Часть I

Глава I До Александра

В годы царствования Людовика XV у человека более или менее знатного происхождения после того, как он промотал свое состояние и истощил терпение друзей, еще оставалась возможность вернуть себе утраченное положение и наполнить карманы, отправившись в колонии. Именно такой путь избрал для себя в 1760 году беспечный кутила Александр Антуан Дави де ла Пайетри, потомок нормандского дворянского рода и маркиз королевской милостью. Было ему в то время сорок шесть лет. На Сан-Доминго[1] жил его брат Шарль, управляющий сахарным заводом и работорговец, – оба занятия были в те времена столь же почтенными, сколь и прибыльными. Однако Александр Антуан с братом не ладил и, прибыв на остров, предпочел действовать самостоятельно. Он купил плантацию под названием «La Guinodée» в Тру-Жереми, на юго-западном берегу острова, открыл собственное дело и выбрал наложницу из числа самых красивых рабынь в округе. Чернокожая Мари Сессета была грациозной, но с крутыми бедрами. Она быстро забрала власть в свои руки и стала заправлять всем в доме хозяина, за что ее наградили прозвищем «Мари из усадьбы» – «la Marie du mas», вскоре превратившемся в «Marie Dumas» – Мари Дюма. Надо отметить, что многочисленные и разнообразные обязанности по дому нисколько не мешали Мари Дюма усердствовать и в постели. На редкость плодовитая, она произвела на свет одного за другим четверых детей: двух мальчиков и двух девочек. Старший, родившийся 25 марта 1762 года и нареченный Тома Александром, с младенчества рос таким здоровым и бойким мальчуганом, что отец привязался к нему сильнее, чем к другим, несмотря на темный цвет кожи и курчавые волосы малыша.

Казалось, жизнь в чужих краях улыбается маркизу, его самого, его подругу-невольницу и их потомство ждет самое радужное будущее, но… в 1772 году над островом пронесся тайфун, разоривший плантации и убивший или разогнавший сотни рабов. За тайфуном последовала эпидемия дизентерии, унесшая жизни многих, кому посчастливилось уцелеть в первом бедствии, а среди них – и Мари Дюма. Александр Антуан, на которого разом обрушились и траур, и разорение, еще некоторое время пытался противостоять судьбе, но в конце концов совершенно пал духом и решил вернуться во Францию. К тому времени ни одного из его братьев в живых не осталось, и он надеялся, оказавшись на месте, собрать хоть какие-то крохи наследства. Денег на дорогу у него не было, и ради того, чтобы вернуться на родину, ему пришлось продать более удачливому колонисту своих четверых детей. Правда, в договоре уступки было оговорено особое условие, касавшееся его любимца Тома Александра. Отец оставил за собой право выкупить сына через пять лет за ту же цену, что ему за ребенка дали.

Вернувшись в метрополию после двенадцати лет отсутствия, Александр Антуан поначалу чувствовал себя сбитым с толку и даже нескрываемо разочарованным. Он успел привыкнуть пользоваться рабским трудом, привыкнуть к тому, что хозяйство в его доме ведет деятельная и покладистая негритянка… А что ему оставалось теперь? За неимением рабыни, которая занималась бы домом и удовлетворяла его желания, бывший рабовладелец нашел-таки и на родине привлекательную молодую женщину белой расы, согласившуюся исполнять при нем двойные обязанности покойной Мари Дюма. Эту женщину, которая стала для него одновременно и прислугой, и любовницей, звали Франсуазой Элизабет Рету. Александр Антуан, которому к тому времени было уже под шестьдесят, очень хотел сделать ей ребенка, чтобы скрасить старость, но боялся, что у него это уже не получится, и, повздыхав о благословенных временах Сан-Доминго, надумал туда отправиться. Что заставило его так внезапно пойти на немалые расходы – запоздалое раскаяние или ностальгия? Как бы там ни было, в 1776 году он был уже на острове, где выкупил Тома Александра, привез его в Сен-Жермен-ан-Ле, где к тому времени обосновался, и признал своим внебрачным сыном, записав под именем Тома Александр Дави де ла Пайетри. Разлученный с братьями и сестрами, которые не понадобились отцу и остались на острове у чужих людей, подросток блаженствовал, наслаждаясь положением настоящего господского сына: он получал образование, с ним обходились уважительно, он не знал недостатка в деньгах.

В 1784 году, когда маркиз и его «экономка» перебрались в Париж, двадцатидвухлетний Тома Александр последовал за ними и с головой окунулся в столичные развлечения. Ему не терпелось все попробовать, ему хотелось везде успеть, и его можно было встретить не только в гостиных, но и в игорных домах. Его высокий рост – пять футов девять дюймов,[2] смуглая мулатская кожа, искрометный взгляд, изящество и легкость движений, а главное, репутация неутомимого любовника, какую приписывают всем темнокожим, – все это по отдельности, а тем более вместе взятое кружило головы парижанкам, жаждущим экзотических приключений. Успех темнокожего «пришельца» у женщин выводил из себя многих аристократов, которые не желали относиться к нему как к равному, отказывались признавать «своим» и за спиной называли «негром» и «ублюдком». Как-то раз, когда Тома Александр был с дамой в ложе Оперы, какой-то дерзкий мушкетер попытался заговорить с его спутницей. Дама сказала, что мушкетер ей мешает, и обратила его внимание на то, что она не одна. «Ах, простите! – воскликнул в ответ мушкетер. – Я принял этого господина за вашего лакея!» Задетый оскорблением, Тома Александр схватил наглеца и, без труда подняв его, бросил через барьер ложи в партер, прямо на зрителей. Дуэль была неизбежна, и она состоялась. Противники дрались на шпагах. Мушкетер, раненный в плечо, не стал продолжать поединок, и легенда о бесстрашном красавце-мулате пополнилась историей первой победы. Порой, желая продемонстрировать свою физическую силу, Тома Александр засовывал четыре пальца одной руки в дула четырех ружей, поднимал их на вытянутой руке и держал перед собой горизонтально в течение нескольких минут – вот такие были у него забавы. Но и всерьез он был известен как превосходный фехтовальщик, меткий стрелок и отличный наездник. Рассказывали, будто он способен развлечения ради, сидя верхом, подтянуться на балке манежа и приподнять своего коня, зажав его между ног.

Подобные склонности неминуемо должны были привести молодого силача прямиком в армию. Тома Александр уже и сам подумывал об этом в течение некоторого времени, затем одно обстоятельство заставило его поторопиться: в 1786 году его семидесятидвухлетний отец – как всегда, внезапно – решил-таки сыграть свадьбу со своей «экономкой», которой минуло всего тридцать два. Сын посмел упрекнуть старика за нелепую блажь, грозившую далеко идущими последствиями, а тот, придя в негодование от того, что «мальчишка» призвал отца к порядку, немедленно прекратил давать ему деньги. Неожиданно лишившись средств к существованию, Тома Александр принял окончательное решение и объявил отцу, что намерен идти в армию простым солдатом. Однако при одной только мысли об этом маркиз закипел от ярости. «Ну и прекрасно! – крикнул он. – Вот только я зовусь маркизом де ла Пайетри, я – полковник и генеральный комиссар артиллерии, и я не потерплю, чтобы мое имя трепали среди нижних чинов армии. Вам придется завербоваться под другим именем!» Тома Александр признал требование более чем справедливым. «Что ж, завербуюсь под фамилией Дюма!» – объявил он.[3]

В тот день, потребовав для себя чести назваться фамилией матери, черной рабыни, он прекрасно понимал, что тем самым бросает вызов отцу, который никогда не простит ему этого. Но в действительности все получилось куда хуже, чем он предполагал: через две недели после того, как сын нанес ему такое оскорбление, старик начал слабеть и скончался на руках Франсуазы Элизабет. «С его кончиной, – напишет позже Александр Дюма, – оборвалась последняя связь, которая соединяла моего отца [Тома Александра] с аристократией».[4]

Вскоре после похорон, состоявшихся в конце июня 1786 года, Тома Александр прибыл в Лан, где был расквартирован драгунский полк королевы. Жизнь новобранца в гарнизоне была отмечена веселыми выходками и яростными схватками с драгунами короля, чье соперничество с драгунами королевы было неизменным поводом для ссор. Взятие Бастилии и волнения в Париже не слишком огорчили мулата. Напротив, он подумал, что революция, которой так боялась знать, лично ему не только не повредит, но вполне может даже облегчить его продвижение, разрушив прежние иерархические порядки.

В августе 1789 года полк, в котором служил Тома Александр, по неизвестным причинам был переведен в городок Вилле-Котре. Драгунам пришлось селиться у местных жителей, и Дюма оказался в гостинице «Щит Франции», хозяин которой, Клод Лабуре, командовал местным подразделением Национальной гвардии. Впрочем, молодого человека воинские доблести хозяина гостиницы волновали мало: самой привлекательной его особенностью юноше казалось наличие у него дочери Мари-Луизы. Девушке в ту пору едва исполнилось двадцать лет, и она, по мнению мулата, была истинным образчиком красоты, прелести и ума – было от чего потерять голову и самому закаленному вояке. Мари-Луизу тоже покорил смуглый атлет, увлеченно, по его словам, читавший Цезаря и Плутарха и способный, опять же по его заверениям, нести на спине трех человек. Любовь с первого взгляда оказалась взаимной, но Клод Лабуре не решался отдать дочь в жены человеку без будущего и без состояния. Однако, тронутый мольбами влюбленных, он в конце концов дал согласие на брак, выставив при этом условие: претендент на руку дочери для начала должен проявить себя в армии и дослужиться по крайней мере до капрала – капрал в то время был офицером высшего ранга, командовавшим бригадой, и простому драгуну требовалось немало храбрости и сметки, чтобы добиться этого звания.

Тома Александр, подстегиваемый сразу и любовью, и честолюбием, так старался, что уже 16 февраля 1792 года получил первые нашивки. Мало того. Как раз в это время Франция объявила войну Австрии, и ему представился великолепный случай показать свою доблесть в сражении. А ко всему еще – революционные вожди были благосклонны к мгновенным карьерам.

Пылкий Дюма позволил себе роскошь в одиночку взять в плен тринадцать тирольских стрелков – и тут же сделался сержантом. Еще одно усилие – и еще одна удача: прославленный шевалье де Сен-Жорж, увлеченный республиканскими идеями, только что сформировал свободный легион американской кавалерии и пообещал присвоить Дюма звание младшего лейтенанта. Другой офицер, полковник Буайе, тут же повысил ставку, предложив Тома Александру перейти под его начало в звании лейтенанта. Задетый за живое, шевалье де Сен-Жорж сделал ответный выпад, поманив мулата капитанским чином, а затем решительно забрал его к себе, сделав подполковником. Для самого же заинтересованного лица его головокружительная карьера означала прежде всего то, что теперь-то уж наверное он стал приемлемым в качестве мужа! И Тома устремился в Вилле-Котре, где его встретила Мари-Луиза, проливая слезы счастья. А папаша Лабуре, со своей стороны, признал, что этот удивительный человек, с легкостью чистокровного скакуна преодолевающий любые препятствия, возможно, и в самом деле заслуживает того, чтобы жениться на его дочери.

Брак был заключен 28 ноября 1792 года в мэрии Вилле-Котре. Свадьбу сыграли на военный лад и на скорую руку. Со стороны Тома Александра свидетелями были подполковник Эспань и лейтенант Бэз из седьмого гусарского полка, со стороны Мари-Луизы – Жан-Мари Девиолен, инспектор лесного ведомства, и Франсуаза Элизабет Рету, вдова маркиза Дави де ла Пайетри, мачеха жениха. Разумеется, во время войны о свадебном путешествии и речи быть не могло, и потому после медового месяца, сокращенного до семнадцати дней, которые молодые провели в гостинице «Щит Франции», молодому супругу пришлось разжать объятия удерживавших его слабых рук и отправиться вдогонку за своим полком во Фландрию. Вскоре оказалось, что, кроме нежных воспоминаний, он оставил Мари-Луизе нечто более существенное: едва расставшись с мужем, молодая женщина поняла, что беременна.

А Тома Александр продолжал вдали от нее свою головокружительную карьеру…

30 июля 1793 года он стал бригадным генералом, месяцем позже командовал дивизией, а еще пять дней спустя под его начало перешла вся Западная Пиренейская армия. Где-то между двумя повышениями мужа кроткая Мари-Луиза родила девочку, которую назвали Мари Александрина Эме, и очень сокрушалась, что с первого раза не смогла подарить супругу сына. Но Тома Александр, вроде бы не огорчившись, примчался взглянуть на младенца и обнять жену; правда, он пробыл тогда дома всего четыре дня – служебные обязанности не давали ему большей передышки.

Этот суровый воин был вместе с тем добрым и справедливым человеком. Принципиальный противник смертной казни, Тома Александр отказался в Байонне смотреть из окна на то, как будут казнить нескольких аристократов, и, несмотря на ропот толпы, недовольной таким избытком чувствительности у бравого воина, демонстративно захлопнул ставни. Санкюлоты в насмешку прозвали его Господин Человеколюбец. На него стали доносить властям, обвиняя в преступной снисходительности. Не желая вызывать еще большее недовольство байоннских патриотов, начальство в следующем же году перевело Дюма в Вандею, затем – в Альпы, но и там, войдя в один прекрасный день в деревню Сен-Морис, генерал увидел на площади… гильотину, ожидавшую очередную порцию жертв: четверых граждан, которые попытались уберечь от принудительной переплавки церковный колокол. Возмущенный нелепостью приговора, Тома Александр приказал разобрать машину для отсечения голов и изрубить ее на дрова для полка, составил в этом расписку, которой потребовал от него лишившийся рабочего инструмента палач, и освободил пленных. Подобные проявления мягкости сочетались у Дюма с любовью к риску, приводившей в изумление его людей. Он с равным удовольствием охотился на серну и преследовал укрепившихся в горах пьемонтцев. Отбив у них гору Валезан, он и этим не удовольствовался и пожелал с горсткой солдат захватить вершину Мон-Сени, подступы к которой считались неприступными. Для того чтобы его люди смогли взобраться по крутому склону, Тома Александр велел изготовить три тысячи стальных крюков, которые прикреплялись бы к подошвам. С тремя сотнями добровольцев сам взобрался по каменному склону и двинулся по заснеженному плато. Вскоре отряд натолкнулся на высокий палисад. Операция, проведенная ночью в полной тишине, не привлекла внимания вражеских часовых, но нападавшие к тому времени выбились из сил, и им трудно уже было перебраться через преграду из кольев. Тогда генерал Дюма, хватая солдат за штаны и за ворот, одного за другим перебросил всех атакующих через палисад. Они беззвучно приземлялись в снег. Толком не проснувшиеся пьемонтцы оказались не способны к сопротивлению, Мон-Сени взяли без боя, и слава храброго и находчивого генерала Дюма еще упрочилась. Начальники в своих рапортах все как один его превозносили. Один из них, Ружье, писал из Бриансона: «Дюма неутомим, он почти в одно и то же время оказывается во всех подразделениях своей армии […] Он всякий раз наголову разбивает итальянцев. Его цель – победа или смерть».

И все-таки слава Господина Человеколюбца не защищала его от подозрений Комитета общественного спасения. Узнав от доносчиков о случае с гильотиной в Сен-Морисе, грозный Колло д’Эрбуа призвал к себе генерала Дюма и потребовал, чтобы тот объяснил свое «антипатриотическое» поведение. Несмотря на все свои заслуги, Тома Александр рисковал и сам попасть под нож гильотины, он уже так и чувствовал затылком мерзкий холодок. Но мулат был достаточно красноречив для того, чтобы уговорить судей не карать его смертью, и Конвент ограничился тем, что принялся без конца перебрасывать храбреца из одного полка в другой, должно быть, опасаясь, как бы тот, задержавшись надолго на одном месте, не приобрел слишком большого влияния среди войска.

К концу 1794 года, после четырех назначений за двенадцать месяцев, Дюма настолько устал от этой «видимости командования», от тайных интриг и склок между офицерами, что подал в отставку и уехал в Вилле-Котре к жене и ее родным. В течение долгих восьми месяцев он в тиши и томительной праздности перебирал свои разочарования, а 5 октября 1795 года вдруг наметились благоприятные перемены. Конвент срочно призвал его в Париж: революции необходим был решительный человек, способный подавить начавшиеся в столице роялистские волнения. Донельзя счастливый тем, что может снова вступить в бой за правое дело, Тома Александр утер слезы жены, наскоро с ней попрощался и 14 октября прибыл в Париж, чтобы со шпагой в руках защищать республику.

Но опоздал! Как раз накануне молодой и никому до тех пор не известный генерал по имени Наполеон Буонапарте расстрелял «врагов» у церкви Сен-Рош и благодаря этому мгновенно прославился. Конвент был спасен, пост командующего внутренними войсками достался подавившему мятеж победителю – немыслимо честолюбивому, как о нем говорили, корсиканцу.

Надеясь заглушить разочарование и досаду, Тома Александр отправился сражаться в Арденны, потом на Рейн. В феврале 1796 года взял отпуск, чтобы присутствовать при рождении второй своей дочери, Луизы Александрины, которую зачал в прошлом году, удалившись от дел в Вилле-Котре, а после отпуска вернулся в армию, довольный тем, что одинаково успешно исполняет свой долг и на поле боя, и в тылу. Однако, к несчастью, слабенькая, болезненная девочка умерла, не прожив и года…

В октябре 1796-го Тома Александр вернулся к милой его сердцу Альпийской армии, но на этот раз – под начало Бонапарта, успевшего к тому времени переименоваться на французский лад, выбросив «у», которое придавало его фамилии чересчур итальянское звучание.

Подвиги тридцатичетырехлетнего «ветерана» забавляли «новобранца», которому к тому времени сравнялось двадцать семь. Первый был прежде всего стратегом, второй – рубакой. Они дополняли друг друга, не переставая друг другу завидовать. Если Бонапарт одерживал одну победу за другой и приобретал все большую любовь народа, Тома Александр поражал воображение своими героическими деяниями. Один раз он отбил у противника шесть знамен, в другой раз, умело допросив шпиона, расстроил планы австрийцев, и благодаря этому французы покрыли себя славой при Риволи, в третий – во главе своих войск одержал победу над армией Вурмзера. В том, последнем по времени, бою под ним дважды убивали коней, его самого уже считали погибшим, но счастливая звезда помогла ему остаться невредимым. Годом позже, в Тироле, храбрец в одиночку остановил на мосту под Клаузеном целый австрийский эскадрон. Мост был очень узким, вражеским всадникам негде было развернуться, больше двух человек одновременно проехать не могли, и Дюма так и рубил их попарно – по мере приближения. Из этой череды поединков он вышел с тремя ранами, плащ его в семи местах был пробит пулями. Австрийцы прозвали неустрашимого мулата Schwartz Teufel– Черный Дьявол. Бонапарт, понимая, что Дюма может немало помочь ему в политике завоеваний, призвал отважного воина в Италию и назначил губернатором провинции Тревизо. Несмотря на то что генералу Дюма было куда привычнее размахивать саблей, чем разбирать бумаги, он оказался настолько заботливым и совестливым правителем, что муниципалитет Тревизо положил ему триста франков в день на расходы, а жители города иначе и не называли, как другом и благодетелем. После подписания мирного договора в Кампоформио 18 декабря 1797 года Тома Александр испросил отпуск и уехал к семье в Вилле-Котре, где его просто-таки увенчали лаврами.

Что же, получается, героическая эпопея на этом и закончилась? Ничего подобного! Ненасытный Бонапарт уже готовился к походу на Восток. Решив назначить генерала Дюма командующим кавалерией, он срочно вызвал героя прошлых сражений в Тулон, куда тот, предчувствуя новые великолепные приключения, немедленно и прибыл. Бонапарт принял его в спальне, рядом с ним в постели лежала Жозефина, которая плакала, отвернувшись к стене, потому что муж отказывался взять ее с собой в Египет. Разговаривая с гостем, Бонапарт нежно похлопывал супругу по заду.

– Вот вы, Дюма, разве берете с собой жену? – ласковым и вместе с тем насмешливым тоном поинтересовался он.

– Конечно, нет, – ответил Тома Александр. – Думаю, жена сильно стесняла бы меня!

– Если нам придется задержаться на несколько лет, – Бонапарт пошел на уступки, – мы вызовем к себе жен. Дюма, который делает одних девчонок, и я, которому даже это не удается, приложим все усилия, чтобы сделать по мальчишке.[5]

Тут он дружески похлопал по плечу боевого товарища…

Оказавшись на африканской земле, генерал Дюма, как и во время прошлых кампаний, не щадил себя. Какой бы противник ни оказался перед ним, он с равным пылом на него набрасывался. Австрийцы, англичане, арабы – не все ли равно? Однако со временем долгий поход в песках стал казаться ему нелепым, более того – бесполезным. На подходе к Каиру армия страдала от голода и жажды. Некоторые офицеры начали задаваться вопросом, зачем они отправились в этот негостеприимный край. Как-то вечером Тома Александр, собрав в своей палатке нескольких генералов и предложив разделить с ним три жалких арбуза, осмелился вслух сказать о том, что не одобряет опасную и дорогостоящую кампанию, начатую только ради того, чтобы удовлетворить честолюбие одного-единственного человека. Разумеется, эти слова дошли до ушей Бонапарта, и после битвы у Пирамид, после того, как французы победителями вошли в Каир, он вызвал к себе Дюма и стал упрекать в том, что он деморализует войска. Признает ли он свою вину?

– Да, – гордо ответил обвиняемый, – я действительно говорил, что ради славы и чести родины готов обойти весь свет, но и шагу бы не сделал, если бы речь шла лишь об удовлетворении ваших прихотей!

Бонапарт, выслушав ответ, и бровью не повел, только прошептал:

– Слепец тот, кто не верит в мою счастливую звезду!

Едва простившись с неумолимым корсиканцем, Тома Александр понял, что обзавелся врагом на всю жизнь. Разочарование и печаль лишили его желания служить под знаменами этого человека. Тем не менее он испытал прилив энергии, узнав о том, что часть арабского населения восстала против французских завоевателей, и, вскочив на коня, с саблей наголо принялся теснить толпу до самых дверей главной мечети, где укрылись последние мятежники. Правда, после снова впал в сумрачную безучастность и мечтал теперь только об одном: поскорее вернуться во Францию.

Бонапарт долго не решался с ним расстаться, но в конце концов согласился дать Дюма отпуск.

Третьего марта 1799 года Тома Александр отплыл на небольшом корабле «Прекрасная мальтийка» («Belle Maltaise») к берегам Франции. На середине перехода на суденышко налетела сильная буря, корабль дал течь и принужден был укрыться в ближайшем порту, которым оказался Тарент в Калабрии. Но, пока продолжался неудачный переход, между Францией и Неаполитанским королевством вновь вспыхнула война, и потому случилось так, что пассажиров, которые, сами того не зная, высадились на вражеской территории, немедленно заключили под стражу. В том числе, естественно, и генерала Дюма. В течение двух лет Тома Александр терпел жестокое обращение своих тюремщиков, впадая поочередно то в ярость, то в уныние. Несколько раз тюремщики пытались его отравить. Мышьяк, который подмешивали ему в еду, вызвал у этого человека, до тех пор не знавшего никаких болезней, расстройство пищеварения, неукротимую рвоту, затем он оглох на правое ухо. Врач под предлогом необходимого для облегчения страданий больного кровопускания перерезал ему сухожилие на ноге. Только могучий жизненный инстинкт помешал узнику лишить себя жизни! Но наконец пятого апреля, после того, как было заключено перемирие, генерала Дюма обменяли на знаменитого генерала Мака, которого австрийский император выдал неаполитанцам. Состояние Тома Александра к этому дню стало таким жалким, что он не был уверен в том, узнают ли его близкие.

Действительно, человек, кое-как приковылявший 1 мая 1801 года домой в Вилле-Котре, был озлобленным калекой, хромым на правую ногу, наполовину оглохшим и с больным желудком… Печальное зрелище! Но еще более горестным было удивление самого Дюма, когда он обнаружил, что жена его по-прежнему молода и хороша собой, что дочке исполнилось уже восемь лет, что тесть и теща озабочены лишь тем, чтобы заставить свою гостиницу с таким героическим названием – «Щит Франции» – приносить доход в разоренной непрерывными войнами стране, и что все вокруг безропотно покоряются власти беспокойного коротышки Бонапарта, ставшего к этому времени первым консулом.

Дюма, лишившийся во время своего заключения всех денег и два года не получавший жалованья, не сомневался в том, что все-таки будет должным образом вознагражден как за свои прежние подвиги, так и за нынешние несчастья. Он засыпал письмами своих друзей-генералов и военные канцелярии. Напрасно старался – в Бонапарте еще жила старая обида: как это Дюма позволил себе осудить безумный Египетский поход! Когда Деженет, главный врач Египетской армии, осмотрев генерала Дюма, подтвердил, что тот предельно изнурен испытаниями, которые ему пришлось перенести ради Франции, и сказал, что герой заслуживает от государства помощи, первый консул ответил: «Так как вы считаете, что по состоянию здоровья он уже не сможет спать по шесть недель кряду на раскаленном песке или в трескучие морозы на снегу, прикрывшись лишь медвежьей шкурой, то как кавалерийский офицер он мне больше не нужен. Его с успехом можно заменить первым попавшимся капралом…»[6]

Доведенному до отчаяния Тома Александру пришлось поступиться гордостью и самому написать непосредственно военному министру Бертье, а потом и Бонапарту – напомнить им о своих подвигах, о своем бедственном положении и о своем праве на благодарность отечества. Оба письма остались без ответа.

В июне 1802 года, едва живой, Дюма тем не менее подал официальное прошение, намереваясь вернуться в армию. На этот раз Бонапарт, которого подобная настойчивость крайне раздражала, отозвался, предложив генералу отправиться на Сан-Доминго и усмирить там чернокожих, которые под предводительством некоего Туссена Лувертюра восстали против французских властей. Дюма, задохнувшись от возмущения, ответил: «Гражданин консул, вы забываете о том, что моя мать была негритянкой. Как я могу вам повиноваться? Я сам по происхождению негр и не способен принести оковы и бесчестье ни родной земле, ни людям моей расы».[7]

Пока он таким образом сражался с неблагодарным правителем, Мари-Луиза, снова беременная, собралась рожать. Только бы у нее родился сын! И только бы он был нормальным ребенком! Ведь за несколько недель до предполагаемого срока родов она посмотрела представление Полишинеля, которое сильно ее взволновало: в этом фарсе участвовал черт по имени Берлик с черным лицом, длинным хвостом и ярко-алым языком, изъяснявшийся невнятными звуками, – и теперь Мари-Луиза, не в силах забыть ужасного зрелища, опасалась, как бы малыш не оказался похож на буквально околдовавшее ее чудовище.

Настал день родов – 24 июля 1802 года. Акушерка увидела, что появившийся на свет новорожденный наполовину задушен пуповиной; когда же его наконец полностью высвободили, цвет лица у ребенка оставался темно-фиолетовым, почти черным, и дитя издавало какое-то ужасное невнятное мычание. «Берлик! Берлик!» – простонала перепуганная мать, но подоспевший к этому времени доктор Лекос ее успокоил: да никакой это не черный черт, а отличный крепкий мальчик весом в девять фунтов, с белой кожей и пронзительным голосом! Самые требовательные родители остались бы довольны! Записав ребенка в мэрии под именем Александр, счастливый отец поспешил известить старого товарища, генерала Брюна, о радостном событии и попросил его стать крестным отцом новорожденного. «Мой дорогой Брюн, – писал Тома Александр, – с радостью сообщаю тебе, что вчера утром моя жена разрешилась от бремени большим мальчишкой: он весит девять фунтов, и в нем восемнадцать вершков. Если он будет расти так же быстро после своего появления на свет, как рос до, похоже, не подкачает. Да, кстати, хочу тебя предупредить, что ты будешь крестным отцом. […] Приезжай поскорей, хоть новорожденный и не выказывает желания покинуть этот мир; приезжай поскорей, потому что я уже давным-давно тебя не видел и очень хочу с тобой повидаться.

P.S. Я распечатал письмо, чтобы сообщить тебе: озорник только что пустил струю выше головы. Неплохое предзнаменование, а?»[8]

Несмотря на эту веселую шутку в приписке, Брюн не решался принять лестное предложение. Должно быть, опасался, что суровый и придирчивый Бонапарт останется недоволен его сближением с семейством Дюма, и из осторожности начал отказываться под различными предлогами. Затем, поскольку Тома Александр продолжал настаивать, пришли к компромиссу: Брюн станет крестным отцом маленького Александра, но передаст свои полномочия деду по материнской линии, Клоду Лабуре.

Старшая сестра Александра, Эме, уже училась в парижском пансионе, и генерал Дюма все внимание и всю нежность безраздельно отдал позднему сыну. Он то и дело склонялся к колыбельке полюбоваться его молочной кожей и его голубыми глазами. Та четверть негритянской крови, что текла в жилах мальчишки, проявилась лишь в чудесных темных волосах, которые уже начали виться. С самого раннего детства ребенок боготворил отца – и чем старше становился, тем больше восхищался выправкой и силой этого почти сорокалетнего человека, который, даже и ослабев от болезней, поднимал словно пушинку самые тяжелые предметы. Александр мог часами напролет, ловя каждое слово, слушать рассказы генерала о прошлом, полном яростных сражений и побед, – эти рассказы о битвах заменяли ему волшебные сказки. Мальчик только о том и мечтал, чтобы стать когда-нибудь похожим на сверхчеловека, чье имя он носил.

Тем временем генералу Дюма, которого первый консул после отказа восстанавливать рабовладельческий строй на Сан-Доминго отправил в отставку на общих основаниях, пришлось сократить расходы. Теперь ему не на что было рассчитывать, кроме собственных сбережений. А как на них проживешь? Хорошо еще, что он сумел отложить немного денег, это позволило снять поблизости от Вилле-Котре небольшой замок «Рвы», где Дюма и поселился со своей семьей. Несмотря на скудость средств, у них было четверо слуг: кухарка, садовник, сторож и чернокожий лакей Ипполит – умственно отсталый, но преданный и наделенный могучей силой. Хозяйский сын то играл с ним, то катался верхом на большой собаке по кличке Трюфель, воображая себя кавалерийским генералом, таким же, как отец. А последний все больше слабел, здоровье его ухудшалось…

Тома Александр поверил было, что исцелится от своего недуга, если сменит обстановку, и перебрался из замка «Рвы» в скромный домик в Антильи, однако переезда оказалось недостаточно для того, чтобы болезнь отступила, и в 1805 году Дюма решился наконец поехать в Париж – показаться знаменитому доктору Корвизару. Теперь его неотступно преследовали мысли о смерти, и он намеревался воспользоваться поездкой еще и для того, чтобы представить жену и сына нескольким влиятельным друзьям: они ведь могут стать для мальчика надежными покровителями в том случае, если он рано осиротеет, думал несчастный.

Едва прибыв в столицу, Дюма отправился к врачу, который попытался его успокоить, но рассуждения доктора пациент выслушал скептически и заключил про себя, что, значит, никакое лекарство уже не способно его спасти. Вскоре после этого Тома Александр пригласил на завтрак Мюрата и Брюна – приглашение было принято. За год до того сенат провозгласил империю, и оба гостя теперь были маршалами. Но тяжело больной и всеми забытый отставной генерал испытывал больше гордости за свое прошлое, чем зависти к настоящему и будущему прежних товарищей по оружию. Он подробно рассказал им о своих денежных затруднениях, о своей физической немощи – и попросил, когда его не станет, позаботиться о дорогих существах, которых оставит после себя. Брюн отозвался на просьбу с сочувствием и даже сердечностью, Мюрат же остался холоден, однако и тот и другой пообещали, если потребуется, помощь вдове и сыну старого боевого друга. Стараясь хоть немного оживить невеселое застолье, Дюма предложил сыну проскакать вокруг стола верхом на сабле Брюна, нахлобучив на голову шляпу Мюрата. Все засмеялись, но продолжали чувствовать себя неловко и принужденно – так, словно собрались на поминках.

Будучи в Париже, Дюма на всякий случай попросил аудиенции у нового императора, на словах желая «засвидетельствовать ему свою безраздельную преданность», а на самом деле – попытаться вернуть его расположение. Однако злопамятный Наполеон наотрез отказался его принять, и генералу, огорченному и уязвленному, ничего не оставалось, как только вернуться в свой домик в Антильи, откуда, впрочем, не в силах усидеть на месте, он вскоре снова переехал вместе с женой и сыном в Вилле-Котре.

Родители жены, которым к тому времени пришлось-таки расстаться со своей гостиницей, теперь сами оказались постояльцами в номерах гостиницы чужой – она называлась «Шпага». Семья Тома Александра присоединилась к ним.

Генерал предчувствовал, что эти комнаты станут его последним приютом: неизлечимая язва точила его внутренности. Тем не менее октябрьским днем 1805 года он нашел в себе довольно сил для того, чтобы вместе с трехлетним сыном отправиться в соседний замок Монгобер. Гостей провели в затянутый кашемиром будуар, где они увидели раскинувшуюся на софе красивую молодую женщину. Это была сестра Бонапарта, княгиня Полина Боргезе, разведенная с мужем.

Усадив генерала Дюма рядом с собой, Полина положила ножки ему на колени и принялась кончиком туфельки теребить пуговицы на мундире гостя. Ребенок на всю жизнь сохранит воспоминание об удивительной паре. «Эта ножка, эта ручка, эта прелестная женщина, белая и пухленькая, рядом с темнокожим геркулесом, могучим и красивым, несмотря на свои болезни, – картину очаровательнее трудно себе представить.

Внезапно до нас донесся звук рожка, раздававшийся где-то в парке.

– Охота приближается, – сказал отец. – Зверя погонят по этой аллее. Давайте посмотрим на него, княгиня?

– Не стоит, дорогой генерал, – ответила она. – Мне здесь хорошо, и я не тронусь с места: ходьба меня утомляет; но если уж вам так хочется, можете поднести меня к окну».[9]

Довольный тем, что может продемонстрировать, насколько он еще силен и крепок, Дюма поднял красавицу на руки – «как кормилица берет ребенка», твердым шагом пересек комнату, встал у окна и простоял так в ожидании охоты добрых пять минут. Взглянув на оленя и помахав платком охотникам, Полина Боргезе велела Тома Александру отнести ее обратно на софу и попросила его сесть на прежнее место подле нее. Чем был вознагражден галантный мулат? «Что происходило за моей спиной, я не знаю, – напишет в своих мемуарах Александр Дюма. – Я был целиком поглощен оленем, промчавшимся по дорожке парка, охотниками и собаками. Все это тогда интересовало меня куда больше, чем княгиня…»[10]

Генералу Дюма, очень любившему охоту, так хотелось и самому еще хоть разочек проскакать верхом по лесам Вилле-Котре, но его пыл умерялся опасениями, что он не сможет несколько часов кряду продержаться в седле. В следующем году он все же решился, попытался совершить верховую прогулку и, как и следовало ожидать, вернулся с нее продрогшим и разбитым. Несмотря на протесты, его уложили в постель. Он бредил. «Неужели, – восклицал он, – генерал, который в тридцать пять лет командовал тремя армиями, должен в сорок пять умирать в своей постели словно трус! О, Господи Боже мой, чем я так прогневил тебя, что ты обрек меня таким молодым покинуть жену и детей?»[11]

На следующий день, 26 февраля 1806 года, Тома Александр попросил пригласить священника, исповедался, соборовался, затем позвал жену и незадолго до полуночи, повернувшись к ней, испустил последний вздох. Маленького Александра, чтобы уберечь его от тягостных впечатлений, несколькими часами раньше увели из дома к его дяде Фортье.

Мальчик спал глубоким сном в комнате, которую делил с двоюродной сестрой Мари-Анной. Обоих внезапно разбудил громкий стук в дверь. Соскочив с постели, Александр бросился к двери.

– Куда ты? – окликнула его Мари-Анна.

– Разве не видишь, – ответил он, – я хочу открыть папе, он пришел проститься с нами!

Кузина насильно уложила ребенка в постель, но он продолжал плакать и кричать: «Папа, прощай! Папа, прощай!» Затем усталость все-таки взяла верх, и в конце концов он уснул, во сне продолжая всхлипывать. Назавтра ему сообщили жестокую весть:

– Бедный малыш, твой папа, который так тебя любил, умер…

– Мой папа умер? – переспросил он. – Что это значит?

– Это значит, что ты больше его не увидишь.

– А почему я больше его не увижу?

– Потому что Боженька его забрал.

– Навсегда?

– Навсегда.

– А где живет Боженька?

– На небе.

Лицо маленького Александра стало замкнутым. Он не сказал больше ни слова, но, улучив минуту, когда никого из взрослых рядом не оказалось, убежал от дяди и помчался домой. Пробравшись в чулан, где хранилось оружие, мальчик схватил отцовское ружье и принялся карабкаться вверх по лестнице. На площадке он столкнулся с матерью, которая, вся в слезах, вышла из комнаты покойного.

– Ты куда? – спросила она.

– Я иду на небо.

– А что ты собираешься делать на небе, бедный мой малыш?

– Убью Боженьку, который забрал папу!

Мари-Луиза подхватила его на руки и крепко обняла.

– Нельзя говорить такие вещи, маленький мой, – со вздохом сказала она. – Нам и без того горя хватает![12]

Глава II Прощание с детством и с империей

Мари-Луизе даже и тогда, когда муж был тяжело болен, по-прежнему казалось, будто она под надежной защитой. После того как его не стало, она почувствовала себя до того одинокой и растерянной, что уже не понимала, к кому броситься, у кого искать поддержки. Оставшись совершенно без средств и не зная толком, кто в ее окружении способен дать хороший совет, она первым делом обратилась к прежним боевым друзьям покойного. Но как ни старались Брюн, Мюрат, Ожеро, Ланн и Журдан, им так и не удалось добиться для вдовы товарища той скромной пенсии, о которой она просила. Тогда она отправилась в Париж и попросила аудиенции у императора. Наполеон отказался ее принять!

Мари-Луиза не могла скрыть огорчения: надеяться больше было не на что и не на кого. Из-за недостатка средств ей пришлось забрать дочь из пансиона, в котором девочка училась, а на то, чтобы дать образование сыну, денег и подавно не было. Безутешная, она вернулась в Вилле-Котре и поселилась с двумя детьми в тех комнатах, которые ее родители когда-то сняли в гостинице «Шпага». Мать ее к тому времени умерла, отец сильно постарел, но тем не менее согласился на последние гроши, какие у него оставались, содержать вдову и сирот.

Правду сказать, маленький Александр нисколько не страдал ни от этого нового траура, ни из-за возросшей стесненности в средствах. Семья жила более чем скромно, но мальчика все ласкали и баловали. Он потерял отца и бабушку, но всегда мог рассчитывать на безгранично преданную ему мать, на двоюродных сестер Фортье, Мари-Анну и Мари-Франсуазу, и на дочь мадам Даркур, Элеонору, которой исполнилось к тому времени двадцать пять лет и которая стала для него самой нежной и заботливой воспитательницей.

Кроме того, время от времени Дюма отправлялись погостить к Девиоленам. Глава семьи, Жан-Мишель, доводился Мари-Луизе родственником по мужу, а должность инспектора лесов Вилле-Котре делала его одним из самых значительных лиц в округе: пусть эти огромные лесные пространства и не принадлежали ему лично, все равно он ведь был их полновластным хозяином.

Маленького Александра пленяло само звучание слова «лесничий» – таинственный человек, носивший такое высокое, с его точки зрения, звание, представлялся ребенку каким-то лесным духом, древним, как дерево, шероховатым, словно кора, но дающим благодетельную тень. Почтение было тем больше, что все в доме трепетали перед этим властным патриархом с трубным голосом. Он всем делал замечания, направо и налево раздавал приказы – так же часто, как другие люди улыбаются. Не зря взрослые прозвали его Дедом с розгами.[13]

Другой покровитель семейства Дюма, Жак Коллар, был полной противоположностью этому домашнему тирану. Неизменно ровное настроение, снисходительность к окружающим – славный малый казался едва ли не святым. Жак Коллар был близким другом Жан-Мишеля Девиолена (столь непохожего на него самого), а в недавнем прошлом – и близким другом генерала Дюма и, не раздумывая, согласился стать официальным опекуном Александра. Он с радостью принимал мальчика вместе с его матерью в своем маленьком замке Вилле-Элон, а как-то, решив, что тот, приезжая погостить, должен не только развлекаться, но еще и учиться, дал в руки воспитаннику великолепно изданную Библию – опекун предполагал, что это должно побудить ребенка к размышлениям.

Возможно, Александр и впрямь заинтересовался бы поучительными библейскими историями, если бы вокруг него не было столько резвых и шаловливых детей! У самих гостеприимных хозяев их было четверо – сын и три дочери, да еще к этим озорникам нередко присоединялись отпрыски Девиоленов. Короткие штанишки и юбочки целыми днями мелькали то тут, то там, у Александра от веселой суматохи кружилась голова.

А еще ему нравилось, чтобы его окружали женщины, которые наставляли и развлекали бы его. Разве мог самый лучший педагог сравниться с матерью, которая учила его читать, водя пальцем по строчкам книги Бюффона, украшенной цветными гравюрами? Иногда Александр рассеянно прислушивался к разговорам старших, вспоминавших семейные предания. Малыша – и это естественно, в таком-то возрасте! – нисколько не занимало, что мадам Коллар была дочерью госпожи де Жанлис и того самого Филиппа Эгалите, который проголосовал в Конвенте за то, чтобы Людовик XVI был казнен; и он нисколько не радовался тому, что сад Девиоленов примыкал к парку, где некогда прогуливались герцогиня д’Этамп, Диана де Пуатье, Габриэлла д’Эстре… Шестилетнему мальчику была интересна лишь настоящая минута, для него существовали только те люди, которые были рядом именно в этот миг, только те события, что происходили при нем. И вот тут все для него служило поводом посмеяться и порезвиться… Однако случалось и так: наскучив игрой в прятки, мальчик вдруг загорался желанием немного поучиться. Правда, с жадностью проглотив «Робинзона Крузо», приобщившись к античности, изложенной в «Письмах к Эмили о мифологии», дидактическом произведении Альбера Демустье в стихах и прозе, и в «Мифологии для юношества», он проявил глубочайшее отвращение к арифметике. Окружающих тревожило это полное нежелание иметь дело с числами, зато восхищала быстрота, с какой мальчик бегал наперегонки. Должно быть, думали они, текущая в его жилах негритянская кровь и дает ему эту почти животную свободу движений.

Школьный учитель господин Обле напрасно старался приохотить мальчика к учению. Все, чего наставнику удалось добиться, это приобщить Александра к радостям каллиграфии – вскоре нажимы и волосяные линии, росчерки, петельки и завитушки раскрыли его юному ученику все свои тайны. Стараясь убедить Мари-Луизу в том, насколько важен для карьеры красивый почерк, Обле сказал ей, что все бедствия, постигшие Наполеона, вызваны одним обстоятельством: каракули императора были настолько неразборчивыми, что маршалы нередко ошибались, истолковывая его приказы на свой лад.

Желая дать ребенку воспитание, достойное памяти славного генерала, чье имя он носил, Мари-Луиза каждый месяц отрывала от хозяйства еще десять франков ради того, чтобы сын учился играть на скрипке. Но уже через несколько недель преподавателю, господину Иро, надоело заставлять ленивого ученика заниматься, он отказался брать даром деньги у несчастной матери и покинул дом, где ему слишком часто приходилось слышать фальшивые ноты. Его сменил учитель фехтования Мунье, у которого, несмотря на постоянную невоздержанность в напитках, глаз оставался по-прежнему верным, а рука – твердой. Александр очень скоро увлекся предложенным ему мужественным занятием. Став первоклассным фехтовальщиком, с удивительным для ребенка его возраста искусством управлявшимся со шпагой и саблей, он только об одном и мечтал: разделаться с воображаемыми врагами. Однако столь воинственные намерения нисколько не мешали ему дрожать от страха при виде ящерицы или даже обычной жабы, попавшейся ему на глаза в саду Девиоленов, испытывать головокружение при попытке влезть на дерево или ударяться по ночам в слезы вообще без всякого повода. «Уж не растет ли он трусом? – думала мать. – Какой позор для сына генерала Дюма!» Мари-Луиза упрекала себя в том, что слишком балует мальчика, что слишком нежна с ним, – и тут же, с самой безмятежной непоследовательностью, настаивала на том, чтобы он спал в ее комнате, а если точнее – «в том же алькове». И трудно ее не понять: по-настоящему спокойна мать могла быть лишь тогда, когда слышала в темноте ровное дыхание сына, лежавшего совсем рядом.

Александр, со своей стороны, научился ценить мирное и вместе с тем чувственное наслаждение, которое получал от присутствия женщины на соседней постели. Он засыпал, окутанный теплом и благоуханием матери, и это давало ему силы и уверенность в себе, без которых вряд ли можно было преодолеть неизбежные в будущем испытания…

Мари-Луиза вскоре перебралась вместе с сыном из гостиницы «Шпага» в небольшую квартирку на улице Лорме, неподалеку от того дома, в котором Александр увидел свет. Она пыталась добиться для него стипендии в императорском лицее – не мог ведь Наполеон отказать в этой милости сыну человека, так доблестно сражавшегося под его знаменами! Нет, императору не было дела ни до вдовы, ни до сына генерала, посмевшего когда-то упрекнуть его за Египетский поход. Дело было в 1812 году, его величество намеревался воевать с Россией, победить ее и тем самым, как говорили, утвердить господство Франции над всей Европой. Ну, разве можно в такое время досаждать главе государства столь мелочными просьбами!

