Часть II

Глава I Незначительные успехи

7 мая 1831 года, четыре дня спустя после шумной премьеры «Антони», Александра пригласили на общее собрание тех, кто удостоился наград за свои подвиги во время Июльской революции. Создали комиссию (Дюма представлял четырнадцатый округ), выбрали председателя и принялись серьезно обсуждать требования, высказанные Луи-Филиппом. Тот пожелал, чтобы лента нового ордена была синей с красной каймой, чтобы официальная надпись гласила: «Дан королем Франции» и чтобы удостоенные этой чести дали клятву верности его величеству. Недовольный цветами ленты, Александр кое-как с ними примирился, но заявил, что надпись и клятва его не устраивают. Большинство собравшихся поддержали его отказ. С какой стати герои революции 1830 года должны соглашаться принимать похвалу короля, который в то время и не думал возглавлять восстание? Не идет ли речь о маневре, предпринятом Луи-Филиппом с целью присвоить славу тех, кто действительно сражался? Не закончится ли все это тем, что он вообразит, будто они уполномочили его наводить во Франции порядок под сенью трехцветного знамени? И Александр, не переставая обмениваться рукопожатиями и дружески обнимать Этьена Араго и Распая, начал осторожно наводить мосты со сторонниками порядка и спокойствия. То, что он громко и открыто расхваливал достоинства народной власти, нисколько не мешало ему страстно желать, чтобы побыстрее закончились беспорядки и волнения, мешающие работать мыслящему человеку.

9 мая «награжденные поневоле» снова собрались, на этот раз – в «Бургундском винограднике» в предместье Тампль, где был устроен банкет в честь артиллеристов, оправданных в апреле благожелательным судом. Когда открыли шампанское, гости, разгоряченные обильными возлияниями, потребовали, чтобы Александр произнес тост в поддержку их дела. Захваченный врасплох этим требованием, он поднялся с бокалом в руке и только и смог сказать: «За искусство! За то, чтобы перо и кисть так же успешно, как ружье и шпага, помогали тому обновлению общества, которому мы посвятили свою жизнь и за которое готовы умереть!» – ничего другого ему в голову не пришло. Это были высокопарные слова скорее поэта, чем политического трибуна, и слушатели испытали легкое разочарование, но из вежливости похлопали. За этим тостом последовали другие, все более и более зажигательные. Внезапно какой-то молодой фанатик вскочил со стула. Услышав имя Луи-Филиппа, «короля-груши»,[54] он стал размахивать кинжалом и выкрикивать бессвязные угрозы. Испуганный этим призывом к насилию, Александр, сообразив, что ресторан расположен на первом этаже, перешагнул подоконник и убежал через сад. Пусть эти помешанные продолжают вопить и бесноваться без него! У него есть дела поважнее! Назавтра он узнал, что одержимый с банкета орденоносцев – не кто иной, как юный гений, математический фантазер Эварист Галуа, и что его посадили в тюрьму за подстрекательство к убийству.

Александр с горечью подумал, что человек с либеральными, как у него, убеждениями всегда рискует оказаться в опасной близости к фанатику. Успех пьесы «Антони», которая продолжала идти в театре «Порт-Сен-Мартен», обязывал его вновь взяться за перо. Тем временем в Париже продолжались отдельные выступления. Достаточно было мальчишкам на бульварах забросать кочерыжками отряд полицейских, чтобы этот случай превратился в «настоящий мятеж, начавшийся в пять часов вечера и завершившийся к полуночи». В принципе поддерживая народные волнения, Александр не мог не признать, что даже революция, когда она происходит изо дня в день, в конце концов истощает терпение. Единственным, но основательным утешением служило то, что Мелани после нескольких всплесков гордости и ревности смирилась с тем, что отныне будет играть при нем лишь благородную роль живого воспоминания.

«Любовь, которой больше нет, превратилась в поклонение прошлому, – пишет она ему 15 мая 1831 года. – Искренние похвалы в ваш адрес возвращают мне вас, мне начинает казаться, будто я снова завладеваю вами, вы снова принадлежите мне. Ах, все, что есть в вас доброго и возвышенного, всегда будет тайно связано с моей душой. Отныне я буду жить не для себя, и, если я буду знать, что вы счастливы, любимы, почитаемы, моя жизнь изменится, и это вы возродите меня к новой жизни».

После долгих месяцев, заполненных требованиями и оскорблениями, она стала на удивление сговорчивой. Александр вздохнул с облегчением – теперь наконец он может спокойно жить с Белль. К тому же он недавно добился того, что суд отнял маленького Александра у его матери, Лор Лабе. Комиссар полиции забрал мальчика из дома, и отныне он должен был воспитываться в пансионе Вотье на улице Горы Святой Женевьевы. Большие заработки в театре позволяли Дюма содержать своих любовниц и незаконных детей. Он немало этим гордился! Но ослаблять хватку было нельзя. Пока он ищет сюжет для новой пьесы, другие авторы более или менее успешно занимают подмостки. Без всякого удовольствия, можно сказать – только из чувства профессионального долга он посмотрел в Одеоне «Маршала д’Анкра» Виньи, пьеса показалась ему вялой и пустой, зато он от души повеселился на представлении «Импровизированной семьи» Анри Монье в «Водевиле». Подобный успех безделушки должен был бы его подстегнуть, однако даже и дух соперничества теперь был над ним не властен. Наверное, Париж с его политико-литературной суетой оказывает парализующее действие. Единственное средство – сменить обстановку!

6 июля Дюма вместе с Белль сел в дилижанс и отправился в Руан. Четырнадцать часов тряски с короткими передышками на станциях. Во время поездки у Белль было вдосталь времени, чтобы обдумать последние события их совместной жизни. Убаюканная движением кареты, она в полудреме наслаждалась своей победой над Мелани, которая только что наконец сдалась, и даже над Лор Лабе, которую Александр сумел лишить родительских прав. Белль была склонна принять в дом сына своего любовника вместе с собственной дочерью, которая пока оставалась у кормилицы. Присутствие детей лучше всего налаживает отношения любящей четы! Но хорошо бы, чтобы он сам это предложил. Они поговорят об этом позже, на свежую голову. Александр не любит, когда его отвлекают домашними заботами. Это рабочая скотинка, в работе он – зверь. И в наслаждениях – тоже! Вот наконец и Руан. Наспех осмотрев город, они сели на корабль и отплыли в Гавр. Оттуда простая лодка с четырьмя гребцами доставит путешественников в затерянную в глуши деревушку – Трувиль.

Найти пристанище труда не составляло. Путешественников вполне устраивал сельский постоялый двор. Хозяйка, Мари Анн Роз Озре, чистенькая и пышнотелая, сразу выставила свои условия: сорок су в день за комнату. Они сняли две комнаты, потому что Александру требовался собственный угол, где он мог бы работать в те часы, когда ему удобно. Чтобы морской пейзаж не отвлекал его, он выбрал комнату, выходившую окнами в поле. Выбеленные стены, ореховый стол, красная деревянная кровать, маленькое зеркальце на стене, ситцевые занавески и букет флердоранжа под стеклянным колпаком. Эта простота нравилась Дюма, который стремился прежде всего к покою и уединению. Он установил для себя строгий распорядок дня. Вставал с первыми лучами солнца, работал до десяти, потом завтракал, с одиннадцати до двух охотился на окрестных болотах, с двух до четырех снова садился за работу, окунувшись в море, чтобы размяться и освежить голову. Обед неизменно был праздничным. По уговору с трактирщицей готовила Белль. Александр понимал толк в еде. Белль это знала и старалась у плиты превзойти себя. Блюда были самые разнообразные: нормандский суп, котлетки из баранины, язык по-матросски, омары под майонезом, салаты из креветок, жареные бекасы. От морского воздуха всегда разыгрывается аппетит. Наполнив живот вкусной едой и добрыми старыми винами, сытый и умиротворенный, Александр отправлялся прогуляться по пляжу, затем возвращался к терпеливо дожидавшимся его на рабочем столе бумагам. Написав заранее намеченное количество строк, он около полуночи ложился в постель и обнимал подругу, которая весь день ждала, пока он соблаговолит отложить рукопись и заключить ее в свои объятия.

Причина, заставлявшая его усердно исписывать страницу за страницей, была очевидна: он твердо решил за несколько недель закончить новую пьесу, «Карл VII и его великие вассалы», навеянную одновременно «Хроникой короля Карла VII» Алена Шартье и реминисценциями «Квентина Дорварда» и «Ричарда Львиное Сердце» Вальтера Скотта. Несмотря на успех написанного прозой «Антони», Дюма хотел, чтобы «Карл VII» был драмой в стихах. На его взгляд, между сценой, написанной повседневным языком, и сценой, красиво размеренной и рифмованной, разница была примерно такой же, как между вылепленным из глины черновым наброском и высеченной из мрамора статуей. Его завораживал пример Гюго с его чеканным стихом. Он убеждал себя в том, что если он в своих драмах откажется от применения александрийского стиха, то загубит самые возвышенные темы и утратит всякую надежду на возможность присоединиться к истинным поэтам, пребывающим в эмпиреях. И вот час за часом он неутомимо сражался с одолевавшими его трудностями, расправлялся с количеством стоп, цезурами и ассонансами. Его обычную дневную норму составляли сто строк. Продолжая работать такими темпами, он рассчитывал вскоре закончить своего «Карла VII».

Но 24 июля, в тот самый день, когда ему исполнилось двадцать девять лет, у мамаши Озре нежданно-негаданно появился новый постоялец – Жак-Феликс Беден, неистощимый сочинитель пьес в соавторстве с неким Проспером Губо. Четыре года тому назад пьеса Бедена и Губо «Тридцать лет, или Жизнь игрока», написанная ими совместно с Виктором Дюканжем, имела огромный успех. На этот раз драматурги принялись за непомерную историческую махину под названием «Ричард Дарлингтон» и надеялись, что Дюма, уже прославившийся как ловкий сочинитель, поможет им выпутаться из перипетий этой шотландской драмы, надерганной из романов Вальтера Скотта. Александра соблазнила возможность неплохо на этом заработать, и он принял предложение Бедена, но выставил два условия: во-первых, его имя не будет стоять на афише, а во-вторых, он примется за работу только после того, как допишет последний стих своего «Карла VII». На том и порешили. Все остались довольны: Беден нашел человека, который лучше всех может подлатать пьесу, Дюма рассчитывал на немалый доход. Беден уехал, а Александр принялся себя пришпоривать, чтобы как можно скорее разделаться с приключениями вассалов Карла VII. Десятого августа он написал последнюю реплику своей пьесы, перечитал все от начала до конца и поморщился. «Это была скорее пародия, чем настоящая драма», – скажет он потом. Но, какое ни есть, «чудовище» появилось на свет, а стало быть, за него можно было получить деньги. Больше ничто не удерживало Александра в Трувиле, и они с Белль вернулись в Париж.

В руанском дилижансе вместе с Дюма оказался один из сотрудников «Journal des Débats». На рассвете путешественники вышли из кареты, чтобы пешком подняться по крутому склону. Александр шел рядом с профессиональным репортером, и тот рассказал ему, что «Марион Делорм» только что провалилась с треском в «Порт-Сен-Мартен», и поделом. Александр тотчас вступился за Гюго; он знал наизусть большие куски пьесы и с жаром их декламировал, что сильно удивило его собеседника, считавшего, что все писатели должны друг друга ненавидеть, поскольку все они – соперники. Кучер прервал их беседу криком: «Садитесь в карету, господа!» Каждый устроился на прежнем месте, и дилижанс покатил дальше. В тот же вечер, как добрался до столицы, Александр бросился в театр «Порт-Сен-Мартен» в надежде, что сможет увлечь своими аплодисментами зрителей, не сознающих, насколько великолепен текст Гюго. Но ему пришлось признать, что актеры, за исключением Мари Дорваль и Бокажа, оказались недостойны пьесы. С затаенной яростью он смотрел, как искажают мысль и искусство поэта, и вернулся домой подавленным, разбитым, словно это его самого подвергли такому подлому унижению. «Мне понадобилось, чтобы прошло несколько дней, и только тогда я собрался с силами и смог вернуться к собственным стихам после того, как услышал и перечитал те, что написал Гюго», – признается он в своих мемуарах. Какое-то время он даже подумывал, не переписать ли ему «Карла VII» прозой, как когда-то Арель советовал ему поступить с «Христиной». Но, уже почти решившись на эту крайность, он опомнился. Как можно разорить сад, который с таким трудом возделывал? Сможет ли он так же любить вялую переработку, написанную повседневным языком, как те вдохновенные строки, которыми он так упивался целыми часами в Трувиле? Не в силах заставить себя принести такую жертву, он позвал к себе нескольких друзей и прочел им пьесу. Доброжелательное отношение к автору ничего не изменило – она им не понравилась. Александр, не дрогнув, стерпел этот удар. Не стоит упираться. Лучше убрать рукопись подальше, чем слушать, как пьесу освищет весь Париж. Он успел получить от Ареля тысячу франков и теперь вернул ему этот аванс, сообщив в письме, что не хочет, чтобы «Карл VII» шел на сцене. Но он не учел непробиваемого упрямства директора театра. Заподозрив, что Дюма забирает пьесу из Одеона, потому что в «Комеди Франсез» ему пообещали заплатить больше, он заявил, что готов надбавить цену до пяти тысяч франков. Стараясь уговорить строптивого автора, он дошел до того, что принялся размахивать у него перед носом банковскими билетами.

Как можно устоять перед подобной щедростью? Александр согласился прочитать рукопись в присутствии Ареля, мадемуазель Жорж, Жанена и Локруа. Актеры оказались более снисходительны, чем друзья, к этой сумрачной драме ревности, преступлений и возмездия. Больше того – мадемуазель Жорж так увлеклась пьесой, что Арель, глядя на нее, решил немедленно приступить к репетициям. Александр, приятно удивленный этим, начал думать, что он мог и ошибиться и что у его «Карла VII» есть шансы понравиться если не утонченным ценителям, то по крайней мере широкой публике.

Между тем он перебрался на новую квартиру и теперь жил вместе с Белль в доме 40 по улице Сен-Лазар, недавно выстроенном здании, где у него на третьем этаже была просторная и со вкусом обставленная квартира. Вскоре там же поселится и его мать. Ну и что с того, что Александр живет с любовницей! Истинные семьи стоят выше буржуазных законов. Каким безмятежным было бы совместное существование этой троицы, если бы Мелани не продолжала так упорно преследовать бывшего возлюбленного слезливыми посланиями! Опасаясь недовольства Белль, этой «оборванки» и «распутницы», которая украла у нее Алекса, она даже отправила длинное письмо в двойном конверте на имя мадам Дюма, поручив ей передать его сыну, но только тогда, когда «останется с ним наедине». Мадам Дюма исполнила просьбу, и Александр, тайком и обреченно, читал нескончаемые жалобы: «Я становлюсь все спокойнее по мере того, как пишу тебе, по мере того, как открываю тебе свою душу. Видишь ли, только тебе я могла все это сказать. И пусть это останется между нами! Доверие может пережить любовь, и, может быть, потом оно становится даже более истинным. Если бы за четыре года, проведенных вместе, наши души и наши жизни не слились воедино, если бы я не знала глубин твоей души, если бы не знала всего того, что свет и женщины еще не успели в тебе загубить, я не писала бы так, потому что, видишь ли, если бы ты ответил мне: „Да мне-то что за дело?“ – я рухнула бы наземь, и Бог знает, в какую упала бы пропасть!» Александр спрятал письмо в потайной ящичек. Белль ничего о нем не узнает. Но он не может совершенно изгнать из памяти эту безумную Мелани. Прошлое затягивает, не отпускает его. И теперь, когда ему хотелось бы устремиться в будущее, полное огней и оваций, дрожащие руки хватаются за полы его сюртука. Но разве он виноват в том, что его продолжают любить, когда сам он уже разлюбил?

Впрочем, трудности подстерегали его не только в личной жизни. Что касается работы – и здесь ему тоже приходилось разрываться на части. Везде требовалось его присутствие: пока труппа Ареля репетировала «Карла VII», он вместе с Губо и Беденом усердно трудился над «Ричардом Дарлингтоном». История этого английского карьериста, жившего в XVIII веке, была ничем не хуже всякой другой. Герой пьесы, охваченный стремлением добиться высокого положения в обществе, решает избавиться от своей жены Дженни и жениться на дочери маркиза – это откроет ему путь к пэрству. Но как разделаться с первой женой? Губо долго ломал над этим голову и в конце концов нерешительно предложил яд или кинжал, но Александр счел этот старый прием недостойным авторов пьесы. И вдруг на него снизошло озарение. «Он выбросит ее в окно!» – воскликнул Дюма. Губо на это возразил, что невозможно придумать такую мизансцену, чтобы актриса, перевесившись через перила, не открыла ноги, и даже несколько более того! Не будут ли зрители шокированы такой откровенной непристойностью? Александр прислушался к этому замечанию и пообещал подумать над тем, как лучше обойти это препятствие. Ночью он внезапно проснулся, словно кто-то тронул его за плечо, и, вскочив с постели, крикнул: «Эврика!» Решение было найдено: во время последнего разговора с Дженни Ричард грозится ее убить, и несчастная выбегает на балкон, чтобы позвать на помощь! Эта попытка окажется для нее роковой: Ричард выскочит следом и закроет за ними обе створки двери, ведущей на балкон. Из зала больше ничего не будет видно, но послышится страшный крик, и Ричард снова появится перед зрителями уже один. Он сбросил Дженни вниз. Дело сделано. «В восемь часов утра, – отмечает Дюма, – я написал последнюю строчку третьего акта, в девять был у Губо, в десять он признал, что окно действительно было единственным путем, каким Дженни могла уйти».

После такой напряженной работы воображения надо было дать себе отдых, и Дюма согласился пересказать и переписать в виде диалогов отдельные сцены из «Истории герцогов Бургундских» Проспера Брюжьера де Баранта. Эти рассказы, помещенные в «Revue des Deux Mondes», вызовут у читателей большой интерес, и Дюма, считавший себя по преимуществу драматургом, будет немало этим удивлен. В самом деле, какой бы ни оказывалась судьба его пьес, он продолжал верить в то, что истинный его удел – сцена. Тем не менее ему было очень не по себе на премьере «Карла VII», состоявшейся 20 октября 1831 года. Он захотел, чтобы на представлении присутствовал его сын, которому к этому времени исполнилось семь лет. Не пора ли мальчику услышать возгласы одобрения, обращенные к его отцу? Мелани Вальдор тоже была в зале, сидела в красном платье, пугающе отощавшая, с безумным взглядом, напоминая собой гальванизированный труп. И как всегда, в партере и на балконах красовалась толпа усатых и бородатых романтиков в сюртуках с широкими отворотами, пестрых жилетах и зеленых клеенчатых плащах. При одном только взгляде на них Александр приободрился. Что бы ни случилось, молодежь его не бросит!

Увы! Он грешил избытком оптимизма. Даже друзей автора, искусно распределенных по залу, быстро разочаровала эта историко-сентиментальная мешанина. Изначальная благосклонность зрителей вскоре уступила место равнодушию, досаде и скуке. В четвертом акте Карл VII, которого играл Делафосс, появлялся на сцене в доспехах, которые Александру удалось одолжить в Артиллерийском музее. Когда актер произносил очередную тираду, забрало шлема внезапно опустилось, закрыв его лицо и прервав речь. Зрители развеселились. Несчастный задыхался под этим железным намордником и что-то нечленораздельно мычал до тех пор, пока один из придворных не подбежал к нему и не сумел кинжалом приподнять плохо закрепленную деталь. Делафосс, глотнув воздуха, кое-как закончил свой монолог, но зрители уже весело шумели, и редкие вежливые аплодисменты, раздавшиеся по окончании пьесы, не могли заглушить неодобрительного гула толпы. Александр и сам признал, что драма его – мертворожденная. «У пьесы было ровно столько мелких достоинств, чтобы никого не испугать», – напишет он. Больше всего его, пожалуй, огорчило не то, что «Карла VII» плохо приняли парижане, а то, что при этом унизительном провале присутствовали его сын и Мелани.

Если бы хотя бы французская политика могла его утешить в его писательских невзгодах! Сколько он ни твердил себе, что существуют «специалисты», которые должны заниматься государственными делами, все же новости, которые он вычитывал из газет, выводили его из равновесия. Польское восстание было подавлено русскими, и тупой Себастиани, вместо того чтобы возмутиться этим, гордо провозгласил в палате депутатов: «В Варшаве царит порядок!» Распай, Голуа и Бланки, эти непримиримые идеалисты, томились за решетками тюрьмы Сент-Пелажи. Мятеж лионских ткачей, изголодавшихся, отчаявшихся и прекрасных, захлебнулся в крови. Власть повсюду проявляла двуличность и нетерпимость. И все же Александр, сраженный тем, как безжалостно приводили к повиновению безоружный народ, не чувствовал в себе сил принять вызов. Он преклонялся перед мужеством Этьена Араго, готового пожертвовать ради идеи не только своей карьерой, но и жизнью, однако не следовал его примеру. Его призывал другой долг.

Как бы сильно он ни возмущался, все же он не мог забыть о том, что в театре «Порт-Сен-Мартен», который только что, не выпуская из рук Одеон, возглавил Арель, начали репетировать «Ричарда Дарлингтона». Главную роль играл Фредерик Леметр! Никто не смог бы лучше его поднять пьесу к вершинам успеха. Среди посвященных уже начинали перешептываться, что у этой драмы есть политический подтекст и что в ней авторы бичуют продажные нравы государственных деятелей. 10 декабря 1831 года, во время премьеры, зал, в котором преобладала «Молодая Франция», был настолько возбужден, что малейший намек на темные сделки английских властей неизменно воспринимался как критика, нацеленная в адрес французского правительства. Арель, полагая, что успех обеспечен, бросился в ложу Дюма и, несмотря на то что последний настаивал на том, чтобы его имя не упоминалось, попросил разрешения назвать его среди авторов пьесы вместе с Губо и Беденом. Александр, приняв гордый вид, отказался, ссылаясь на то, что сюжет пьесы ему не принадлежит, однако Арель, убежденный в том, что имя Дюма будет способствовать успеху дела, не отступался. В следующем антракте он вернулся вместе с Губо и Беденом, которые, в свою очередь, принялись умолять соавтора признаться. Затем Арель, перейдя от слов к делу, вытащил из кармана три тысячефранковых банкнота и принялся шуршать ими над ухом непреклонного драматурга. Александр, укрепившись в своем первоначальном решении, не хотел, по его словам, подписывать своим именем произведение, которое не было задумано и создано им от начала до конца. На самом же деле – но этого он не сказал! – он боялся новой неудачи после провала «Карла VII». Однако он и на этот раз ошибся в своих предположениях. Зал принял пьесу намного лучше, чем он ожидал. Когда закончился последний акт, раздались оглушительные аплодисменты. Должно быть, восторг зрителей был вызван не столько литературными достоинствами пьесы, сколько политическими намеками. Выходя из своей литерной ложи, Александр столкнулся с Альфредом де Мюссе. Смертельно бледный, хмельной, он шел нетвердой походкой и бормотал: «Я задыхаюсь!» Но чему следовало приписать его недомогание – избытку восторга или злоупотреблению алкоголем? Александр решил придерживаться первой версии. Однако это нескладное произведение, от которого он слишком поспешно отрекся, оставило у него горький привкус.

Подводя итог 1831 года, он пишет в своих мемуарах: «Я написал три пьесы: одну плохую – „Наполеон Бонапарт“, одну посредственную – „Карл VII“ и одну хорошую – „Ричард Дарлингтон“». И как раз ее-то, эту последнюю, он из упрямства, по глупости не подписал! А жаль! Тем временем Гюго опубликовал «Собор Парижской Богоматери». «Это не просто роман, – объ-явил Дюма, – это нечто большее, это книга!» Если прибавить к нему восхитительные стихи из сборника «Осенние листья», торжество будет полным. Этому Виктору удачно выбрали имя! Он – несравненный, непобедимый! Совсем другое мнение сложилось у Александра о молодом Бальзаке, который к этому времени тоже обратил на себя благосклонное внимание читателей своей «Шагреневой кожей». «Одно из самых неприятных его сочинений» – так оценит эту вещь автор «Ричарда Дарлингтона». Все в этом плодовитом и слишком заметном писателе его раздражало, он критиковал и его добродушное обхождение, и его мнимую элегантность, и напыщенность его стиля. И все же он признает: «Его талант, его способ сочинять, творить, создавать были настолько отличны от моих собственных, что я здесь плохой судья». Никогда он не будет бояться соперничества с этим великим, как и он сам, тружеником.

Правду сказать, его опыт сотрудничества с Беденом и Губо открыл ему новые перспективы. Не следует ли ему и дальше продолжать такую совместную работу? Конечно, совсем неплохо распределить задачи, имея готовый сюжет, сопоставить возможности тех и других и, объединив усилия, за несколько дней состряпать хорошенькую коммерческую пьеску, над которой в одиночестве автору пришлось бы трудиться не один месяц. Но в этом заключалась и некоторая опасность. «Беда с первой совместной работой состоит в том, что за ней следует вторая, – признается Дюма в своих мемуарах. – Человек, который пошел на такое сотрудничество, подобен человеку, у которого кончик пальца попал в вальцы: следом за пальцем затянет кисть руки, потом – всю руку, а за ней и все тело! Остановиться невозможно; вошел человеком, а вышел мотком проволоки». Дюма был бы ближе к истине, если бы сравнил то, как затягивает совместная работа в атмосфере дружеского соревнования, с воздействием наркотика, который мало-помалу одурманивает вас, пока не подчинит себе окончательно. Вдохновленный относительным успехом «Ричарда Дарлингтона», он снова втянулся в игру и взялся сочинять нечто вроде оперетты с мелодраматическим оттенком под названием «Тереза». Сюжет подсказал ему Анисе Буржуа, честный изготовитель ролей по мерке, которому Бокаж оказывал покровительство. По просьбе Бокажа Дюма пригласил Анисе Буржуа, выслушал историю, одобрил замысел, добавил несколько изюминок и наскоро испек пьесу за три недели. Обжегшись на «Ричарде Дарлингнтоне», которого он отказался признать своим детищем, на этот раз он решил подписать «Терезу». Но не тут-то было! Перечитав рукопись, он пожалел о потраченном на нее времени. «Мое мнение об этой драме: одна из худших моих пьес», – с холодной ясностью оценил он. Тем не менее, поддавшись слабости или на уговоры, он согласился дать разрешение на постановку. Театр таит в себе столько сюрпризов, что никогда не надо отказываться от возможности попытать счастья! Бокажу удалось пристроить «Терезу» в «Варьете», но этот театр был на грани разорения. Тогда ее перебросили в зал Вентадур, недавно переданный «Опера-Комик». Премьера состоялась 6 февраля 1832 года. В спектакле участвовала двадцатилетняя актриса Ида Ферье, которую открыл Бокаж. Она играла роль простодушной молодой женщины. Александр нашел, что она обладает тонким, грациозным, очень простым талантом, выходящим за рамки всех театральных условностей. Другие считали, что она слишком толстая, что у нее «плохие зубы» и что она «говорит в нос». Ее густые белокурые волосы были «завиты мелкими кудрями а-ля Манчини». У нее были «манеры кухарки», и она слишком сильно красилась, что, по мнению графини Даш, превращало ее в «напудренного пьеро».[55] Если на сцене она изображала чистоту, то за кулисами вела себя предельно развратно и вызывающе. Александра же, с тех пор как он хранил верность Белль Крельсамер, неудержимо тянуло к чему-нибудь новенькому. Он слишком любил женщин, для того чтобы довольствоваться одной-единственной. Эта свеженькая, пухленькая и кокетливая актриса внезапно пробудила в нем мечты, и он, решившись, предложил ей не ограничиваться исполнением роли в его пьесе.

Спектакль прошел без запинки. Даже двусмысленная сцена в четвертом акте между неверной женой и предприимчивым лакеем вызвала аплодисменты. Обрадованная успехом Ида бросилась Александру на шею и расцеловала его. Отныне она готова была играть при нем, вдали от глаз публики, совершенно другую роль. Тем не менее Александр заметил, что ближе к концу пьесы внимание зрителей начало слабеть. Анисе Буржуа с ним согласился и предложил сильно сократить ее. Дюма кротко предоставил соавтору действовать, и Анисе Буржуа принялся вычеркивать, убирать, кромсать, подчищать… В результате к следующему представлению драма стала схематичной, вялой и бесцветной. «После того как из „Терезы“ убрали подробности, – замечает Дюма, – пьеса утратила художественную ценность и, сделавшись более скучной, стала казаться длиннее». Как бы то ни было, Александр решил, что она обречена на забвение. Но он не напрасно над ней трудился, потому что благодаря этой пьесе в жизнь автора легкой походкой вошла веселая, живая Ида Ферье.

Глава II Холера, беспорядки и любовь

Париж только-только начал забывать о недавних беспорядках, в садах Тюильри снова появились женщины в светлых платьях, директора театров радовались, глядя на то, как зрители выстраиваются в очередь у окошечек касс, – и внезапно спокойствие города было взорвано страшным криком: «Холера!» Человек упал словно подкошенный на улице Шоша. За ним последовали другие, болезнь настигала кого в постели, кого на службе или прямо посреди улицы. Ни один квартал она не обошла стороной. Люди запирались у себя дома, боялись дышать, с подозрением относились к воде и еде… Говорили, что зараза, появившаяся в Индии, через Персию добралась до Санкт-Петербурга, оттуда перекинулась в Лондон, и Франции ее не избежать. Озноб, судороги, понос, заражение крови, тошнотворная слабость, доводящая до агонии, – все симптомы были налицо. А наука была бессильна не только исцелить, но даже и толком определить болезнь. Врачи, метавшиеся от одного умирающего к другому, только и могли что разводить руками и качать головой. Смерть косила людей сотнями, и они в ужасе хватались за домашние средства и молили Господа о милосердии. «Они кричали „Холера! Холера!“ точно так же, как за семнадцать лет до того кричали „Казаки!“», – рассказывает Дюма в своих мемуарах. И продолжает: «Болезнь настигала человека у него дома; двое соседей, уложив его на носилки, несли в ближайшую больницу. Нередко случалось, что больной умирал по дороге, и его место на носилках занимал один из носильщиков, а то и оба». Болезнь поражала в первую очередь бедных, но не щадила и богатых. Сестры милосердия не могли справиться с этим потоком умирающих и, несмотря на микстуры и молитвы, тоже умирали. Тела складывали по десять, а то и по двадцать в мебельные фургоны, священники довольствовались тем, что служили панихиды за всех одновременно, а добровольные могильщики не успевали засыпать общую могилу от одной доставки до другой. Поскольку за всякое всенародное бедствие на ком-то должна лежать вина, в предместьях поговаривали, что правительство, стремясь избавиться от излишков населения, подсыпало яд в фонтаны с питьевой водой и в кувшины виноторговцев. То здесь, то там можно было увидеть, как обезумевшая толпа без суда убивает какого-нибудь несчастного, заподозренного в совершении этого преступного деяния. На 14 апреля – семь тысяч умерших, тринадцать тысяч помещены в больницы. «О, кому довелось видеть Париж в эти дни, – напишет Дюма, – никогда не забудет это беспощадно синее небо, это насмешливое солнце, безлюдные проспекты, пустынные бульвары, улицы, по которым тянулись катафалки и бродили призраки». Александр надеялся на свое могучее сложение, которое должно было помочь ему устоять перед поразившей Францию болезнью. Среди всеобщего бедствия он больше всего, не решаясь сказать об этом вслух, сожалел о том, что театры, покинутые зрителями, стоят пустые. Несмотря на все старания Ареля, поместившего в газетах сообщение о том, что, по данным медико-санитарного исследования, зрительные залы – единственное место, защищенное от холеры, парижане предпочитали отсиживаться по домам, наглухо закрыв двери и окна.

Однако Александр не желал сидеть сложа руки и ждать, пока закончится эпидемия. Он считал, что сочинительство – лучшее средство от холеры. Другие жили, устремив взгляд в сторону больницы, он же предпочитал смотреть в сторону театра. Несколькими неделями раньше он познакомился у Фирмена с Каролиной Дюпон, актрисой, исполнявшей в «Комеди Франсез» роли субреток. Эта умная и привлекательная женщина, которая улыбалась «такими розовыми губами и такими белыми зубками», добилась от барона Тейлора согласия на бенефис. Ей хотелось бы, чтобы пьеса была коротенькая, одноактная, ловко сделанная и чтобы она давала актрисе возможность наилучшим образом показать свою непосредственность и дерзость. И к кому же еще ей было обратиться с просьбой написать такую пьесу, если не к Александру Дюма, который работает так хорошо и так быстро? Польщенный тем, что эта прелестная «Мартина» выбрала его, Дюма согласился взяться за пьесу, но не собирался тратить на эту одноактную безделушку больше одного-двух дней. Для того чтобы ускорить дело, он позвал на помощь одного из своих друзей, литератора и одновременно с этим начальника отдела в министерстве внутренних дел, Эжена Дюрье, и тот, порывшись в своих бумагах, предложил ему подходящий сюжет для комедии – «Муж вдовы». Долго рассуждать было не о чем, и сюжет был мгновенно принят. Друзья решили привлечь к работе над пьесой еще и Анисе Буржуа. Набросав план, Анисе и Эжен покажут его Александру, затем они втроем разделят пьесу на сцены и пронумеруют их, после чего Александр один напишет все диалоги. Соавторы строго придерживались этого распределения обязанностей, с «Мужем вдовы» было покончено в двадцать четыре часа, а тем временем под окнами Дюма, заставлявшего себя весело шутить, похоронные дроги бесконечно тянулись в сторону монмартрского кладбища.

Получив пьесу 8 марта 1832 года, театр немедленно начал репетиции. В главной роли – мадемуазель Марс, а Каролина Дюпон, разумеется, в роли субретки. Александр с удовольствием снова окунулся в театральные интриги, вдохнул запах кулис. Но не слишком ли неуместной была затея в эти траурные дни представить откровенную комедию? Премьера состоялась 4 апреля. Собралось не больше пяти сотен зрителей, не побоявшихся пройти по городу с риском подцепить заразу. Из зала тянуло камфарой и хлором. Лица зрителей оставались мрачными и бесстрастными. Можно подумать, все эти незнакомцы были обижены на автора за то, что он посмел сочинять забавные диалоги вместо того, чтобы лежать в постели и пить целебные снадобья. Отдельным сценам аплодировали, зато реплику героя-любовника Менжо освистали. Актер, по роли вбежавший с дождя, отряхивался и говорил: «Ну и погодка! Весь пропитался водой, словно вино в коллеже!» Видимо, эта фраза показалась обидной какому-то затерявшемуся среди прочих зрителей хозяину пансиона, и он громогласно об этом заявил. А почему он должен был промолчать – никто у публики прав не отбирал! Но Александр счел себя оскорбленным и отказался выходить на вызовы после представления. Тон рецензий был пренебрежительным. Лезюр написал в «Историческом ежегоднике», что люди, воздержавшиеся от похода в «Комеди Франсез», «ровно ничего не потеряли», а по мнению репортера «Французской газеты», в пьесе, «хотя диалоги достаточно стремительны и естественны, очень мало здравого смысла в интриге и правды в характерах». Александр только плечами пожал – что ему эти булавочные уколы! У него есть дела поважнее, чем заботиться о будущем «Мужа вдовы».

Вот уже несколько дней как Арель вбил себе в голову, что непременно должен уговорить Дюма написать «Нельскую башню»; по его словам, повороты сюжета этой пьесы способны были исцелить Париж от холеры. Но Александр, которому еще раньше предлагали тот же сюжет Анри Фуркад и Роже де Бовуар, не хотел начинать новое театральное предприятие в нездоровой обстановке, когда зрительные залы стояли полупустыми. Пока что он предпочитал работать над ученым трудом «Галлия и Франция», обширный план которого отвечал его желанию утвердить себя в качестве серьезного писателя. Отрываясь от своих исторических изысканий, он отдыхал, бывая в тех немногих парижских салонах, которые еще не закрыли свои двери, или вместе с Белль принимал у себя редких и выдающихся гостей, в числе которых были Гюго, Буланже, Фуркад и Лист. Белль, превосходная хозяйка, угощала их крепко заваренным чаем, уверяя, что этот напиток лучше всего предохраняет от опасности заражения.

Однажды вечером, когда Александр, проводив гостей и посветив им на лестнице, пока они спускались, возвращался к себе, у него внезапно подкосились ноги, задрожали колени, его бил озноб, он шатался, зубы у него стучали. Перепуганные Белль и горничная Катрин бросились его поддерживать. Не холера ли у него? Александр, теряя сознание, успел лечь в постель и попросить дать ему кусочек сахара, пропитанный эфиром. Служанка, от страха ничего не соображавшая, все перепутала и вместо кусочка сахара принесла хозяину стакан, на две трети наполненный чистым эфиром. Не раздумывая, Дюма залпом проглотил эфир, и его словно пронзил огненный меч. Он застонал, у него перехватило дыхание, потом он закрыл глаза и мгновенно уснул. В бессознательном состоянии он пребывал около двух часов. «Очнулся я, – расскажет он потом, – в паровой бане, которую мой врач устроил мне под одеялом при помощи трубки, а добрая соседка растирала меня через простыни грелкой, наполненной раскаленными углями».

