи песет, он мог рассчитывать еще на тысячу, которую ему обещал Хуан, но это была ничтожная сумма.

— Что ж делать, — сказал Мануэль. — Раз нельзя — придется подождать.

— Ну, а машина подходящая? — спросила Сальвадора.

— Отличная машина.

— Я бы этого так не оставила, — настаивала Садьвадора.

— Я тоже, — присоединилась к ней Игнасия.

— Что же мне прикажете делать?

— У тебя есть друг. Тот, что живет в отеле «Париж». Англичанин.

— Да, но…

— Боишься попросить? — не унималась Игнасия.

— Чего ради он даст мне пятнадцать тысяч?

— Можешь попросить у него под проценты. Попытка не пытка.

Мануэлю не нравилось такое предложение, но, чтобы успокоить их, он обещал при случае зайти к Роберту. Однако на следующий же день женщины принялись за свое. Тогда Мануэль решил прибегнуть к хитрости: он скажет им, что был в отеле, но англичанина нет в Мадриде. И этот план не удался: Игнасия его опередила — заранее навела справки и узнала, что Роберт никуда не уезжал.

Мануэль с большой неохотой отправился к своему другу, тайно надеясь, что либо ему самому под каким–нибудь благовидным предлогом удастся отложить встречу, либо тот откажется его принять. Но едва он переступил порог отеля, как столкнулся с Робертом.

Англичанин отдавал какие–то распоряжения слуге. Он выглядел сильным, возмужалым и держался весьма уверенно.

— Мое почтение, высокородный бродяга, — приветствовал он Мануэля. — Как поживаешь?

— Хорошо. А вы?

— О, я — великолепно… уже женился.

— Правда?

— Да, и скоро стану отцом.

— А как процесс?

— Закончился.

— В вашу пользу?

— Да, остается несколько заключительных формальностей.

— Сеньорита Кэт тоже здесь?..

— Нет, она в Антверпене. Ты ко мне? Какое–нибудь дело?

— Нет, ничего особенного. Просто решил навестить вас.

— И все же у тебя какое–то дело ко мне.

— Да, но, по правде говоря, лучше не заводить об этом разговор. Так… глупости.

— Нет уж, раз пришел — говори.

— Женщины подбили меня на это дело. Вы ведь знаете, я — наборщик; моя сестра и еще одна девушка, которая живет у нас, забрали себе в голову, что я должен завести свою типографию. Есть случай купить машину, совсем новую, и новый шрифт… но у меня нет таких денег… а они прогнали меня к вам, чтобы я у вас попросил.

— Сколько же на это нужно денег?

— Просят пятнадцать тысяч, но если наличными, то хозяин скинет тысчонку–другую.

— Значит, тебе требуется тысяч тринадцать — четырнадцать.

— Совершенно верно. Я знаю, что мне не получить такую сумму… Впрочем, ведь если и будут потери, то небольшие. Вы бы стали главным пайщиком, можно было бы попробовать… пройдет, скажем, два года, и, если ничего не выйдет, машину и шрифты продадим с потерей в одну–две тысячи, которые я мог бы покрыть.

— Но, кроме этого, будут расходы в связи с установкой машины, перевозкой, не правда ли?

— Это я беру на себя.

— У тебя есть какие–нибудь деньги?

— Тысчонки четыре.

— Словом, ты предлагаешь мне стать твоим компаньоном. Не так ли?

— Совершенно верно.

— На что же я могу рассчитывать? На половину прибыли?

— Да.

— Но из этой суммы нужно произвести отчисления на оплату рабочих?

— Правда. Вам мало что остается.

— Не важно. Я согласен.

— Неужели согласны? — спросил Мануэль, не веря своим ушам.

— Да, я согласен вступить в пай. Пройдет пара лет, мы заведем большое издательское дело и будем проповедовать испанцам язычество. Ну, поехали за машиной.

Они взяли извозчика и отправились к хозяину. Сделка совершилась. Переписали наборные кассы, пересчитали шрифты; Роберт расплатился, получил расписку и сказал Мануэлю:

— Сообщи мне адрес нашей типографии. Прощай, у меня масса дел.

Мануэль зашел в типографию, где он работал, взад расчет и отправился домой.

Устройство мастерской оказалось делом хлопотным. Прежний владелец машины заявил, что хотя пометшему больше не нужно, но за временное хранение оборудования Мануэль обязан ему заплатить. После бесконечных хождений он присмотрел наконец на улице Сандоваль лавчонку, которую можно было переоборудовать под типографию. Мешкать было нельзя: он нанял мастеров, которые за месяц должны были произвести все обходимые работы; те затянули сроки, и ему пришлось платить за аренду двух помещений. Хотя Мануэль сам очень внимательно следил, чтобы чего–нибудь не утащили, без потерь все же не обошлось.