На счастье Мари-Луизы, скончавшийся незадолго перед тем родственник, аббат Консей, оставил ей в наследство полторы тысячи франков, а Александру завещал стипендию в суассонской семинарии. Расставаться с сыном очень не хотелось, но она решила, что ради того, чтобы мальчик получил образование, можно пожертвовать проведенными рядышком ночами, и, собравшись с силами, стала готовить его к отъезду. Однако Александр заупрямился. Спать-то вдали от матери он как раз мог, дело было в другом – мальчик испытывал атавистическую ненависть к священникам и заявил Мари-Луизе категорически, что ни за какие на свете блага не позволит запереть его среди сутан. Десятилетний мальчуган высказывался так властно, словно был главой семьи, и потрясенной женщине казалось, будто она слышит голос безвременно ушедшего мужа. Глотая слезы, она пыталась как-нибудь уломать сына, переговоры затянулись на несколько недель, и в конце концов Александр неохотно сдался, в доказательство своей покорности материнской воле попросив дать ему двенадцать су на покупку чернильницы. В лавке, куда он отправился за этим предметом первой необходимости, ему встретилась давняя подружка по детским играм, Сесиль Девиолен, девочка с повадками «парня в юбке» и неизменно готовой насмешкой на языке. Услышав, что приятель готовится стать семинаристом, она высмеяла великолепную духовную карьеру, ожидавшую его в конце обучения. Александра возмутили язвительные замечания подружки, но тем не менее он и сам уже начал сожалеть о том, что опрометчиво позволил навязать себе столь не соответствующий его темпераменту выбор: поступить в семинарию означало навсегда отказаться от девочек! Может ли нормальный человек смириться с подобным лишением? И, бросив Сесиль, в изумлении оставшуюся стоять посреди лавки, он выскочил за дверь, купил на двенадцать су, предназначавшиеся для покупки чернильницы, колбасы и хлеба, убежал в лес и поселился у человека по имени Буду, который жил в шалаше и кормился вместе с собаками, порученными его заботам.

Грязный и невежественный дикарь, промышлявший браконьерством и воровством, с радостью принял нежданного гостя. Не спрашивая о причинах, побудивших мальчишку бежать из дома, Буду поспешил раскрыть ему тайны зверей и деревьев в своих владениях. За три дня совместной жизни с этим грязным аскетом Александр научился ловить птиц на смолу и ставить силки на зайцев. Но за эти же дни он понял, что мать, должно быть, обеспокоена его внезапным исчезновением, и, охваченный запоздалым раскаянием, вернулся к ней. Мари-Луиза, беспредельно счастливая от того, что сын вернулся целым и невредимым, нежно расцеловала его, простила нелепую выходку и отказалась от намерения отсылать Александра в семинарию.

Он остался в Вилле-Котре и поступил в частный коллеж, которым руководил аббат Грегуар (без аббатов никак нельзя получить образование!) – человек, по общему мнению, здравомыслящий и просвещенный. Правда, все единодушно считали, что цельный характер мальчика не подходит для жизни в коллективе, но мать надеялась, что в обществе товарищей по учебе он исправится. «В этом возрасте, – признается впоследствии Александр Дюма, – другие дети из нашего города не очень-то меня любили; я был тщеславным, дерзким, высокомерным, самоуверенным, преисполненным восхищения собственной персоной, однако при всем том был способен на добрые чувства, когда вместо самолюбия или ума позволял высказаться сердцу».[14]

К поступлению в коллеж Мари-Луиза из старого дедушкиного сюртука сшила сыну «наряд цвета кофе с молоком в черную крапинку» и пребывала в полной уверенности в том, что этот костюм произведет самое благоприятное впечатление на школьников. Александр ее счастливой уверенности не разделял, и его опасения вскоре подтвердились. Несмотря на царившую в коллеже строжайшую дисциплину, «старички» подвергли новенького унизительному испытанию: когда он входил во двор, одноклассники помочились на него с высоты составленных бочек. Мокрый с головы до ног Александр завопил от ярости и набросился с кулаками на заводилу, которого звали Блиньи. Тот хотел было задать новичку изрядную трепку, но Александр оказался проворнее противника и быстро обратил его в бегство. Спасаясь, Блиньи выронил книгу, Александр ее подобрал и захватил как военный трофей. Оставшись в одиночестве, он принялся листать книгу, которая оказалась серьезным трудом доктора Тиссо, посвященным пагубным последствиям онанизма. Вернувшись домой, Александр гордо предъявил матери трофей, который она из осторожности у него отняла. «Два года спустя я нашел эту книгу и прочел ее, – напишет он впоследствии. – Если бы я прочел сей ученый труд в день своей победы над Блиньи, то никакой бы пользы из этого чтения не извлек, поскольку ничего бы не понял. А вот двумя годами позже эти сведения оказались как нельзя более кстати».[15] В самом деле, если верить многомудрому доктору Тиссо (а как можно ему не верить?), мастурбация у тех несчастных, которые ею занимаются, становится причиной бессилия, бесплодия, глухоты и наконец приводит к смерти от истощения. Поскольку всеми этими страшными последствиями угрожал специалист, глубоко изучивший проблему, подросток твердо решил проявлять умеренность в одиноких наслаждениях. Впрочем, столь добродетельным ему придется быть недолго: очень скоро сочувствующие женщины начнут помогать красивому мальчику в удовлетворении всех его сексуальных позывов.

С самого нежного возраста Александр проявлял страстный интерес к любовным интригам, а потому с любопытством наблюдал за поведением старшей сестры Эме, которую, несмотря на то что она была бесприданницей, хотел взять в жены молодой сборщик налогов Виктор Летелье. Из кокетства или из страха перед замужеством она не решалась ответить согласием, ее мать тоже проявляла сдержанность, и Виктор Летелье, желая, очевидно, завоевать благосклонность семейства, подарил Александру, которого уже считал своим будущим шурином, карманный пистолет. Будущий шурин, в свою очередь, немедленно нашел у претендента на руку сестры множество самых выдающихся достоинств, а уж о достоинствах подарка и говорить было нечего. В полном восторге он палил по всему, что попадалось на глаза. Мари-Луиза, которая, хоть и была вдовой генерала, слышать не могла выстрелов, хотела отобрать у сына опасную игрушку: ведь, забавляясь с пистолетом, ребенок мог ранить прежде всего самого себя! Но Александр отказался сдать оружие. Тогда доведенная до отчаяния мать попросила сельского полицейского Турнемоля разоружить мятежника, ставшего грозой соседских кроликов, кур и голубей. После короткой схватки Турнемолю удалось-таки завладеть пистолетом, а мальчику только и оставалось, что захлебываться бессильной руганью. «Для меня это разоружение было величайшим позором, – читаем мы в мемуарах Дюма, – позором, о котором не смогли заставить меня забыть даже пришедшие на другой день важные известия».[16]

Новости и в самом деле были «важные», потому что непременно должны были вызвать глубокие перемены в жизни страны, привыкшей к успехам Великой армии: известия о заговоре Мале против империи, о казни виновных, о том, как императорской армией была оставлена горящая Москва, о позорном и изнурительном отступлении из России и о бесславном возвращении Наполеона в Тюильри… Да, новости были важные и утешительные для людей, оскорбленных императором. Вот только радости хватило ненадолго: вот уже Орел, хоть и изрядно ощипанный, расправляет крылья, начинается германская кампания с ее чередой побед и поражений – те и другие обходятся одинаково дорого. Смирившись в свое время с опасностями войны, угрожавшими ее мужу, генералу Дюма, Мари-Луиза теперь страшно боится за сына. Не для того она отнимала у Александра пистолет, чтобы вместо него ему сунули в руки ружье: ведь на военную службу призывают уже и шестнадцатилетних мальчишек, причем отправляют их на передовую! И если военные действия продлятся еще всего-навсего четыре года, очередь дойдет до Александра! Мари-Луиза втайне молится о том, чтобы корсиканский Людоед, причинивший столько зла ее мужу, не сделал ничего плохого сыну. Что тут дурного? Разве нельзя любить Францию, осуждая ее правителя? В конце концов, тысячи женщин по всей стране лелеют ту же святотатственную надежду, что и она…

Молитвы перепуганных матерей были услышаны, их чаяния сбылись. Но какой ценой! Чужеземные полчища топтали теперь родную землю. Говорили, что пруссаки и русские только и делают, что наперебой грабят и насилуют. Опасность с каждым днем приближалась. После того как пал Суассон, Мари-Луиза стала обдумывать, как бы получше встретить захватчиков. Разумеется, она не собиралась выступить против казаков с оружием в руках, наоборот – всерьез рассчитывала смягчить их ласковым приемом. Услышав от других, что завоеватели прожорливы и любят выпить, она приготовила для них огромный чугун бараньего рагу и запасла несколько бочонков суассонского вина. Не менее предусмотрительно она зарыла в дальнем уголке сада три десятка золотых луидоров и забронировала два места в подземном карьере, где около шестисот ее земляков укрылись в надежде избежать расправы, которую неминуемо должны были учинить над ними дикари с берегов Дона и Волги. Однако в почти обезлюдевший город вступили не казаки, а войска маршала Мортье: им было поручено защищать подступы к лесу. И баранье рагу, предназначавшееся русским, досталось славным французам, явившимся первыми. Выпив вино, которым Мари-Луиза намеревалась купить расположение иностранной солдатни, они после ночной перестрелки уже наутро отступили к Компьеню.

Столь внезапное затишье не могло быть долгим. «Вопрос времени!» – говорили в Вилле-Котре. В ближайшие за тем несколько дней страх населения перерос в панику. Стоило на дороге показаться хотя бы одному всаднику, раздавался крик: «Казаки! Казаки идут!» Улицы мгновенно пустели, ставни и двери закрывались наглухо. Мари-Луиза благоразумно прибегла к испытанному средству и вновь принялась стряпать баранье рагу. Приглядывая за стоявшим на огне чугуном, она прижимала к груди сына, который никак не мог понять, почему же император не возвращается, чтобы покарать злодеев. Странный мальчик этот Александр – в честолюбивых мечтах он заносился так далеко, что хотел бы один заменить собой всю французскую армию, и в то же время начинал трястись от страха, как только орудийная пальба нарастала. Сражения шли в Мормане, Монмирайле, Монтеро, а баранье рагу тем временем продолжало томиться на кухонной плите. На пятый день мать и сын поняли, что им придется самим съесть блюдо, которым они собирались угостить страшных казаков. Но опасность отнюдь не миновала. Увы! Прошло совсем немного времени, и у Мари-Луизы, уже знавшей о жестоких боях в Бар-сюр-Об и Мео, о сдаче Ла Фера, не осталось ни малейших сомнений в том, что и Вилле-Котре непременно попадет в руки врага. Ну и что же ей оставалось делать в ожидании грядущих бедствий, как не взяться снова, патриотично и предусмотрительно, за стряпню, за третье по счету баранье рагу?

И вот туманным зимним утром через Вилле-Котре бешеным галопом промчались бородатые казаки с длинными пиками. Конница вихрем пронеслась по улице, и один из дикарей на скаку уложил выстрелом из пистолета соседа-чулочника, спешившего запереть дверь. Нет, эти русские, несомненно, варвары, нечего и думать ублажать их вкусной едой и добрым старым вином! Перепуганная Мари-Луиза, поручив все-таки служанке на всякий случай приглядывать за бараньим рагу, на которое еще так недавно возлагались все надежды, схватила сына за руку и, обезумев от страха, побежала вместе с ним к спасительному карьеру. Там, затаившись в темноте среди толпы таких же перепуганных горожан, они молча ждали, как станут развиваться события. Через сутки самые смелые решились выбраться из норы и отправиться на разведку. Никаких казаков в Вилле-Котре уже не было! Они исчезли, никого больше не убив и не разграбив ни единого дома. Но ведь они могли вернуться – и потому Мари-Луиза с благодарностью приняла приглашение друзей, богатых фермеров Пико, потерявших сына из-за несчастного случая на охоте. Теперь Александр и его мать весь день проводили на ферме и только на ночь возвращались в карьер. Так, в непрочном затишье, прошла неделя. Где-то вдали по-прежнему рокотали пушки. Впрочем, не в такой уж дали: бои шли в Нейи-Сен-Фрон, и горожане Вилле-Котре даже ночью опасались внезапного нападения…

В конце концов терпение Мари-Луизы истощилось, и внезапно она решила бежать в Париж. Но перед тем, ненадолго вернувшись домой, велела Александру взять заступ и выкопать зарытые в саду тридцать луидоров. Затем, исполняя свое намерение, наняла повозку и двинулась к столице – вместе с сыном, мадемуазель Аделаидой, безобразной и очень богатой горбуньей, и приказчиком по фамилии Крете. Путешественники заночевали в Нанте, а на следующий день были уже в Мениль-Амело. Справедливо или ошибочно, но Мари-Луиза полагала, что здесь они будут в большей безопасности, чем в Вилле-Котре, и позволила сыну, которому не давало покоя вполне естественное любопытство, съездить вместе с мадемуазель Аделаидой и Крете в Париж, чтобы посмотреть парад Национальной гвардии. Здесь затерявшийся в толпе Александр увидел среди моря знамен и султанов белокурого и кудрявого мальчика лет трех, которого чьи-то руки благоговейно подняли над головами. И тотчас тысячи голосов оглушительно прокричали: «Да здравствует римский король! Да здравствует регентство!» Стало известно, что Наполеон готов отречься от престола в пользу сына. Легенда под звуки военных оркестров рассыпалась в прах. На этот раз враг был уже у ворот Парижа, и снова надо было бежать. Но куда? Как куда – в Вилле-Котре, черт возьми! Нигде не будет лучше, чем дома. Снова поспешили запрячь лошадей, погрузились в повозку и тронулись в путь. Вперед! Только бы враг не догнал! В Крепи, где Александр с матерью остановились в гостеприимном доме госпожи Милле, предложившей сдать им квартиру, мальчик увидел из окна мансарды схватку между отрядом прусской кавалерии и французскими гусарами. Опасаясь шальной пули – а разграбления города ждали вообще каждую минуту, – Мари-Луиза хотела спрятать сына в погребе. Но Александр изо всех сил вцепился в оконную задвижку – ни за что на свете он не согласится упустить такое зрелище, хотя, конечно, участвовать в представлении он побоялся бы… Когда бой закончился и остатки разбитого прусского отряда отступили, жители Крепи выбрались из укрытий и подобрали раненых, не разбирая, где свои, где чужие. Хозяйский сын, который, на их счастье, был врачом, с равной самоотверженностью лечил французов и немцев. Мари-Луиза и несколько женщин, живших по соседству, ему помогали.

Александр тоже был при деле – держал лохань с водой, из которой доктор Милле промывал раны. Вид крови, стоны страдальцев, суета добровольных сиделок вокруг истерзанных тел – все это вместе, муки, героизм и преданность вызывали в мальчике смешанное чувство восторга и отвращения. В двенадцать лет ему открылась жестокая и неприглядная сторона жизни. Ночью скончался один из французских офицеров, которому пуля пробила голову…

Ближайшие несколько дней были ознаменованы множеством событий, сменявшихся в бешеном темпе: Париж сдался; союзники отслужили Te Deum[17] на площади Людовика XV; Наполеон, покинутый всеми, отрекся от престола и, простившись с гвардией, отплыл на английском корабле на остров Эльба, куда его сослали; наконец, Людовик XVIII прибыл из Компьеня, чтобы с благословения врага взойти на трон. И все это за каких-то две недели! Самая крепкая голова от такого пойдет кругом!

Теперь у Франции больше не было императора, но у нее появился король. Стоило ли этому радоваться? Мари-Луиза за свою жизнь видела столько политических переворотов, что уже больше ни во что не верила и ни на кого не надеялась. Вернувшись вместе с сыном в Вилле-Котре, она только о том и думала, как уцелеть, несмотря на превратности судьбы, как приспособиться к неблагоприятным обстоятельствам. Опережая события, в 1813 году позаботилась на всякий случай о том, чтобы в книгах записей гражданского состояния к простонародному имени отца ее ребенка прибавили дворянскую фамилию маркиза, деда Александра. Тем временем сменилась власть, и Мари-Луиза объяснила мальчику, какой нынче перед ним встает выбор. Если он хочет пользоваться милостями новой власти, выгоднее представляться Александром Дави де ла Пайетри, внуком маркиза, который некогда был придворным его высочества принца Конти и генералом артиллерии: аристократическое происхождение поможет ему получить от королевской семьи стипендию или назначение в пажеский корпус. Но, если он будет упорствовать в своем желании именоваться попросту Дюма – в память об отце, республиканском генерале и слуге империи, ему не преуспеть, лучшие дороги будут для него закрыты. Опекун Александра, Жак Коллар, в это время как раз собирался отправиться в Париж, где у него были обширные связи, множество влиятельных знакомых, в их числе – господин де Талейран и герцог Орлеанский. Заручившись такой поддержкой, Коллар, несомненно, добьется для своего подопечного всевозможных привилегий, если только тот соизволит проявить благоразумие в выборе имени.

– Подумай хорошенько перед тем, как дать ответ! – умоляюще глядя на сына, говорила Мари-Луиза.

В глазах Александра сверкнула гордость.

– Мне не о чем раздумывать! – воскликнул мальчик. – Меня зовут Александр Дюма и никак иначе. Я знал своего отца и не знал деда; что подумал бы мой отец, приходивший проститься со мной перед смертью, если бы я от него отрекся ради того, чтобы носить имя деда только потому, что он маркиз?

Растроганная Мари-Луиза со слезами на глазах поблагодарила сына за этот простой и достойный ответ.

– Порой ты меня сердишь, – прошептала она, – но на самом деле я нисколько не сомневаюсь в том, что сердце у тебя доброе!

Ложась в тот вечер спать, Александр осознал, что несколькими словами навеки определил свою судьбу.

Перед отъездом в Париж Жаку Коллару было сказано, что не надо ни о чем просить для генеральского сына, следует добиваться лишь помощи вдове. Он вернулся расстроенный, разочарованный плодами своих стараний: все, что ему удалось получить, – неопределенное обещание посодействовать Мари-Луизе в открытии табачной лавки! Так-то олимпийские боги вознаграждают жену героя, усмехнулся Александр. И с тех пор твердо знал, что должен рассчитывать только на себя самого, больше никто не поможет ни ему самому, ни его семье справиться с трудностями.

Все произошедшее настолько серьезно нарушило ход школьных занятий мальчика, что мать сильно обеспокоилась его невежеством. Аббат Грегуар, лишившийся к этому времени разрешения держать пансион, довольствовался теперь тем, что давал уроки на дому. Вот ему Мари-Луиза и поручила проследить за тем, как учится Александр, и помочь ему вступить во взрослую жизнь хоть с какими-то практическими познаниями. Благодаря аббату генеральский сын приобрел пусть слабое, но все-таки знание латыни, истории и географии, а господин Обле постарался примирить его с арифметикой. Что же касается Катехизиса, Александр через силу смирился с необходимостью выучить самое главное, но, как только выпадала свободная минутка, откладывал благочестивые сочинения и углублялся в «Письма Элоизы и Абеляра», которые Колардо переложил в стихи. Однажды мать, застав подростка за этим грешным чтением, выхватила у него из рук книгу и обвинила в том, что он засоряет свой ум всего за несколько дней до того, как ему по приглашению приходского священника Вилле-Котре предстоит произнести обет.

Александр и сам побаивался торжественной церемонии: вообще-то он уже затвердил наизусть необходимые слова, но вдруг в решающий момент ошибется? По случаю первого причастия ему сшили соответствующий наряд: короткие чесучовые штаны, белый пикейный жилет, синий сюртучок с металлическими пуговицами, белый галстук, батистовую сорочку. К этому парадному костюму полагалась еще двухфунтовая восковая свеча. Всю ночь перед обрядом Александр ворочался с боку на бок, пытаясь вообразить таинственный феномен, который преобразит его плоть и его душу в тот миг, когда его нечистый рот примет тело божественного Спасителя. Задыхаясь и судорожно вздрагивая, он терзался почти до утра и заснул только на рассвете.

Когда он вошел утром в церковь, сердце у него сладостно сжалось от звуков органа, извлеченных искусными руками господина Иро, а когда облатка коснулась губ, он разрыдался, потом лишился чувств. Потрясенному таинством мальчику потребовалось три дня на то, чтобы оправиться и немного успокоиться. Аббат Грегуар, навестивший в эти дни Александра, желал понять, в самом ли деле он после причастия сделался глубоко набожным, но тот ничего не мог сказать – просто с плачем упал в его объятия. «Дорогой мой, – вздохнул священник, – по мне, так лучше бы это было не так сильно, зато надолго!» Видимо, святого отца не обманул этот внезапный прилив религиозности. После того как впечатление от первого причастия сгладилось, столь взволнованный причастник очень скоро стал отдаляться от церкви: если он и продолжал верить в Бога, то без малейшего раскаяния отказался от исполнения обрядов.

Александр больше никогда в жизни не подойдет к причастию, он на всю жизнь предпочтет церковным престолам те столы, на которых в изобилии громоздятся сочные земные плоды: по его мнению, это больше соответствовало его непомерному жизнелюбию.

Глава III Первые волнения

Бури утихли. Для Александра главным занятием оставалась охота: он только и делал, что вместе с другими преуспевшими в этом искусстве мальчиками ловил птиц на манок и в силки. А Мари-Луиза была озабочена прежде всего тем, как бы честно заработать им обоим на жизнь. Получив благодаря стараниям Жака Коллара разрешение открыть табачную лавку, она перебралась в дом на площади Лафонтена, где медник Лафарж уступил ей магазин с двумя прилавками: за одним торговали табаком, за другим – солью. Мари-Луиза с сыном поселились над лавкой; здесь, верные своей милой привычке, они по-прежнему спали рядом, в одном алькове. И хотя Александр сетовал на участь, выпавшую на долю вдовы героя империи, – разве пристало ей торговать! – сама лавочница, обслуживая покупателей, получала скорее удовольствие, ведь и ее родители, содержавшие гостиницу «Щит Франции», занимались чем-то подобным. Впрочем, и щепетильный Александр позабыл о своих предубеждениях, когда к старикам Лафаржам приехал их сын, Огюст, служивший у парижского нотариуса главным помощником.

Этот статный молодой человек одевался по последней моде, в свободное время сочинял песенки и любил прихвастнуть своими приятельскими отношениями со столичными литераторами. Александра мгновенно покорили многочисленные таланты заезжего гостя. Он предложил Огюсту – высший знак уважения! – повести его в лес охотиться на птиц, и тот с радостью принял приглашение. Однако главную цель молодого Лафаржа все же составляло вовсе не истребление славок и дроздов – в Вилле-Котре он намеревался преследовать совсем другую дичь. Парижанин рассчитывал соблазнить на родине предков девицу с приданым, достаточно большим для того, чтобы он смог купить нотариальную контору. Выбор пал на Элеонору Пико, дочь зажиточного фермера, с которым семейство Дюма было хорошо знакомо. Однако, несмотря на все ухищрения искусного обольстителя, предложение его принято не было, и весь городок, узнав об отказе, потешался над неудачливым претендентом на руку богатой невесты. Оскорбленный Огюст, решив отомстить, сочинил эпиграмму, в которой высмеял и саму Элеонору, и ее родителей. Стихи разошлись по Вилле-Котре и имели такой успех, так всех рассмешили, что автор мог уехать обратно в столицу с высоко поднятой головой – он все-таки в конечном счете оказался победителем! Такой поворот событий немало удивил Александра, который внезапно открыл для себя убийственную силу таланта: оказывается, всего несколько строчек, написанных остроумным сочинителем, могут действовать не хуже огнестрельного оружия! Ему приоткрылась даль славы, и он стал умолять аббата Грегуара научить его складывать французские стихи, такие же прекрасные, как те, что сочинял младший Лафарж.

Скептически настроенный священник ответил: «Я с удовольствием за это возьмусь, вот только тебе самому через неделю это прискучит – так же, как и все остальное». И чтобы приучить мальчика легко жонглировать словами, задал ему рифмы, на которые надо было сочинить стихи. Александр немедленно взялся за дело, однако фразы, которые выходили из-под его пера, никак не укладывались в размер. Он быстро начал злиться и через неделю, как и предсказывал аббат Грегуар, охладел к поэзии. «Посмотрим потом, не окажусь ли я более способным к прозе», – решил подросток и, забыв о стихах, забросил уроки аббата Грегуара ради наставлений оружейника Монтаньона, который научил мальчика собирать, разбирать, чистить, смазывать и чинить всевозможные смертоносные орудия. Это занятие подходило ему куда больше!

Восхищенный усердием, которое проявлял ученик, Монтаньон вскоре доверил ему одноствольное ружье, и тот, используя неожиданно выпавшую счастливую возможность, принялся напропалую браконьерствовать в окрестных лесах. Чем больше удавалось настрелять птиц и зайцев, тем более счастливым парнишка себя чувствовал. Однако тут не было ни страсти к убийству, ни малейшего проблеска злобы: Александр просто-напросто гордился тем, как метко целится. Точно так же, как, удачно отпустив колкость в разговоре, гордился своим превосходством над тем, кому не удалось уколоть его самого.

В один из февральских дней 1815 года, когда юный Дюма, по обыкновению своему, предавался любимому занятию, некий Кретон, сторож охотничьих угодий, застав браконьера на месте преступления, погнался за ним, перепрыгнул, стремясь его настичь, через овраг, неудачно приземлился и вывихнул ногу. Поскольку этот официальный покровитель лесных тварей получил увечье при исполнении служебных обязанностей, он подал жалобу инспектору лесного ведомства Девиолену, а тот пригрозил виновнику несчастного случая штрафом в пятьдесят франков, если он не извинится перед беднягой Кретоном, причем немедленно. Но Александр, полностью признавая свою вину, из гордости отказался просить прощения у дурака: генеральский сын не станет унижаться, чтобы угодить простому сторожу. Если надо, лучше он заплатит полсотни франков, но никаких извинений от него не дождутся! Мари-Луиза понимала чувства сына, но была в отчаянии: ей нечем было заплатить этот штраф – табак и соль в это время так плохо продавались! К счастью, одна из подруг, госпожа Даркур, неизменно преданная семейству Дюма, пообещала дать эти деньги. Мать и сын вздохнули с облегчением. Может быть, Александр подумывал даже о том, не изложить ли всю эту историю в юмористических стихах в стиле Огюста Лафаржа – стихах, в которых он высмеял бы неуклюжесть Кретона… Но, как бы там ни было, он не успел этого сделать. Умы жителей городка вскоре оказались заняты куда более важными событиями.

Население, по большей части роялистски настроенное, с изумлением узнало, что Наполеон бежал с острова Эльба и направляется к Парижу. Неужели он ради собственной славы снова начнет проливать кровь? Сумеет ли Людовик XVIII убедить свои войска встать на пути врага престола? По улицам уже расхаживали толпами возбужденные молодые люди с криками «Да здравствует король!», они грозили перебить сторонников «корсиканского бандита».

Мари-Луиза и ее сын считались бонапартистами. Разве генерал Дюма не служил при Наполеоне? То обстоятельство, что за свою доблесть он был очень плохо вознагражден, в расчет не принималось. Генерал был слугой империи, и его близкие обязательно должны походить на него. Время от времени какой-нибудь сумасброд врывался в лавку Мари-Луизы, выкрикивая оскорбления в адрес тех, кто радуется возвращению узурпатора. Когда случались подобные выплески ненависти, Мари-Луиза и Александр прятались за прилавком и не решались протестовать.

Пятнадцатого марта 1815 года по городу проехали три кабриолета в сопровождении жандармов – это везли двух «генералов-предателей»: Франсуа Антуана и Анри Доминика Лальманов. Братьев обвиняли в том, что несколькими днями раньше они пытались собрать войска в поддержку императора. «Генералы-предатели» были арестованы в Ла Фере, а теперь препровождались в Суассон, где они должны были предстать перед судом за государственную измену. Обоих ждал расстрел. На всем их пути, в том числе и пока процессия двигалась через Вилле-Котре, собирались яростно орущие толпы. Шляпница мадам Корню, еще более неистовая, чем все прочие горожане, выбежала из своей лавки, чтобы плюнуть в лицо пленным и попытаться сорвать с них эполеты. Александр и его мать молча страдали, видя, какому оскорблению подвергается мундир, который некогда с такой гордостью носил генерал Дюма. А стоило повозкам скрыться, завернув за угол, Мари-Луиза взяла сына за руку и коротко бросила: «Пойдем!» – и в этом единственном слове, произнесенном изменившимся от волнения голосом матери, он расслышал обещание великого приключения.

Когда они вернулись в лавку, Александр во все глаза уставился на мать, с трудом узнавая Мари-Луизу. Неужели ее до такой степени взволновало унижение, нанесенное офицерам, чье единственное преступление состояло в том, что они остались верны прежнему властителю? Она, всегда такая кроткая и боязливая, как ему показалось, внезапно превратилась в неустрашимую амазонку. А дальше действительно начались приключения.

Мари-Луиза попросила Александра побыстрее одеться, усадила его рядом с собой в наемную карету, и они отправились через парк к замку, в котором обитал мэтр Меннесон, нотариус, известный своими бонапартистскими взглядами. Взяв у нотариуса какой-то таинственный сверток, госпожа Дюма приказала кучеру поворачивать на дорогу, ведущую в Суассон. Здесь путешественники остановились в гостинице «Трех девственниц» и стали осторожно расспрашивать о братьях Лальманах. К счастью, тех отправили не в военную, а в гражданскую тюрьму. Еще одна удача – Александр был хорошо знаком с Шарлем Ришаром, сыном тюремного привратника: в детстве они нередко играли вместе. Можно ли найти более подходящий случай воспользоваться давней дружбой? Мари-Луиза, всегда так боявшаяся, как бы с ее мальчиком чего-нибудь не случилось, на этот раз была готова к любым опасностям. Ей чудилось, будто муж из гроба приказывает ей, не страшась, идти на все ради чести императорской армии. Охваченная тревогой, но испытывая вместе с тем какой-то непонятный подъем, она вытащила из полученного от нотариуса пакета пару пистолетов и сверточек с полусотней золотых луидоров. Александр, посвященный наконец в тайну, взялся, спрятав под полой, пронести в тюрьму оружие и деньги, чтобы там незаметно передать их узникам. Дружба с Шарлем Ришаром открывала ему свободный доступ в коридор, куда выходили двери камер. Ни у кого не должен вызвать подозрений мальчик, расхаживающий по тюрьме в сопровождении сына привратника. Возбужденный сознанием того, что мать ожидает от него подвига, Александр без труда уговорил товарища по играм отвести его туда, где содержались братья Лальманы. Оказавшись в камере старшего из узников, он под каким-то надуманным предлогом удалил Шарля Ришара, вытащил спрятанные под одеждой оружие и золотые луидоры и посоветовал генералу как можно скорее бежать, пригрозив тюремщикам пистолетом. Но тот отказался от попытки бегства, считая ее заведомо бесполезной в сложившихся на то время обстоятельствах. «Император будет в Париже раньше, чем начнут нас судить!» – сказал генерал. Александр, разочарованный тем, что старался напрасно, был все-таки страшно горд своим участием в самом настоящем заговоре. Генерал Лальман подарил ему за труды оба пистолета и на прощание поцеловал в лоб.

Увидев, что сын возвращается целым и невредимым, Мари-Луиза подумала, что Господь простил ей ту неосторожность, которую она совершила, послав «малыша» прямо в волчью пасть. На следующий день она вернулась в Вилле-Котре, в свою табачную лавку, к своим трусливым согражданам, уже не знавшим, что и думать о победоносном шествии императора к столице. Вскоре Людовик XVIII бежал в Гент, Наполеон занял его место в Тюильри, и братья Лальманы, освобожденные по его приказу, снова проехали через Вилле-Котре – опять в кабриолете, но настроение было совершенно иным. Перед лавкой непримиримой шляпницы один из братьев, тот, кому она несколько дней тому назад плюнула в лицо, велел остановить экипаж. Мадам Корню, стоявшая на пороге своей лавки, сжала губы и окинула его ледяным взглядом. Склонившись к ней, генерал с улыбкой произнес: «Как видите, сударыня, мы живы и здоровы. Каждому свой черед». С искаженным от негодования лицом шляпница прошипела сквозь зубы: «Не беспокойся, разбойник! Еще настанет и наш черед!»[18]

Как ни странно, именно ненависть, которую открыто проявляли к императору многие роялисты, подтолкнула Александра и Мари-Луизу к тому, чтобы желать победы этому человеку, любить которого у них не было никаких причин: он ведь так скверно обошелся с генералом Дюма! Когда Наполеон, едва вернувшись на престол, должен был противостоять всей объединившейся Европе, Александр, позабыв о семейных обидах, по-прежнему готов был верить в победу Франции. Вместе с другими мальчишками из Вилле-Котре он присутствовал на сборе нескольких полков старой гвардии, отправлявшихся на границу. Решительные лица, потрепанные мундиры, покрытые славой знамена и разрозненное оружие; оркестр снова, как в былые времена, играет «Встанем на защиту империи». Узнав о том, что его величество проедет через город, чтобы встать во главе своей армии, Александр испытал прилив патриотической горячки. Задолго до того часа, когда в Вилле-Котре должен был прибыть император, мальчик пробрался в первые ряды зевак. И вот, после долгого ожидания, из толпы послышались крики: «Император, император!» У почтовой станции остановились две кареты, запряженные каждая шестеркой покрытых пеной лошадей. Пока разряженные и напудренные форейторы суетились, меняя упряжку, Александр, растолкав стоявших рядом зевак, приблизился к карете и, привстав на цыпочки, разглядел в глубине ее маленького пузатого человечка в зеленом мундире с белыми отворотами, украшенном одним-единственным орденом – Почетного легиона. «Его бледное, нездоровое лицо, казавшееся грубо вырезанным из слоновой кости, слегка клонилось на грудь», – напишет позже Дюма в своих мемуарах. «Где мы?» – спросил монарх у своего брата Жерома, сидевшего слева от него. «В Вилле-Котре, это в шести лье от Суассона», – ответил кто-то из толпы. «Давайте поживее!» – проворчал Наполеон и снова впал в угрюмую дремоту. Конюхи заторопились, кони начали нетерпеливо приплясывать, бить копытами о землю, щелкнули кнуты, и императорская карета тронулась с места. Нельзя было терять ни минуты. Впереди – Ватерлоо!

После этого мгновенно промелькнувшего и почти нереального видения городок снова замер в ожидании. Теперь уже никто не понимал, на что надеяться, а чего опасаться. Со всех сторон во множестве приходили ложные известия. С каждым днем тревога делалась все более неясной и вместе с тем все более мучительной. Двадцатого июня по городу проскакали двенадцать всадников, они спешились во дворе мэрии. Горожане бросились к ним, засыпали их вопросами. Всадники оказались поляками, служившими Франции, но едва знавшими несколько французских слов. Из их тарабарщины жители Вилле-Котре все же поняли, что битва при Ватерлоо закончилась 18 июня полным разгромом. Французская армия в беспорядке бежала, преследуемая врагом. Александр и его мать были ошеломлены этим известием. Им хотелось узнать побольше, и они отправились на почту, куда приходили официальные сведения. В семь часов вечера явился измученный, растерзанный, с ног до головы покрытый грязью гонец – он попросил приготовить четверку сменных лошадей для кареты, которая прибудет следом за ним. Новоприбывшего умоляли рассказать подробнее о необычайных событиях, происходивших во Франции, но он ничего не знал или не хотел говорить и ускакал с такой поспешностью, словно черт колол его вилами в зад. Станционный смотритель вывел из конюшни четырех свежих лошадей, велел запрягать, и тут у станции остановилась разбитая карета. К этому времени уже стемнело. Смотритель, посветив себе фонарем, заглянул внутрь кареты, но сразу же, низко кланяясь, попятился. Александр, спешивший узнать новости, дернул его за полу и спросил: «Это он, да, это император?» Тот беззвучно выдохнул: «Да». Тогда и мальчик, в свою очередь, заглянул в карету. Ни малейших сомнений – перед ним был тот самый человек, который несколькими днями раньше спокойно и торжественно шествовал навстречу врагу! Да, это император, вот только сегодня голова его еще тяжелее клонится на грудь… «Что это было? Всего лишь усталость или боль оттого, что он поставил на карту весь мир и проиграл?» – размышляет Александр Дюма в своих мемуарах. «Где мы?» – в точности как в прошлый раз спросил император. «В Вилле-Котре, ваше величество», – ответила тень. Усталый, тусклый голос произнес: «Пошел!» Александр едва успел отскочить, тяжелая карета тронулась с места и покатила. Отдохнувшие лошади бежали быстро, Наполеону потребуется всего несколько часов на то, чтобы добраться до Парижа. Слишком поздно. Императором ему больше не быть. Орел снова расправит крылья над Францией всего на каких-то три месяца.

На следующий день через Вилле-Котре потекли остатки побежденной армии. За невредимыми солдатами, шедшими без команды, без музыки, а порой и без оружия, следовали раненые, хромающие пехотинцы, всадники, едва державшиеся на призрачных конях, и, наконец, повозки, нагруженные безрукими и безногими страдальцами, наспех перевязанными на поле боя. Время от времени кто-то из этих жалких обрубков, приподнявшись, выкрикивал хриплым голосом: «Да здравствует император!» – и тут же снова падал на неподвижных товарищей по несчастью, полумертвых от боли и стыда. Александр понимал отчаяние этих гордых калек и сильнее обычного чувствовал, как его раздирают на части бессознательный патриотизм и невозможность жалеть того, кто некогда не сумел сжалиться над его отцом. Было ли то, что он видел перед собой, наказанием для всей Франции – или посмертным отмщением генерала Дюма? Мать ничем не могла помочь сыну в эти дни – она и сама растерялась, сама оказалась не в силах справиться с одолевавшими ее разнообразными, но равно возвышенными чувствами. Смирившись, Мари-Луиза ждала неизбежного вторжения чужеземных войск и – в который раз! – ставила на огонь баранье рагу.

Наконец трубы протрубили у входа в город незнакомый военный марш, и на площади, в сопровождении британского полка, показалась тысяча пруссаков в парадных мундирах. Двое офицеров его величества английского короля Георга III явились к Мари-Луизе с записками на постой. Они не знали ни слова по-французски, изъяснялись знаками, но вели себя вполне прилично и оценили баранье рагу по достоинству.

Пока враг со всеми удобствами располагался в маленьком городке, Людовик XVIII успел возвратиться в свои тюильрийские покои, а Наполеон – подняться на борт «Беллерофона» и отплыть на остров Святой Елены. Посреди всего этого вихря исторических событий в Вилле-Котре неожиданно появились сестра Александра Эме и его зять Виктор Летелье, назначенный разъездным инспектором. А господин Девиолен, грозный Дед с розгами, со своей стороны, поспешил обратиться с письмом в высшие инстанции, заверяя в своих верноподданнических чувствах. Результат не заставил себя ждать. Господин Девиолен был утвержден в должности главного лесничего, традиционно охраняющего угодья герцога Орлеанского, что позволило Александру с полнейшей безнаказанностью возобновить свои охотничьи вылазки. Но теперь он охотился вместе с другом матери, адвокатом Пико. Мари-Луизу немного успокаивало то, что за сыном присматривал такой серьезный человек: она всегда боялась «неподходящих встреч», которые могли случиться в лесу. Размышляя же о будущем сына, теперь она метила куда выше, чем прежде, но начала, как водится, с малого.

Опасаясь, как бы Александр не ограничил свои честолюбивые намерения тем, чтобы каждый день приносить с охоты все больше дичи, Мари-Луиза попросила нотариуса Армана Жюльена Максимилиана Меннесона взять его в свою контору младшим помощником, иными словами – мальчиком на побегушках, рассыльным. Дело сладилось в один миг: уже на следующий день Александр с головой окунулся в бумаги и принялся старательно выводить буквы.

Но, как бы старательно он их ни выводил, его не покидало убеждение в том, что «настоящая жизнь» протекает отнюдь не в стенах конторы, а в лесах, среди зверей, и в гостиных, среди женщин. Едва получив первое жалованье – правду сказать, весьма скудное, – он тотчас начал брать уроки танцев у Брезетта, бывшего капрала, который славился на весь город своим хореографическим искусством. Дела пошли успешно. Юный рассыльный так быстро преуспел в прыжках и поворотах, что аббат Грегуар, видевший танцора в деле, предложил ему быть кавалером своей племянницы Лоранс и ее подруги, испанки Виттории, которые должны были при-ехать из столицы в Вилле-Котре ради праздника и бала по случаю Троицы. Александр, которого одновременно и возбуждала, и пугала мысль о том, что вскоре ему предстоит впервые выйти в свет, принял лестное предложение. И для начала озаботился своим нарядом. Не найдется ли на чердаке, среди старых костюмов его отца, чего-нибудь подходящего? Юный Дюма перемерил все, что отыскал, но отцовская одежда все еще была безнадежно велика мальчику. Может быть, года через два, через три…

Огорчение быстро сменилось радостью: роясь в сундуках и корзинах, он нашел восемь томов, которые, видимо, оставил на хранение его зять, Виктор Летелье, когда гостил у них. «Любовные похождения шевалье де Фобласа». Название ничего ему не говорило, но гравюры выглядели весьма заманчиво. Он постарался припомнить… Да, точно, Виктор запретил ему читать эти истории, сказав, что он еще до такого чтения не дорос! Что ж, тогда тем более надо заглянуть в эти книги!

Мальчик отнес вниз первые четыре тома, спрятав их под одеждой, и с наслаждением и признательностью прочел тайком от матери. Для того чтобы блеснуть на балу по случаю Троицы, ему недоставало познаний об искусстве соблазна – и вот они перед ним! Он станет вторым шевалье де Фобласом, молодым распутником, покорителем женских сердец! Вот только у него так и нет подходящей для этой роли одежды… Мари-Луиза слишком бедна и не может купить сыну модный наряд. Придется для первого появления в свете довольствоваться тем самым костюмом, в который он облачался для первого причастия: короткие штаны из чесучи, белый пикейный жилет, ярко-синий сюртучок. Правда, костюм этот за три года стал ему до того тесен, что при каждом движении трещит по всем швам. Посмотревшись в зеркало, Александр убедился в том, что выглядит слишком быстро выросшим мальчуганом, и уже готов был отказаться выступать в роли кавалера двух парижских барышень, но не удалось.

Когда его представляли племяннице аббата Лоранс, стройной нарядной блондинке, и ее подруге, бледной и полной испанке Виттории, обладательнице огненного взгляда и внушительного бюста, он заметил, что девушки обменялись насмешливыми и разочарованными улыбками. Обе оказались старше его. Ну и пусть, ему все равно, он твердо решил их завоевать – и завоюет! Преодолев робость, Александр предложил Лоранс опереться на его руку и прогуляться по парку, пока не начался бал. Виттория пошла следом за ними об руку с сестрой аббата Грегуара, безобразной, горбатой, одетой в жалкие обноски. Александр сознавал, до чего смехотворную картину представляла собой четверка, шествовавшая среди деревьев парка. Гости оборачивались им вслед и, наверное, потешались над его допотопными короткими штанишками – все одевающиеся по моде мужчины теперь носили длинные брюки. Так и вышло – его знакомый парижанин, служивший в доме призрения нищих при замке, приблизился к нему и стал разглядывать через лорнет. Сам-то он был одет щегольски, это, должно быть, только придавало нахалу дерзости. «А вот и Дюма, – громко воскликнул он, так чтобы все кругом его услышали. – Наш малыш снова отправился к первому причастию, вот только свечку поменял!»

Побледнев от оскорбления, Александр хотел было придушить насмешника, удержался лишь из боязни скандала, но, когда Лоранс спросила, кто тот молодой человек, который только что прошел мимо них, он презрительно проворчал: «Некий Мио, служит в доме призрения нищих», – рассчитывая тем самым унизить и развенчать франта в ее глазах. Однако девушка мечтательно прошептала:

– Как странно, а я приняла его за парижанина…

– Парижанина? Почему?

– По его манере одеваться.

Последние слова еще больше усилили смятение Александра. Значит, прекрасным полом «манера одеваться» ценится больше, чем мужественная красота, ум и темперамент! А ведь его собственная «манера одеваться» выглядит сейчас всего лишь убогой карикатурой на современную моду! Стараясь хоть как-то поднять свой авторитет в глазах Лоранс, он указал барышне на ров шириной в четыре с половиной метра и заявил, что может перескочить его одним прыжком.

– Уверяю вас, господин Мио такого не совершит, – насмешливо прибавил подросток.

– И правильно сделает, – заметила Лоранс. – Зачем ему это надо?[19]

Что было Александру делать, услышав такие слова? Кровь бросилась ему в голову. Надеясь все-таки вызвать восхищение равнодушной красавицы, он перескочил через ров, приземлился, согнув колени, по ту сторону, – и в то же мгновение услышал жалобный треск – задний шов его штанишек, не выдержав испытания, треснул по всей длине. Невозможно продолжать любезничать с такой неприличной дырой на одежде, больше того – невозможно и открыть парижанке истинную причину своего смущения. Единственное, что оставалось, – бежать как можно скорее, бежать без объяснений, оправданий и извинений.