Неделю после того он пролежал пластом, и каждый день ему приносили карточку Ареля, который требовал, чтобы его немедленно впустили к больному: предприимчивый директор театра «Порт-Сен-Мартен» крепко держался за свой проект постановки «Нельской башни» и дорого бы дал за то, чтобы увлечь им Дюма. Напрасно старался! Александр был еще не способен ни выслушать его, ни принять решение. Наконец силы начали к нему возвращаться, он открыл дверь спальни, Арель тотчас к нему ворвался и немедленно принялся уверять, что холера отступает и что вскоре все уцелевшие парижане только об одном и будут думать – как бы поскорее занять места в зрительном зале. Стало быть, сейчас самое время быстро написать и поставить «Нельскую башню», которая обещает стать величайшим событием сезона, все складывается так, что она непременно будет иметь огромный успех. Поскольку Александр, едва начавший выздоравливать, еще колебался, Арель рассказал ему, что некий молодой человек по имени Фредерик Гайярде набросал замысел драмы, но не развил его и не написал диалоги. Жюль Жанен попытался разработать этот сюжет, но быстро отступился, поскольку у него недоставало воображения. Там, где не справился Жанен, Дюма должен с легкостью преуспеть. Однако Александр, как ни старался Арель его уговорить, тянул с ответом. Арель, пустив в ход все средства, чтобы добиться своего, перешел к коммерческому аспекту дела. Положа руку на сердце, он заверил, что является собственником «Нельской башни» в соответствии с контрактом, который заключил с Жаненом и Гайярде. Жанен вышел из дела, Александр его заменит и, стало быть, получит половину доходов, вторая же половина достанется Гайярде. Предложение было соблазнительным, но Александр нашел более справедливое решение. В порыве великодушия он попросил выплачивать Гайярде всю сумму (семьдесят два франка за представление), сам же он будет получать десять процентов от дневного сбора плюс билеты на сорок франков. Это было смелым шагом, поскольку в случае, если пьеса пойдет хорошо, он мог получить кругленькую сумму, но, если она провалится, автор останется у разбитого корыта. Арель, безмерно довольный тем, что ему удалось уговорить Дюма, согласился на все его условия и даже на то, что Дюма не станет подписывать «Нельскую башню». По его словам, Гайярде, который в настоящий момент уехал в провинцию хоронить отца, должен был прийти в восторг, узнав о том, что великий писатель, автор «Антони», согласился работать над его текстом.

В ожидании возвращения Гайярде, который все еще оставался с семьей в Тоннере, Александр прочитал рукопись, переделанную Жаненом. Экспозиция показалась ему затянутой и нескладной, однако он оценил завязку драмы, заключавшуюся в непримиримой борьбе между королевой Маргаритой Бургундской, женой Людовика Х, лукавой, порочной и жестокой, и капитаном Буриданом, упорно карабкавшимся вверх, прибегая то к обольщению, то к шантажу. По мнению Александра – уж он-то знал в этом толк! – такие захватывающие события заставили бы встрепенуться и мертвого, и даже в том случае, если тот пал жертвой холеры. Несомненно, предприятие это должно было принести немалые деньги! Тем не менее, несмотря на то что Арель не унимался, Дюма продолжал незыблемо стоять на своем: он не подпишется под этой пьесой! Пусть другие торгуют собой ради мимолетных успехов. Он даст свое имя лишь произведению, достойному остаться в веках.

Эта высокомерная позиция нисколько не мешала ему усердно работать над пьесой. Каждый день, расположившись поудобнее в постели, подсунув под спину несколько подушек и пристроив на коленях письменный прибор, он продолжал сочинять «Нельскую башню». По одной картине в день. Если его лихорадило или просто он чувствовал себя слишком усталым для того, чтобы браться за перо, Дюма довольствовался тем, что диктовал реплики. За стенами дома свирепствовала холера. Стоило приблизиться к окну, как в нос ударял запах разложения. Тем не менее актеры театра «Порт-Сен-Мартен» не сидели без дела. Драму репетировали, переходя от сцены к сцене по мере того, как от автора приносили очередную порцию исписанных страниц. Не прошло и двух недель – и Александр поставил последнюю точку. Фредерик Леметр, которого прочили на главную мужскую роль, из страха перед эпидемией отсиживался в деревне, и Буридана вместо него предстояло играть Бокажу, а роль Маргариты досталась мадемуазель Жорж. Выполнив свои профессиональные обязательства, Дюма написал Гайярде любезное послание, уведомляя его о том, что полностью переделал пьесу, «сгладил в ней все шероховатости», и теперь благодаря его стараниям текст наконец-то сделался вполне приемлемым. «Мне нет необходимости, сударь, говорить вам о том, – так закончил он свое письмо, – что вы останетесь единственным автором этой пьесы, что мое имя ни в коем случае не будет произнесено, и это единственное условие, на котором я настаиваю; если оно не будет выполнено, я изыму из этого сочинения все, что так счастлив был в него привнести. Если вы смотрите на то, что я для вас сделал, как на услугу, позвольте мне одарить вас, а не продать вам свой труд».

Конечно, ему следовало бы раньше известить этого самого Гайярде о том, какого рода поправки он собирается внести в его «Нельскую башню», но время шло, Гайярде был далеко от Парижа, и, как бы то ни было, никому не известный начинающий автор мог лишь признательность испытывать к прославленному писателю, который протянул ему руку помощи. Однако, как выяснилось, Гайярде был слишком высокого мнения о собственном таланте, для того чтобы проглотить такую пилюлю, не поморщившись. Он тотчас примчался в Париж, прямо в дорожной одежде влетел в кабинет Ареля и потребовал, чтобы «Нельскую башню» играли в том виде, в каком он ее написал, отказавшись от варианта Дюма, который ему даже не потрудились показать. И пригрозил в случае, если его требования не будут исполнены, добиться запрещения спектакля. «У вас это не получится, – невозмутимо ответил Арель. – Я поменяю название пьесы и стану ее играть. Можете обвинять меня в подделке, краже, плагиате, в чем угодно. И получите тысячу двести франков в виде возмещения ущерба. А если не станете нам мешать играть спектакль, то получите двенадцать тысяч франков!»

Поскольку Гайярде продолжал бушевать, Арель послал за Дюма, который мгновенно прибежал и попытался оправдаться, заверяя в том, что намерения у него были самые добрые. Но все объяснения разбивались о стену тупости и самодовольства. Спор быстро принял такой неприятный оборот, что Дюма, по обыкновению своему, уже не видел другого исхода, кроме дуэли. Однако Арель, более изворотливый, чем он, выступил примирителем и в конце концов уговорил противников подписать соглашение, по которому тот и другой совместно признавали себя авторами «Нельской башни». Каждый оставлял за собой право помещать пьесу под своим именем в полное собрание сочинений, но на афише будет стоять только имя Гайярде. В крайнем случае следом за его фамилией будет поставлен ряд звездочек, указывающих на то, что у него был соавтор, пожелавший остаться неизвестным. Ни тот, ни другой не были вполне удовлетворены этим двусмысленным соглашением, но оба смирились, чтобы избежать шумной ссоры.

Холера в городе вроде бы пошла на убыль. Однако, отступая, она оставляла за собой горы умерших, среди которых были и милейший Гийом Летьер, и Жорж Кювье, и Казимир Перье… Те, кому удалось спастись от эпидемии, испытывали смешанное чувство горя и жажды жизни. Политические страсти тоже начали понемногу пробуждаться.

Герцогиня Беррийская, потерпевшая неудачу в своей попытке поднять восстание на юге, теперь собирала сторонников в Вандее. Но лишь немногочисленные фанатики из числа легитимистов верили в возможность победы «Амазонки». 29 мая 1832 года, в тот день, на который была назначена премьера «Нельской башни», Александр обедал у Одилона Барро. Этот либеральнейший политик гордился и хвастался тем, как хорошо у него подвешен язык. И на этот раз он за столом так бесконечно разглагольствовал, так разливался соловьем, что обед начал опасно затягиваться, и Александр уже побаивался, как бы ему не опоздать к началу спектакля. Несмотря на то что официально он не считался автором пьесы, Дюма все же очень рассчитывал на ее успех. Деньги, которые он мог за нее получить, казались ему по меньшей мере столь же желанными, сколь и слава. Наконец госпожа Барро подала сигнал к окончанию застолья. Гости поднялись и все вместе отправились в театр «Порт-Сен-Мартен». К тому времени, как они устроились в своих креслах, спектакль уже начался, и зал гудел, словно котел на огне. Когда закончился первый акт и занавес опустился, раздались дружные крики «браво», оглушительно грохотали аплодисменты.

Сами того не сознавая, зрители, восторженно аплодировавшие этой драме, приветствовали в ней вызов, брошенный всем темным силам, которые делают людей несчастными: соблазну и позору абсолютной власти, без разбору косившей народ холере, кровавой бессмысленности мятежей, невзгодам, преследующим малых, и безнаказанности великих мира сего… Недовольные находили, чем поживиться в этом адском вареве. Публика все больше увлекалась по мере того, как развивалось действие. Зрители кричали, не могли спокойно усидеть на местах, стучали ногами. Дюма и самому настолько понравилась последняя картина, что позже он написал в своих мемуарах: «Что-то в ней напоминало античный рок Софокла, смешанный со сценическим ужасом Шекспира». После того как спектакль закончился, Бокаж объявил имя автора: господин Фредерик Гайярде. Никому не известный драматург. Это казалось странным и вызывало подозрения. Немногие посвященные уже начали перешептываться, передавая из уст в уста имя вполне возможного соавтора, пожелавшего остаться в тени: Александр Дюма. Воспользовавшись этими слухами, Арель приказал напечатать новую афишу: «Нельская башня, пьеса господина *** и господина Гайярде». Такой способ дать зрителям понять, что названный по имени автор – не единственный создатель пьесы и что анонимный соавтор, укрывшийся под тремя звездочками, не просто существует, а даже заслуживает того, чтобы его упомянули первым, вызвал негодование Гайярде. Последний взялся за дело решительно и гербовой бумагой вызвал Ареля в суд. Хитрый директор очень обрадовался такому обороту дела. «Отличный процесс! Отличный! – воскликнул он. – Мне бы парочку таких каждый год в течение шести лет – и я сколочу состояние!» Но Александр, у которого было совершенно другое отношение к рекламе, чувствовал себя так, словно совесть у него была нечиста. Как бы сильно он ни любил «шум», тот шум, что поднялся вокруг его пьесы, ему не нравился.

На следующий день Гайярде, чья мстительность продолжала расти, принялся писать в газеты, жалуясь на то, что ему был причинен моральный ущерб. «Господин редактор! Еще вчера меня называли единственным автором „Нельской башни“, а сегодня на афише перед моим именем появились еще одно слово „господин“ и три звездочки. Ошибка ли это или злобная выходка – в любом случае я не хочу ни быть ее жертвой, ни чувствовать себя одураченным. Как бы то ни было, прошу вас, соблаговолите объявить, что я как в договоре, так и в театре и, надеюсь, на завтрашней афише остаюсь и останусь впредь единственным автором „Нельской башни“». Арель немедленно откликнулся на это заявление другим сообщением в газетах: «Вот мой ответ на странное письмо господина Гайярде, претендующего на то, чтобы его считали единственным автором „Нельской башни“. Вся пьеса как в том, что касается стиля, так и по крайней мере на девятнадцать двадцатых в том, что касается ее содержания, принадлежит перу его прославленного соавтора, который по личным соображениям не пожелал, после громадного успеха, чтобы его имя было названо. Вот что я утверждаю и что подтвердит, если потребуется, сравнение представленной рукописи с рукописью господина Гайярде». Гайярде, человек склочный и неуживчивый, окончательно вышел из себя и, пылая гневом, снова выступил 2 июня на страницах той же газеты: «Будьте любезны в качестве единственного ответа господину Арелю поместить здесь приложенное мной письмо, которое написал мне прославленный соавтор, о котором упоминает господин Арель; из этого письма, полученного мной в Тоннере, я и узнал о том, что у меня есть соавтор». Это было то самое доброжелательное письмо, которое Александр отправил молодому Гайярде, заверяя последнего в том, что он неизменно будет считаться единственным автором «Нельской башни». Ухватившись за возможность распространить театральную сплетню, «Корсар» напечатал это послание, сопроводив его крайне неприятными для Дюма комментариями. Александр, которому надоели эти склоки, обрушился на главного редактора газеты Вьенно и даже намеревался вызвать его на дуэль. Затем, решив, что подлый газетчик не стоит того, чтобы посылать ему вызов, ограничился тем, что устроил суровый разбор дела. По его просьбе «Корсар» напечатал следующее: «Я не читал рукописи господина Гайярде; эта рукопись, которую господин Арель ненадолго выпустил из рук, почти тотчас же к нему и вернулась, поскольку я, согласившись написать пьесу под известным названием и на известный сюжет, опасался, как бы работа, проделанная до меня, на меня не повлияла и не лишила меня вдохновения, которое было мне необходимо для того, чтобы закончить это произведение. Теперь, поскольку господин Гайярде находит, что публика еще недостаточно посвящена в подробности этой злополучной истории, пусть он призовет в качестве судей трех литераторов по собственному выбору, пусть он предстанет перед ними со своей рукописью, а я – со своей; и тогда они рассудят, кто вел себя порядочно, а кто проявил неблагодарность».

Гайярде, конечно, был человеком раздражительным, но у него были толковые юридические советники, он поостерегся ввязываться в профессиональное разбирательство, которое вполне могло обернуться против него, и предпочел судебный процесс. С одной стороны, он оказался прав, потому что процесс он выиграл, с другой стороны – ошибся, потому что, несмотря на все приложенные им усилия, никто и никогда не поверит в то, что он действительно был автором «Нельской башни»! Арель, в полном восторге от того шума, который поднялся вокруг пьесы, убрал вменявшиеся ему в вину звездочки и принялся рассказывать повсюду, что настоящий автор драмы – не тот человек, который требует признать себя таковым, а тот, кто скрывается из чувства собственного достоинства и мудрости.

Эта низменная перебранка, вынудившая Александра играть по отношению к злобному начинающему драматургу роль состоявшегося и уверенного в себе писателя, окончательно привела его в уныние. Ему, привыкшему думать только о будущем, пришлось оглянуться на прошлое: за полтора года он написал семь пьес, все они поставлены на сцене, пять из них он отдал в театры под собственным именем и еще две – не называя себя. Не многовато ли для одной-единственной головы? Не упрекнут ли его в том, что слишком много писанины выходит из-под его пера? Задумываясь о самом себе, он уже толком не знал, ни как себя определить, ни чего он в действительности хочет. Иногда ему казалось, будто самое важное для него – это получить побольше денег за те пьесы, в успех которых он не верил, иногда он считал главным завоевать признание публики теми пьесами, которыми по праву мог гордиться, пусть даже они не собирали полных залов. В конце концов, кто же он такой на самом деле – «ремесленник» или «гений», «петрушечник» или «творец», «забавник» или «мыслитель»? В иные дни он склонялся к коммерческому сочинительству, в другие – стремился к головокружительной славе. Должно быть, зрители и журналисты задаются вопросом, насколько можно доверять человеку, который то и дело упоминает о своей писательской чести, но вместе с тем не отказывается от работы ради пропитания? Временами ему хотелось бежать из Парижа, города, где его, возможно, любили, а возможно, и ненавидели, где над ним то ли насмехались, то ли превозносили его до небес, – теперь он и сам не понимал, как к нему здесь относятся.

Однако после кончины генерала Ламарка, героя славных июльских дней, семья покойного выбрала именно его, Дюма, в качестве распорядителя похорон, и то, что ему была оказана такая честь, утешило его во многих горестях и разочарованиях! Прилюдно отдав долг памяти усопшего, Александр рассчитывал тем самым убедить скептиков в собственной приверженности либеральным взглядам.

На рассвете 5 июня он облачился в свой мундир артиллериста Национальной гвардии и, склонив голову, вместе с другими, тянувшимися медленной вереницей, приблизился к телу, чтобы возложить лавровую ветвь. Ослабленный болезнью, он побаивался медлительности церемонии и долгого пути, который ему предстояло проделать, идя следом за катафалком. Ко всему еще некоторые считали, будто следует опасаться беспорядков и народных волнений. Уверяли, будто правительство стянуло войска ко всем стратегическим точкам, чтобы иметь возможность вмешаться, едва произойдет малейший инцидент. Под затянутым тяжелыми тучами небом было душно и жарко. Гроза началась в ту самую минуту, когда погребальная колесница, которую везли тридцать молодых людей, тронулась с места и покатила между двумя плотными рядами зевак, столпившихся по обе стороны мостовой. Лафайет, мужественно шагая под проливным дождем, шел во главе процессии. Александр, в насквозь промокшем мундире, с саблей в руке, следовал за ним по пятам, стараясь держаться твердо и достойно, несмотря на то, что испытывал легкое головокружение. Когда процессия двигалась по улице Шуазель и поравнялась с Клубом аристократов, стоявший на балконе герцог де Фитц-Джеймс – сторонник легитимистов – отказался обнажить голову перед останками друга смутьянов. «Шляпу долой!» – кричали ему из рядов. Затем начали забрасывать его камнями. Несколько стекол разлетелось вдребезги. Он поспешил скрыться, а толпа вслед ему скандировала: «Почет генералу Ламарку!» Рядом с Бастилией к похоронной процессии присоединились около шестидесяти студентов Политехнической школы, которые пренебрегли запретом покидать ее стены. Как только они показались, оркестр, шедший во главе кортежа, грянул «Марсельезу». Позже Дюма в своих мемуарах напишет, что «и представить себе невозможно, каким восторгом толпа встретила эту электризующую мелодию, которая вот уже год как была под запретом». «К оружию, граждане!» – дружно подхватили пятьдесят тысяч голосов. У въезда на мост Аустерлица высилась трибуна, с которой несколько выдающихся личностей должны были произнести речи. После чего катафалк с телом генерала продолжит свой путь к Ландам, где покойный и будет погребен. Время близилось к трем часам пополудни. Александр, который со вчерашнего дня ничего не ел, решил, пока ораторы будут произносить речи перед собравшимися, пойти перекусить. Двое его приятелей-артиллеристов, тоже проголодавшихся, отправились вместе с ним. Они направились к заведению под названием «Большие каштаны» на набережной Рапе.

Александр едва стоял на ногах и, если бы оба спутника его не поддерживали, вряд ли добрался бы до дверей ресторана. Он был близок к обмороку и, едва войдя, тотчас попросил пить. Ему подали стакан ледяной воды. Утолив жажду, он немного пришел в себя и одобрил выбор сотрапезников, заказавших исполинскую порцию матлота, который был здесь фирменным блюдом. Когда они уже наслаждались густым рыбным месивом, благоухавшим чесноком, вином и специями, откуда-то издали донеслись выстрелы. Отодвинув тарелки, все трое выскочили из-за стола, бросились к выходу и пустились бежать по направлению к мосту. У заставы Берси какие-то люди в рабочих блузах просветили их насчет происходящего: «Стреляли в толпу! Артиллерия ответила!.. Папаша Луи-Филипп оказался в отчаянном положении!.. Провозглашена республика!..» Александр, изумленный тем, что за несколько минут, пока он безмятежно уписывал матлот, могла произойти революция, стал расспрашивать других свидетелей и вскоре понял, что первые его осведомители приняли желаемое за действительность. На этот раз, как и раньше, речь шла всего-навсего о мятеже. Что он испытал, поняв это, – разочарование или облегчение? Он и сам толком не мог разобраться в собственных чувствах. Словно во сне он пересек площадь Бастилии, занятую регулярными войсками, прошел по опустевшим бульварам и, не доходя до предместья Сен-Мартен, натолкнулся на отряд пехоты. Среди солдат он заметил прежнего однополчанина, орлеаниста Эрнеста Гриля де Безелена. Как затесался этот чудак в ряды защитников порядка? Александр помахал ему рукой в знак приветствия и устремился к нему, но Эрнест на его приветствие ответил странно: вскинув ружье, прицелился в давнего знакомого. Решив, что это не слишком удачная шутка, Александр сделал еще шаг вперед, и в то же мгновение Гриль де Безелен в него выстрелил, пуля просвистела мимо его уха, и он пустился улепетывать со всех ног, не дожидаясь продолжения. Бежал, пока не свернул в проход, ведущий к двери театра «Порт-Сен-Мартен». У входа красовалась афиша, извещавшая о том, что вечером состоится пятое представление «Нельской башни». Дверь была закрыта и наглухо заперта.

Дюма вышиб ее ногой и ворвался внутрь. Встревоженный Арель выскочил на шум и увидел перед собой своего же разъяренного автора, который потребовал немедленно выдать ему ружье или по крайней мере те пистолеты, которые он некогда одолжил театру для постановки «Ричарда Дарлингтона». Тщетно Арель старался его утихомирить – Александр ничего не желал слушать и твердил, что хочет отомстить за себя подлому Грилю де Безелену, который чуть было не застрелил его. Исчерпав все аргументы, директор театра встал, раскинув руки, и загородил собой дверь, которая вела на склад реквизита. «О, друг мой! – простонал он. – Да ведь так из-за вас театр спалят!» Одной мысли о возможности такого бедствия было достаточно, чтобы Александр остыл и пришел в себя. Отказавшись от своих воинственных намерений, он удовольствовался тем, что поднялся наверх и, устроившись у окна на втором этаже, решил оттуда следить за дальнейшим развитием событий. Но Арель и тут не оставил его в покое и, едва Дюма успел обосноваться на своем наблюдательном посту, взмолился, упрашивая его спуститься. Несчастный директор был на грани нервного припадка: только что в театр ворвались повстанцы, не меньше двух десятков человек. Неизвестно откуда узнав о том, чем располагает театр, они требовали выдать им оружие, которое использовали во время представлений «Наполеона в Шенбрунне». Прибежавший Александр начал с того, что стал уговаривать их успокоиться, напомнил о том, что во время Ста дней Арель был префектом, а в 1815 году попал в немилость и был выслан Бурбонами: все это, несомненно, свидетельствовало о его сочувствии противникам нынешнего режима. Затем по собственному почину велел раздать им те двадцать ружей, что лежали на складе, взяв с мятежников обещание, что они все вернут в целости и сохранности. «Честное слово!» – вскричали борцы за свободу. Один из них мелом написал на всех трех дверях театра: «Оружие сдано» – и скрепил своей подписью это свидетельство, удостоверяющее, что революционный и гражданский долг был исполнен. После этого, обменявшись с хозяевами территории крепкими рукопожатиями и поклявшись «сражаться не на жизнь, а на смерть, до победного конца», незваные гости удалились, и Александр поспешил запереть за ними все двери. Арель, у которого дрожал подбородок и глаза застилали слезы, все повторял: «С этой минуты, дорогой друг, театр в полном вашем распоряжении, вы можете делать в нем все, что вам будет угодно: вы его спасли!» Мадемуазель Жорж, которая на время переговоров укрылась в своих покоях, тоже приободрилась и обрела надежду, но все же боялась, как бы Александр, выйдя на улицу в своем артиллерийском мундире, не привлек внимания сил поддержания порядка, которые рыскали вокруг, высматривая подозрительных.

«Вы и на два шага отойти не успеете, как вас убьют!» – предсказывала она. Следуя ее совету, Арель послал на квартиру Дюма одного из служащих театра, чтобы тот принес ему гражданскую одежду, в которой можно будет, не подвергаясь опасности, передвигаться по Парижу. Посланный вернулся с целым ворохом не вызывающей подозрений одежды. Вполне можно сменить костюм, оставаясь при своих убеждениях!

Александр, переодевшись мирным обывателем, направился к особняку господина Лаффита – иными словами, центру республиканской оппозиции. В гостиной уже собрались несколько либеральных депутатов. Ждали старика Лафайета. Наконец он появился, постаревший, поблекший и вместе с тем великолепный.

– Ну что, генерал, – кричали со всех сторон этому призраку века Просвещения. – Что вы поделываете?

– Господа, – отвечал Лафайет, – ко мне пришли славные молодые люди, они воззвали к моему патриотизму, и я сказал им: «Дети мои, чем более изрешечено знамя, тем более им можно гордиться. Найдите мне место, где я смогу поставить стул, и я не сойду с него, пока меня не убьют!»

Этот ответ, достойный того, чтобы стать репликой и украсить собой пятый акт какой-нибудь пьесы, воспламенил Александра. Но очень скоро героические заявления, раздававшиеся вокруг него, уступили место осторожным и бесплодным разговорам. Большинство этих храбрецов явно упивались звучанием слова «свобода», не имея ни малейшего намерения и пальцем пошевелить ради того, чтобы защитить ее. Да и сам он не чувствовал в себе готовности рисковать жизнью ради того, чтобы установилась власть того или иного временного правительства. Этот день, заполненный беспорядками и разглагольствованиями, истощил его силы. Плохо понимая, что происходит вокруг, с трудом переставляя ватные ноги, Дюма кое-как добрел до Больших бульваров, где остановил кабриолет и велел отвезти себя домой, на улицу Сен-Лазар. Поднимаясь по лестнице, он рухнул без чувств на площадке между первым и вторым этажом. Там его и нашли Белль и горничная; женщины перенесли его в квартиру, раздели и уложили в постель.

В ночь с 5 на 6 июня беспорядки под натиском регулярных войск, теснивших мятежников, сосредоточились вокруг площади Бастилии и на улицах Сен-Мерри, Обри-ле-Буше, Планш-Мибре и Арси.[56] Едва проснувшись, Александр узнал об этом от соседей. Он тотчас вскочил, намереваясь бежать на улицу и все разузнать поподробнее, но силы тут же оставили его. Пришлось ему ограничиться тем, чтобы нанять карету и отправиться в редакцию газеты «National». Там он узнал, что последние баррикады вот-вот будут разобраны, а все их защитники уже арестованы или перебиты. Что же – значит, конец всем республиканским чаяниям? Он хотел узнать точно и потому кое-как дотащился до Лаффита. Все те, для кого мятеж обернулся разочарованием, собрались там и сидели с печальными лицами, хмуро дожидаясь решения группы либеральных депутатов, совещавшихся за закрытыми дверями гостиной. Наконец Франсуа Араго покинул собрание политиков, вышел к встревоженным друзьям и с горечью признался им, что заседание кончилось позором и что решено было послать к королю трех представителей, которые должны молить его проявить милосердие и даровать прощение последним мятежникам, уличенным в попытке выступить против существующего порядка.

На Александра это известие обрушилось словно удар дубинки, он вышел из особняка удрученный и подавленный. Некоторое время бесцельно скитался по улицам, затем устало опустился на стул на террасе кафе. Он думал о тех, кто безнадежно проиграл сражение, – покинув баррикады, они затаились в укрытиях, где их преследовали солдаты, – о тех, кого бросали за решетку и расстреливали без суда и следствия. В его голове неотступно крутились слова: «Все, что угодно, только бы не гражданская война!» Тем не менее он готов был в нее вступить!

Внезапно до него донеслись крики: «Да здравствует король!» Кто мог издать этот оскорбительный возглас сейчас, когда половина города облачилась в траур? Подняв голову, он с изумлением увидел, что полк Национальной гвардии, выстроившийся по обе стороны бульвара, приветствует Луи-Филиппа. Его величество движется верхом между рядами доблестных защитников трона, которые по мере его приближения начинают вопить еще громче и усерднее. Государь, благосклонно улыбающийся, едущий в окружении военного министра, министра торговли и министра внутренних дел, время от времени склоняется с седла, чтобы пожать руку одному из этих людей, только что проливавших кровь своих братьев. Александр, охваченный негодованием и отвращением, поспешил вернуться домой, чтобы больше не видеть зрелища восстановления власти и порядка: столько жертв ради такого жалкого торжества!

Он едва успел выбраться из этой политической трясины, как на него накинулся неотвязный Арель. У этого чертова директора на уме одни только сделки и выгода. «Послушайте, друг мой, – втолковывал он Александру, который напрасно старался собраться с мыслями, – нельзя терять ни минуты… Порядок восстановлен, все успокоилось, и, как всегда бывает после сильных встрясок, все устремятся в театр. Надо же как-то развеяться, забыть о холере и мятеже!» Собственно говоря, пришел-то Арель к нему затем, чтобы осведомиться, насколько продвинулась пьеса «Сын эмигранта», которую пообещал ему Александр. У истоков этой работы стояла мадемуазель Жорж: несколько дней назад она взялась уговаривать «своего любимого автора» – и Арель присо-единился к ее просьбе – написать для нее мелодраму, в которой она для разнообразия сыграла бы не великосветскую даму (хватит с нее этих аристократок!), а простую женщину из народа. Разве можно хоть в чем-нибудь отказать королеве французской сцены? Замысел пьесы принадлежал Анисе Буржуа. Согласившись взяться за эту работу, Александр сам написал три первых акта, в остальном положившись на соавтора. Впрочем, он не собирался подписывать эту поделку, хотя под нажимом Ареля пообещал пройтись по пьесе рукой мастера перед тем, как начнутся репетиции. Речь шла всего-навсего о нескольких страничках – такому талантливому писателю, как он, сделать это будет «проще простого», уверенно предрек директор театра. Легко сказать!

Едва за Арелем затворилась дверь, Александр пожалел о своем обещании. После болезни голова у него была совершенно пуста и ни к чему не пригодна, его вряд ли хватит и на три связные реплики. И потом его точило беспокойство из-за того, что он не мог предположить, чего ждать от властей в связи с его участием в событиях 5 и 6 июня 1832 года. Надо было тихо сидеть в своем углу, а он вместо того подставил себя под удар, разгуливая в артиллерийском мундире, раздавая оружие повстанцам в театре «Порт-Сен-Мартен» и участвуя во всяких совещаниях представителей оппозиции. Несмотря на эту нависшую над ним угрозу, он вместе с Анисе Буржуа закончил 7 и 8 июня работу над «Сыном эмигранта». Гора с плеч! Теперь можно наконец подумать о чем-то другом.

Однако 9 июня Дюма прочел о себе в одной легитимистской газете, что он был взят с оружием в руках во время схватки у монастыря Сен-Мерри, что ночью его судили, а в три часа утра расстреляли. Журналист мимоходом пожалел о «преждевременной кончине молодого автора, подававшего большие надежды». Этот посмертный комплимент не слишком обрадовал Александра. Вглядываясь в свое отражение, он спросил себя, в самом ли деле он все еще на этом свете и не призрак ли – бледный, с впалыми щеками и лихорадочно горящим взором – смотрит на него сейчас из зеркала. Убедившись в реальности собственного существования, он написал журналисту, преждевременно его похоронившему, и поблагодарил за доброе отношение. Шарль Нодье, до которого тоже дошло ужасное известие, прислал ему письмо, в котором с веселым удивлением сообщал: «Только сейчас узнал из газет о том, что вас расстреляли 6 июня в три часа утра. Не откажите в любезности, ответьте, не помешает ли это вам завтра пообедать в Арсенале с Доза, Тейлором, Бискио, – словом, нашими обычными друзьями. Ваш преданный друг Шарль Нодье, который будет счастлив воспользоваться случаем и расспросить вас о том, что делается на том свете».

Александр на это ответил, что не вполне уверен в том, жив ли он еще, но, «во плоти или тенью», непременно явится завтра к Нодье в назначенный час. Этот обмен шутками лишь отчасти забавлял его. С одной стороны, он опасался, что приступ холеры – подлинной или мнимой – лишил его созидательной силы, с другой – королевский адъютант, господин де Лавестин, сообщил ему о том, что всерьез обсуждалась возможность его ареста. Близкие к трону друзья советовали ему уехать за границу, два-три месяца попутешествовать и возвратиться в Париж не раньше, чем его безумные выходки забудутся. Совет превосходный, только хорошо бы, чтобы эта поездка за пределы Франции принесла какой-нибудь доход! Александру давно уже хотелось побывать в Швейцарии, мирной и демократической стране. Почему бы не привезти оттуда два полновесных тома впечатлений? Неизменно практичный, он поговорил об этом с книготорговцем Госленом, но тот, упрямый словно мул, и слышать ни о чем не хотел. «Швейцария, – заявил он, – страна затрепанная, о ней больше нечего сказать. Там уже все побывали». Однако Александр не отступил от своего намерения. Он сторговался с Арелем, выручив за рукопись «Сына эмигранта» три тысячи франков, получил вексель еще на две тысячи, одновременно с этим выправил паспорт для себя самого и паспорт для Белль, после чего начал спешно готовиться к отъезду.

Прежде всего он намеревался уладить свои сердечные и семейные дела. Пока его главная любовница, в полном восторге от ожидавшего ее приключения, суетилась среди чемоданов, он навестил другую, свою милую Иду, которую продолжал время от времени баловать своим вниманием, сжал ее в объятиях и осыпал поцелуями, пообещав, что разлука будет краткой и он вернется еще более влюбленным, чем когда-либо прежде. Томившийся за стенами пансиона сын, маленький Александр (ему к этому времени исполнилось восемь лет), тоже получил причитающуюся ему порцию ласк и нежных слов. Дюма успел даже ненадолго забежать к дочери, Мари-Александрине (полутора лет), которую они с Белль отдали на воспитание няне, и наконец нежно склонился над полупарализованной матерью, заверяя в том, что отданы все необходимые распоряжения и приняты все необходимые меры для того, чтобы в его отсутствие она ни в чем не нуждалась. Проявив себя, таким образом, как нежный возлюбленный, добрый отец и заботливый сын, Александр, должно быть, почувствовал, что теперь он в ладу с самим собой. Тем не менее он довольно безрадостно отправлялся в это своего рода изгнание, которое навязали ему в наказание за то, что он не всегда придерживался того же мнения, что и правительство. Его отцу, генералу Дюма, некогда тоже пришлось испытать на себе последствия оскорбительного недоверия властей. Но в те времена речь шла о Наполеоне, Александру же приходится иметь дело всего-навсего с Луи-Филиппом. В этом вся разница!

Вечером 21 июля 1832 года он сел в дилижанс вместе с Белль, которая тотчас прижалась к нему, радуясь этому одновременно сентиментальному и политическому путешествию. Александр был доволен тем, что хотя бы она по крайней мере воспринимает выпавшую на его долю немилость как подарок небес.

Глава III Сочинительство, поединки и суд

Едва успев ступить на благословенную швейцарскую землю, Александр почувствовал себя окрепшим и словно бы даже помолодевшим. Им овладело столь всепоглощающее любопытство, что обычные писательские заботы отступили, словно принадлежали кому-то другому, а у него самого осталось одно-единственное желание: до предела распахнуть глаза и уши и впитывать все, что можно узнать в этом новом мире. «Путешествовать, – напишет он, – означает жить в истинном смысле слова, означает забыть о прошлом и будущем ради настоящего; это означает дышать полной грудью, наслаждаться всем, завладеть мирозданием, словно вещью, принадлежащей тебе».[57] Охваченный ненасытной жаждой познания, он неутомимо разглядывал пейзажи и выдающиеся исторические памятники, не переставал выспрашивать местных жителей о том, как они живут и что помнят. Он поднимался в горы, участвовал в охоте на серну и ловле форели с фонарем, завязал дружеские отношения с британским подданным, который вскоре будет убит у него на глазах во время дуэли с коммивояжером-бонапартистом.

Дюма удостоился высшей чести – он встречался с Шатобрианом, добровольным изгнанником, который сказал, что готов вернуться во Францию в том случае, если, к несчастью, окажется, что герцогиня де Берри арестована и нуждается в его защите. Преклонение Александра перед автором «Гения христианства» было так велико, что ему показалось, будто он различает у этого отъявленного сторонника легитимистов проявление здравого демократического смысла. Кроме того, ему выпало счастье быть представленным Ортанс де Богарне, дочери императрицы Жозефины и матери Луи Наполеона Бонапарта. Она пригласила его на обед, и Александр был совершенно очарован этой великосветской дамой, столь тесно связанной с наполеоновской славой. Когда все встали из-за стола, он, набравшись смелости, попросил ее сесть к роялю и исполнить романс собственного сочинения. «Вы покидаете меня, стремясь к славе», – начала она, и ему показалось, будто он слышит голос сестры, которая пела тот же романс, когда Александру было пять лет. Растроганная тем, насколько он перед ней преклоняется, Ортанс де Богарне пригласила его снова прийти к ней на следующее утро; в тот день, прогуливаясь с ней по парку, он заговорил о политике и попытался объяснить собеседнице, что является «республиканцем-социалистом», а следовательно, человеком, приемлемым в обществе, в отличие от «республиканцев-революционеров», повинных в глубочайших заблуждениях и жесточайшем насилии. По его разумению, счастье простых людей вполне согласовывалось с сильной и справедливой властью. Для главы государства самое важное – уметь примирить правосудие и милосердие, заботу о поддержании порядка и доброжелательность. Ортанс де Богарне позабавили эти разумные высказывания, она вспомнила о политических чаяниях своего сына и спросила Александра, что бы он посоветовал Луи Наполеону Бонапарту, если бы тому захотелось добиться власти. «Я посоветовал бы ему просить отмены его изгнания, купить землю во Франции, сделать так, чтобы его выбрали депутатом, попытаться благодаря своему таланту получить большинство в палате и воспользоваться этим для того, чтобы низложить Луи-Филиппа и быть избранным королем вместо него». В благодарность за этот добрый совет она показала Дюма реликвии, которые хранила со времен Империи. Стоя рядом с ней, он уже толком не понимал, где находится – в светской гостиной или в музее, увековечившем славу Наполеона.