Оборудование помещения стоило ему кругленькой суммы; на двери, прилавки и разные приспособления ушло три тысячи. Дешево обошлась только электропроводка, потому что делал ее Перико Ребольедо.

Потом пошли всякие формальности; по любому пустяковому поводу нужно было обращаться в муниципалитет за разрешением, и Мануэль метался взад–вперед как угорелый.

После всякого рода отсрочек и проволочек удалось наконец установить машину и наборные кассы, но тут выяснилось, что добрая половина шрифтов исчезла. Электромотор тоже нуждался в основательном ремонте. Игнасия причитала по поводу потери прежних верных заработков. И только энергичная Сальвадора не теряла надежду на будущие выгодные заказы. Мануэль, исхудавший, расстроенный и раздраженный, целыми днями не вылезал из типографии.

Он заготовил объявления, расклеил их по всему городу, но заказы не поступали.

VII

Любовь и нервы. — Перемежающаяся лихорадка. — Крещение его величества Пьяницы Первого в типографии

От забот и переутомления Мануэль расхворался, всем теле он чувствовал ломоту, стал плохо спать, его постоянно лихорадило. Однажды температура так подскочила, что пришлось лечь в постель.

Всю ночь он метался в жару и, несмотря на ужасающую сонливость, поминутно вздрагивал и просыпался в холодном поту.

Наутро он почувствовал себя лучше, хотя время от времени по всему телу пробегала дрожь.

Он совсем было собрался встать, как вдруг снова начался жестокий приступ лихорадки. Спину будто охватывало ледяным ветром.

Сальвадора была занята со своими ученицами, и Мануэль позвал Игнасию.

— Пойди к Хесусу. Если он свободен, пусть приходит в типографию. Мне очень плохо. Я сам не знаю, что со мной.

И он снова уронил тяжелую голову на подушки. В висках стучало; казалось, все тело пульсирует. Ему мерещилось, будто его поворачивают на наковальне то одним, то другим боком и сильно бьют молотом. Временами это ощущение исчезало, но в ушах возникал шум печатного станка и гул электромотора, и тогда сердце его сжималось в какой–то неизъяснимой тоске. Так продолжалось часами; затем лихорадка прошла, и он почувствовал себя лучше.

Вечером Хесус и сеньор Кануто пришли его навестить. Мануэль рассказал Хесусу о делах типографии и просил не оставлять в беде. Сеньор Кануто вышел, но скоро опять вернулся с эвкалиптовыми листьями, из которых Игнасия изготовила больному питье.

Мануэль почувствовал облегчение, но затем лихорадка возобновилась, и пришлось послать за врачом. Кроме того, крайнее возбуждение не оставляло больного ни на минуту.

— У него перемежающаяся лихорадка и сильное нервное истощение, — сказал врач. — Слишком много работает.

— Да, слишком, — подтвердила Сальвадора.

— Нельзя так.

Доктор выписал лекарство и ушел. Всю ночь Сальвадора не отходила от постели больного. Иногда Мануэль говорил ей:

— Шла бы ты спать.

Но в глубине души боялся, что она уйдет. Сальвадора ухаживала за ним с материнской нежностью и все время хлопотала около него. Себя она не щадила, но к услугам других относилась ревниво. Утопая в мягкой постели, Мануэль не сводил с нее глаз, и ему казалось, что чем больше он смотрит на нее, тем больше открывает в ней новых достоинств. «Какая она славная! — говорил он сам себе. — Я доставляю ей столько хлопот, а она меня терпит».

И сама мысль о том, что она такая милая девушка наводила его на грустные размышления. Что станет ним, если она выйдет замуж? Он понимал, что думать так — эгоистично, но никогда прежде он не испытывал такого страха перед смертью, перед одиночеством.

На третий день Игнасия предложила позвать сеньора Кануто, старуху, которая отлично могла бы ухаживать за больным, и тем самым освободить Сальвадору от дополнительных забот.

Мануэль не возражал, но про себя проклинал сестру на чем свет стоит. Сальвадора заявила, что не видит никакой необходимости приглашать чужого человека, и Мануэль растрогался до слез.