Бросив на месте недоумевающую Лоранс, мальчик со всех ног припустил к дому и стал умолять Мари-Луизу спасти его от позора. Взяв в руки иглу, она принялась зашивать штаны, а сын тем временем переминался рядом с ноги на ногу, дрожа от нетерпения, сверкая голым задом и сгорая от стыда. Едва мать закончила работу, он поспешно оделся, залпом проглотил стакан сидра, чтобы взбодриться, и помчался назад. К тому времени как Александр, совсем запыхавшись, подбежал к замку, бал уже начался. Лоранс танцевала с Мио. Стоя в углу, Александр подробно изучал наряд соперника: обтягивающие брюки цвета кофе с молоком, замшевый жилет с резными золотыми пуговицами, коричневый фрак с высоким воротом и сапоги со складочками на подъеме. Золотой лорнет, болтавшийся на тонкой стальной цепочке, и необычные брелоки, подвешенные к кошельку, дополняли этот образ мужского совершенства. Ну, и как соревноваться с подобной картинкой из журнала мод, когда на тебе короткие штаны, кое-как зашитые сзади? Александра душила безмолвная ревность, а Лоранс тем временем жеманно мурлыкала в объятиях своего роскошного кавалера… Наконец контрданс закончился, Мио проводил девушку к ее стулу и, проходя мимо юного неудачника, насмешливо бросил, усугубив его смущение: «Вот так-то, дружок, щеголять в коротких штанишках!» Зато Лоранс, то ли из вежливости, то ли из сочувствия, казалось, обрадовалась возвращению своего простодушного чичисбея. Она боялась, что он почувствовал недомогание… а может быть, просто отправился домой за перчатками? В самом деле, всем ведь известно, что танцевать с голыми руками неприлично! Александр, которого вкрадчивый голос барышни таким образом призвал к порядку, покраснел, растерялся, бессвязно пробормотал несколько слов, потом, оглянувшись, он заметил друга-парижанина, Фуркада, который как раз в эту минуту натягивал перчатки, подлетел к нему и тихонько спросил, нет ли у него про запас еще одной пары, а если есть, не одолжит ли Фуркад ее ему. У Фуркада, человека предусмотрительного, в самом деле оказались в кармане запасные перчатки, которые он отдал новичку. Поблагодарив приятеля за великую услугу, Александр предложил Фуркаду стать его визави в следующем контрдансе. Тот согласился и пригласил пышнотелую темноволосую Витторию, в то время как сам Александр склонился перед стройной белокурой Лоранс. Девушки охотно согласились танцевать, собираясь потешиться над своими кавалерами. Но, едва раздались первые такты музыки, Александр ошеломил Лоранс легкостью движений. Поверив в себя, он решился затем пригласить на вальс испанку. Когда и Виттория похвалила его чувство ритма и ловкость, он окончательно расхрабрился и признался в том, что вообще-то научился танцевать вальс давно, еще в год своего первого причастия, но аббат Грегуар, ревностно оберегавший целомудрие ребенка, вверенного его заботам, требовал, чтобы тот вместо партнерши держал на уроках танцев в объятиях… стул. Рассказ испанку позабавил, и она целиком отдалась наслаждению головокружительного танца. Александр впервые видел так близко настоящую барышню, он впервые получил возможность так тесно прижимать к себе существо противоположного пола. Иногда локон, выбившийся из прически Виттории, касался лица мальчика. Он упивался благоухающим дыханием девушки, не мог оторвать глаз от ее обнаженных плеч, дрожащей рукой ощущал изгиб ее поясницы. «Это дыхание, эти волосы, это исходившее от нее ощущение женственности за несколько минут сделали меня мужчиной», – написано об этом вечере Дюма в мемуарах.

…Оркестр умолк, и Александр, не в силах совладать с охватившим его волнением, прошептал: «Мне намного приятнее вальсировать с вами, чем со стулом!» Виттория в ответ весело рассмеялась: похоже, девушка нисколько не рассердилась на него. Что же, проиграл он или выиграл? И кого он любит теперь, Витторию или Лоранс? Мальчик ничего не понимал, лицо у него горело, сердце пылало. А подруги теперь оспаривали одна у другой удовольствие танцевать с ним… Однако ослепление своим внезапным успехом не помешало ловкому танцору в конце концов догадаться, что для девушек он всего лишь «ничего не значащая игрушка, что-то вроде волана, которым можно беззаботно перекидываться»,[20] – и рана, нанесенная его честолюбию одновременно с познанием любви, показалась ему первым шагом к тому миру, в котором человек обречен страдать даже от счастья.

В ближайшие за тем дни он поклялся себе соблазнить Лоранс, которая казалась ему все же более привлекательной, чем Виттория. Но для того чтобы произвести на девушку впечатление, необходимы были мягкие сапоги и обтягивающие брюки, как у Мио. Александр попытался объяснить матери, как важно для человека, который стремится занять видное положение в управлении, или правосудии, или даже торговле, одеваться по последней моде. Мать спорила, возражала, но пришлось в конце концов уступить – ведь удовольствие сына всегда было для Мари-Луизы превыше всего, и если он не радовался, то и ей самой все было не в радость. Сапоги оплатят в рассрочку, одежду для первого причастия быстренько переделают в соответствии с требованиями моды. Полагаясь отчасти на искусство портного и сапожника, отчасти на поучительный пример шевалье де Фобласа, Александр с успехом одолел еще остававшиеся сомнения в том, что вскоре крепость – Лоранс – сдастся на милость победителя. Пока для него шили мундир обольстителя, он время от времени встречался с ней, довольствуясь своей повседневной одеждой, прогуливался в сумерках, порой осмеливался даже прикоснуться к ее локтю или поцеловать кончики пальцев. Сделавшись же наконец счастливым обладателем сапог и обтягивающих штанов, тотчас бросился к аббату Грегуару, в доме которого жила Лоранс.

Оказалось, что она только что вышла, оставив для поклонника записку. Прочитав и перечитав изящно начертанные строки несколько раз, Александр едва не лишился чувств.

«Дорогое мое дитя, вот уже две недели, как я постоянно упрекаю себя за то, что решилась злоупотребить любезностью, которую вы считаете себя обязанным проявлять по отношению к моему дядюшке, весьма неделикатно попросившему вас быть моим кавалером, – ведь какие бы усилия вы ни прилагали, чтобы не показать, насколько вам скучны и досадны занятия, до которых вы еще не доросли, я заметила, что нарушаю уклад вашей жизни, и корю себя за это. Возвращайтесь же к вашим юным товарищам – они с нетерпением ждут вас, чтобы побегать наперегонки или поиграть в камушки. Обо мне не беспокойтесь: на то время, что мне осталось провести в доме дяди, я приняла предложение руки господина Мио. Позвольте, милый мальчик, выразить вам мою благодарность за вашу любезность и поверьте, что я искренне вам признательна.

Лоранс».[21]

Вместо того чтобы разозлиться на ветреницу, Александр обрушил свой гнев на того, кого она ему предпочла. Он вызвал Мио на дуэль письмом, составленным в крайне резких выражениях, но назавтра же вместо ответа получил пучок розог с приложенной к нему визитной карточкой противника. Всему городу сразу стало известно, каким образом взрослый остроумный человек проучил не в меру разошедшегося мальчугана. Сам нотариус Меннесон потешался над этой историей вместе с другими клерками. Александру оказалось не под силу вынести подобное унижение: он заболел и слег в постель. Доктор Лекос нашел у него воспаление мозга, но заверил, что при начатом вовремя лечении недуг пройдет без всяких последствий. Нежная забота матери помогла Александру простить и забыть нанесенную ему обиду, но он постарался затянуть свое выздоровление и не выходил из дома до тех пор, пока обе парижанки не отбыли в столицу.

Надо сказать, что пережитое мальчиком любовное разочарование нисколько не отбило у него охоту продолжать, наоборот – разожгло в нем интерес к женщинам. Только теперь он смотрел на них другими глазами, не так, как прежде. Теперь он старался под платьями угадать заманчивую наготу. Все существа женского пола отныне представлялись ему дичью наподобие той, которую он так хорошо умел выслеживать и ловить в лесах, а Вилле-Котре – редкостным заповедником, полным красивых девушек. И все такие разные! Вот Луиза Брезетт, племянница его учителя танцев, вот черноволосая Альбина Арди и белокурая Аглая Телье, а вот – Жозефина и Манетт Тьерри, одна розовая и пухленькая, другая – хохотушка, то и дело выставляющая напоказ зубки и кончик язычка… Александру есть из кого выбирать! Но вот вопрос: нравится ли он сам этим невинным девушкам так же сильно, как нравятся ему они? К шестнадцати годам кожа его сделалась чуть более смуглой, а во взгляде, как казалось самому юнцу, появилось нечто африканское. Уж не превращается ли он потихоньку в негра? Что ж, в утешение остается только твердить себе, что с возрастом он начинает все больше походить на отца. Впрочем, как бы там ни было, у тех красоток, на которых Александр с вожделением поглядывал, чаще всего уже были постоянные поклонники. Самым мудрым решением было бы, конечно, затаиться и выждать, пока та или другая отделается от надоевшего чичисбея.

Надежды юного ловеласа отчасти оправдались. Аглая Телье, мечтавшая выйти замуж за сына одного из богатых местных фермеров, только что пережила глубокое разочарование: родители юноши воспротивились браку. И вот девушка свободна, а стало быть – готова к новым приключениям! То обстоятельство, что Аглая была четырьмя годами старше самого Александра, последнего нисколько не смущало, – напротив, он видел в этом залог наслаждений более утонченных, чем те, какие могли бы его ожидать с девчушкой-ровесницей. Теперь он что ни вечер присоединялся к компании молодых людей и девиц, в которой была и Аглая, все они прогуливались в парке, разбившись на парочки, перешептывались и в полумраке позволяли себе кое-какие вольности. И Александр тоже, прижимаясь к девушке, осмеливался дотронуться до тех местечек, куда она его допускала. В десять часов развлечения заканчивались: кавалеры провожали своих барышень по домам, каждая парочка шла медленным шагом, взявшись за руки. Оказавшись у порога родного дома, девушка одаривала спутника последней на сегодня милостью: они усаживались на скамью у дверей и, вздыхая, осыпали друг друга поцелуями. Когда же из-за двери слышался сердитый голос матери, напоминавшей легкомысленной дочке о том, что давно пора ложиться спать, последняя послушно отвечала: «Да-да, мама, уже иду!» – но на самом деле шла домой лишь после десятого напоминания.[22]

Выдержав затянувшиеся на несколько месяцев препирательства, Александр, все сильнее жаждавший независимости, добился наконец от матери согласия на то, чтобы спать в отдельной комнате. Аглая, со своей стороны, выпросила разрешение ночевать в беседке, стоявшей в дальнем конце сада. Но, хотя теперь ее воздыхатель мог беспрепятственно приходить к ней поболтать и обменяться невинными поцелуями, она неумолимо прогоняла его ровно в одиннадцать вечера. Ждать пришлось целый год: только спустя такой долгий срок Аглая согласилась снова открыть дверь в половине двенадцатого. Но ждать стоило! Едва Александр ступил на порог, как почувствовал прикосновение горячих губ к своему рту, и голые руки обвили его шею, призывая к более смелым ласкам. Истомившаяся за долгие месяцы полуцеломудрия, девушка уступила со стонами, слезами и блаженными вздохами. Но если подросток торжествовал победу и не мог опомниться от радостного изумления – он по-настоящему обладал женщиной! – то она, лишившись невинности, испытывала только тревогу и раскаяние. Аглая сожалела о потерянной девственности – и в то же время не без удовольствия думала о том, что такие порывы восторга и распутства будут отныне повторяться так часто, как ей захочется.

В три часа ночи довольный Александр тихо, словно вор, прокрался домой. Мать не спала, она ждала его, сидя у окна, прижав руки к сердцу и вглядываясь в темноту полными слез глазами. Мари-Луиза догадывалась, что тут любовное приключение, и заготовила для сына выговор, намереваясь призвать его к порядку, однако у нее не хватило смелости произнести эту речь. Поняв, что за несколько ночей вчерашний мальчик превратился в мужчину, Мари-Луиза отослала его спать, с нежной грустью вспоминая о тех временах, когда ничто, кроме охоты, ребенка не занимало. И Александр отныне по три раза на неделе тайно наведывался к подруге, вот только, чтобы не проходить под окнами ее матери, предпочитал обходной путь, перелезая через каменную ограду. Ему удалось приручить сторожевую собаку Телье, грозного Муфтия, задобрив его куриными косточками. Цербер не ворчал даже тогда, когда ночной гость спрыгивал со стены. Но однажды, когда Александр, только что расставшийся с возлюбленной, спешил домой, на него набросился незнакомец с черным, вымазанным сажей, лицом и поколотил его палкой. Был ли то бродяга, намеревавшийся ограбить ночного прохожего, или соперник, завидовавший успеху юнца у Аглаи? Поди разбери в потемках! Александру, более проворному, чем противник, удалось обезоружить того и повалить на землю, а потом, когда нападавший вскочил и замахнулся ножом, заломить ему руку за спину и разбить голову. Назавтра, снова отправляясь на любовное свидание, он из осторожности запасся карманным пистолетом. Опасаясь, как бы раненый не указал на место их стычки – в двух шагах от дома Аглаи, которую вся эта история могла бы скомпрометировать, – он рассказывал направо и налево, что вот, мол, случилось то-то и то-то, но совсем в другом квартале Вилле-Котре, неподалеку от жилища нотариуса Пьера Александра Лебега. А у нотариуса была жена – красивая, остроумная и кокетливая Элеонора, урожденная Девиолен, в которую Александр когда-то был немного влюблен, хотя и без малейшей надежды на взаимность. И тотчас же по городку поползли слухи: все решили, будто молодой Дюма – любовник супруги нотариуса. Предположение было настолько лестным для Александра, что он не стал его опровергать. Однако слухи дошли до мэтра Лебега, и тот, до сих пор весьма благосклонно относившийся к семейству Дюма, сразу закрыл свою дверь как перед сыном, так и перед матерью. Элеонора же, несправедливо заподозренная в супружеской измене, не только отвернулась от Александра, но и прилюдно назвала его хвастуном, лгуном и трусом. Конечно, огорчение такой резкой переменой в отношении к нему красивой и порядочной женщины было очень сильным, но Александр нашел себе великолепное оправдание: ему ведь следовало любой ценой защитить честь своей настоящей любовницы! Так какое же ему дело до того, что мэтра Лебега называют рогоносцем, а его жену обвиняют в измене! Главное, чтобы все это не коснулось Аглаи! Лишь много лет спустя, припомнив эту неприглядную историю, Дюма скажет о ней в своих мемуарах: это «единственный дурной поступок, в котором я могу себя упрекнуть за всю свою жизнь». И прибавит: «Я могу смело сказать всему остальному человечеству, всем мужчинам и женщинам: посмотрите на меня и попробуйте заставить меня покраснеть!»

Глава IV Зов театра

И как только иные ворчливые жители Вилле-Котре осмеливаются утверждать, будто их городишко расположен на краю света и там никогда ничего не происходит?! Александр был настолько любопытен и любознателен, что ничтожнейшее из местных событий давало ему повод для новых открытий и удивления. Завсегдатай сельских праздников, он никогда не упускал случая повеселиться и всегда старался подстроить все так, чтобы потанцевать с Аглаей.

Как-то в воскресенье, отправляясь на очередной деревенский бал, он встретил по дороге знакомую молодую женщину, Каролину Коллар, ставшую к тому времени баронессой Каппель. С ней был молодой иностранец – похоже, ровесник Александра, высокий, худощавый, смуглый, с коротко остриженным ежиком темных волос, с аристократическими манерами, в туго натянутых и великолепно сшитых небесно-голубых панталонах. Каролина их познакомила. Ее спутником был виконт Адольф Риббинг де Левен, сын графа Адольфа-Луи Риббинга де Левена, вельможи, причастного к убийству Густава III, короля Швеции. Вот неожиданность-то – встретить в Вилле-Котре потомка такого прославленного человека! Адольфу-старшему после того, как он совершил преступление, пришлось бежать сначала в Швейцарию, затем в Бельгию и, наконец, во Францию! В Париже он подружился с семьей Коллар. Разве не может все это служить двойной рекомендацией? Сын генерала Дюма и сын шведского цареубийцы мгновенно почувствовали, что между ними зародилось взаимное влечение, и Каролина, убедившись в том, что молодые люди поладили друг с другом, пригласила Александра погостить несколько дней в замке ее родителей, Вилле-Элон, где ненадолго остановился обворожительный Адольф. Александр нашел эту мысль превосходной, однако Аглая не разделила его восторгов из опасения, как бы он, оказавшись вдали от нее, не поддался чарам какой-нибудь безмозглой, но титулованной болтушки. Стремясь развеять опасения подруги, юноша заверил ее в том, что верность его непоколебима, и постарался внушить, что его собственное будущее всецело зависит от того, сколько и каких связей он сумеет завязать в свете. Она неохотно уступила, посоветовав возлюбленному быть поосторожнее в отношениях с незнакомками.

На самом деле Александра в замок Вилле-Элон притягивали не женские лица, какими бы прелестными они ни оказались, но непринужденные манеры и вдохновенный облик Адольфа де Левена. Этот юноша не только умел себя держать, не только производил сильное впечатление своей внешностью, он еще и писал стихи и посылал их девицам, чьей благосклонности надеялся добиться. Несколькими месяцами раньше старший клерк Огюст Лафарж уже открыл Александру таинственную власть поэзии, теперь же молодой Дюма млел от восхищения, преклоняясь перед талантами нового друга. Восторженно читая его элегии, он все больше проникался мыслью о том, что человек, владеющий пером, может завладеть и сердцами.

Тем не менее, когда Адольф, успевший покорить всех окружающих, снова уехал в Париж, Александр недолго тосковал в разлуке: едва утратив друга, он тотчас нашел себе нового, сумевшего затмить прежнего. Еще не окончательно выйдя из-под обаяния юного шведа, Дюма увлекся офицером в отставке по имени Амеде де Ла Понс, приехавшим в Вилле-Котре с тем, чтобы, обосновавшись в городе, выгодно жениться и жить на ренту. Несмотря на то что Амеде де Ла Понс был двенадцатью годами старше Александра, он привязался к нему, удивился тому, что ум молодого человека настолько неразвит, и выбранил как следует за разбросанность и безделье. «Поверьте мне, дорогой мой мальчик, – говорил Амеде, – в жизни есть и другие вещи, не только удовольствие, любовь, охота, танцы и безумные увлечения молодости! Есть еще и труд! Научитесь трудиться… это необходимо, потому что это означает научиться быть счастливым!»[23]

Мысль о том, что труд может сделать счастливым, ошеломила Александра. Он-то думал, что, стараясь ускользнуть от скучных повседневных обязанностей, обретает надежду развлечься. Тем не менее уверенный тон наставника произвел на него впечатление, и он согласился проделать над собой опыт. Более того – он с радостью принял предложение старшего друга, который готов был давать ему уроки немецкого и итальянского языков. От изучения иностранных языков пользы мало, думал юноша, но это дает приятную возможность путешествовать, не покидая своей комнаты.

Читатель уже знает, что Александра всегда привлекало все новое. Детство его прошло под рассказы о легендарном, героическом и волевом отце, чья жизнь была заполнена приключениями, а выросши, он уже и сам не мог представить для себя будущего без ярких вспышек, без театральных эффектов. Он больше полагался на смелость, чем на умение, рассчитывал больше на удачу, чем на логику, верил в слепой случай больше, чем во вмешательство всеведущего Господа Бога. Крепкое сложение и пылкая фантазия молодого человека создали у него иллюзию, будто он – некая стихийная сила, что-то вроде неудержимого потока, увлекающего за собой щепки, или ветра, сгибающего вершины деревьев. Но, может быть, это горячая кровь предков с берегов Сан-Доминго заставляла Александра любить все чрезмерное и опасное? Он нередко говорил себе, что рожден стать таким же генералом, как и его славный родитель. Он готов был последовать примеру отца – вот только к этому времени закончились великие войны, которые давали возможность отчаянным смельчакам утвердить свое превосходство над недотепами, – так куда же ему приложить свои силы? Какое занятие выбрать, чтобы дать выход кипящей в нем энергии, чтобы использовать ее наилучшим образом? Литература? Почему бы и нет? Генерал, отдающий приказы армии писателей, – это, пожалуй, ему подошло бы!

Как-то раз труппа молодых актеров, разъезжавшая с гастролями, остановилась в Суассоне, чтобы дать представление «Гамлета» в бездарном стихотворном переложении Дюси. Александр никогда не читал трагедии Шекспира, да и вообще не имел о нем ни малейшего понятия. «Трудно представить себе более невежественного человека, чем был я в те времена, – расскажет он впоследствии в мемуарах. – Матушка пыталась заставить меня прочесть трагедии Корнеля и Расина, но должен, к стыду своему, признаться, что мне было нестерпимо скучно их читать… Я был в полном смысле слова дитя природы; все, что меня забавляло, было для меня хорошим, все, что заставляло скучать, – плохим». Несмотря на свои предубеждения, мать и сын решили посмотреть этого суассонского «Гамлета», в афише прямо названного трагедией. Слово «трагедия» неприятно напоминало Александру нудных классиков, которыми его пытались пичкать с детства. Оба, и Мари-Луиза, и он сам, собираясь в театр, намеревались всего-навсего выйти из дому, провести вечер «в городе», побыть в приятной обстановке. Однако едва поднялся занавес, Александр испытал настоящее потрясение: пьеса захватила его целиком. Ему казалось, будто все то, что он видит и слышит, придумано им самим, причем в состоянии какого-то умопомешательства. В разгоряченной голове юноши сцены наползали одна на другую, перемешивались без всякого хронологического порядка. Упреки, обращенные Гамлетом к матери, страшный монолог принца у могилы шута Йорика, призрак убитого отца, которого мог видеть только сын, смерть Офелии – все нравилось ему в этом фантастическом кипении бушующих страстей. На сцене один внезапный поворот судьбы сменялся другим, а ему представлялось, будто все это сочинил он сам или, по крайней мере, мог бы сочинить – настолько пьеса отвечала его пристрастию к необузданным речам и резким переменам.

Александр вышел из театра совершенно другим человеком. Решение было принято. Драматургом – вот кем ему следует стать! На следующий же день он попросил друга-парижанина прислать текст «Гамлета». Тоненькая книжка сделалась его настольной книгой, он читал ее постоянно, словно молитвенник, и вскоре выучил наизусть главную роль. Отныне юноша не чувствовал себя одиноким: Шекспир крепко держал его за руку, уверенно вел по жизни. Вспыхнувшая в нем страсть была так велика, что он уговорил нескольких друзей из Вилле-Котре создать любительскую труппу. Адольф де Левен, как нельзя более кстати вернувшийся из Парижа, пришел в восторг от этой затеи. И Александр, осмелев от его поддержки, предложил старшему другу сыграть в Вилле-Котре те его пьесы, от которых отказались в других местах: дескать, это станет проверочным испытанием перед триумфальным движением театральной труппы к столице. Но в душе будущий писатель дал себе клятву, что и он непременно напишет те пьесы, замыслы которых уже пришли недавно ему в голову, больше того – сам же в них сыграет. Можете на него положиться! Завербованные им в любительскую труппу молоденькие актрисы – среди них были Аглая, Альбина Арди, Луиза Брезетт – безоглядно в него поверили, он им нравился во всех отношениях, а большего и не требовалось. Адольф де Левен присоединился к компании. На первом этаже пустующего дома позади гостиницы «Шпага» поспешно обустроили театральный зал. Лесоторговец подарил молодежи досок, чтобы сделать скамьи для зрителей. Сокровища из семейных сундуков и шкафов были отданы на разграбление ради изготовления костюмов. Жители Вилле-Котре, да и всей округи пришли в неописуемое волнение. Патриотизм местного населения разгорелся до невозможности. Вместе с ним – и любопытство. А неутомимый Дюма, назначив себя одновременно и постановщиком, и актером, тем временем регулярно проводил репетиции. Он указывал каждому, с какой интонацией ему говорить, как встать, как сесть, как держаться, как себя вести… И никто не смел ему противоречить, никому и в голову не пришло бы спорить – власть «режиссера» была безгранична. Адольф де Левен только удивлялся, глядя на этого восемнадцатилетнего юношу, который почти ничего не читал и, можно сказать, никогда не бывал в театре: откуда только у него взялось понимание сцены? Неужели оно врожденное?

Первые представления стали событием для всего городка. Поскольку в Вилле-Котре развлечений было немного, зал каждый вечер был полон до отказа, но зрители, похоже, аплодировали больше из дружеских чувств, чем от восторга. Однако, несмотря на умеренный прием сограждан, Александр не унимался. Переиграв все, какие мог, чужие пьесы, он вознамерился предложить публике тексты собственного сочинения. Вместе с Адольфом де Левеном набросал несколько водевилей в стихах. Увы! В 1821 году его блестящему соавтору – вместе с отцом, который рассчитывал на благосклонность Людовика XVIII, – пришлось вернуться в Париж. Но все-таки в багаже младший де Левен увозил целую кипу рукописей – пьесы, сочиненные им совместно с Александром: «Страсбургский майор», «Дружеский ужин», «Абенсераги»… Не может быть, чтобы хоть один из этих шедевров не привлек внимания директора какого-нибудь театра!

После отъезда «парижанина» театральный зал в Вилле-Котре опустел, и Александр начал томиться нетерпением и вынужденным бездействием. Что стало с водевилями, которые он сочинил вместе с другом, как там Адольф? Каждый день он надеялся, что наконец-то придет письмо с утешительными вестями, но тщетно – Париж безмолвствовал. Еще одно огорчение: он потерял место рассыльного в конторе мэтра Меннесона: должно быть, перегнул палку, слишком часто прогуливая, слишком небрежно обращаясь с документами – и терпение хозяина лопнуло. Наконец, самое горькое разочарование: нежная Аглая, устав слушать обещания возлюбленного с пустыми карманами и опасаясь, как бы ей не остаться старой девой, в двадцать три года стала женой владельца кондитерской, Никола Луи Себастьена Аннике, который был тринадцатью годами старше ее.

Удрученный «предательством» возлюбленной, Александр не пожелал в «черный день» ее свадьбы остаться в Вилле-Котре. Покинув на время злополучный городок, где его постигло столько неудач, он уговорил одного из друзей отправиться на охоту в лес. Там они, расставив силки, заночевали в шалаше, а утром принялись охотиться. Александр срывал злость на ни в чем не повинных тварях, без разбору убивая всех, кто только попадался под руку. Ближе к вечеру он услышал звуки скрипки, взрывы смеха и увидел, как среди деревьев пронеслась веселая свадьба с приплясывающим деревенским музыкантом во главе. Конечно же, это было свадебное шествие Аглаи и ее пирожника…

Обманутый как в своих любовных надеждах, так и в честолюбивых театральных замыслах, Александр больше не находил в жизни ни радости, ни смысла, ни удовольствия. А Мари-Луиза страдала, глядя на то, какой сын стал несчастный и неприкаянный. Только честный труд может излечить мальчика от меланхолии, решила любящая мать, и принялась усердно обивать пороги. Ее старания увенчались успехом: для сына удалось найти место младшего помощника в конторе мэтра Пьера Никола Лефевра, нотариуса из Крепи-ан-Валуа. Александр без особой радости согласился и отбыл из дома.

Место, в общем-то, оказалось неплохим: у него был кров над головой, его досыта кормили, и по вечерам он мог сколько угодно заниматься сочинительством в своей каморке, расположенной прямо над конторой. Мог-то мог, да только вдохновение его покинуло, а прежние сомнения вернулись и принялись точить юношу с удвоенной силой. Можно было подумать, будто без друга Адольфа де Левена и любимой своей Аглаи он вовсе не способен распорядиться собственной жизнью! Совершенно ясно, думал Александр, что, прозябая вдали от Парижа, никогда не сочинить чего-то такого, что можно напечатать или сыграть на сцене.

В один прекрасный день его навестил Пьер Ипполит Пайе, прежде служивший старшим помощником у мэтра Меннесона, и Александр поделился с приятелем своими любовными горестями и писательскими разочарованиями. Подумать только, мэтр Лефевр – человек, впрочем, во всех отношениях превосходный – завтра уедет в Париж, где собирается пробыть целых три дня, а он, Александр, который уже совершенно извелся, пропадая здесь, в этой глуши, должен все это время изнывать от тоски, переписывая скучнейшие брачные контракты и завещания! Но пока «неудачник» жаловался на судьбу, ему пришла в голову удивительная мысль. А почему бы ему не воспользоваться этой – будь она благословенна! – отлучкой мэтра Лефевра для того, чтобы и самому потихоньку сбежать в столицу, провести там двое суток и так же незаметно вернуться как раз к возвращению хозяина? Никто ни о чем и не догадается! Собеседник, с которым он поделился внезапно осенившей его идеей, весело рассмеявшись, сказал, что ему страшно нравится мысль вот так сбежать вдвоем, только где взять денег на дорогу? У Пайе при себе было только двадцать восемь франков, у Александра и того меньше – всего-навсего семь. Но ведь для Дюма не существовало безвыходных положений, уж он-то всегда придумает, как извернуться! Ничего страшного, решил Александр, по дороге они станут браконьерствовать, все, что сумеют настрелять, продадут какому-нибудь парижскому трактирщику, и этих денег хватит на то, чтобы заплатить за номер в гостинице.

«План Дюма» был в точности приведен в исполнение. Александр сел на лошадь позади Пайе, и друзья тронулись в путь. Раз двадцать молодые люди спешивались и стреляли по всему, что шевелилось в зарослях. К тому времени, как они добрались до Парижа, им удалось разжиться четырьмя зайцами, четырьмя куропатками и парой перепелов. После долгих переговоров удалось сторговаться с хозяином гостиницы «Старых Августинцев» на улице, носившей то же имя:[24] он согласился в обмен на содержимое ягдташей предоставить друзьям стол и кров на двадцать четыре часа. Сделка состоялась, и Александр в полном изнеможении, но упоительно счастливый, повалился на постель, поздравляя себя с тем, что одержал первую победу.

Назавтра он с самого рассвета пустился бродить по огромному незнакомому городу в поисках площади Пигаль, где обитала семья Левен. Где-то посреди своих скитаний остановился у здания Французского театра и прочел на афише, что вечером здесь будут давать «Суллу», трагедию господина де Жуи в пяти актах. Внизу было крупными буквами приписано: «В роли Суллы выступит господин Тальма». Александр, до которого и в его провинциальной глуши дошли слухи о великом актере, не колебался: он непременно должен увидеть этот спектакль, пусть даже ему придется отдать за билет последние гроши. Но, может быть, Адольф, у которого всегда в запасе есть какое-нибудь средство, что-то придумает, как-нибудь ему поможет? Раз двадцать переспросив дорогу у прохожих, он в конце концов отыскал жилище Левенов и в девять утра ворвался в спальню друга, который еще спал – должно быть, после ночи безудержного распутства.

Адольфа, которого ранний гость нетерпеливо растолкал, немало позабавило простодушное волнение юноши, и он пообещал Александру представить его Тальма, с которым он был лично знаком и который, несомненно, мог им дать бесплатные билеты на вечернее представление.

Нетерпение достигло предела – и друзья без промедления отправились к Тальма. В одиннадцать часов они уже звонили у дверей дома на улице Тур-де-Дам, которому выпала честь дать кров великому актеру.

Их провели к Тальма, который в это время был занят утренним туалетом: плескал водой себе на грудь, энергично растирал почти наголо остриженную голову. Узнав, что новоприбывший – сын генерала Дюма, он величественно, словно в тогу, завернулся в купальное полотенце, в нескольких словах рассказал о давней встрече с героем наполеоновских войн и протянул руку юному поклоннику. Александр, находившийся от всего происходящего в полном смятении, хотел было эту руку поцеловать, но Тальма, которого нисколько не тронуло волнение, вызванное им в душе молодого человека, высвободился и тут же выписал контрамарку на двоих.

Выйдя из дома великого актера, Александр от радости спотыкался на каждом шагу. Однако Адольф, которому подобные милости были не в новинку и даже несколько наскучили, сомневался в том, сумеет ли он освободиться, чтобы пойти на спектакль. У него, по его словам, было столько приглашений от всяких людей из литературного и театрального мира, что он уже и не знал, куда податься, но в конце концов согласился пожертвовать сегодняшним вечером в угоду своему пылкому другу. Больше того, пригласил его позавтракать; что касается обеда, то Александр собирался пообедать вместе с Пайе у «Старых Августинцев». И пообедал: в обмен на двух зайцев и четырех куропаток они получили суп, филе с оливками и ростбиф с картошкой, – после чего, с набитым животом, но ясным умом Александр явился к Адольфу в Королевское кафе, излюбленное место встречи писателей, откуда они направились в театр.

Зал был переполнен. Над океаном голов перелетал нетерпеливый шепот. Но вот наконец занавес поднялся…

С первых же реплик Александр был совершенно заворожен: прежде всего, конечно, самой пьесой, поскольку отречение Суллы трагически напоминало об отречении императора, но никак не меньше – внешностью Тальма, который сделал себе грим Наполеона, а главное – его талантом, соединением мощного голоса с искренностью чувства. В самом деле, Тальма был врагом той напыщенной декламации, которой так страдала французская сцена, и стремился и в величии оставаться простым. Он не играл драматическую ситуацию, он проживал ее в полную силу – так, словно все слова до последнего только что родились в его душе, и Александр, несмотря на свой небольшой театральный опыт, понимал это. Зрители, сидевшие рядом с ним, тоже, как ему казалось, были потрясены мастерством актера и всеми теми воспоминаниями о славном и трагическом прошлом Франции, которые он вызвал в них под прикрытием образа Суллы.

Когда последний, пятый акт закончился и под гром аплодисментов и оглушительные крики «Браво!» опустился занавес, Александр, не переставая хлопать в ладоши, вскочил на кресло. Адольф, растроганный восторгом друга, предложил отвести его в уборную Тальма. Несколько минут они пробирались через лабиринты коридоров, и вот наконец перед ними святая святых.

В уборной было полно народа. Все парижские знаменитости столпились здесь, в тесной комнате царила радостная сумятица. Тальма, только что сменившего пурпурную императорскую мантию на белый домашний халат, окружали Казимир Делавинь, Люсьен Арно, Непомусен Лемерсье, Вьенне и Жуи, автор «Суллы», пьесы, только что сыгранной с таким триумфом. Нимало не смутившись при виде этой блестящей когорты, Адольф заявил:

– Тальма, это мы – пришли вас поблагодарить.

И прибавил, что его спутник, Александр Дюма, как и он сам, Адольф, намерен посвятить себя литературе. Александр, в свою очередь, сбивчиво пробормотал какие-то восторженные слова, в ответ на что Тальма великодушно предложил:

– В таком случае вам надо снова прийти ко мне и попросить билеты на другое представление.

– Это невозможно, – вздохнул Дюма, – мне надо возвращаться в провинцию.

– А что вы делаете в провинции?

– Мне совестно вам в этом признаться: служу помощником нотариуса.

– Ничего, – улыбнулся Тальма, – не надо отчаиваться. Корнель был помощником прокурора.

И, повернувшись к кучке поклонников, воскликнул:

– Господа, позвольте представить вам будущего Корнеля!

Лестная шутка, которую слышали столько выдающихся людей, столько знаменитостей, вознесла Александра на седьмое небо. Он залился краской и, охваченный внезапной смелостью, тихонько попросил:

– Прикоснитесь к моему лбу, это принесет мне удачу.

Тальма, не заставляя просить себя дважды, возложил руку на голову юноши и провозгласил торжественным тоном, достойным репертуара Французского театра:

– Да будет так: я нарекаю тебя поэтом во имя Шекспира, Корнеля и Шиллера… Возвращайся в провинцию, трудись в своей конторе, и, если у тебя действительно есть призвание, ангел поэзии сумеет тебя отыскать, где бы ты ни был.

Услышав слова, которые заставили его окончательно потерять голову от благодарности, Александр схватил руку великого Тальма и на этот раз осмелился-таки поднести ее к губам.

– Ну, что ж! – воскликнул актер. – Мальчик полон воодушевления, из него выйдет толк![25]

На этом аудиенция закончилась. После оказанного им в театре ласкового приема друзья снова оказались на площади Пале-Рояль, к этому времени затихшей, опустевшей и темной. Александр, все еще очарованный великолепной простотой Тальма, поблагодарил Адольфа, которому был обязан столь великим счастьем, и объявил, что теперь его будущее совершенно определилось.

– Можешь не сомневаться, – сказал он другу, – я вернусь в Париж, это уж точно!

Молодые люди расстались, и Александр, чувствуя себя потерянным в ночном Париже, нанял фиакр, чтобы добраться до улицы Старых Августинцев, которая, впрочем, оказалась совсем рядом – он вполне мог дойти пешком. Между тем поездка обошлась ему в пятьдесят су – до чего нелепая трата! Но ничего не поделаешь – ради такого вечера стоит потратиться!

Вернувшись в гостиничный номер, он застал там Пайе, который к тому времени тоже успел вернуться из Оперы, где слушал «Волшебную лампу». Они обменялись впечатлениями, потом подсчитали, сколько осталось наличности: в общем кошельке лежало всего-навсего двенадцать франков – явно недостаточно для того, чтобы продолжить приятный отдых в столице… Что ж, друзья без всякой радости решили на следующий же день возвратиться в Крепи-ан-Валуа.

Александр надеялся, что мэтр Лефевр все еще путешествует, но, явившись в контору, узнал, что нотариус неожиданно вернулся прошлой ночью. Объяснение с хозяином было неминуемо, и оно произошло в тот же вечер, после ужина. Мэтр Лефевр упрекнул младшего помощника за необъяснимую двухдневную отлучку, но сказал, что на этот раз ограничится порицанием. Этот вполне отеческий выговор, казалось, нисколько не должен был задеть Александра. Однако, хотя славный нотариус особенно подчеркивал, что с его стороны речь идет всего только о простом замечании, провинившийся ни с того ни с сего вспылил. Тоном, не допускающим возражений, Дюма заявил, что немедленно увольняется.

Избавившись от ярма и покинув сословие судейских писцов, он мог окончательно отрясти со своих ног прах святилища старых бумаг, в котором мать слишком долго принуждала его томиться. «Великое решение было принято, – напишет он потом. – Отныне мое будущее принадлежало Парижу, и я готов был на что угодно, лишь бы поскорей уехать из провинции».[26]

Уложив вещи, он, беспечный и преисполненный надежд, вернулся в Вилле-Котре. Мари-Луиза, хотя и огорчилась, узнав о том, что он опять потерял работу, все же встретила его с пылкой радостью. Она была совершенно уверена в том, что мальчик добьется успеха. Успеха – в чем? Этого она пока не знала, просто верила в сына. Разве не течет в его жилах кровь героя?

Едва оказавшись дома, Александр тотчас принялся рыться в отцовских архивах, извлек оттуда дюжину писем от разных маршалов и, смахнув с них пыль, решил, что среди этих людей непременно найдется хотя бы один, способный добыть для сына старого товарища по оружию место на тысячу двести франков в год. Надо будет обойти их всех поочередно, главное – попасть в счастливую минуту. А обойти несложно: почти все они живут в Париже, – вот только нужны деньги на то, чтобы добраться до столицы и пробыть там достаточно времени для подготовки к осуществлению его честолюбивых намерений.

Где же взять эти деньги? С болью душевной Александр уступил своего любимого пса, Пирама, одному англичанину, который давно на него заглядывался. Мари-Луиза, со своей стороны, продала с торгов кое-какие земли, чтобы пополнить кошелек сына. После того как расплатились с долгами, у матери осталось двести пятьдесят франков на то, чтобы продолжать прилично жить в Вилле-Котре, у Александра оказалось пятьдесят франков на то, чтобы завоевать Париж…

Весной 1823 года он распрощался с мэтром Меннесоном, аббатом Грегуаром, Луизой Брезетт, несколькими менее близкими друзьями, простился с матерью, которая едва сдерживала слезы, но старалась улыбаться. Мари-Луизе казалось, будто она снова переживает минуты одного из тех мучительных расставаний, которых так много было в ее жизни – всякий раз, как муж уходил на войну. Сходив на кладбище, поклонившись могиле генерала, она вместе с сыном направилась к гостинице «Золотой Шар», где им предстояло ждать прибытия дилижанса. Около получаса они просидели друг напротив друга, она – опечаленная и встревоженная, он – охваченный радостным нетерпением. Наконец послышался стук колес. Александр и Мари-Луиза обменялись прощальным поцелуем, торопливыми обещаниями. «Ни один, ни другой из нас не видели тогда Бога, – вспомнит Дюма позже, – но, несомненно, Бог был там, и Бог улыбался».[27]

Садясь в почтовую карету, молодой человек чувствовал себя так, словно выходит на сцену. Еще немного – и он услышит аплодисменты публики…

Колымага дрогнула и тяжело стронулась с места. Его мать – маленькая фигурка, еле видная в утреннем тумане, – осталась наедине со своими воспоминаниями. А для него начинается настоящая жизнь! Главное на сегодняшний день – на все надеяться и ни о чем не жалеть.

Глава V Перо писца и перо писателя

Верный гостинице «Старых Августинцев», Александр и на этот раз расположился здесь. Ночью спал плохо, беспокойно, ворочался с боку на бок, неотступно думая о том, что завтрашний день станет решающим в его жизни, а с рассветом вскочил и побежал к Левенам по воскресным – пустым, тихим и скучным – улицам Парижа. Нигде ни души, у магазинов закрыты ставни, люди сидят по домам и зевают – ничего не поделаешь, новые королевские указы выбора не оставили…

Однако граф де Левен, как оказалось, уже встал. Он прогуливался в своем саду и, узнав, что молодой Дюма приехал «насовсем», немедленно предложил ему приют. Этот образованный, остроумный и влюбленный в свободу человек, который вел раздел иностранной политики во «Французском Курьере» («Le Courrier Français»), был истинным воплощением своей эпохи. Зная о том, что у Александра сложности с работой, что он не может найти себе место, граф посоветовал ему поговорить с Адольфом, который в делах такого рода способен дать дельный совет. Ну и что с того, что сын еще спит, заявил он, самое время вытащить его из постели!

Едва проснувшийся Адольф и впрямь охотно взялся исполнить обязанности консультанта. Он посоветовал другу прежде всего обратиться к тем, кто находится на верхних ступеньках военной иерархии. С его одобрения Александр написал для начала маршалу Виктору – прежнему товарищу по оружию генерала Дюма и нынешнему военному министру – и попросил у него аудиенции. Для большей верности написал затем еще по письму маршалу Журдану и генералу Себастиани. Однако все три прошения пропали даром, все три попытки чего-то добиться провалились самым жалким образом. Виктор ответил, что перегружен работой и не имеет времени с ним встретиться. Журдан сделал вид, будто не верит, что проситель на самом деле сын генерала Дюма, и считает его самозванцем. Что же касается Себастиани – тот, конечно, позволил Александру войти в кабинет, но нимало посетителем не занимался, а вместо этого диктовал письма сразу четырем секретарям. Каждый раз, как генерал приближался к одному из них, чтобы произнести очередную фразу, секретарь, угодливо изогнувшись, протягивал ему золотую табакерку. Взяв понюшку табаку, тот продолжал разглагольствовать, расхаживая по кабинету и словно бы даже не замечая, что посетитель робко жмется у дверей, надеясь хоть чем-нибудь привлечь внимание великого человека.

Так ничего и не добившись, не сумев заставить себя выслушать, Александр вернулся к Адольфу, и оба друга принялись листать «Альманах двадцати пяти тысяч адресов» – своего рода справочник, содержавший сведения обо всех выдающихся людях страны. Кого выбрать из этого блестящего ряда? К кому обратиться? Александр в конце концов остановил свой выбор на генерале Вердье, который служил когда-то в Египте под началом его отца. Вердье принял юношу любезно, но откровенно объяснил, что сам не в ладах с властью, больше того – его уже отправили в отставку, и что самый верный способ чего-то добиться для человека, желающего заручиться надежной поддержкой, – обратиться к генералу Фуа, который в 1819 году сделался депутатом от Эна и до сих пор пользуется большим влиянием.

Александр принял совет к сведению и на следующий день, едва пробило десять, уже звонил у дверей человека, на которого возлагал свои последние надежды. Он позаботился о том, чтобы запастись рекомендательным письмом господина Данре, депутата от округа Вилле-Котре и друга – хотя и слегка подзабытого – его сегодняшнего собеседника. Запасливость оказалась не напрасной: прочитав письмо, генерал Фуа – человек лет пятидесяти, маленького роста, тощий, с желчным цветом и властным выражением лица – внезапно просиял и сделался на удивление благосклонным к гостю. Должно быть, рекомендации господина Данре затронули в нем какую-то чувствительную струну.

– Вот как, – произнес он, складывая листок, – значит, Данре вас очень любит?

– Почти так же, как любил бы родного сына, – самоуверенно заявил Александр.

Генерал Фуа оценил дерзкий ответ и стал расспрашивать молодого человека о том, что он умеет и к чему у него есть склонности.

– Прежде всего, я должен понять, в чем вы сильны.

– Да ни в чем особенно, – пробормотал Александр.

– Вы сколько-нибудь знаете математику?

– Нет, генерал.

– Но хоть какое-то понятие об алгебре, геометрии, физике имеете?

На все вопросы Александр, взмокший и багровый от стыда, отвечал отрицательно.

– Право-то вы по крайней мере изучали?