Несколько дней спустя у него снова появился повод для восторга, на этот раз совершенно иной. Дюма гулял в горах над Шамони, среди ослепительно сверкающих ледяных глыб. Проводник Жак Бальма рассказывал ему о восхождении на Монблан, которое совершил вместе с доктором Паккаром в 1786-м, годом раньше Соссюра. Александр, совершенно очарованный, любовался белизной вечных снегов и одновременно восхищался мужеством человека, первым ступившего на них. Когда Александр вновь спустился в долину, он чувствовал себя так, словно омылся чистотой и вместе с тем набрался сил.

Белль не сопровождала его на самых опасных прогулках, но радовалась, видя, как он окреп и повеселел, каким снова сделался решительным и смелым. После трех месяцев скитаний по Швейцарским, Французским и Итальянским Альпам Александру внезапно захотелось снова окунуться в парижское варево, где вперемешку кипели литература и политика. За время его отсутствия холера окончательно пошла на убыль; было назначено новое правительство Су, в котором Тьер стал министром внутренних дел, а Гизо – министром народного просвещения; Франция использовала армию для того, чтобы заставить Нидерланды признать независимость Бельгии… Но самой важной новостью для Александра был провал пьесы «Сын эмигранта», которую начали играть, пока он был в Швейцарии. Освистанный уже в день премьеры, спектакль продержался всего девять вечеров, и, несмотря на то что имя Дюма не стояло на афише, именно его журналисты обвиняли в полном отсутствии воображения. «Подобные пьесы не стоят даже того, чтобы их обсуждали, – читаем мы в „Constitutionnel“, – от них надо отделываться как можно скорее, как отбрасывают ногой мерзкий предмет. До чего мы дошли, если имя талантливого человека оказалось привязанным к этой пьесе словно к позорному столбу? Правда, на этот раз писатель обрел наказание в самом своем проступке: похоже, весь его талант здесь и угас».

Стало быть, в то самое время, как он думал, будто возродился в чистом горном воздухе, в Париже его сочли окончательно погребенным? «Добычу растерзали основательно, – пишет он в своих мемуарах, – у меня на костях не осталось ни клочка мяса». Тщетно старался он вновь завязать отношения с директорами театров – театральные люди суеверны. Они едва узнавали его, встречая за кулисами. Многие из них поверили в то, что он приносит неудачу…

И ко всему еще он должен был выслушивать сетования Иды! Ему удалось пристроить ее в Пале-Рояль, но теперь она была на грани увольнения, и он не знал, к кому обратиться, чтобы добыть ей хотя бы самую крошечную роль в спектаклях прославленного театра. Да и Лор Лабе, со своей стороны, несмотря на то, что бывший любовник исправно выплачивал ей небольшое пособие, беспрестанно жаловалась на отсутствие денег и просила Дюма поговорить с Каве, похлопотать за нее в Управлении книготорговли, чтобы ей выдали свидетельство и позволили продавать книги. Благодаря такой предусмотрительности, объясняла она, их маленькому сыну, когда он вырастет, будет обеспечено постоянное и прибыльное занятие. Александр охотно взялся исполнить ее просьбу. Но ему надо было думать и о том, как пополнять собственный карман – для того, чтобы удовлетворять потребности женщин и детей, так или иначе от него зависевших: во-первых, его матери, во-вторых – Лор Лабе и этого маленького разбойника Александра, которому шел девятый год и который уже проявлял и здравый смысл, и темперамент, в-третьих, Белль, которая все прочнее при нем утверждалась и становилась все более требовательной, в-четвертых, Иды, мечтавшей о маловероятной для нее карьере на подмостках, и их дочери, маленькой Мари-Александрины, с няней, которой надо было аккуратно платить… До последнего времени Арель помогал ему выпутаться из затруднений, но сейчас директор театра «Порт-Сен-Мартен» потерпел большие убытки из-за «Сына эмигранта» и ограничился тем, что переживал их общую неудачу.

Александр сумел извлечь урок из своих невзгод. «Итак, я на время отказался от театра», – напишет он. Тем не менее перо он откладывать не собирался, просто-напросто взялся возделывать другое поле. Одновременно с «Путевыми впечатлениями» он написал три новеллы, которые будут помещены в «Revue de Deux Mondes» и понравятся читателям. А главное – он вернулся к своему великому замыслу, труду «Галлия и Франция». Собирая материалы, связанные с развитием страны, – начиная с нашествия германцев и заканчивая столкновениями с Англией в XV веке, – он беззастенчиво списывал целые куски из сочинений профессиональных историков. Его невежество не только не удручало его – напротив, у него лишь разыгрывался ненасытный аппетит, неутолимая жажда знаний. Ему казалось совершенно необходимым объяснить соотечественникам, каким образом разрозненные племена с годами смогли объединиться в народ, как у них появились язык, культура, родина. Он с увлечением прочел «Письма об истории Франции» Огюстена Тьерри, «Исторические этюды» Шатобриана, делал выписки, размышлял, мечтал… На самом деле ему хотелось рассказать французам историю Франции, развлекая их. Разве не так изучил ее он сам – заглядывая то в одно, то в другое сочинение из тех, что считаются скучными?

И еще – он только что пришел к очень важному открытию: оказывается, так приятно быть в каком-то смысле единственным исполнителем своего сочинения вместо того, чтобы раздавать его в виде диалогов толпе актеров. Подменяя его собой, эти актеры, разыгрывающие пьесу, которую он сочинил от начала до конца, крадут у него главную роль, такую значительную роль рассказчика. Он вспомнил, какое радостное возбуждение испытывал, когда вечерами в Арсенале Шарль Нодье просил его рассказать что-нибудь собравшимся гостям. В такие минуты он оставался один перед своими зрителями, как сейчас остался один перед листом бумаги. И тогда, и теперь он предпочитал и предпочитает быть свободным от всяких пут и помех повествователем. Долой театр – и да здравствует книга!

Он настолько резко и полно переменил взгляды, что даже удивлялся тому, как это другие талантливые писатели могут по-прежнему стремиться сочинять для сцены. В том числе и Виктор Гюго. 22 ноября 1832 года состоялась премьера его пьесы «Король забавляется». Александра в зале не было: он хотел обозначить дистанцию между собой и ее автором. Кроме того, их любовницы, соответственно Ида Ферье, подруга Дюма, и Жюльетта Друэ, возлюбленная Гюго, были соперницами по сцене и друг друга люто ненавидели. «В мои отношения с Гюго прокрался некоторый холодок, – признается Дюма, – общие друзья нас почти что поссорили». Между прочим, для Гюго тогда настали не лучшие времена. Спектакль «Король забавляется» был прохладно принят зрителями и на следующий день после премьеры запрещен по решению Тьера. Снова цензура, в ее негнущемся корсете, управляла всеми перьями Франции. Еще один довод в пользу того, чтобы больше не связываться с комедиями или мелодрамами, решил Александр.

Впрочем, настоящий театр был теперь не только там, где сияли огни рампы, он был и в городе, и во всей стране, возбужденной удивительной историей герцогини де Берри. 6 ноября, после невероятной и дерзкой вылазки, она была арестована в Нанте генералом Полем Дермонкуром и заключена в крепость Блэ. Роялистские газеты хором возмущались. Маркиз де Дре-Блезе в палате пэров воззвал к правительству, указывая на недопустимость столь жестокого обхождения с матерью графа де Шамбора. Правительство направило двух врачей, с тем чтобы сделать заключение о состоянии здоровья прославленной узницы. Непосредственно затем «Корсар» намекнул на то, что усталость, на которую жаловалась герцогиня, являет собой естественное проявление беременности. Негодующие легитимисты послали совместный вызов редакции этой подлой газетенки, посмевшей посягнуть на репутацию знатной дамы. Республиканские издания («Tribune», «National») вступились за коллег, несправедливо заподозренных во лжи. «Корсар», которого поддержали все левые, продолжал утверждать, что в скором времени в крепости Блэ ожидается счастливое событие. Арман Каррель из газеты «National» тут же получил дюжину вызовов на дуэль от сторонников герцогини. Этот вызов стал спичкой, брошенной в бочку с порохом. Многочисленные либералы откликнулись на вызов, желая сразиться с легитимистами. Александр, несмотря на то что считал всю эту историю попросту смехотворной, заверил Карреля в том, что всей душой на его стороне. И даже отправился к нему, чтобы удостовериться в его фехтовальных умениях и показать ему два-три особых выпада, которыми владел сам. Слишком поздно! Поединок уже состоялся, и противник нанес Каррелю тяжелую рану в пах. Его лечил знаменитый Дюпюитрен. Весь Париж перебывал в прихожей у «мученика», чтобы оставить карточку в знак уважения: Дюма, Беранже, Лафайет, Тьер и даже Шатобриан, который хоть и не разделял взглядов Карреля, однако склонился перед его храбростью. Желая отомстить за несчастного журналиста, его секунданты вызвали на поединок секундантов противника. Это была настоящая битва между равно ожесточенными кланами. Александр, на которого наседали друзья, не мог отказать им в просьбе: если бы он на деле не оказал требуемой поддержки, его справедливо уличили бы в трусости. Да, но кого же ему выбрать среди сторонников герцогини в качестве противника, с кем скрестить шпаги? Он остановил свой выбор на Бошене: преимущество этого чудесного друга, тосковавшего по временам Карла Х, заключалось в том, что он в то время находился в деревне и не мог приехать.

«Дорогой Бошен, – написал ему Дюма, – если ваша партия так же глупа, как и моя, и вынуждает вас драться, прошу вас отдать мне преимущество, и я буду счастлив дать вам доказательство неизменного уважения, раз уж не могу дать доказательство дружбы». Бошен прекрасно понял, в каком затруднительном положении оказался Александр, догадался и о том, как ему не хочется этой дуэли, и предложил, поскольку не мог немедленно вернуться в Париж, отложить на некоторое время исполнение этого долга чести. В общем, оба противника, каждый со своей стороны, испытывали облегчение от того, что им не придется защищать дело, в которое ни тот, ни другой уже не верили.

Между тем Александр побывал 2 февраля 1833 года на премьере «Лукреции Борджиа», новой пьесы Гюго, с которым он худо-бедно помирился. Пьеса показалась ему отвратительной, и он удивился тому, как восторженно студенты, мазилы-художники и бумагомараки-романтики проглотили эту несъедобную стряпню. После окончания спектакля они выкрикивали у дверей имя автора, потом выпрягли лошадей из фиакра и с радостными криками поволокли его по мостовой. Неужели они могли забыть о том, что, если бы некий Дюма не написал «Нельскую башню» с ее невероятными событиями и ошеломляющими репликами, Гюго, несомненно, и в голову не пришло бы громоздить эту небылицу в прозе, черную, как чернила, и фальшивую, как поддельная монета? За кулисами и в редакциях газет поговаривали о том, что супруга прославленного Виктора, нежная Адель, изменяет ему с Сент-Бевом и Виктор платит ей тем же, наставляя ей рога с совсем молоденькой и очень привлекательной Жюльеттой Друэ. Впрочем, последняя очень неплохо сыграла в «Лукреции Борджиа». И, уж конечно, не Александру было упрекать Гюго в супружеской неверности. Слишком давно вся его жизнь состоит из сплошных измен! С юных лет он научился смотреть на мир как на место для охоты, где преследуют самую чудесную на свете добычу – женщин. Чем была бы жизнь без этой непрекращающейся облавы, без этих обманов, сцен ревности, слез и обещаний вечной любви, данных на подушках? Конечно, порой раздававшиеся вокруг него оскорбления через посредство газет, переговоры секундантов, угрозы поединков заглушали доносившийся из альковов шепот. Правительство, желая умерить пыл дуэлянтов, велело в качестве меры предосторожности арестовать нескольких человек. А потом страсти внезапно улеглись: «Вестник» («Le Moniteur») поместил заявление герцогини де Берри, извещавшей о том, что она тайно обвенчалась в Италии с итальянским князем и действительно ждет ребенка.

После того как кумир был развенчан, поклонники Амазонки униженно склонились под градом насмешек противника. Но Александр, воспользовавшись откровениями генерала Поля Дермонкура, того самого, который по королевскому приказу арестовал герцогиню, написал рассказ «Вандея и Мадам», навеянный безумным и отчаянным предприятием узницы. В нем он представил свою героиню решительной и гордой аристократкой, преследующей несбыточную мечту, но в то же время подчеркнул и рыцарский дух человека, положившего конец ее действиям. Таким образом, все остались довольны: и приверженцы благородной искательницы приключений, и сторонники защитников порядка.

Александру хотелось бы, чтобы тот же примирительный настрой руководил королем в малейших проявлениях его власти. Однако Луи-Филипп был на редкость злопамятен. 18 февраля он давал в Тюильри большой костюмированный бал и не счел нужным пригласить Дюма. Что это – упущение или сознательное намерение обидеть? Александр склонен был думать, что его величество из принципа не желает распахивать двери своего дворца перед республиканцем. С одобрения друзей он решил принять вызов и устроить собственный костюмированный бал, который роскошью и весельем совершенно затмил бы скучный официальный праздник. Он успел отложить достаточно денег для того, чтобы позволить себе такое безумство. Впрочем, считать деньги он никогда не умел, и беспечность никогда ему не вредила. Белль поддержала его с восторгом затянувшегося ребячества. Она уже обдумывала прическу и наряд… Александр намеревался разослать больше трех сотен приглашений, его квартира была маловата для того, чтобы вместить такую толпу, и домовладелец согласился предоставить ему на этот вечер просторное незанятое помещение на той же лестничной площадке. Украшать бальные залы доверили лучшим художникам, согласившимся работать бесплатно. Сисери, постоянный декоратор Оперы, велел затянуть голые стены холстом и принес все необходимое – толстые и тонкие кисти, тряпки, краски…

Художники, работая рука об руку, с увлечением расписывали стены. Даже Делакруа присоединился к ним. В чем был, не переодевшись и не засучив рукавов, он виртуозно набросал великолепное панно «Король Родриго после битвы». Во все концы Парижа были разосланы пригласительные билеты: «Господин Александр Дюма просит господина… оказать ему честь провести у него вечер в субботу, 30 марта. Маскарадный костюм обязателен. Съезд гостей к десяти часам, улица Сен-Лазар, дом 40». Ради того чтобы угостить приглашенных хорошим ужином, Дюма сам отправился охотиться в лесах Ферте-Видам и вернулся с девятью косулями и тремя зайцами. Нескольких косуль отдали ресторатору Шеве в обмен на семгу, «исполинское заливное» и приготовление «целиком на вертеле» оставшейся дичи. Слуги Шеве уже расставляли столы, накрывали, раскладывали приборы. Комнаты, предназначенные для праздника, жарко натопили, чтобы скорее высохли краски на только что законченных панно. Триста бутылок бордо, триста бутылок бургундского и пятьсот бутылок шампанского только и ждали случая утолить жажду гостей. Самые ранние из них вот-вот должны были постучать у дверей, и Александр с Белль поспешили одеться, чтобы встречать приглашенных. Александр облачился в костюм брата Тициана, скопированный с гравюр XVI века: водянисто-зеленый камзол, затканный золотом, стянутый поверх сорочки на груди и рукавах, у плеча и у локтя, золотыми же шнурками. В таком наряде, могучий, жизнерадостный, сияющий, он один воплощал собой весь век Франциска I и Карла V. Должно быть, ему куда больше подошло бы жить в те времена утонченности и варварской жестокости, чем в это убогое царствование Луи-Филиппа. Следом за ним показалась и Белль в черном бархатном платье с накрахмаленным воротником. Ее блестящие темные волосы прикрывала черная шляпа, украшенная черными перьями. Она изображала Елену Фурман, вторую жену Рубенса. Строгость ее одеяния контрастировала с ослепительной роскошью наряда, в котором красовался Александр. Он невольно залюбовался ею – до чего хороша, с этой ее молочно-белой кожей и искрящимися весельем синими глазами. Намного лучше Иды, которую, разумеется, не пригласили на бал, чтобы не вышло ссоры! Но они с Белль слишком долго прожили вместе. Привычка тел мешает возродиться желанию. Только прикосновение к новой коже, встреча с новой душой, только новые, неизведанные ласки не дают мужчине отяжелеть и заскучать. Александр внезапно осознал, что праздник, от которого Белль ждала столько радости, вполне может оказаться для них прощальным балом.

Два нанятых на этот вечер оркестра разместились в квартирах, расположенных одна напротив другой; выходящие на площадку двери и там, и там были гостеприимно распахнуты. Гости хлынули потоком. Все парижские знаменитости, сколько было, охотно откликнулись на приглашение этого негодника Дюма. В толпе перемешались писатели и художники, журналисты, издатели, политики и актеры с актрисами… Александр ждал три сотни человек, но под масками, домино и причудливыми костюмами скрывалось по крайней мере вдвое больше. Шум разговоров перебивали взрывы смеха. Все комнаты заполнила толпа гостей, на одну ночь преобразившихся в маркизов, монахов, астрологов, фей, пажей, арабских правителей, корсаров, придворных дам славного короля Генриха IV… В три часа все так же, толпой и шумно, расселись за огромные столы ужинать. Запах жареных фазанов мешался с запахами пота, табака и грима. После десерта, за которым рекой лилось шампанское, неистовой сарабандой открылся бал. Даже самые серьезные люди закружились в танце. Государственный деятель скакал в обнимку с полупьяной ведьмочкой. Поэт утыкался носом в грудь дородной монашки в чепце, подрагивавшем в ритме вальса. Глядя на все это, Белль готова была поверить, что ее Александр – настоящий волшебник, ведь столько знаменитостей пляшут под его музыку: Альфред де Мюссе, Одилон Барро, Россини, Делакруа, мадемуазель Марс, мадемуазель Жорж, Фредерик Леметр, Эжен Сю, Петрюс Борель, Жерар де Нерваль… Не смог прийти Виньи, сидевший у изголовья больной матери, и не явился Гюго, но последний никак не объяснил своего отсутствия и не извинился. Белль очень жалела о том, что он не пришел. Он такой чувствительный, такой обидчивый, должно быть, популярность Александра не дает ему покоя!

В девять утра вся компания, с двумя оркестрами во главе, выплеснулась на улицы и бешеным галопом пронеслась по Парижу. Голова этой пляшущей змеи уже достигла бульвара, в то время как хвост все еще извивался перед домом. Соседи, заслышав звуки скрипок, топот множества ног и женский смех, высовывались из окон, не понимая, что происходит. Когда последние гости наконец растворились в холодном утреннем свете, Александр и Белль поднялись к себе, в разоренную квартиру, где над столами все еще витали ароматы вчерашнего пиршества, а пол был усыпан обрывками серпантина, и погрузились в безмолвное одиночество любовников, которые уже не могут поговорить друг с другом по душам.

Царствование Белль закончилось, началось царствование Иды. По случаю ее радостного восшествия на престол Александр сделал ей подарок – преподнес новой избраннице драму «Анжела», сюжет которой показался ему самому и необычным, и смелым: бессовестный карьерист Альвимар решил добиться почестей с помощью женщин. Разве существует более приятная ступенька, позволяющая подняться по социальной лестнице, чем наступить на тело любовницы? Однако, соблазнив Анжелу, богатую наследницу, Альвимар внезапно замечает, что ее мать не менее привлекательна и куда скорее, чем дочь, поможет ему пробиться наверх. Правда, Анжеле он тем временем успел сделать ребенка, но какое это имеет значение! Даже и не думая признавать свое отцовство, он намеревается жениться на матери несчастной девушки. Знатный и благородный человек, доктор Мюллер, до беспамятства влюбленный в Анжелу, появляется как раз вовремя, чтобы спасти положение. Мюллер, несмотря на то что болен чахоткой в последней стадии, вызывает Альвимара на дуэль, убивает его и женится на Анжеле, перед тем приняв ее ребенка. Великолепная роль для Иды, лучше не придумаешь! С ее довольно-таки плотным телосложением она превосходно сыграет прелестную Анжелу, отяжелевшую из-за беременности на большом сроке. Стало быть, все складывалось как нельзя лучше. Оставалось лишь найти театрального директора, у которого хватило бы смелости допустить на свою сцену эту реалистическую пьесу. По обыкновению своему, как нельзя более кстати появился Арель с интересным предложением. Он сказал, что готов поставить «Анжелу» в театре «Порт-Сен-Мартен», даже и с такой малоизвестной актрисой, как Ида Ферье, в главной роли. Кроме того, он пообещал возобновить «Терезу» на обычных условиях. Александр согласился, взяв с него обещание, что «Анжелу» выпустят следом за «Марией Тюдор» Виктора Гюго, драмой, премьера которой была назначена на осень. Собственно говоря, эту «Анжелу», с помощью которой он намеревался отвоевать место первого драматурга и одновременно помочь Иде сделать карьеру, Дюма написал в соавторстве с Анисе Буржуа, но хотел подписать ее один, против чего Анисе совершенно не возражал. В совместной работе авторское тщеславие чаще всего отступает перед материальной выгодой. Ида, радуясь своей удаче, уже воображала себя на вершине славы и в нетерпении считала дни, оставшиеся до начала репетиций.

Что касается Александра, то он, в ожидании нового свидания со зрителями, развлечения ради слегка увивался за пылкой Жорж Санд. Несмотря на то что писательница была не на шутку влюблена в Мари Дорваль, она только что порвала с Жюлем Сандо, в свободное время развлекалась с критиком Гюставом Планшем и говорила, будто очень не прочь «попробовать» Дюма. Однако Александр был осторожен. Сент-Бев подстроил любовную западню, предназначенную для того, чтобы его подстегнуть, но он боялся оступиться, сбиться с пути, подойдя слишком близко к этой неутомимой обольстительнице. Он присматривался к ней, угождал ей, поддразнивал ее и опасался. 19 июня, во время обеда, устроенного в честь сотрудников «Revue des Deux Mondes», он оказался за столом вместе с ней, Гюставом Планшем и Бюлозом. В разговоре кто-то упомянул имя Мари Дорваль. Александр позволил себе неудачную, хотя и вполне невинную шутку по адресу этой прелестной актрисы, любимой одновременно и автором «Стелло», и автором «Индианы». Жорж Санд мгновенно вспылила. Этот намек на ее отношения с Мари Дорваль, заявила она, оскорбителен и унижает ее достоинство. Назавтра, повинуясь чисто мужскому рефлексу, она вызвала Александра на дуэль, но тот только посмеялся над этим нелепым вызовом: кто же дерется на дуэли с представительницами прекрасного пола! Взамен он предложил выйти на поединок с тем, кто считался ее верным рыцарем: Гюставом Планшем. Последний принял вызов, но, поскольку страдал в это время воспалением глаз, попросил дать ему небольшую отсрочку. Александр любезно ему ответил: «Как вы и просили, я к вашим услугам в любой день и час и в любом месте, какие вы назначите; что касается выбора оружия, этим займутся наши секунданты». Сам он секундантов уже нашел. Тем не менее, продолжал Александр, он готов взять свой вызов назад при одном условии: если Планш напишет ему, что не является любовником Жорж Санд и, следовательно, не должен отвечать «ни за ее прежние высказывания, ни за то, что она скажет впредь». Поняв, что в своем заступничестве зашел слишком далеко, Гюстав Планш согласился черным по белому подтвердить, что между ним и писательницей нет ничего, кроме большой дружбы, и что он нисколько не в ответе за те слова, какие она произносит прилюдно. Дело, таким образом, было улажено полюбовно, Жорж Санд полностью переметнулась к Мюссе, которого выбрала следующей своей жертвой, а Александр отправился отдохнуть у друзей в Визиле, в департаменте Изер.

Там он продолжал работать над «Путевыми впечатлениями» и закончил править рукопись «Анжелы». Только что вышедший из печати труд «Галлия и Франция» в «La Revue de Paris» превознесли до небес, а Гранье де Кассаньяк в «L’Europe littéraire» свирепо обругал, что называется, камня на камне не оставив. Мало того – разделавшись таким образом с Дюма, Гранье де Кассаньяк на этом не успокоился. Гюго пристроил его в «Journal des Débats», и он в благодарность принес своему покровителю еще одну статью, еще более оскорбительную для Дюма. На все лады расхваливая Гюго, «величайшего французского поэта», автор повторял, еще усиливая их, самые грубые обвинения по адресу его конкурента. По мнению Гранье де Кассаньяка, Дюма был низким плагиатором, кормившимся талантами Вальтера Скотта, Шиллера, Лопе де Вега и еще двух десятков писателей. Все, что он мог предложить публике, было краденым, поддельным, надувательским. Настоящий литературный пират, разбойник, грабитель. Читая этот памфлет, Гюго втихомолку радовался тому, как прилюдно высекли писателя, который был его соперником. Тем не менее он отсоветовал печатать эти грозные строки. На взгляд Гюго, неуместно было злить Дюма и его многочисленных друзей в то самое время, когда в «Порт-Сен-Мартен» вот-вот должна была состояться премьера его собственной пьесы «Мария Тюдор» и в вечер премьеры им понадобится как можно больше верных друзей, как можно больше восторженных голосов, как можно больше аплодирующих рук. Стало быть, терпение и еще раз терпение! Статья Гранье де Кассаньяка может подождать. Франсуа Бертен, хозяин «Journal des Débats», сам решит, надо ли ее печатать и если да, то в какой номер поставить.

В начале октября Александр вернулся в Париж и прежде всего занялся улаживанием материальных проблем. Он без шума разошелся с Белль, оставив за ней квартиру на улице Сен-Лазар до тех пор, пока актриса не уедет на гастроли, сам же, возвратившись к прежним холостяцким привычкам, временно поселился в меблированных комнатах. Ида жила на улице Ланкри, неподалеку от бульвара Сен-Мартен, и принимала у себя странных посетителей. Александр знал, что на ее верность рассчитывать нельзя, но иногда, забывая о собственных шалостях, все же взрывался. Узнав о том, что некая сводня высокого полета, мадам Арну, рекомендует Иду своим клиентам, способным по достоинству оценить пышные формы молодой женщины, он написал виновнице своего «позора»: «В первый же раз, как госпожа Арну направит новые предложения на улицу Ланкри, дом 12, кое-кто возьмет на себя труд отблагодарить ее ударами хлыста». Сводня в долгу не осталась: «Вам известно, что в мои полномочия входит предлагать свои услуги красивым дамам, точно так же как в ваши – предлагать свои произведения читателям. Дама с улицы Ланкри, 12 не так давно сделалась добродетельной, чтобы не вспоминать ее прошлого; те, кто бывает в театрах Монпарнаса и Бельвиля, знают, как она ведет себя в частной жизни: она не спрашивает у вас разрешения наставить вам рога, когда ей того захочется; впрочем, не мешало бы ей делать это почаще, чтобы иметь возможность расплатиться с долгами, которых у нее набралось на тридцать тысяч франков. Ревнивец глуп, рогоносец умен, если умеет промолчать».[58]

Разумеется, Ида расплакалась, обиделась, возмутилась и принялась оправдываться, а сводня исчезла с горизонта. Александр простил любовницу. Все это и непристойно, и вместе с тем забавно, решил он. Разве не одинаково они виноваты друг перед другом? Из-за такой малости не расстаются! И потом они оба были связаны с театром, этой великой школой притворства и призрачного счастья. Сцена дает утешение в жизненных горестях.

Соседом Иды по улице Ланкри был старый друг Порше, король клакеров. Она рассчитывала на поддержку Порше и его команды в вечер премьеры. Увы, до этого было еще далеко! По соглашению, подписанному с Арелем, эту проклятую «Марию Тюдор» должны были поставить раньше, чем великолепную драму Александра. Иде хотелось бы, чтобы пьеса Гюго долго не продержалась и поскорее уступила место пьесе Дюма. Должно быть, и Арель втайне об этом мечтал, потому что 1 ноября 1833 года он велел вывесить афишу следующего содержания: «В ближайшее время – „Мария Тюдор“. Скоро – „Анжела“». Разве не было это равносильно публичному признанию в том, что дирекция театра предвидит скорый провал спектакля, названного первым, и все свои надежды возлагает на тот, который последует за ним? Ярость Гюго была сравнима разве что с гневом богов Олимпа. Он без колебаний свалил вину за это оскорбительное извещение на Дюма. А раз так – нет никаких причин откладывать обнародование злобной ругани Гранье де Кассаньяка! Статья была помещена в газете. Александр читал ее с удивлением и печалью. Общие друзья рассказали ему, что Гюго лично держал корректуру и усиливал выпады против него. Поняв, что в очередной раз ошибся, удостоив доверия и восхищения человека, который при всем своем таланте был всего-навсего одним из коллег, Дюма написал ему: «Дорогой Виктор, меня давно предупреждали о том, что в „Journal des Débats“ должна выйти статья, направленная против меня, и прибавляли, что если эта статья написана не вами, то, во всяком случае, под вашим покровительством; я не желал верить ни единому слову. Сегодня мне принесли статью, я смог ее прочесть и должен признать, что не представляю, чтобы при той дружбе, которая связывает вас с господином Бертеном [владельцем газеты], вам не показали статью, где речь идет обо мне. Итак, я убежден в том, что вы были с ней знакомы. Что я могу сказать вам, друг мой, кроме того, что никогда не допустил бы, особенно накануне премьеры одной из моих пьес, чтобы в газете, где бы я пользовался таким же влиянием, как вы, – в „Débats“, вышла статья, направленная против человека, которого я назвал бы не моим соперником, но моим другом. И все же – неизменно ваш».

Гюго, вместо того чтобы почувствовать себя растроганным мягкостью этих упреков, ответил холодно и двусмысленно. Разумеется, он полтора месяца назад познакомился со статьей Гранье де Кассаньяка, но Александр, вместо того чтобы на него обижаться, должен поблагодарить за то, что своим вмешательством он помог ему «избежать худшего». И, не дав больше никаких объяснений, заключил: «Я скажу вам все, когда вы ко мне придете; десять минут разговора разъяснят все лучше, чем десять писем. Не верьте по отношению ко мне тому, чему я не поверил бы о вас. – Виктор Гюго. P.S. Я оставил вам два кресла на первое представление „Марии Тюдор“. Может быть, вы хотите больше?» Гюго мог бы ограничиться этим обменом личными письмами, но, желая как можно лучше оправдать свой поступок, он поместил в газетах и послание Дюма, и собственный ответ. Александр был недоволен тем, что их разногласия стали пищей для досужих разговоров. Вскоре весь Париж знал об этой злополучной истории, в которой автор «Марии Тюдор» играл незавидную роль. Гюго совершил тактическую ошибку. Публика непостоянна. Те же самые люди, что недавно превозносили до небес «Лукрецию Борджиа», теперь распускали слухи о том, что «Мария Тюдор» – заурядное сочинение. Заговор против пьесы рос день ото дня, и невозможно было отыскать его истоки. Конечно, эта драма в прозе, бичующая пороки великих мира сего и противопоставляющая им великодушие и душевное благородство простого рабочего, была несколько высокопарной и демагогической. Но зрителям должно было понравиться такое упрощенное представление. Однако в день премьеры пьесу освистали. Когда после окончания спектакля по традиции объявили имя автора, его встретили безжалостным смехом. Жюльетта Друэ, исполнявшая роль Джейн, заболела от огорчения. Театру потребовалась замена. Кто же выйдет на сцену вместо занемогшей актрисы? У Ареля под рукой не оказалось никого, кроме Иды Ферье. Гюго, с которым наспех посоветовались, скрепя сердце согласился за неимением выбора. Александр позволил своей любовнице репетировать роль Джейн. Ради кого он это сделал? Ради нее, которая так гордилась своим возвышением? Или ради Гюго, чью пьесу можно было благодаря этому кое-как продолжать играть? В день премьеры, слыша, какими насмешками встречают отдельные реплики и даже имя автора, Дюма сочувствовал ему, он слишком хорошо помнил, какие страдания испытывает непризнанный автор. Но в то же время не мог заглушить смутной и мстительной радости. Он знал, что отныне он и Гюго не смогут ни смотреть друг на друга по-братски, ни обменяться открытым рукопожатием. Но долго ненавидеть кого-нибудь он не умел и потому испытывал лишь философское разочарование.

Тем временем заговорили о возможности поставить «Антони» в «Комеди Франсез». С тех пор как в 1831 году в театре «Порт-Сен-Мартен» состоялась премьера этой пьесы, роль Адели «духовно принадлежала» Мари Дорваль. Но кому принадлежала сама Мари Дорваль? Альфреду де Виньи? Жорж Санд? Или Мерлю, сговорчивому мужу? Она была «благосклонна» к Дюма, когда оба безудержно радовались оглушительному успеху спектакля, и он сохранил приятные воспоминания об этих легких отношениях, как, впрочем, и сама Мари. Так почему бы не повторить столь приятный опыт? Мари Дорваль только что вернулась с гастролей в Гавре, где как раз и играла «Антони». И тут ей предлагают снова выступить в этой роли на главной сцене Франции. Разве можно упустить такой случай? Александр был не менее счастлив, чем она. И тот, и другая подписали с театром весьма выгодные контракты. Дюма сгоряча пообещал актрисе написать еще комедию и трагедию. Одного взгляда на Мари Дорваль было достаточно, чтобы его раззадорить и подстегнуть. Она же, со своей стороны, хоть и раскаивалась в том, что обманывает Виньи, которого так любит и который «просто ангел», млела от удовольствия, стоило Александру мимоходом коснуться ее руки. Между актрисой и литератором, чей текст она знает наизусть, думала Мари, неизбежно зарождается тайное согласие слов, а то и чувств, и этот умственный союз, хотя они сами того не сознают, ведет их к союзу телесному. Ей нравились могучее сложение и африканская пылкость Александра, его сумасбродство, беспечность и легкость. Она уступила ему, потому что они явно были созданы друг для друга. Александр нескрываемо ликовал. Наслаждение превыше всего! И тем хуже для Иды. Впрочем, разве не вознаградил он ее с лихвой, подарив ей главную роль в «Анжеле»? И вообще, в таком свободном сожительстве, как у них, можно говорить лишь о ложных страстях и ложных изменах. Тем не менее не столько из милосердия, сколько из страха перед домашними сценами он утаил от нее эту новую связь. Впрочем, Мари Дорваль то и дело вынуждена была отлучаться, уезжать на гастроли в провинцию. Дюма, который не мог уехать из Парижа, писал ей, что горит желанием снова ее увидеть. Но, предавшись наслаждению, вслед за этим она предалась раскаянию, то и дело повторяла в своих письмах, что страдает из-за того, что обманула доверие Виньи, такого чудесного человека. «Если бы я не была любима так, как я любима, этот обман не был бы таким оскорбительным в моих глазах. […] Иметь такую тайну, какая появилась между нами, чудовищно! Я посмела отдаться вам, я не смею вам написать, потому что не смею думать. […] Меня спасает то, что ваша дружба куда больше вашей любви. Поверьте, вы относитесь ко мне именно по-дружески; те ограничения, которым нам пришлось подчиняться, придали дружбе некоторый оттенок любви, и вы сделались моим любовником, потому что нам приходилось скрываться ради того, чтобы видеться друг с другом». А когда Александр захотел при-ехать в Руан, где она была на гастролях, Мари охватили еще большие сомнения и страх: «Так, значит, вы хотите приехать? Если мы так начнем год, нам это принесет несчастье. Любовь, которую я к вам испытываю, не может свободно расположиться в моем сердце, потому что страх занимает там все место. Скажи, можешь ли ты его прогнать? Я в это не верю! Приезжай же, раз ты этого хочешь, приезжай, и пусть это станет нашим прощанием, потому что, видишь ли, я больше не могу оставаться твоей любовницей. […] Сожги это письмо, если ты меня любишь, сожги его, избавь меня от беспокойства из-за того, что ты можешь его потерять или что его найдут у тебя».

Это длинное и жалобное послание датировано 28 декабря. И в тот же самый день в театре «Порт-Сен-Мартен» прошла премьера «Анжелы», ловко сделанной жестокой и слезливой мелодрамы. Смелость положений и резкость текста потрясли публику, заставили ее блаженно содрогнуться. Журналисты наперебой расхваливали талантливых актеров – Бокажа, Локруа, мадемуазель Верней. Даже Ида Ферье, несмотря на ее «дородность и гнусавый голос», была хороша в роли принесенной в жертву молодой женщины. Тем не менее один из критиков осмелился написать, что у нее плохая дикция, что она не может выговорить слово «мама» и реплика звучит у нее так: «Баба, я так десчастда!» Что же касается Александра, «La Gazette des Lettres» дошла до того, что наградила его титулом «главы современной романтической школы». Гюго, таким образом свергнутый с престола «ремесленником», едва не лопнул от злости. Намереваясь вырыть яму Дюма, когда ссорился с ним из-за «Марии Тюдор», он сам в нее угодил, зато Александр, вознесенный на вершину, ликовал. Впервые в редакциях газет его воспринимали всерьез. Ипполит Роман, исследуя его личность в «Revue de Deux Mondes», объявил его «наименее логичным созданием из всех […], лгущим в ипостаси поэта, алчным в ипостаси артиста […], слишком либеральным в дружбе, слишком деспотичным в любви, по-женски тщеславным, по-мужски твердым, божественно эгоистичным, до неприличия откровенным, неразборчиво любезным, забывчивым до беспечности, бродягой телом и душой […], Дон Жуаном ночью, Алкивиадом днем, истинным Протеем, ускользающим от всех и от себя самого, столько же привлекающим своими недостатками, сколько достоинствами».