Все чувства его были обострены до предела, и любой пустяк мог вызвать в нем прилив нежности или приступ ярости. Стоило, например, войти Сальвадоре, поправить подушку и спросить, не нужно ли ему чего–нибудь, и он испытывал такую благодарность, что готов был отдать за нее жизнь. Напротив, когда входила Игнасия и говорила: «Ты выглядишь сегодня лучше», Мануэля трясло от злости. «Что это со мной? Бросаюсь на людей как собака», — думал он.

Прошла неделя, и Мануэль начал вставать. Был август, и, как всегда в эту пору, ставни балкона держали закрытыми: солнце пробивалось только через щели; в его луче плавали пылинки, да порой мухи проносились через золотой столб, словно капельки раскаленного металла. Мертвый покой царил в пустынных окрестностях; обожженная полуденным зноем земля, казалось, дышала молчанием, и природа была погружена в летаргию. Только звенели цикады, да изредка раздавался одинокий свисток паровоза.

Каждую субботу, утром, под балконом, где обычно работала Сальвадора, неизменно появлялся слепой и пел старинные песни, аккомпанируя себе на разбитой гитаре. Опрятно одетый, в плаще и широкополой шляпе, он держал на ремешке маленькую беленькую собачку, служившую ему поводырем. Голос его, небольшой, но приятный, звучал красиво, когда он пел хабанеру под названием «Старая мать», начинавшуюся словами: «Ай, мама, что за ночка была», и другие чувствительные романсы. Мануэль прозвал старика «Романтиком», и все в доме знали его под этим именем. Сальвадора всякий раз бросала ему с балкона монетку в десять сантимов.

По вечерам Мануэль слышал из своей комнаты, как приходили ученицы Сальвадоры: сначала раздавались разговоры внизу, потом скрип старых лестничных ступенек, потом поцелуи, которыми они обменивались со своей учительницей, а затем шум швейной машины, постукивание вязальных спиц, взрывы смеха, гомон голосов.

Когда девушки расходились, Мануэль шел поболтать с Сальвадорой. Они открывали балкон и часами смотрели, как быстрые ласточки весело чертят в бездонном небе замысловатые узоры; вечерний воздух постепенно приобретал опаловый оттенок, а Мануэль лениво следил, как течет время, как сгущаются сумерки в печальном оранжевом небе, как загораются фонари на пустынной улице и бредут, звеня бубенчиками, стада коз.

Однажды Мануэль увидел сон, сильно занявший его воображение. Он увидел во сне себя и рядом с собой женщину. Это была не Хуста, а совсем другая женщина: стройная, грациозная, улыбающаяся. Он ужасно мучился, стараясь понять, кто она. Стоило ему приблизиться к ней — и она убегала. Но потом он настиг ее и, дрожа от восторга, заключил в свои объятья. Тогда он принялся рассматривать ее и узнал Сальвадору. С той самой ночи он стал думать о Сальвадоре иначе, чем прежде.

В один из августовских вечеров в городе стояла невыносимая жара. Мануэль уже поправлялся, но чувствовал себя очень слабым. Белесое небо почти сплошь было затянуто тучами, с земли поднимались столбы черной пыли. Порою солнце совершенно скрывалось, и тогда жара делалась нестерпимой. В комнатах потрескивала рассыхающаяся мебель. Мануэль видел из окна, как небо постепенно становится желтовато–красным. Скоро послышались дальние раскаты грома. Потянуло запахом влажной земли. Нервы Мануэля были напряжены до предела, и неизъяснимая тоска сжимала сердце. В небе блеснула молния, полился дождь. Сальвадора затворила окно и они остались в полутьме.

— Сальвадора! — позвал Мануэль.

— Что тебе?

Мануэль ничего не ответил, только схватил ее за руку и сильно сжал.

— Позволь мне поцеловать тебя, — прошептал он.

Сальвадора подставила щеку и почувствовала жаркое прикосновение губ. Мануэль ощутил на своих губах живительную свежесть. В эту минуту вошла Игнасия.

По мере того как Мануэль выздоравливал, Сальвадора обретала обычное спокойствие и по–прежнему держалась ровно со всеми, никого не обделяя своим ласковым вниманием. Мануэлю же хотелось видеть с ее стороны некоторое предпочтение.

«Надо с ней объясниться», — не раз думал он. Однако дома это трудно было сделать: мешала Игнасия.

«Только этого не хватало! — возмущался Мануэль. — Но, — рассуждал он, — выйдет же она в конце концов из дому. Вот тогда–то я и начну разговор».

Время от времени Мануэль спрашивал Хесуса:

— Как дела в типографии?

— Все хорошо, — обычно отвечал тот.