– Нет, генерал.

– Латынь и греческий?

– Латынь – немного, греческого не знаю вовсе!

– В бухгалтерии разбираетесь?

– Нисколько, – признался Александр, окончательно павший духом.

Он внезапно почувствовал, насколько унизительно признаваться в своем невежестве, и его прорвало:

– О, генерал, мое образование никуда не годится, и самое позорное то, что я только сегодня, только сейчас это понял… Но я все выучу, даю вам слово, и когда-нибудь, в один прекрасный день, отвечу «да» на все те вопросы, на которые только что отвечал «нет».

Генерала Фуа, должно быть, тронуло простодушное юношеское признание.

– Так… А пока у вас есть какие-нибудь средства к существованию? – поинтересовался он.

– Никаких!

Тут генерал растерялся и, пообещав подумать, чем можно помочь просителю, велел ему записать свой адрес на листке бумаги, для чего любезно подал гусиное перо, которым только что писал сам. Взяв перо, Александр почтительно взглянул на острие с еще не высохшими чернилами и вернул его владельцу со словами:

– Я не стану писать вашим пером – это было бы святотатством!

Конечно, лесть грубоватая, но генерал снисходительно улыбнулся, пробормотал: «Какой же вы еще ребенок!» – и подал ему новое перо. Пока Александр писал, он с любопытством смотрел на нежданного гостя. И вдруг, совершенно неожиданно, захлопал в ладоши.

– Вот оно, спасение! – воскликнул Фуа.

– О чем вы, генерал?

– У вас же прекрасный почерк! Сегодня вечером я приглашен на ужин в Пале-Рояль. Поговорю о вас с герцогом Орлеанским, скажу, что он должен взять вас в свою канцелярию – вас, сына республиканского генерала!

Вспыхнувшая у Александра надежда на то, что его возьмут на службу к герцогу Орлеанскому, умерялась горечью от сознания того, что этим счастьем он обязан исключительно своему прекрасному почерку. «Прекрасный почерк! – пожалуется он впоследствии. – Вот и все, чем я обладал… Стало быть, когда-нибудь я мог надеяться дослужиться до делопроизводителя. Вот какое будущее меня ожидало! Я охотно дал бы отрубить себе правую руку».[28] Но на данный момент надежда пересиливала, поэтому он рассыпался в благодарностях перед генералом Фуа, пообещал ему назавтра вернуться, чтобы узнать решение герцога, и вышел на улицу, толком не понимая, должен ли он ликовать или, напротив, посыпать голову пеплом.

На следующий день, с утра пораньше, он снова устремился к дому 64 по улице Монблан, где жил генерал Фуа. Как и накануне, тот сидел за письменным столом. Едва Дюма успел ступить на порог, как генерал, сияя от радости, объявил ему:

– Дело сделано!.. Вы поступаете в канцелярию герцога сверхштатным служащим, будете получать тысячу двести франков. Деньги, конечно, небольшие, но работайте – и всего добьетесь!

На этот раз Александр не стал раздумывать и привередничать. Тысяча двести франков для голодранца вроде него – это же целое состояние! Он станет помогать матери, может быть, даже сумеет перевезти ее в Париж. К тому же никто ему не мешает, старательно переписывая официальные документы, одновременно с этим пытаться преуспеть и в литературе. Не зная, как выказать свою признательность генералу-депутату, юноша пылко расцеловал ветерана в обе щеки, а тот, без особых церемоний, попросту велел поставить еще один прибор к завтраку. За столом Александр был в таком смятении, что даже не замечал, чем его угощали, и вместо того, чтобы расспрашивать, в чем будут заключаться его будущие обязанности писца, делился с хозяином дома планами, подробно распространяясь о своих сочинительских замыслах. На самом деле ему казалось, что генерал Фуа распахнул перед ним не двери канцелярии герцога Орлеанского, но – сам того не зная – парадную дверь, открывающую доступ во французскую литературу.

Прямо от генеральского стола Александр побежал делиться только что обретенным счастьем с семейством Левен, а оттуда бросился к дилижансу, чтобы ехать в Вилле-Котре. Ему не терпелось объявить радостную весть матери, которая так давно уже томилась в ожидании. До дома он добрался к часу ночи. Мари-Луиза уже легла, но при виде сына вскочила с постели – растрепанная, с округлившимися от удивления глазами. Не дав ей опомниться, Александр закричал: «Победа, дорогая матушка! Я победил!» И рассказал ей все, сжимая в объятиях так крепко, что едва не переломал все ребра.

Назавтра весь город уже знал о том, какое «чудо» свершилось в столице, и радовался этому. В то время молодых людей возраста Александра как раз призывали в армию, но его это не касалось: как сын вдовы, он был освобожден от воинской службы, и, несмотря на то что во время призыва он вытащил неудачный номер – девятый, его не взяли. Мало того – из суеверия и вместе с тем забавы ради он тогда поставил в лотерею на тот же девятый номер тридцать су – и выиграл семьдесят три франка. Решительно жизнь наконец-то соизволила ему улыбнуться! Юноша принялся уговаривать Мари-Луизу, чтобы она уложила вещи и отправилась вместе с ним в Париж, где ему предстояло со следующего понедельника приступить к исполнению своих обязанностей в канцелярии герцога Орлеанского. Но она все еще колебалась. А что, если эта работа у Александра окажется временной?.. Более осмотрительная, чем сын, она не хотела с ним ехать, пока у мальчика не будет постоянной должности. И он уехал один, но на этот раз до дилижанса его с почетом провожали все друзья из Вилле-Котре.

Вернувшись в Париж, Александр отыскал для себя маленькую комнатку на четвертом этаже ветхого дома – номер один на площади Итальянцев,[29] – которую согласились сдать за сто двадцать франков в год. В ожидании, пока прибудет мебель, которую перевозчик должен был доставить из Вилле-Котре, он снова поселился в гостинице «Старых Августинцев» и стал слоняться по бульварам, то и дело заходя в кафе, чтобы почитать газеты – любые, ему было безразлично, какого политического направления они придерживаются. Несмотря на то что в душе Дюма – так же как и граф де Левен, как и генерал Фуа, наконец, как и сам герцог Орлеанский – был либералом, политические новости он пропускал и выискивал в газетах главным образом сведения, касающиеся литературной жизни.

Однажды вечером, не зная, чем себя занять до того, как настанет время возвращаться в свой номер, Александр решил пойти развлечься. И выбрал для этого театр «Порт-Сен-Мартен», где с шумным успехом шла мелодрама Кармуша «Вампир». Может быть, этот спектакль вдохновит его на создание собственных пьес?

Он встал в очередь у окошка кассы и вскоре, пережив несколько перебранок с франтами, потешавшимися над его длинными курчавыми волосами и сюртуком, доходившим до щиколоток, уже сидел в партере рядом с каким-то седым господином. Сосед держался весьма сдержанно и, чтобы скоротать время до начала представления, почитывал маленькую книжечку. Александр из вежливости завязал с ним разговор и узнал, что этот человек – собиратель редких изданий, а томик, который он держит в руках, – драгоценный эльзевир 1655 года. Александр, до тех пор ничего не знавший об утонченных наслаждениях библиофилов, был очарован знаниями и любезностью незнакомца. Но больше всего юношу удивила внезапная перемена, происшедшая в поведении последнего, едва поднялся занавес. Ни с того ни с сего этот человек, такой до сих пор сдержанный, принялся во весь голос ругать витиеватый стиль и полный ошибок французский язык пьесы. В антракте Александр тихонько спросил у него, что же ему так не нравится в «Вампире». Все, ответил тот, – и стиль, и текст, и игра актеров! Тем не менее, прибавил он, с точки зрения вкуса и с философской точки зрения нет ничего плохого в наличии гномов, сильфов, женщин-вампиров и прочей нечисти, когда они представляют собой элемент превосходного произведения. Увлекшись, библиофил пустился рассуждать об уместности использования сверхъестественного в литературе. Александр слушал его раскрыв рот – так он внимал бы речам вдохновенного наставника. Но кончился антракт, спектакль продолжился, и ученый вновь разошелся. Возмущенный неуклюжим диалогом и бездарными мизансценами, он даже захотел, не дожидаясь конца, покинуть зал. Александр умолял его остаться, но напрасно: прошло еще несколько минут, и человек с эльзевиром поднялся с места и вышел из зала, провожаемый недовольным ворчанием потревоженных зрителей. Но они ошиблись, подумав, будто он ушел окончательно! Это оказалось всего лишь уловкой: бывший сосед Александра укрылся в глубине ложи и вскоре принялся свистеть что было мочи. Публика зашумела. Со всех сторон раздались крики: «Выгоните его! Пусть уходит!» Дирекция театра обратилась в ближайший полицейский участок, и почтенного старика, не перестававшего вопить, вывели из зала жандармы.

На следующий день Александр прочел в газете, что господином, который вчера мешал играть спектакль, был не кто иной, как Шарль Нодье, анонимный соавтор «Вампира», явившийся показать, насколько он пренебрегает этим неудачным творением. Боже мой! Подумать только! Вчера он, сам того не зная, сидел рядом с прославленным литератором! Александр погрузился в мечты. Ему хотелось снова увидеться с вчерашним соседом, снова услышать, как тот рассуждает о проявлениях потустороннего и о грамматических ошибках. Но как к нему приблизиться, когда самому ровным счетом нечего предъявить? Александру, нравилось ему это или нет, приходилось смириться с реальностью. А реальностью были не его неясное пока что будущее в театре и не его ненаписанные книги, но его новые обязанности писца в канцелярии герцога Орлеанского.

Каждый день к десяти часам утра он являлся в Пале-Рояль и приступал к работе. Познакомившись поочередно со старшим служащим Эрнестом Бассе, помощником начальника канцелярии Ипполитом Лассанем и, наконец, с начальником канцелярии Жаком Ударом, он узнал от последнего, что к рекомендации генерала Фуа внезапно прибавилась еще одна – оказалось, что его рекомендовал Жан-Мишель Девиолен. Значит, Дед с розгами простил его! Простил ему то, что он невольно отдал его дочь на растерзание провинциальным сплетникам? Растроганный Александр поспешил к славному старику, который, хотя и был ворчуном, неизменно хранил верность тем, к кому был привязан, – поспешил, чтобы обнять благодетеля.

Ну вот, наконец-то новый служащий при деле: прочно усевшись на стул, он усердно переписывает документы, даже не пытаясь вникнуть в их содержание. Труд однообразный и утомительный. К счастью, управлял этой бумажной каторгой утонченный щеголь Лассань – тридцатилетний человек с живым взглядом, роскошными черными волосами и тонкими, почти женственными чертами лица. Ради того, чтобы отвлечься и отдохнуть от своих обязанностей руководителя, на досуге он сочинял песенки, участвовал в создании водевилей и поставлял остроумные статьи в такие газеты, как «Белое знамя» («Le Drapeau Blanc») и «Гром и молния» («La Foudre»). Заметив пристрастие нового подчиненного к литературе, Лассань набросал перед восхищенным взором провинциального юнца картину мирка, в котором действовали труженики пера. Увлекаясь всем новым, он – во всяком случае, на словах – готов был немилосердно растерзать в клочья всех тех, кто составлял прежнюю славу империи: Арно, Жуи, Непомусена Лемерсье. А как он кривился, говоря об их недостойных преемниках – Суме, Гиро, Ансело, как свирепо критиковал Казимира Делавиня, соглашаясь признать наличие вдохновения и самобытности лишь у Ламартина и Гюго! Да и то при этом замечая, что из этих великих людей тоже ни один не отвечает художественным запросам эпохи. Исторический роман и драма, по его словам, еще ждали своих выдающихся авторов.

Слова желчного критика упали на благодатную почву. Если верить Лассаню, думал Александр, получается, лучшие места пока что свободны? Отлично! Скорее! Время не терпит! Конкуренция жесточайшая! Дюма, еще не написавший ничего такого, чем мог бы гордиться, был готов принять вызов. А для начала он благоразумно поинтересовался у Лассаня: «Но кому же надо тогда подражать?» Ответ был хлестким: «Прежде всего, никогда не надо подражать, надо изучать; человек, следующий за проводником, вынужден идти позади него… Так что изучайте, мой друг! Берите страсти, события, характеры, переплавляйте и лейте все это в форму вашего воображения».

Наставник донимал Александра вопросами, и ему пришлось признаться в том, что, несмотря на страстное желание добиться успеха, он не читал ни Эсхила, ни Шекспира, ни Расина, ни Шиллера, ни Гете, ни Вальтера Скотта и едва знает несколько комедий Мольера. Лассань велел ему, не медля, с головой погрузиться в чтение полных собраний сочинений всех этих авторов. Растерянный и удрученный сознанием собственного невежества, Александр спросил:

– И сколько все это вместе составит томов?

– Две или три сотни, – ответил Лассань.

Несмотря на непомерный труд, который, как выяснилось, ожидал его в ближайшее время, Александр пообещал, что попробует все это прочесть.

– Но вы ведь поможете мне, правда? – пробормотал он.

И, опасаясь, как бы помощник начальника канцелярии, выглянув из-под маски литератора, не упрекнул его в том, что он пренебрегает своими обязанностями переписчика, поспешил заверить того, что работа из-за чтения нисколько не пострадает.

– Я буду читать по ночам, – пылко говорил он, – я буду учиться по ночам, а в канцелярии я буду только работать! Но ведь мы с вами сможем время от времени поговорить?

Появление начальника канцелярии, господина Удара, прервало это неделовое совещание. Александр после него чувствовал себя так, словно получил пинок, но никак не мог понять, что это означает: следует ли ему отказаться от своих намерений или, напротив, приступить к их исполнению, не теряя ни минуты? Он выбрал второе истолкование, поскольку оно было единственным, которое отвечало его боевому задору. В тот же вечер, когда он ужинал у Левена, в комнату вошел донельзя расстроенный Адольф: как выяснилось, одну из его пьес, написанную в соавторстве с Фредериком Сулье, театр «Жимназ» принимал лишь при условии, что в нее будут внесены исправления. Однако Сулье, отличавшийся вздорным характером, заявил, что не станет менять ни строчки. Несколько недель труда пойдут прахом из-за упрямства одного-единственного человека. Изо всех сил стараясь утешить Адольфа, которого постигли такие неудача и разочарование, Александр подумал о том, что Лассань был прав: путь, ведущий к славе, усеян препятствиями и скрытыми подвохами, и, если хочешь, чтобы когда-нибудь Париж оказался у твоих ног, надо много читать, упорно трудиться и сотнями глотать обиды!

В ожидании признания, на которое считал себя вправе рассчитывать, несмотря на всю свою неопытность, он без разбору поглощал все старые и новые сочинения, какие только попадались ему под руку. Жадность молодого Дюма к чтению была так велика, что через несколько дней ему уже начало казаться, будто он усвоил самую суть человеческих познаний. Вся история Франции, как думал юноша, поместилась у него в голове, готовая к употреблению, – любой кусок на выбор, какой потребуется, – а все великие писатели прошлого и настоящего теснятся у него за плечом, стремясь научить ремеслу.

Надо сказать, что погоня за энциклопедическими знаниями отнюдь не мешала юноше при случае наслаждаться более простыми и осязаемыми радостями. Начал он с того, что завел шашни с легкомысленной Манетт Тьерри, с которой познакомился еще в Вилле-Котре, когда она была подружкой Сонье. Теперь девушка перебралась в Париж, где работала белошвейкой. Интрижка оказалась недолгой, вскоре, покинув Манетт, Александр пустился на поиски других любовных приключений. Он предпочитал женщин полных, белокурых и розовых, по возможности старше себя, и таких, у которых пылкий темперамент соединялся бы с поистине материнской нежностью. Аглая в его глазах обладала всеми этими достоинствами, но Аглая осталась в Вилле-Котре…

Зато на одной площадке с ним жила молодая особа, казавшаяся ее точным повторением. Дюма часто встречался с ней на лестнице, нередко завязывал разговор и вскоре узнал, что она бросила в Руане полупомешанного мужа, жить с которым было совершенно невозможно, и открыла в Париже маленькую швейную мастерскую, что ее зовут Мари Катрин Лор Лабе и ей двадцать девять лет. На восемь лет старше – да это же залог счастья! Несколько романтических прогулок в медонских лесах помогли молодому человеку окончательно убедиться в том, что лучшей подруги ему не найти, поскольку она такая же пухленькая и белокожая, как Аглая, и при этом такая же мягкая, кроткая, спокойная, так же способна все ему простить, как Мари-Луиза. Лор, со своей стороны, не смогла остаться равнодушной к пылкому юноше, который служил скромным писцом, но тянулся ко всем царствам одновременно. То обстоятельство, что она была намного старше, женщину не только не смущало, но, напротив, придавало ей уверенности. Лор представлялось, что она благодаря своему здравому смыслу сумеет уберечь возлюбленного от заблуждений, свойственных юности, и научит его правильно распоряжаться деньгами. Он будет одновременно ее любовником и ее ребенком: именно о таком сочетании она всегда и мечтала. Словом, они быстро поладили и зажили по-семейному. Экономия, удобство и удовольствие – здесь все сошлось. Немедленно съехав со своей квартиры, Александр вместе со всей мебелью – надо сказать, весьма скудной! – перебрался в квартиру напротив. В обмен на его ночные ласки Лор соглашалась мириться с тем, что он возвращается из канцелярии, когда ему заблагорассудится, что он и не думает знакомить ее со своими друзьями, что он оставляет ее одну, а сам отправляется в театр или где-нибудь ужинает… Что тут такого? Было же дано объяснение: вся эта светская суета необходима любовнику для того, чтобы он мог добиться успеха, – как не поверить? Разве не может он быть не только представительным внешне, но и талантливым? Дюма только что напечатал в «Альманахе, посвященном Девицам» прелестные стихи. Нет, на самом деле Лор ровным счетом ничего не понимала в поэзии, но, подобно многим бесхитростным людям, с почтением относилась к «печатному», – и потому с этого дня обрела твердую уверенность, что ее Александр далеко пойдет. Он и в самом деле пошел далеко, вернее, дело зашло далеко: очень скоро Лор поняла, что ждет ребенка. Разумеется, и речи не могло быть о том, чтобы Александр узаконил свои отношения с белошвейкой. Она прелестна, в этом нет ни малейших сомнений, но с ней невозможно показаться в свете! Карьера обязывает! Разве не безумие, когда готовишься взобраться на вершину самой высокой горы, обременять себя женой и младенцем? Пусть Лор, если ей так хочется, оставит ребенка, но он не возьмет на себя никаких лишних обязательств, и их отношения не изменятся!

В следующем году от этой тайной связи родился сын. Ни один из родителей его не признает, тем не менее отец, довольный тем, что у него появилось потомство, даст маленькому бастарду собственное имя – Александр.[30]

В жизни Дюма в то же время случилось и еще одно важное событие – его работу сверхштатного служащего канцелярии оценили начальники. В один прекрасный день Удар объявил, что герцог Орлеанский ищет надежного человека, который сможет быстро переписать очень секретный документ, и решено поручить этот деликатный труд именно Александру. Ошеломленный выпавшей ему честью, Александр, весь трепеща, предстал перед его королевским высочеством. Герцогу Орлеанскому было тогда около пятидесяти лет, он был дородный, пышущий здоровьем, с открытым лицом и живым взглядом. Все знали, что герцог унаследовал от отца, Филиппа Эгалите, республиканские пристрастия, странным образом соединенные с непомерной династической гордостью.

«Вы – сын того храбреца, которого Бонапарт, если не ошибаюсь, уморил голодом?» – обратился он к Дюма.

Александр поклонился в знак подтверждения и вместе с тем почтительности, герцог дал ему переписывать длинный меморандум и вышел. Через два часа он вернулся, взглянул на тщательно выведенные строки, поморщился и пробормотал: «Так-так, вижу, пунктуация у вас своеобразная!» После чего, взяв перо, его королевское высочество пристроился на углу стола и расставил недостающие запятые, точки и прочие знаки препинания. Александр испугался, как бы подобная небрежность (он никогда не обращал внимания на пунктуацию!) не уронила его достоинства в глазах герцога, но тот, вместо того чтобы упрекать молодого провинциала, решил тут же, не откладывая, продиктовать ему официальный ответ, адресованный интриганке по имени Мария Стелла Петронилла Кьяппини, утверждавшей, будто она является наследницей огромного состояния герцогов Орлеанских. Медленно выговаривая слова, чтобы писец за ним поспевал, герцог размеренно вышагивал по комнате, напоминая актера, повторяющего роль. После долгого предисловия он, повысив голос, произнес фразу, которая, должно быть, казалась ему главной: «И если бы только и было, что поразительное сходство, существующее между герцогом Орлеанским и его августейшим предком, разве такого сходства не достаточно для того, чтобы показать всю несостоятельность притязаний этой авантюристки?» Услышав слова, противоречившие всему, что он с недавнего времени знал о происхождении его королевского высочества, Александр поднял голову и удивленно посмотрел на герцога. Это не ускользнуло от внимания его высочества, и он высокомерно изрек: «Господин Дюма, запомните: даже если ведешь свое происхождение от Людовика XIV через одних только бастардов, этого одного уже достаточно, чтобы им гордиться». И продолжал диктовать, а пристыженный Александр втянул голову в плечи и уткнулся в свои бумаги. Несмотря на неудачное начало работы, в итоге герцог Орлеанский остался доволен послушанием и прилежанием молодого Дюма. Недели через три после этой памятной встречи Удар пригласил Александра в свой кабинет, чтобы сообщить ему приятную новость: в виде особой милости он «включен в штат», иными словами – назначен на должность с годовым окладом полторы тысячи франков.

Первая мысль, которая всецело завладела Александром, едва он услышал радостное известие, – теперь-то он уговорит матушку перебраться к нему в Париж! У нее больше не остается никаких причин отказывать сыну, поскольку теперь у него появилась наконец постоянная работа. И, не дожидаясь согласия матери, он принялся рыскать по городу в поисках квартиры, где удобно было бы разместиться вдвоем. Разумеется, Лор опечалилась, видя, как возлюбленному не терпится переехать, она успела привыкнуть к их почти супружескому существованию. Но разве можно противостоять этому неукротимому человеку, который движется по жизни скачками и рывками? Александр, правда, попытался успокоить подругу: даже если он будет жить с Мари-Луизой вдали от нее, то все равно будет часто навещать ее по вечерам, чтобы поболтать и заняться любовью. И она снова, в который уже раз, смирилась. Нельзя же в самом деле ревновать его к матери!

Между тем Александр отыскал квартиру в доме 53 по улице Фобур-Сен-Дени и перевез туда мебель со старой квартиры. Мари-Луиза, которую ему наконец-то удалось уговорить, отправила туда же свою, после чего, продав табачную лавку, подсчитала скудные сбережения и отправилась в Париж, безмерно счастливая от того, что между нею и сыном восстанавливаются прежние близкие отношения. Вот они и снова неразлучные друзья, почти сообщники. И маленькая тихая Лор, сосланная в дальний угол, не нарушит их безмятежного счастья!

Все было бы совсем чудесно, если бы не одно обстоятельство: Александр был настолько занят работой, что у него почти не оставалось времени писать! Конечно, в пять часов пополудни он покидал Пале-Рояль, но каждую вторую неделю должен был возвращаться туда к восьми и оставаться до десяти вечера, чтобы заниматься «почтой». Эта важная миссия заключалась в том, чтобы посылать с курьером в Нейи герцогу Орлеанскому вечерние газеты и все пришедшие за день письма, а затем ждать гонца, который должен был передать распоряжения его высочества на завтрашний день.

Разумеется, в дни «дежурств» ему приходилось отказываться и от ужинов, и от спектаклей, но Александр утешался тем, что читал, как велел ему Лассань, переводы сочинений Вальтера Скотта, Фенимора Купера, а главное – Байрона, благодаря которому познал болезненное упоение, сопутствующее утрате чувства меры. Время от времени встречался с Адольфом де Левеном, и они вместе, хотя и без особой надежды, работали над пьесой. Может быть, если проявить достаточное упорство, им удастся в конце концов убедить директора хоть какого-нибудь театра в том, что у них есть талант?

Продолжая приобщаться к литературной и художественной жизни столицы, Дюма бывал у Арно, встречался с Беранже. Он навестил Жерико, которого застал на смертном одре, он дышал лишь воздухом кулис… Однако, ежедневно и в подробностях рассказывая матери о том, где был и что делал, он не решался признаться ей в том, что у него есть сын от Лор Лабе. Мари-Луиза с ее прямотой, порядочностью и благочестием вполне могла почувствовать себя оскорбленной, узнав о незаконнорожденном ребенке. Поскольку он не признал сына, лучше оставить бабушку в неведении.

Мир вокруг него менялся, но это ничего не меняло в его собственной судьбе. 16 сентября 1824 года скончался Людовик XVIII, который давно уже был болен, бессилен и не способен управлять государством. На престол взошел Карл Х. После коронации в Реймсе он начал править страной в лучших монархических традициях и тем самым вдохновил Гюго и Ламартина на сочинение приличествующих случаю стихов. Эти двое не пренебрегают политикой, усмехнулся проницательный Лассань. Что ж, в награду за это каждый из них получил крест Почетного легиона! По этому поводу тот же Лассань сообщил своему подчиненному, что литература во Франции пробуждается под сотрясающими ее мощными ударами молодого поколения. Даже водевиль благодаря Скрибу стал теперь не таким, как прежде, утверждал он. Разве это не самый благоприятный момент для того, чтобы вступить в бой? Прислушавшись к словам начальника, Александр поговорил с Адольфом, и они решили пригласить в соавторы специалиста в этом жанре: Джеймса Руссо. Надеясь этим соблазнить непревзойденного сочинителя куплетов, пригласили его к Левену на ужин с шампанским. Однако Руссо, несмотря на то что пил один бокал за другим, никак не мог утолить жажду и, видимо, потому пребывал в желчном настроении. Оказалось, что его невозможно ничем увлечь, он все подряд ругал, ему ничего не нравилось. Тем не менее, когда, уже за второй бутылкой, Александр рассказал довольно забавную охотничью историю, глаза у гостя заблестели, а после третьей бутылки он наконец-то перестал хмуриться. Они договорились втроем написать смешной водевиль под названием «Охота и любовь». Разгоряченные вином сотрапезники быстро набросали план пьесы, которая должна была состоять из двадцати одной сцены. Каждому предстояло написать по семь. Александр пообещал быстро представить семь сцен экспозиции, Адольф – семь центральных сцен, на долю Руссо оставались семь сцен развязки.

На следующий вечер соавторы снова собрались за бутылкой: семь сцен Александра и семь сцен Адольфа были готовы, тогда как Руссо не написал к своим семи ни единого слова. Ничуть не обидевшись, что третий автор их подвел, двое других пообещали виновному помочь сдержать обещание. Неделю спустя благодаря их объединенным усилиям пьеса была закончена, и Руссо, знавший толк в этом деле, заявил, что его приводят в восторг комические куплеты, сочиненные Александром. Читать пьесу в театре «Жимназ» должны были Адольф и Руссо, Александр предпочел дожидаться «приговора» в канцелярии. Заботясь о том, чтобы карьера началась с произведения значительного, он заранее попросил не указывать его имени на афише. Каждая минута, которую он проводил в тревожном ожидании, притворяясь, будто усердно пишет, была для него пыткой. Но когда терпение его окончательно истощилось, на пороге появились Руссо с Адольфом. Вид у них был похоронный: «Охоту и любовь» решительно отвергли.

Но, несмотря на неудачу, Руссо не пал духом, ему удалось добиться того, что пьесу прослушали еще раз – теперь в «Амбигю-Комик». И снова, укрывшись за кипами бумаг, Александр в тревоге смотрел на закрытую дверь. Наконец за ней послышались шаги. На этот раз Адольф и Руссо сияли. «Приняли!» – в один голос закричали они, и Александр так и подпрыгнул на стуле от радости.

Теперь, после приезда матери, у него появились новые расходы, любые поступления денег были очень кстати, так что первым делом он осведомился о том, какая сумма отчислений причитается автору в этом театре. Автор получал двенадцать франков и два места в зале. Стало быть, на каждого из них приходилось по четыре франка за вечер, а кроме того – два билета по сорок су. Но для того, чтобы автор мог полностью получить причитающиеся ему деньги, надо было ждать, пока пьесу сыграют, а Александр ждать не мог. Его жалованья не хватало на то, чтобы обеспечить ему и матери пристойное существование.

Руссо, знавший все ходы и выходы, посоветовал ему обратиться к некоему Порше, который прежде был мастером, изготовлявшим парики, а теперь сделался профессиональным клакером. Этот тайный посредник ссужал авторам сумму, которую они должны были выручить за билеты, получая с этой сделки небольшие комиссионные, что было вполне справедливо, поскольку в случае, если пьеса не шла, он мог потерять часть денег.

В тот же вечер, после «дежурства», Александр отправился на встречу с Порше в кафе рядом с театром, где тот играл в домино с другими завсегдатаями. В театральной среде новости доходят быстро, клакер уже знал о том, что директор «Амбигю» принял к постановке «Охоту и любовь», он согласился ссудить Александру полсотни франков в обмен на его авторские билеты и тут же отправился за деньгами. «Немного мне довелось испытать ощущений столь же сладостных, как от прикосновения к первым деньгам, которые я заработал своим пером, – напишет Дюма в мемуарах, – ведь то, что я получал раньше, я зарабатывал всего лишь своим почерком».

Старый театральный волк, тронутый волнением, которое угадал в этом новичке, предложил Александру порекомендовать его плодовитому водевилисту Мелезвилю, который мог бы взять дебютанта в соавторы. Услышав эти слова, Александр вскинулся и с гордостью заявил, что избрал другой путь и намерен «через год-другой» без помощи каких бы то ни было соавторов написать серьезную пьесу для «Комеди Франсез». Порше в ответ только головой покачал и пробормотал себе под нос: «Предупреждаю, это будет нелегко!»[31]

Вернувшись домой, Александр отдал матери полученные от клакера пятьдесят франков. Она приняла деньги с радостной благодарностью, поскольку знала, что на этот раз речь идет уже не о простом вознаграждении за труд переписчика, на этот раз признание получил не прекрасный почерк сына, а его писательский талант. Убирая первый литературный заработок своего мальчика в ящик, она, узнавшая так много разочарований, осмелилась высказать надежду на то, что ее Александр сделал первый шаг на пути к славе и богатству.

Глава VI На подступах

Если имя Александра Дюма и не стояло на афише водевиля «Охота и любовь», премьера которого состоялась в «Амбигю-Комик» 22 сентября 1825 года, то на обложке изданной Дювернуа книжечки с текстом пьесы имен авторов все-таки было три. Вот только и здесь никаких следов Дюма! Его заменил некий Дави. Укрывшись таким образом под фамилией деда, маркиза Дави де ла Пайетри, Александр надеялся отвести от себя подозрения герцога Орлеанского, который – как всем было хорошо известно! – терпеть не мог, чтобы его служащие баловались литературой. Конечно, можно было закрыть глаза на то, что некоторые большие начальники время от времени отвлекались на журналистику или театр, но тем, кто стоял на более низких ступенях служебной лестницы, и думать было нечего о подобном умственном распутстве.

Из осторожности Александр с Лассанем, трудясь в поте лица над новой пьесой, которую назвали «Свадьба и похороны», прятались словно воры. На этот раз в качестве третьего соавтора был приглашен уже не Джеймс Руссо, а Гюстав Вюльпиан. Сюжет позаимствовали из сказок «Тысячи и одной ночи», работу, как и следовало ожидать, поделили на три равные части, намереваясь, когда каждый представит готовый текст, соединить куски в единое целое и отшлифовать. Все соавторы приступили к делу с тем большим воодушевлением, что «Охота и любовь» имела в «Амбигю» немалый успех. Шестнадцать представлений с аншлагом – этого оказалось вполне достаточно, чтобы подстегнуть перья троицы.

Однако успех литератора Дюма совершенно не радовал тех, кто руководил скромным переписчиком бумаг. Несмотря на то что Александр тщательно скрывал от них побочные занятия, которым предавался в том числе и ради того, чтобы пополнить кошелек, слухи о его принадлежности к «миру театра» дошли в конце концов, переползая из кабинета в кабинет, до ушей главного начальника, Франсуа Манша де Броваля. Последний, когда новый письмоводитель впервые явился на службу в его ведомство, соблаговолил лично преподать ему науку складывать письма квадратом или прямоугольником – в зависимости от того, насколько важный человек адресат, делать конверты, соблюдая принятые в канцелярии традиции, и запечатывать их гербом герцога Орлеанского. Проявив подобное участие, подобную заботу о подчиненном, Броваль рассчитывал, что признательность Александра выразится в чем-то ином, только не в этом внезапном влечении к пустой театральной суете. Он открыто высказал все это Удару, который не замедлил дрожащим от негодования голосом повторить его слова виновному. Поначалу, когда заведующий канцелярией только начал ему выговаривать, молодой человек выглядел удрученным, он склонился, словно под хлещущим ливнем, но потом гордость в нем внезапно взяла верх над благоразумием, и он, возвысив голос, произнес, что не видит ничего плохого в желании заработать немного денег литературным трудом, если, занимаясь им, он нисколько не ущемляет интересы его королевского высочества. Поглядев на то, как подчиненный неистовствует, вопит и размахивает руками, Удар усмехнулся:

– Стало быть, вы непременно хотите заниматься литературой?

– Да, сударь! – ответил Александр. – По призванию и по необходимости!

На это господин Удар, рассчитывая поставить-таки наглеца на место, издевательски заметил:

– Что ж, пишите так, как Казимир Делавинь, и мы вместо того, чтобы порицать, станем хвалить вас!

Александр знал, что для всех благонамеренных и «благочитающих» людей Казимир Делавинь был образцом таланта, добродетели и достоинства, и потому в ответ воскликнул с пылом ярого иконоборца:

– Сударь, я совсем не в том возрасте, что господин Казимир Делавинь, ставший придворным поэтом в 1811 году, и я не получил такого образования, как господин Казимир Делавинь, который учился в одном из лучших коллежей Парижа. Нет, мне двадцать два года,[32] а моим образованием я занимаюсь ежедневно, может быть, в ущерб собственному здоровью, поскольку все, что я узнаю, – а узнаю я многое, клянусь вам! – так вот, все, что я узнаю, – я узнаю в те часы, когда другие развлекаются или спят. Стало быть, я не могу сейчас делать то, что делает господин Казимир Делавинь. Но выслушайте в конце концов то, что я сейчас вам скажу, господин Удар, пусть даже то, что я скажу, покажется вам очень странным: если бы я думал, что в будущем стану делать только то, что делает господин Казимир Делавинь, я пошел бы навстречу вашим желаниям и желаниям господина де Броваля и сию же минуту дал бы вам нерушимое обещание, торжественную клятву больше не заниматься сочинительством![33]

Удар не верил своим ушам: неужели этот жалкий бумагомарака Дюма смеет воображать, будто он, если дать ему на это время, превзойдет великого, несравненного Казимира Делавиня? Подобные честолюбивые замыслы граничат с безумием. А ведь если хочешь, чтобы во вверенном тебе отделе царили трудолюбие и порядок, следует держать подальше от себя таких буйных молодчиков. Надо что-то предпринять, причем срочно! Подумав, начальник канцелярии его высочества, возмущенный и испуганный одновременно, решил прежде всего пожаловаться Девиолену на непозволительное поведение его протеже. Дед с розгами не слишком удивился этой последней выходке своего протеже, но, из вежливости притворившись, будто разделяет гнев начальника канцелярии, пообещал ему Александра образумить и приструнить. На деле же ограничился тем, что позвал к себе Мари-Луизу и объяснил ей, что непокорство ее сына в очередной раз едва не стоило ему места.

Вернувшись домой, Александр застал мать в слезах. К огорчению из-за того, что она расстроена и встревожена по его вине, на следующий день прибавилась безмолвная ярость, вызванная тем, что шестьдесят служащих канцелярии, когда он проходил мимо, посмеивались ему вслед так, словно он вернулся с прогулки забрызганным грязью с головы до ног: история о том, как «малыш» Дюма намеревается оставить далеко позади великого Казимира Делавиня, уже облетела всех писарей. Война объявлена – теперь его будут донимать насмешками. Александр принял вызов и продолжал неустанно твердить, что в один прекрасный день о нем будут говорить куда больше, чем о дивном Казимире Делавине!

И вдруг – внезапный просвет, тучи разошлись, выглянуло солнце: Вюльпиан сообщил Александру и Адольфу, что сочиненный ими водевиль принят к постановке театром «Порт-Сен-Мартен». Разумеется, предстояло еще дождаться своей очереди, прежде чем начнутся репетиции. Но профессиональным авторам следует привыкать к долгим периодам ожидания, и они смирились. Впрочем, у Александра вскоре появился другой случай прославить свое имя, да еще как громко! 28 ноября 1825 года скончался его благодетель, генерал Фуа, и похороны прославленного депутата-либерала, проходившие под дождем, превратились в массовые выступления протеста против неограниченной власти Карла Х. В ответ на этот взрыв недовольства сторонники короля пустили гулять оскорбительную для покойного анонимную песенку. Мимоходом в ней был задет и герцог Орлеанский – как потомок «цареубийцы» Филиппа Эгалите. Из чувства благодарности к тому, кто пристроил его на службу в канцелярию герцога, Александр немедленно сочинил «Элегию на смерть генерала Фуа». В двух с лишним сотнях нескладных и патетических стихов он воспевал «благородного героя», чей полет был прерван и перед чьей памятью безутешный народ преклоняется, восклицая:

Еще один камень выпал

Из храма Свободы.

Дюма хотел издать поэму и рассчитывал, конечно, на официальную дотацию, но никто и не подумал ему ее предложить. Пришлось ему запустить руку в собственный карман и напечатать свой опус за счет автора. Столь напыщенное произведение показалось ему вполне достойным того, чтобы признаться в своем «отцовстве», а потому оно было подписано уже не именем Дави, но именем Александра Дюма, и автор принялся широко распространять его среди знакомых.

Начальники поэта-дебютанта, начиная с Удара и заканчивая Бровалем, сочли, что если метрика оставляет желать лучшего, то по крайней мере автором руководили весьма достойные побуждения. Его королевское высочество также одобрил поступок своего служащего. Один только Лассань кривился, поскольку был крайне щепетилен в вопросах просодии. Но, как бы там ни было, канцелярским насмешникам пришлось прикусить языки. Конечно, Александр и сам понимал, что те, кто расточает ему улыбки, выражают тем самым скорее согласие с его политическими взглядами, чем восхищение его литературным даром, и все же он обрадовался и тому, что «Элегия» удостоилась похвалы Этьена Араго в «Фигаро», и тому, что она, вместе с прочими сочинениями того же толка, была включена в сборник, озаглавленный «Поэтический венок генералу Фуа».

На волне этого успеха у сторонников Дюма перешел от поэзии к прозе и написал, одну за другой, три новеллы, навеянные недавними и потрясшими Францию событиями. Фоном для его историй служили поочередно наполеоновская эпоха, начало Реставрации и Французская революция. Несмотря на то что стиль новелл был неестественным и несамостоятельным, они все же свидетельствовали о том, что автор одарен способностью создавать драматическое напряжение и явно склонен к отображению великих исторических событий прошлого.

Тексты, объединенные под общим названием «Современные рассказы», автор посвятил Мари-Луизе. «Моей матери – дань любви, уважения и признательности» – так звучало это посвящение. В десятый раз перечитывая фразу, сопровождавшую щедрый дар, Мари-Луиза прижимала руки к сердцу, словно стараясь унять его счастливое биение. Никакие признания мужа в любви не волновали ее до такой степени. Она молилась о том, чтобы эта книга – первая книга ее Александра – была встречена восторженно. Но издатели, у которых новеллы вызвали куда меньшее восхищение, чем у любящей матери, поочередно отказывались их печатать. Тем не менее жене владельца типографии Сетье автор показался столь привлекательным внешне, что она уговорила мужа издать сборник «в складчину». Александру достаточно было внести триста франков, составлявших его долю, – его «дитя» сразу же увидит свет и дойдет до читателей. Но где их взять, эти чертовы триста франков? Наилучшим решением было бы, вероятно, снова прибегнуть к помощи «короля клакеров». Воспользовавшись тем, что «Свадьбу и похороны» недавно приняли к постановке в театре «Порт-Сен-Мартен», Дюма попросил у Порше аванс под будущие гонорары. Тот выдал требуемую сумму, и «Современные рассказы» были сданы в печать. Дата выхода в свет – 27 мая 1826 года. Тираж – тысяча экземпляров. Первая статья о книжке – все того же Этьена Араго в «Фигаро». Критик предсказывал читателям, что они испытают поочередно «сладостное, печальное и мучительное волнение». Александр счел, что такие слова для начала звучат совсем неплохо. Но вместе с тем Араго посоветовал автору работать над стилем: в его текстах, дескать, много «неуклюжих оборотов», «затертых выражений», «ошибок» и «погрешностей». Словом, это была, конечно же, похвала, но умеренная. Больше ни один рецензент не высказался, больше о книге не было сказано ни единого слова – ни плохого, ни хорошего. «Современные рассказы» никого не заинтересовали.

Через несколько недель после того, как сборник появился в книжных лавках, Александр подвел итог: продано четыре экземпляра. Неудача, казалось бы, должна была его образумить, однако у Дюма была достаточно толстая кожа, и он продолжал двигаться вперед, просто-напросто решив изменить направление.

Познакомившись у Сетье с неким Марлем, который называл себя реформатором орфографии и руководил «Грамматическим журналом», выходившим небольшим тиражом, Александр живо заинтересовался неожиданно открывшейся перед ним новой возможностью. Марль, намереваясь прекратить выпуск своего еле живого издания, готов был «за гроши» уступить картотеку своих подписчиков. Разве это не тот самый случай, которого никак нельзя упустить? Уверенный в своем коммерческом чутье, Александр убедил друга Левена в том, что очень выгодно было бы опереться на плывущую им прямо в руки группу любителей французского языка для того, чтобы начать издавать великолепный журнал. Если у него самого не было за душой ни гроша, который он мог бы вложить в дело, Адольф Левен благодаря своей семье в средствах не нуждался и легко дал себя уговорить, даже поблагодарив Александра за предложение. Радостно перекупив «клиентов» Марля, друзья основали ежемесячный журнал «Психея». Теперь у них будет по крайней мере приличный «канал сбыта» для собственных творений! Александр, используя удобный случай, принялся строчить стихи по любому поводу и даже без всякого повода. Вооружившись пером, он с готовностью воспевал то влиятельных политиков, то людей, царствовавших в парижских гостиных. Разумеется, он вполне мог бы довольствоваться прославлением их в своих статьях. Но Александр давно уже заметил, что слава достается в первую очередь тем, кто занимается стихосложением. Все, от Ламартина до Гюго, в том числе и Виньи, заливали Францию потоками гармонии. В любом доме желанным гостем был тот, кто умеет жонглировать рифмами. Проза же, несмотря на мощный голос Шатобриана, оказалась несколько заброшенной. Разве создание ее не доступно всякому желающему? О великих страстях, великих скорбях, великих радостях и великих надеждах не повествуют – о них «поют». Стало быть, если молодой писатель жаждет добиться успеха, он должен «петь». Даже в том случае, если он, как Александр, поет фальшиво. Пусть пока и фальшиво, думал он про себя, но ведь тесное общение с музами в конце концов, безусловно, поможет найти верный тон.

Дюма тем увереннее двигался по этой главной на тот момент для него дороге, что Казимир Делавинь, Марселина Деборд-Вальмор и Арно согласились печататься в «Психее», и даже сам Гюго отдал в его журнал два неопубликованных стихотворения: «Сильфа» и «Фею и Пери». А Жан Вату предложил Александру сотрудничество в выпуске дорогого издания, «Галереи литографий», – своего рода каталога всех картин, составляющих сокровищницу Пале-Рояля, с поэтическим комментарием к каждому из полотен.

Александр был счастлив, что именно он выбран для того, чтобы возвеличить художественные богатства рода герцогов Орлеанских, и с радостью согласился. В сотне стихов он воспел красоты литографии с полотна Монвуазена, где был изображен спящий пастух на фоне римского пейзажа, и остался весьма доволен результатом. Особенно ему нравилось, как легко бежит по бумаге перо, но не меньше грело убеждение, что чем больше он станет писать стихов по случаю, тем громче прозвучит его имя в ушах всех любителей литературы.

Тем не менее Дюма сознавал и то, что стихотворные опыты никогда не принесут ему славы Гюго. Удача, думал он, ждет его скорее на сцене. Бесспорно, самые удивительные, самые яркие имена появляются сейчас в театре. Во всех молодых головах кипит романтизм. И, если хочешь быть современным, надо присоединиться к этим революционерам языка и мысли. Почему бы мне, размышлял Александр, не написать вызывающую, необыкновенную пьесу для гениального Тальма, ведь он так ласково меня принял во время первого моего приезда в Париж?

Как и тогда, Адольф согласился сопровождать друга к Тальма и помочь ему в этом деликатном деле. Актер выглядел похудевшим и беспокойным, но о своем будущем спектакле, «Тиберии», трагедии Люсьена Арно, говорил так же восторженно, как если бы речь шла о его дебюте на подмостках. И вот тут Дюма отчаянно не повезло: всего через несколько дней после этой встречи Тальма скончался от «кишечной болезни». Александр пришел в отчаяние: один из лучших козырей уплыл у него из рук!