Александр остался вполне доволен этим портретом. Обласканный в Париже зрителями и прессой, он горел нетерпением отправиться в Руан, чтобы получить там причитающуюся ему долю восторгов от Мари Дорваль. Узнав о его намерениях, она одновременно и обрадовалась, и перепугалась. Что будет, если об этом узнает Виньи? Она могла сколько угодно изменять «своему» поэту, но не хотела его огорчать. «Как получилось, что все здесь обещают мне твое скорое появление? – пишет она Александру. – Ты с ума сошел! […] Разве так можно, ты что же – хочешь, чтобы я немедленно уехала? […] Не мог бы ты приехать на день или два попозже? Это очень просто – остановись в той же гостинице, только не приходи в мою комнату. […] Пришли мне записочку, в которой будет сказано, где ты поселился».

Повинуясь лишь своему инстинкту, Александр почтовой каретой выехал в Руан, снял номер в гостинице, послал условленную записочку – и вскоре сжимал в объятиях Мари Дорваль, которая от терзавшего ее раскаяния стала еще прекраснее. И они снова, в который уже раз, охваченные преступным неистовством, обманули бедняжку Альфреда, продолжавшего тем временем слать неверной возлюбленной печальные и страстные письма.

После трех дней любовной горячки Александр вернулся в Париж, чтобы разделить с Идой радость успеха «Анжелы». Но еще до своей поездки в Руан он приметил в театре «Gaоté»[59] молоденькую актрису по имени Эжени Соваж. Поскольку она совсем не выглядела строгой и неприступной, Дюма не устоял перед искушением и решил познакомиться с ней поближе. Театры представляют собой неисчерпаемый садок, полный хорошеньких, легкомысленных, искушенных и не таких уж глупеньких молоденьких девиц. Так зачем же искать себе женщин в других местах, если можно выбрать любую из этих прелестных служительниц драматического искусства?

Однако закулисные сплетни распространяются с быстротой молнии. Вернувшись в январе 1834 года в Париж, Мари Дорваль узнала, что Александр вновь сошелся с Идой, поселил ее в своей новой квартире в доме 30 по Синей улице и что он стал любовником Эжени Соваж, посредственной актрисульки, играющей в мелодрамах роли «наивных глупышек». С другой стороны, Альфред де Виньи донимал Мари уличающими вопросами и обвинениями. Связанная контрактом, она должна была уехать в Бордо и играть там несколько спектаклей. Это обязательство ее вполне устраивало, поскольку она окончательно запуталась в чувствах, которые испытывала к двум мужчинам своей жизни. Александр предложил сопровождать ее в этой поездке. Мари была настолько растеряна, что согласилась. 24 января 1834 года, в шесть часов вечера, почтовая карета увезла ее в Бордо. Александр, чтобы не возбуждать новых сплетен, не явился к отъезду кареты в Мессажери, а сел в нее на следующей станции. Три дня они нежно ворковали под носом у всех тех, кто завидовал Дюма, у которого была такая любовница, после чего Александр в одиночестве уехал обратно.

В Париже, в новой нарядной квартире на Синей улице, ждала обиженная Ида. Несколько поцелуев, немного лживых заверений – и ее плохого настроения как не бывало. Она принялась играть роль безупречной хозяйки дома. Они наняли нового лакея, Луи, сменившего прежнего, Жозефа, который начал воровать слишком нагло, и еще одного секретаря, Фонтена, в помощь Рускони, который жаловался на то, что завален работой и не справляется с ней. Несмотря на то что все на первый взгляд было устроено как нельзя лучше, Дюма, казалось, выдохся и ничего не мог сочинить. Несколько новелл, посредственная пьеса «Венецианка», написанная в необъявленном соавторстве с Анисе Буржуа, и еще одна – «Екатерина Говард», представлявшая собой неуклюжую переделку в прозе незабываемой «Длинноволосой Эдит», созданной им в 1829 году. Критики оказались суровы, да и публика от них не отставала. Надо было как можно скорее прекратить это необъяснимое охлаждение.

Тем временем в столицу, в свою очередь, вернулась и Мари Дорваль. Но пламя и с той, и с другой стороны угасло. Любовники решили расстаться – отныне их будет связывать лишь нежная дружба. Ида, которая обо всем догадалась, тем не менее продолжала донимать Александра подозрениями и требованиями. Он жил в грозовой атмосфере, где приступы веселья сменялись нервными припадками, а поцелуи неизменно были с привкусом слез. Изо всех сил стараясь успокоить Иду и убедить ее в искренности своих чувств, он втайне самоотверженно помогал Мари Дорваль справиться с интригами, которые плели вокруг нее в Французском театре под влиянием грозной мадемуазель Марс. С большим трудом он добился, чтобы возобновление «Антони» с Мари Дорваль в главной роли назначили на 28 апреля. День, казалось, был выбран удачно. Однако 13 апреля в Париже начались беспорядки, отголоски восстания в Лионе, и Национальная гвардия выступила не в меру энергично, разгоняя манифестантов. Не помешают ли эти выступления новому взлету «Антони»? Несомненно, думал Александр, нет худшего врага у литературы, чем политика. Достаточно писателю попытаться заявить о себе значительным произведением, как тут же ему начинают в этом препятствовать внешние события. Похоже на то, будто народ и правительство поочередно изощряются, вставляя палки в колеса всем тем, кто упорствует, стараясь добиться успеха во Франции!

В понедельник утром Александра разбудил его сын, явившийся прямиком из своего пансиона. Он выглядел потрясенным и сжимал в руке свежий номер «Constitutionnel». Директор пансиона Проспер Губо, с которым Дюма когда-то сотрудничал, прислал мальчика «вестником несчастья». Дело, по словам Губо, было более чем серьезное. Бросив беглый взгляд на первую страницу газеты, Александр мгновенно понял, какая опасность над ним нависла. Депутат и академик Антуан Же в злобной и язвительной статье возмущался тем, что субсидия Французскому театру увеличена до двухсот тысяч франков в то самое время, когда там собираются ставить «Антони» – «самое вызывающе непристойное произведение из всех, какие появились в эту эпоху непристойности». Автор этого пасквиля завершал его обращением к Тьеру, требуя запретить пьесу, единственная цель которой – «развращать молодежь». Под влиянием этого «отца добродетели», который в то же время был референтом по вопросам театрального бюджета, в палате депутатов начались действия, направленные на то, чтобы проголосовать против выдачи «Комеди Франсез» предусмотренной для этого театра субсидии. И какие же последствия мог иметь подобный отказ? Разумеется, первым делом «Антони» сняли бы с афиши. Тьер не мог оставаться безучастным к недовольству парламента. Он не пошел на открытое столкновение, не стал высказываться прямо, но распорядился временно запретить играть пьесу. Александр вне себя от ярости бросился в министерство. Он бушевал, угрожал Тьеру процессом в торговом суде, обещал, что добьется обвинительного приговора для него через посредство нынешнего управляющего Домом Мольера, Жуслена де ла Салль. Затем, поскольку Тьер свое решение отменить отказался, Дюма вышел из кабинета, хлопнув дверью. Мари Дорваль, не меньше его расстроенная, послала Антуану Же венок, каким награждают самую добродетельную девицу, в коробке, перевязанной белой шелковой ленточкой, и приложила к нему насмешливую записку: «Сударь, вот венок, который бросили к моим ногам в „Антони“, позвольте мне возложить его на вашу голову. Я должна была принести вам эту дань уважения. Никто лучше меня не знает, насколько вы это заслужили». Процесс против Жуслена де ла Салль тянулся довольно долго, дело слушали несколько раз, последнее заседание состоялось 14 июля 1834 года: Жуслена обязали выполнить условия первоначального контракта или выплатить истцу в качестве возмещения ущерба сумму в десять тысяч франков. Он подал апелляцию и предложил кончить дело миром: Жуслен немедленно выплатит Дюма шесть тысяч франков, а тот откажется от всяких дальнейших притязаний. Александру деньги были нужны безотлагательно, и он подписал соглашение. Тем хуже для публики, которой придется в этом сезоне обойтись без «Антони»… а может быть, и проститься с ним навсегда!

Тем временем Александр оказался втянутым в другой процесс, только на этот раз он оказался ответчиком. Издатель Барба, купивший права на публикацию «Христины», подал на него в суд за то, что Дюма уступил полное собрание своих сочинений, в том числе и эту пьесу, Шарпантье для нового издания. Дюма и Шарпантье обжаловали суровое решение суда первой инстанции и добились более мягкого приговора. Но сатирическая газета «Медведь» заинтересовалась юридическими неприятностями преуспевающего писателя. В статье, озаглавленной «Александр Дюма и книгопечатник Барба», его изобразили поддельным аристократом. «Граф, виконт или по меньшей мере барон! – пишет журналист. – Пусть будет виконт! Как дворянин, господин Александр Дюма – худший субъект, какого только можно вообразить, беспечный и беззаботный, живущий удовольствиями и праздниками, не знающий счета деньгам, вину и женщинам, Дон Жуан, Ловелас, Фоблас [пошлый] регент». Подобное оскорбление, разумеется, не могло остаться безнаказанным. Александр вызвал на дуэль главного редактора «Медведя» Мориса Алуа. Сначала он подумывал о том, чтобы его секундантами были незаменимый Биксио и бывший адъютант его отца генерал Дермонкур, но потом, решив, что неплохо бы иметь рядом с собой громкое литературное имя, спрятал подальше гордость и написал Гюго: «Виктор, каковы бы ни были наши нынешние отношения, я надеюсь, что вы все же не откажете мне в услуге, о которой я хочу вас просить. Какой-то наглец позволил себе оскорбить меня в мерзком листке, четвероногой скотине, именуемой „Медведь“. Сегодня утром этот тип отказался встретиться со мной под предлогом, что не знает имен моих секундантов. Одновременно с письмом вам я отправляю письмо Виньи, чтобы иметь возможность сказать своему противнику, что, если он еще раз попытается отделаться подобной отговоркой, я сочту это дурной шуткой. Я жду вас завтра, в семь часов, у себя. Одно слово посыльному, чтобы я знал, могу ли я рассчитывать на вас. И потом – разве это не даст нам повод снова пожать друг другу руки: я, по правде говоря, этого очень хочу».[60] После этого Гюго сменил гнев на милость и назавтра в семь утра был у Дюма. Обняв его и обменявшись рукопожатиями с остальными секундантами, Биксио и Дермонкуром, он посоветовал помириться с противником. Свидетели Мориса Алуа, со своей стороны, тоже считали это наилучшим выходом. Однако Александру непременно хотелось сразиться с врагом. Дуэль состоялась на рассвете, в качестве оружия были выбраны шпаги. Противник оцарапал Александру плечо – таким образом, честь была спасена, злоба немного утихла, тем дело и кончилось.

Между тем у Дюма созрел новый план: совершить научное путешествие вокруг Средиземного моря. 4 августа 1834 года, во время званого приема у герцогини д’Абрантес, он изложил свои соображения насчет этой поездки нескольким гостям, среди которых был некий генерал Тьебо, получивший при Империи баронский титул. Этот человек, известный своей нелюбовью к цветным, тем не менее поддался обаянию красноречия и свободы обхождения Дюма. Вспоминая о встрече с Александром, он позже напишет в своих мемуарах: «Я видел, что у этого молодого человека кожа метиса, густые курчавые негритянские волосы, африканские губы, ногти, как у людей его расы, плоские ступни; однако он был высок и строен, лицо достаточно благородное; серьезный, кроткий, задумчивый взгляд придавал ему мягкое выражение; […] По тому, как легко он изъяснялся, по энергичности его высказываний, наконец, по его горячности я чувствовал, что мой собеседник – не пустой человек. […] Он сообщил мне, что готовится к путешествию, которое займет пятнадцать месяцев и позволит ему написать военную, религиозную, философскую, моральную и поэтическую историю всех народов, сменявших друг друга на берегах Средиземного моря».[61] Поделившись этими грандиозными планами с генералом Тьебо, Александр прибавил: «К тому же мне необходимо уехать из Парижа; здесь женщины не дают мне возможности работать!»

Пока Александр предавался мечтам о своем скором отбытии в солнечные края, на него свалилась новая проблема. Гайярде только что поместил в «Семейном музее» («Musée des familles») большую статью, посвященную подлинной истории Нельской башни, вдохновившей его, по его словам, на создание первой пьесы. При этом он подчеркивал, обращаясь к читателям: «Нет надобности напоминать о том, что господин Гайярде является автором „Нельской башни“, современной драмы, которая с таким успехом и таким блеском шла в театре „Порт-Сен-Мартен“». Воспользовавшись своим правом на ответ, Александр насмешливо откликнулся в той же газете, восстанавливая истинную историю создания пьесы. В частности, он рассказал о жалком вкладе Гайярде, о предложениях Жанена, о собственной работе над «Нельской башней». В его изложении Гайярде выглядел смешным и вздорным склочником. Разумеется, он не мог смириться с тем, что его так резко одернули и поставили на место, а потому не смолчал и сделал новый выпад. Теперь он обвинил своего так называемого «соавтора», великолепного Дюма, в том, что на самом деле тот украл у него славу и деньги. Непорядочность молодого собрата по перу вывела Александра из равновесия, и 14 октября 1834 года он написал Гайярде: «Ваше первое письмо было наглостью. Второе – насмешкой. В среду утром мои секунданты будут у вас».

Поединок был назначен на 17 октября 1834 года. Александр хотел драться на шпагах, но Гайярде, который был «обиженной стороной», настоял на пистолетах. Накануне дуэли Александр составил завещание, подготовил распоряжения, касающиеся его сына и дочери, «на случай, если произойдет несчастье», и написал два десятка писем, которые, если он будет убит, следовало посылать его матери из разных городов: таким образом ее заставили бы поверить в то, что он еще жив, и избавили бы от большого горя.

Место для «объяснения» было выбрано в Сен-Манде, в чаще леса. Александр и его секунданты прибыли туда в фиакре. Вскоре появился и Гайярде: черный сюртук, черные брюки, черный жилет – в его мрачном наряде не было ни одного белого пятнышка, в которое можно было бы целиться. Александр был до того спокоен, что Биксио даже удивился этому вслух. Дюма, ни слова не сказав в ответ, протянул ему руку, чтобы друг мог сосчитать пульс и убедиться, что он нисколько не учащен. И правда – сердце билось все так же ровно; значит, этот чувствительный писатель умеет, когда потребуется, оставаться хладнокровным! Секунданты принялись обсуждать условия поединка. Александр предложил, чтобы противники сходились свободно и стреляли, когда им захочется. Но это было бы попросту убийством! Секунданты благоразумно предложили им встать в пятидесяти шагах друг от друга. Каждый имел право пройти вперед пятнадцать шагов, до одной из двух воткнутых в землю тростей, обозначавших предел, который нельзя было переступать. Зарядили пистолеты. Дюма и Гайярде встали на указанные им места. Один из секундантов, Сулье, трижды хлопнул в ладоши. По этому сигналу Гайярде сорвался с места и помчался вперед очертя голову, тогда как Александр шел медленно, спокойным и твердым шагом. Внезапно Гайярде вскинул руку и выстрелил. Согласно правилам Александр должен был ответить с того самого места, где оказался под огнем. Гайярде повернулся к нему в профиль, прикрыв лицо поднятым пистолетом, и Дюма остановился, раздумывая и колеблясь. Этот безоружный человек странным образом отнял у него решимость. Что с ним делать – убить, покарав тем самым за дерзость, или пощадить из милосердия и презрения? Не целясь, он разрядил пистолет в сторону Гайярде. Пуля пролетела мимо. Гайярде смертельно побледнел. Взбешенный собственной неловкостью, Александр потребовал, чтобы пистолеты перезарядили. Гайярде спорить не стал, но секунданты отказались это сделать. Они считали, что поединок закончен. Тогда Александр, не желавший оставаться проигравшим, предложил возобновить дуэль на шпагах. На этот раз отказался Гайярде – кровопролития не будет. Жаль, но что поделаешь! Они расстались холодно и достойно. Александр уселся в коляску рядом с Биксио и велел кучеру отвезти его к дому номер 30 по Синей улице. Он и сам не мог разобраться, рад ли такому исходу дела или огорчен тем, что дуэль закончилась ничем.

В тот же вечер он вместе с двумя другими писателями и друзьями, Фонтаном и Дюпети, уехал в Руан. Всех троих собратья из Общества драматургов выбрали своими представителями на торжествах по случаю открытия памятника Пьеру Корнелю. Александр размышлял над странностью своего положения: еще утром он рисковал собственной жизнью, защищая свою честь, а теперь катит в провинциальный город, чтобы почтить память писателя, умершего больше двух столетий назад. Всего несколько часов минуло с тех пор, как он спрашивал себя, останется ли целым и невредимым или погибнет в этом нелепом поединке, а сейчас думает о том, понравится ли слушателям речь, которую он приготовил накануне в честь автора «Сида». И вздохнул: «Человеческая жизнь – попросту насмешка!» Однако это наблюдение не мешало ему радостно благодарить свою счастливую звезду, везде и всюду его хранившую. Начав свое выступление перед публикой, собравшейся на открытие памятника, он был уверен и в себе, и в своих словах. И был прав. Следом за ним на трибуну вышел Пьер Лебрен, член Французской академии. Прочитав в «Journal des Débats» обе речи, некто Стендаль коротко заметит: «Александр Дюма не так глуп, как Пьер Лебрен».[62]

Вернувшись в Париж, Александр больше ничем не желал заниматься, кроме подготовки к своему предстоящему путешествию вокруг Средиземного моря. Он рассчитывал на существенную поддержку государства, однако правительство проявило возмутительную скупость. Несмотря на многочисленные просьбы Дюма, Гизо согласился финансировать предприятие лишь в размере пяти тысяч франков, распределенных на три выплаты. Ничтожно мало! К счастью, если Франция и оказалась чрезмерно осторожной, Дюма и его друзьям смелости было не занимать. Препятствия их не пугали, а, напротив, подстегивали. «По дороге разберемся и как-нибудь выкрутимся!» – решил Александр. И, пересмотрев свои первоначальные намерения и сократив размах, смирился с тем, что придется в поездке отказаться от врача, геолога, скульптора и архитектора, чье участие поначалу считал необходимым. Всю ученую команду заменят два-три приятных и достаточно образованных спутника. Чем меньше их будет, тем лучше они станут работать! Так, стало быть, в путь – и будь что будет! Назначив себя предводителем самого смелого и самого полезного похода современности, Дюма заказал места для себя и своих помощников-исследователей в почтовой карете, которая должна была покинуть Париж 7 ноября 1834 года.

Глава IV Научная экспедиция

После нескольких неудач и бесплодных попыток Александр удовольствовался тем, что взял с собой в поездку одного из своих друзей, художника-пейзажиста Годфруа Жадена, и его пса Милорда, уродливую помесь терьера с бульдогом, мерзкое создание, неспособное спокойно видеть кошку: ему непременно надо было на нее наброситься и попытаться растерзать. Как и предполагалось заранее, на ближайшей станции Дюма должен был подобрать молодого и довольно странного республиканца по имени Жюль Леконт, который в течение месяца тайно жил в его квартире на Синей улице, якобы скрываясь от преследований полиции, и которому он по доброте душевной раздобыл фальшивый паспорт. Несмотря на сомнительное прошлое этого приживала, Александр снисходил до того, чтобы развлекаться в его обществе, терпеть его бесконечное вранье и даже платить его долги. Вот и на этот раз – добравшись до Фонтенбло, где была назначена встреча, он узнал, что славный малый, представившись Альфредом де Мюссе, угостил роскошным обедом местную молодежь. Разумеется, хлебосольный приезжий и не подумал заплатить по счету. А счет был немалый – четыреста франков! Александр для порядка добродушно побранил Жюля Леконта, расплатился с хозяином ресторана и взял с виновного клятву, что это больше не повторится. Пристыженный Леконт, выслушав сделанное ему внушение, забился в уголок кареты и вел себя тихо не только в дороге, но и во время остановок. Но можно ли всерьез положиться на такое легкомысленное существо, надолго ли его хватит?

Прибыв в Лион, Александр с волнением увидел, что апрельское восстание оставило следы и на изрешеченных пулями стенах, и в сердцах жителей города, которые помнили и страдали. Униженный и оголодавший рабочий класс не мог простить процветающей буржуазии ее наглой роскоши. В этом ледяном аду жила, всеми забытая, Марселина Деборд-Вальмор – женщина, которую Дюма считал одним из величайших поэтов своего времени. Она приняла его и после долгих уговоров согласилась показать несколько стихотворений, которые он нашел великолепными. Чудесное совпадение – в единственном настоящем театре города играли «Антони»! Александр не устоял перед удовольствием снова увидеть собственную пьесу и поаплодировать актерам. Роль Адели исполняла молодая актриса Гиацинта Менье, и «право же, превосходно!». Она играла так же хорошо, а может быть, даже и лучше, чем Мари Дорваль. Расспрашивая о ней всех подряд, Александр узнал, что она замужем, мать семейства, и именно она, на свое актерское жалованье, содержит семью. Все это было тем более трогательно, что при такой возвышенной душе у нее было и прелестное личико! Он прошел к ней в уборную, наговорил комплиментов и сунул записку, в которой просил ее на следующий день прийти к нему в гостиницу, в его номер. Классический прием. Она не сможет отказать в таком крохотном вознаграждении своему автору. Однако Дюма в ней ошибся. Гиацинта, оскорбленная его бесцеремонными манерами, вернула ему письмо. Однако он не отступился, принялся заверять ее в том, что намерения у него были самые невинные, умолял жестокую актрису зайти к нему хотя бы на несколько минут, чтобы он мог оправдаться устно. «Я никуда не уйду из своей комнаты номер 3, – пишет он ей. – Я буду ждать вас там. Сам не знаю, что я вам пишу, но мне надо вас увидеть, сегодня вечером или завтра утром».

Она пришла. Дверь третьего номера закрылась за ней. Александр полагал, что сумел завоевать доверие молодой актрисы и все дальнейшее будет не более чем сопротивлением из кокетства. Однако Гиацинта по-прежнему держалась настороженно. Затем, поскольку Александр делался все более настойчивым, она на мгновение опустила голову к нему на грудь, вздохнула, улыбнулась и проворно отстранилась. Все, чего ему удалось добиться, – мимолетный поцелуй на прощание. Это добродетельное бегство вывело его из равновесия, он совсем потерял голову. Поскольку эта кокетка ему отказывает, он непременно должен ее заполучить. Но в то же время он восхищался тем, что она смогла перед ним устоять. «Милая Гиацинта, – пишет он ей, – никогда бы не поверил, что можно сделать мужчину таким счастливым, отказывая ему во всем! […] О, дорогая моя, знаете ли вы, что с вами сбылась моя давняя мечта – о любви, которая была бы отделена от всех прочих моих любовных приключений, особенной любви, в которой была бы разлука и больше души, чем чувств, – любовь из тех, к которым стремишься издалека, когда на тебя обрушивается большое горе или большое счастье. Вы для меня уподобились тем ангелам, которых можно увидеть лишь изредка, но которые делают нас счастливыми, стоит им только показаться. […] Боже мой, почему же я должен уезжать? Но через шесть недель, когда я вернусь, вы придете снова, и больше никто не сможет помешать мне прижать вас к своему сердцу и поцеловать ваши милые губы. […] О, какой я преисполнен благодарности!»

Он и в самом деле уехал, поскольку этапы его путешествия были строго расписаны. Невозможно изменить программу «научной экспедиции» из-за любовного приключения. Тем не менее на всем протяжении своего пути, пролегавшего через Шатонеф, Авиньон, Ним, Эг-Морт, Бокер, Тараскон, Арль и Марсель, он не переставал думать об этой молодой женщине, у которой хватило твердости и решимости его оттолкнуть. Охотничий инстинкт не позволял ему отступиться. Чем больше защищается намеченная жертва, тем приятнее ее покорить. Дюма созерцал улицы, памятники, прохожих, небо над городами, через которые проезжал, а видел перед собой одну только Гиацинту в театральном костюме Адели, она выступала сквозь все мелькавшие перед ним пейзажи. С бесстыдной настойчивостью он засыпал ее письмами, в которых говорил о своих терзаниях и своих надеждах. Она, смущенная и взволнованная, отвечала, что преклоняется перед ним и испытывает к нему привязанность, но это чувство должно оставаться платоническим. Полностью с ней соглашаясь, он все же не складывал оружия. Ему представлялось, что все это было только маневром с целью его завлечь и набить цену согласию, которым все и завершится. Гиацинта в нескольких строчках развеяла его заблуждения: она – жена и мать и никогда об этом не забудет! «Вся любовь, которую может вместить мое сердце, весь восторг, который может испытывать моя душа, – все это должно быть сосредоточено в одном-единственном чувстве: материнской любви. Мне этого чувства достаточно, оно делает меня счастливой, и больше в моей жизни ничего быть не должно». Тем не менее она не отрицала того, что потрясена недолгими минутами близости, которые им выпали, теми мгновениями, которые они провели вместе: «Вы думали, будто я с вами заигрываю, но нет, в моем сердце был восторг, потому что в вас я восхищалась всем тем, что заставляет думать о божественном». Читая эти слова, он размышлял о том, что среди множества женщин, которые присутствовали в его жизни, по большей части – доступных, Гиацинта представляла собой существо исключительное, она одна была достойна того, чтобы внушить ему совершенную, идеальную, небесную страсть, какую всякий поэт мечтает испытать хотя бы один-единственный раз, и, в конечном счете, ему очень повезло, что она ему отказала. Преисполнившись веры в редчайшие достоинства своей корреспондентки, он даже стал рассказывать ей в письмах об Иде. Его нынешняя любовница, писал Дюма Гиацинте, разочаровала его, потому что она суха, как вязанка хвороста. «Вскоре я понял, что ее любовь, которая была так велика, как только позволял склад ее характера, все же была далека от того, чтобы соответствовать моей». Если он отправился в такое долгое путешествие, причина в том, что он, при его неистовой восторженности, связался с женщиной, которой всякая необузданность была чужда. «Грудь моей любовницы слишком тесна для того, чтобы в ней могло поместиться сердце!» – заключил он. Ах, если бы только можно было взять Гиацинту с собой в поездку! Ее присутствие озарило бы самые прозаические минуты.

Но вместо любовного апофеоза, о котором он мечтал, его уделом стали мелкие неприятности, с которыми он ежедневно сталкивался в путешествии и которые ему приходилось улаживать. Злополучный Жюль Леконт, его неисправимый прихлебатель, снова наделал долгов в городе. Бесцеремонность этого обаятельного шалопая в конце концов разозлила Александра до того, что он, потеряв терпение, отослал Леконта, правда, перед тем выплатив его долги. Как бы то ни было, денег у команды оставалось всего ничего. Гизо не прислал вторую половину обещанной субсидии. Волей-неволей приходилось возвращаться в Париж. Александр мужественно выдержал все этапы бесславного отступления. Через Лион он промчался стремительно, решив не встречаться с Гиацинтой, и ограничился тем, что послал ей отчаянную записку: «Прощайте! Вы – милое, доброе и безупречное дитя, я люблю вас всей душой, и мне необходимо вам об этом сказать».

Он вернулся в Париж в середине января 1835 года и, совершенно не собираясь отказываться от своих планов, тотчас принялся снова искать средства, необходимые для того, чтобы возобновить и продолжить так неудачно прерванную поездку. Ида одобряла его настойчивость в добывании денег. Дюма же, встретившись с ней после недолгой разлуки, почувствовал досаду и едва ли не злость. Все в ней – ее лицо, голос, запах, привычки, вспышки гнева, порывы нежности – его раздражало. Он не мог простить ей того, что она – не «ангел», как Гиацинта. Не отказывая себе в удовольствии с ней переспать, когда у него появлялось такое желание, Александр вместе с тем не переставал думать о прекрасной и целомудренной даме из Лиона. Он писал этому идеальному созданию все более печальные и все более пламенные письма. Она отвечала ему не менее пылко. Теперь и на ней начало сказываться возбуждающее действие разлуки. Она призналась Александру в том, что отныне к ее преклонению перед ним примешивается необузданное желание. «Если бы вы знали, с каким восторгом я касаюсь губами каждой строчки, начертанной вашей рукой! Затем ваше письмо покоится у моего сердца вместе с вашей цепочкой и прядью ваших волос, и лишь ночью мне иногда случается с ним расстаться – мне кажется, будто оно обжигает мне грудь. Оно пробуждает во мне дурные мысли – я невольно шепчу ваше имя подобно молитве – мои губы тоскуют по вашему лбу – я сжимаю вас в объятиях – а потом, наутро, я начинаю плакать и прошу Господа меня простить, потому что, должно быть, это плохо – так любить, и, может быть, еще того хуже, что я осмеливаюсь вам об этом говорить! […] Когда же я смогу сказать вам: я люблю тебя! – и осыпать вас ласками, поцелуями, но больше ничего не будет, не правда ли?»[63] Читая эти излияния растревоженной души, он думал о том, что в конце концов, так и не овладев этой женщиной, он, возможно, именно над ней одержал величайшую из своих побед. И, как ни странно, на Иду обращались порывы страсти, которую пробудила в нем другая женщина. Ида на это не жаловалась. Неверность Александра, как и ее собственные измены, входила в условия заключенного между ними молчаливого соглашения.

Впрочем, Дюма, по обыкновению своему, куда больше времени и сил тратил на то, чтобы выстраивать будущее, чем на тоску о минувшем. Использовав все доступные ему средства воздействия, от интриг до прямого нажима, он в конце концов сумел основать вместе с издателем Друо де Шарлье акционерное общество с целью финансирования своего средиземноморского путешествия. Однако Шарлье, внезапно испугавшись размаха предприятия, отказался от участия в деле и передал полномочия Амеде Пишо, главному редактору «Британского обозрения». При его поддержке и ценой больших усилий Александр сумел распространить сотню акций по тысяче франков. Прежде всего он обложил данью друзей. Жерар де Нерваль, только что получивший наследство, выложил тысячу франков за полноценную акцию. Виктор Гюго, более прижимистый, ограничился тем, что подписался на двести пятьдесят франков. Следом за ними и другие принялись развязывать кошельки – кто по расчету, кто из дружеских чувств к писателю. Ради того, чтобы пополнить кассу, Александр наспех кое-как состряпал несколько рассказов, закончил «Изабеллу Баварскую», вместе с Корделье-Делану взялся работать над драмой «Кромвель и Карл I» для театра «Порт-Сен-Мартен» и начал собирать материал для «грандиозной» мистерии в пяти актах «Дон Жуан де Маранья, или Падение ангела» по мотивам новеллы Мериме «Души чистилища». Не переставая строчить страницу за страницей, он одновременно с этим не менее усердно занимался и подготовкой к экспедиции, изучал маршруты, сверялся с картами, запасался рекомендательными письмами. Он был настолько поглощен манившим его призраком дальних странствий, им настолько полно овладела «охота к перемене мест», что он напрочь утратил интерес к тем проблемам, которые занимали всю страну. Так, несмотря на то что он был связан близкой дружбой с некоторыми из шестидесяти республиканцев, как раз в это политически напряженное время представших перед судом за участие в заговоре против правящего режима, Дюма старался держаться в стороне от процесса. Да и вообще, думал он, сейчас, когда ему необходимо сделать все ради достижения своей цели, заручиться всевозможной поддержкой и обеспечить успех предприятию, совсем ни к чему было бы бросать вызов власти, хотя бы раз показавшись в зале суда. День отъезда приближался. Жаден с его нескладным псом Милордом и на этот раз тоже должен был отправиться вместе с Дюма, – впрочем, художник обязался сделать рисунки, за которые ему платили две с половиной тысячи франков, – а вот Жюля Леконта, явно нежелательного спутника, на этот раз из команды исключили. Должно быть, он отомстил за свою отставку, во всех подробностях расписав Иде возвышенный и сдержанный роман Александра и Гиацинты. Опасаясь, как бы у ее возлюбленного, когда он станет проезжать через Лион, не вспыхнуло затаившееся в душе пламя, Ида потребовала, чтобы он взял ее с собой, и намеревалась во все время поездки ни на шаг от него не отходить. Ради того, чтобы избежать ссоры и прочих осложнений, он смирился с тем, что ему придется тащить с собой эту обузу, терпеть эти почти супружеские цепи. Ничего, решил он, если потребуется, он как-нибудь исхитрится и найдет способ от нее улизнуть!

Они выехали из Парижа во вторник, 12 марта 1835 года, в четыре часа, а вечером в среду, 13 марта, были уже в Лионе. Ида повсюду следовала за Александром по пятам, не давая ему ни малейшей возможности увидеться с Гиацинтой. На рассвете следующего дня кучка путешественников снова заняла места в дилижансе. Они направлялись в Марсель через Авиньон и Экс. В Марселе их встретил Мери, который показал приезжим замок Иф и его мрачные темницы. В Тулоне любопытство Дюма особенно привлекла каторжная тюрьма. Во время экскурсии он увидел среди каторжников давнего знакомого – человека, который когда-то был слугой мадемуазель Марс, – отбывавшего наказание за кражу драгоценностей. По приказу директора тюрьмы другие арестанты взялись покатать парижского гостя на лодке. Глядя, как дружно они налегают на весла, Александр восхищался их покорностью. «Если бы только не эта ливрея, – не без иронии напишет он, – я бы никаких других слуг никогда и не захотел». Вообще-то город оказался настолько приятным, а погода такой теплой, что Дюма решил несколько недель здесь отдохнуть. Путешественники сняли дом над рейдом. Ида блаженствовала, наслаждаясь бездельем, Жаден лениво рисовал, Милорд дремал на солнышке, просыпаясь и принимаясь ворчать всякий раз, как вблизи появлялась кошка, Дюма работал над драмой «Дон Жуан в Маранье». Однако вдохновение его покинуло, он топтался на месте, кое-как навалял последний акт и неохотно отправил рукопись в Париж. «12 июня [1835] закончил свою драму, – отмечает он в дневнике. – 14-го, недовольный, отослал ее в Париж. Жаден меня утешает. Тем не менее в ее большой успех я не верю».

Плохо поработав и хорошо отдохнув, Александр счел, что вполне готов отправиться навстречу новым приключениям. Исследовав Францию, он и его спутники пересекли границу – из Ниццы перебрались в Монако, затем в Геную, а оттуда отплыли в Ливорно. А дальше – их ждала Флоренция, их ждал Рим. Пейзажи непрерывно сменялись, не успевая наскучить, и ни малейшей усталости Александр тоже не испытывал. Намереваясь продолжить свой путь на юг, он отправился к неаполитанскому послу в Риме, господину де Людорфу, и попросил выдать ему визу, чтобы он мог посетить Неаполь и Сицилию. Но господин де Людорф вежливо отказал ему в возможности побывать в королевстве под тем предлогом, что господину Дюма, республиканцу по своим убеждениям, там нечего делать. Александр, не растерявшись, немедленно отправился во Французскую школу в Риме, которой руководил господин Энгр, позаимствовал паспорт у одного из воспитанников, художника Жозефа Бенуа Гишара, и, поскольку этот документ не содержал никакого описания внешности, выправил на себя бумаги под чужим именем.

Дело было сделано, все прошло как нельзя лучше, и вскоре маленький отряд снова разместился в карете, направляясь к запретному городу. Следующей ночью Александр и его спутники были уже в Неаполе. Первым делом они посетили прославленный музыкальный театр Сан Карло, где давали «Норму» Беллини. Рядом со знаменитой Малибран на сцене выступала молодая актриса с прекрасным голосом и не менее прекрасным лицом – Каролина Унгер. Александр уже имел случай любоваться ею и восхищаться ее пением, когда она выступала в Итальянском театре в Париже, но сейчас она показалась ему еще более привлекательной. Вне себя от восторга он после окончания спектакля бросился к ней. Еще немного – и он напрочь забыл бы далекую и чистую Гиацинту. Однако Каролина оказалась не менее недоступной, чем та. Рядом с ней был жених, очень милый человек, композитор Анри де Руо-Моншаль, они вот-вот должны были обвенчаться. Совершенно ни к чему было вносить разлад в жизнь этой чудесной пары. К тому же Ида была начеку и при малейшей опасности выпускала коготки. Каролина и Руо на днях готовились отплыть на Сицилию, где певице предстояло выступить в нескольких спектаклях. Но Александр, продолжая свою исследовательскую экспедицию, как раз на Сицилию и собирался. Почему бы не отправиться всем вместе? Предложение тотчас было принято, и Дюма поспешил нанять speronare – большую лодку, которой правили десять матросов. Отплытие было намечено на 23 августа. Но Ида в последнюю минуту отказалась плыть: испугалась морской болезни. Александр, очень довольный появившейся возможностью ускользнуть из-под ее надзора, заверил Иду в том, что ей и в самом деле будет куда приятнее ждать его в уютной гостинице, чем отправляться в плавание по морю, известному своими штормами. Она тоже без особых сожалений с ним рассталась. Стоя на берегу, Ида махнула платком вслед удалявшейся лодке, и, когда ее фигура скрылась в тумане, Александр вздохнул с облегчением.