Хесус питался вместе с ними и спал в комнатке на чердаке, где Игнасия устроила ему постель.

В тот день, когда Мануэль почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы выйти на улицу, он сразу же отправился в типографию. Но когда он вошел в помещение, там никого не оказалось. «Что за чертовщина?» — подумал он.

Из внутреннего дворика доносились чьи–то голоса. Он выглянул в окно, чтобы узнать, в чем дело. Трое наборщиков, Хесус и мальчик–подмастерье, в странных одеяниях расхаживали по двору и что–то пели. Шествие открывал мальчишка, на голову которого была напялена огромная воронка; в руках он держал сковороду и время от времени громко в нее колотил. За ним шел один я наборщиков, одетый в женскую юбку; грудь его был прикрыта какими–то лохмотьями, а на руках лежало обыкновенное полено, обернутое в белое полотно, что должно было, видимо, изображать ребенка. Далее следовал Хесус в бумажной далматике и в берете с ремешком, пропущенным под подбородком. За ним шествовал другой наборщик с метлой, которая заменяла копье, и замыкал процессию третий наборщик, опоясанный деревянным мечом.

Все окна, выходившие во двор, облепили женщины, желавшие посмотреть эту необыкновенную церемонию. После исполнения хвалебных песен Хесус взобрался на скамью, схватил мех с вином и стал поливать завернутое в полотно дитя, сопровождая свои действия следующими словами.

— Во имя отца и сына и святого духа, — выкрикивал он, — крещу тебя и нарекаю тебя именем Пьяницы Первого, объявляю тебя королем всех Забулдыг, князем Выпивох, графом Зашибал и повелителем земель Выпивонских.

После этих слов мальчишка начал яростно колотить в сковороду.

— Внимание! — воскликнул Хесус срывающимся голосом.

— Народ Мадрида! Клянешься ли ты защищать в трудный день и час его величество Пьяницу Первого?

— Клянемся, — заорали в ответ все четверо, потрясая в воздухе метлой, мечом и сковородой.

— Признаете ли вы вашим законным королем и повелителем его величество Пьяницу Первого?

— Признаем!

— Клянетесь ли вы пожертвовать имуществом своим и животом своим во славу его величества Пьяницы Первого?

— Клянемся!

— Клянетесь ли вы не пожалеть крови своей в сражениях за его величество Пьяницу Первого?

— Клянемся!

— Клянетесь ли вы не признавать, даже под пытками, никакого другого короля, кроме его величества Пьяницы Первого?

— Клянемся!

— Итак, народ безмозглый, народ паршивый, если вы исполните то, в чем клянетесь, бог вознаградит вас, а если отступите — он с вас взыщет. Аминь! С нами покровитель Выпивонии — вперед, Испания! Смерть неверным маврам! Помните о ваших предках, которые считали за честь умереть и даже подвергнуться поруганию во славу выпивонцев.

— Да здравствуют выпивонцы!

— А теперь приступим к возлиянию! Пусть гремит музыка! Пусть город горит праздничными огнями.

И он своим обычным голосом обратился к мальчишке:

— Валяй за стаканами!

Подмастерье скрылся в типографии; там его перехватил Мануэль и приказал:

— Пойди к этому типу и скажи ему, что я здесь.

Церемония тотчас же прервалась, а рабочие вернулись к работе.

— Красиво, — выговаривал им Мануэль, — нечего сказать — очень красиво! — и разразился проклятиями. — Вам, видите ли, на улицу захотелось. Работа пусть стоит, а вам бы только безобразничать. За это можно и расчет кое–кому дать…

— Дело все в том, что мальчишка вчера сподобился и в первый раз в жизни выпил, — объяснял Хесус. — Вот мы и решили отпраздновать.

— Нашли место, где праздновать. Ну, а теперь — всё. За работу! В следующий раз катитесь куда–нибудь подальше.

Хесус направился к наборным кассам, но, не дойдя, вернулся.

— Давай расчет, — угрюмо сказал он Мануэлю.

— Это почему?

— Я ухожу. Не хочу здесь работать.

— Что за блажь?

— Ты, буржуйская свинья, думаешь только о своих деньгах. Шуток не понимаешь.

— Поосторожней. Никуда ты не уйдешь. А то смотри, залеплю тебе верстаткой по губам. Лентяй!

— Ты плохой товарищ… только и умеешь ругаться.

— Ты тоже хорош, бросаешь меня, когда я болен.

— Ну что ж, подождем, пока выздоровеешь

Загрузка...