Но жизнь шла своим чередом, и 21 ноября 1836 года в театре «Порт-Сен-Мартен» состоялось первое представление «Свадьбы и похорон». Александр и Мари-Луиза присутствовали на премьере. Зал был настроен доброжелательно, некоторым куплетам даже аплодировали. Автор преисполнился гордости. А Мари-Луиза… она на такое не рассчитывала! Неужели ее шалопай не зря забавляется тем, что складывает словечко к словечку?

Однако, несмотря на аплодисменты и смех зрителей, она все еще опасалась, как бы литературные успехи Александра не повредили его продвижению по служебной лестнице в канцелярии герцога Орлеанского. Ей вспоминался Огюст Лафарж, тот элегантный клерк из нотариальной конторы, который некогда поселился в Вилле-Котре, а потом захотел стать писателем и в конце концов умер всеми забытый и заброшенный, сожалея о выгодах «конторы» и оплакивая свое нынешнее бедственное положение. Только бы Александр не решил подобно ему бросить надежную службу ради призрачной славы! Не станет ли для него приманкой успех «Свадьбы и похорон»? Не увлекут ли ее «малыша» крики «браво», которые сегодня звучат, а завтра могут умолкнуть, на путь, усеянный ловушками и западнями?

Занавес упал под восторженный гул. Александр прикинул, на что можно рассчитывать при пятидесяти представлениях; подсчитать оказалось совсем просто, теперь следует вычесть полученный от Порше аванс… Да, конечно, останется не так уж много, но зато он поднимется еще на одну ступеньку. Может быть, надо было подписаться не Дави, а Дюма? И он пообещал себе в следующий раз так и сделать. И тут услышал, как человек, сидевший в соседнем кресле, встает со словами: «Ну-ну, это еще не та пьеса, на которой держится театр!»[34]

Резкое замечание ошеломило Александра, он едва удержался от того, чтобы влепить пощечину недовольному зрителю. Однако, как ни странно, порыв гнева скоро улегся, уступив место трезвому рассуждению. Был найден выход. Задетый за живое, Дюма решил «отыграться», сочинив другую пьесу. Но – сменив соавтора.

Теперь его выбор пал на Фредерика Сулье, многословного драматурга, который с равным успехом кропал диалоги и руководил рабочими на своей лесопилке. Сулье тут же согласился попробовать. Францию к тому времени покорили сочинения Вальтера Скотта, и решено было инсценировать роман «Old Mortality», переведенный на французский язык, поставив его на сцене под названием «Шотландские пуритане». Увы, дальше первого наброска дело не пошло: у каждого из двух соавторов оказалось свое, причем непреложное, мнение насчет деления по эпизодам и поведения основных персонажей. Разочарованный Александр предпочел сменить тему и работать в одиночестве.

Хорошенько порывшись в исторических книгах, он набрел на историю конфликта между братьями Каем и Тиберием Гракхами. Пьеса «Гракхи» была написана стремительно, и вскоре Дюма уже показывал ее друзьям. А они высказались пессимистически: слишком много политики, слишком много жестокости, слишком много призывов к народу!.. Даже если цензура и пропустит это подстрекательское сочинение, ни один театр не отважится его поставить.

Александр, не унывая, засунул рукопись в дальний ящик и принялся за рифмованное переложение шиллеровского «Заговора Фиеско в Генуе». Но и тут промашка! В этой пьесе оказалось полным-полно республиканских выпадов, которые тоже могли не понравиться властям. А пока он гнул спину над инсценировкой, усердно пересказывая историю странного заговора Фиеско с ее двумя героями, один из которых, для начала попытавшись уничтожить тиранию, в свой черед сам становится тираном, а второй продолжает непримиримую борьбу за свободу, – пока он так старательно трудился, исписывая страницу за страницей, в маленьким мирке канцелярии герцога Орлеанского происходили глубокие и серьезные изменения.

Благоприятную обстановку следовало использовать. Поняв, что кругом происходят перемещения и повышения, Александр вынырнул из своих литературных трудов и, набравшись смелости, попросил Удара назначить его на должность с окладом в тысячу восемьсот франков. Тот согласился, добавив, правда, что Александру ради прибавки придется перейти из канцелярии в службу социальной помощи. Можно ли было рассматривать это как повышение по службе? С одной стороны – да, поскольку прибавили жалованье, а вот с другой – нет, поскольку теперь, занимаясь благотворительными делами, он будет пребывать в безвестности, вдали от ослепительного сияния его королевского высочества. Хотя не все ли ему равно? Главное – это три сотни франков прибавки к годовому жалованью! Такие деньги никогда не помешают человеку, у которого на руках мать, любовница и малыш!

Вообще-то Александр все реже и реже навещал Лор Лабе и с каждым разом испытывал, приходя к ней, все большее разочарование. Привычка притупила желание, и, как ни старался молодой человек пробудить в себе нежность, его только раздражал вечно болтавшийся между ним и любовницей ребенок, который пускал слюни, лепетал что-то невнятное, хныкал и упорно называл его «папа».

К счастью, Мари-Луиза по-прежнему ничего не знала или делала вид, будто ничего не знает об этой уже обременительной для сына связи. И каким же облегчением для него было, исполнив свой долг по отношению к незаконной семье, вернуться домой к матушке! Она-то, по крайней мере, не задавала ему никаких нескромных вопросов, она постоянно восхищалась всем, что он делает, и для полного счастья ей было достаточно смотреть на него, слушать его, быть рядом, дышать одним воздухом. Настолько же, насколько Александр блаженствовал в роли сына, он оставался равнодушен к мысли о том, что и у него самого есть сын. Но, разумеется, одной только Мари-Луизы, хотя она и была в его глазах воплощенным идеалом женщины, ему было недостаточно, он искал вдали от нее мимолетных встреч, легких побед над слабо обороняющейся добродетелью, поверхностных связей, – и это неизменно удавалось. Когда ты красив лицом, крепок телом, здоров, силен и при этом у тебя чарующий взгляд и хорошо подвешен язык, ты всегда будешь иметь успех у женщин. Если бы только директора театров были к нему так же благосклонны! Но те утверждали, будто ничем не смогут ему помочь, пока он не «сделает себе имя».

Самому же Александру отсутствие громкого имени нисколько не мешало посматривать в сторону Французского театра. После смерти Тальма барон Тейлор, королевский комиссар при театре, искал способов вновь завоевать публику, охладевшую к «Комеди Франсез» после кончины кумира. Тейлор изощрялся, придумывая декорации, костюмы, выбирая постановки, которые показали бы всем, что спектакли театра по-прежнему великолепны: как раз в это время состоялась премьера грандиозной исторической комедии «Людовик XI в Перонне» по роману Вальтера Скотта «Квентин Дорвард». Снова Вальтер Скотт! Александр подумал, что он был тысячу раз прав, намереваясь использовать сочинение этого автора для создания собственного драматического произведения. Фредерик Сулье, присутствовавший 15 февраля 1827 года на первом представлении «Людовика XI в Перонне», вышел из зала в полном восторге. Теперь он, несколькими месяцами раньше отказавшийся работать над «Шотландскими пуританами» того же Вальтера Скотта, признал, что был не прав, теперь он снова увлекся проектом.

Александр, обрадованный этой переменой мнения, не сомневался в том, что перья, трудящиеся в братском единении, приведут соавторов к победе. Наставниками в искусстве строить диалог, внезапно поворачивать ситуацию и усиливать напряжение для них были Шекспир, Шиллер и все тот же Вальтер Скотт, но вместе с тем они полагались на силу собственной молодости, которая должна была помочь им обновить сюжеты и методы великих предшественников.

А в то время как они трудились, «заново создавая» исторический театр, Карл Х совместно с Виллелем сделали все для того, чтобы недовольство правительством возросло, попытавшись навязать так называемый «закон справедливости и любви», который должен был задушить прессу налогом в один франк с каждого печатного издания. Выступления против этого «варварского», по выражению Шатобриана, закона последовали незамедлительно. Начались уличные беспорядки, принявшие такой размах, что Виллелю пришлось отозвать проект. Слишком поздно! Недоверие к власти распространялось все шире. 29 апреля, во время парада Национальной гвардии на Марсовом поле, Карла Х встретили злобными выкриками: «Долой министров! Долой иезуитов!» Александр, затерявшись в толпе солдат-граждан, кричал громче всех. В тот же вечер Национальная гвардия была расформирована.

Дюма был в эти дни необычайно возбужден, хотя считал себя слишком занятым собственными делами и планами для того, чтобы ввязываться в политику: Франция как-нибудь сама разберется. И все-таки – кто же он? Кто же – бонапартист из ностальгических побуждений, роялист умом, республиканец душой? Он и сам толком не понимал, однако испытывал настоятельную потребность присоединиться к тем, кто говорит «нет». «Нет» – установившемуся порядку, «нет» – официальному признанию, «нет» – неправедно нажитому богатству, «нет» – старости…

Для того чтобы мир принадлежал людям его поколения, полагал Александр, надо ниспровергнуть тех, кому выгоден нынешний режим. Начиная с «ультрароялистов», которые безоговорочно поддерживают Карла Х, и заканчивая пользующимися успехом писателями, которые не дают молодым занять их место. Он готовился к борьбе с тем большим пылом, что ему нечего было терять. Мать вечерами подолгу смотрела, как «малыш» лихорадочно пишет и пишет при свете лампы. Что он делает – возводит для себя пьедестал или роет себе могилу? В два часа ночи, когда сын, смертельно уставший, но полный самых радужных надежд, падал на постель, она тоже укладывалась спать, моля Бога о покровительстве их семье, над которой нависла опасность мании величия.

Глава VII До успеха – рукой подать?

Даже Бонапарту в начале карьеры требовалась поддержка влиятельных людей. Естественно, тому, кто хочет добиться литературного успеха, тоже требуются связи в том мире, куда он рассчитывает с боями прорваться.

Александр, одержимый неотступной мыслью об этом, врывался во все салоны, в какие только его соглашались впустить, устремлялся во все двери, какие только перед ним открывались. Никакое знакомство не казалось ему неподходящим, если только новый знакомый мог замолвить за него словечко в полном сплетен литературном или театральном мире. Вот так и случилось, что, послушавшись совета Корделье-Делану – поэта, время от времени сотрудничавшего с «Психеей», он отправился 3 июня 1827 года в Пале-Рояль слушать лекцию, которую читал Матье Гийом Вильнав, в то время уже старик, слывший великолепным оратором и тонким ценителем талантов почивших литераторов.

Публика собралась многочисленная, элегантная, кое-где мелькали лица знаменитостей, привлекавшие внимание Александра. Однако очень скоро ему наскучило их разглядывать, и он обратил внимание на Мелани, дочь Вильнава. Она была темноволосой, худощавой, плоскогрудой, с нездоровым цветом лица, но в ее глазах горел многообещающий огонек. Александр на всякий случай расспросил о ней, прежде чем идти на лекцию, и потому уже знал, что ей около тридцати, что ее муж, Франсуа Жозеф Вальдор, капитан интендантской службы шестого полка легкой пехоты, месяцами остается в Тионвиле, где расквартирован его полк, что их брак оказался неудачным, и бедняжка Мелани, которая живет у родителей с дочкой двух с половиной лет, смертельно скучает, несмотря на все старания хоть как-то забыться, сочиняя стихи.

По его мнению, все эти подробности указывали на то, что «бедняжка Мелани» нуждается в утешении. Пристально разглядывая женщину издалека, Дюма в конце концов решил, что она, хоть и тощая и чернявая, все-таки не лишена привлекательности. А то обстоятельство, что она была дочерью литератора с лестными знакомствами и при этом женой военного, находившегося в далеком от Парижа гарнизоне, делало ее в его глазах привлекательной вдвойне. Александру пришлось, не дождавшись конца лекции, на минутку сбегать в канцелярию, но он успел вернуться вовремя и смешаться с толпой поклонников, засыпавших профессора комплиментами. Больше того, он принял приглашение на чашку чая у Вильнава, в доме 82 по улице Вожирар, куда все решили отправиться, чтобы весело завершить вечер.

Мелани обрадовалась тому, что ее отец отличил этого статного молодого красавца, обладающего к тому же отменным вкусом. Она согласилась даже опереться на руку Александра, когда вся компания пешком отправилась из Пале-Рояля в дом ее родителей. Дорога с правого берега на левый была достаточно долгой, они разговорились. Мелани жаловалась на свое одиночество, на неисцелимую меланхолию, говорила о том, какое разочарование испытывает от того, насколько мелко повседневное существование, рассказала и о своих предпочтениях в поэзии. Александр отвечал ей, что тоже задыхается в тесных рамках своей жизни и тоже мечтает посвятить себя великому делу и великой любви. Вот так, шаг за шагом, улица за улицей, окутанные нежным теплом парижской весны, они постепенно открыли, что созданы друг для друга, и рука Мелани более удобно устроилась на руке спутника.

Но вот они добрались до места назначения. Угрюмый, обветшалый дом в заброшенном саду, темный, сырой, пропахший плесенью первый этаж, а на втором – большая и малая гостиные, где хозяева и приглашенные устроились кто как мог под сумрачными взглядами потемневших портретов. На мраморном столе торжественно возвышалась бронзовая погребальная урна. По преданию, в ней хранилось сердце Баярда. Александр сделал вид, будто поверил в легенду, издал несколько приличествующих случаю восклицаний и принялся уплетать пирожные, блюдо с которыми ему, ласково на него глядя, подала Мелани. Вся семья мгновенно приняла его и полюбила: и деспотичный, самодовольный, тщеславный отец, и мать, Мари-Анн, крохотная, увядшая, вся так и лучащаяся морщинками и улыбками, и сын Теодор, крепкий парень, «сочинитель мимолетных стихов», и дочь Мелани, у которой под невзрачной внешностью, похоже, таился пылкий нрав, и даже единственный ребенок Мелани – белокурая розовощекая девчушка, говорившая (ну до чего же трогательно!), будто бабочки – это летающие цветы.

Отныне Дюма будет каждую пятницу приходить на улицу Вожирар, чтобы слушать, как патриарх Вильнав делится своими воспоминаниями, и развлекать Мелани, рассказывая ей истории из собственной жизни – чаще всего выдуманные.

Вильнав был страстным собирателем автографов и очень огорчался из-за того, что у него не было ни одного автографа Бонапарта тех времен, когда будущий император подписывался «Буонапарте». Александр принес ему письмо из архива отца, подписанное фамилией с пресловутым «у», заметно повышавшим ценность документа. Вильнав возликовал: «Вот оно! Вот это „у“! О, это, несомненно, его „у“, ошибки быть не может… Великий исторический вопрос разрешен!»[35] После чего, рассыпавшись в благодарностях, убрал драгоценную реликвию в белый конверт, снабдил пояснительной надписью и спрятал в картонную папку. Право, день просто озарен подарком этого славного парня, как хорошо, что Мелани приглашает его в дом!

Что касается самой Мелани, она тоже получала письма, но только не от Бонапарта. Александр украдкой передавал их ей на пороге. От одной нежной записочки до другой он все больше смелел, все свободнее изливал нахлынувшие на него чувства. Он совсем перестал стесняться. «Вчера вы сами видели, какую власть имеете над моими чувствами, как легко вам одним дуновением заставить их вспыхнуть или угаснуть», – писал он ей 7 сентября 1827 года. Вскоре они перешли на «ты». Александр старался бывать с Мелани на тех приемах, куда ее звали: там, не переставая ухаживать за спутницей, он успевал заодно обхаживать и тех знатных особ, которые их приглашали. Любовь и умение ловить благоприятный момент казались ему неразлучными спутниками человека, желающего блеснуть в парижском обществе. 12 сентября 1827 года ему наконец удалось – танцуя на балу – заключить молодую женщину в объятия. Едва дыша после стремительного кружения вальса, она отделила цветок герани от букетика, украшавшего ее корсаж, и поднесла его к губам Александра. Тот поцеловал привядшие лепестки, вдохнул аромат разгоряченной и задыхающейся партнерши и, едва вернувшись домой, лихорадочно набросал несколько строк записки, которую ей предстояло прочесть на следующий день: «Мне необходимы были это полное доверие, эти откровенные признания, теперь я обладаю твоим доверием, я получил твои признания, у меня есть ты!.. До чего это чудесно – говорить себе: „Я думаю о ней, и я уверен, что она тоже думает обо мне…“ Потому что я буду везде, где будешь ты, я могу появляться почти во всех ваших салонах, эти равнодушные глупцы и не заметят, что я прихожу только с тобой и только ради тебя. Но теперь ты не будешь задыхаться, меня не будет бросать в дрожь, теперь нам обоим надо жить».

Несколько дней спустя Мелани, совершенно околдованная Александром, сдалась и забыла в его объятиях о том, что она замужем, что у нее есть ребенок, что ее социальное положение не допускает подобных выходок и что она на шесть лет старше возлюбленного. Что же касается Александра, то ему, разгоряченному только что одержанной победой, с трудом удавалось распределить время между любовными утехами, требованиями службы и семейными обязанностями.

Едва, в шестом часу вечера, вырвавшись из канцелярии, он забегал к матери пообедать, потом спешил к Лор, на ходу бросал ей несколько ласковых слов, трепал по щечке малыша – и вот уже, принарядившись, он сидит в гостиной у Вильнава, где Мелани принимает его со светской любезностью словно чужого, а в его ушах еще звучат слова любви, которые она вчера шептала в забытьи наслаждения.

Чаще всего они тайно встречались по воскресеньям – сначала в гостинице, потом в скромной комнатке, снятой нарочно для любовных свиданий. «Какой блаженный день, любовь моя, – пишет Александр 24 сентября 1827 года после одной из таких страстных встреч. – Нам удалось постепенно вновь пережить все наши первые впечатления! Я покоен… Я был одновременно и тот я, каким был в день, когда поцеловал тебе руку, и я, каким я был 12 сентября, и я сегодняшний; и этот сегодняшний я – самый счастливый из всех». А три дня спустя, после того, как Мелани за что-то на него обиделась или испытала запоздалое раскаяние, он принялся изливать свои чувства еще более пламенно: «Простила ли ты меня, ангел мой?.. Нет, я не стану больше уговаривать тебя, убеждать скучными рассуждениями, я просто заключу тебя в объятия или брошусь к твоим ногам, я буду, глядя на тебя, молить о любви, и ты забудешь обо всем ради меня, да, обо всем, не правда ли? Ты снова придешь ко мне спокойная и будешь трепетать в моих объятиях только от наслаждения и любви».

Иногда на их безоблачном небосклоне появлялась тучка, омрачавшая радость свидания: например, некстати припомнившийся муж, который тоскует в своем тионвильском гарнизоне. Александр кривился, хотя на самом деле его вполне устраивала эта двусмысленная ситуация, – просто, повинуясь законам жанра, он должен был проявлять ревность. Дюма и делал это – с байроновскими интонациями. А иногда внезапно начинала ревновать Мелани, и его это приводило в восторг, он видел в этом подтверждение своей власти над ней.

Радуясь тому, что способен возбуждать столь лестные для него подозрения, Александр еще подливал масла в огонь, рассказывая о тех адских муках, какие испытывает, воображая ласки, которыми изредка награждает ее супруг: «Проклятье, эта мысль способна толкнуть на преступление. Мелани, моя Мелани, я люблю тебя безумно, больше жизни, потому что я понимаю смерть, но не могу понять, как можно остаться равнодушным к тебе […], тысячу раз целую твои губы теми жгучими поцелуями, которые отзываются во всем теле, которые заставляют содрогаться и в которых заключено блаженство, доходящее почти до боли».[36]

Благодарная Мелани не только дарила ему наслаждение, она еще и с гордостью представляла его наиболее высокопоставленным своим знакомым. Именно благодаря ей Дюма познакомился с принцессой де Сальм, графом де Сегюром, мадам де Беллок, Низаром и еще двумя десятками парижских знаменитостей. И повсюду он важничал, и повсюду он пользовался своим полуфранцузским, полуафриканским обаянием, прекрасно сознавая, насколько привлекателен.

Однако, для того чтобы обеспечить себе блестящую карьеру писателя, недостаточно красоваться в обществе. Надо еще сверх того что-то придумывать, марать бумагу – одним словом, работать! Французский театр, давным-давно уснувший и покрывшийся слоем пыли, ждал своего воскрешения, добрую сотню раз обещанного романтиками и постоянно откладывавшегося из-за отсутствия выдающихся спектаклей, а тем временем прибывшие из Лондона актеры триумфально выступили в «Одеоне», где играли Шекспира на английском языке. Подлинным волнением в голосе, верными мимикой и жестами они сумели расшевелить публику, пробудить ее от спячки. За «Гамлетом» последовали «Ромео и Джульетта», «Отелло» и прочие пьесы британского репертуара.

Александр был в восторге от игры главных актеров труппы: Кина, мисс Фут, мисс Смитсон… «Впервые я видел на сцене подлинные страсти, владеющие мужчинами и женщинами из плоти и крови», – расскажет он в своих мемуарах. Но ведь и в «Комеди Франсез» есть, скажем, Фредерик Леметр и Мари Дорваль, способные, по его мнению, соперничать с лучшими актерами, прибывшими из-за Ла-Манша! Стоит только вложить им в уста достойный текст… В те времена, когда жизнь становится слишком мирной, надо волновать умы, учащать биение сердец, прибегая для этого к неожиданным поворотам сюжета, к внезапным переменам ситуации и громким крикам. «Когда телам ничто не угрожает, ум жаждет воображаемой опасности, – напишет он еще. – Человеческой жалости необходим повод для проявления. Двенадцать лет покоя привели к тому, что всякий захотел проливать слезы».[37]

Все, что Александр видел, и все, что Александр читал, лишь укрепляло его в этом убеждении. Теперь он знал, что прежнее, дедовское искусство отжило свое и похоронено. За кулисами театров уже суетилась толпа длинноволосых молодых людей. Даже живопись закипала. Революционно настроенным художникам удалось прорваться в Салон. «Смерть Сарданапала» Делакруа вызвала возмущение «лысых черепов» смелостью композиции и ослепительной яркостью красок. Александр, восхищенный этой оргией обнаженных тел, сваленных грудами сокровищ, алого пламени и трагических взглядов, увидел на полотне приглашение присоединиться к сторонникам излишеств. То, что Делакруа изображал при помощи кисти, ему захотелось изобразить при помощи пера. Идя через зал, где была выставлена скульптура, Дюма в восхищении остановился перед барельефом мадемуазель Фелиси де Фово, изображавшим убийство Мональдески, совершенное по приказу его недоверчивой любовницы, шведской королевы Христины. Вот только он ровным счетом ничего не знал ни об одном из двух персонажей, вдохновивших автора на создание этого прекрасного произведения, посвященного любви и смерти. Не рискнув расспрашивать других посетителей выставки из страха, что его примут за невежду, Александр так и покинул Салон в смятении и нерешительности. Все еще под впечатлением от барельефа мадемуазель де Фово, он явился к Фредерику Сулье, надеясь, что тот его просветит. И в самом деле, у друга нашлась «Всеобщая биография», в которой содержались сведения обо всем на свете. Александр не только прочитал, но и переписал статью, посвященную королеве Христине. Там рассказывалось, что после отречения от престола в 1654 году она путешествовала по Европе и, остановившись проездом в Фонтенбло, поразила двор тем, что приказала убить своего любовника, обер-шталмейстера Мональдески, обвинив его в неверности. В течение нескольких минут Александр грезил этой драмой деспотизма и ревности и страшился, что не справится в одиночку со столь богатым материалом. Для большей верности он предложил Фредерику Сулье работать над пьесой в соавторстве, однако тот заявил, что сам давно заинтересовался этим сюжетом и намерен написать «свою собственную» «Христину». Александр, хоть и был огорчен этой неприятной неожиданностью, все же не отказался от своего намерения. Поскольку ни тот, ни другой не желали уступить, решено было, что будет две «Христины»: одна – принадлежащая перу Сулье, другая – Дюма, и комитету Французского театра останется только выбрать ту, которая понравится ему больше.

Александр ушел от Сулье, не слишком довольный столь ненадежным соглашением. До полуночи оставалось совсем немного, на улице было темно, тихо, безлюдно, только дождь барабанил по крышам и журчал по мостовой. Добравшись до ворот Сен-Дени, Дюма услышал где-то в темноте, шагах в тридцати впереди себя, громкие крики. Двое напали на женщину, толкнули на землю и пытались сорвать с нее ожерелье. Спутник жертвы старался отбиться от нападавших, бестолково размахивая тростью. Дюма одним прыжком настиг воров и сбил с ног более наглого. Пока он расправлялся с ним, придавив грабителю грудь коленом и держа за горло, второй налетчик пустился улепетывать со всех ног. Услышав крики о помощи, из ближайшей казармы Бонн-Нувель прибежали солдаты и, не желая слушать никаких объяснений, увели всех «нарушителей общественного порядка», не разбираясь, кто прав, кто виноват, в караульное помещение. И только там, когда молодая женщина принялась благодарить Александра за героическое заступничество, он с изумлением узнал в ней свою возлюбленную из Вилле-Котре: перед ним была Аглая! Она приехала в Париж вместе с мужем, Николя Аннике, и они первым делом отправились смотреть в театре «Порт-Сен-Мартен» «Свадьбу и похороны», поскольку весь городок прекрасно знал, что настоящий автор пьесы – Дюма.

Эта встреча показалась Александру не менее важной, чем то, что он увидел «Смерть Сарданапала», открыл для себя гений Шекспира или узнал о трагической судьбе королевы Христины и ее любовника. Эта встреча доказывала, что невероятнейшие совпадения в жизни случаются так же часто, как в вымыслах самого безумного писателя. Неожиданные развязки, свидетелем которых он ежедневно становился, подталкивали Дюма к тому, чтобы дать волю своему воображению, пренебрегая здравым смыслом и логикой, чтобы отказываться от возможного ради невозможного.

Он охотно согласился провести ночь в участке вместе с двумя призраками, явившимися из его прошлого, и с воришкой, которому было явно не по себе. Аглая вскоре уснула, прикорнув у мужа на плече. Сидя рядом с ними в камере, Александр разглядывал эту дружную и заурядную чету и жалел их, пресно и безмятежно счастливых. Затем он перестал о них думать и вновь погрузился в свои мечтания. Есть ли для творца большая радость, чем ощущать, как персонажи, теснящиеся в голове, требуют выпустить их на сцену или на страницы книги? «Я видел глазами памяти барельеф мадемуазель де Фово, врезанный в стену, и там, в караульном помещении на бульваре Бонн-Нувель, рядом с этой женщиной и ее мужем, напротив этого вора, которого на ближайшем же заседании суда присяжных должны были приговорить к трем годам тюремного заключения, мое воображение создало первые сцены „Христины“[38]», – вспоминал он.

На рассвете появился комиссар, выслушал показания тех и других, невиновных отпустил, а виновного отправил в тюрьму предварительного заключения при префектуре полиции. Распростившись с четой Аннике, Александр побежал домой, на улицу Фобур-Сен-Дени, чтобы успокоить мать, которая провела бессонную ночь, встревоженная его долгим отсутствием. Затем, когда в доме воцарилось спокойствие, задумался о последствиях странной встречи с Аглаей. Уж не попытается ли он возобновить прежние отношения? Нет, может, они и увидятся, но не больше чем два или три раза, да и то из вежливости: он терпеть не может подогретую еду. Его областью всегда было будущее. А будущее в этот момент представляет ненасытная и деятельная Мелани. Она дает ему такие удачные советы, она так помогает добиться, чтобы «Фиеско» поставили во Французском театре!..

Между прочим, там только что была принята «с поправками» пьеса некоего Гюстава Друино, посвященная тем же историческим событиям. Непременно надо как-нибудь устранить с дороги это досадное препятствие. Александр обратился к своим сторонникам, но, несмотря на поддержку Вату, Арно и Альтюлена, адъютанта герцога Орлеанского, всемогущий барон Тейлор, королевский комиссар при первой французской сцене, не откликнулся на ходатайство молодого Дюма. Ну и пусть! Одержимый замыслом «Христины», Дюма мало-помалу утратил интерес к этому заговору Фиеско, некогда вдохновившему Шиллера. Его собственная пьеса на эту тему казалась ему теперь недостойной увидеть огни рампы, тогда как с «Христиной» он набрел на золотой сюжет, это уж точно! Только бы политика не встала на пути его честолюбивых стремлений!

Со времен последних выборов оппозиция владела большинством голосов в палате. После того как Виллель ушел в отставку, его место во главе правительства занял считавшийся более либеральным Мартиньяк. В Пале-Рояле тоже произошли перемены, на многих должностях появились другие люди. Александра перевели из службы социальной помощи в архивы его королевского высочества. Куча преимуществ: теперь ему не надо было «отбывать дежурство», заниматься почтой, и его расписание стало более свободным. К тому же новый начальник, «папаша Бише», казался истинным воплощением снисходительности. В свои восемьдесят лет он одевался, как при дворе Людовика XVI, любил литературу и серьезно к ней относился. Ко всему еще Бише был некогда знаком с Пироном, чьи произведения знал наизусть, – потому неудивительно, что он поощрял молодого подчиненного, позволяя ему тратить сколько угодно времени на собственные вымыслы, забросив ради этого, если потребуется, все дела и предоставляя папкам накапливаться на рабочем столе. По мнению добряка-начальника, работа могла и подождать, тогда как поэтическое вдохновение ждать не может.

Но за спиной этого ангела вскоре начались интриги. Служащие, получавшие меньше поблажек, упрекали «любимчика» папаши Бише в том, что он сочиняет пьесы вместо того, чтобы заниматься работой, за которую ему платят деньги, и думает, будто ему все позволено, если ему покровительствует Девиолен.

Девиолен, до которого дошли эти разговоры, решительно их пресек, заявив, что ему безотлагательно требуются услуги господина Дюма, который, хоть и кажется на первый взгляд несерьезным человеком, является одним из самых ценных сотрудников канцелярии. Александр немедленно решил воспользоваться случаем и добиться для себя еще кое-каких преимуществ. Набравшись дерзости, он нашел способ уберечь себя от недоброжелательства завидовавших ему писарей и прочей мелкой сошки: взял да и вселился самовольно в крохотную каморку, где конторские служащие обычно держали пустые склянки из-под чернил. Этот государственный переворот потряс Пале-Рояль от подвалов до самых верхних этажей. Девиолен снова призвал к себе виновного и задал ему головомойку, но – только для приличия, а в глубине души забавлялся, глядя на выходки чиновника-сочинителя. «И кто только подбросил мне такого шалопая? – ворчал он, хмуря брови. – Еще немного, и он начнет подбирать себе начальников по вкусу!.. Ну, ладно, ступай в свой кабинет».[39] И Александр, радуясь, что так легко отделался, поспешил вернуться к своей «Христине», которая нетерпеливо ждала его, погребенная среди груды бумаг в окружении пустых склянок.

Едва дописав последнюю строчку пьесы, Дюма озаботился тем, как бы самым выгодным образом представить ее во Французском театре. Поскольку, собираясь попытать счастья, он никак не мог решить, чьей рекомендацией тут лучше воспользоваться, Лассань посоветовал ему обратиться за поддержкой к Шарлю Нодье, близкому другу барона Тейлора. Дюма, сказал он, достаточно будет напомнить милому главному библиотекарю Арсенала о встрече в театре на представлении «Вампира», о небольшой лекции на тему эльзевиров, о беседе в антракте, предметом которой служили гости из потустороннего мира. Александр послушался, хотя совершенно не верил в то, что от этого может быть какая-нибудь польза, однако все удалось как нельзя лучше. Нодье поговорил с Тейлором, и Тейлор назначил Александру встречу у себя дома в семь часов утра.

Когда Дюма явился к королевскому комиссару, тот лежал в ванне, погруженный по горло в воду, и героически слушал чтение неким автором сочиненной им «Гекубы». Пьеса была бесконечно длинной, и Тейлор нетерпеливо ждал финала, поскольку вода с каждым актом становилась все холоднее. Время от времени монотонное чтение прерывал еле слышный плеск. Наконец Гекуба испила до дна чашу скорби и сполна насладилась местью, после чего певец ее благородных несчастий удалился, так и не сумев пробудить ни малейшего интереса у хозяина дома.

Едва за докучным гостем закрылась дверь, как Тейлор, дрожа всем телом и чертыхаясь, выскочил из ванны, влетел в спальню, нырнул в постель и натянул одеяло до подбородка. Захочет ли он теперь слушать «Христину»? Обеспокоенный Александр поинтересовался, не лучше ли ему прийти на следующий день, но Тейлор проворчал: «Раз уж вы здесь, читайте, я вас слушаю!» Александр неуверенным голосом начал читать.

К концу первого акта, совершенно убежденный в том, что попусту теряет время, он робко спросил:

– Сударь, мне продолжать?

– Ну конечно, продолжать! – воскликнул Тейлор. – Право же, это очень хорошо!

Согретый словами Тейлора не хуже, чем сам Тейлор – своими одеялами, Дюма приступил к чтению второго акта. Сцены сменяли одна другую, королевский комиссар все так же одобрительно кивал, и Александр в конце концов совершенно успокоился. Перевернув последнюю страницу рукописи, он уже нисколько не сомневался в том, что ему удалось завоевать уважение, а может быть, и восхищение хозяина дома. В самом деле, Тейлор сказал, что пьеса ему нравится, и объяснил, что надо делать дальше, в ближайшие дни: теперь автору следует прочесть «Христину» комитету Французского театра. Чтение было назначено на двадцатое марта.

Явившись в этот день в театр, Александр застал там ареопаг актеров, собравшихся вокруг длинного стола, накрытого зеленым сукном. Дамы были в украшенных цветами шляпах, мужчины одеты во фраки. На всех лицах – выражение доброжелательного и сдержанного внимания. Оказавшись перед этими неумолимыми, по слухам, судьями, Александр решился поставить на карту все. Он чеканил стих и менял интонации в соответствии с тем, к какому переходил персонажу. Когда же, совершенно измученный и оробевший, он наконец умолк, раздались громкие похвалы. Однако ликовать оказалось рано: после тайного совещания комитет объявил, что «Христина» будет принята лишь после нового чтения или же после того, как рукопись побывает в руках арбитра, выбранного труппой из числа писателей, внушающих ей доверие. Отсрочка? Повод отклонить пьесу? Александр, безоглядный оптимист, счел это простой формальностью. В его представлении все было очень просто: пьеса понравилась, пьесу единодушно одобрили и, после того, как он внесет в первоначальный текст незначительные поправки, ее будут играть величайшие актеры эпохи.

Безумно гордый, словно только что из объятий первой своей любовницы, он спешил объявить новость женщине, которая, как никто другой, могла за него порадоваться. Нет, не к Лор, матери своего сына, он бежал, размахивая руками и разговаривая сам с собой, и не к Мелани, чьей любовью еще вчера упивался до изнеможения, – он торопился к Мари-Луизе. В его глазах она стояла куда выше всех родительниц детей и дарительниц наслаждений. Нетерпеливо расталкивая прохожих, Дюма еле удерживался от того, чтобы не выкрикнуть им в лицо: «Вы-то не написали „Христину“! Вы-то не идете сейчас из Французского театра! Вас-то не расхваливали наперебой!»

«В своей радостной поспешности, – продолжает мемуарист свой рассказ, – я не мог верно рассчитать расстояние, перепрыгивая через сточную канаву, и плюхался в середину, я не замечал экипажей и бросался под ноги лошадям».[40] Добравшись до предместья Сен-Дени, он обнаружил, что где-то по дороге потерял рукопись, но нисколько не огорчился из-за этого: пьесу-то он знал наизусть!

Человек, едва не задушивший Мари-Луизу объятиями и поцелуями, больше всего походил на веселого безумца. Мать сразу же встревожило возвращение Александра в неурочный час, когда, по ее разумению, «малышу» следовало сидеть в канцелярии, и он прерывающимся голосом рассказал ей о том, какую величайшую победу только что одержал над актерами Французского театра. Она слушала, прижав руку к сердцу, ослабевшая от смешанной с тревогой надежды. Как всегда, она боялась за их с Александром будущее. Он слишком быстро увлекается. Не будут ли в канцелярии недовольны тем, что он забросил работу ради призрачного театрального блеска?

– Но что с нами будет, если твоя пьеса провалится, а место ты потеряешь? – простонала она.

– Напишу другую пьесу, которая будет иметь успех! – весело успокоил он ее.

Утешив таким образом мать, Александр вспомнил о том, что комитет, конечно, прекрасно принял «Христину», но для того, чтобы она была принята окончательно, в пьесу следует внести некоторые изменения, после чего ее должен одобрить автор, пользующийся доверием у актеров Дома Мольера. В ту же ночь он восстановил пьесу слово в слово, как была, и переписал ее набело, отшлифовав мельчайшие детали. Результат показался ему безупречным.

Французский театр попросил высказать свое мнение о пяти актах, созданных молодым Дюма, академика Бенуа Пикара, автора посредственных комедий. Александр забеспокоился. «Пикар был не способен понять „Христину“ ни по форме, ни по сути, – напишет он в воспоминаниях. – Я отбивался, как только мог, от третейского суда Пикара».[41] Но комитет с актером Фирменом во главе настаивал на том, чтобы решение непременно осталось за академиком, Фирмен даже предложил Александру сопровождать его, когда он отправится на «экзамен». Дюма долго сопротивлялся, потом сдался и дал согласие представить назначенному арбитру переписанную набело рукопись, свернутую в трубочку и даже перевязанную хорошенькой ленточкой, которую Мари-Луиза выбрала сыну «на счастье».

Фирмен, как и обещал, отправился к судье вместе с ним. Их принял маленький горбун с пронзительным взглядом и длинным лисьим носом. Неделю спустя они снова пришли к Пикару, на этот раз за ответом. Приговор обрушился, словно нож гильотины: пьеса никуда не годится! Пикар с желчной любезностью посоветовал начинающему собрату бросить литературу и вернуться к занятиям писца. «Если я могу позволить себе дать вам совет, возвращайтесь в контору, дитя мое, возвращайтесь в контору!»

Совершенно ошеломленный и утративший всякую надежду Александр забрал рукопись, испещренную пометками, восклицательными знаками и крестиками на полях. Назавтра же он показал ее Тейлору, которому «Христина» так нравилась раньше. Королевский комиссар был раздосадован тем, насколько мало с ним считаются в его собственном театре, и тут же решил узнать мнение Шарля Нодье: он-то настоящий писатель, способный и чувствовать, и здраво судить! Прочитав пьесу, Шарль Нодье вернул ее с такими словами: «По чести и совести заявляю, что „Христина“ – одно из самых замечательных произведений, какие я прочел за последние двадцать лет». Тейлор торжествовал, и Дюма вместе с ним. «Понимаете, – объяснял Тейлор новичку при новой встрече, – мне это было необходимо для того, чтобы действовать наверняка. Вы будете еще раз читать пьесу в субботу, готовьтесь!»

По окончании повторного чтения перед комитетом Французского театра пьеса была принята единогласно, автора попросили только внести несколько мелких поправок по желанию актера Самсона. После этой окончательной правки пьеса снова была представлена комитету и на этот раз принята без голосования. Теперь оставалось преодолеть последнее препятствие: кордон цензуры.

Александр, состоявший на службе у герцога Орлеанского, который считался либералом, тем самым делался подозрительным в глазах ультрароялистов. Как и следовало ожидать, ответ цензоров, датированный 30 мая, нимало не обнадеживал: несмотря на то что в пьесе есть несколько удачных сцен, говорилось там, в ней «много погрешностей, которых легко было избежать». Заключение: «два последних акта следует переработать». На этот раз сам герцог Орлеанский почувствовал себя задетым нелестными высказываниями привередливых господ цензоров. В конце концов это к «его» человеку мелочно придираются из-за пустяков. И он поручил Бровалю заступиться за Дюма перед графом Мартиньяком. Александр, со своей стороны, счел необходимым написать этому высокопоставленному лицу письмо с заверениями в совершеннейшей своей преданности, а заодно и напомнить о заслугах отца: «Я – сын генерала Александра Дюма, мне двадцать пять лет,[42] произведение, которое сейчас находится в ваших руках, стало бы первой моей пьесой, сыгранной во Французском театре. У моей матери не было ни состояния, ни пенсии, когда герцог Орлеанский дал мне место в своей канцелярии; с тех пор мы с матушкой живем на мое жалованье. […] Если ваше превосходительство даст себе труд прочесть мою драму „Христина“, вы заметите, что нигде в ней я не стремился к успеху, на что-то намекая. […] Напротив, я неизменно добивался воздействия при помощи самого сюжета, который ни на миг не отступает от Истории».

Что помогло – поддержка Броваля? Речь Александра в свою защиту? То и другое одновременно? Как бы там ни было, 13 июня 1828 года на пьесе была поставлена виза, и сразу после этого ее начали репетировать. Роль Христины получила мадемуазель Марс, Мональдески – Фирмен. К сожалению, настроения актеров так же непредсказуемы, как и у цензоров. Мадемуазель Марс, прославившаяся своими капризами, попросила изменить те реплики, на которых она запиналась, а поскольку Александр отказался уступить ее требованиям, актриса сослалась на внезапное недомогание, стала пропускать репетиции, а потом заявила, что на все лето берет отпуск по болезни. Глядя на нее, и другие актеры начали задаваться вопросом о психологическом «смысле» своих персонажей и требовать поправок в тексте.

И тут 4 августа Французский театр внезапно принимает к постановке другую «Христину, королеву Швеции» – принадлежащую перу Луи Бро, бывшего префекта и близкого друга герцога Деказа. Роль Христины отдали мадемуазель Вальмонзе, любовнице Эвариста Дюмулена, грозного издателя газеты «Le Constitutionnel». Последний потребовал, чтобы «Христину» Луи Бро поставили раньше, чем пьесу Дюма. Как можно ответить отказом на просьбу короля прессы, высказанную в форме ультиматума? Александр неохотно уступил свою очередь. Ему пообещали при первой же возможности возобновить репетиции, но он уже не верил в чудеса и с тоской провожал взглядом свою «Христину», ссылаемую в катакомбы – к бесчисленным незавершенным проектам театра. И не успел он проститься со своей шведской мечтой, как Фредерик Сулье сумел заинтересовать «Одеон» третьей «Христиной» – своей собственной. А вот это Александра не очень огорчило. Более того, к тому времени ему стало казаться, что Французский театр, отклонив его пьесу, не только ничего у него не отнял, а напротив, оказал ему услугу. С некоторых пор драматург усомнился в достоинствах своей «Христины». Да, думал он, как она ни хороша, ей не по силам встряхнуть вялую французскую публику. Этой пресыщенной толпе требуется драма одновременно политическая и любовная, театральное подобие картин Делакруа. Но где найти сюжет достаточно новый, достаточно волнующий, достаточно сильный для того, чтобы заставить весь мир ему аплодировать? Может быть, надо полистать исторические сочинения?

Александра удручало его собственное невежество. Как он жалел теперь о часах, потраченных на браконьерство, – лучше было в это время рыться в библиотеках! Не пришлось бы сегодня наверстывать упущенное. Что лучше? Читать или выдумывать? На его взгляд, одно без другого существовать не могло. Разве не самое лучшее время в работе над пьесой или книгой то, когда автор выдумывает приключения своего героя, но пока еще не должен их описывать? Вот тогда-то он получает полную свободу, а в результате его ждет верный успех! Увлеченный этим миражом, Александр готов был поверить, что правильно поступил, согласившись отложить на неопределенный срок постановку «Христины»: благодаря этому у него появится возможность громко заявить о себе драмой, ни одной строки которой еще не написано, но которая, несомненно, будет верхом совершенства.

Глава VIII «Генрих III и его двор»

Как-то раз Александр, истомившись в своей пале-рояльской каморке, решил подняться на тот этаж, где занимались счетоводством; поиски сюжета для драмы к этому времени продолжались уже не первый день, и он намеревался поговорить о своих литературных, а заодно и прочих заботах с Амеде де Ла Понсом. Но Ла Понса на месте не застал – тот, не более усердный служащий, чем сам Александр, вышел погулять. А на его столе осталась толстая книга, раскрытая на девяносто пятой странице: «История Франции» Луи Пьера Анкетиля. Александр машинально взял ее в руки и пробежал глазами несколько строк: перед ним был рассказ о трагической любви одного из «миньонов», фаворитов Генриха III, Сен-Мегрена, и Екатерины Клевской, жены герцога де Гиза. Запутанная интрига, сплетенная под знаками страсти, коварства, кинжала и яда. Исторические сведения только разожгли его любопытство, и он пообещал себе при первом же удобном случае проверить их и узнать обо всем этом поподробнее. Пришлось снова обратиться за помощью к «Всеобщей биографии»: настоящая сокровищница для человека, который мается в поисках вдохновения! Здесь он нашел ссылку на мемуары Пьера д’Этуаля и, продолжая свои изыскания, попросил всезнающего господина Вильнава одолжить ему эту редчайшую книгу, которая, на счастье молодого автора, обнаружилась в библиотеке ученого. Старался не зря! В ней-то Дюма и прочел о том, каким образом герцог де Гиз покарал неверную жену, приказав убить ее любовника, Поля де Сен-Мегрена. С этим эпизодом перекликался еще один, похожий – история Бюсси д’Амбуаза, убитого другим обманутым мужем, господином де Монсоро. Жестокие нравы того времени подстегнули воображение Александра. Стремясь побольше разузнать о прихотях двора Генриха III, он по совету все того же Вильнава прочел блестящие и язвительные сочинения Агриппы д’Обинье и «Остров гермафродитов», анонимный памфлет, бичующий гомосексуальные отношения короля с его фаворитами. Пряный душок, исходивший от этого королевского двора, щекотал ноздри Дюма. Он так и видел перед собой и красавца фаворита – нарядного, дерзкого, изнеженного, вспыльчивого, и Генриха III – слабого, инфантильного, капризного и непоследовательного, и его мать, властную и суеверную интриганку Екатерину Медичи, обожающую сына и готовую все ему простить, лишь бы он предоставил ей править королевством, укрывшись за его спиной. С каждым днем эти призраки все отчетливее представлялись его разгоряченному уму. Он увез их с собой в Вилле-Котре, куда отправился к открытию охоты, и между двумя походами в лес рассказал их историю давним друзьям. Те слушали с интересом, а сам он, пока говорил, внезапно осознал, что, еще не успев взять в руки перо, сочинил всю драму до мельчайших ее подробностей.