Море было спокойным, однако моряки тревожились. Задирая головы и поглядывая на небо, они предсказывали столкновение мистраля и сирокко. Вскоре небо заволокло тучами, налетел шквал, полил дождь, лодка закачалась на волнах, опасно накреняясь. Александр, Жаден, Руо и Каролина укрылись под импровизированным навесом, натянутым для пассажиров. Однако через несколько минут Руо выскочил на палубу – его сильно укачало. Тем временем огромная волна подняла лодку, от толчка Каролина съехала со своего матраса и соскользнула на лежавший вплотную к нему матрас Александра. Она дрожала от страха, и Дюма ее обнял. Прижавшись к этой крепкой мужской груди, она с ужасом и восторгом отдалась блаженному ощущению: наконец-то она почувствовала себя под надежной защитой. Воспользовавшись этим, он наспех, но доходчиво дал ей понять, какое сильное желание она у него возбуждает. Шторм не прекращался всю ночь. Руо не показывался. Рано утром наступило затишье, и Руо, смертельно бледный, спустился в каюту и повалился на матрас, чтобы немного отдохнуть. Измученный и разбитый, он быстро задремал, а Каролина с Александром вышли на палубу. Ниспосланная провидением гроза помогла им осознать их любовь. Тесно прижавшись друг к другу, они обменивались клятвами и делились планами. Каролине, неспособной обманывать человека, к которому она относилась с уважением, оказалось достаточно нескольких часов для того, чтобы решиться во всем признаться Руо, разорвать помолвку, отослать несчастного, отвергнутого жениха обратно в Неаполь, а самой отправиться петь в Палермо и ждать в этом благословенном городе Александра, который присоединится к ней, закончив свою поездку по Сицилии.

Лодка причалила в порту Мессины, там влюбленные и расстались. Предоставив суденышку продолжать свой путь до Палермо, Дюма с Жаденом оседлали мулов и отправились исследовать остров. Они взобрались на Этну, осмотрели развалины Сиракуз и Агригента. Воспоминания о Каролине повсюду преследовали Александра, ее образ неотступно стоял у него перед глазами. Он представлял ее на фоне этих древних камней. Ему казалось, будто он вдыхает аромат ее духов, пробившийся сквозь запах выжженной солнцем травы. Подгоняемый нетерпением, он мчался без остановок и добрался до Палермо совершенно измученный. Первым делом поспешил в гостиницу «Четырех Народов», где остановилась она, но никого там не застал. Каролина была в театре, на репетиции. Александр устремился туда – и вот наконец она перед ним! Едва завидев его издали, Каролина закричала: «Я свободна! свободна!» – и кинулась ему на шею. Руо вернулся в Неаполь. Он все понял и смирился. Больше никто и ничто не сможет разлучить Каролину и Александра. Целых три дня они не могли друг от друга оторваться, словно изголодались за время разлуки и теперь старались насытиться, упиваясь близостью тел, смешивая дыхание и угадывая самые тайные мысли. Само собой подразумевалось, что они вступят в церковный брак. В часовне Сент-Розали, стоявшей над Палермо, они поклялись обвенчаться.

Но Александру пора было уезжать: даты «научной экспедиции» были строго определены заранее, взятые им на себя перед этой поездкой обязательства – священны. А Каролина не могла поехать с ним, поскольку была связана контрактом и должна была спеть еще несколько спектаклей в городской опере. И влюбленные расстались, обливаясь слезами и обмениваясь поцелуями и клятвами. Лодка уже ждала у причала. Александр сел в нее с таким видом, словно его вели на эшафот. Но стоило судну выйти из порта, как ветер стих, паруса бессильно повисли. Кругом расстилалось зеркально гладкое море – казалось, сами стихии препятствуют отъезду безутешного любовника, вся природа объединилась с Каролиной в стремлении его удержать! Наступила ночь, тихая и звездная. Александр уснул под полотняным навесом, а всего в нескольких кабельтовых от него, на сцене палермского оперного театра, Каролина в это время пела божественно прекрасную арию Нормы.

Проснувшись на рассвете, он подошел к борту и не поверил собственным глазам: от берега на веслах приближалась лодка, и в ней сидела Каролина! Воспользовавшись тем, что speronare из-за мертвого штиля не может сдвинуться с места, она поспешила к Александру, чтобы напоследок еще раз обнять его перед разлукой. Поднявшись на борт, она раздала матросам бутылки с вином и ломти холодного мяса, пела для них, пока за ее спиной занимался сияющий день. Но Александру не терпелось, он потащил Каролину вниз, в каюту, и опустил полог. Пока команда пировала, они предавались любви. Правда, им недолго удалось побыть вместе, вскоре снова пришлось расстаться: поднялся ветер, теперь судно могло выйти в открытое море. Каролина снова села в лодку и с мольбой простерла руки к speronare, уносившему ее Александра. Стоя на палубе, сложив ладони рупором, он заорал во все горло: «Я люблю тебя, ты прекрасна! Ты прекрасна, и я люблю тебя!» При этом ему самому казалось, будто он стоит на сцене и все в его существовании неестественно, все ненастоящее: и этот морской пейзаж, и его собственный отчаянный крик, а может быть, даже и его чувства. Он уже понимал, не решаясь себе самому в этом признаться, что никогда не женится на Каролине, несмотря на свое обещание, и что любовные письма, которые она станет ему писать, ничего здесь не изменят. Ида, и пальцем ради этого не пошевелив, удержит его при себе одной только – тупой и упрямой – силой привычки. Она-то по крайней мере, думал Александр, не станет требовать, чтобы он на ней женился. Для такого непостоянного человека, каким был он, одно это уже служило залогом безопасности и спокойствия.

Судно направлялось к Липари. Во время плавания Жаден рисовал, Дюма делал записи в дневнике. Из-за непогоды хозяину судна пришлось бросить якорь в Сан Джованни, на Калабрийском побережье Мессинского пролива. Команда и пассажиры сошли на берег и на несколько дней поселились в импровизированных палатках. Александр воспользовался недолгой остановкой для того, чтобы набросать основу драмы, предназначенной для театра «Порт-Сен-Мартен», – «Поль Джонс». Удовольствие, которое он испытал, вновь погрузившись в работу, он сам счел признаком душевного выздоровления, видел в этом оправдание всей своей жизни, подтверждение правильности выбранного пути: никакая женщина никогда не заставит его отложить перо. Он родился столько же для того, чтобы писать, сколько и для того, чтобы предаваться любви.

Шторм не утихал, и Дюма, не желая отправляться в опасное плавание, решил вместе с Жаденом продолжить путь по суше, верхом на мулах и в сопровождении опытных проводников. Путь оказался долгим и трудным, пришлось пробираться каменистыми тропами, проезжать через глухие заросли – просто чудо, что на них ни разу не напали разбойники, что их не ограбили! Они снова поднялись на борт в Косенце, городе, на три четверти разрушенном недавним землетрясением, снова ненадолго вышли в море, – и вот наконец у них под ногами твердая почва, они окончательно высадились на сушу! За время путешествия Дюма и его спутники подружились с моряками и, перед тем как расстаться, славно посидели и немало выпили. И вот coppicolo уже везет участников экспедиции в Помпеи и Геркуланум. До Неаполя они доберутся только к началу ноября.

Ида встретила Александра сияющая, уверенная в себе, неизменная. Ему с трудом удалось ненадолго ускользнуть от нее, чтобы тайком получить письма, которые Каролина под условными именами посылала ему до востребования, и прочесть их. Эти письма, в которых все явственнее звучала жалобная нота, наполнили его душу и счастьем, и тревогой. «Разлука непереносима […] Я от всего сердца молилась, просила, обливаясь слезами: „Господи, сделай так, чтобы он любил меня, чтобы он ко мне вернулся и чтобы я была достойна его любви“», – пишет Каролина. И снова и снова жалуется: «Мне так плохо по ночам, постоянно снятся печальные сны. Когда я получу письмо от тебя из Неаполя, когда это письмо даст мне новое и самое верное доказательство твоей любви, тогда, может быть, меня меньше станут преследовать мои видения, не так сильно будет терзать страх». Она прислала ему свой портрет со словами: «Я испытываю все, что есть в любви самого высокого и святого, и, если ты меня забудешь, я не смогу дальше жить». Эти страстные признания, поначалу трогавшие Александра, внезапно стали казаться ему проявлениями экзальтации, граничащей с тиранией. Влюбленная женщина – это прекрасно, но, когда она утрачивает чувство меры и переходит все границы, надо от нее скорее бежать, дабы не попасть в рабство. Александр предпочел бы расстаться без шума, дать отношениям постепенно угаснуть. Ида, догадавшаяся о том, что тут что-то неладно, от нее что-то скрывают, донимала его вопросами. Он не смел признаться ей в том, что так долго и безумно ей изменял, не решался и отвечать на письма Каролины, чтобы невольно не разжечь ее пыл. В глубине души он хотел бы сохранить нетронутым воспоминание о счастливых днях на Сицилии и боялся, как бы Каролина не испортила все, снова и снова возвращаясь к планам на будущее, которым, увы, не суждено было осуществиться. Разве не лучший способ запечатлеть навеки неизменным образ женщины – удалиться от Каролины и хранить молчание? «Что я могу сказать о Палермо? – напишет он в „Любовном приключении“. – Палермо – это земной рай, и да пребудет с ним благословение поэтов!»

Словно для того, чтобы оживить в памяти образ далекой Каролины, он разыскал в Неаполе человека, чье место рядом с ней занимал еще так недавно, композитора Руо. Бывший жених Каролины написал оперу «Лара», премьера которой должна была состояться на днях в театре Сан-Карло. Королевская семья обещала на ней присутствовать. Руо было очень не по себе. О своей любовной неудаче он напрочь позабыл, и единственное, что сейчас его занимало, – предстоявшее испытание. Александр относился к нему с сочувствием, подкрепленным смутным раскаянием. Впрочем, думал он, Руо не может не испытывать к нему признательности за то, что он, Дюма, похитил у него Каролину. Самые лучшие дружеские отношения, на его взгляд, рождались именно из благодарности подобного рода. Руо оценил и его поддержку, и его знание театра, которым Александр щедро делился.

Наконец настал вечер премьеры. Публика, по обычаю, ждала, чтобы король подал знак – только после этого она могла выразить свое восхищение, только после этого можно было начинать аплодировать. Однако король в это время был чем-то озабочен, думал о другом и даже не смотрел на сцену. Зрителям, скованным требованиями сурового этикета, приходилось сидеть молча и без движения, несмотря на переполнявший их восторг. Руо, совершенно уверенный в том, что его опера провалилась, убежал, чтобы скрыть от всех свой позор. Однако к концу третьего акта государь внезапно вспомнил о том, что находится в театре, и соизволил несколько раз хлопнуть в свои августейшие ладоши. Зал, только этого и ждавший, неистово завопил «браво!». С трудом отыскали автора. Он вышел на сцену, от радости себя не помня, и слушал, как сотни глоток выкрикивают его имя. Александр искренне радовался успеху Руо. Ему казалось, что по отношению к этому человеку ему больше не в чем себя упрекнуть.

Да, но как же все-таки быть с Каролиной? Может ли он и здесь сказать, что совесть его чиста? Внезапно он утратил прежнюю безмятежную уверенность в том, что хорошо с ней обошелся. И подумал, что, как бы ни сложилась их дальнейшая судьба, он должен с ней объясниться. Нарушив молчание, он написал ей длинное и рассудительное письмо. Заверив для начала в том, что напрасно она расстраивается из-за его отношений с Идой, затем с удивлением спросил, как она может в разлуке с ним позволять многочисленным поклонникам за ней увиваться, и дошел даже до того, что предложил ей «прервать с ними отношения». Такое поведение объяснялось очень просто: Дюма считал, что для мужчины наилучший способ убедить женщину в том, что он искренне ее любит, – это проявить ревность. Однако Каролина сделала из этого слишком искусно составленного письма только один, сам собой напрашивающийся вывод: Александр по-прежнему живет с Идой, тогда как она сама ведет себя безупречно по отношению к нему. «Неужели ты думаешь, что у меня так много отношений, которые надо прерывать? – ответила она. – Господи, да разумеется, у меня нет ничего похожего на то, что происходит у тебя, и в дружбе я очень разборчива; кроме тебя, мне в целом свете никто не нужен. […] Ты пугаешь меня, когда говоришь, что, может быть, еще долгое время не сможешь с ней порвать. […] Если ты меня любишь, разве не должен ты с ней проститься и приехать к своей жене? Если ты этого не делаешь, значит, ты меня не любишь, и тогда лучше умереть». Это печальное послание датировано 19 ноября. Каролина написала его перед тем, как покинуть Палермо, – ее пригласили петь в Венеции, в театре «Ла Фениче». Уже на следующий день, 20 ноября, она вновь взялась за перо, на этот раз – для того, чтобы нарисовать Александру картину безоблачного счастья, которое они узнают годом позже, когда поженятся и поселятся в красивом доме во Флоренции. «Как видишь, я осмелела до того, что решаюсь строить планы. Но если бы ты знал, как я боюсь, что мое нынешнее и будущее счастье – всего лишь сон, как я весь день себя убеждаю и в конце концов говорю себе: „Ты с ума сошла, это правда, он тебя любит, это твой муж!“ – и тогда восклицаю: „Господи, это слишком большое счастье!“»

Пока она таким образом упивалась своими несбыточными мечтами, Александра по доносу арестовала неаполитанская полиция. Власти обвиняли его в том, что он въехал в королевство, воспользовавшись подложными документами. Он был пойман с поличным, и отпираться было бессмысленно. Однако Жаден обратился к временно исполняющему обязанности дипломатического представителя Франции графу де Беарну, и «господина Дюма» отпустили, взяв с него слово, что он в двадцать четыре часа покинет город. Он не заставил себя уговаривать и поспешил убраться, как всегда – в сопровождении Иды и Жадена. Вскоре тряский дилижанс уносил троицу, клевавшую носом после стольких волнений.

Теперь они направлялись в Рим. Но что же их туда влекло? Оказывается, у Александра были грандиозные планы: он хотел встретиться с папой. Светоч христианства встречается с литературным светилом! Разве эта картина не достойна того, чтобы весь мир, затаив дыхание, ею любовался? Назавтра же по приезде Дюма начал хлопотать об этом. Огюст де Таллене, первый секретарь при папском престоле, добился для него аудиенции. Григорий XVI принял писателя. Его святейшество был облачен в длинные снежно-белые одежды, на голове – белая камилавка. Александр, хотя и готовился к этой важной встрече, при виде святейшего папы испытал такое чувство, будто очутился в преддверии небесного мира. Упав на колени перед папой, он потянулся поцеловать его шитую золотом красную туфлю, но тот протянул ему руку и с улыбкой попросил встать. Затем, усадив гостя напротив себя, принялся деликатно и дипломатично расспрашивать его о том, с какой целью он предпринял эту поездку. Разговор получился несколько бессвязный, собеседники то и дело перескакивали с одного на другое, поговорили и о Шатобриане, и о Луи-Филиппе, и об удивительной самоотверженности католических миссионеров в самых отдаленных странах, и о благодетельном воздействии религии на ход мировой истории. Внезапно его святейшество, резко сменив тему, спросил у Александра, о чем будет его следующая пьеса, и тот без колебаний ответил, что следующей его пьесой будет «Калигула». Григорий XVI, казалось, был удивлен и даже несколько недоволен тем интересом, какой французский писатель проявил к этому чудовищу, проклятому историками и духовными лицами. Тем не менее он подарил Дюма несколько простых четок, сделанных из оливковых косточек, и сказал, что эти оливки были сорваны в Гефсиманском саду.

Александр был очень взволнован этим душеспасительным разговором. Он во всех подробностях пересказал его Иде и горел желанием разделить с ней ясное и благородное наставление, которое получил сам. А вот другую новость, хотя в его глазах она была не менее важной, чем папская аудиенция, он от нее скрыл: Каролина известила его о том, что по дороге в Венецию заедет в Рим. Надо было как можно скорее все устроить, чтобы тайно с ней свидеться, но он знал толк в подобных уловках. Свидание состоялось в назначенный день, в назначенный час в гостиничном номере, и ни у кого не возникло ни малейших подозрений. Вновь испытав в объятиях Каролины то же упоительное блаженство, какое познал в Палермо, Александр не решался развеять ее иллюзии насчет будущего их союза. Он был слишком счастлив благодаря лжи, чтобы не хотеть продлить это как можно дольше. По обыкновению своему он отказывался задумываться о будущем, чтобы как можно полнее насладиться настоящим. Между двумя поцелуями он пообещал Каролине, что через несколько дней при-едет к ней в Венецию, и она уехала спокойная и довольная. А он тотчас задумался, не слишком ли легкомысленно было ей это пообещать. Он все еще обдумывал наилучший способ выбраться из этой запутанной ситуации, когда два карабинера схватили его за шиворот. Ему было приказано немедленно покинуть город и больше никогда там не появляться, не то его ждут пять лет каторжных работ. Его присутствие в Италии явно кому-то мешало! Может быть, дело в том, что за ним по пятам следовала его репутация французского республиканца? Или его святейшество на свой лад проявил недовольство тем, что он намерен писать «Калигулу»? Александр негодовал, возмущался, твердил, что ни в чем не виновен, упирал на то, что он – драматург, известный не только во Франции, но и за ее пределами. Напрасно старался: все равно пришлось складывать чемоданы!

Трое путешественников добрались до Перуджи, оттуда отправились во Флоренцию. Каролина, все еще дожидавшаяся Александра в городе дожей, простодушно писала ему: «Видишь ли, я совершенно уверена в том, что в Венеции ты будешь куда больше любить меня: царящая здесь тишина, которую нарушает лишь пение гондольеров, – это как раз по тебе». Она томилась в одиночестве, и в те часы, когда у нее не было репетиций в опере, ей только и оставалось, что мечтать, бродя в зимнем тумане по берегам замерзших каналов, а ее Александра, напрочь позабывшего о том, что поклялся как можно скорее к ней приехать, обвенчаться и до конца своих дней наслаждаться безмятежной и безупречной супружеской любовью, чем дальше, тем больше тянуло в Париж. Работа, слава, деньги, яркие огни, сплетни, мимолетные связи, дружба, вражда, похвалы и нападки – только там все это обретало истинный смысл, только там можно было жить в полную силу. Пребывание в Италии было для него всего лишь приятной интермедией. Если он хочет продолжать быть писателем, ему надо побыстрее вернуться во Францию. Охваченный нетерпением, он тормошил «участников научной экспедиции», уговаривая их поторопиться с возвращением на родину.

Обратный путь они проделали быстро и без всяких приключений и оказались в Париже как раз вовремя, чтобы поспеть к новогодним праздникам. Как бы то ни было, решил Александр, а Каролине надо хотя бы послать записку, сообщить о своем возвращении в столицу, это он должен сделать непременно. Сам толком не понимая, зачем, то ли из жалости, то ли из вежливости, он снова заверил ее в том, что постоянно о ней думает. Неужели она приняла всерьез эту пустую любезность? Во всяком случае, Каролина ответила ему, что ждет его со жгучим нетерпением и вьет гнездышко, в котором расцветет их счастье: «О, ты увидишь, тебе не придется жаловаться; я постараюсь моей любовью и заботой, какими окружит тебя любящая женушка, добиться того, чтобы ты благословил тот день, когда дал мне слово». Опасаясь, как бы ее заблуждения не дошли до полного безрассудства, он начал потихоньку лишать ее иллюзий, готовить к разочарованию, сказав, что, вероятно, еще долго не сможет приехать в Венецию. Она немедленно принялась возмущаться и всю вину за эту резкую перемену намерений свалила на мерзкую Иду.

«Ты говоришь мне, – пишет она, – что не сможешь приехать в Венецию, потому что, хотя твои пьесы до апреля и не будут поставлены на сцене, но с мадемуазель Идой все затянется до марта. Затем она останется в Париже без ангажемента, и ты станешь ее содержать. Во всем этом меня интересуют не деньги, я боюсь, как бы тебе самому не пришлось расплачиваться. Еще три слова: Париж – развлечения – Ида; как могут рядом с этим удержаться воспоминания о святой и о женщине, которая, на беду свою, стремится к законному союзу?»

Между делом Александр ненадолго наведался в Руан, должно быть, ради того, чтобы увидеться с неприступной Гиацинтой. Каролине он об этом сообщил лишь задним числом. Это было тяжким преступлением против любви. Каролина сочла себя оскорбленной, отвергнутой, забытой: «Почти месяц прошел с тех пор, как вы в последний раз брали в руки перо, чтобы после своего возвращения из Руана черкнуть мне пару строчек. […] У меня больше не остается сомнений в том, что я была весьма предусмотрительна, когда предоставила вам свободу располагать моим будущим, поскольку теперь вы не увидите моего горя и сможете сказать: „Я был искренним!“ Однако я предпочла бы два слова от вас тому молчанию, которое прекрасно мне все объясняет, но вместе с тем длит мои муки от одной почты до другой. Я твердо решила не тревожить вас, писать вам лишь в ответ на ваши письма, но сегодня утром я не в состоянии сдержать слово, мое бедное сердце переполнено, впрочем, я и не хочу скрывать от вас, что я вас понимаю, что я смогла сказать себе: „Он меня разлюбил!“ И вы не сможете убедить меня в обратном, поскольку не существует никакой причины, которая оправдывала бы это затянувшееся молчание. […] Пользуйтесь же снова свободой. […] Я навсегда останусь для вас лучшей подругой. Я не забуду о том, что вы открыли мне двери рая – я видела его, я не могу в нем жить, я хочу только одного – чтобы вы были счастливы, так что пусть будет по-вашему».[64]

Стало быть, она наконец смирилась с тем, что разрыв совершился, и Александр с облегчением перевернул страницу. Истинного охотника можно распознать по тому, что он полон сочувствия и даже любви к только что убитой им дичи; человек с добрым сердцем, избавившись от женщины слишком требовательной, занимавшей в его жизни слишком много места, испытывает такую же нежность к той, которую ему пришлось принести в жертву ради того, чтобы не поступиться собственной независимостью. Оглядываясь на свое прошлое, Александр видел ряд милых лиц, перебирал в памяти имена: Лор, Мелани, Белль, Мари, Гиацинта, Каролина. Еще какие-то мимолетные незнакомки… И, наконец, Ида. Все они задевали его чувственность, ни одна не затронула души. Может быть, он был слишком увлечен играми сочинительства и потому не мог безраздельно предаться играм любви? Может быть, притворство, неизбежное в театре, теперь правит и его жизнью? Он получает удовольствие только тогда, когда пускает пыль в глаза, провоцирует, его стихия – перемены, мистификации, уловки и обманы. Ида поняла это лучше всех прочих. Вот потому-то, при всех своих недостатках, она с каждым днем все прочнее его завоевывала. Уже не первый год она использовала его, как и он использовал ее, обходясь без высоких чувств и громких слов. С ней он знал, что одинок, но никогда его одиночество не бывает полным, что он может, когда ему захочется, отдалиться от нее, забыть о ней, оставить ее, устав от бесконечных ссор, но что она окажется рядом, когда ему понадобится, чтобы кто-то его выслушал, когда захочется склонить голову на чью-то грудь. Так с какой же стати ему менять коней на переправе?

Глава V Невнятные битвы

Жизнь луи-филипповского Парижа, в котором Александр не был полгода и куда только что вернулся, показалась ему замедленной, упорядоченной и скучной. Республиканцы, уставшие попусту надрывать глотки, безмолвствовали, пристыженные легитимисты после жалкого завершения героической эпопеи герцогини де Берри тоже поутихли, буржуазия пустилась в бессовестные финансовые спекуляции, рабочие, как и прежде, голодали, прозябая в нищете и грязи, а пресса, которой заткнули рот, уже не решалась поднимать голос против правительства и довольствовалась тем, что изничтожала кое-каких известных писателей, в том числе и перебежчика Дюма, по мнению газет, совершенно исписавшегося, а возможно, и переставшего не только писать, но и существовать. Последний немедленно решил хлестким опровержением пресечь их обвинения в бессилии; он привез в своей дорожной котомке достаточно припасов для того, чтобы заткнуть рты всем тем, кто посмеет в нем усомниться: две пьесы, роман, множество зарисовок с натуры. Но больше всего, намереваясь поправить свои дела, он рассчитывал на театр. Арель уже получил «Дон Жуана де Маранья», посланного ему Александром из Тулона. Больше того – Иду уже пригласили на главную женскую роль. С другой стороны, Фредерик Леметр передал Дюма рукопись драмы «Кин»: ее авторы, Теолон и Курси, не справились с богатейшим материалом. Александру достаточно было пробежать глазами несколько страниц, чтобы почувствовать душевное и духовное родство с прославленным английским актером, давшим свое имя пьесе: несдержанный, склонный к крайностям, пылкий и непредсказуемый человек, притягивающий и ранящий женщин своим обаянием. Ни малейшего сомнения в том, что Фредерик Леметр рожден для того, чтобы воплотить на сцене это неистовое создание, а Дюма – для того, чтобы наделить его даром речи. Загоревшись этим проектом, Александр изменил первоначальный замысел, усилил комедийное начало и позволил себе удовольствие кое-где вложить в уста актера свирепое обличение невежества и продажности критиков.

Пока Дюма доводил до совершенства свой собственный вариант пьесы «Кин, или Гений и беспутство», другая его пьеса, «Дон Жуан де Маранья», была поставлена на сцене театра «Порт-Сен-Мартен». Диалоги оттеняла приятная музыка Луи Александра Пиччини, модного в то время композитора. Спектакль, несмотря на украсившие его мелодии, с треском провалился. На самом деле зрители были разочарованы не столько содержанием пьесы, сколько самим представлением. Смех и свистки раздавались в зале всякий раз, как на сцене появлялась Ида, дородная и важная матрона, которая должна была воплощать собой «ангела» невинности. Мелкие газеты злобно нападали на автора и его «протеже». Видя такое единодушное непризнание, Александр начал тревожиться, не помог ли он рыть собственную могилу, думая, что возводит для себя пьедестал. «Меня считали не просто отжившим, – напишет он позже, – а умершим». Ареля тоже сильно задел этот сокрушительный провал. Несмотря на то что он уже принял другую пьесу Дюма, «Поль Джонс», он из осторожности решил пока ее не ставить. Впрочем, и сам Александр признавал, что это не лучшее его произведение.

К счастью, если театр и отвернулся от Дюма, журналистика встретила его с распростертыми объятиями. Эмиль де Жирарден только что основал новую газету под названием «La Presse», с большим тиражом и весьма умеренной ценой. Он предложил Александру давать в нее рецензии на самые интересные спектакли Французского театра и «Порт-Сен-Мартен», а кроме того, в каждом утреннем воскресном выпуске автор сможет помещать большую статью, в которой расскажет о главных событиях в истории Франции начиная с царствования Филиппа Валуа. Условия: один франк за строчку рецензии, строчка воскресной статьи – франк двадцать пять сантимов, и статьи эти должны были быть одновременно «поучительными и развлекательными». Александр радостно потирал руки: конечно, это коммерческое соглашение обеспечивало верный кусок хлеба, что само по себе хорошо, но в то же время, что было куда важнее, дарило ему неисчерпаемый источник вдохновения: историческая статья! Настоящая золотая жила для того, кто умеет ловко использовать ее разнообразие. Он усердно принялся строчить одну статью за другой, и в его текстах фантазия и знание то и дело обменивались масками. Должно быть, он перестарался, потому что вскоре успех газеты стал раздражать конкурирующие издания, которые объединились в дружном обличении литературного убожества и недостатка информации, свойственных этой газетенке, которая и не скрывает, что превыше всего ставит выгоду. «Le Bon Sens» и каррелевский «Natiional» ополчились против Эмиля де Жирардена, главного редактора «La Presse», считая его спекулянтом, торгашом, прохвостом, жуликом, проходимцем, тайно поддерживающим пресловутые Сентябрьские законы, препятствующие честному распространению известий среди читателей. После обмена оскорблениями 22 июля в Венсеннском лесу состоялся поединок – Жирарден стрелялся с Каррелем. Во время дуэли Жирарден был легко ранен в ногу, Каррель же после выстрела противника рухнул наземь – пуля вошла ему в пах, и рана оказалась смертельной. Пока этот борец за эгалитарные идеалы агонизировал, все его друзья громогласно высказывали свою ненависть к «убийце». Умирающий, верный своим агностическим убеждениям, отказался позвать священника, потребовал гражданского погребения и испустил последний вздох, шепча слова «Франция» и «республика».

Молчаливая толпа проводила на кладбище останки героя. К похоронной процессии присоединились Араго, Беранже и даже Шатобриан. Среди прочих за гробом покорно брел и Александр, опустив голову и не зная, как себя вести. Его раздирали противоречия. С одной стороны, ему, как поборнику либеральных идей, следовало оплакивать покойного, с которым он был достаточно близок, с другой – в качестве сотрудника газеты он не мог чернить ее главного редактора, своего «работодателя», щедрого и толкового Эмиля де Жирардена. Требования чести предписывали ему отказаться от сотрудничества, корысть нашептывала, что на этот раз можно и пренебречь собственными принципами. Вот не думал, что ему придется решать вопрос совести такого рода. В редакции ждали его решения. Конкурирующие издания уже объявили, что он намерен расторгнуть договор с Жирарденом. Он еще несколько часов поколебался, затем, с тяжелым сердцем, вернулся к работе, которая его кормила. И 28 июля 1836 года газета Эмиля де Жирардена с гордостью смогла объявить: «Господин Александр Дюма в ближайшее время пришлет нам новые исторические статьи, которые он обязался поставлять нам четыре раза в месяц».

Описывая по-своему выдающихся персонажей прошлого, Александр в той же газете выносил приговор спектаклям, шедшим в этом сезоне. Несравненное удовольствие – хаять собратьев, когда они того заслуживают, после того как тебя самого охаяли совершенно незаслуженно! Воспользовавшись случаем, он высказывал свою точку зрения на современный театр, на будущее народной драмы, на превратности трагедии. Этот беспристрастный анализ чужих талантов почти что помимо его воли удерживал его, не давал отдалиться от происходящего на сцене и закулисных перешептываний. Впрочем, он никогда и не думал отказываться от своего призвания драматурга. Фредерик Леметр репетировал «Кина» в «Варьете». Премьера состоялась 31 августа 1836 года. Успех пришел мгновенно. Зрители и пресса – все были в восторге. Но кому они аплодировали? Фредерику Леметру или Александру Дюма? Не все ли равно! Главное – что триумф «Кина» заставит забыть о провале «Дон Жуана». На каких же чудесных качелях нас раскачивает жизнь! Еще вчера ты летел к земле, а сегодня взмываешь под облака. Никогда не надо признавать себя побежденным – только так и можно взять реванш, лучше способа не придумать. Александр уверял, что это правило перешло к нему от отца. И о чем ему тревожиться назавтра после премьеры «Кина», его-то врасплох не застанешь, он знает множество путей, ведущих к цели. Драматург, историк, романист, критик – все-то он умеет, все знает, и все у него получается!

Дома Ида надежно взяла в свои руки бразды правления. Она прекрасно вела хозяйство, гостеприимно встречала друзей, явно отдавая предпочтение «светским людям», но по-прежнему упрекала Александра в том, что он гоняется за каждой юбкой, и надоедала ему просьбами пристроить ее в «Комеди Франсез». Тем не менее с недавних пор у нее в его глазах появилась новая заслуга. Заботясь о том, чтобы сделать их связь как можно более прочной, она взяла в дом дочку Александра и Белль, маленькую Мари-Александрину, которой к тому времени пошел седьмой год. Девочка была совершенно непривлекательна внешне, несмотря на свои чудесные черные волосы и голубые глаза, похожие на отцовские. После того как ее долгие месяцы перекидывали от одной няньки к другой, она была беспредельно счастлива оказаться в тепле, в настоящей семье, где хозяйничала пышнотелая дама, которая осыпала ее ласками и закармливала всякими лакомствами. Занимаясь девочкой, балуя ее, Ида одновременно удовлетворяла и долгое время подавляемую потребность в материнстве, и желание распоряжаться жизнью близких. Но если от Мари-Александрины она могла добиться чего угодно, то любые ее попытки руководить воспитанием сына Лор Лабе, двенадцатилетнего Александра-младшего, наталкивались на глухое сопротивление. Так же страстно, как восхищался отцом, его ростом, силой, умом и жизнерадостностью, мальчик ненавидел назойливую подругу, которую тот себе выбрал. Ида страдала одновременно и оттого, что паршивый мальчишка нескрываемо ее презирает, и оттого, что видела, как он млеет от восторга перед «великим Дюма», который не упускал случая покрасоваться перед сыном, чтобы окончательно его покорить.

Впрочем, на самом деле, если она и ревновала немного Александра к его сыну, куда сильнее ее тревожил интерес, который он проявлял к своим чрезмерно навязчивым поклонницам. В конце 1836 года, узнав, что его бывшая любовница Виржини Бурбье вернулась из Санкт-Петербурга и привезла ему роскошный халат и упаковку турецкого табака неизвестного во Франции сорта, Ида отобрала подарки, из халата выкроила себе жакет, а восточный, тонко благоухающий табак заменила самым обычным, дешевым, от которого начинал кашлять и плеваться всякий, кто пробовал вдохнуть его дым. Эти меры притеснения сопровождались таким потоком проклятий, что Александр начал подумывать, не лучше ли ему собрать свои пожитки и куда-нибудь переселиться.

На его счастье, 18 сентября ему внезапно представился случай переменить обстановку: его на две недели посадили в тюрьму Фоссе-Сен-Бернар. Поводом к аресту стали многочисленные пропуски строевых занятий Национальной гвардии. В тюрьме он развлекался сочинительством – написал «Злоключения национального гвардейца» и несколько злобных памфлетов, направленных против профессиональных критиков, которые его чем-нибудь обидели, – и принимал гостей, в том числе Иду, наконец-то проявившую к нему милосердие и навестившую его в заточении, и Виржини Бурбье, к которой снова воспылал нежными чувствами. Поскольку та со вздохом сообщила ему, что вскоре должна снова уехать в Санкт-Петербург, он всерьез вознамерился ее сопровождать, если не в Россию, то хотя бы до Гамбурга, где они могли бы приятно провести время. Однако Жерар де Нерваль отвлек его от этого фантастического проекта, предложив совместно написать либретто оперы «Пикилло», музыку для которой должен был сочинить композитор Ипполит Монпу. В главной роли должна была выступать Женни Колон, в которую Жерар де Нерваль был влюблен до беспамятства и без всякой взаимности. Александр пришел в полный восторг от того, что может сочинять за тюремными стенами поэтическое произведение, и согласился заняться «Пикилло», позабыв о Виржини. В течение двух недель они с Жераром, запершись вдвоем, изощрялись, трудясь над историей, которая ни тому, ни другому по-настоящему не нравилась. Как бы то ни было, благодаря ей они провели немало чудесных часов, полных дружбы и веселья. Опера, поставленная годом позже, имела, по словам Дюма, «умеренный успех».

Едва выйдя из тюрьмы, Александр снова угодил в лапы Иды. Она была упорной, а он изо всех сил старался быть терпеливым. Бесконечными угрозами и мольбами она добилась того, что он выставил непременным условием, при котором соглашался отдать новую пьесу во Французский театр, официальное вступление его любовницы в труппу. Филоклес Ренье, временно руководивший театром, уступил его требованиям, и с Идой был заключен контракт на полгода, что сделало ее на несколько дней чуть более снисходительной к слишком увлекавшемуся любовнику. Впрочем, Виржини Бурбье снова уехала в Санкт-Петербург, никакие новые соперницы пока на горизонте не показывались, а Александр был полностью поглощен своими распрями с прессой. Отвратительный Жюль Леконт, спекулянт, лгун и мошенник, которому он «врезал» по окончании своей поездки на юг, только что опубликовал в Бельгии под псевдонимом граф Ван Анжельгом «Записку о французских писателях», в которой изрядно потрепал Дюма. Эту обличительную речь немедленно перепечатал во Франции Балатье, главный редактор «Cabinet de lecture». Некоторые писатели, в том числе и Альфонс Карр, также подвергшиеся нападкам и шельмованию в этой статье, намеревались вызвать Балатье на поединок. Дюма, хотя и был весьма щепетилен в вопросах чести, предпочел на низкую месть неудачника ответить презрением. Возможно, он узнал, что в начале того же, 1837 года русский поэт Александр Пушкин был убит на дуэли молодым французом, Жоржем Геккереном д’Антесом, служившим в русской императорской гвардии.[65] Говорили, что убитый, почти неизвестный во Франции, но прославленный у себя на родине, был африканского происхождения. В его жилах текла та же кровь, что и у Дюма, он носил то же имя. Простое совпадение или предзнаменование? Слишком глупо будет, думал Александр, если его постигнет та же участь, что и этого Пушкина, по вине совершеннейшего ничтожества!

Понемногу волнения, вызванные подлой выходкой Жюля Леконта, улеглись, дело закончилось без кровопролития, и Александр вернулся к своим планам: написать «Калигулу», который способен был бы соперничать с «Гамлетом» или «Макбетом». Теперь он задумал соединить смешное с ужасным и отвести главную роль в пьесе знаменитому коню, которого император решил сделать консулом, чтобы показать всем, насколько велика его власть. В цирке Франкони в то время как раз был ученый конь, которого звали Адольф. Как хорошо было бы вывести его на подмостки, чтобы воочию показать безумие его хозяина, как это привлекло бы внимание к пьесе! Но Дюма не повезло, его постигло разочарование: десять дней спустя Адольф сломал ногу во время выступления, и его пришлось пристрелить! Однако Александр не слишком был огорчен гибелью коня. К этому времени он осознал, что появление коня на сцене Французского театра могло превратить всю пьесу в буффонаду или цирковое представление. А ведь «Калигула», по его замыслу, – серьезное произведение, драма романтическая и классическая одновременно, раскаты звучного александрийского стиха, «Шекспир, переписанный Расином», – одним словом, откровение, которое вознесет имя автора на такую высоту, с какой уже ни один критик не сможет его сбросить. Ида суетилась у него за спиной. Ей тем более не терпелось, чтобы он поскорее засел за сочинение «Калигулы», что ей была обещана главная женская роль. Но, хотя Александр без конца рассказывал друзьям о своей пьесе, ни одной строчки он пока что не написал. Правда, работает он всегда очень быстро! Дюма обещал, что за несколько недель все будет готово. И уже начал готовить журналистов к возведению на пьедестал той, кому предстояло стать восходящей звездой спектакля. «Дорогой сосед, – пишет он Альфонсу Карру 27 февраля 1837 года, – в пятницу Иду приняли в „Комеди-Франсез“; она должна дебютировать там в начале сентября; окажите любезность – если у вас сохранились какие-нибудь связи в „Корсаре“, пошлите им заметку».