Вернувшись в Париж, Дюма повторил свой рассказ Мелани, и ее он тоже задел за живое. И все же она не соглашалась с Александром, убеждавшим ее, что проза куда больше, чем стихи, подходит для этой сумрачной интриги. Она боялась, что диалог, лишенный ритма и рифмы, зрителям, привыкшим к музыке александрийского стиха, покажется слишком грубым. Но Александр крепко держался за свое намерение: на этот раз его герои будут разговаривать, как обычные люди. Так они начали говорить в его голове, так продолжат и на сцене.

Пьеса сочинялась стремительно и оказалась закончена уже в августе 1828 года. Она изобиловала безотказно действующими элементами мелодрамы: тут были политические и любовные интриги, темные дела астролога-отравителя, распутство фаворитов, столкновения короля с герцогом де Гизом, тайные происки Екатерины Медичи, подлый замысел ловушки, в которой погибнет Сен-Мегрен… Зрителю не дадут и секундной передышки, он должен сидеть как на иголках в течение всего действия! Все жестокие поступки, обычно оставляемые классиками за кулисами, здесь будут выведены на свет: больше никакого единства места, действия и стиля, никакого приукрашенного рассказа о событиях, которые неприлично представлять на сцене, – герои будут развлекаться, спорить между собой, ненавидеть и убивать друг друга, «как в жизни». Совершая все эти смелые перевороты, Александр сознавал, что своим «Генрихом III» открывает царствование романтической драмы. Он одновременно и гордился этим, и был несколько испуган.

Первое чтение пьесы состоялось в салоне Вильнавов. Мелани отчаянно аплодировала, но ее отец заявил, что его оскорбляют «подобные заблуждения человеческого ума». Ну и пусть! Вильнав, конечно, великий ученый, но на его мнение влияет преклонный возраст. К тому времени, когда у человека не остается ни волос, ни зубов, он утрачивает и способность ясно мыслить. Теперь Александру хотелось узнать мнение нового поколения – поколения «смельчаков», «ниспровергателей памятников». Он добился от Нестора Рокплана, главного редактора «Фигаро», чтобы тот собрал у себя сотрудников своей газеты и журнала «Сизиф», страстных приверженцев романтического направления. К ним присоединились Лассань и Фирмен, вся компания устроилась на разложенных по полу тюфяках, и, потребовав полной тишины, Александр, в свою очередь, уселся с рукописью за стол, на котором горели свечи, и начал читать. Голос его звучал ясно и уверенно, до слушателей доходило каждое слово; едва он закончил чтение, раздались аплодисменты и восторженные крики. Было единодушно решено, что ему надо забыть о «Христине» и сделать все для того, чтобы на сцене Французского театра был поставлен именно «Генрих III». Фирмен – не только талантливый актер, но и искусный дипломат – предложил до того, как предстать перед полным составом комитета, устроить предварительную читку для нескольких наиболее прославленных и влиятельных актеров.

В роли экзаменаторов на этом испытании выступили мадемуазель Марс, мадемуазель Левер, Мишло, Самсон и «национальный поэт» Беранже. Александр, как почтительный сын, явился на это собрание вместе с Мари-Луизой, желая разделить с ней свой успех. Как он и надеялся, по окончании чтения она услышала такие восторженные крики, что, несмотря на все былые опасения, вернулась домой радостная. Через день, 17 сентября 1828 года, пьесу не менее восторженно принял весь комитет. И все было бы как нельзя лучше, если бы два дня спустя в «Театральном курьере» не появилась статья Шарля Мориса, который загадочным образом обо всем узнал и, высмеяв «вредную и безнравственную пьесу», указал властям на то, что представление старого французского двора как сборища миньонов и убийц может вызвать сильное возмущение.

Ловкий способ привлечь внимание цензуры! Оскорбленный выпадом Александр бросился к автору статьи, вооружившись дубинкой и прихватив с собой Амеде де Ла Понса. Журналист, которому они пригрозили немедленной расправой, сдался и позволил драматургу ответить на несправедливое обвинение, так что 26 октября Дюма в той же газете смог объяснить, что, когда он писал «Генриха III», в его намерения нисколько не входило обличать мерзость и низость королевского окружения в XVI веке: он хотел серьезно и точно рассказать о том, как развивалось соперничество между герцогом де Гизом и последним представителем династии Валуа.

Цензура, удовлетворенная такими разъяснениями, разрешила постановку. Можно было начинать репетиции. Мадемуазель Марс, которой досталась роль герцогини де Гиз, немедленно взяла дело в свои руки. Она потребовала, чтобы роль Генриха III отдали актеру Арману, а роль пажа Артура – мадемуазель Менжо. Однако Дюма предпочел бы видеть в роли короля Генриха совсем другого исполнителя – Мишло, а главное – хотел, чтобы в роли пажа выступила прелестная Луиза Депрео, чьей благосклонности он только что добился. Боже, боже! Ну, разве можно было пренебрегать тем обстоятельством, что мадемуазель Марс, в свои пятьдесят лет все еще претендующая на роли героинь, не потерпит рядом с собой свеженькой девочки, по сравнению с которой будет выглядеть еще старше? Желая избавиться от соперницы, мадемуазель Марс объявила, что у той узловатые коленки. Дюма, у которого была возможность лично убедиться в том, что это совсем не так, решительно заступился за подругу, и мадемуазель Марс в конце концов нехотя уступила. Что касается Армана, здесь положение было еще более сложным. По мнению мадемуазель Марс, он превосходно сыграл бы Генриха III, но Александр считал, что гомосексуальные наклонности этого актера так хорошо известны всему городу, что его персонаж на сцене будет выглядеть пародией. Только как бы сказать ему об этом так, чтобы не обидеть? Несмотря на все предосторожности и ухищрения, Арман все же обиделся, отказался от роли и смертельно возненавидел того, кто слишком верно его оценил.

Из-за этих междоусобных распрей Александр все реже и реже бывал в канцелярии и все больше времени пропадал во Французском театре. Конечно, его присутствие на репетициях было вызвано интересом, с которым он относился к постановке своей пьесы, но вместе с тем – и чарами некой мадемуазель Виржини Бурбье, игравшей одну из второстепенных ролей. Не разрывая отношений с Луизой Депрео, Дюма стал и ее любовником. При этом его сердце, разумеется, по-прежнему было отдано Мелани. Поведение по отношению к трем женщинам, в которых он был влюблен, определялось для него только проблемами расписания, удобством и градацией чувств.

Все было бы прекрасно, если бы тут не начались неприятности на работе. Начальники Александра в Пале-Рояле как-то еще соглашались закрыть глаза на его любовные приключения, но постоянных отлучек они долго терпеть не могли, поскольку тем самым он подавал дурной пример коллегам. И генеральный директор Манш де Броваль вызвал его к себе, чтобы предложить выбор между постоянным присутствием на рабочем месте и отпуском без сохранения содержания. Жестокий выбор: с одной стороны – верный кусок хлеба, с другой – зыбкие посулы театральной славы и призрачного богатства.

Загнанный в угол Александр рассказал о своих затруднениях Фирмену, и тот обратился к Беранже, который и отвел злополучного автора, над чьей головой собрались грозовые административные тучи, к своему другу-банкиру Жану Лаффиту. Немного поколебавшись, финансист согласился помочь писателю, которого Беранже расхваливал на все лады, и безотлагательно выдал ему беспроцентную ссуду в три тысячи франков. А взамен всего лишь оставил у себя в сейфе экземпляр рукописи «Генриха III» и попросил полностью с ним расплатиться, как только она будет напечатана.

Уладив таким образом материальные проблемы, Александр мог позволить себе роскошь избежать увольнения, попросив освободить его от занимаемой должности по личным мотивам. Еще одна выходка этого строптивого писаря! Начальство, желая наказать его за дерзость, лишило его вознаграждения, которое герцог Орлеанский пообещал выплатить в конце года. Дюма негодовал, но только из принципа – на самом деле он был настолько уверен в своем будущем, что, когда вручал матери полученные от банкира Лаффита три бумажки по тысяче франков, ему казалось, будто он закладывает первый камень в основание здания, которое отныне будет непрестанно расти. Мари-Луиза плакала от радости, да и Мелани тоже так и сияла любовью и гордостью, недоволен был один только старый Вильнав. Не разделяя восторгов жены и дочери, он упорно продолжал считать пьесу «литературной нелепостью».

А может быть, старик попросту догадался о том, что Мелани, забыв о супружеском долге, стала любовницей ее автора? Если так, то, конечно, это обстоятельство могло несколько смутить его, но ведь нисколько не возмутить: он невысоко ставил капитана Вальдора, который в своем Тионвиле, должно быть, целыми днями только и делал, что пересчитывал пуговицы на гетрах. Нет, в его понимании серьезным оскорблением было не то, которое нанес мужу его дочери проказник Дюма, но нанесенное его «Генрихом III» Расину, Корнелю, Вольтеру, всем тем великим сочинителям, которые умели показывать страсть, не заставляя актеров кататься по доскам сцены.

Тем не менее пьеса, даже не объявленная еще на афишах, вызвала интерес любителей театра ошеломляющей, как говорили, смелостью замысла и исполнения. Стремясь пополнить ряды своих союзников, Александр поручил Мелани рассказывать в салонах, где собирались «романтики» – писатели, журналисты, художники или просто любители всего нового, что во Французском театре готовится великая битва и что во имя молодости необходимо ее выиграть. К заговору присоединились политики: поговаривали о том, что в пьесе содержатся намеки на деспотичный характер нынешнего правителя и что она предсказывает падение династии Бурбонов.

Эти слухи сердили как сторонников короля, так и приверженцев классицизма, и кое-кто стал даже обращаться к властям с просьбой запретить постановку пошлой мелодрамы на величайшей сцене Франции. Но Карл Х, равно остерегавшийся и ультрароялистов, и либералов, посоветовался с мудрым Мартиньяком и решил, что ему незачем вмешиваться в эти мелкие распри. Король философски отвечал всем, кто обращался с жалобами: «Господа, я ничего не могу здесь поделать, у меня, как и у всякого француза, есть всего лишь место в партере».

Перед премьерой – она должна была состояться во вторник 10 февраля 1829 года – Александр получил двести пятьдесят бесплатных билетов, предназначенных друзьям. Он послал приглашения Виньи, Луи Буланже, Гюго: несмотря на то что Дюма еще не был лично с ними знаком, он знал, что может рассчитывать на их поддержку. Его сестра Эме нарочно приехала из Шартра, чтобы быть с ним рядом в решительный момент. В преддверии этого определявшего все его будущее вечера Александр был настолько полон уверенности, что заранее распределял доходы, которые принесет ему пьеса «Генрих III и его двор»: Лор и маленького незаконнорожденного сына он переселит в более приличное жилище, найдет и для себя самого что-нибудь получше, наконец, снимет третью квартиру – для матери, от которой он теперь хотел уже отделиться, поскольку в его двадцать шесть лет, с его многочисленными связями ему становилось трудно жить с ней под одной крышей, не задевая ее чувств.

Седьмого февраля Дюма осторожно известил Мари-Луизу о намеченных им переменах. После чего, воспользовавшись случаем, сообщил заодно о том, что пять лет назад стал отцом маленького мальчика, которого тоже назвали Александром. Рада ли она была тому, что оказалась бабушкой? Не обиделась ли на то, что сын так долго скрывал от нее существование внука? Ошеломленная, едва дыша, с полными слез глазами, Мари-Луиза, по обыкновению своему, прижала руку к сердцу. Но, как и всегда, не способна оказалась упрекнуть сына в чем бы то ни было. Если он так долго умалчивал о своем отцовстве, значит, у него были на то веские причины. И поскольку мать продолжала безмолвно стоять перед ним, Александр кинулся к ней сам, приласкал, утешил, как мог, расцеловал и… оставив под впечатлением ошеломляющей новости, поспешил на последнюю репетицию.

Сидя в партере, он наслаждался, следя за ходом действия своей пьесы. Актеры играли убедительно. Ни одной лишней реплики. Роскошные костюмы, великолепные декорации, созданные Сисери, историческая точность во всем, вплоть до мельчайших деталей. От всего этого рождается ощущение подлинности всего происходящего, даже самые взыскательные критики не найдут, к чему придраться.

Пока Александр обдумывал возможные поправки, которые должны были бы усилить воздействие одной из сцен, слуга, тихонько проскользнувший в зал, пробрался к нему между кресел и сказал, что у госпожи Дюма, когда она уходила от Девиоленов, где была в гостях, закружилась голова, она упала на лестнице и к тому времени, когда он сам выходил из дома, все еще не пришла в сознание. Резко вырвавшись из плена театральных миражей, Александр мгновенно забыл о драме «Генрих III» и вообще обо всем на свете, кроме своей личной драмы. Не на нем ли лежит ответственность за недомогание Мари-Луизы? Не его ли запоздалое признание насчет ребенка так ее потрясло? Не умрет ли она по его вине накануне триумфа, который ему так хотелось с ней разделить?

В безумной тревоге он бросился к Девиоленам и увидел там мать полулежащей в большом кресле. Она узнала сына, но не смогла выговорить ни слова. Мари-Луизе сделали ножную горчичную ванну – никакого действия: левая половина тела осталась парализованной. Доктор Флоранс, постоянный врач Французского театра, которого Дюма спешно вызвал к больной, пустил ей кровь. Язык Мари-Луизы слабо зашевелился во рту, она забормотала отрывки непонятных фраз. Шансы на выздоровление были, увы, невелики.

Первым делом Дюма и его сестра сняли свободную квартиру в том же доме, где жили Девиолены, на углу улиц Сент-Оноре и Ришелье, и устроили там импровизированную постель для больной, расстелив рядом, прямо на полу, матрасы для Александра и Эме, которые решили ни на шаг не отходить от матери.

Доктор Казаль, друг семьи, сменивший доктора Флоранса, всю ночь провел у изголовья Мари-Луизы. К утру появилась надежда: если только не случится нового удара, объявил врач, больная будет жить. Но в каком состоянии? Этого он пока с уверенностью сказать не мог. Александр был удручен и подавлен. Если Мари-Луиза утратит ясность ума, сможет ли он любить ее так, как прежде? Еще вчера она была его наперсницей, его сообщницей, его совестью, неужели ему отныне придется видеть в ней всего лишь напоминание о прошлом? Неужели их пара навсегда распалась? Друзья окружили Александра трогательным участием. Один из них, Эдмон Альфен, сын крупного ювелира, прислал ему кошелек с двадцатью луидорами, но Дюма вернул деньги, оставив себе лишь кошелек.

Теперь все его мысли были заняты тем, как сделать приятнее последние дни жизни матери, дав ей возможность хотя бы издали приобщиться к его успеху. Конечно, она не сможет присутствовать на первом представлении «Генриха III», но, если отклики будут такими восторженными, как он рассчитывает, она сможет навеки закрыть глаза, не беспокоясь за будущее сына. Стараясь заручиться поддержкой со всех сторон, он осмелился, даже не попросив аудиенции, явиться к герцогу Орлеанскому. Едва войдя, он принялся умолять его высочество завтра прийти на премьеру, которая обещает быть шумной. Герцог, слегка удивившись, с улыбкой ответил, что не сможет быть в театре, поскольку завтра у него званый обед, на который он пригласил около тридцати иностранных принцев. Но Александр не отступал. Теперь он предложил его королевскому высочеству начать обед на час раньше, в то время как он сам на час задержит начало премьеры. Кроме того, он оставит для гостей его высочества все ложи бенуара, чтобы они могли, вкусив радостей застолья, затем насладиться представлением. Герцога предложение позабавило, и он согласился. Однако вполне возможно на самом деле, что бы ни писал Дюма в своих мемуарах, договоренность между герцогом Орлеанским и Французским театром была достигнута раньше, а не накануне премьеры. Если же герцог действительно принял это приглашение, сделанное в последнюю минуту, дело было вовсе не в смелости и таланте Дюма, а в том, что его высочеству нравилось выставлять себя защитником либеральной молодежи.

10 февраля 1829 года, проведя весь день у изголовья матери, все еще лежавшей без движения, с наступлением вечера Александр отправился в театр, где за несколько часов должна была решиться его судьба. Молодого человека терзали одновременно и горе сына, и мучительная тревога автора – не много ли это для одного? Прижимаясь к стенам, словно преступник, он пробрался в маленькую ложу, устроенную прямо на сцене. Вторую ложу заняла сестра, пригласив туда Буланже, Виньи и Гюго. Вскоре зал заполнился публикой, послышался приглушенный шум, напоминавший морской прибой. Ни одного свободного места. Билеты выхватывали из рук у перекупщиков, не глядя на цену, чуть ли не дрались из-за них. В ложах, отведенных гостям герцога Орлеанского, красовались чужеземные принцы, увешанные орденами. В остальных ложах разместились все парижские аристократы, все дипломаты и все известные политики. Женщины с обнаженными плечами, с диадемами на головах, переливались драгоценными камнями и поблескивали стеклами лорнетов, разглядывая законодателей мод и светских львов.

Наконец дали сигнал, занавес поднялся, со сцены в партер потянуло сквозняком. Представление началось. Экспозиция показалась несколько затянутой, но несколько особенно удачных реплик были встречены аплодисментами.

В антракте Александр сбегал домой узнать, как чувствует себя матушка. Сиделка его успокоила: госпоже Дюма стало лучше, она задремала. К тому времени как он вернулся в театр, второй акт уже начался, и зал, как ему показалось, был совершенно захвачен действием, развивавшимся все стремительнее. А в третьем акте, когда герцог де Гиз ворвался в спальню жены и, стиснув ей руку латной рукавицей, заставил написать записку Сен-Мегрену, вызывая его на роковое свидание, по рядам прокатилась волна испуга. Эти решительность и грубость, этот женский крик боли были столь непривычными на сцене, что одни зрители возмутились, а другие захлопали. Вложив в уста отчаявшейся герцогини восклицание: «Генрих, мне больно!.. Вы причинили мне чудовищную боль!» – Александр даже представить себе не мог, как подействуют на публику, привыкшую к напыщенной декламации, эти простые, будничные, самые обычные слова. По восхищенному шепоту, которым была встречена его смелая находка, он понял, что одной этой фразой выиграл партию. Теперь окончательно покоренный зал с нетерпением дожидался, чтобы сработала западня, расставленная герцогом де Гизом. Александр еще раз сбегал домой, чтобы поцеловать глубоко спящую матушку, сожалея о том, что она не может разделить с ним радость, – и вот он уже снова сидит в своей маленькой ложе, прислушивается к каждому шепоту и шороху, доносящимся из зала, заполненного толпой незнакомцев, которых он поклялся завоевать. И завоюет!

Успех по мере приближения к развязке, несомненно, возрастал. Когда Сен-Мегрен, поняв, что оказался в западне, выпрыгнул в окно и его окружили сбиры, которыми командовал Майенн, зрители затаили дыхание. Падая, он поранился. Сможет ли он убежать? Или падет от рук убийц? Герцог де Гиз подтащил герцогиню к открытому окну, бросил Майенну ее платок и крикнул: «Ну, а теперь сдави ему горло этим платком; так ему будет приятнее умереть – на платке вышит герб герцогини де Гиз!» Реплика попала в самую точку. Публика содрогнулась, по залу словно пробежал электрический ток. Клака неистовствовала. Едва ли не из каждого ряда летели восторженные возгласы. Когда Фирмен снова вышел на сцену, чтобы назвать имя автора, бурные овации зала помешали ему говорить. В конце концов он все же смог объявить, что сегодняшнего триумфатора зовут Александр Дюма. «Сам герцог Орлеанский, стоя с непокрытой головой, слушал, как произносят имя его служащего»,[43] – с гордостью оглядываясь на прошлое, напишет Дюма.

После премьеры молодые длинноволосые романтики торжествовали победу. Выбежав в фойе, они принялись плясать вокруг бюста Расина с воплями: «Обскакали Расина! Обскакали Вольтера! Расин – просто-напросто мальчишка!» Пришлось вмешаться, чтобы не дать им выбросить в окно мраморные изваяния прославленных в прошлом авторов. Александр про себя подумал, что они все-таки перегнули палку, и решил держаться подальше от этих святотатственных выступлений. Он мирно вернулся домой к Мари-Луизе, которая во время триумфа сына продолжала спать. «Мало у кого в жизни происходили такие мгновенные изменения, какие произошли в моей за те четыре часа, пока длилось представление „Генриха III“, – напишет Дюма впоследствии. – Еще вечером я был никому не известен, а назавтра, хорошо ли, худо ли, мной был занят весь Париж».[44]

Действительно, наутро начали прибывать букеты, один за другим. Не зная, куда девать цветы в таком количестве, Александр убрал ими постель матери. Она трогала рукой лепестки, не понимая, ни откуда они взялись, ни что означают. Потом уснула, а сын неотрывно смотрел на нее. Цветы парижского признания вокруг этой женщины, неподвижно лежавшей с закрытыми глазами, напоминали те, которые кладут, прощаясь навеки. В два часа пополудни Александр отнес рукопись Везару, который выложил за нее шесть тысяч франков; этими деньгами Александр, как и обещал, немедленно расплатился с любезно выручившим его в свое время Лаффитом. Покончив с формальностями, он легким шагом направился во Французский театр, уверенный в том, что застанет там праздничную атмосферу.

Однако у членов комитета, окружавших барона Тейлора, вид оказался похоронный: только что было получено письмо из министерства внутренних дел с приказом временно прекратить представления. Несомненно, это был выпад старичков, приверженцев классицизма, и ультрароялистов. Но Тейлор не пожелал сдаться без боя. Он велел Александру написать просьбу об аудиенции, адресованную господину Мартиньяку, и вызвался сам передать письмо.

Два часа спустя с нарочным прибыл ответ: господин министр ждет господина Дюма завтра в семь утра. Александр воспрянул духом: значит, не все еще потеряно! В самом деле, во время этой совершенно неофициальной встречи господин де Мартиньяк показал себя человеком остроумным, был приветлив и сговорчив и в конце концов разрешил играть пьесу, если в нее будет внесено несколько мелких поправок.

Александр, у которого словно камень с души свалился, поспешил уведомить барона Тейлора, что с особого разрешения министра «Генриха III» можно играть сегодня же вечером. Тотчас после этого в дирекцию театра пришло известие от герцога Орлеанского о том, как ему полюбилась пьеса – настолько, что он намерен присутствовать и на втором ее представлении. В антракте его высочество пригласил Александра в свою ложу и добродушно сообщил, что накануне Карл Х, позвав его к себе, спросил: «Знаете ли вы, кузен, в чем меня уверяют? Меня уверяют в том, что один молодой человек из вашей канцелярии написал пьесу, где мы оба представлены: я – в роли Генриха III, вы – в роли герцога де Гиза». А когда Александр, совершенно опешив, поинтересовался, что же ответил на это герцог Орлеанский, тот с улыбкой сказал: «Я ответил: ваше величество, вас обманули трижды – во-первых, я не бью свою жену, во-вторых, госпожа герцогиня Орлеанская не наставляет мне рога, в-третьих, у вашего величества нет подданного более преданного, чем я». И еще более ласково прибавил: «Кстати, госпожа герцогиня Орлеанская хочет видеть вас завтра утром, чтобы осведомиться о здоровье вашей матушки». Глубоко растроганный, Александр поклонился, рассыпался в благодарностях и удалился на цыпочках.

На следующий день он нанес визит герцогине Орлеанской, с волнением выслушал ее похвалы достоинствам «Генриха III», равно как и ее пожелания скорейшего выздоровления Мари-Луизе, а едва вернувшись домой, тотчас набросился на газеты, желая поскорее узнать, что о нем пишут. Мнения в прессе явно и резко разделились. Либеральные издания – такие, как «Корсар», «Фигаро», «Французский курьер», «Новая парижская газета», «Жиль Блаз», «Французский Меркурий», – естественно, радовались шуму, поднявшемуся вокруг пьесы. Реакционные, вроде «Французской газеты» или «Пандоры», говорили об упадке «Комеди Франсез». Прославленная сцена, по уверениям самых недовольных, опозорилась, показав мелодраму, достойную разве что бульваров, да и то с натяжкой, и местами оскорбляющую королевскую власть, нравственность и религию. Один из критиков, наиболее резкий из всей шайки, даже завершил рецензию словами: «Этот успех, как бы он ни был велик, не может нисколько удивить тех, кому известно, каким образом вершатся темные политические и литературные дела у герцогов Орлеанских. Автор пьесы – мелкий служащий на жалованье у его королевского высочества».

Столь низкое оскорбление не могло, по мнению Александра, остаться безнаказанным. Он поручил Амеде де Ла Понсу пойти в редакцию газеты, поместившей статью, и обсудить с клеветником условия дуэли. Ла Понс вернулся через час. Вызов был принят, но только на послезавтра, поскольку в промежутке этот газетный писака, за которым явно числилось не одно дело чести, должен был драться с полемистом Арманом Каррелем. Случилось так, что в ходе этой «предварительной» встречи Каррель выстрелом из пистолета начисто отсек противнику два пальца на правой руке, и журналист уже не мог держать оружие. Он известил об этом Александра, тот явился к нему и увидел перед собой честного и храброго человека, улыбающегося, несмотря на свое несчастье. На вопрос, насколько серьезно его увечье, раненый ответил: «Ничего страшного. Я лишился двух пальцев на правой руке, но, поскольку у меня остается еще три для того, чтобы написать вам о том, как мне жаль, что я вас обидел, мне больше ничего и не требуется!» «Но у вас, сударь, есть еще и левая рука для того, чтобы протянуть ее мне! – возразил Александр. – И это куда лучше, чем утомлять правую чем бы то ни было!»[45]

Мужественное и торжественное примирение напоминало перемирие, которое заключили бы после боя два полководца враждующих армий в случае, когда каждый признает доблесть противника. Вернувшись домой, Александр подвел итоги: зал каждый вечер полон, сборы невероятные, самое время устроиться поудобнее!

Прежде всего он снял для выздоравливающей Мари-Луизы первый этаж с садом в доме номер семь по улице Мадам. Мелани и ее мать как раз перед этим, покинув мрачного и раздражительного Вильнава, поселились в доме номер одиннадцать по той же улице. Они и сопровождали Мари-Луизу на прогулках, когда она начала потихоньку выходить на улицу. Что касается самого Александра, то он нашел себе квартиру на четвертом этаже углового дома на пересечении улицы Бак с улицей Университета. Ограничив таким образом территорию области чувств, он вполне готов был одновременно оставаться хорошим сыном, предупредительным возлюбленным и драматургом, стремительно двигающимся от триумфа к триумфу.

Глава IX Драка из-за «Христины»

«Куй железо, пока горячо», «Не почивай на лаврах», – ежедневно твердил сам себе Александр, опасаясь утонуть в самодовольстве из-за того, что настолько удачно все устроил с постановкой «Генриха III». Все еще оглушенный шумом, который поднялся вокруг его пьесы, он чувствовал, что не в силах немедленно засесть за другое сочинение такого же масштаба. И решил воспользоваться своей новорожденной славой для того, чтобы склонить герцога Орлеанского снова принять его на службу, доверив ему спокойную должность библиотекаря.

Его королевское высочество заставил себя уговаривать, но все же позволил Дюма присоединиться к мирным трудам двух «ветеранов» герцогской библиотеки – Жана Вату и Казимира Делавиня. Первый встретил его добродушно, второй – холодно, недовольный появлением в тихом книжном царстве чересчур беспокойного молодца. Но Александр проявлял так мало усердия, что никак не мог нарушить их привычек, и в конце концов оба библиотекаря смирились с мимолетным «ассистентом». Что же касается самого Дюма, если в стенах библиотеки он показывался редко, то покрасоваться в парижских салонах случая не упускал.

Больше всего ему нравилось бывать у Нодье в его служебной квартире при библиотеке Арсенала. Шарлю Нодье было тогда около пятидесяти, это был удивительно образованный, красноречивый и любезный человек. Каждое воскресенье у него собирались к ужину писатели, известные своим умом и талантом. Гюго, Ламартин, Мюссе, Виньи были особенно желанными гостями. Дюма вскоре стал в этой компании своим. Ему всегда оставляли место между дочерью хозяина дома, Мари Нодье, в которую все молодые люди были более или менее влюблены, и госпожой Нодье, которая мягко и дипломатично правила беспокойным мирком друзей мужа. В восемь часов, покончив с десертом, Шарль Нодье прислонялся спиной к камину и начинал весело болтать, перемежая воспоминания с остроумными и парадоксальными замечаниями о литературе. После него иногда выступал с какой-нибудь прихотливой импровизацией Александр. Несмотря на то что образование его было поверхностным и обрывочным, он очаровывал слушателей врожденным умением рассказывать. Некоторое время спустя Шарль Нодье, повернувшись к Гюго и Ламартину, обычно заявлял: «Хватит с нас на сегодня прозы: теперь давайте стихи!» – и по его просьбе один из прославленных гостей читал собственные сочинения, услаждая чувствительные души. В десять часов Шарль Нодье, привыкший ложиться рано, покидал друзей, предоставляя им продолжать вечер без него. Мари Нодье садилась к фортепьяно. Поначалу ее благоговейно слушали, затем сдвигали стулья и кресла и устраивали танцы или болтали до часу ночи. Покидая эту мирную гавань духовной гармонии, Александр всегда думал о том, каким чудом стареющему писателю удается достичь такого согласия между искусством сочинителя и счастьем жизни в семье.

Сам он не знал, как обрести это драгоценное равновесие между работой и чувством. Женщины, которых он любил, изводили его по разным, но равно эгоистическим поводам. Он удобно устроил Мари-Луизу, да и Мелани с матерью благодаря ему переехали в дом по соседству с ней, он снял неподалеку квартиру для себя самого, увез Лор Лабе с маленьким Александром в деревушку Пасси, славную своим здоровым воздухом и чистой водой, – и что же? Все им недовольны! Мари-Луиза обижается на то, что он бросает ее, больную, и пропадает за кулисами, Виржини Бурбье требует, чтобы за ее благосклонность он написал для нее большую роль в следующей пьесе, а Мелани, ревнуя к многочисленным соперницам, угрожает разрывом, если он не образумится.

Мелани и впрямь то и дело принималась осыпать Дюма упреками в непостоянстве и похотливости. Сама она в любви предпочитала всему остальному осторожные подходы, медленно уступающую стыдливость, клятвы, вырванные силой среди слез и вздохов. Словом, ей больше хотелось быть желанной, чем получать наслаждение. Соитие в глазах этой женщины было всего лишь приземленным завершением божественных радостей ожидания. Но для Александра-то любые «подготовительные работы» имели смысл лишь в том случае, если они завершались высшим наслаждением обладания!

В конце концов бесконечные укоры, страхи и запоздалые раскаяния Мелани прискучили ему не меньше, чем жалобы вечно больной и всем недовольной матери. Потеряв терпение, он пишет любовнице: «У меня есть мать, она меня терзает. У меня есть сын, который пока ничем помочь не может. У меня есть сестра, но ее все равно что нет. И если, кроме них, и ты являешься с упреками вместо утешений – Господи, что же мне делать? Собрать необходимое для того, чтобы прожить одному, покинуть мать, сына, родину и жить в изгнании, как какой-нибудь бастард безродный?» В своей жестокой невинности он желал, чтобы все женщины, которых он осчастливил, сделав своими избранницами, мирились с его пренебрежением, его хвастовством, его изменами – одним словом, чтобы они не мешали ему работать и развлекаться на свой лад, довольствуясь терпеливым и безмолвным ожиданием момента, когда ему захочется их увидеть.

Стремясь ускользнуть от начавшей его тяготить Мелани, он внезапно решил отправиться в Шартр, к сестре, которая после успеха «Генриха III» очень гордилась близким родством с автором. Однако, прожив у Эме четыре дня, он перебрался в Нант, оттуда – в Пембеф, чтобы посмотреть на океан и подышать вольным воздухом. Дюма надеялся, что созерцание величественного пейзажа поможет ему очиститься от городской суеты, считал, что писателю иногда бывает полезнее любоваться природой, чем рыться в книгах и бумагах. Тем не менее даже тогда, когда он полагал, будто далек от неожиданных и неправдоподобных театральных совпадений, они его настигали… если только он сам бессознательно не создавал их.

За завтраком в пембефской гостинице он познакомился с четой новобрачных, которая на следующий день должна была отплыть на французской трехмачтовой шхуне «Полина» в Гваделупу, где у мужа было большое поместье. Молодая жена, хоть и была влюблена по уши, все же грустила, расставаясь с родными самое меньшее на три года. Александра тронула ее печальная улыбка, и он предложил голубкам навестить их на судне перед самым отплытием и передать матери путешественницы письмо от нее. Но едва он поднялся на борт, капитан тут же пригласил его позавтракать: беспокоиться не о чем, когда понадобится, шлюпка лоцмана доставит гостя на берег! Александр принял приглашение и при этом чувствовал себя так, словно отдался на волю какого-то фантастического приключения. Ощущение еще усиливалось оттого, что его соседка по столу, такая очаровательная и такая встревоженная, носила то же имя, что и корабль: ее звали Полиной. «На какое-то мгновение мне захотелось не сходить на берег до самой Гваделупы», – напишет он позже. И еще: «Завтрак сделал нас друзьями, расставание – едва ли не братом и сестрой». Он всегда испытывал душевную боль, если приходилось расставаться с прелестной незнакомкой, не успев прижать ее, полную счастья, к своей груди. Тем не менее он смирился с неизбежным. Как знать, не было ли дальнейшее послано ему в наказание за то, что пожелал жену ближнего?

Едва Дюма успел занять место в шлюпке лоцмана, как ураган разорвал небесный свод и море разбушевалось. Моряку пришлось спустить парус, и дальше он, как мог, шел на веслах. К тому времени, как добрались наконец до берега, Александр вымок до нитки. Отыскав в Сен-Назере постоялый двор и стаскивая у весело горевшего огня ледяную одежду, он ругал себя за то, что вздумал заниматься молодой четой, о которой больше никогда в жизни, должно быть, и не услышит. Тем не менее, верный своему обещанию, на следующий день отнес письмо Полины ее матери.

Когда Александр вернулся в Париж, ему показалось, будто он совершил долгое путешествие, но на самом деле эта краткая перемена обстановки ему не помогла. Снова на него навалились денежные проблемы. Он по десять раз считал и пересчитывал, и все получалось, что выручка от «Генриха III» и его жалованье помощника библиотекаря, вместе взятые, не дают возможности держать двух прислуг – для себя и для Мари-Луизы – и платить за четыре квартиры: за свою, на улице Университета, за холостяцкое жилье, которое он только что нанял в Севре, за квартиру матери на улице Мадам и за ту, где жила Лор Лабе, в Пасси. После тщетных попыток пристроить свою новую пьесу, «Длинноволосая Эдит», во Французский театр, а затем в Одеон он решил вернуться к «Христине» и немного ее подправить. Гюго к этому времени как раз закончил «Марион Делорм» и намеревался читать свою пьесу у художника Ашиля Девериа в присутствии Тейлора, Виньи, Сент-Бева, Мериме, Мюссе, Бальзака, Делакруа и Дюма. Встреча, стоящая того, чтобы войти в историю: и достоинства пьесы, и достоинства собравшихся ее послушать были велики! Дюма, которому всегда с трудом давались стихи, был поражен тем, с какой естественностью струилась великолепная поэзия Гюго. Можно подумать, будто для этого чертова Виктора рифмы не становятся препятствием, а лишь подстегивают его мысль. Однако если Дюма и восхищался музыкальным строем «Марион Делорм», драматическое содержание не произвело на него ровно никакого впечатления. Последнее сочинение собрата по перу не только не навело его на мысль отступиться, но, напротив, побудило вступить с ним в соревнование и, если получится, превзойти.

Полный решимости, Дюма переписывал «Христину» сцена за сценой, добавив роль для Виржини, которая попросила его об этом в постели. А пока он в поте лица трудился, переделывая свою шведскую драму, «Марион Делорм» Гюго, хотя и принятая «Комеди Франсез», встретила категорический запрет цензуры. Александр, возмущенный этой тупой реакцией, высказал протест в напыщенном стихотворении, опубликованном в «Сильфе». Он обличал «мертвящее дыхание» тех, кто «сгустил мрак», чтобы надежнее загасить «трепещущее пламя» автора. Гюго поблагодарил его за этот дружеский жест и утешился после неудачи, постигшей «Марион Делорм», взявшись за «Эрнани».

Александр же тем временем с тайным ликованием выслушал известие о провале 13 октября «Христины» Фредерика Сулье в Одеоне: поскольку одноименную пьесу Бро в свое время постигла та же участь, путь для «Христины» Дюма был свободен. У дальновидного директора театра Феликса Ареля были на этот счет свои соображения: если шведская королева вдохновила стольких авторов, значит, что-то такое в ней есть. И теперь все дело было лишь в том, чтобы суметь выгодно показать это «что-то».

Стремясь уговорить Александра испытать судьбу, несмотря на то, что Фредерика Сулье, взявшегося за тот же сюжет, постигла неудача, Арель написал без обиняков: «Дорогой Дюма, что вы скажете в ответ на предложение мадемуазель Жорж: немедленно играть вашу „Христину“ в том же театре и с теми же актерами, которые играли „Христину“ Сулье? […] Не думайте, будто вы тем самым задушите пьесу, написанную вашим другом. Вчера она умерла естественной смертью». Александр, которого покоробила бестактность такого подхода, переслал письмо Сулье, сопроводив следующим комментарием: «Дорогой Фредерик, прочти это письмо. Какой же он негодяй, твой друг Арель!» Сулье, нисколько не удивленный, вернул другу письмо директора Одеона, приписав внизу страницы: «Дорогой Дюма, Арель – не мой приятель, а директор театра. Арель никакой не негодяй, а спекулянт. Я не поступил бы так, как поступил он, но я посоветовал бы ему поступить именно так. Собери обрывки моей „Христины“ – заранее предупреждаю тебя, их будет много, – отдай первому попавшемуся старьевщику и играй свою пьесу».

Избавленный таким образом от сомнений, Дюма принял предложение Ареля, который, к счастью, был не только директором театра, но и любовником мадемуазель Жорж. До него в числе ее любовников, среди прочих, побывали Наполеон и царь Александр I, и двойная слава предшественников бросала свой отблеск на того, кто сменил их в объятиях актрисы.

Автор «Христины» слишком почтительно относился к историческим событиям, для того чтобы не оценить выпавшую ему удачу: его пьеса заинтересовала прославленную актрису. Эта моральная поддержка пришлась как нельзя более кстати, поскольку его сердечные дела тогда особенно осложнились по вине дурацкого мужа Мелани. Надо же до такого додуматься: Вальдор, которому наскучило прозябать в тионвильском гарнизоне, грозился прибыть в Париж на время отпуска! А отпуск неизбежно влечет за собой интимные отношения! Оказавшись на месте, капитан не преминет воспользоваться своими супружескими правами! Этого Александр, хотя сам верности не соблюдал, потерпеть не мог. Постоянно бывая вместе с ним в салонах, Мелани в глазах всего света была его признанной сожительницей, чем-то вроде морганатической супруги, и, как он считал, обладала всеми ее привилегиями и обязанностями. Он же просто на посмешище себя выставит, если подруга станет изменять ему с мужем! Втайне польщенная этой вспышкой ревности, Мелани еще сильнее ее разжигала, уверяя любовника в том, что никак не может противиться приезду мужа, которого ей в конце-то концов не в чем упрекнуть. Александр пришел в ярость: она принадлежит ему, и только ему одному! Когда говорит сердце, законы умолкают! Продолжая встречаться с Виржини Бурбье, он клялся Мелани, что близок к помешательству, и даже угрожал убить, если она посмеет открыть свою дверь этому невесть зачем объявившемуся Вальдору. Стремясь избежать развязки, которая в театре была бы превосходной, но в реальной жизни причинила бы множество неприятностей, Александр поговорил с одним из своих друзей в военном министерстве и добился того, чтобы отпуск злополучному капитану интендантской службы отменили. Однако Вальдор не сдался и отправил начальству еще одно прошение. Когда же он наконец поймет, что жена не хочет видеть его в Париже? Александр снова и снова являлся в министерство, его постоянно видели то в одном, то в другом кабинете. Его старания не пропадали даром – военные власти продолжали отказывать Вальдору. «Трижды разрешение на отпуск, уже готовое к отправке, было уничтожено, разорвано или сожжено […], – не без гордости пишет Александр в своих мемуарах. – Муж так и не приехал».

Уладив дело таким образом, Александр смог на время отвлечься от своей любовницы Мелани, чтобы полностью посвятить себя своей героине, шведской королеве Христине. Прочел первый раз пьесу в узком кругу, в присутствии «литературных советников», Сент-Бева и Тиссо, но чтение лишь наполовину увенчалось успехом: «Христина» была ими принята с поправками. Взбешенный Александр потребовал второй читки, и пятого декабря актеры, призвавшие Жюля Жанена, чтобы подкрепить свое мнение, окончательно приняли «Христину». Однако Арель оставался по-прежнему настроен скептически. Походив достаточно долгое время вокруг да около, он явился к автору рано утром, едва ли не подняв того с постели, и предложил переписать драму прозой. Александр вскипел: вот это оскорбление! Как смеет Арель предлагать «поэту» (коим полагал себя Александр!) разломать с таким трудом составленные стихи, выбросить рифмы, которыми он так гордился, придумывая их бессонными ночами? Уязвленный в своей гордости, Дюма отказался пойти на такое святотатство. «Нечего и говорить, – напишет он потом, – что я рассмеялся ему в лицо, а после выставил за дверь».[46]

Поняв, что этого неисправимого рифмоплета ему не переубедить, Арель сдался и начал репетировать пьесу в том виде, в каком она была. Христину играла мадемуазель Жорж, Мональдески – Локруа. Что касается Виржини Бурбье, для которой Александр написал роль Паулы, пажа-травести, она больше не участвовала ни в спектакле, ни в личной жизни автора. Соблазнившись более выгодным контрактом, Виржини покинула «Комеди Франсез» ради французского театра в Санкт-Петербурге. Что же, выходит, у Александра никого не остается, кроме Мелани, чтобы развеяться после утомительного дня? Отчего же! К счастью, за кулисами полным-полно прелестных актрис, неравнодушных как к его представительной внешности, так и к рекомендациям, которыми он мог помочь их карьере. И пока драматург порхал от одной к другой, оказалось, что цензура запретила «Христину». «Сначала „Марион Делорм“, потом „Христина“, – отмечает Дюма. – Цензура явно вошла во вкус!» Он, не откладывая дела в долгий ящик, отправился к одному из своих цензоров, безвестному писателю, но влиятельному академику Шарлю Брифо, и попытался убедить его в том, что попавшая в немилость пьеса не содержит ничего опасного. Однако Брифо оставался неумолим, он вменил автору в вину то, что у него Христина, говоря о шведской короне, произносит такие слова: «Это королевская игрушка, найденная в моей колыбели». Разве подобная реплика не представляет собою оскорбления, нанесенного божественному праву монархического наследования? И как можно потерпеть, чтобы та же Христина отправляла свою корону Кромвелю, который отдает ее переплавить словно заурядное украшение? Лишившись надежды сломить упрямство Брифо, Александр при помощи интриг добился встречи с Анри де Лурдье, главой цензурного комитета. Но тот оказался еще более непримиримым, безоговорочно осуждая пьесу. «В конце концов, сударь, – сказал Лурдье в завершение разговора, – все, что вы могли бы еще прибавить, бесполезно: до тех пор, пока трон будет занимать старшая ветвь, и до тех пор, пока я буду заниматься цензурой, ваше произведение останется под запретом». «Что ж, хорошо, – ответил Александр, холодно и насмешливо поклонившись, – я подожду!»[47]

Оставалась последняя надежда: он решил заинтересовать трудной судьбой своей пьесы фаворитку покойного Людовика XVIII, сохранившую большое влияние при дворе, «милейшую и умнейшую мадам дю Кайла». Попытка даром не пропала. Прошло несколько дней – и ловко одураченный цензурный комитет пересмотрел свое суждение, позволив играть «Христину» без существенных поправок.

Тем временем Виктор Гюго одержал 25 февраля 1830 года блестящую победу со своим «Эрнани». Распаленные успехом «Генриха III» Дюма, молодые люди из клана романтиков – все с такими же растрепанными волосами и в тех же причудливых одеяниях – дали себе волю и на премьере «Христины». Они всласть натешились, громогласно выражая восхищение этим гениальным прославлением «кастильской чести». Их убеленные сединами противники, напротив, задыхались от ярости. И все это служило добрым предзнаменованием для нового поколения, одним из самых заметных представителей которого был Александр. «Генрих III», «Эрнани», «Христина» – «та же самая битва», объявил он, потирая руки.

Между репетициями своей пьесы Дюма навестил мадемуазель Жорж. Эта любовница Ареля и тайная советчица Жюля Жанена в свои сорок три года все еще была очень привлекательна. Высокая, дородная, сияющая здоровьем, она охотно принимала гостей, одновременно принимая ванну. Так случилось и с Александром, который, несмотря на весь свой опыт, пришел в смятение, глядя на то, с какой грацией артистка время от времени поднимает над водой то одну, то другую руку, чтобы подколоть золотой шпилькой выбившуюся прядь волос. Это движение порой позволяло увидеть начало груди, которая, по его словам, казалась «изваянной из паросского мрамора». Дюма с трудом овладел собой, чтобы не поддаться искушению и не присоединиться к водным забавам хозяйки дома, но ведь своим натиском он мог бы поставить под удар успех «Христины»: так мало надо, чтобы пьеса, которую явно ждало прекрасное будущее, потерпела провал! Да еще к тому же политические события заставили публику отвлечься от театра. Вот уже несколько дней атмосфера в городе была грозовая. Пресса неистово обрушилась на правительство, чья проявляющаяся по любому поводу авторитарность возмущала всех здравомыслящих людей. Король повсюду видел покушения на его верховную власть, а безраздельно преданный ему Полиньяк множил меры устрашения, направленные против тех, кого подозревали в подрывной деятельности. Двести двадцать один либеральный депутат подписал декларацию, в которой говорилось о праве граждан участвовать в «обсуждении государственных проблем». В ответ Карл Х прекратил деятельность палаты депутатов. Было ли это прелюдией к новой революции? А если да? Но ведь надо было жить, писать, придумывать сценическую игру, рассылать приглашения на премьеру – и все с этой постоянной угрозой за спиной?

Фредерик Сулье, присутствовавший 29 марта на генеральной репетиции «Христины», предупредил Александра о том, что, по его сведениям, назавтра готовится заговор. Верный товарищ опасался, что сторонников автора окажется недостаточно, они не смогут заглушить голоса недовольных, и попросил пятьдесят мест в партере для того, чтобы разместить там рабочих своей лесопилки: эти неотесанные парни, получив должные наставления от своего хозяина, сумеют, уверял он, заставить подстрекателей из вражеского лагеря умолкнуть. Сделка была заключена. 30 марта, в семь часов вечера, едва взвился занавес, поднялся оглушительный шум. Защитники умирающего классицизма вопили и свистели. По знаку Фредерика Сулье его рабочие ответили не менее громогласно. Со всех сторон неслись крики: «Негодяи! Дураки в париках! Убожества! Жеманницы из отеля Рамбуйе!» Эти крики временами заглушали голоса актеров. Правда, понемногу шум улегся, и аплодисменты перекрыли возмущенный ропот. А когда Христина при виде раненого Мональдески, лежащего у ее ног, обратилась к отцу Лебелю со словами: «Ну что ж, мне жаль его, отец… Пусть его прикончат!» – большая часть зрителей, казалось, была покорена. Оставался лишь эпилог. Однако сцена, во время которой Христина объясняет, что побудило ее к убийству, вышла затянутой, внимание зрителей ослабело, в партере и на балконах начали кашлять, вертеться, перешептываться. Хуже того: когда развенчанная королева спросила у врача, долго ли ей еще ждать смерти, какой-то шутник вскочил с кресла и завопил: «Если через час она не умрет, я уйду!»

Представление закончилось, но Александр, успевший за это время несколько раз перейти от тревоги к надежде и обратно, не мог понять, какой приговор вынесен его «Христине», что это – успех или провал? Только в одном он был теперь совершенно уверен: эпилог надо убрать, а несколько неудачных четверостиший срочно переделать.

Дюма пригласил к себе на ужин после спектакля двадцать пять человек из числа своих друзей. Мелани принимала гостей, среди которых были Гюго, Виньи, Буланже, Планш, Теодор Вильнав… Одни только знатоки. За столом обсуждали поправки, необходимые для успешного «хода» пьесы. Александр был согласен с тем, что «Христину» придется почистить, но успеет ли он исправить все, что надо, и дать актерам возможность прорепетировать все в целом до завтрашнего представления? От волнения у него пропал аппетит. Бедняга недооценил истинно братское великодушие иных писателей, у которых талант сочетается с благородством! Гюго и Виньи немедленно предложили ему свои услуги: они закроются в кабинете и займутся «приведением в порядок» пьесы, в то время как автор с остальными гостями продолжит пировать в соседней комнате. «Они работали четыре часа без передышки так же добросовестно, как если бы работали на себя, а когда выбрались на волю и увидели, что все уже легли и спят, не стали никого будить, оставили рукопись на камине и ушли – два соперника – рука об руку, словно братья».[48]

Утром Александр, измученный вчерашними волнениями, еще дремал. Вдруг кто-то постучал в дверь. Мгновенно проснувшись, он поспешил открыть. Перед ним предстал книготорговец Барба, который пришел предложить ему двенадцать тысяч франков за право напечатать рукопись «Христины»: вдвое больше того, что автор получил за рукопись «Генриха III»! На этот раз сомнений не оставалось. «Это успех!» – провозгласил Александр. И решил первым делом расплатиться с несколькими кредиторами, а книгу посвятить герцогу Орлеанскому, который всегда был рядом с ним в трудную минуту. Неблагодарность Дюма с детства считал главным пороком низменных душ и потому, едва достигнув сознательного возраста, решил вести себя достойно.

Второе представление, с текстом, исправленным Гюго и Виньи, завершилось дружными аплодисментами и многочисленными вызовами. Газеты в целом были настроены доброжелательно. Конечно, кое-где встречались злобные выпады. Так, Филарет Шаль написал в «Парижском обозрении» («La Revue de Paris»), что новая пьеса Александра Дюма представляет собой «немыслимую мешанину», а «Театральный курьер» уверял, будто «мадемуазель Жорж – это огромная круглая тыква в женском обличье», успех же пятиактной пьесе обеспечили «бесчестные клакеры». Как бы там ни было, дело было сделано, интерес у зрителей пробудился, и зал неизменно оказывался полон.

Как-то вечером, когда Александр шел через площадь Одеона, рядом с ним остановился фиакр. Сидевшая в нем женщина выглянула наружу и окликнула его: «Господин Дюма!» Узнав в ней актрису Мари Дорваль, очаровательную возлюбленную Виньи, Дюма поклонился. Выяснилось, что Мари видела спектакль и все еще не может прийти в себя от волнения. «Ну, садитесь же рядом, ну, поцелуйте же меня! – воскликнула она. – У вас большой талант, и вы неплохо понимаете женщин!» Когда такая пленительная молодая особа говорит драматургу, что он «неплохо понимает женщин», ему незачем и ждать лучшей похвалы. Александр сел в фиакр, обнял Мари Дорваль и запечатлел на ее щеке почтительный поцелуй. Приведет ли когда-нибудь этот простой знак дружбы к более близким отношениям? Он не смел на это надеяться, но, несмотря на восхищение и признательность, которые испытывал к Виньи, решил, что не отказался бы от такого романтического приключения.

Когда Дюма думал теперь о своих отношениях с женщинами, ему иногда казалось, будто он живет не в цивилизованном городе, но в джунглях, где царит закон силы и где все позволено. Добыча принадлежит тому, кто сумеет ею завладеть.

Не переставая мечтать о прелестях Мари Дорваль, Александр тем не менее заинтересовался еще одной актрисой, с которой только что познакомил его Фирмен. Ее настоящее имя – Белль Крельсамер, по сцене – Мелани Серр. Еще одна Мелани в его жизни! Удобства ради он предпочел сохранить за новой подругой ее странное имя Белль. Она была наполовину еврейкой, наполовину эльзаской, и у нее, по его рассказам, были «черные как смоль волосы, бездонные синие глаза, нос прямой, как у Венеры Милосской, и жемчужные зубы». Между двумя интрижками она в свое время стала любовницей Тейлора и родила ему дочь. В благодарность тот распахнул перед ней двери «Комеди Франсез». Но, поскольку талант Белль был менее очевиден, чем красота, ее не взяли в пайщики театра, пришлось довольствоваться провинциальными гастролями. Как только она вернулась в столицу, Александр решил заняться ее делами как следует. Он очень старался любым путем втиснуть ее в труппу «дома Мольера». Увы! Красавицу Белль сочли недостойной играть репертуар Французского театра. Что оставалось делать? В утешение он снял для неудачницы хорошенькую квартирку в доме семь по улице Университета – в двух шагах от дома, где жил сам. Доказательства едва зародившейся любви, которые он ночь за ночью ей дарил, нисколько не мешали ему ни усердно волочиться за Мари Дорваль, ни заверять в неизменной привязанности и верности Мелани. И как бы последняя могла в нем усомниться после того, как именно его стараниями забеременела? Вот и еще одно неожиданное осложнение!

Боясь огласки, Мелани хотела уехать вместе с матерью в принадлежавшее семье поместье в Ла Жарри, где, по ее разумению, и следовало появиться на свет драгоценному плоду незаконной любви. Она уже складывала вещи… Перед самым отъездом Мелани Александр поделился с ней замыслом, на который возлагал величайшие надежды: ему хочется написать для театра их собственную историю, чуть-чуть, конечно, «подправленную». В этой пьесе, пока еще только задуманной, он выведет человека, который, будучи застигнут мужем женщины, только что ставшей его любовницей, заколет ее кинжалом, утверждая, будто убил за то, что она отказалась ему принадлежать. Таким образом, герой пьесы, желая спасти доброе имя любимой женщины, признает, что тщетно старался ее соблазнить, и взойдет на эшафот, так и не открыв истинной природы их взаимного чувства. Разумеется, персонажем драмы владели стремления куда более возвышенные и пылкие, чем те, что ее автор испытывал к Мелани, но ведь писателю достаточно в ничтожно малой степени проникнуться мыслями своего персонажа – и вот уже с помощью воображения он помогает им разрастись до размеров мифа!

Александр, который скоро три года как был любовником замужней женщины, считал себя вполне способным описать муки ревности. Ему почти не требовалось себя подстегивать для того, чтобы отыскать в собственной голове вопли страсти, доведенной до пароксизма и обреченной на страшную развязку: убийство ради чести. Название для пьесы он уже придумал: «Антони». Мелани, покоренная красноречием Александра, восхитилась творением, вызревавшим в этом разгоряченном мозгу, и даже решила окрестить именем Антони дитя, которое носила под сердцем. Довольный тем, как все в последнюю минуту уладилось, Александр 3 июня 1830 года усадил Мелани и ее мать в нантский дилижанс и пообещал молодой женщине приехать к ней, как только закончит «Антони».

Едва карета с драгоценным грузом скрылась из вида, он вздохнул с облегчением и вернулся в дом номер семь по улице Университета, где ждала его Белль, готовая помочь ему забыть обо всех страданиях человека, которого любят слишком сильно.

На следующий день он писал Мелани: «До встречи, ангел мой, дела здесь закончены, и хочется только одного – поехать к тебе, отправиться вместе к морю, настрелять множество птиц, насобирать множество камешков и осыпать тебя множеством поцелуев – те, которые я сейчас посылаю тебе, мой ангел, не в счет. Толстей поскорее, а я сумею заставить тебя похудеть, как следует поистязав».

Дюма так ловко управлялся со своим «Антони», что не прошло и недели, как рукопись была закончена. Сознавая, насколько ново то, что он написал, Александр, разумеется, предназначал свое творение Французскому театру. 11 июня он прочел пьесу мадемуазель Марс и Фирмену, которых наметил на главные роли. 16-го состоялась читка перед всем комитетом, собравшимся на пленарное заседание. Пьесу, эту драму страсти, ревности и ярости, слушали в напряженном молчании. Когда в конце пятого акта Антони, заколов любимую женщину, воскликнул, обращаясь к пораженному мужу: «Она сопротивлялась мне, и я ее убил!» – даже наиболее скептически настроенные актеры рассыпались в похвалах. Александр, с его неумеренной страстью к рифмоплетству, увенчал свою написанную в прозе пьесу великолепным и нечаянным александрийским стихом, но никому и в голову не пришло его в этом упрекнуть. Все были словно оглушены неким откровением. Александр непомерно возгордился и ликовал. «Антони – это я минус убийство!» – заявил он. И в тот же день написал Мелани: «Любимая моя, сейчас половина четвертого. Я только что с заседания комитета, пьеса принята единогласно. Вот „Антони“ и вышел в свет – они уверяют, что меньше чем через месяц начнут играть, – дай-то Бог, и я тоже, потому что я желаю тебе здоровья, которого дать не могу, и любви и счастья, которые даю с наслаждением и сполна».

Уверенный, что отныне у него на руках все козыри, драматург попросил, чтобы его пьесу поставили вне очереди и начали играть с 15 сентября. Желание вошедшего в моду автора было исполнено. Сославшись на эти изменения в расписании, он отложил свою поездку в Ла Жарри, и Мелани, с нетерпением его ожидавшей, пришлось довольствоваться письмами, а он тем временем изменял ей с Белль. Однако Белль на него дулась, недовольная тем, что до сих пор не пристроена во Французский театр. Чтобы успокоить ее, Александр уверял, что это всего лишь отсрочка, и в то же время старался образумить Мелани, доказывая, что вынужден, несмотря на усталость и нежелание, оставаться в Париже, чтобы следить за тем, как ставят его пьесу, и расстраивать происки конкурентов. Он даже ругал возлюбленную за то, что она сердилась. «Я ничего не понимаю из упреков, которыми ты заканчиваешь свое письмо, кроме того, что это очередные упреки. Уже и не помню, что тебе написал. […] Но как можно после трехлетней связи, которая покоится на том, что есть самого священного в любви и чести, все еще держаться за мелкие выяснения и мелкие придирки, свойственные только начинающейся любви, – вот этого я понять не могу. Я люблю тебя ради тебя, любовь моя, столько же, сколько ради себя самого, и ни за что на свете не хотел бы примешивать к твоим тревогам свои собственные. […] Не будем больше говорить обо всем этом, будем вместе купаться в море. […] Еще раз прощай, моя Мелани, и помни, что, вблизи или вдали, ты – единственная женщина, которую я когда-нибудь любил, что я хочу снова увидеть тебя так сильно, как только можно этого хотеть, и что я буду в твоих объятиях, как только смогу. Прощай, любовь моя. Твой Алекс».

Пока Дюма вот так, из письма в письмо, старался усыпить подозрения Мелани, правительство, со своей стороны, громогласно прославляя победы своего посланного в Алжир экспедиционного корпуса, старалось утихомирить недовольство населения.

По случаю взятия города Алжира 5 июля 1830 года в соборе Парижской Богоматери отслужили благодарственный молебен. На самом деле одни только ультрароялисты рассчитывали на военные победы, чтобы во время выборов «склонить чашу весов в правильную сторону», а почти вся страна видела во всем этом лишь далекое и бесполезное приключение. Второй тур выборов, состоявшийся 19 июля 1830 года, усилил либеральное большинство в палате. Это обещало неявную войну между представителями нации и королем. Политическая лихорадка, должно быть, оказалась заразной, поскольку теперь и у «Комеди Франсез» появились перепады настроения: внезапно театр решил отложить начало репетиций «Антони» до 1 ноября. Александр вскипел от ярости. Что означает эта нелепая отсрочка? Уж не хотят ли они избавиться от него вместе с его пьесой? Он начал подумывать, не забрать ли «Антони», чтобы отдать в Одеон. Более чем когда-либо ему необходимы были советы, помощь, любовь женщины с нежным характером и ясным умом. Но Белль была легкомысленной, а Мелани только и знала, что жаловаться на одиночество и требовать, чтобы ее Александр как можно скорее оказался рядом с ней в Ла Жарри. Должно быть, этой женщине неведомо, что драматург – раб своего творения! Ради того, чтобы это творение жило, ему иногда приходится забыть о собственной жизни… И ничего не поделаешь – закон творцов жесток! Но как объяснить это ей, которая в первую очередь прислушивается к собственному животу? Белль тоже в последнее время стала ссылаться на усталость, разочарование, тревогу… Неужели Мелани так на нее повлияла? Александр приступил к любовнице с расспросами, и она, смущенная и вместе с тем гордая, призналась, что и она тоже беременна. От кого? Да от него, черт возьми! Она ни на шаг от него не отходила с тех пор, как он приблизил ее к себе! Дюма притворялся, будто доволен, и даже изображал тщеславие, вызванное известием о еще одном, вполне неожиданном отцовстве. Но вместе с тем невольно думал о тех неприятностях, которые будут сопутствовать и без того двусмысленному положению: восхитительное тело его любовницы, изуродованное беременностью, отвратительная суета во время родов, тирания повседневных забот, которых требует новорожденный, увеличение расходов, связанное с необходимостью содержать вторую семью… Ах, бросить бы это все, сбежать бы из Парижа на край света!.. У него мелькнула захватывающая мысль: газеты только и пишут, что о живописности алжирских пейзажей, так почему бы не поехать в Алжир и не привезти оттуда рассказ о своем путешествии? Но бросить Белль как раз теперь было бы уж слишком бессовестно. Он предложил ей принять участие в поездке. Белль удивилась: разве ты забыл, что я беременна? В подобном состоянии совершенно незачем разъезжать по варварской и лишь недавно завоеванной стране. Затем, поскольку он продолжал настаивать, она увидела в этой прихоти наивное проявление любви и согласилась сопровождать любовника – по крайней мере, до Марселя: Белль была подвержена морской болезни и из страха перед волнами Средиземного моря дальше ехать наотрез отказывалась. Довольный тем, как все уладилось, Александр собрал три тысячи франков, радостно уложил чемоданы и приготовился вместе с подругой отправиться в путь 26 июля 1830 года.

Однако накануне этого дня Карл Х подписал в своей резиденции в Сен-Клу четыре драконовских указа, которыми отменял свободу печати, объявлял о роспуске палаты депутатов, устанавливал новый закон о выборах и назначал 6 и 28 сентября следующие выборы, на «правильный» исход которых надеялся Полиньяк.

Утром 26 июля, того самого дня, на который был назначен отъезд, Александра и Белль разбудил их общий друг, Ашиль Конт, преподаватель естественных наук в лицее Карла Великого. Он влетел в комнату, размахивая газетой и крича: «Указы напечатаны в „Вестнике“ („Le Moniteur“)!.. Вы все еще собираетесь ехать в Алжир?» Александр мгновенно оценил значимость события. На этот раз столкновение между улицей и властью неизбежно. Всякий уважающий себя француз должен быть готов вмешаться… или хотя бы посмотреть. Даже не спрашивая мнения Белль, он ответил: «Не такой я дурак! То, что мы увидим здесь, будет куда интереснее того, что я увидел бы там!» И, позвав слугу, прибавил: «Жозеф! Сходите к моему оружейнику, принесите двустволку и двести патронов двадцатого калибра».[49]

Когда Александр отдавал это распоряжение, ему казалось, что он придумал одну из лучших своих театральных реплик. Но разве это его вина, если он всегда ведет себя так, словно играет на сцене? Изумленная Белль не сразу решилась распаковать чемоданы, но Дюма твердо на этом настоял, и в глубине души она была скорее рада помехе, позволившей ей остаться дома и, прислушиваясь к себе, до конца прочувствовать таинственные ощущения беременности.

Слуга, едва дослушав, бросился к оружейнику и два часа спустя вернулся с воинским снаряжением, которое потребовал хозяин. Александр, заперев на ключ ружье и патроны, вышел на улицу – поглядеть, чем дышат сограждане.

Глава Х Июльская революция

По первому впечатлению, Париж, залитый слепящим июльским солнцем, выглядел спокойным. Удивленный безмятежностью, сменившей вчерашнее напряжение, Александр отправился в Пале-Рояль, но там, как ему показалось, тоже все пребывало в дремотном оцепенении. Ненадолго заглянул в Королевское кафе, где кучка ультрароялистов праздновала появление указов. Здесь он встретил своего друга Этьена Араго, не скрывавшего своих республиканских убеждений; брат Этьена, астроном Франсуа Араго, должен был в этот день произнести в Институте Франции похвальное слово в честь инженера Огюстена Френеля. Посовещавшись, Дюма и Араго отправились на заседание, хотя и сомневались в том, что оратор решится выступать в такой ненадежной политической обстановке: сегодня любое неосторожное слово, тем более – произнесенное публично, может навлечь серьезные неприятности. Однако Франсуа Араго не дрогнул. Отдав дань уважения памяти ученого, он принялся яростно обличать возмутительное нарушение Хартии Карлом Х. Обрадованный тем, что ему довелось присутствовать при этом проявлении гражданского мужества, Александр отправился обедать в «Гран Вефур», где узнал, что «три процента» уже потеряли на бирже шесть франков, а это плохое предзнаменование. В садах Пале-Рояля он увидел разгоряченных молодых людей, которые размахивали листками «Вестника» и кричали, что все это – провокация. Затем он добрался до редакции «Парижского курьера» («Courrier de Paris»), газеты господина де Левена, где сотрудники спорили о том, должны ли они отказаться выпускать следующий номер, повинуясь распоряжениям правительства, или, напротив, им следует пренебречь этим запретом, который господин де Белейм, председатель суда первой инстанции, только что объявил незаконным. После долгих споров решено было действовать, несмотря ни на что. Было уже около полуночи, когда Александр, измученный и по-прежнему не знающий, на что решиться, вошел в спальню Белль, но задержался там ненадолго: любовные подвиги лучше было отложить. Поцеловав подругу, он вернулся домой, чтобы за ночь как следует отдохнуть и к утру обрести полную ясность ума и свободу действий.

Утром 27 июля небо было таким же ясным и солнце так же сияло, как накануне, но настроение Парижа совершенно изменилось. Выйдя из дома, Александр тотчас наткнулся на баррикаду, которую строили рабочие и студенты. Впрочем, толпа тотчас ее разметала под крики манифестантов. «Да здравствует Хартия! Долой министров!» – вопили они. Пока ничего серьезного не происходило. Тем не менее Александр, заботливый сын, забеспокоился, как бы Мари-Луиза не восприняла события слишком трагически, и поспешил к матери с намерением успокоить – однако застал ее безмятежной, ничего не понимающей и не предпринимающей. Больше всего она сожалела о том, что Мелани и мадам Вильнав уехали в деревню и оставили ее одну, а «малыш» так редко ее навещает. Дюма не стал ничего рассказывать о парижских беспорядках, приласкал мать, отдал необходимые распоряжения прислуге, снова выбежал на улицу, вскочил в фиакр и назвал кучеру адрес Армана Карреля, главного редактора оппозиционной газеты «National». Когда Александр вошел, Каррель завтракал. Не переставая жевать, он объяснил гостю, что «ничего серьезного» не предвидит, а указы в конце концов пройдут как по маслу, но тем не менее согласился пойти с Александром.

Бок о бок они прошли по бульварам среди бушующей толпы и присутствовали при осаде полицией редакции газеты «Время» («Le Temps»), осмелившейся напечатать манифест протеста против пресловутых указов. Слесари, несмотря на требования комиссара, один за другим отказывались взламывать двери типографии. Кто из них был не прав – рабочий, остававшийся глухим к требованиям представителя власти, или представитель власти, исполняющий распоряжение, признанное незаконным? Когда последний из вызванных на подмогу рабочих сослался на то, что потерял инструменты, комиссар хотел было его арестовать, но толпа воспрепятствовала, шумно приветствуя скромного борца за свободу. Конные жандармы вяло попытались людей оттеснить. После того как жандармы отправились восвояси, толпа всколыхнулась и принялась выплескивать в особенно громких криках свою ненависть к режиму.

Попавшие в толчею Александр с Каррелем кое-как протиснулись к Пале-Роялю. Оттуда доносилась перестрелка. Каррель, сочувственно относившийся к простым людям, терпеть не мог уличных беспорядков. Бросив спутника, он решил вернуться домой, чтобы спокойно подумать и отдохнуть. Александр его понимал, но не мог последовать его примеру. Возбужденный запахами пота и пороха, он продолжал свои скитания по Парижу. Уже в сумерках он увидел на улице Вивьен, как войско с примкнутыми штыками теснит кучку взрослых и детей. В открытых окнах женщины размахивали платками и кричали: «Не стреляйте в народ!» На площади Биржи оборванные мальчишки бросали камнями в солдат. Один из гвардейцев, которому камень попал в голову, пошатнулся и выстрелил, не целясь. Какая-то женщина рухнула на землю. «Убийца!» – взревела толпа. Огни мгновенно погасли, в лавках захлопнулись двери. Только здание театра Нувоте, где в тот вечер давали «Белую кошечку», оставалось ярко освещенным. Увлеченные пьесой зрители понятия не имели о том, что делается за его стенами. Внезапно из-за угла вылетела группа человек в двенадцать во главе с Этьеном Араго. «Никаких представлений! – кричали они. – Закрывайте театры! На улицах Парижа убивают!» Тело женщины, застреленной случайной пулей, все еще лежало на ступеньках перистиля, и Этьен Араго, ворвавшись в здание, потребовал от дирекции театра немедленно вывести всех из зала. Пока пристыженные зрители в темноте разбредались, старательно обходя убитую, Александр обратился к Этьену:

– Что будем делать? Что решили?

– Пока ничего! – ответил тот. – Как видишь, строят баррикады, убивают женщин и закрывают театры!

И, повернувшись к своим спутникам, добавил:

– В «Варьете», друзья мои! Как только театры закроются, над Парижем взовьется черное знамя!

Это «черное знамя», символ народного гнева, несколько встревожило Александра. Отказавшись идти дальше с Араго, он внезапно понял, что голоден как волк, и немедленно отправился ужинать в только что вновь открывшее двери кафе при театре. Но, пока он спокойно и основательно подкреплялся, на площади Биржи вновь начались беспорядки. Восставшие захватили врасплох солдат, ненадолго сделавшихся хозяевами территории, опрокинули, отняли у них ружья, патронные сумки и сабли. Тело убитой женщины положили на носилки, и похоронная процессия при свете факелов обошла соседние улицы. Из рядов время от времени доносились выкрики: «Месть!» Добравшись к полуночи до улицы Университета, Александр услышал из темноты оклик: «Кто идет?»

– Друг, – ответил он, пожав руку незнакомцу, строившему вместе с другими баррикаду. Он мог бы присо-единиться к восставшим, но предпочел идти своей дорогой. После долгого пребывания среди толпы ему не терпелось остаться одному, у себя дома, чтобы «определиться». Войдя в квартиру, он тотчас открыл окно. «Париж казался безлюдным и тихим, – напишет он в мемуарах, – но в этом спокойствии не было ничего реального, чувствовалось, что эта безлюдность населена, что эта тишина дышит».[50]

Рано утром 28 июля Ашиль Конт – снова он! – прибежал сообщить Александру о том, что мятежники овладели уже несколькими районами города, что за ночь баррикад стало втрое больше, что всех оружейников «разоружили» и что оставившему по себе недобрую память маршалу Мармону поручено с восемью тысячами солдат восстановить в городе порядок. Александр не колебался: он, сын генерала-республиканца, должен до конца помогать делу революционеров. Но как одеться, чтобы выступить в роли борца за права Человека и Гражданина? Дюма всегда, во все времена, очень заботился о том, чтобы его облик соответствовал событиям. Позвонив Жозефу, он приказал подать ружье и охотничий костюм. «Для того, чем нам предстояло заняться, это было удобнее всего, а главное – меньше всего должно было привлекать внимание», – скажет он потом.

Одеваясь, Александр услышал оглушительный шум, доносившийся с улицы Бак. Араго и Гожа призывали людей к оружию: только что перед манифестантами появились два конных жандарма. Раздались выстрелы. Один из жандармов, раненый, упал с коня, другой, не дожидаясь продолжения, предпочел скрыться. Наконец Александр с помощью слуги оделся и снарядился с ног до головы. Теперь можно было спуститься к восставшим, что он и сделал. Дюма тотчас принялся руководить действиями, отдав распоряжение строить две баррикады: одну – на улице Университета, другую – на улице Бак. И пока он при помощи лома выворачивал булыжники, которыми была вымощена улица, в конце ее показались три солдата регулярных войск. Схватив ружье, он прицелился и крикнул им, чтобы бросали оружие: в таком случае им ничего не угрожает. Посовещавшись, эти трое подчинились. Что делать – захватить их в плен? А дальше? Александр великодушно отпустил солдат. Впрочем, он вообще уже устал строить баррикады. Предоставив рабочим и студентам трудиться, он решил с ружьем на плече навестить свой прежний порт приписки – Пале-Рояль.

В канцелярии Дюма застал своего бывшего начальника Удара, бледного от страха перед нарастающими событиями. Войска маршала Мармона как раз в это время собирались перед зданием и готовились двигаться к ратуше. Воинственный вид Александра встревожил мирного предводителя племени писцов. Не натворит ли этот безрассудный Дюма чего-нибудь такого, за что после придется расплачиваться всем приближенным его королевского высочества? Александр, забавы ради, сделал вид, будто целится через окно в строящиеся войска.

– Вы ведь сейчас уйдете отсюда, не правда ли? – жалобно спросил Удар.

– Не могу же я в самом деле в одиночку выступить против двух или трех тысяч человек? – весело отозвался бывший подчиненный.

Как только к зданию подтянулись последние солдаты, он вышел из Пале-Рояля, оставив Удара наедине с его страхами, и направился к центру Парижа.

На каждом перекрестке были выстроены баррикады. Студенты и рабочие объединились в своей ненависти к Бурбонам. Мирные обыватели, забившись в дальние углы своих квартир, затаились и выжидали. Над собором Парижской Богоматери развевался трехцветный флаг. Александр, охваченный восторгом, собрал кучку добровольцев и решил вместе с ними выступить к ратуше. Высокий рост, пылающий отвагой взгляд, двустволка и соответствующий обстоятельствам костюм естественным образом делали его руководителем штурма. Когда маленький отряд показался у перекинутого через Сену подвесного моста, пушка, заряженная картечью, скосила первые ряды наступающих. Александр приказал подобрать раненых и открыть огонь по канонирам, укрепившимся на том берегу. Те ответили двумя залпами, после чего началось контрнаступление войск. Мятежники, которых теснили штыками, в беспорядке отступали. Александр бежал среди прочих.

Попытка штурма провалилась, но, несмотря ни на что, Александр был доволен тем, как вел себя под вражеским огнем. Его отец-генерал, смотревший с небес, мог им гордиться!

Тем временем от героических поступков у него разыгрался аппетит, настало время подкрепиться. Александр, оглянувшись в поисках дружеского приюта, наугад постучался к художнику Гийому Летьеру. Его встретили с почестями и пригласили к ужину. Он пил и ел за четверых. Сын Летьера отправился за новостями и вернулся радостный. Мятежники повсюду одерживали победы. Говорили, будто депутаты от оппозиции во главе с Жаком Лаффитом и Казимиром Перье пытаются вступить в переговоры с маршалом Мармоном, но тот не идет на уступки, поскольку рассчитывает, что из провинции явятся на подмогу войска, которые окончательно сломят сопротивление революционеров-недоучек. Александр, разочарованный известием, задумался над тем, не придется ли ему бежать за границу, чтобы не подвергнуться репрессиям. Вспомнив, что у него были отложены на поездку в Алжир три тысячи франков, он попросил младшего Летьера сбегать к нему домой и принести деньги вместе с паспортом. Все это хранилось в маленьком шкафчике, ключ от которого Дюма ему дал, заодно поручив зайти в дом семь по той же улице и передать Белль, должно быть, сильно встревоженной, письмо, в котором заверял, что цел, невредим и не имеет ни малейшего намерения «совершать безрассудные поступки».

Молодой Летьер проворно исполнил это двойное поручение и вскоре вернулся с сообщением, что предместье Сен-Жермен полностью перешло в руки их друзей. Теперь, поскольку чаша весов, похоже, качнулась в правильную сторону, Александр решил сходить к Лафайету, с которым прежде не раз встречался, и поинтересоваться его ближайшими планами. Встреча состоялась через час, но Лафайет пребывал в нерешительности.

– Я покидаю депутатов! – вздохнул он. – С ними ничего не сделаешь!

– А почему бы вам не сделать то, что считаете нужным, в одиночку? – бесцеремонно спросил Александр.

– Пусть мне предоставят возможность действовать – я готов! – ответил генерал.

Этот ответ, который можно было расценивать как согласие, привел Александра в восторг, и он тотчас передал слова Лафайета Этьену Араго. Затем они вдвоем поспешили в редакцию газеты «National», сотрудники которой как раз в это время обсуждали возможность создания временного правительства, куда могли бы войти Лафайет, генерал Жерар и герцог де Шуазель. Александр поддержал их. Конспираторы без колебаний составили предназначенную для прессы прокламацию соответствующего содержания, не постеснявшись подделать подписи заинтересованных лиц. Вполне удовлетворенный этой патриотической фальшивкой, Александр вернулся домой с чувством, что не зря потерял время, бегая по улицам города и по редакциям газет.

«Поскольку за день я очень устал, – напишет он потом в своих мемуарах, – то крепко уснул под гул большого колокола собора Парижской Богоматери и неравномерное потрескивание редких запоздалых и случайных выстрелов».

В четверг 29 июля Жозеф разбудил его рано утром. Возмущенный слуга рассказал, что беспорядки нарастают и что повстанцы осаждают Артиллерийский музей на площади Святого Фомы Аквинского. Встревожившись при мысли о грабежах и кражах, угрожавших хранившимся в музее бесценным археологическим коллекциям, Александр наспех оделся, залпом проглотил для поднятия боевого духа стакан мадеры и присоединился к собратьям по мятежу. Когда он вошел в музей, все уже разбрелись по ближайшим залам, и он стал упрашивать восставших не трогать хотя бы старинное оружие. Какой-то веселый рабочий метко ответил: «Да ведь мы как раз за оружием-то сюда и пришли!» Разве можно было что-либо объяснить этим вандалам! Отказавшись от дальнейших разговоров, Александр удовольствовался тем, что унес домой аркебузу, шлем, меч, топор и палицу, чтобы спасти хотя бы их от разграбления.

Затем, снова вооруженный одним своим ружьем, направился к только что захваченному Тюильри. Во время столкновения несколько человек убили, были и раненые. В зале маршалов неизвестные люди расстреливали в упор портрет ненавистного Мармона. В королевской спальне разыгрывались забавные и непристойные сцены. Библиотеку герцогини де Берри разорили, и Александр подобрал валявшийся в углу экземпляр своей «Христины» в лиловом сафьяновом переплете с вытисненным на нем гербом герцогини – когда-то он сам преподнес ей эту книгу. Позже он подарит ее молодому Феликсу Девиолену в память о детских играх в фамильном поместье. Развороченный, поруганный, лишившийся своих царственных обитателей дворец превратился в проходной двор…

Карл Х, укрывшийся в Сен-Клу, все еще надеялся, что ему удастся снова овладеть ситуацией, однако в ратуше уже объявили о падении династии Бурбонов. Кто же придет на смену сверженному королю? Лафайет в качестве президента республики? Или, может быть, герцог Орлеанский, чьи либеральные настроения всем хорошо известны? А что произойдет, если Карл Х, собрав своих приверженцев, со свежими силами двинется на Париж? Придется ли сражаться до последней капли крови? Даже сам Лафайет не мог сказать ничего определенного. Александр слышал, как он шепнул Этьену Араго, призывавшему к решительным действиям: «Если Карл Х вернется, нам не хватит пороха и на четыре тысячи выстрелов!»

Услышав эти слова, сын генерала Дюма встрепенулся: как только речь заходила о невероятном подвиге, он тотчас чувствовал в себе готовность его совершить. «Генерал, – воскликнул Александр, – хотите, я добуду порох?» Лафайет подумал было, что Дюма окончательно помешался, но тот продолжал стоять на своем, утверждая, что сумеет отправиться в Суассон и в одиночку забрать все запасы пороха в этом городе, в котором знает каждый уголок. Лафайет был слишком осторожным человеком для того, чтобы пойти на такой риск; все, что он согласился дать Александру – да и то только ради того, чтобы от него избавиться, – это пропуск, составленный в неопределенных выражениях. Не все ли равно! Дюма дополнил этот документ собственноручно написанным приказом: властям Суассона предписывалось выдать «подателю сего» требуемое количество пороха. Попросив генерала Жерара скрепить фальшивку своей подписью, он весело тронулся в путь, на котором первым этапом должен был стать Вилле-Котре.

Для того чтобы придать своей официальной командировке больше блеска, Дюма выехал в наемном кабриолете, украшенном собственноручно сшитым трехцветным знаменем. Он мчался от станции к станции, загоняя лошадей, впрочем, и сам прибыл в родной городок измученным, грязным и взъерошенным.

В Вилле-Котре Александр первым делом объявил населению, собравшемуся встретить «парижского посланника», об установлении республики. В тот же вечер, ужиная у бывшего старшего клерка Пайе, он рассказал собравшимся за столом друзьям о невероятных событиях, которыми были наполнены «три славных дня». Однако стоило ему заговорить о намерении «обобрать» Суассон, они принялись его отговаривать, поскольку город надежно охранялся роялистским гарнизоном.

Александр, небрежно махнув рукой, отмел эти возражения.

31 июля он прибыл в Суассон, переговорил с некоторыми либералами, которых ему порекомендовали, и отправился к коменданту гарнизона, шевалье де Линьеру. Предъявив не скрепленный никакими печатями документ, он потребовал выдать двести фунтов пороха, хранившихся в городе. Комендант что-то заподозрил и отказался повиноваться указаниям документа, выглядевшего поддельным. Александр, готовый на все, выхватил пистолет и пригрозил застрелить строптивого офицера. В эту минуту дверь распахнулась, и перепуганная госпожа де Линьер бросилась к мужу с криком: «Уступи, уступи ему, друг мой! Это второе негритянское восстание!» Несчастная вспомнила своих родителей, когда-то убитых туземцами на Сан-Доминго. Женщина с ужасом смотрела на высокого тощего парня со смуглым лицом и курчавыми волосами, говорившего с легким креольским акцентом: перед ней кошмарным видением встало все ее колониальное прошлое. Распростершись перед мужем, она ломала руки и молила. Александр, чтобы заставить коменданта решиться, послал за несколькими офицерами гарнизона, готовыми перейти на сторону республики. Линьеру пришлось сдаться. После вялого сопротивления, оказанного мэром города, двери склада были взломаны, порох погружен в повозки, и обоз в сопровождении всех местных пожарных тронулся к Вилле-Котре. Хмельной от усталости и гордости, Александр уснул в своем кабриолете, украшенном флагом возрождающейся Франции.

Первого августа 1830 года, около девяти утра, он прибыл в Париж. Лафайет встретил его в ратуше с распростертыми объятиями. Получив свою порцию дружеских поцелуев и поздравлений, Дюма поспешил принять ванну в школе плавания Делиньи: он ведь не мылся три дня! А как только привел себя в порядок, причесался и надушился, то первым делом отправился с визитом к герцогу Орлеанскому, которого уже называли будущим королем Луи-Филиппом и который при виде его воскликнул: «Господин Дюма, только что вы создали лучшую свою драму!» Александр поблагодарил за комплимент, но в глубине души испытал некоторое разочарование: похоже, ему напомнили о том, что, несмотря на все свои подвиги, он остается всего лишь драматургом? Он-то предпочел бы, чтобы ему пообещали портфель в новом правительстве… Пока этого не произошло, он принялся сочинять победное послание к Мелани, которая по-прежнему была в Ла Жарри вместе с мадам Вильнав. «Все закончилось. Как я тебе много раз предсказывал, наша революция продлилась всего-навсего три дня. Я имел счастье принять в ней достаточно активное участие, чтобы это заметили Лафайет и герцог Орлеанский. […] Сама понимаешь, как трудно мне сейчас покинуть Париж. Тем не менее мне так хочется тебя увидеть, что приеду, наверное, с первой же почтовой каретой, как только смогу – пусть на минуту, только ради того, чтобы сжать тебя в объятиях. В моем положении многое должно измениться. […] Думаю, ты на многое можешь рассчитывать для своего Алекса».

Второго августа Карл Х отступил из Сен-Клу в Рамбуйе. Он отрекся от престола в пользу своего девятилетнего внука, графа де Шамбора, и назначил до совершеннолетия мальчика регента – герцога Орлеанского. Однако орлеанисты отвергли эту полумеру и решили, воспользовавшись случаем, принудить монарха отправиться в изгнание, распустить временное правительство и посадить на трон собственного претендента. Александр не мог не понимать того, какие выгоды сулит ему возвышение давнего покровителя. В городе ходили слухи о том, что он собирается осаждать Париж с двадцатью тысячами войска и пушками! Снова начались приготовления к боям. Вооруженная толпа готовилась выступить против монарха, не желавшего понять, что Франция больше не желает его власти.

Александр сел в фиакр вместе с другими республиканцами, и маленький отряд тронулся в путь, подгоняемый яростью всего народа. Но выступление вскоре завершилось. Четвертого августа стало известно, что Карл Х, от которого отвернулись даже самые верные сторонники, покинул Рамбуйе и направляется в Шербур, чтобы оттуда отплыть в Англию. Александр ликовал, все-таки при этом чуточку побаиваясь будущего. Вокруг него раздавались победные крики, слышалось пение «Марсельезы». Парламент объявил трон свободным. Как и было предусмотрено, герцога Орлеанского объявили королевским наместником, затем он взошел на престол под именем Луи-Филиппа, короля Франции, и девятого августа дал торжественную клятву соблюдать Хартию. Политический горизонт мгновенно прояснился. Те, кто совершил революцию, поняли, что старались ради монархии.

Александр на это не жаловался. Конечно, республика, овеянная славой Лафайета, пленяла его разум, но он не мог не думать о том, что теперь, когда бывший герцог Орлеанский оказался на самой вершине власти, ему будет оказана помощь во всем, что он ни предпримет. Словно для того, чтобы подтвердить свое к нему расположение, Луи-Филипп пригласил его 10 августа на роскошный ужин, устроенный во дворце по случаю восшествия на престол нового короля. Гордый и счастливый Александр напишет Мелани: «Весь вечер я провел при дворе; вся семья так же проста и добра, как прежде», но ему не удастся отвести глаза покинутой любовнице, ослепить ее своими светскими успехами. Пока он сражался за правое дело, Мелани узнала от друзей, что, в то время как она томится вдали от него, в провинции, он завел в Париже целых две любовных связи! Охваченная жгучей ревностью женщина принялась забрасывать негодующими письмами Мари Дорваль и Белль, посмевших прибрать к рукам ее Алекса. Обеих ее ярость только рассмешила, и они рассказали обо всем Александру. Он приуныл. Как уладить конфликт между этими тремя женщинами, двое из которых – Мелани и Белль – от него беременны? Хорошо еще, что Мари Дорваль удалось не обрюхатить!.. Зато она болтает без удержу, и скоро весь город узнает о том, что он одновременно сделал детей нескольким женщинам… Лучше всего, решил он, отправиться к Мелани и попытаться ее успокоить. Он всегда умел с ней обходиться, и чаще всего оказывалось достаточно нескольких слов, чтобы образумить разъяренную любовницу.

Однако такой человек, как он, не может путешествовать подобно простым смертным. Ему понравилось ездить с важными поручениями, он уже вошел во вкус. По его мнению, всякое серьезное дело должно быть соответствующим образом обставлено. Вдохновленный этой мыслью, Дюма явился к Лафайету и предложил отправить его в Вандею, с тем чтобы создать там Национальную гвардию, способную, если потребуется, подавить легитимистский мятеж. В этой отсталой местности еще немало сторонников Бурбонов, уверял он, и при первом удобном случае гидра может поднять голову. Лафайет, на которого произвела впечатление уверенность Александра, немедленно назначил его особым полномочным посланником в Вандее с неограниченными правами по отношению к местным властям. Все было улажено!

Первым делом Александр озаботился тем, какая одежда больше всего будет соответствовать его новой должности. Тот наряд, в котором красовался его друг Леон Пилле, когда они случайно встретились на площади Карузель, пленил его с первого взгляда. Воинственный и бросающийся в глаза, он был придуман Пилле для конной гвардии и сшит в ателье знаменитого портного Шеврея. «Кивер с волной разноцветных перьев, серебряные эполеты, серебряный пояс, ярко-синие мундир и штаны». Александр тотчас бросился к Шеврею и заказал себе точно такую же форму, испытывая при этом лихорадочное удовольствие, какое охватывает ребенка, собирающегося на маскарад. Едва портной отдал ему готовый костюм, он поспешил проститься с матерью, которая так и не поняла, что Карла Х сменил Луи-Филипп I, показался во всей красе любовницам, друзьям и актерам и без промедления тронулся в путь.

В Анже он задержался, чтобы присутствовать на заседании суда присяжных: судили вандейца, обвиненного в изготовлении фальшивых денег. Александра тронула участь несчастного, который нарушил закон лишь ради того, чтобы «купить хлеба своим детишкам». Двадцать лет каторжных работ – слишком тяжкое наказание за такой проступок! Разве сам он, Дюма, не обманул недавно власти, подделав подписи? Благородство побуждений искупает незаконность поступка! И, прислушиваясь лишь к своему доброму сердцу, Дюма написал Удару, попросив того заступиться перед королем за преступника. В ожидании, принесет ли его ходатайство какие-либо плоды, он осматривал город. Ему и в голову не приходило, что, оставшись в Анже, он огорчает Мелани, которая в Ла Жарри ждет не дождется его приезда. Наконец пришел ответ из Парижа: фальшивомонетчику даровано помилование. Александр, оседлав коня, снова тронулся в путь.