Подготовив таким образом почву, он мог приступить к самому главному: начать писать пьесу, стих за стихом, реплику за репликой. Анисе Буржуа дал ему достаточно вялую основу. Мешанина из безумия, жестокости и распутства. Калигуле и Мессалине, воплощающим собой языческое зло, противостоит чистая христианская девственница Стелла, жертва желаний императора, которая примет мученическую смерть по его приказу. Здесь были все ингредиенты, необходимые для того, чтобы доставить удовольствие любителям сильных ощущений. Потому-то Александр теперь отказывался от многочисленных предложений работать в соавторстве, которыми его осаждали. Арман Дюрантен просил его помочь смастерить какую-то пустячную вещицу, но Дюма высокомерно отклонил его предложение, ответив, что отныне всегда будет писать один: «Я полностью отказался от работы подобного рода, низводящей искусство до ремесла».

Как бы усердно он ни трудился, расписывая излишества, которым предавался Калигула, это нисколько не мешало ему посещать самые блестящие салоны Парижа, чтобы красоваться и болтать без удержу. Впрочем, весь город в то время был охвачен ликованием. Юный Фердинанд, герцог Орлеанский, к которому Дюма издавна относился с почтительной симпатией, только что женился на прелестной Елене Мекленбург-Шверинской. Было объявлено, что по случаю этого радостного события их величества устраивают в Версале парадный обед, за которым последует бал, и что туда будут приглашены наиболее выдающиеся личности Франции. Дюма гордился тем, что попал в число избранных. Тем более что в знак своего восхищения и расположения Фердинанд решил представить его к ордену Почетного легиона. Он должен был стать кавалером ордена, Гюго же удостоится звания офицера. Чем объяснить подобное распределение наград, почему к двум писателям отнеслись по-разному? Может быть, Гюго пишет лучше, чем Дюма? Ничего нельзя было сказать с уверенностью, да и вообще судить о чем-либо было рано. Александру претил торг, он был бы рад любой награде. Однако Луи-Филипп, который полновластно здесь распоряжался, припомнил, как его бывший сверхштатный служащий некогда имел дерзость подать ему прошение об отставке. Его величество был чрезвычайно злопамятен, а потому сердито вычеркнул имя наглеца из списка представленных к ордену Почетного легиона. Александр, оскорбившись, известил Фердинанда о том, что в таком случае его не будет на версальском празднике. Гюго встал на его сторону и из цеховой солидарности также отослал назад пригласительный билет. Фердинанд, который обоих писателей уважал и обоими восхищался, отправился к отцу в надежде его смягчить. Луи-Филипп нехотя сменил гнев на милость, и вскоре Александр смог поделиться с Гюго радостной новостью: «Мой дорогой Виктор, сегодня утром ваше и мое награждения были подписаны. Мне поручено неофициально вам это передать. […] Обнимаю вас».

И тогда же, исполняя просьбу герцога и герцогини Орлеанских, он отправился к Делакруа, чтобы купить у него картину: их высочествам хотелось сделать такой подарок Гюго в благодарность за то, что он прислал им свой последний поэтический сборник «Лучи и Тени». Александр хотел от их имени приобрести у художника «Марино Фальери», великолепное изображение восьмидесятилетнего дожа, выступившего против патрицианского правления в Венеции. Но Делакруа, который готов был уступить эту картину Дюма, ни за что не хотел отдать ее еще в чьи-нибудь руки, пусть даже и герцогские. Ничего страшного, стоит ли об этом говорить – вместо «Марино Фальери» Гюго получит от молодой четы другую картину в знак преклонения перед его талантом и уважения к его монархистским взглядам.

В ожидании начала королевского приема Александр разгуливал по бульварам, выставив напоказ украшавший его манишку огромный сверкающий крест Почетного легиона, окруженный знаками нескольких второстепенных орденов. Эта выставка разнокалиберных наград приводила его в восторг, он любовался собой, он чувствовал себя так, словно превратился в некое подобие ходячего герба. Не от своих ли африканских пращуров он унаследовал эту неумеренную страсть к побрякушкам и мишуре? Вполне возможно, но он нисколько этого не стыдился. Тот, кто пренебрегает мелкими радостями жизни, не сумеет оценить и крупных.

Наконец настал час праздника. На народном гулянье, устроенном на Марсовом поле, собралась такая толпа, что многих задавили насмерть. Зато версальский прием был просто верхом элегантности и торжественной важности. Дюма и Гюго явились на него, украшенные всеми орденами, в офицерских мундирах Национальной гвардии. В этом избранном обществе не было ни одного человека, который был бы недостоин упоминания в светской хронике. Александр был искренне растроган любезностью короля, простым обхождением Фердинанда и более чем товарищеским расположением Гюго. Он вместе с ним сожалел о том, что многие приглашенные, несмотря на свои громкие имена, оказались неспособны оценить гениальность в чистом виде. После представления «Мизантропа», которым завершился вечер, с мадемуазель Марс в роли Селимены он слышал, как высшие сановники, переговариваясь между собой, удивлялись: «Так вот что такое этот „Мизантроп“! Я-то думал, это забавно!» И для этих-то людей мы пишем! – с горечью осознал Александр.

Когда начало рассветать и праздник закончился, Дюма стоило немалого труда отыскать в столпотворении экипажей ту карету, в которой он прибыл в Версаль. Устроившись на сиденье рядом с Гюго, он вернулся к давним планам: хорошо бы им совместно руководить каким-нибудь крупным театром. Гюго, убаюканный стуком колес, уставший от грома оркестра и разговоров, клевал носом, сонно покачивал головой. Но не возражал.

Тем не менее, вернувшись в Париж, Александр на время отказался от мысли о двуглавом управлении какой-нибудь большой парижской сценой и все свои усилия направил на «Калигулу», стремясь как можно быстрее закончить пьесу. Впрочем, время от времени он позволял себе прервать этот каторжный труд и несколько часов поразвлечься. Так, он согласился принять участие в пикнике, устроенном герцогом Орлеанским поблизости от Компьеня. Веселая компания расположилась пировать на траве. Доктор Паскье под заинтересованными взглядами сотрапезников разрезал фазана, и герцог, тоже взглянув на него, пробормотал: «Подумать только, что эта скотина когда-нибудь разделает и меня точно так же, как разделывает этого фазана!» По его лицу прошла тень. Было ли это предчувствием близкой смерти? Гости неловко засмеялись. Но суеверному Дюма от этой короткой сценки сделалось не по себе.

Впрочем, очень скоро ужасы «Калигулы» заставили его забыть и о фазане, разрезанном опытной рукой на куски, и о смутных опасениях, пробудившихся у него при виде герцогской четы. К концу сентября 1837 года пьеса была закончена, Дюма прочел ее Комитету, и она была принята единогласно. Тем не менее пайщиков пугали расходы, поскольку для этого спектакля требовались пять декораций, сто шестьдесят костюмов и толпа статистов. Речь шла о том, чтобы выстроить на подмостках римскую улицу, террасу дворца Цезаря, императорский триклиний… Дюма признавал, что такая постановка обойдется театру недешево, но уверял, что публика валом повалит в театр и к окошечкам касс выстроятся такие очереди, что тревоги счетоводов улягутся в первые же несколько дней. Среди прочих выдумок он предложил, чтобы колесницу Калигулы везли четыре белых коня. При одной мысли об этом члены художественного совета едва не попадали со стульев. Никогда на сцену «Комеди Франсез» не выходили живые звери! Александр возразил, что не видит в этом повода отказываться от столь необходимого нововведения. Но как он ни горячился, как ни надсаживался, как ни драл глотку, Комитет оставался непоколебим. Наконец после долгих переговоров пришли к компромиссу: колесницу Калигулы повлекут женщины. Смирившись с этим решением, Александр утешал себя тем, что, может быть, упряжка, состоящая из хорошеньких актрис, куда больше порадует взгляд господ из партера, чем упряжка дружно топочущих копытами скакунов.

Цензура дала разрешение, потребовав внести в текст небольшие поправки, и 15 ноября 1837 года начались репетиции. Все время, пока шла работа над спектаклем, актеры дрожали от страха перед прихотями автора, не понимая, окончательно ли он потерял рассудок или, напротив, одарен больше прочих даром коммерческого предвидения. Филоклес Ренье вспоминал: «В течение трех месяцев Дюма изводил нас своими требованиями, своими причудами, своей непоследовательностью до такой степени, что мы начинали думать, уж не заразился ли автор „Калигулы“, работая над пьесой, болезнью своего героя?»[66] Благодаря сплетням и болтливости бульварных листков весь Париж знал об этих пышных приготовлениях. О «Калигуле» говорили как о затее гениальной и вместе с тем безумной. Места бронировали за два месяца, и охрану заранее усилили в предвидении давки в день премьеры. В этот день, 26 декабря, перед началом представления уличные торговцы продавали у входа в театр памятные свинцовые медальки. Еще одна нелепая выдумка Александра. Некоторые видели в этом возмутительное проявление тщеславия, других это только забавляло. Герцог и герцогиня Орлеанские величественно и грациозно вошли в свою ложу, когда зал был уже полон. На первый взгляд все было спокойно, но это спокойствие напоминало затишье перед началом летней грозы. Предводитель клакеров не скрывал беспокойства. В самом деле, с некоторых пор за его спиной плелись интриги. Разумеется, его наняли для того, чтобы в определенных местах пьесы раздавались аплодисменты, но многие пайщики театра, недовольные распределением ролей, подкупали клакеров, чтобы те освистывали актеров, которые им не нравились, и даже автора, который слишком высоко занесся в своих замыслах. Мадемуазель Жорж, возможно, была причастна к заговору. Поговаривали даже, будто Гюго останется доволен, если пьеса провалится.

Очень скоро Дюма, напряженно присматривавшийся и прислушивавшийся ко всему, что происходило вокруг, заметил вялое недовольство и насмешливое равнодушие зрителей. Эти люди явно пришли в театр не для того, чтобы восхищаться спектаклем, а с намерением ко всему придираться. Чутье его не подвело. Каждый жест низкого тирана Калигулы сопровождался притворными вздохами публики, а когда толстуха Ида, изображавшая юную и воздушную мученицу, запуталась в подоле собственного платья и едва не растянулась на полу сцены, послышались смешки. С этой минуты самые трогательные реплики вызывали град насмешек. Александр, рассчитывавший на триумф, был совершенно сражен происходящим. Даже его друзья не знали, что ему сказать о пьесе. Комментарии в прессе были едкими и язвительными. Жанен, не простивший Дюма того, как он его изобразил в «Злоключениях национального гвардейца», отомстил за себя, написав особенно злобную статью о «Калигуле» и авторе пьесы. Удивленный таким предательством друга, Дюма хотел было послать к нему секундантов. Но Жанен, выплеснув злобу, уклонился от поединка. Впрочем, Александру и самому не так уж хотелось драться на дуэли. Он был растерян, опечален – не более того. Теперь его огорчало не столько то, что пьеса провалилась, сколько отсутствие доходов, на которые он рассчитывал. Ида, со своей стороны, бесилась, читая в газетах подлые шуточки по своему адресу. Дельфина де Жирарден, соратница Дюма по газете «La Presse», которой руководил ее муж, посмела написать, укрывшись под псевдонимом Де Лоне: «И как только можно с подобным телосложением выступать в амплуа инженю? […] Тучность мадемуазель Иды, мечтательной и чувствительной девственницы, неизменно одетой в белое, робкой девы, легкой поступью бегущей от бесчестного похитителя, ангела и сильфиды, которой только крыльев недостает, вызывает смех и возмущение. Для того чтобы вас каждый вечер могли похищать, надо по крайней мере, чтобы вас можно было приподнять».

16 февраля, после двадцати представлений при полупустых залах, Французский театр снял с афиши эту пьесу, слишком смелую и вместе с тем слишком дорогостоящую. После этой неудачи Александр в утешение себе мог рассчитывать только на возобновление «Анжелы» в Одеоне. Но и на этот раз свора критиков растерзала в клочья и актеров, и автора. В день премьеры на сцене произошел прискорбный случай: на мадемуазель Верней упал задник. Виной всему была Ида, которая потребовала передвинуть какую-то мебель, чтобы она могла приблизиться к рампе и предстать перед зрителями в более выгодном освещении. За кулисами ее в этом упрекали. Она была в отчаянии, Александр не переставал сердиться. Крушение «Анжелы» почти сразу после провала «Калигулы», с разницей всего в несколько недель, – нет, это было больше, чем он мог перенести! Он подозревал тайный сговор всех тружеников пера, пожелавших наказать его за то, что он слишком много пишет и имеет слишком большой успех, в то время как они, вечно недооцененные, бедствуют и не могут выбиться из нужды.

Но разочарование Александра всегда оказывалось недолговечным. Едва коснувшись земли обеими лопатками, он тотчас вскакивал на ноги. Рефлекс борца, которым он был обязан столько же своим крепким мускулам, сколько воинственному духу. Для того чтобы успешнее противостоять судьбе, он решил бежать из тех мест, которые видели его поражение. Необходимо было сменить квартиру. Покинув скромное жилище на Синей улице, он перебрался в роскошное здание на улице Риволи, почти напротив Тюильри. Здесь у него была просторная и светлая квартира на четвертом этаже, с балконом и видом на сады. Ида обставила ее с изысканным вкусом. Успех в роли декоратора собственного жилья на время заглушил разочарование актрисы. Что касается Александра, то у него, поскольку новое жилье обошлось очень дорого, главной заботой стало заработать побольше денег, пристраивая издателям свои романы с продолжением, которые он печатал в газете: «Французская хроника», «Графиня Солсбери», «Фехтовальный зал» и «Паскаль Бруно», великолепный рассказ, в котором, за три года до появления «Коломбы» Мериме, была изложена история беспощадной вендетты. Вскоре после этого «Siécle» («Век») получил право первой публикации другого, более раннего романа Дюма, «Капитан Поль», который он создал на основе драмы, написанной в Калабрии и отвергнутой Арелем. Если хорошо распоряжаться рукописями, ничего даром не пропадает! Наконец, он решил использовать те сведения, которые собрал, пока работал над «Калигулой», и вернулся к римскому античному периоду. Роман «Актея», который печатался с октября по декабрь 1837 года в «La Revue et Gazette musicale de Paris», стал его первым историческим романом. Разумеется, описание Рима времен Нерона было выдуманным от начала до конца, а отношения императора с молодой вольноотпущенницей Актеей вызывали у читателя невольную улыбку, но инцест, гермафродитизм, насилие, убийство, бегство в катакомбы, игры гладиаторов, которыми был приправлен сюжет, держали все того же читателя в неослабевающем напряжении. Чего же еще требовать от прирожденного рассказчика? Увидев результат своих трудов, Дюма решил, что, должно быть, ему лучше ограничиться повествованием, чем отчаянно пробиваться на подмостки парижских театров, не желающих его принимать. Впрочем, ему казалось, что театральный опыт способствует его карьере романиста. Сочиняя броские реплики, придумывая непредсказуемые повороты, завладевая вниманием зрителей при помощи непрестанных открытий, он развил удивительное умение держать читателя в тревожном ожидании, не давать ему перевести дух. Отныне ему служили два присущих ему и дополнявших друг друга свойства: знание движущих сил драмы и интерес к событиям и героям былых времен. С одной стороны, он обладал непревзойденным умением управлять «нитками», с другой – никто лучше его не мог вдохнуть жизнь в персонажей прошлого. Он сознавал, что, без видимого труда соединив ловкость в плетении интриги с нахватанными отовсюду знаниями, создал новый жанр: исторического иллюзиона. В конце концов признательность читателей ничем не хуже благодарности зрителей. Отныне Александр с гордостью подписывался фамилией Дюма. Не то чтобы он был доволен всем написанным им до тех пор, но он верил в то, что собирался написать впредь. Пока у автора работы хватает, что бы он сам ни говорил, жалеть его не приходится!

Глава VI От трагедии к комедии

Из окон своей новой квартиры на улице Риволи Александр мог разглядеть стоявший в саду Тюильри павильон Марсана, в котором жил его большой друг, герцог Орлеанский. Они высматривали друг друга издалека, объяснялись знаками и по малейшему поводу обменивались записками. Возраст и опыт сближали их. Тридцатишестилетний Александр, хотя и называл себя по-прежнему республиканцем, проявлял теперь явную склонность к конституционной монархии, а Фердинанд, доказавший в алжирской кампании, что он не только храбрец, но и искусный воин, становился все более восприимчив к либеральным мнениям, зато все менее и менее склонен был одобрять слепое отцовское стремление к неограниченной власти.

Стоило только наследнику престола кликнуть друга, Александр тотчас спешил к нему, и начинались долгие разговоры, во время которых оба, старательно избегая высказываний на политические темы и упоминаний о своих политических убеждениях, говорили о будущем Франции, дальнейшее существование которой – тут писатель и наследный принц неизменно оказывались единодушны – зависело от полного и мирного социального возрождения.

Тем не менее, сделавшись соседом герцога Орлеанского, Александр не забывал и матушку. Он перевез ее поближе к себе и поселил на первом этаже дома 48 по улице Фобур-дю-Руль, в квартире, которую уступила ему семья Девиолен. Рассудок Мари-Луизы, наполовину парализованной, угасал, и у нее не оставалось других развлечений, кроме посещений внука, приходившего ее навестить по воскресеньям, когда его отпускали из пансиона, и сына, который забегал всегда только на минутку: влетал вихрем, чтобы тут же умчаться, неизменно стремительный и неудержимый. Чувства в нем били через край, и казалось, будто его вносит в дом волна уличного шума и движения. Он был очень мил, тороплив и переполнен светскими сплетнями. Александр и сам сознавал, что не в меру экспансивен, но не мог заставить себя сдерживать темперамент, пусть даже при виде прикованной к креслу старухи с остекленевшим взглядом сразу начинал стыдиться избытка собственных жизненных сил. К тому же Дюма чувствовал себя косвенным образом виноватым в том, что матушка, еще недавно такая сильная и храбрая, теперь так заметно сдала, и это чувство вины было мучительным. Не в силах спасти Мари-Луизу от угасания, он злился на себя за беспомощность и частенько начинал сомневаться в существовании высшей справедливости. Иду раздражала чрезмерная, на ее взгляд, чувствительность Александра, она полагала, что уважающий себя мужчина обязан иметь нервы и покрепче. Он уже не ребенок и не должен позволять себе так распускаться, говорила она. Александр же яростно спорил: неужели ей непонятно, что нет такого возраста, в котором можно не оплакивать смерть матери. И, не найдя понимания у любовницы, изливал душу другу. Едва сдерживая слезы, он писал Фердинанду: «Сидя у постели умирающей матери, молю Господа хранить жизнь вашего отца и вашей матушки».

31 июля 1838 года, когда Дюма обедал у герцога Орлеанского, один из слуг сообщил ему, что у Мари-Луизы вновь случился удар. Он бросился к матери. Она лежала без движения, не могла выговорить ни слова и только с испугом смотрела на награды, которыми была усеяна грудь сына. Неужели она забыла о том, что он награжден орденом Почетного легиона? Сбросив фрак, Александр уселся рядом с матерью. Врач, за которым немедленно послали, не оставил ни малейшей надежды и ушел, «не сказав ни одного сочувственного слова». Старшая сестра Александра, Эме, тоже поспешила прийти к больной, но для Дюма она была посторонней, почти незнакомкой. Глядя на сестру, он спрашивал себя, точно ли они вышли из одной утробы. Зато Фердинанд – совсем другое дело: Александру тут же показалось, что его нравственная обязанность состоит в необходимости немедленно известить друга о постигшем его горе, о неотвратимо надвигающейся разлуке. Написав письмо, он велел отнести его в павильон Марсана. Не прошло и получаса, как слуга герцога Орлеанского явился с сообщением о том, что его королевское высочество ждет Александра в стоящей перед домом карете. Растроганный этим проявлением внимания, Дюма сбежал по лестнице, вылетел на улицу, распахнул дверцу коляски, рухнул к ногам принца, уткнувшись головой в его колени, и разрыдался.

Когда он вернулся в квартиру, Мари-Луиза лежала без сознания, безмолвная и безучастная ко всему. Александра охватило раскаяние, и он погрузился в горькие сожаления о том, что совсем ее забросил, что так редко навещал под конец жизни. Тщеславные писательские заботы, стремление покрасоваться заставили его забыть о главном – о том действии, которое разворачивается не на сцене, за кулисами или в салонах, а в этой комнате… ведь у той, что дала ему жизнь, единственной ниточкой, еще связывавшей ее с миром, оставались эти редкие появления сына! Он снова, как в детстве, как бывало в Вилле-Котре, прилег рядом с матерью, в том же алькове. Но сознавала ли она, что ее Александр будто снова сделался десятилетним мальчиком, что он, как прежде, лежит у нее под боком?

На следующее утро, первого августа, Мари-Луизы не стало. Дюма долго стоял, ошеломленный, перед ее телом, не в силах поверить в случившееся. Ему казалось, что агония, свидетелем которой он был, отдалила его от Бога, вместо того чтобы к нему приблизить. Теперь он мог лишь мечтать как о высшей милости о том, чтобы ему даровано было видеть мать во сне. С наступлением вечера он зажег свечи. От приглашения священника или монахини отказался – хотел остаться один с телом матери. Несколько часов просидел, не сводя глаз с воскового лица, и наконец уснул, побежденный усталостью. Но, несмотря на все его мольбы, Мари-Луиза не явилась ему во сне. Это несостоявшееся свидание загадочным образом еще усилило скептицизм Александра. «Если бы было в нас что-то способное пережить нас самих, – напишет он позже, – […] моя мать явилась бы мне. Смерть – и в самом деле вечное упокоение».[67] По просьбе Дюма художник Амори Дюваль написал портрет усопшей. Все формальности взяла на себя сестра Александра.

Мари-Луизу похоронили четвертого августа в Вилле-Котре, рядом с мужем, генералом Дюма, скончавшимся за тридцать два года до того. Александр прибыл в город накануне вместе с похоронными дрогами. На кладбище вокруг могилы собрался весь город. Глядя на знакомые лица, так горестно постаревшие, он думал о том, как много прошло времени. Теперь все они выглядят карикатурами на тех людей, которых он знал в молодости, все они – лишь получившие отсрочку мертвецы! Он один еще живет! Но сколько лет ему отпущено? Так не хотелось об этом думать… Скорее, скорее прочь, подальше от этого траура, от тягостных воспоминаний, от навязчивых мыслей о прошлом! Нет, вовсе не недостаток любви к матери заставлял Александра избегать мучительного блаженства воспоминаний – им овладело непреодолимое и естественное желание дышать, двигаться, развлекаться, любить, писать, пока человеческая машина еще работает. Четыре дня спустя после похорон Мари-Луизы он собрался вместе с Идой отправиться в давно задуманное путешествие по Германии, во время которого должен был встретиться с Жераром де Нервалем. Он сознавал, что незнание языка помешает ему расспрашивать местное население, но, на его счастье, Ида, получившая образование в монастырском пансионе в Страсбурге, бегло говорила и писала по-немецки, а потому наверняка сможет служить ему переводчиком. Герцог Орлеанский, со своей стороны, снабдил Александра множеством теплых рекомендательных писем, в том числе и письмом к бельгийскому королю, с которым был в родстве.

Первую остановку путешественники сделали в Брюсселе. Александр с Идой прибыли туда 10 августа, остановились в гостинице «Королева Швеции». Город показался им провинциальным, мирным и чудесным. Александру было достаточно один раз пройтись по улицам, чтобы убедиться: в этой стране царит неведомая Франции свобода мнений. Леопольд I принял его на удивление просто и любезно, и Александр тут же решил, что всем государям, дабы покорить сердца своих народов, надо походить на него. Тот, кто желает приносить пользу своим правлением, мог это сделать, по его мнению, лишь в том случае, если склонится к своим подданным, с тем чтобы лучше расслышать их просьбы и их жалобы. Вскоре после того, во время неизбежного для каждого навестившего эти края француза паломничества на поле сражения при Ватерлоо, сын генерала Дюма постарался разобраться в своих отношениях с императором, который одновременно проявил такую черную неблагодарность по отношению к его отцу и такое величие по отношению к отечеству. Александр положил на чаши весов тяжесть потерь и блеск побед, ужас сражений и великолепие празднеств, траур семей и парад знамен – и в результате втайне пожалел о том, что Наполеон вытеснил Бонапарта.

В Антверпене, куда они отправились из Брюсселя, его внимание привлекли картины Рубенса. Лавина женских тел с тучными прелестями лишний раз подтвердила его постоянное стремление воспеть сложение Иды, чьи роскошные телеса его руки не уставали оглаживать и ощупывать. Чувства, которые пробуждала в нем нагота возлюбленной, более всего напоминали аппетит, просыпающийся у любителя поесть, когда он приступает к хорошему обеду. Александр никогда не умел сопротивляться, если на него нападал голод, в любви ли, в застолье – все одно. В Льеже Дюма рассердили служащие отеля «Альбион», которые приняли его за фламандца и отказались накормить под тем предлогом, что на кухне якобы ничего не осталось. Но он наверстал упущенное на следующий день с архивистом Поленом, щедро его угостившим. Майенская ветчина оказалась необыкновенно вкусной, и он объелся ею так, что едва мог дышать, а обилие мозельских и рейнских вин окончательно затуманило мозг…

Границу он пересек отяжелевший телом и умом. Прусские бдительность и порядок преисполнили Александра боязливым восхищением: здесь запрещено было не только выходить из кареты, но даже и менять место внутри ее во все время поездки! Ямщики неукоснительно соблюдали расписание на всех станциях. Неужели у этих людей вместо сердца часовой механизм? Но ведь у них есть великие поэты, они любят природу и умеют о ней говорить!

С первой же своей встречи с Германией в Аахене Александр, помимо этого, разглядел проявления воинствующего национализма, направленного против Франции. Со всех сторон раздавались требования присоединить Эльзас и Лотарингию к германской родине-матери. Немцам, отмечал Дюма, свойственно с глубоким почтением относиться к Рейну, и им хотелось бы господствовать на обоих берегах реки, ибо она: «…для них нечто вроде покровительствующего им божества, […] в чьих водах обитает множество наяд, ундин, добрых и злых духов, которых поэтическое воображение местных жителей днем рисует им сквозь пелену голубых вод, а ночью – порой сидящими, порой блуждающими вдоль берегов. Рейн для немцев – символ мироздания, Рейн – это сила, Рейн – это независимость, Рейн – это свобода, Рейну ведомы страсти, как человеку или, вернее, как Богу».

Поднимаясь вместе с Идой по реке на пароходе, Александр любовался холмами, склоны которых были укрыты виноградниками, а вершины – увенчаны развалинами средневековых замков, населенных призраками бургграфов. Все ему нравилось в этой стране… Все, кроме кухни – кухня показалась ему отвратительной! Он просто-таки давился говядиной с черносливом, зайчатиной с вареньем, мясом кабана с вишней и омлетом с гвоздикой…

К 27 августа они добрались до Франкфурта, здесь Дюма принялся с нетерпением ждать приезда Жерара де Нерваля, сообщавшего, что из-за отсутствия денег застрял в Страсбурге. Александр, который к этому времени и сам был на мели, но, как всегда готовый помочь другу, оказавшемуся в затруднительном положении, немедленно выслал поэту сто сорок франков, чтобы тот смог продолжить свою поездку.

Едва они успели обосноваться в гостинице «Римский император», как «Франкфуртская газета», издававшаяся полностью на французском языке, сообщила о появлении в городе французской знаменитости, прибавив, что «в честь прославленного драматурга будет представлена комедия господина Дюма под названием „Кин“. Александр, польщенный этим знаком внимания местной прессы, все-таки грустил о том, что „Кина“ станут играть в немецком переводе».

Главный редактор «Франкфуртской газеты» Шарль Дюран был изобретательным публицистом, которому пришлось бежать из Франции по политическим мотивам. Он пригласил к себе писателя вместе с его любовницей, принял их восторженно и вместе с тем сердечно, а Александр… Александр не остался равнодушным к тому, что у хозяина дома оказалась прехорошенькая двадцатитрехлетняя жена Октавия «с грудью, как у сфинкса». На эту великолепную пару грудей не переставал коситься и молодой тезка приезжей знаменитости – Александр Вейль, постоянный сотрудник газеты, но мадам Дюран не обращала на него ни малейшего внимания. Зато она казалась совершенно покоренной именитым французским писателем, восседавшим за ее столом. Александр, привыкший к победам такого рода, сделался вдвойне любезен, он блистал остроумием, сверкал глазами и в конце концов заодно с женой совершенно покорил и мужа. Оба сопровождали его, когда он осматривал город, ходили вместе с ним к дому Гете, в собор, на Еврейскую улицу. Более того – они устроили для него экскурсии в горы Таунус и в герцогство Нассау. Александр повсюду и всем восторгался, делал записи, благодарил, одновременно успевая многозначительно поглядывать на Октавию. Ида привыкла к донжуанским проявлениям своего неисправимого возлюбленного и на время поездки предоставила ему полную свободу. Что бы там ни было, полагала она, такие дорожные заигрывания ни к чему серьезному привести не могут. Однако Александр придерживался иного мнения. Ссылаясь на то, что в гостиничном номере работать невозможно, он занял у мужа Октавии три тысячи франков, с тем чтобы снять в городе небольшую квартирку, и запирался в ней на несколько часов каждый день – по его словам, с тем чтобы писать. Но Муза, посещавшая его в этом трудолюбивом уединении, была не такой уж бесплотной: вполне земная женщина под вуалью, Октавия, пробиралась к нему украдкой, и они тайком любили друг друга. Муж не догадывался о неверности жены, Ида тоже ни о чем не подозревала или, может быть, предпочитала делать вид, что остается в неведении, – хотя бы ради того, чтобы путешествие могло продолжаться все так же безмятежно.

Некстати прибывший во Франкфурт Жерар де Нерваль разрушил очарование идиллического адюльтера. У него к тому времени созрел замысел нового произведения, над которым он намеревался работать совместно с Дюма: «Иллюминаты». Так, объяснил он, называлось тайное общество студентов, в свое время хотевших избавить Германию от иностранных влияний и объединить ее в большую империю-завоевательницу. Самым пламенным из этих заговорщиков был Карл Занд, казненный в 1820 году в Мангейме после убийства писателя Коцебу, царского шпиона. Напоминание о совсем недавних исторических событиях, происходивших на фоне разгулявшегося фанатизма и пролития крови, волновало Александра. Он решил отправиться в Мангейм, на место действия, чтобы собрать там необходимые для работы над пьесой материалы. Жерар де Нерваль должен был помогать ему в исследованиях, а Ида – служить им переводчицей. Октавия Дюран, заявившая, что ей тоже любопытно поучаствовать в наполовину полицейском, наполовину литературном расследовании, решила отправиться вместе с ними. Присоединился и ее незадачливый воздыхатель, несчастный Вейль, который неизменно следовал за Октавией по пятам в надежде на нечаянную милость.

В Мангейме путешественники посетили дом Коцебу, молча постояли в комнате, где он был заколот кинжалом и где Карл Занд попытался покончить с собой, чтобы избежать правосудия, после чего отправились почтительной группкой на Sandhimmelfahrtwiese – тот ставший священным луг, где молодой патриот был обезглавлен и откуда его душа унеслась в преисподнюю, уготованную мученикам.

Там Александр и его друзья встретились с директором тюрьмы, который хорошо знал Занда, присутствовал при его казни и говорил о нем как о студенте-идеалисте с нежным сердцем и решительным умом. Директор тюрьмы показал Дюма кое-какие оставшиеся в его распоряжении официальные документы и позволил снять копии с писем, написанных осужденным незадолго до того, как он взошел на эшафот. Затем пятеро исследователей, довольные урожаем сведений, которые им удалось собрать, вернулись в гостиницу и отпраздновали свои открытия роскошным ужином. Вот только обстановка во время ужина была непростой. Ида краешком глаза присматривала за любовником, который то и дело поглядывал на Октавию, а Вейль молча страдал, подмечая, какими заговорщическими взглядами обменивается с Александром его кумир. Один только Жерар де Нерваль пребывал в полнейшем душевном равновесии и думал лишь о том, чтобы повкуснее поесть и побольше выпить. Его возлюбленная, Женни Колон, только что вышла замуж, он был свободен и почти вдов.

Едва встав из-за стола, сотрапезники расстались. Ида и Александр занимали соседний с Нервалем номер. Около полуночи Дюма встал с постели и в одной рубашке направился к двери, ведущей в коридор. «Ты куда?» – окликнула его мгновенно проснувшаяся Ида. Дюма, успевший распахнуть дверь, рухнул на пол и простонал, что у него страшно болит живот. Прибежавший на шум Жерар помог Иде поднять больного и довести его, скулящего и едва держащегося на ногах, до расположенного на том же этаже отхожего места. Едва они разошлись по своим комнатам, Александр, не испытывавший ни малейшего недомогания, тихонько выскользнул из уборной и неслышными шагами направился к двери Октавии, которую та оставила незапертой в ожидании этого любовного посещения. Но несчастный Вейль все слышал, обо всем догадался, все перетерпел, а затем рассказал обо всем в своих мемуарах.[68] Вернувшись в постель, Александр заверил Иду в том, что получил облегчение, но не сказал, ни где, ни каким образом.

На следующее после этой полной обманов ночи утро все они, в том же составе, отправились к палачу Видеманну. Но оказалось, что Карла Занда казнил не он, а его отец, ему самому в то время было всего четырнадцать лет, и у него об этом сохранились довольно смутные воспоминания. Тем не менее Видеманн показал меч, которым была отсечена голова осужденного: ржавые пятна, видневшиеся на лезвии, оставила, по его словам, кровь жертвы, и его отец отказался смыть эти пятна из преданности благородному делу Германии. Александр не поверил ни единому слову из всей этой истории и удивился тому, что встретил враля еще более ловкого, чем он сам. В завершение паломничества он вместе с друзьями отправился на кладбище, где рядом лежали национальный герой и шпион, продавшийся русским. На могиле Карла Занда росла дикая слива. Александр философски отломил веточку деревца, сорвал побег плюща, обвивавшего памятник Коцебу, и, зажав то и другое вместе в руке, унес с собой.

Закончив свои изыскания, путешественники в меланхолическом настроении вернулись во Франкфурт. Александру больше нечего было делать в Германии, тогда как в Париже его ждала сотня планов. Конечно, ему грустно было расставаться с нежной и чувственной Октавией, ее столь покладистым мужем и славным Вейлем, который так скромно прикрывал преступную любовь жены начальника с приезжим писателем. Прощаясь и поочередно заключая всех троих в объятия, Александр клялся, что вскоре позовет их в Париж. Как ни странно, в виде исключения он сдержал слово, и годом позже они приехали во Францию. Более того, именно благодаря его стараниям Шарль Дюран получит должность главного редактора «Капитолия», французской газеты, которую, как поговаривали, субсидировала Россия, Вейль последует во Францию за своим начальником… а Октавия еще не раз найдет способ отблагодарить Дюма за внимание, которое он продолжает оказывать ее семье. Что же касается Иды, то она про себя думала, что это небольшое германское приключение не слишком затронуло ее связь с Александром и в конце концов она поступила правильно, закрыв глаза на очередной адюльтер.

Вернувшись в Париж 2 октября 1838 года, Дюма немедленно занялся обработкой собранных им в Германии материалов. Прокрутив так и этак в голове историю Занда и Коцебу, он решил использовать ее очень свободно для того, чтобы написать пьесу о выдуманном им «иллюминате» по имени Лео Бурхарт (его именем и называлась пьеса). Интрига предполагалась такая: Лео Бурхарт, заняв должность премьер-министра в неком германском княжестве, внезапно сознает, что совершил ошибку, когда метил так высоко, поскольку ничто так не развращает человеческую душу, как неумеренное употребление власти. Как обычно, Жерар и Александр поделили между собой работу: четыре акта должен был написать Дюма, два – Нерваль. Пьеса была написана, однако, укороченная до пяти актов, переделанная и подписанная одним Дюма, она будет поставлена на сцене театра «Порт-Сен-Мартен» лишь много позже. Что же касается отдельного издания, то здесь пьесу сопровождал написанный тем же автором очерк, посвященный тайным обществам Германии. Таким образом, ничего из собранных во Франкфурте и Мангейме материалов не пропало даром. Естественно: когда Дюма брался работать над каким-нибудь сюжетом, он использовал материал по максимуму, подбирая все до последней крошки.