Дороги были небезопасны. В этих традиционно роялистских краях символы республики воспринимались как оскорбление, нанесенное прошлому. Посланец властей с его трехцветным плюмажем раздражал шуанов. На дороге между лесом Сен-Леже и лесом Брей-Ламбер Дюма услышал, как кто-то, задыхаясь, окликает его по имени. Измученный человек бросился к нему, остановил коня, ухватился за сапог всадника и поцеловал ему колено. Александр узнал фальшивомонетчика, помилованного благодаря его заступничеству. Бедняга рассказал, что следует за ним по пятам от самого Анже и хочет защищать его от всех, кто мог бы пожелать ему зла в этих местах. «Кто посоветовал вам путешествовать по Вандее в таком мундире? – спрашивал он. – Все здесь думают, будто вы оделись так в насмешку!.. Христом Богом молю, не подвергайте себя опасности!» И он предложил Александру бежать впереди его коня наподобие «скорохода», извещая всех и каждого о том, что господин, следующий за ним, спас жизнь здешнему уроженцу. Александру предложение польстило и вместе с тем позабавило, он согласился принять услуги этого герольда на новый лад, они вместе продолжили путь и два дня спустя достигли Ла Жарри. Добровольный гонец успел заблаговременно оповестить население о том, что его доверитель явился с самыми лучшими намерениями.

Александр увидел перед собой красивый дом, окруженный дубами и кедрами. Мелани жила здесь с матерью и дочкой Элизой пяти с половиной лет. Идеальное убежище для тайных родов, признал Александр.

А вот встреча с молодой женщиной его разочаровала. Обезображенная беременностью, озлобленная ревностью и одиночеством, она осыпала непостоянного любовника упреками. Дюма оправдывался как мог, уверял с безмятежным видом, будто у него в Париже были всего лишь мимолетные увлечения, что он никогда не переставал ее любить, что она должна отгонять все тревоги и думать только о ребенке, который вскоре должен родиться, о прелестном «цветке герани», о малыше Антони, плоде их нынешнего союза и залоге будущего счастья. Но, как он ни старался, Мелани не поддавалась на его уговоры. Послушать ее – она глубоко несчастна и он – виновник всех ее страданий! Устав целыми днями оправдываться и сочувствовать, Александр теперь только и мечтал о том, как бы сбежать от этой вечно недовольной любовницы. Втайне от нее он написал одному из своих парижских друзей, Эжену Жаме: «Что за край эта Вандея! Во-первых, здесь не увидишь ни одной куропатки, ни одного зайца, только заросли шести футов высотой с колючками длиной в два дюйма. Прибавьте к этому, что нигде нет ни единого трехцветного флажка, даже самого маленького, который радовал бы глаз, и жандармов, которые несут службу в шапочках, чтобы нельзя было прицепить кокарду. Вызволите меня отсюда, друг мой, вызволите меня отсюда поскорее! Вот каким образом: сходите, дорогой мой, к Фирмену и попросите его немедленно поручить Массону, секретарю „Комеди Франсез“, написать мне, что мое присутствие необходимо в Париже ради „Антони“. Никому, кроме него, об этом ни слова. Вы ведь догадываетесь, почему мне надо сделать вид, будто я вынужден срочно уехать».

Единственным утешением оставалась политика. Чтобы оправдать свою поездку в Вандею, Александр, по-прежнему красуясь в парадном мундире, кое-как сколотил маленький отряд Национальной гвардии: десяток одуревших дядек, которых жандарм обучал, скрываясь от любопытных, – опасался, как бы его не подняли на смех. Жалкий результат для явившегося из Парижа посланца, намеревавшегося вербовать республиканских патриотов! Александру не терпелось уехать, а Мелани с каждым днем становилась все более неуравновешенной, беспокойной и резкой. 18 сентября у нее случился выкидыш. Неимоверное облегчение для несостоявшегося отца, который, разумеется, делал вид, будто безмерно удручен потерей «цветочка Антони». Не переставая утешать любовницу, он тревожно ждал письма от Массона, которое должно было дать ему предлог для поспешного отъезда. Но вот наконец и грозное послание: автора «Антони» срочно вызывают в театр, его присутствие необходимо! Ах, ему, конечно, очень жаль, но долг писателя призывает его к изголовью другого Антони! Ах, эти тяжкие обязанности литератора! Он клянется Мелани в том, что отныне их отношениям ничто не угрожает: встреча с Белль нужна лишь для того, чтобы объявить ей, что их роман закончился; что же касается Мари Дорваль, она всегда была для него только актрисой, чье самолюбие он благоразумно предпочитает щадить.

Распрощавшись с Мелани под аккомпанемент рыданий и клятв, он останавливается на станции Шоле, заказывает чашку кофе и повторяет в письме к любовнице все ту же милосердную ложь: «Ты должна была увидеть, что только жестокая необходимость могла заставить меня уехать. Бога ради, ангел мой, не терзай себя так. Главное, верь, что между нами существует нечто более глубокое, чем любовь, оно переживет все наши огорчения. Я не увижусь с ней, приехав в Париж, ангел мой. И все же несколько дней спустя нам с ней надо будет по-дружески поговорить, я ведь должен объяснить причины нашего разрыва, который непременно состоится. Ангел мой, она будет долго и сильно плакать, но ничего, работа в театре ее утешит». Закончил он это письмо множеством поцелуев, которыми осыпал «мордашку» и «грудки» Мелани, доказывая тем самым, что она все еще желанна для него после выкидыша и что он совершенно не намерен ей изменять.

Наконец он снова в Париже, где льет нескончаемый дождь и настроение с тех пор, как на трон взошел Луи-Филипп, с каждым днем делается все более пасмурным. Никому не ведомо, чего хочет этот фальшивый король, все сожалеют об истинной республике.

Белль, несмотря на беременность, отправилась на гастроли в Руан. Александр, воспользовавшись этим досугом любовника, временно оказавшегося в резерве, принялся составлять отчет о своей поездке в Вандею. Для того чтобы предотвратить опасность мятежа в этой провинции, где у людей горячая кровь, он предлагал проложить дороги в лесной чаще, изгнать священников, заподозренных в политической неблагонадежности, заменив их «чистыми» служителями церкви, и перестать выплачивать пенсию аристократам, упорно продолжающим критиковать власть. Лафайет по просьбе автора передал эту записку королю, но тот даже не подтвердил получения. Уж не охладел ли он к тому, кому прежде оказывал покровительство? Может быть, у нынешнего Луи-Филиппа нет ничего общего с прежним герцогом Орлеанским? Воздавая должное мужеству «уполномоченного», народная комиссия единогласно проголосовала за награждение Дюма «Национальным крестом», который по-другому называли еще «Июльским крестом». Александр, давно мечтавший об ордене Почетного легиона, был уязвлен этой подачкой. Да еще и Мелани вместо того, чтобы стараться поднять ему настроение, постоянно в своих письмах возвращалась к смерти младенца, которого она с такой гордостью собиралась произвести на свет.

Александр, одновременно и тронутый ее печалью, и раздраженный настойчивостью, пишет ей 29 сентября 1830 года: «Зачем ты так терзаешь себя из-за сломанной герани? Это был цветок из другого времени, он должен был сломаться, но он возродится подобно нашей любви. Береги его стебель, ангел мой, и ты увидишь, как появятся новые листочки, которые в ближайшие годы ты подаришь мне вместе с поцелуем».

Затем, после возвращения Белль из Руана, он 4 октября объявляет Мелани, что у него с актрисой произошла душераздирающая и, несомненно, последняя встреча. «Она пролила […] много слез, больше из страха за свое будущее, чем из-за подлинной любви. Словом, возможно, она тебе напишет, потому что не может поверить, что ты все знаешь, она думает, будто тебе ничего не известно о наших отношениях и о письмах, которые я ей писал. Но ты знаешь все и потому не должна из-за этого терзаться. Мы условились впредь оставаться только друзьями. Тем не менее она покинула меня в слезах и в гневе».

Главной заботой Александра теперь было скрыть от Мелани беременность Белль. Бедняжка Мелани так горевала, потеряв ребенка, что помешалась бы от боли и ревности, узнав, что ее соперница вскоре родит своего младенца, который вполне может выжить. Ради всеобщего спокойствия необходимо было, чтобы она продолжала пребывать в уединении и неведении. Расстояние и время в конце концов должны ее успокоить. А пока надо набраться терпения! И суеверный Александр скрещивал пальцы.

Жизнь его еще осложнялась тем, что среди всех этих эмоциональных переживаний он не переставал думать о театре. Все менялось не только в области политики: новое правительство временно отменило цензуру, и в «Комеди Франсез» вот-вот должны были начаться репетиции «Антони» с мадемуазель Марс и Фирменом в главных ролях. Тем временем Арель, когда-то предлагавший Александру написать пьесу про Наполеона для роскошной постановки в театре «Одеон», снова вернулся к этой мысли. И воспользовался изобретательным приемом, чтобы добиться своего. После роскошного ужина в обществе нескольких актеров мадемуазель Жорж, сговорившаяся с директором театра, увела Александра в свою спальню. Вернувшись в столовую, он увидел, что там остался один Арель. Когда Дюма, в свою очередь, намеревался откланяться, Арель его не отпустил, а вместо того отвел в незнакомую комнату, красиво обставленную и с удобной кроватью, и объявил, что Александр оттуда не выйдет до тех пор, пока «Наполеон» не будет закончен. Недели ему вполне должно хватить! Александр, которого позабавило то, что его таким образом заставляют воспевать императора, не стал упираться, но поставил условие, правда, единственное: у него должен быть помощник, Корделье-Делану, который соберет документы, набросает план и, если потребуется, подпишет готовую пьесу своим именем. Главное, чтобы вся эта комбинация принесла хороший доход. Александр объяснил Мелани всю авантюру: «Я страшно занят репетициями „Антони“, а потом, знаешь, история с „Наполеоном“, которого я не решался писать под своим именем, уладилась: Делану все берет на себя, он будет собирать сведения, а я получу деньги, и никто не узнает, что я автор пьесы. […] Работаю, как несчастная кляча».

Может быть, ему следовало, приличия ради, сообщить королю о том, что он намерен писать пьесу о Наполеоне? Не получая никаких известий из дворца с тех пор, как был послан отчет о поездке в Вандею, он спрашивал себя, не питает ли теперь Луи-Филипп к нему неприязни? Вполне возможно, что в высших сферах недовольны активным участием Дюма в Июльской революции; могло быть и то, что его величеству не нравилось юношеское восхищение его сына Фердинанда этим писателем с ненадежными мыслями. Александру хотелось все выяснить, и он добивался аудиенции у Луи-Филиппа. Наконец тот согласился его принять.

Прием был доброжелательным, однако Дюма почувствовал в поведении нового государя по отношению к своему верноподданному некоторую сдержанность, настороженность и даже уловил насмешку. Луи-Филипп прочел записку Дюма о Вандее и высказал сожаления о том, что ее автор обошел молчанием необходимость создания в этой провинции преданной режиму Национальной гвардии. Кроме того, он не верит в возможность организованного движения протеста со стороны «недовольных». Александр стал возражать королю и даже с известной долей дерзости заявил, что, если там начнется восстание, его величество, должно быть, обрадуется такому обороту, поскольку это даст правительству предлог не брать на себя обязательств по отношению к бельгийцам, итальянцам и полякам, настойчиво требующим независимости. Раздосадованный тем, что профан осмеливается бросить ему вызов на той территории, которую он, по собственному мнению, знал лучше, чем кто бы то ни было, Луи-Филипп презрительно улыбнулся и проронил: «Господин Дюма, политика – скучное ремесло… Предоставьте заниматься ею королю и министрам. Вы – поэт, вот и пишите стихи!» В нескольких словах Александру указали его место. Он кое-как откланялся и удалился. Какой смысл оставаться на службе у короля, если тот нимало не считается с его мнением? Вернувшись домой, Дюма без колебаний принялся строчить прошение об отставке: «Ваше величество, поскольку мои политические взгляды полностью расходятся с теми взглядами, которых ваше величество вправе требовать от людей, приближенных к вам, прошу ваше величество принять мою отставку и освободить меня от должности библиотекаря».

В тот же день он записался в артиллерию Национальной гвардии. Не самый плохой способ дать королю понять, что он выбрал свой лагерь: лагерь народной воли! Впрочем, любимый сын Луи-Филиппа, обаятельный красавец Фердинанд, тоже служил в артиллерии Национальной гвардии. Значит, у Александра будет возможность встречаться с ним во время утренних занятий, которые проводятся три раза в неделю во дворе Лувра. Таким образом, он, не скрывая своих либеральных взглядов, сохранит дружеские отношения с обитателями дворца. Ах, если бы он умел проявлять такие же дипломатические способности, улаживая свои любовные дела! Но в середине октября в Париж внезапно примчалась Мелани. Ее не обманули неизменно сладкие речи возлюбленного. Доброжелатели обо всем ей сообщили. Ей известно, что он не только не порвал с Белль, но и поселил ее в двух шагах от собственной квартиры, на той же улице, с тем чтобы она постоянно была у него под рукой. Пылая гневом и снедаемая унижением, любовница называла Александра чудовищем, соблазнителем, она прямо объ-явила, что теперь ей больше незачем жить, и 22 ноября 1830 года составила завещание. В нем было предусмотрено все: возвращение любовных писем, надпись, которую следовало выгравировать на ее надгробной плите, просьба к грядущим поколениям неизменно украшать ее могилу геранями, распределение всяких мелочей – в том числе ее тетрадки со стихами, ее любимого веера и коллекции сердоликов – между дорогими ей существами… Тем не менее, несмотря на трагические распоряжения, Мелани не покончила с собой. После нескольких припадков страстного влечения к самоубийству она решила смириться с жестокой участью отвергнутой женщины и отныне делить возлюбленного с созданиями, которые его недостойны. «Вдали от тебя я могу думать только о тебе, – пишет она ему, – и я чувствую, что жизнь день за днем от меня ускользает. Нет, я ни в чем тебя не упрекаю, ты меня любишь, ты любишь только меня, но твоя слабость меня убивает, и я боюсь умереть. […] Может ли она любить тебя так, как люблю тебя я? Стала ли она для тебя тем, чем стала я, частью тебя? […] О, мой ангел, мой Алекс, вся моя надежда – только на тебя. А ты не хочешь, чтобы я умерла. О, правда ведь, ты этого не хочешь? Ты меня любишь, да, да, ты меня любишь, ты любишь только меня, я безумная, безрассудная! Мне довольно уснуть на твоей груди, и я исцелюсь, да, исцелюсь!» Одним словом, она полагалась на него – он должен был поддерживать в ней жизнь. Страшная ответственность для человека, склонного мгновенно менять курс в любовных плаваниях. Припадки страсти, которые он так любил на сцене, в повседневной жизни только расстраивали и нагоняли скуку. Ему, ставшему жертвой двойного любовного шантажа, не хотелось ни отказываться от Белль, с чьим округлившимся животом следовало считаться, ни толкать Мелани на крайности. На всякий случай он поручил доктору Валлерану присматривать за Мелани во время ее душевного расстройства, дабы помешать ей сделать какую-нибудь глупость.

Что касается его самого, он старался театральными хлопотами отгородиться от альковных неприятностей. Спешно настроченный «Наполеон» представлял собой огромную махину, в которой было девяносто персонажей и бесчисленное множество картин. Арель намеревался вложить в постановку тридцать тысяч франков. Но директор театра хотел, чтобы текст был максимально сокращен. Александр соглашался это сделать, вместе с тем высказывая опасения насчет Фредерика Леметра, чья внешность не слишком соответствовала облику императора. Не заденет ли это чувства некоторых зрителей? Арель усмехнулся: император, по его мнению, производил впечатление не столько своим обликом, сколько властностью, пылкостью и неотразимой притягательностью, а уж всего такого у Фредерика хоть отбавляй! Александр сдался. В конце концов, эта пьеса для него всего лишь выгодная коммерческая операция…

Тем временем в «Комеди Франсез», где шли репетиции «Антони», актеры спорили из-за мелочей, путались в тексте, требовали поправок, сокращений, авторских дополнений, предполагали даже полностью выкинуть «слишком затянутые» третий и четвертый акты. Уставший от их бесконечных придирок и торга Александр испытывал уже такое отвращение к театральной кухне, что всерьез подумывал, не забрать ли ему свою пьесу. «Я дошел до того, что начал считать, будто „Наполеон“ – произведение искусства, а „Антони“ – пошлое сочинение», – признается он в своих мемуарах. И ко всему еще на нем сказывались последствия событий, потрясавших растерянную, сбитую с толка Францию. Вокруг него оплакивали смерть Бенжамена Констана, страстно интересовались процессом бывших министров, отмечали падение популярности Лафайета, который покинул пост командующего Национальной гвардией, беспокоились из-за того, что вновь начались беспорядки на улицах. И, когда понадобилось заменить одного из капитанов четвертой батареи, выбрали отважного Александра Дюма.

Александр, будучи в полном восторге от того, что получил такое повышение, поспешил заменить свои галуны, эполеты и аксельбант из шерсти на золотые аксельбант, эполеты и галуны. 27 декабря он, украшенный новыми знаками отличия, проводил занятия, а 1 января 1831 года в том же виде явился в Пале-Рояль, чтобы поздравить его величество с Новым годом.

Войдя в большой зал, Дюма заметил, что он здесь единственный из офицеров своего корпуса в мундире. От него даже сторонились, словно боясь заразиться холерой, о которой уже ходили слухи. Король окинул гостя насмешливым взглядом и произнес: «А, Дюма, здравствуйте! Это вполне в вашем духе!» Замечание его величества было встречено угодливыми смешками. Удивленный Александр присоединился к своим развеселившимся однополчанам и узнал от них, что артиллерия Национальной гвардии накануне была расформирована королевским указом, напечатанным в «Вестнике» («Le Moniteur»), а стало быть, он не имел никакого права появляться на людях в мундире полка, прекратившего свое существование. Огорченный тем, что невольно оскорбил Луи-Филиппа, он проклял свою рассеянность, вернулся домой, стараясь пробраться незамеченным, с сожалением снял с себя свой прекрасный, но отныне бесполезный мундир, оделся «как все» и поспешил в Одеон на последнюю репетицию «Наполеона Бонапарта».

Выйдя на улицу после этого последнего прогона, он встретил нескольких товарищей-артиллеристов, уже прослышавших о его истории с королем. Некоторые из них принялись восхищаться тем, как героически он бросил вызов Луи-Филиппу, явившись во дворец в форме несправедливо уничтоженного элитного полка. Александр не стал их разочаровывать и продолжил свой путь с гордо поднятой головой.

В конце концов он дал согласие поставить свое имя на афише Одеона. Сын бывшего наполеоновского генерала может не стыдиться пьесы, призванной поддержать легенду об Орле, пусть даже литературные достоинства этой пьесы сомнительны. Премьера состоялась 10 января 1831 года. Зал был набит битком, яблоку негде упасть. Арель умело руководил рекламой. Многие зрители откликнулись на его предложение и пришли в форме Национальной гвардии. В антрактах военный оркестр исполнял патриотические мелодии. Некоторые картины – такие, как пожар Кремля, переправа через Березину, разговор сверженного императора с его тюремщиком, ужасным Гудзоном Лавом, – произвели на зрителей ошеломляющее впечатление. Однако аплодировали не автору, а его герою, память о котором оставалась немеркнущей. «„Наполеон“ имел успех только благодаря обстоятельствам, – признает Дюма потом в своих мемуарах. – Литературная ценность этого произведения была ничтожна или близка к тому. Только роль шпиона была создана мной, все остальное настрижено из разных мест». Тем не менее, когда занавес упал, зрители были настолько потрясены этим напоминанием о Наполеоне, что многие собрались у служебного входа, чтобы освистать актера Делестра, злополучного исполнителя роли Гудзона Лава.

Александр, естественно, был очень доволен тем, что ему удалось угодить большинству своих «клиентов», но он знал, что люди с хорошим вкусом, например Виньи, не собираются смотреть его пьесу, всю состоящую из сценических эффектов и исторических общих мест. Он хотел бы, чтобы его радость ничем не омрачалась, но как было не признать, что в этом заказном произведении больше показного блеска, чем подлинного искусства. И потому в предисловии, предназначенном для издания пьесы отдельной книгой, он утолил охватившую его жажду оправдаться. Напомнив в нескольких словах о судьбе отца, генерала Дюма, и заверив читателя в том, что преданность королю нисколько не противоречит любви к свободе, он впервые упомянул о своих эстетических взглядах. «Забавлять и увлекать – вот единственные правила, которым я не то чтобы следовал, но которые я признаю», – заявил драматург. Это было сказано искренне, точно и смело. Он мог бы и дальше придерживаться этих убеждений, однако уже опасался принизить себя, соглашаясь оставаться всего лишь балаганным кукольником. У Гюго или Виньи уровень притязаний совершенно иной! И не должен ли он, подобно им, стремиться к величию, не довольствуясь тем, чтобы служить развлечением? После мишурного блеска «Наполеона» Дюма очень рассчитывал на новизну, яркость и силу «Антони», чтобы доказать миру свою способность сравняться с романтическими мыслителями и поэтами, о которых все только и говорили, а может быть, и превзойти их!

Глава XI Апофеоз

Как ни взывал Александр к разуму Мелани, как ни заверял ее в своей любви, она не сдавалась: ее Алекс должен принадлежать ей безраздельно! Она не только отказалась уехать из Парижа, но ворвалась в дом Белль Крельсамер – отчасти для того, чтобы ее оскорбить, отчасти для того, чтобы молить о разрыве с Дюма. Ни злобные выпады, ни преследования ни к чему не привели, и тогда она обратилась к доктору Валлерану, взывая о помощи и умоляя поддержать в драматических обстоятельствах, в которых она оказалась. «Добрый и милый доктор, – пишет Мелани, – душа моя настолько истерзана, что мне необходимо вам написать, потому что вы по крайней мере испытываете жалость к моим страданиям. Увидите ли вы его сегодня? О, повидайтесь с ним! Если его нет дома, значит, он в „Порт-Сен-Мартен“. Вы передадите ему вашу карточку, и вас впустят… О, повидайтесь с ним! Я так хочу видеть кого-нибудь, кто видел его! […] Увы! Я тщетно ждала его вчера и позавчера. Он пообещал мне прийти, и я положилась на его честь, поскольку не могу рассчитывать на его любовь. […] Боже правый! Отчего я не умерла? Это случится… Мысль о том, что он меня любит, изменяет мне и снова меня обманывает – это безумие, помешательство. Он меня любит? Боже правый! Человек, который может любить мадам Кр[ельсамер], никогда не любил меня. Вы не знаете мадам Кр[ельсамер]! Когда-нибудь вы ее узнаете, и он тоже. О, верить мадам Кр[ельсамер] больше, чем мне! Принести в жертву мою жизнь ради поцелуев без любви, поцелуев, которые она отдаст любовнику, который купит ее дороже прочих, когда потеряет надежду на то, что он на ней женится! Господи, отчего он не спрятался в тот проклятый день, когда я утратила всякое представление о чести и вошла в ее дом; отчего он не слышал ни ее слов, ни моих!..» Советы врача умерить свой пыл не только не успокоили Мелани, но окончательно помутили ее разум. Сменив тактику, она засыпает Александра письмами и в который раз обещает дать ему полную независимость, если он к ней вернется: «Ты можешь мне доверять. Я стану для тебя всем, чем ты захочешь, чтобы я стала. Ты будешь свободен, всегда свободен. Ждать всего от твоего сердца и ничего не добиваться упреками – вот какое решение я приняла. Не будет больше ни обид, ни ссор, ты будешь счастлив. Но – о, мой Алекс! – пусть Мелани Серр [Белль Крельсамер] не встает между нами; она преследует меня подобно призраку; она лишает меня всякого покоя, всякой надежды, она убивает меня, а ты этого не замечаешь; и ты не можешь собраться с силами и порвать с ней, хотя от этого зависит моя жизнь».

Теперь она знает, что Белль беременна, и это известие побуждает ее требовать от Александра еще большего. По мнению Мелани, именно беременность дает ему отличный предлог для того, чтобы избавиться от интриганки, которая руководствуется лишь низменными денежными соображениями. «Напиши ей, мой Алекс, о, напиши ей! И покажи мне твое письмо… Пообещай ей деньги, внимание, интерес, уважение, дружбу – все, кроме твоей любви и твоих ласк! Это – мое и только мое!»[51]

Однако Александр не решался расстаться ни с той, ни с другой из женщин, соперничавших из-за места в его сердце. Что заставляло его колебаться – боязнь ранить чувствительную душу или нежелание выбирать лишь одно из двух наслаждений? Да просто этот лихой рубака не способен был нанести последний удар! Когда приходило время это сделать, он ставил себя на место жертвы и – неожиданно для себя самого – начинал ее жалеть. Кроме того, слишком уж много трудностей было в театре, чтобы еще осложнять себе жизнь второстепенными интригами.

Обычные капризы мадемуазель Марс на этот раз перешли все пределы – теперь она требовала, чтобы премьеру «Антони» отложили на три месяца – за это время в «Комеди Франсез» должны были устроить газовое освещение, а при ярком свете особенно хорошо должны были смотреться заказанные ею платья. Кроме того, она устала, она снова намерена взять отпуск по болезни – до конца года. «Антони» вполне может подождать еще несколько недель! Александр понял, что актерам попросту не нравится его пьеса и что от него стараются вежливо отделаться. Оскорбившись, он вступил в переговоры с Франсуа-Луи Кронье, директором театра «Порт-Сен-Мартен»: к этому времени в правительственном окружении стали поговаривать о том, чтобы внести изменения в устав «Комеди Франсез», распустить товарищество актеров и назначить директором признанного и талантливого литератора. Сообразив, какие личные выгоды они могли бы извлечь из этого положения, Гюго и Дюма предложили свои кандидатуры на эту должность и совместно разработали план действий. Правда, этим все и ограничилось. Театральные дела отошли на второй план, готовились серьезные события: вскоре должен был состояться суд над девятнадцатью республиканцами – теми, кто поднял мятеж во время процесса бывших министров. Среди них был Годфруа Кавеньяк. Большинство обвиняемых числились артиллеристами Национальной гвардии, расформированной по приказу Луи-Филиппа, Александр был их однополчанином. Не арестуют ли и его тоже за то, что он по недосмотру… или бросая вызов – теперь он уже и сам толком этого не знал! – явился во дворец поздравить короля с Новым годом в мундире только что распущенного его величеством полка? Дюма пережил немало мучительных и тревожных часов, думая об этом, но власти, казалось, о нем забыли. Что спасло его от тюрьмы – снисходительность государя или дружеское отношение его сына Фердинанда? Как знать…

Снова чудом избежав опасности, Александр тем не менее продолжает принимать участие в столичных беспорядках. 14 февраля 1831 года в память о герцоге Берри в Сен-Жермен-л’Оссеруа отслужили мессу, за которой последовал сбор средств в пользу солдат Карла Х, раненных во время Июльской революции. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы решительно настроенные манифестанты под предводительством Этьена Араго заполнили церковь и выступили против политической провокации. Александр, глубоко удрученный, присутствовал при этом осквернении святилища его друзьями. Не будучи усердным прихожанином, он все-таки с детства сохранил уважение к религии и даже признавался в том, что не может «ни войти в церковь, не окунув руку в святую воду, ни пройти мимо распятия, не осенив себя крестным знамением».

В тот день в Сен-Жермен-л’Оссеруа, по его словам, «неверие мстило святотатством, осквернением и богохульством за те пятнадцать лет, когда ему приходилось скрывать свое насмехающееся лицо под маской лицемерия». Смех и крики рядом со «святынями» задели Дюма, он вернулся домой глубоко потрясенным, не в состоянии решить, принадлежит ли еще к клану восставших или отошел от них. На следующий день Александр отправился к острову Сите и оказался среди людей, сбежавшихся поглазеть на разорение Парижского архиепископства. Стоя на Новом мосту, стиснутый со всех сторон толпой, он печально смотрел на то, как по сине-зеленым волнам Сены плывут, подобно обломкам кораблекрушения, мебель, книги, ризы, сутаны. Разграбив здание, народ с не меньшим усердием принялся его разрушать, разбирать по камешку. Эта страсть к разрушению испугала писателя. Он изумлялся тому, насколько искажаются благородные помыслы в разгоряченных головах. Можно ли одновременно быть мыслителем и человеком действия? Наспех созванная Национальная гвардия попыталась разогнать мятежников. Во время столкновения некий офицер нечаянно ранил одного из манифестантов. Толпа возмутилась – только она имеет право наносить удары, всякий же ответ со стороны правительства бесчестен. Неловкому офицеру, на его счастье, удалось избежать самосуда. Раненого отнесли поначалу на паперть собора, затем – что, учитывая его состояние, было более логично – перенесли в центральную больницу. Волнения не утихали. Александру только и оставалось надеяться, что с течением времени они улягутся сами собой. «Это был буржуазный мятеж, – расскажет он потом, – самый беспощадный и в то же время самый ничтожный из всех мятежей. Я вернулся домой с сокрушенным сердцем, нет, не так – мне было тошно! Вечером я узнал, что они хотели разрушить собор Парижской Богоматери, что еще немного – и четырехсотлетний шедевр, начатый Карлом Великим и завершенный Филиппом-Августом, за несколько часов исчез бы подобно архиепископству».[52]

Встревоженный уличными бесчинствами, Дюма жаждал теперь сильного правительства, способного восстановить порядок, не ущемляя законных прав граждан. Все больше и больше говорили о том, чтобы заменить слабодушного Жака Лаффита решительным Казимиром Перье.

Между тем 5 марта 1831 года Белль произвела на свет девочку, ее назвали Мари-Александрина. Поскольку у Белль уже был шестилетний сын, родившийся от случайной связи, она попросила Александра исполнить свой долг и официально признать дочь. Он счел делом чести сделать это в первые же двое суток после рождения малышки, после чего родители, которым она была совершенно ни к чему, отдали ребенка на воспитание. А плодовитый отец, встав на путь узаконения, вдруг вспомнил о том, что у него есть еще и семилетний сын Александр, которого он не признал при рождении. Он встречался с мальчиком редко, но с неизменной радостью, и это дело следовало уладить безотлагательно, хотя бы только для того, чтобы помешать матери, Лор Лабе, в один прекрасный день оспорить у него право воспитывать ребенка. Озабоченный уравнением в правах обоих незаконных отпрысков, он написал нотариусу Жан-Батисту Моро, ясно и определенно высказав свои желания: «Я хотел бы его [маленького Александра] признать своим сыном так, чтобы его мать об этом не узнала. […] Необходимо действовать как можно быстрее. Я боюсь, как бы у меня не отняли ребенка, которого очень люблю».

17 марта был составлен акт о признании отцовства. Все прошло бы гладко, если бы Лор Лабе, узнав о том, что он сделал, – кто мог ей проболтаться? – 21 апреля не ответила тем же, потребовав, со своей стороны, составить такой же акт. Маленький Александр, который до тех пор официально не был ничьим сыном, внезапно обрел двух настоящих родителей. Это скрытое соперничество между опекунскими правами не предвещало мальчику в будущем ничего хорошего. Мать уже выпустила когти, но у отца пока что были дела поважнее.

Исполнив свой нравственный долг по отношению к потомству, Дюма вновь с головой окунулся в театральный водоворот. Новое правительство только что отказалось от намерения назначить директора «Комеди Франсез». Следовательно, обоим претендентам – и Гюго, и Дюма – нечего было ждать от переустройства театра. Впрочем, Тейлор вновь вернулся к своим обязанностям королевского комиссара. Гюго сделал выводы из этого возвращения к прежним порядкам и отнес свою пьесу «Марион Делорм» Кронье, в «Порт-Сен-Мартен», уговаривая Дюма поступить так же с «Антони». Однако тот благоразумно предпочел попытаться для начала заинтересовать пьесой Мари Дорваль. Ему давно уже нравилась эта маленькая темноволосая женщина, в каждом движении и в каждом взгляде которой проявлялась истинная страсть, – Мари была такая живая, пусть и даже чуточку грубоватая. На сцене она не играла – трепетала каждым нервом, каждой жилкой «подобно скрипке под лаской смычка». Нет ни малейшего сомнения в том, что она сможет удивительно выступить в роли Адели.

И Александр отправился к ней, прихватив рукопись. Дорваль встретила его радостно и насмешливо, назвала своим «славным псом» и обласкала полным обещаний взглядом. Однако из уважения к Виньи, который был официальным любовником актрисы, Дюма запретил себе за ней ухаживать. К тому же она успела к этому времени выйти замуж на некоего Жана Туссена Мерля, которого прозвали Белой Вороной[53] за легитимистские взгляды, – человека скромного, понимающего и даже покладистого. Актрисе не терпелось услышать «Антони», чтобы решить, действительно ли ей подходит роль Адели: говорили, будто речь идет о трудной роли – роли светской женщины. Сможет ли она, с ее парижским акцентом, с таким справиться? Александр начал читать, она прислонилась к его плечу. Он чувствовал затылком теплое дыхание женщины. К концу первого акта она была так взволнована, что коснулась легким поцелуем лба Дюма, слушая второй акт, плакала, а он не мог понять, затронул ли он так сильно ее чувства как мужчина – или как автор пьесы. Мари подставила ему губы. Он пылко поцеловал ее и продолжил чтение. К исходу третьего акта она обвила его шею и держалась за него так, словно боялась упасть. «Теперь уже не только ее грудь вздымалась и опускалась, – напишет он впоследствии, – ее сердце билось у моего плеча. Я чувствовал сквозь одежду, как оно колотится». Четвертый акт окончательно привел Мари в восторг. Она сжала Александра в объятиях так, что едва не задушила, и воскликнула: «Твои пьесы нетрудно играть! Вот только они надрывают сердце! Дай-ка мне поплакать немножко, хорошо?.. Ну, давай, псина!»

Однако пятый акт показался актрисе менее удачным. Александр согласился с ее доводами и пообещал «на днях» его переделать. Она внимательно посмотрела на него, соскользнула со стула и – теплая, гибкая – угнездилась между его ног. И, пока они так сидели, прошептала, растягивая слова:

– Ты должен переделать этот акт сегодня ночью!

– Хорошо, – согласился он. – Сейчас вернусь домой и займусь этим!

– Нет, – заупрямилась она, – домой ты не пойдешь!

И объявила, что ее муж, почтенный Мерль, сейчас в деревне, а стало быть, его спальня свободна.

– Займи его спальню, – предложила Мари. – Тебе подадут чай, а я время от времени стану тебя навещать, пока ты работаешь. К завтрашнему утру закончишь и придешь почитать мне все это у моей постельки. Ах, как это будет мило!

– А если Мерль вернется? – спросил он.

– Ну так что? – воскликнула она. – Мы его не впустим!

Александр пришел в восторг от того, что проведет ночь за работой рядом с такой привлекательной женщиной. Удалившись в спальню отлучившегося мужа, он набросился на пятый акт и принялся его исправлять. Уже к трем часам утра он переписал самые неудачные сцены. К девяти уселся на постель еще совсем сонной и томной Мари и принялся читать. Приподнявшись на подушках, она время от времени неистово аплодировала. Некоторые фразы казались ей написанными нарочно для нее. Глаза у нее горели, она уже слышала, как произносит со сцены лучшие реплики. «Ах, как я скажу это „Но я погибла, погибла!“. Погоди, и еще вот это: „Моя дочь, я хочу обнять мою дочь!“ И еще: „Убей меня!“ И все остальное!» Вне себя от счастья, она велела тотчас же отнести требовательное послание актеру Бокажу, который, без сомнения, потрясающе сыграет Антони. Письмо, посланное актеру, было настолько красноречивым, что он тотчас опрометью прибежал, успев к завтраку. Настоящий сумрачный красавец – вьющиеся черные волосы, ослепительно белые зубы, а главное – глаза, способные передать любое чувство без помощи голоса. После наспех проглоченного завтрака Бокаж, в свою очередь, смирно выслушал все пять актов подряд, а когда чтение закончилось, заявил: «Это не пьеса, не драма и не трагедия, это роман; это нечто, в чем есть и то, и другое, и третье, и, несомненно, это произведет сильное впечатление!.. Вот только вы и впрямь видите меня в роли Антони?» Мари Дорваль и Дюма принялись уверять его, что эта роль станет лучшей за всю его карьеру.

На следующий день устроили читку на дому у Кронье. Это был умный человек с поредевшими светлыми волосами, серыми глазами, беззубым ртом и учтивым обхождением. Начиная с третьего акта хозяин безуспешно боролся с одолевавшей его дремотой, в четвертом откровенно клевал носом, потом уснул, а к пятому уже храпел вовсю. Несмотря на то что он не проявил интереса к страданиям Антони и Адели, Мари Дорваль принялась его тормошить, оглушила восторженными восклицаниями и в конце концов уговорила поставить пьесу в театре «Порт-Сен-Мартен».

Репетиции начались без промедления. Виньи нередко на них присутствовал, столько же из дружеских чувств, которые испытывал к Александру, сколько из любви к Мари Дорваль. Его расположение доходило до того, что он подсказывал автору кое-какие изменения, которые считал необходимым внести в текст. Так, он посоветовал Дюма не представлять своего героя отрицательным персонажем и явным атеистом: подобное предвзятое и неблагоприятное мнение могло, по его словам, не понравиться публике. Александр признал справедливость замечания и исправил диалог в соответствии с ним. Работа шла полным ходом, но тем не менее, как автор ни интересовался ею, он все же решил на три дня прервать репетиции ради того, чтобы присутствовать на заседаниях суда присяжных: шел процесс девятнадцати республиканцев, многие из которых были близки ему душевно и по образу мыслей.

Трепеща от гордости, Дюма слушал, как Годфруа Кавеньяк восклицает, обращаясь к бесстрастным судьям: «Вы обвиняете меня в том, что я – республиканец; я принимаю это обвинение одновременно как почетный титул и как отцовское наследие!» Александру казалось, будто эта благородная отповедь исходит из его собственных уст. Разве не был и он сыном славной эпохи, начавшейся во времена революции и продолжавшейся при империи? Публика в зале суда зааплодировала словно в театре. Не велит ли председатель вывести всех из зала? Нет, это мелкое происшествие никого не смутило. Больше того, судья вообще казался до странности снисходительным к обвиняемым. В конечном итоге девятнадцать республиканцев были оправданы, и Александр, вполне удовлетворенный вынесенным приговором, смог вернуться к своим заботам драматурга.

Репетиции шли хорошо, однако Мари Дорваль, восхитительно непосредственная и совершенно прелестная, огорчалась из-за того, что не может придумать, как наиболее эффектно подать свою реплику: «Но я погибла!» Она принялась расспрашивать Александра о том, как произносила эти несколько слов мадемуазель Марс, когда выходила в той же роли на сцену «Комеди Франсез». «Она сначала сидела, а затем вставала», – лаконично ответил Александр. Мари Дорваль тотчас решила, что будет играть эту сцену стоя, а потом, будто сломленная роковой судьбой, опустится в кресло, произнося долгожданную фразу. И в самом деле, на следующей репетиции, когда дошли до этой реплики, она пошатнулась, упала в кресло и простонала: «Но я погибла!» с таким ужасом и женственным простодушием, что немногочисленные зрители закричали «браво!». «Вот он, театр, – подумал Александр, – сценической игры, взгляда и вздоха довольно для того, чтобы превратить заурядную реплику в подлинный крик души». И, осознав это, еще больше полюбил и актрису, и пьесу!

Премьера состоялась 3 мая 1831 года. Зал, как и следовало ожидать, был переполнен. Сколько истинных друзей было среди этой разношерстной толпы? Вся романтическая молодежь, пылкая и нечесаная, была здесь, смешавшись с журналистами, писателями, художниками и салонными бездельниками. Однако и замшелые сторонники классицизма тоже не поленились прийти и образовали кое-где враждебно настроенные островки. Дамы были весьма элегантны с их шиньонами «а-ля жираф», высокими черепаховыми гребнями и рукавами-буфами. Как тут было не подумать о том, что личные заботы, дневная усталость, расстройства пищеварения – все эти непредсказуемые мелочи могут сказаться на настроении незнакомцев, собравшихся в зале «Порт-Сен-Мартен», и определить собой успех или провал «Антони»?

Занавес поднялся, открыв взорам зрителей заурядную обстановку, которая неминуемо должна была разочаровать публику, избалованную пышными декорациями. Мари Дорваль в газовом платье, с чуть хрипловатым голосом, мало походила на светскую даму, которую ей предстояло играть. Но так правдивы были все ее интонации, такая простота была в малейшем ее движении, что и самые несговорчивые зрители вскоре были совершенно покорены актрисой. Когда она произнесла свою главную реплику: «Но я погибла!» – половина зала едва удержалась от слез. Чувствуя, что атмосфера накаляется, Александр велел сократить антракты. В четвертом действии Бокаж был великолепен в своей сумрачной ярости и любовной непреклонности. Занавес упал, скрыв от зрителей сцену насилия над Аделью, которую Антони силой увлек в соседнюю комнату, чтобы там окончательно соблазнить и овладеть ею. Эта смелая находка произвела ошеломляющее впечатление, толпа в зале затаила дыхание. «Что они станут делать: свистеть или аплодировать?» – в тревоге спрашивал себя Александр. На мгновение Порше, предводитель клакеров, замешкался, не решаясь выпустить на волю шум победы. И внезапно зал взорвался. «Оглушительный рев, сменившийся неистовыми аплодисментами, обрушился подобно водопаду, – напишет Дюма в своих мемуарах. – Зрители аплодировали и кричали пять минут подряд».

Он смотрел на людей, восторженно приветствовавших его пьесу, и ему хотелось обнять их всех, чтобы как-то показать, насколько он им благодарен. Из вежливости он послал билеты Мелани, хотя давно с ней не встречался и в глубине души надеялся, что она не придет. Однако она пришла и сидела в зале – исхудавшая, бледная, держа у глаз платок. Злится ли Мелани на него за то, что пьеса, замысел которой она сама ему невольно подсказала, имеет успех? Приходит ли в ярость оттого, что он вдали от нее, без всякой ее помощи шествует от победы к победе? Прогнав из головы неприятные мысли, Александр поспешил поздравить актеров.

Мари Дорваль переодевалась в своей гримерной, успех сделал ее еще более привлекательной. Она сочно расцеловала Александра в губы, но это был поцелуй актрисы, которым она наградила автора пьесы. Александр знал, что из этого нельзя делать никаких заключений насчет того, как могут сложиться их отношения в будущем. Впрочем, в эту минуту он думал о другом. И признался, что продолжение спектакля немало его беспокоит. По его мнению, четвертый акт не должен был «пройти гладко, как по маслу». Мари рассмеялась ему в лицо, снова его расцеловала и вытолкала в коридор. Но он никак не успокаивался и, не желая присутствовать при возможном провале злополучного четвертого акта, выскочил на темную улицу и потащил своего друга Биксио на безумную прогулку по Парижу – они дошли до самой Бастилии.

Когда друзья вернулись, занавес только что опустился под гром аплодисментов. И Александру тотчас пришла в голову великолепная театральная стратегия. Он бросился к машинистам и крикнул: «Сто франков, если занавес поднимется до того, как стихнут аплодисменты!» Через две минуты занавес взлетел перед залом, все еще взволнованно шумящим. Машинисты получили свои сто франков, а Дюма завоевал сердца зрителей.

Пятый акт то и дело прерывался хлопками и криками «браво!». Когда дело дошло до развязки и Антони, заколов Адель, встретил мужа страшными словами: «Она сопротивлялась мне! И я ее убил!» – весь зал, от партера до галерки, ахнул от ужаса и восторга. Для всех зрителей Антони в исполнении Бокажа был типичным роковым мужчиной, а Адель, в роли которой выступила Мари Дорваль, прежде всего – слабой женщиной. Он без сожалений положит голову под нож гильотины, и честь несчастной, которую он убил из любви, останется незапятнанной в глазах ее мужа и всего света.

Только что на глазах у зрителей родились два мифических героя: идеальная жена, которая предпочтет умереть, лишь бы не погубить свое доброе имя, и благородный возлюбленный, который жертвует собой ради того, чтобы их двойная тайна навеки упокоилась в могиле. Публика внезапно осознала, что перед ней уже не просто разыгрывается пьеса – ей открывают глаза на глубину ее собственных чувств. И принялась вызывать автора, чтобы поблагодарить его за то, что он сумел понять и покорить ее.

Дорваль и Бокаж кланялись, громко выкрикивая имя Александра Дюма. Шум нарастал. Это было настоящее безумие. Дюма с трудом прокладывал себе дорогу к актерам. Его узнавали, встречали овациями, за ним шли по пятам до самой гримерной Мари. Там восторженные поклонники едва не растерзали его – они отрывали пуговицы от его одежды: на память о премьере. Некоторые уже готовы были признать, что он в прозе поднялся выше, чем Виктор Гюго – в поэзии!

Когда Александр, в голове у которого словно сиял всеми огнями праздничный фейерверк, шел той ночью к себе домой, Мелани, оставшись после театрального шума и огней одна в тишине и пустоте своей комнаты, с горечью почувствовала, что послужила славе человека, который больше ее не любит, а может быть, никогда и не любил. Она поняла: у ее Алекса на самом деле есть на свете лишь одна страсть – сочинительство!

Загрузка...