Впрочем, в то время главной заботой писателя были не германские иллюминаты. В его отсутствие друг Порше, искусный клакер, неизменно готовый одолжить денег, уступил своему зятю, Теодору Незелю, директору «Пантеона» – жалкого прогорающего театрика, драму «Поль Джонс», рукопись которой в свое время получил от Александра под крупный аванс. Всю эту полусемейную-полукоммерческую сделку славный малый провел, не поставив о ней в известность автора пьесы. И вот теперь, исключительно по его вине, сочинение Дюма будут играть на третьеразрядной сцене, и эта убогая постановка может умалить достоинства писателя в глазах публики! Можно ли подобное допустить! И так уже в среде собратьев по перу и журналистов его начали вслух жалеть: бедняжка, мол, дошел до того, что вынужден искать для своих пьес хоть какое-то пристанище. Стремясь по возможности избежать худшего, Александр потребовал, чтобы по крайней мере его имя не упоминалось. Тем не менее оно не только красовалось на афише, набранное огромными буквами, но дирекция выставила рукопись на всеобщее обозрение в фойе «Пантеона». Александр в гневе набросился на Порше, тот защищался как мог, уверяя, что лучше иметь большой успех в захудалом театре, чем с треском провалиться на сцене «Комеди Франсез». Этот неотразимый аргумент утихомирил ярость Дюма. Впрочем, опасения его не оправдались, «Поль Джонс» и в самом деле шел с успехом, и сборы были хорошие: шестьдесят представлений принесли двадцать тысяч франков прибыли. Увы! Радость была преждевременной: этого оказалось явно недостаточно, и нынче Александр опять сильно нуждался в деньгах.

Ради того, чтобы набрать денег на оплату своих квартир, пособия нынешним или прежним любовницам, жалованье слугам, подарки, цветы актрисам, исполнявшим роли в его пьесах, и на кое-какие собственные расходы, он обратился к давнему покровителю Иды, Жаку Доманжу, богатому предпринимателю, делом которого была ассенизация, а главным в жизни увлечением – литература и театр. Роскошный ассенизатор согласился дать в долг оказавшемуся в отчаянном положении писателю большую сумму денег при условии, что тот гарантирует возмещение ссуды из своих гонораров. Связанный этим кабальным договором, Александр отныне должен был исписывать ежедневно еще больше страниц и делать это еще быстрее прежнего. Началась бешеная гонка. На рабочем столе росла гора рукописей, планов, всевозможных заметок. Дюма лихорадочно, словно искатель кладов, перескакивал с одного сюжета на другой: новеллы, путевые заметки, новая драма «Алхимик», за которую он взялся в соавторстве с Жераром де Нервалем… – перо его не знало устали.

Тут уместно вспомнить, что за два года до того Александр добился от герцога Орлеанского создания «второго Французского театра» – театра «Ренессанс», в котором должен был идти исключительно романтический репертуар и который возглавил журналист Антенор Жоли. Решено было, что на афише будут чередоваться пьесы Гюго и Дюма – это, несомненно, должно было привлечь публику, с такими авторами зал не будет пустовать. Сезон 1838 года открылся в «Ренессансе» 8 ноября пьесой «Рюи Блаз», и теперь следовало незамедлительно обеспечить на смену драме Виктора неизданную пьесу Александра. Времени было мало. Ида, снова воспылавшая страстью к подмосткам, приставала к любовнику с просьбами написать для нее подходящую роль. Тут к Александру как раз и явился присланный Жераром де Нервалем безвестный соавтор по имени Огюст Маке, двадцати пяти лет от роду, с сочиненной им драмой «Карнавальный вечер». За неимением лучшего Дюма за нее взялся, быстро переписал, сменил название – «Карнавальный вечер» превратился в «Батильду». И вот уже сияющая Ида дебютирует 14 января 1839 года на сцене «Ренессанса» в заглавной роли! Правда, большого успеха не случилось, но и провалом это назвать было нельзя. Как бы то ни было, Александр, обычно проявлявший себя куда более тщеславным, на этот раз вполне удовольствовался тем, что выпало на его долю.

Но почему? Дело в том, что к этому времени у него в голове зародился новый, еще более честолюбивый, чем прежние, замысел: теперь он мечтал взять реванш в «Комеди Франсез», мечтал об успехе, который заставил бы забыть обидную неудачу «Калигулы». Порывшись в своих бумагах, Дюма отыскал пьесу в двух актах, которую ему принесли четыре года назад в надежде, что он сможет что-нибудь из нее сделать. В то время он не нашел в ней ни художественных достоинств, ни признаков коммерческого успеха. Перечитав ее сейчас, изменил мнение. Написано неуклюже, решил он, но есть великолепный материал для неожиданных поворотов сюжета. Главное – хорошо приготовить соус, под которым все это можно подать.

В его изложении сюжет выглядел так: «Молодая девушка не ночует дома, потому что идет на свидание со своим отцом-узником, а назавтра, поскольку она не может признаться в том, где провела ночь, репутация ее погублена…» Беда была в том, что, на его взгляд, сюжет выглядел скорее комическим, чем драматическим, а Французский театр больше всего заинтересован в драме, в которой, по общему мнению, Дюма особенно силен. Ну что ж, мало ли кто в чем заинтересован! Придется заставить вконец заштамповавшихся актеров делать то, что надо ему! И, отказавшись от неистовства и слез, которые принесли ему славу, Александр взялся сочинять легкий и забавный водевиль в пяти актах, «Мадемуазель де Бель-Иль». Прошло несколько дней, и пьеса была готова. 15 января 1839 года автор прочел ее актерам Французского театра, и она была единогласно принята. Для того чтобы придать этому событию большую значительность, Дюма рассказывал повсюду, будто пересказывал Комитету «Мадемуазель де Бель-Иль», когда еще ни одной строчки не было написано. Подобным хвастовством он никого не мог обмануть, однако оно способствовало поддержанию легенды о безмерно талантливом и отчаянно дерзком Дюма.

И сразу же встала трудная и щекотливая проблема распределения ролей. Все молоденькие актрисы, которые могли претендовать на амплуа героини, пришли в волнение. Кому, кому из этих барышень посчастливится заполучить роль, давшую название пьесе, – роль мадемуазель де Бель-Иль?.. Надеялись все, но все и обманулись в ожиданиях, позабыв о том, что во Французском театре опыт и стаж нередко ценились куда выше молодости и свежести. Мадемуазель Марс, несмотря на свои шестьдесят лет, заявила, что вполне способна перевоплотиться в добродетельную и невинную двадцатилетнюю девушку. Даже если ее внешность и не соответствует персонажу, внутренне она полностью с ним сольется. Никто не осмелился ей противоречить, в том числе и Александр, довольный тем, что в его пьесе будет играть такая великая актриса, пусть даже роль совершенно ей не подходит.

Благодаря тому, что дирекция театра выплатила ему две с половиной тысячи франков, Дюма смог частично вернуть долг Жаку Доманжу, капиталисту-ассенизатору, но тот, сославшись на финансовые взаимоотношения с автором, выговорил себе право присутствовать на репетициях и высказывать мнение о тексте пьесы и постановке. И как-то раз, раздраженный постоянным вмешательством в ход репетиций этого неуча, возомнившего себя знатоком, Александр сказал ему: «Господин Доманж, я к вашему товару не прикасаюсь, вот и вы не прикасайтесь к моему!» Заглядывала посмотреть, как актеры работают над пьесой ее бывшего возлюбленного, и Мари Дорваль – вроде бы из чистого любопытства. После одной репетиции она, сердитая и смеющаяся одновременно, воскликнула в присутствии Александра: «Эти подлые авторы никогда не напишут для меня такой роли!»

Наконец настал день решающего испытания: 2 апреля 1839 года. К вечеру вся труппа просто сбилась с ног. Зал был полон нарядными, гомонящими зрителями. Всем не терпелось узнать, как Дюма, признанный сочинитель драм, справился с требованиями комедии. Некоторые даже и не скрывали, что им хотелось бы поглядеть, как он расквасит себе нос: в литературе нельзя безнаказанно сменить жанр! Однако, едва начался спектакль, атмосфера разрядилась. Стремительно развивавшееся действие происходило во времена Людовика XV, и красивые костюмы, всякого свойства недоразумения, неожиданные развязки, остроумные реплики сумели победить даже тех заранее настороженных зрителей, которые твердо решили во что бы то ни стало не получать никакого удовольствия от представления. Пьеса оказалась непристойной – но в меру, ровно настолько, насколько надо! – забавной и непритязательной. Управляющий лаконично записал в своем ежедневном отчете: «Большой успех». Критики не опровергли этого утверждения. Дюма, полагая, будто опустился до Бульваров, на самом деле только поправил свои дела, говорили в редакциях мелких газет: он слишком высоко метил с «Калигулой» и оказался на своем месте, взявшись за «Мадемуазель де Бель-Иль». «Шаривари» на все лады расхваливала Дюма за то, что он решился в течение трех часов развлекать сограждан. Капризный и сварливый Сент-Бев поздравил его с тем, что он покинул свои эмпиреи.

Обласканный со всех сторон Александр посвятил пьесу мадемуазель Марс, чтобы «комедия вернулась к своим истокам». Но его голова уже пылала новыми честолюбивыми помыслами: не следует ли, думал он, воспользовавшись этим ливнем похвал, обратить взгляды к серьезным господам с набережной Конти? Несомненно, теперь он достиг таких вершин славы, что отныне ему самое место среди «бессмертных». И все, что от него требуется, это заблаговременно подготовить путь. «Поговорите же обо мне в „Revue [des Deux Mondes]“, это насчет Академии», – пишет он Бюло, основателю газеты. Его мечта – опередить здесь Виктора Гюго, ведь восхищение отнюдь не исключает соперничества. Больше того – часто восхищение его только подстегивает!

Глава VII Брак, Италия, смерть

Ида вот уже семь лет как делила жизнь с Александром. Несмотря на то что их союз знал и взлеты, и падения, Дюма не помышлял о том, чтобы прекратить эту связь. До тех пор пока подруга согласна терпеть любовный голод Александра, заставляющий его время от времени устремляться к другим женщинам, он согласен терпеть ее присутствие в его доме. А ведь она не очень-то приятна в обхождении… Графиня Даш, хорошо знавшая Иду, описывает ее так: «Глубоко испорченная, лишенная каких бы то ни было принципов, она никогда не умела сопротивляться ни одной из своих прихотей. Она во все вкладывала страсть. Самой неукротимой из ее страстей была страсть к нарядам. […] Несмотря на то что Ида была большой лакомкой, она могла обходиться без еды ради того, чтобы обзавестись кружевным чепчиком. […] На всем свете она любила только себя и никогда не знала подлинной привязанности к кому бы то ни было. […] Ее любовь бывала яростной, несдержанной, ревнивой. […] Гневливая до бешенства, Ида только и жила, что сценами; она испытывала постоянную потребность в волнениях. […] Властная, она всех себе подчиняла, все должны были перед ней склониться. […] Поскольку ничто не могло ее остановить, кроме ее же новой прихоти, нрав у нее был бесподобно непостоянный».[69] Действительно, именно гордость и желание покрасоваться только и привязывали Иду к Дюма; и именно потребность иметь надежную, пусть и ворчливую союзницу в погоне за почестями и удовольствиями привязывала Дюма к Иде. На самом деле и он, и она до того обожали мишурный блеск, так любили пускать пыль в глаза, что были поистине созданы для того, чтобы, несмотря на бесконечные ссоры и скандалы, все-таки ладить между собой.

В этом году у Иды были все основания для того, чтобы остаться довольной карьерой любовника. Дюма, о котором говорили, будто он совершенно выдохся, никогда еще не был столь предприимчивым, как в 1839-м. Несколько парижских театров одновременно играли пьесы этого на редкость удачливого автора: «Мадемуазель де Бель-Иль» шла в «Комеди Франсез», «Алхимик» – в «Ренессансе», «Лео Бурхарт» – в «Порт-Сен-Мартен». При этом помимо сцены существовали же еще и книги, и газеты… Проза Александра разливалась во все стороны: он напечатал «Приключения Джона Девиса», очень вольный пересказ с английского, издал очередного «Наполеона» – в ответ на ожидания бонапартистов, серию «Знаменитых преступлений» в сотрудничестве с Арну, Фьорентино, Нарсисом Фурнье и Мальфием… Восемь томов литературы не самого высокого пошиба, но зато хорошо продающейся.

Бальзак, который и сам много писал, не скрывал презрения, с которым относился к «этому писаке». Особенно сильно раздражали мэтра театральные успехи неугомонного собрата. Как-то вечером, встретившись с ним в салоне, который посещали оба писателя, он, не удержавшись, смерил взглядом Дюма и проворчал себе под нос: «Когда я ни на что уже не буду годиться, возьмусь за драму». Дюма не полез за словом в карман. «Так начинайте прямо сейчас!» – с ходу ответил он, и завоевавшую сразу необычайную популярность реплику тут же стали передавать из уст в уста. Однако Александр не жаждал ссоры, он опасался, что даже самый мелкий скандал лишит его шансов попасть во Французскую академию. Он настолько заботился о том, чтобы не создать у этих господ с набережной Конти впечатления о себе как о смутьяне, что после поражения восстания Барбеса и Бланки весной 1839 года старался держаться в сторонке от протестующих против вынесенного мятежникам сурового приговора интеллектуалов, во главе которых стояли Виктор Гюго и Жорж Санд, не поддерживал их выступлений. Решившись придерживаться в области политики благоразумного нейтралитета, он намерен был привлекать внимание лишь своими произведениями.

Нельзя одновременно быть всеми уважаемым творцом и известным скандалистом, решил он. Хотя бы тогда нельзя, когда намереваешься войти в Академию… Впрочем, даже Ида, которая неизменно донимала его по пустякам, тут в главном оказалась с ним согласна. Теперь и ей захотелось респектабельности!

Внезапно парижские салоны потрясла совершенно невероятная новость: Дюма образумился, он готов жениться на своей давней любовнице. Что же побудило его именно теперь решиться на этот шаг? По мнению многих, в том числе и злоязычного Эжена де Миркура, решение было принято благодаря герцогу Орлеанскому. Как-то раз, во время большого приема в Тюильри, он сказал Александру, простодушно представившему ему Иду: «Разумеется, дорогой мой, вы могли представить мне только вашу жену!» Подобное замечание, исходившее от его королевского высочества, было истолковано Дюма как дружеский приказ узаконить отношения. Другие близкие друзья четы утверждали, будто Жак Доманж, давний покровитель Иды, ставший основным кредитором Александра, пригрозил последнему арестом за долги, если тот немедленно не женится. Наконец, по словам Поля Лакруа, Александр согласился надеть кольцо на палец подруги ради того, чтобы хорошо выглядеть в глазах академиков, которые – это всем известно! – с недоверием относятся к альковным пиратам. Как бы то ни было, получается, что требования узаконить свое семейное положение шли со всех сторон, и Дюма пришлось уступать по всей линии фронта. Другу, который спросил у него об истинных мотивах его решения, он ответил ворчливо и вместе с тем насмешливо: «Дорогой мой, это лучший способ от этой бабы отделаться!»

Само собой, подобное событие влекло за собой немалые расходы, но вездесущий ассенизатор Жак Доманж вызвался помочь. Александр занял у него тридцать шесть тысяч франков, с тем чтобы оплатить расходы, связанные со свадьбой, еще полторы тысячи франков предназначались на покупку обручального кольца, украшенного бриллиантом. Брачный контракт был заключен 1 февраля 1840 года в присутствии нотариуса, мэтра Деманеша. Вклад новобрачного в семью составляли «права на все его драматические и литературные произведения», в целом оценивавшиеся в двести тысяч франков, приданое новобрачной заключалось в драгоценностях и столовом серебре на сумму двадцать тысяч франков и сотне тысяч франков «наличных денег», хотя у нее не было ни гроша за душой помимо того, что давал ей Дюма на ведение домашнего хозяйства.

Если весь Париж только потешался над этой удивительной свадьбой, Александр-младший, которому к тому времени исполнилось шестнадцать лет, возмущался «мезальянсом» отца. Мелани Вальдор разделяла его негодование. Она по-прежнему воспринимала мальчика отчасти как сына и уговаривала его обратиться к настоящей матери, Лор Лабе, равно как и к свидетелям будущей свадьбы, с тем чтобы помешать разыграться той «чудовищной комедии», которая тем временем готовилась. Лор Лабе отказалась в этом участвовать – чувство собственного достоинства не позволяло ей вмешиваться в столь личное дело, и тогда Мелани Вальдор посоветовала Дюма-младшему написать гневное письмо родителю, проявившему себя «безответственным». Тот как раз в это время на несколько дней отправился отдохнуть в Птит-Виллетт, к Жаку Доманжу. Стало быть, именно туда Мелани и передала послание взбунтовавшегося сына. Каким образом? Послала его с ординарцем собственного мужа, капитана Вальдора. С ним, правда, к этому времени она уже давно жила раздельно, но ведь это нисколько не мешает людям, принадлежащим к хорошему обществу, оказывать друг другу мелкие услуги.

Александр с изумлением и болью прочитал упреки, обращенные к нему сыном, но ответил ему с достоинством: «Если между нами резко прекратились отношения отца и сына, в этом нет моей вины, а есть вина только твоя: ты приходил в наш дом, тебя все здесь ласково принимали, но тебе внезапно вздумалось, следуя чьему-то совету, перестать здороваться с особой, которую я считаю своей женой, поскольку живу с ней. Начиная с этого дня, поскольку я не намерен принимать от тебя даже непрямые советы, то положение вещей, на которое ты жалуешься и которое, к моему величайшему сожалению, продолжалось в течение шести лет, видимо, станет только развиваться, хотя может в любой день и измениться, – как только ты этого захочешь. Напиши письмо мадам Иде, попроси ее стать для тебя тем, кем она стала для твоей сестры, и отныне и навеки ты будешь у нас желанным гостем. Да и лучшее для тебя из всего, что может случиться, – чтобы эта связь продолжалась, поскольку, так как у меня за эти шесть лет не родилось детей, я уверен в том, что у меня их и не будет, и ты останешься моим единственным сыном и моим старшим сыном. Если ты сделаешь то, о чем я тебя прошу, не требуя, поскольку не хочу ничем быть обязанным принуждению, – ты не только будешь желанным гостем каждые две недели, но и сделаешь меня настолько счастливым, насколько сделать это в твоей власти. Больше мне нечего тебе сказать. Подумай только о том, что, если бы я женился на другой женщине, не на мадам Иде, у меня могло бы быть с ней трое или четверо детей, тогда как с ней у меня никогда их не будет».

Когда Дюма уже подошел к завершению этого длинного и рассудительного послания, ему в голову пришла важная мысль. Новорожденного Александра он, повинуясь тщеславному побуждению, назвал собственным именем. И вот теперь мальчику вздумалось писать стихи – еще такие детские! – и подписываться именем Александра Дюма. А если он и в зрелом возрасте будет продолжать этим заниматься, не могут ли в сознании читателей смешаться, перепутаться эти два Дюма: прежний и новый, старый и молодой? Это было бы прискорбно, несправедливо и возмутительно. Заботясь о том, чтобы безотлагательно уладить и это щекотливое дело, Александр Первый прибавляет к письму, адресованному Александру Второму, следующую приписку: «Тебе бы следовало, вместо того чтобы подписываться, как я, Алексом Дюма, что могло бы когда-нибудь создать для нас обоих серьезные неудобства, поскольку пишем мы похоже, подписываться Дюма Дави. Сам понимаешь, мое имя слишком известно для того, чтобы оставлять место для сомнений, и я не могу прибавить к своей фамилии „отец“: для этого я слишком молод».

Александр Второй нисколько не посчитался с разумным советом Александра Первого. Что же касается его запоздалых упреков, они нисколько не помешали заключить союз, который он осуждал, – правда, сам толком не понимая, почему.

Александр Дюма и Ида Ферье вступили в гражданский брак 5 февраля 1840 года в мэрии первого округа Парижа. Александр выбрал для себя великолепных свидетелей: Шатобриана и Вильмена, министра народного просвещения. Более скромная Ида удовольствовалась государственным советником и виконтом из числа своих знакомых. Но на венчании, которое должно было состояться в церкви Сен-Рош, и Шатобриан, и Вильмен присутствовать отказались, потому пришлось в последнюю минуту заменить их художником Луи Буланже и архитектором Шарлем Робленом. Священник, которого не известили об этой замене, простодушно приветствовал в своей речи «прославленного автора „Гения христианства“» и великого государственного деятеля, который «держит в руках судьбы языка и народного просвещения». Несмотря на эту оплошность, обмен кольцами все же совершился ко всеобщему удовольствию. Супруги и свидетели поставили свои подписи в приходской книге. Жак Доманж отказался напротив своего имени поставить в качестве определения рода своей деятельности «ассенизатор» и предпочел указать «домовладелец». С таким же успехом он мог назвать себя «писателем», поскольку практически все произведения Дюма принадлежали ему.


Брак не образумил Александра. Конечно, Ида добилась для себя завидного статуса супруги, но муж начал семейную жизнь с того, что принялся напропалую изменять ей с семнадцатилетней актрисой Леокадией Эме Доз, затем влюбился в другую молодую актрису, Анриетту Лоранс. Поскольку эта последняя сильно нуждалась и потому малейший подарок вызывал у нее прелестные порывы благодарности, он содержал ее, разумеется, оставляя в неведении жену. Но Ида что-то подозревала и постоянно жаловалась на то, что ей недостает денег, а муж тем временем растрачивает свои доходы на прихоти рассеянной жизни. Ну и кому же она могла выложить все свои обиды, как не другу и покровителю, услужливому ассенизатору Жаку Доманжу? Поплакавшись в жилетку, Ида выдала ему список своих расходов. «У меня, – пишет она, – есть на руках доказательства всего того, о чем я вам здесь рассказываю. Прибавьте к этому сестру [Александрину-Эме], которой открывают счета в тех магазинах, в которых мы делаем покупки, кузенов, племянников, любовниц и скажите мне, можно ли, если у вас и без того немало долгов, если положение обязывает вас вести достаточно роскошную жизнь, а главное – если вы понятия не имеете о том, что такое порядок, – можно ли, скажите мне, не упасть в бездонную пропасть. […] Я могла бы целые тома написать вам, перечисляя все причины разорения, к которым – перед Богом клянусь – совершенно непричастна. И подумайте о том, что, когда для покрытия этих трат существует лишь плата за непрестанно меняющуюся работу, поступающая крайне нерегулярно, а главное – когда дела ведутся в полнейшем беспорядке, направо и налево разбрасываются простые и переводные векселя, которые от меня скрывают, чтобы не объяснять причин, на это толкающих, – как, по-вашему, я могу сделать что-нибудь со столь плачевным положением вещей?»

Послушать ее – получается, что в этом неудачном браке жертвой была она, палачом – он. Александр и сам признавал, что их положение становится все более непрочным, однако работать больше, чем работал, уже не мог. За несколько недель он высидел новые «Дорожные впечатления» (этот товар всегда хорошо продается!), мелкую проходную драму под названием «Джарвис, честный человек» и начал в соавторстве с Шарлем Лафоном вполне «непривычный» роман «Учитель фехтования».

Сюжет этого последнего произведения был подсказан ему его преподавателем фехтования Гризье, который привез из своей поездки в Россию отголоски случившегося в декабре 1825 года восстания интеллектуалов и либерально настроенных военных, так называемых «декабристов», против царя Николая I. Среди мятежников был граф Анненков, влюбленный в молодую француженку по имени Полин. Его приговорили к каторжным работам и сослали в Сибирь; Полин последовала за ним и стала его женой, не испугавшись жалкой участи, ожидавшей их в этом негостеприимном краю, среди осужденных. В своей книге Дюма, разумеется, изменил имена персонажей и весело исказил исторический контекст. Но суть истории, в которой речь шла о верности замечательной женщины, предпочитающей разделить страдания и лишения человека, которого она любит, лишь бы не оказаться навеки с ним разлученной, соответствовала истине. В литературном плане успех был невелик, да и как мог ждать большого успеха слабый любовный роман, где фоном служили грозные события, сотрясавшие императорскую Россию в первой четверти XIX века. Французских читателей нисколько не занимала супружеская идиллия среди степей, в России же книгу сочли неуместной и даже опасной и запретили продавать.

Дюма, разочарованный тем, как прохладно публика встречает его последние литературные или театральные творения, решил, что в парижском воздухе «запахло жареным». И потому необходимо для начала сократить расходы, рассчитать слуг, секретарей, избегать дорогостоящих развлечений, перестать дарить цветы женщинам и угощать обедами друзей. Однако на такое он оказался не способен: разве можно так круто изменить свой образ жизни, хоть в чем-то себя ограничить и каждое утро подсчитывать деньги вместо того, чтобы весело ими бросаться! Нет! Единственный выход – поскорее уехать, отправиться, к примеру, во Флоренцию. Выбор Дюма сделал не случайно: Тоскана была единственным итальянским государством, где ему не запретили проживание. Город же, который он прекрасно знал, очень красив, и жизнь в нем дешевая… Но все равно нужны «подъемные».

Желая обеспечить им с Идой будущее, Александр отправил своего друга Проспера Мериме к Ремюза, министру внутренних дел, с предложением, чтобы тот заказал Дюма комедию, предназначенную для Французского театра, и пообещал, что на этот раз чтение перед художественным советом будет «простой формальностью» и пьесу начнут репетировать уже через неделю после того, как она будет принята. Ремюза принял условия, письменно подтвердил обещание и, мало того, еще и велел выплатить автору аванс в шесть тысяч франков. Александр воспрянул духом: ликовать, конечно, пока еще рано, но можно по крайней мере свободно вздохнуть. Теперь вроде бы не оставалось препятствий для отъезда во Флоренцию. Но Ида не переставала что-то подсчитывать, выскребать последние крохи и тревожиться. Заботясь о том, чтобы совершенно ее успокоить и избавить от мыслей о нищете в будущем, Александр подписал «генеральную доверенность» на имя Жака Доманжа, «обладателя его авторских прав», поручив ему наилучшим образом защищать интересы писателя во время его отсутствия.

Ида немедленно успокоилась. Чета сложила чемоданы, и вскоре дилижанс вез ее по весенней Франции. Пятого июня они отплыли из Марселя, седьмого уже были во Флоренции. Едва прибыв на место, Александр тотчас освоился с итальянской роскошью: в этом благословенном городе можно было за бесценок снять палаццо! Они поселились на вилле Пальмиери, которую, как говорили, Боккаччо описал в «Декамероне». Комната, служившая Александру кабинетом, была та самая, в которой за пять столетий до него работал прославленный автор «Ста новелл». В доме был зал для театральных представлений, в огромном саду – фонтаны, статуи и купы лимонных деревьев. И стоило это всего-навсего триста франков в месяц! Ну, и как же можно было отказать себе в удовольствии здесь поселиться?!

В этой роскошной и как нельзя лучше подходившей ему обстановке Александр работал словно каторжный. Комедии, драмы, исторические сцены, дорожные впечатления – он без видимого утомления переходил от одного сооружения к другому. Разве что глаза у него время от времени начинали болеть. Ида считала, что раз он пишет так много, раз из-под его пера выходит так много страниц, то и зарабатывать он должен больше. Увы… Вскоре, сполна насладившись великолепием виллы Пальмиери, чета Дюма вынуждена была искать себе другое, более скромное пристанище: пришлось перебраться в менее просторное и менее удобное жилье на улице Рондинелли. Однако Александр, сменив рабочий кабинет Боккаччо на каморку под крышей, ни о чем не жалел. Он и тут мог писать по десять часов в день, у него не было недостатка ни в бумаге, ни в чернилах, ни в перьях, и он чувствовал себя совершенно счастливым. Больше того – он даже полюбил эту заурядную обстановку, полюбил свою клетушку с выкрашенными клеевой краской стенами и огромной кроватью под москитной сеткой. «Я написал там первые три тома „Шевалье д’Арманталя“, полностью „Корриколо“ и полностью „Сперонаре“, – рассказывает Дюма в статье, предназначенной для бельгийской газеты. – Это была прелестная каморка, белая […], с белыми занавесками на окне, в восемь часов утра открывавшемся во двор, полный весеннего солнца и пробегающего ветра; открывшись, оно впускало в комнату ветки огромного куста жасмина […], а две из тех самых ласточек, что дали название улице, щебеча, вили гнездо в углу все того же окна».[70]

Новости, доходившие из Франции, казались ему куда менее реальными, чем щебет флорентийских пташек. Тем не менее он с интересом отметил, что принц Луи Наполеон, некогда подстрекавший к мятежу страсбургский гарнизон, совершил вторую попытку устроить переворот в Булони, окончившийся для него пожизненным заточением, что милый его сердцу Фердинанд по-прежнему в Алжире, где великолепно действует под началом генерала Бюжо, и что в январе 1841 года Виктор Гюго был наконец избран во Французскую академию. Последнее сильно его задело, и Александр тотчас же написал Шарлю Нодье: «Как вы думаете, есть у меня сейчас шансы попасть в Академию? Гюго вот прошел. Все его друзья были в большей или меньшей степени моими друзьями. […] Если, по-вашему, надежды мои не беспочвенны, взойдите на академическую трибуну и расскажите, от моего имени, вашим почтенным собратьям, как сильно мне хочется оказаться среди них; выгодно подчеркните мое отсутствие во всех тех случаях, когда свое присутствие я считал неуместным, наконец, скажите обо мне все то хорошее, что вы обо мне думаете, и даже то, что не думаете. Если, по-вашему, шансов нет, рта не открывайте». Нодье из осторожности предпочел второе решение: он благоразумно промолчал. Тем не менее Александр продолжал надеяться на то, что настанет и его черед, что когда-нибудь и он, надев шитый золотом зеленый фрак, торжественно вступит под своды Академии; здесь, как и в «Комеди Франсез», верил он, рано или поздно талант победит все интриги!

Но случались и приятные моменты: так, во Флоренции Александр с радостью убедился в том, что его отношения с сыном на расстоянии улучшились. Отец и сын обменивались теперь искренними, полными нежности письмами. «Не беспокойся, – пишет Александр Первый Александру Второму 30 ноября 1840 года, – не полгода и не два года я буду заботиться о тебе, а всегда, до тех пор, пока ты совсем не встанешь на ноги».

Он занимался воспитанием этого одичавшего мальчишки с тем большим старанием, что чувствовал свою вину перед ним за то, что так долго им пренебрегал. Прислушиваясь к поэтическому лепету своего юного соперника, он советовал сыну научиться сочинять латинские стихи – тогда лучше будут получаться у него и те, которые он пишет по-французски, освоить древнегреческий, чтобы иметь возможность читать Гомера, Софокла и Еврипида в оригинале, читать Библию в переводе Саси, погрузиться с головой в сочинения Шекспира, Данте, Корнеля, слово за словом смаковать Мольера: «Никто никогда не сможет писать лучше». Но неофиту при этом не следовало забывать и о современных авторах. Если говорить о Гюго, Александр Первый предлагал Александру Второму на выбор лучшие монологи из «Эрнани», «Король забавляется» и «Марион Делорм». И прибавлял: «Наконец, что касается меня, ты вполне можешь выучить рассказ Стеллы из „Калигулы“ и охоту Якуба на Льва, а также всю сцену из третьего акта между графом, Карлом VII и Аньес Сорель».

Дюма без ложной скромности помещал себя самого среди великих. Он ничуть не сомневался в том, что сын восхищается им. Время недоразумений прошло, наступили времена семейного согласия. Ему казалось даже, будто в этой новой атмосфере взаимопонимания он работает более энергично и вдохновенно. Едва закончив «Шевалье д’Арманталя» – роман, первый набросок которого уступил ему Огюст Маке, Дюма предложил тому же «поставщику» взяться вместе с ним за легкую пьесу «Брак во времена Людовика XV». Сюжет ее он кратко изложил будущему соавтору так: «Молодая девушка – совсем молоденькая и очень простодушная […] – вышла замуж за молодого человека, почти такого же молодого, как и она сама, но одержимого современной мыслью о том, что жизнь человека без страсти ничего не стоит. Своего рода подражателя Антони…» Александр мечтал о том, чтобы в этой комедии играла одна из последних его любовниц, Леокадия Эме Доз, рядом с его новой близкой подругой, мадемуазель Марс, которая собиралась покинуть сцену. В конце концов Огюст Маке, который и без того был слишком занят, от совместной работы отказался, и Дюма один написал эту живую и невинную развлекательную пьеску. Желая убедить Жака Доманжа в том, что его новое произведение можно выгодно продать, Александр объясняет ему: «Эта пьеса […] не хуже „Мадемуазель де Бель-Иль“, но в другом роде, и она будет иметь большой успех, особенно если будет играть мадемуазель Марс». Едва на рукописи успели просохнуть чернила, Дюма поспешил прочитать «Брак во времена Людовика XV» кружку знакомых аристократов, в числе которых были герцогиня де Шуазель, граф де Лаборд, князь Голицын, герцог де Люк и кое-какие особы, несколько менее знатные. Ида, пышно разодетая, присутствовала при чтении в качестве супруги автора. И у нее был случай насладиться совершенным триумфом! Она немедленно написала Жаку Доманжу: «Вы даже и представить себе не можете, какое впечатление произвела пьеса. Никогда не видела подобного восторга. […] Я нахожу, что это лучшая комедия нашего времени. Александр превзошел себя, и я думаю, что это лучше, чем „Мадемуазель де Бель-Иль“, так считаю я и так считают все, кто слушал пьесу. Так что прошу вас, дорогой друг, не прислушиваться к шуму, который поднимают Французский театр, этот дурак Бюлоз или газеты, не забивайте себе этим голову. Вы не знаете, что это за сброд, и не знаете причин, заставляющих их так говорить и действовать!»

На следующий же день после чтения новой пьесы герцог Лукки наградил автора, пожаловав ему Большой крест своего крошечного герцогства. Александр, который мог к этому времени уже похвастаться крестом Почетного легиона, орденом Изабеллы Католической, и тем, что преподнес ему Леопольд I Бельгийский, и шведским орденом Густава Вазы, и орденом Святого Иоанна Иерусалимского, был на седьмом небе от счастья. Он поручил Доманжу купить ему в Париже «локоть[71] зеленой ленты Вазы и локоть орденской ленты Изабеллы Католической». С этой целью «благодетелю» были отправлены образчики, цвета которых следовало соблюдать в точности. У Иды тоже голова кружилась от восторга при виде мужа, у которого грудь сверкала и переливалась, словно витрина магазина накануне Рождества.

Александр сто раз заслуживал таких почестей, считала она, вот только этими безделушками, как бы почетны они ни были сами по себе, семья не прокормится. Обидно, что при этом муж, каким бы он ни был чемпионом по скорости письма, не мог, оставаясь в разумных пределах, наращивать темп. «Он не смог бы работать больше, не подвергая опасности свое здоровье и свою репутацию, – объясняет она неизменному наперснику семейства, Жаку Доманжу. – Он трудился так усердно, что здоровье его довольно серьезно подорвано; кроме того, у него началась болезнь глаз, которая очень меня тревожит. Он посоветовался с двумя или тремя врачами, и все они в один голос предписали ему прежде всего полный отдых, по крайней мере на какое-то время». Однако предписывать Александру отдых было все равно что запрещать табак курильщику. Он был физически не способен выпустить из рук перо. «Брак во времена Людовика XV» был отправлен в Париж в двух экземплярах: один предназначался Асселину, секретарю герцога Орлеанского, другой – Жаку Доманжу: с поручением пристроить пьесу во Французский театр, что было – это и сам автор признавал – нелегкой задачей, поскольку доверенному лицу Дюма неминуемо должны были помешать в этом посредством «тысячи грязных подлостей» из-за того, что «госпожи любовницы министров и прочих не будут в этой пьесе играть».

«Брак во времена Людовика XV» был прочитан перед художественным советом 27 декабря 1840 года. Комедию приняли, оговорив лишь небольшие поправки, и Александр, хоть и был оскорблен подобными требованиями, тем не менее согласился пересмотреть текст, с тем чтобы слегка его «отшлифовать». Но тут возникли проблемы куда более серьезные: мадемуазель Марс, недовольная своей ролью, отказалась играть «графиню». Автор, испугавшись, как бы не впасть в немилость, принялся униженно молить актрису, стараясь смягчить ее сердце: «Пьеса была написана только для вас, для вас одной, – пишет он ей 7 января 1841 года. – […] Роль по-прежнему принадлежит вам». Однако и эта отчаянная мольба не смогла поколебать решимости мадемуазель Марс. Считая себя слишком старой для того амплуа, на которое ее предназначали, она сожгла все мосты и написала прошение об отставке. Положение сделалось еще более сложным, поскольку Бюлоз, к этому времени железной рукой управлявший Французским театром, так и не прислал двух с половиной тысяч франков, обещанных Дюма в качестве аванса. В конце января Александр, потеряв терпение, обратился к Жаку Доманжу с просьбой ускорить решение проблемы: «Вам, должно быть, так же, как и мне, неприятно поведение Бюлоза; если он отказывается выдать вам наличными две с половиной тысячи франков, напустите на эту скотину судебного исполнителя!» Тому же Жаку Доманжу, окончательно сделавшемуся поверенным четы, поручено было передать конфиденциальное письмо Александра Виктору Гюго: «Что вы думаете о возможности представить мою кандидатуру [во Французскую академию] в настоящее время? Разве не прекрасно было бы войти туда вместе? Повидайтесь с Понжервилем и Нодье, поговорите с ними об этом. Я знаю, что вы будете настолько же довольны тем, что я последую за вами, насколько я доволен тем, что вы меня опередили». Важно было еще сделать так, чтобы ловкий ассенизатор уболтал Асселина, заставил его разведать намерения Казимира Делавиня и, не подавая виду, расшевелить дремлющее расположение Шарля Нодье. Но, несмотря на все старания друзей, Дюма сознавал, что и для постановки его пьесы в «Комеди-Франсез», и для успеха его академической кампании лучше бы ему было самому быть на месте. «Поторопите репетиции, дорогой мой Доманж, – пишет он своему неизменному уполномоченному, – я подхвачу их на том месте, до которого они дойдут, и заставлю артистов оживиться».

В марте 1841 года чета Дюма вернулась во Францию. К этому времени Александр отказался не только от великолепной квартиры на улице Риволи, но даже и от той маленькой квартирки на улице Фобур-дю-Руль, где умерла его мать. Не имея теперь никакого постоянного жилья, они с Идой временно поселились в гостинице. За три месяца до них во Францию вернулся Фердинанд, и Александр радовался встрече с ним словно школьник. Принц показался ему еще более прекрасным, еще более мужественным и еще более ослепительным, чем представлялся в воспоминаниях. Дело в том, что Александра, хоть он и был большим любителем женщин, не оставляла равнодушным и мужская красота. Внешность его друзей усиливала не только его восхищение, но даже то уважение, которое он к ним испытывал. В его глазах Фердинанд был образцом телесного и умственного совершенства, озаренного чувственностью и восприимчивостью. Принц платил писателю взаимностью. Желая показать другу, насколько он к нему привязан, герцог Орлеанский заказал ему историю французской армии, и Дюма ухватился за эту возможность доставить удовольствие его королевскому высочеству и вместе с тем кое-что заработать, не слишком утомляясь.

К тому времени и в «Комеди Франсез» разногласия между Бюлозом и Доманжем тоже уладились без особого труда. Распределение ролей оказалось удачным, несмотря на отсутствие мадемуазель Марс. Отношения с «Веком» («Le Siécle»), где должен был печататься из номера в номер «Шевалье д’Арманталь», складывались благополучно, а издатель Макс Бетюн готов был отправить в типографию продолжение «Дорожных впечатлений» («Капитан Арена»). Еще один повод для радости доставил Александру его сын, которому вскоре должно было исполниться восемнадцать лет: мальчик страстно увлекался поэзией, как и сам он в молодости, писал стихи и мечтал, в свой черед, стать литератором. Найти в своем ребенке отголосок – пусть и приглушенный! – собственных талантов, собственных устремлений, разве может любой отец желать в этом мире чего-то лучшего?

Но не все в жизни шло гладко. Александр, возлагавший столько надежд на постановку «Брака во времена Людовика XV», по мере того как шли репетиции, начал думать, что ошибался в своих расчетах. Разочаровался ли он в самой пьесе или его не устраивала игра актеров? Возможно, дело было и в том, и в другом. Пересуды, не утихавшие за кулисами Французского театра, ничего хорошего не предвещали. Предвидя провал, драматург предпочел при нем не присутствовать и снова уехал вместе с Идой в Италию. Премьера состоялась без него 1 июня 1841 года. Умеренный успех, насмешливое презрение критиков… Как жаль, что мадемуазель Марс отказалась от своей роли! Ее талант и ее слава, несомненно, спасли бы положение.

За летние месяцы, проведенные во Флоренции, Александр переписал «Жанника-бретонца», бездарную драму Эжена Буржуа, которую не стал подписывать своим именем, чтобы не утратить из-за такого «малолитературного» произведения шансов стать членом Французской академии. Зато он усердно трудился над благородным и честолюбивым замыслом пьесы «Лоренцино», навеянной, как и «Лорензаччо» Альфреда де Мюссе, «Флорентийскими хрониками» Бенедетто Варки. На этот раз, ни на кого не рассчитывая, он решил переговоры с Французским театром провести сам. Оставив Иду во Флоренции, он вернулся в Париж, прихватив рукопись, и, преисполнившись решимости победить, 15 октября 1841 года с подъемом прочитал свою пьесу художественному совету. И она была принята – о поправках не возникло даже речи! В завершение ему еще и выплатили две с половиной тысячи франков аванса! Что же касается «Жанника-бретонца», автором которого Дюма отказывался себя признавать, рассчитывая тем не менее на получение своей доли от сборов, этому творению придется ждать до 27 ноября 1847 года: только тогда пьеса будет показана на сцене «Порт-Сен-Мартен». Тоже кусок хлеба на будущее, не будем привередничать! Тем более что «Лоренцино», несомненно, принесет неплохой доход.

Желая утешить мрачную Иду, которая чувствовала себя одинокой, Дюма пишет ей в конце декабря: «Пьеса [„Лоренцино“] двигается, с ней все в порядке […] Все это закончится к концу месяца, и, слава Богу, мне больше не придется с тобой расставаться, поскольку в наступающем году я не намерен ничего писать для театра».

Александр сбежал из Парижа в начале января 1842 года, когда актеры еще продолжали репетировать его драму на сцене «Комеди Франсез», и о провале пьесы, на которую он возлагал столько надежд, узнал во Флоренции. На публику эта прекрасная история, произошедшая во времена тиранического правления Александра Медичи и исполненная, как казалось автору, хитростей и ярости, попросту нагоняла скуку. А критика в очередной раз расправилась с Дюма, осыпав его насмешками. «Лоренцино» был снят с афиши после семи представлений. Жгучее оскорбление! Для того чтобы возместить денежные и моральные потери, Александр вознамерился написать адаптации «Макбета» и «Гамлета». Имея в запасе Шекспира, ему опасаться нечего. Тем не менее оказалось, что и это далеко не так! «Макбет», предложенный Французскому театру, был безоговорочно отвергнут: версия Дюма не имела счастья понравиться актерам, – что ж, вот еще один повод для глубокого разочарования в умственных способностях членов художественного совета… Однако разочарование разочарованием, но деньги-то нужны!

И снова неудача… Очередная поездка Дюма в Париж ровным счетом ничего не дала. Никому не нужны были ни его «Макбет», ни его «Гамлет». Неужели механизм драматурга Дюма, столь безотказно работавший, вдруг испортился? Александр не решался в это поверить. Тем более что, обманутый в своих литературных надеждах, был счастлив в любви. Едва приехав в Париж, он встретился с Виржини Бурбье, которая окончательно вернулась из Санкт-Петербурга в январе того же года. Чувство с обеих сторон не только возродилось, но и разгорелось ярким пламенем. Никогда не помешает подарить себе несколько дней радости, полагал неутомимый любовник, не забывая при этом и о жене. Едва покинув объятия Виржини, Александр неизменно писал Иде, желая укрепить ее хороший душевный настрой. Впрочем, вскоре он узнал, что жалеть ее не стоит труда: во Флоренции Ида влюбилась в двадцатичетырехлетнего мальчика, князя Виллафранка, герцога Спонара, маркиза Санта Лючия, который, должно быть, обрел в ней вторую мать. Что ж, тем лучше для нее! Поглощенная заигрываниями со своим ухажером, она даст Александру возможность спокойно работать.

Ну и пользоваться радостями жизни, конечно. Стремясь как можно дольше продлить тайные наслаждения, Виржини будет сопровождать Дюма, когда он отправится в обратный путь, и доедет с ним до Лиона, и только здесь любовники неохотно расстанутся.

Во Флоренции Александр вновь окажется во власти однообразия и скуки супружеской жизни, и вновь единственным его удовольствием станет работа. Только работа позволяла ему избежать хоть на время присутствия Иды, которая, принимая ухаживания своего поклонника, с удвоенной силой ревновала мужа, по привычке донимая упреками и вздохами.

В это время в Италию прибыла труппа французских актеров под руководством Долиньи; они намеревались ставить произведения Дюма: «Ричарда Дарлингтона», или «Антони», или «Нельскую башню», или «Анжелу». Зная, что для местной цензуры Дюма – безнравственный и даже проклятый автор, Александр предложил владельцу типографии Бателли поменять обложки на томах, содержавших упомянутые пьесы, с тем чтобы книги были представлены покупателям под другими заглавиями и приписаны Эжену Скрибу, писателю, которого стыдливое итальянское правительство считало лучшим другом семей. Благодаря этой уловке обманутая цензура позволила сыграть все четыре пьесы, которые прошли с большим успехом. Дюма уверял, будто в высших сферах поговаривали даже о том, чтобы наградить Скриба Крестом командора ордена Святого Иосифа.

Едва вернувшись во Флоренцию, Александр завел себе во французской колонии нового друга: молодого принца Наполеона Жозефа, сына бывшего короля Жерома – двадцатилетнего юношу с «глубоким и верным умом». Александр испытывал по отношению к нему чувства еще более отеческие, чем по отношению к собственному сыну. С каждым разговором, с каждым взглядом друг на друга они все более сближались. В конце концов было решено совершить вместе «наполеоновское паломничество», сделав его целью остров Эльбу. Добравшись до Ливорно, друзья поднялись там по трапу на хрупкое суденышко, носившее пророческое имя «Герцог Рейхштадтский». Небольшая буря достаточно сильно потрепала кораблик, чтобы придать приключению волнующий оттенок опасности, но славный обед, которым угостил их губернатор, помог восстановить силы. На следующий день они отправились охотиться на остров по соседству с Пианозой. С Пианозы можно было разглядеть скалу в форме сахарной головы, возвышавшуюся над водой на две или три сотни метров и населенную, как им сказали, дикими козами. Скала носила имя острова Монте-Кристо. Странное звучание этого слова поразило слух Александра. Он погрузился в задумчивость, а затем, когда Наполеон Жозеф вслух удивился его долгому молчанию, сообщил, что в память об этом путешествии один из своих следующих романов назовет «Монте-Кристо».

Вернувшись во Флоренцию 13 июля 1842 года, Александр, узнавший во время своей поездки о том, что сети двух бедных рыбаков с острова Эльба были порваны судами французского флота, маневрировавшего в тех краях, решил отправить королеве Марии-Амелии, матери Фердинанда, ходатайство о том, чтобы благодаря ее милосердной помощи им по крайней мере возместили понесенный ущерб. Должно быть, Наполеон Жозеф, обладавший добрым сердцем, поддержал намерение друга.

Восемнадцатого июля юный принц пригласил Александра на обед к своему отцу, экс-королю Жерому, и Дюма оценил оказанную ему честь словно еще одну награду. В назначенный час Наполеон Жозеф встретил старшего друга на ступенях дворцовой лестницы. Лицо принца было печальным, он только что получил из Франции страшную весть: Фердинанд Орлеанский умер 13 июля, иными словами – в тот самый день, когда Александр писал к Марии-Амелии, прося ее о благосклонном вмешательстве в участь двух рыбаков. Несчастье случилось так: герцог возвращался из Пломбьера, где его жена лечилась водами; когда он проехал Нейи, у ворот Майо, лошади, впряженные в его коляску, внезапно понесли, коляску сильно тряхнуло, и герцог вылетел из нее. Несколько часов спустя Фердинанд, у которого был сломан позвоночник, скончался, не приходя в сознание. Сломленному горем Александру показалось в ту минуту, когда он об этом узнал, будто и его собственная жизнь подошла к концу. «Смерть – сочетание букв неизменно чудовищное, но насколько же еще более чудовищным становится оно в некоторых случаях! – напишет он. – Умереть в тридцать один год, умереть таким молодым, таким красивым, таким благородным, таким великим, с таким будущим! Умереть, когда зовешься герцогом Орлеанским, будучи наследным принцем, которому предстоит стать королем Франции!»

Александр ушел в дальний угол сада. Хозяева дома, сами бесконечно удрученные, сочувственно отнеслись к его скорби. Когда экс-король Жером попытался его утешить, Александр простонал: «Монсеньор, позвольте мне оплакать Бурбона в объятиях Бонапарта!», затем попросил разрешения удалиться. «Мне необходимо было побыть наедине с собой. Мои воспоминания – это было все, что осталось мне от принца, который так меня любил…»

Заупокойную мессу по Фердинанду должны были отслужить третьего августа в соборе Парижской Богоматери, похороны назначили на следующий за этим день в Дре. Александр мгновенно принял решение. Если он будет гнать во весь опор, может поспеть вовремя! Оставив Иду во Флоренции, он отправился в Геную, а там сел на пароход, идущий в Марсель, откуда намеревался без остановок двигаться к Парижу. В дороге Александр встретил друга, Адольфа Эннери, который, видя, что Дюма погружен в мрачные мысли, предложил ему, воспользовавшись этой поездкой, вдвоем на скорую руку сочинить пьесу, лучше всего – комедию. Александр нехотя согласился на это развлечение. «Между Генуей и Шамбери, – расскажет он после, – пьеса была написана». Он и сам удивлялся тому, что смог сделать: да что же такое должно произойти, чтобы он отказался от литературного труда? Не является ли страсть к сочинительству скрытой болезнью, пороком, ведущим к закабалению, к рабству?

Неважно, что эта невысоких достоинств пьеса, получившая название «Галифакс», была создана под грохот колес и стук лошадиных копыт. Ее поставят годом позже в Варьете, никакого успеха она иметь не будет, но она по крайней мере дала Александру возможность на несколько часов отвлечься от своего беспросветного горя.

Утром 3 августа он уже был в Париже. Секретарь герцога Орлеанского, Асселин, рассказал Дюма, что тело покойного было отдано под скальпель доктора Паскье, которому поручили сделать вскрытие, – тому самому доктору Паскье, который несколькими годами раньше разделывал фазана во время пикника в Компьене, что повлекло за собой печальное предсказание собственной кончины, сделанное его королевским высочеством.

Александр вспомнил эту сцену, и сердце его мучительно сжалось. Ему удалось унести с собой реликвию, которую он будет благоговейно хранить: запятнанное кровью полотенце, которым обернули после несчастного случая голову герцога. Позже он напишет в «Вилле Пальмиери»: «В голосе герцога Орлеанского было гипнотическое, завораживающее очарование. Я больше никогда не встречал, даже у самых обольстительных женщин, ничего подобного этому взгляду, этому голосу. […] Когда у меня было горе, я шел к нему; когда у меня случалась радость, я шел к нему; он делил со мной пополам и радость, и горе».

Церемония в соборе Парижской Богоматери была нестерпимо долгой и давяще торжественной. Дюма, затерянный в толпе, даже не смог по окончании мессы приблизиться к катафалку. Сев в карету с тремя школьными друзьями принца: Фердинандом Леруа, Гильемом и Боше, – он поехал в Дре. Прибыв туда к вечеру и поняв, что сильно утомлен «девятью ночами без сна», едва найдя себе ночлег, он рухнул на постель и крепко уснул. На рассвете его разбудила дробь барабанов Национальной гвардии, возвещавшая о начале погребения. Вскочив, Дюма оделся и выбежал на улицу. Похороны уже начались. Впереди тела, заключенного в гроб, несли урну – в ней покоилось сердце герцога Орлеанского. Огромная безмолвная толпа медленно брела за гробом. Александр боялся, что его не впустят в маленькую семейную часовню, но ему все же удалось туда пробраться и издали увидеть короля Луи-Филиппа, кусавшего платок, чтобы заглушить рыдания. Отзвучала молитва об усопших, гроб начали опускать в склеп. И в этот миг Дюма замер, ошеломленный странным совпадением. Ровно четыре года тому назад, день в день, тоже четвертого августа, он хоронил мать в Вилле-Котре. Но он не посмел сказать об этом его величеству, когда подошел к нему с соболезнованиями. Убитый горем Луи-Филипп даже не смог найти в этот момент ни единого слова благодарности для друга своего сына, который проехал в почтовой карете пятьсот лье, чтобы склониться перед останками того, чью кончину оплакивала вся Франция.

Когда все закончилось, у Александра не оставалось ни малейшего желания продолжать свое пребывание в Париже. Как бы он ни был опечален, ему надо было возвращаться в Италию, снова выслушивать от жены последние сплетни, снова склоняться над чистыми белыми страницами…

Когда Дюма пересекал границу, ему казалось, что за спиной у него осталась груда развалин. Но кого же, в самом деле, он потерял во время этого трагического происшествия: лучшего своего друга или себя самого?

Глава VIII Удачный роман, неудачный брак

Наилучшим способом справиться с неотступным горем и на этот раз оказалась работа – без отдыха, даже без передышек. Вернувшись во Флоренцию, Александр принялся заглушать тоску сочинительством. Установившийся в Париже метод соавторства продолжался теперь по переписке. За помощью он обратился к старому другу Адольфу де Левену и неутомимому Брюнсвику: вместе с ними написал «Свадьбу с барабаном», пьесу, которая, по его собственному мнению, гроша ломаного не стоила.

Затем, опять-таки в соавторстве с Левеном и Брюнсвиком, начал новую комедию – «Барышни из Сен-Сира». Сюжет ее был крайне незатейливым: юную воспитанницу пансиона Сен-Сир похищает некий дворянин, однако король требует, чтобы соблазнитель женился на своей пассии. Этого оказывается вполне достаточно, чтобы он проникся к ней отвращением. В последнем акте все улаживается, любовь торжествует.

Одновременно с этим забавным пустячком Дюма совместно с Огюстом Маке взялся за исторический роман «Сильвандир», действие которого происходит в конце царствования Людовика XIV. Затем, сменив тон и весело ограбив чрезвычайно серьезное исследование врача-гигиениста Парана-Дюшатле, посвященное парижской проституции, написал очерк «Проститутки, лоретки, куртизанки» – блестящее описание мало к тому времени исследованной породы торговок любовью. В еще одном романе, «Жорж», он коснулся щекотливой расовой проблемы. Канву этой истории, фоном для которой был выбран остров Маврикий, а героями – мулаты, подарил ему за десять лет до того Мальфий, написавший первую сотню страниц и после этого признавший свою неспособность двинуться дальше. «Именно вам, мулату, следует заново писать этого нового „Антони“, – сказал он Александру. – У меня ничего не получится». Мальфий готов был продать рукопись в том виде, в каком она была к этому времени, за пятьсот франков. Александр не поскупился, больше того, он заплатил вдвое больше запрошенного. И решил, что у него, должно быть, легкая рука. Полностью переписанный им «Жорж» вышел из печати в апреле 1843 года. И опять разочарование: ни читателей, ни критиков не заинтересовало противостояние белых, мулатов и негров под знойным небом островов в Индийском океане.

Решительно экзотика такого рода не прельщала читателей, ожидавших чего-то другого от фокусника, который успел к этому времени вытащить столько чудес из своего волшебного баула. Но что же он может предложить им сейчас, чем привлечь? Дюма тщетно ломал голову – он ничего не мог придумать. Ида, полностью поглощенная своим романом с юным князем Виллафранка, тоже ничем не могла помочь мужу в поиске новых сюжетов.

Впрочем, ему все равно следовало заняться наиболее неотложными делами, и Александр снова отправился в Париж, на этот раз для того, чтобы самому прочесть художественному совету Французского театра «Барышень из Сен-Сира». Наконец-то хоть одна хорошая новость! 20 апреля пьеса была принята единогласно и роли распределены, несмотря на легкий зубовный скрежет мадемуазель Доз, которая не могла простить Александру того, что он отдал главную роль ее сопернице, «гадюке» Анаис. Устав от закулисных склок, Дюма уехал в Италию, предоставив Левену заботу о том, чтобы в его отсутствие следить за ходом репетиций.

Едва он добрался до Флоренции, как к нему явился ненавистный призрак – мелкий пакостник Жюль Леконт, бывший его секретарь, который в свое время напал на него в газете, мстя за унижение: Дюма тогда оскорбил его, отослав прочь словно обнаглевшего лакея. Напрочь обо всем позабыв, этот тип все так же нагло потребовал, чтобы Дюма снова взял его к себе на работу. Донельзя удивленный подобной самоуверенностью, писатель выставил его за дверь и принялся рассказывать всем желающим о причинах своего отказа. История наделала порядочно шума. Дюма, вызванный 11 мая 1843 года во французское посольство, мог лишь подтвердить обвинения против этого проходимца, и Жюлю Леконту предложили немедленно покинуть Флоренцию. Однако вечером того же дня, во время прогулки в одном из самых светских уголков города, Александр увидел идущего ему навстречу Жюля Леконта, смертельно бледного от ярости и размахивающего тростью. Рядом с ним шел русский князь Дундуков-Корсаков, который должен был, по словам Жюля Леконта, стать его секундантом во время дуэли. Впрочем, Леконт, не дожидаясь, пока дело чести разрешится при помощи оружия, замахнулся своей палкой, намереваясь ударить Александра. Однако тот отразил удар левой рукой и, в свою очередь, обрушил трость на голову противника. Из рассеченной щеки брызнула кровь. Жюль Леконт, наполовину оглушенный, пошатнулся и едва не упал. Дюма совершенно спокойно положил руку на плечо Дундукову-Корсакову и обратился к нему со словами: «Князь, вы сопровождаете этого господина, стало быть, вы – его секундант. Я не стану драться с этим господином, он мошенник, но буду драться с вами». Князь принял вызов, однако, осведомившись в посольстве о прошлом Жюля Леконта, принес Дюма свои извинения, и интригану, разоблаченному и выставленному на посмешище, только и оставалось, что скрыться.

Александру пришлось еще некоторое время пробыть во Флоренции, чтобы переработать рукопись Поля Мериса, в которой рассказывалось о приключениях Бенвенуто Челлини при дворе Франциска Первого. В результате получился отличный, вполне коммерческий роман под названием «Асканио». Однако, перечитывая текст, слегка им исправленный, Дюма по-прежнему чувствовал, что из-под его пера вышел отнюдь не тот шедевр, которого ждет от него потомство. Может быть, лучше все брать из собственной головы, а не приспосабливать чужие сочинения? Вот только, работая на грядке, уже вскопанной предшественниками, можно сберечь так много времени! И разве от этого откажешься, когда ты писатель, у которого каждая минута на счету?

Дюма снова подумал о том, что нечего ждать триумфа в Париже, продолжая жить в Италии. Ида-то, конечно, с удовольствием задержалась бы во Флоренции еще на несколько месяцев – да и как ей не хотеть остаться в этом городе, где она нашла любовника себе по вкусу! Но Александр сгорал от нетерпения. Супруги пришли к компромиссу. Он уедет один – дав жене возможность сполна насладиться последними ночами с Виллафранка. Впрочем, Ида пообещала, что очень скоро приедет к мужу во Францию, хотя на самом деле он втайне мечтал, чтобы Ида навсегда осталась в Италии, просто пока еще не мог решиться на открытый разрыв: ему казалось, что общественное положение писателя предписывает ему соблюдать осторожность. Ну что сказали бы, например, господа из Французской академии, узнав о том, что он собирается разводиться? Конечно же, он вполне способен еще какое-то время потерпеть сварливую и неверную жену, если эта жертва увеличит его шансы вступить под своды Академии, присоединившись к Виньи, Ламартину, Гюго… Кстати, раз уж речь зашла о Гюго, – милый Виктор только что, 7 марта 1843 года, пережил сокрушительный провал своих «Бургграфов». Не следует ли считать это событие предвестником неминуемого заката романтизма в театре? Похоже, тот же самый романтизм куда лучше приживается в романах. Стало быть, именно здесь и надо стремиться использовать его рецепты. А значит – курс на Париж и на исторический роман!

Первая большая остановка на обратном пути – Марсель. Едва прибыв в этот город, Александр отправился в муниципальную библиотеку, чтобы увидеться с Жозефом Мери, царствовавшим среди километров заполненных книгами полок. Пока друг, выполняя свои обязанности главного хранителя, куда-то отлучился, Дюма, перебирая ряды томов, случайно наткнулся на «Мемуары господина д’Артаньяна, капитан-лейтенанта Первой роты королевских мушкетеров». Эти недостоверные воспоминания вроде бы обязаны были своим появлением на свет воображению Гасьена де Куртиля де Сандра. Александр пролистал книгу, и с первых же страниц его посетило озарение. Несомненно, тот, кто умеет читать между строк, найдет здесь богатый материал для романа! Можно ли ему взять с собой этот том? Мери не имел ничего против, и Александр дрожащей рукой лихорадочно заполнил библиотечную карточку. И сразу ушел, прижимая к себе добычу. Кстати, книгу он так навсегда и забудет вернуть…

В тот же вечер они с Мери ужинали в Прадо – их пригласил граф Валевски. Во главе стола сидела любовница графа, великая актриса Рашель, пайщица Французского театра. Сидя напротив этой женщины, любуясь ее такой строгой и такой загадочной красотой, Александр поддался обычному своему безотчетному желанию обольщать. Актриса смотрела на него чуть насмешливо, а он разошелся вовсю, он сыпал остротами, он без умолку делился трогательными или забавными воспоминаниями… Мери, краем глаза за ним наблюдавший, забавлялся свидетельствами того, как действуют чары. После ужина все четверо отправились прогуляться по пляжу, и Александр предложил руку Рашель, продолжая говорить с жаром, явно удивлявшим и смущавшим ее. Внезапно она заметила на песке крохотный обломок мрамора, подобрала его, протянула Александру, прошептав: «В память о нашем приятном вечере». Этого оказалось вполне достаточно, чтобы вскружить ему голову. Покидая Марсель, он только о том и думал, как окончательно покорить эту восхитительную женщину.

Из Парижа, куда Дюма приехал обезумевшим от любви, он слал Рашель полные страсти письма. Но она не отвечала. Он не унимался: «Я люблю вас, Рашель, я очень люблю вас, и это настолько правдиво, что сейчас, когда я вам пишу, я вслух повторяю эти слова самому себе, чтобы слышать, как я произношу их». Как объяснить подобную безучастность женщины, которая, казалось, недавно была полностью в его власти? Сердится ли она из-за того, что он пишет ей? Узнала ли она за это время что-то неприятное о нем? Надеясь победить сдержанность актрисы, Александр вложил между страниц последнего своего письма засушенные цветы, считая, что ни одна женщина не может устоять перед подобным знаком внимания. Но… получил резкий ответ Рашель: «Я надеялась, что моего молчания будет достаточно для того, чтобы доказать вам: вы плохо обо мне судили; этого не случилось; стало быть, я вынуждена просить вас о прекращении переписки, которая не может не быть для меня оскорбительной, которая и впрямь оскорбительна для меня. Вы пишете мне, сударь, что не посмели бы повторить мне вблизи того, что вы мне пишете; мне остается лишь сожалеть о том, что издали я не внушаю вам того же уважения, что и вблизи». Александр не привык к тому, чтобы женщина, которую он почтил своим выбором, так его одергивала. «Поскольку вы непременно этого хотите, – пишет он в ответ, – остановимся на этом, на будущее часть пути уже пройдена». И подписывается: «Ваш поклонник, но прежде всего – ваш друг».

Однако на этот раз он имел дело с сильным противником. Рашель вернула ему письмо с такой припиской: «Возвращаю вам две строчки, которые вы не побоялись мне послать; когда женщина решает ни к кому не обращаться за помощью, у нее нет другого способа ответить на оскорбление; и, если я ошиблась в ваших намерениях, если эти две строки слетели с вашего пера среди ваших многочисленных занятий лишь по недосмотру, вы, безусловно, будете счастливы получить их обратно».

Пилюля была более чем горькой, но Александр проглотил ее, не поморщившись. Да и вообще он уже позабыл о своей внезапно вспыхнувшей страсти к Рашель, потому что теперь его интересовали только душевные и внешние достоинства юной Анаис – той самой «гадюки Анаис», которой он отдал главную роль в пьесе «Барышни из Сен-Сира». Именно с ней он задул 24 июля 1843 года сорок одну свечку на своем именинном пироге.

На следующий день во Французском театре состоялась премьера «Барышень». Зал был полон, несмотря на то, что над Парижем повисла тяжелая, удушливая жара. Банальная и искрометная пьеса позабавила зрителей, и только критики ворчали, считая автора чрезмерно плодовитым, осыпая упреками за «удручающую пустоту этого дивертисмента». Жюль Жанен, наиболее авторитетный из критиков, назвал пьесу «пошлой и недоделанной комедией» и предсказал, что, «если это убожество будет по-прежнему возникать на сцене, придется закрыть Французский театр». Александр, несмотря на то что кожа у него была выдублена долгим опытом, не выдержал и написал в «La Presse» 30 июля: «Как! Господин Жанен, вы уничтожаете мою комедию так же, как уничтожили мою трагедию! Вы, во время действия болтавший в коридоре с коллегами! И вы еще удивляетесь тому, что ничего не поняли!» Жюль Жанен, в свою очередь, обиделся: критиковать критика – для писателя это преступление, равное оскорблению его величества! Впрочем, разве Дюма – истинный автор пьесы, которую осмеливается защищать? Все знают, что у нее «тридцать шесть отцов», и все они неизвестны. Александр вышел из себя: для того чтобы ответить на подобное обвинение, одного пера недостаточно, тут потребуются шпага или пистолет! Он послал к обидчику секундантов. Но Жюль Жанен, бестрепетный перед чистым листом, отчаянно струсил, когда его вызвали на поединок. С той же поспешностью, с какой только что громил, он взял свои слова обратно, извинился перед Александром, заверил его в своем неизменном уважении и в дружеских чувствах и пообещал впредь быть более умеренным в суждениях. К тому же, несмотря на то что лето было в разгаре, «Барышни из Сен-Сира» делали сборы: в том году было дано тридцать шесть представлений!

Ободренный успехом Александр перебрался на новую квартиру в доме 45 по улице Монблан,[72] нанял в качестве секретаря обаятельного бездельника, собственного племянника Альфреда Летелье,[73] и, разложив по местам книги и рукописи, приготовился вновь завязать тесные отношения с Парижем, его салонами, его газетами и его женщинами. Все осложнило внезапное появление Иды. Она неожиданно решила покинуть Италию, чтобы занять свое законное место рядом с мужем, великим французским писателем.

Однако дома ее ждал не один Александр, а два: отец и сын. И сын, который за это время успел помириться с отцом, все меньше и меньше склонен был терпеть мачеху. Один вид этой дебелой, шумной, суетной и ничтожной женщины выводил юношу из себя. Ему хотелось бежать из тех мест, которые она отравляла своим присутствием, хотелось путешествовать за границей. Александр Первый был счастлив вновь обрести Александра Второго и уговаривал того набраться терпения. Он уже сейчас готов, заверял отец, пожертвовать ради него Идой, но психологические маневры подобного рода требуют времени и дипломатичности. И так объяснил это в письме к сыну: «Отвечаю тебе письменно, как ты просил, и длинно. Ты знаешь, что госпожа Дюма является госпожой Дюма лишь по имени, тогда как ты – действительно мой сын, и не только мой сын, но, в общем, единственное мое счастье и единственное развлечение, какое у меня есть. […] Твое положение в Париже глупо и унизительно, говоришь ты. В чем же, скажи мне? Нас так часто видят вместе, что больше уже никто не разделяет наши имена. Если тебя ждет какое-нибудь будущее, то это будущее – в Париже». А возвращаясь к разговору о неизбежном разрыве между ним и Идой, разъясняет: «Расставание между мной и госпожой Дюма может быть лишь моральным расставанием: супружеские раздоры неприятным для меня образом затронут общественное мнение и, стало быть, для меня неприемлемы». Далее он примется соблазнять своего юного корреспондента картинами будущего, озаренного дружбой между двумя литераторами, отцом и сыном, наставником и учеником, всезнающим самоучкой и начинающим, жаждущим пуститься за ним следом. Ида догадывалась о заговоре, который плели у нее за спиной, и предчувствовала худшее. Но гроза все не начиналась.

В такой напряженной обстановке, в такой грозовой атмосфере Дюма готовился к «началу сезона». За «Асканио», который печатался в «Веке», последовали «Замок Эпштейнов», «Амори», «Габриель Ламбер» – одни только романы: первый – исторический, второй – фантастический, третий – сентиментальный, четвертый – умеренно реалистический. Переходя от одного прозаического жанра к другому, Дюма отыскивал наилучшую для себя площадку, где мог бы обосноваться. Каждое утро, сразу после завтрака, он раскладывал на рабочем столе большие листы бледно-голубой бумаги, выбирал гусиное перо, окунал его в чернила, нумеровал страницы и принимался писать с такой невероятной скоростью, словно кто-то, стоя у него за спиной, диктовал ему текст. Эти фразы, так легко ложившиеся одна к другой, были его собственными, и все же он нередко обязан был вдохновившим их замыслом какому-нибудь второстепенному помощнику. Он неизменно предпочитал работать с командой. Пусть кто-нибудь принесет ему извне главный сюжет, топографические и исторические детали, краткую хронологию, а уж он позаботится о том, чтобы соединить все это в целое, играющее неподражаемыми красками. Кто посмел бы упрекнуть великих художников итальянского Возрождения в том, что они доверяли ученикам работу над отдельными частями своих картин? Если Тициан, если Рафаэль и Микеланджело могли привлекать к работе подмастерьев, чтобы те помогали им создавать великолепные творения, то с какой стати он, Дюма, должен отказываться от помощи нескольких трудолюбивых литераторов, которые помогают ему справиться с сюжетом или роются в документах, поскольку у него самого нет времени этим заниматься? Сравнивая собственные отношения с Огюстом Маке с теми, которые связывали Рафаэля с его учеником, он напишет: «Как только произведение закончено, кисти мастера остается лишь пройтись поверх кисти ученика, чтобы дополнить мысль». Одним словом, если таланта достаточно для того, чтобы направлять усилия исполнителей, предшествующие творческому труду, гений проявляется тогда, когда прикладывает руку «отделочник». Именно он и только он один придает отпечаток неповторимости пьесе или роману, перед тем как вверить произведение суду публики. Что же касается приемов, при помощи которых Дюма добивается успеха, приемы эти просты: «начать с интересного, вместо того чтобы начать со скучного; начать с действия, вместо того чтобы начать с подготовки; говорить о персонажах после того, как они появятся, вместо того чтобы выводить их после того, как о них рассказано»,[74] что равносильно тому, чтобы без предварительной психологической подготовки бросить читателя в воду, а затем, уже в ходе рассказа, посвятить его в особенности характера и подробности прошлого главных героев. Другой обязанностью автора, согласно теории Дюма, было соблюдать всего лишь минимум точности в описании мест и нравов века, выбранного для развития сюжета. «Надо, чтобы язык, костюмы, сами повадки моих персонажей гармонировали с представлениями, которые сложились у нас об эпохе, которую я пытаюсь описать, – заявляет он. – […] Я делаюсь летописцем, историком; я рассказываю моим современникам о событиях ушедших дней, о впечатлениях, которые эти события произвели на персонажей, существовавших в действительности или созданных моим воображением».[75] И, наконец: «У нас двойная цель: учить и развлекать. Но в первую очередь – учить, потому что развлечение для нас остается лишь маской, которой прикрывается обучение […] Мы считаем, что рассказали в своих произведениях Франции о том, что происходило на протяжении пяти с половиной веков, больше, чем любой из историков».[76]

Моральная дисциплина, на которую Дюма претендовал, не мешала ему со страстью становиться на сторону одних своих персонажей или активно выступать против других. Одними он восхищался, других ненавидел. И эта пристрастность не только не вредила рассказу, она, наоборот, придавала ему темп и энергию. Читатель, захваченный пылом автора, поочередно трепетал от сочувствия или содрогался от жажды мести. Собственно говоря, от историка, на звание которого он претендовал, Дюма отличала именно свобода, с которой он обходился с историей. Он слишком любил историю, для того чтобы позволить ей оставаться застывшей, потому и переделывал ее на свой лад, сохраняя основные линии, размеченные профессиональными учеными. Лгать, опираясь на истину, – не есть ли это вершина искусства романиста?

По мере того как множились его романы с продолжением, Дюма все больше убеждал себя в том, что именно этот способ выражения наиболее соответствует его таланту. И провал его последней пьесы 30 декабря 1843 года в «Одеоне» лишь окончательно показал Александру, что ему следует использовать скорее свое дарование повествователя, чем автора диалогов. Единственное, что теперь оставалось узнать, – может ли публикация в газете, а затем издание отдельным томом принести ему столько же, сколько ряд представлений на приличной сцене. По расчетам Дюма выходило, что печататься нередко оказывается более выгодно, чем быть представленным на сцене. Именно на этой стадии его размышлений ему снова пришел на ум замысел романа, нынче основанного на «Мемуарах господина д’Артаньяна».

Александр поговорил об этом с Огюстом Маке, и с этой минуты словно по волшебству заработал механизм, производящий грезы. Вокруг д’Артаньяна, бесстрашного гасконца, преданно служащего королеве Анне Австрийской, появились и начали жить своей жизнью другие персонажи: Атос, Портос, Арамис… Ударный отряд, объединенный общим идеалом веселого рыцарства. Дюма, с его неизменным культом дружбы, проиллюстрировал в новом произведении, сумев изобрести сотни приключений, миф о мужском братстве. Ему казалось, что он всего-навсего сочиняет очередной роман, такой же, как множество других, но на самом деле герои вырвались из-под его власти, зажили сами по себе, словно бы помимо его воли, и сделались настолько подлинными, со своими лицами, собственными характерами, речами, что внезапно оказалось: эти герои незаменимы, и обитатели светских салонов и меблированных комнатушек с равным нетерпением дожидаются продолжения рассказа о новых подвигах мушкетеров!

Надо было работать очень быстро, заказчики постоянно теребили. Газета «Век», начавшая печатать роман 14 марта 1844 года, требовала изо дня в день давать продолжение. Дюма гнал без передышки, чтобы удовлетворить читателей, заставляя и Маке трудиться без отдыха. О его спешке свидетельствуют записки, которыми он ежедневно засыпал соавтора: «Теперь ваш ход, и поторопитесь, я уже два часа простаиваю. Мне необходимо получить все к одиннадцати часам вечера». Или: «Вот забавно, сегодня утром я написал вам, чтобы вы ввели в эту сцену палача, потом бросил письмо в огонь, решив, что сам введу его в действие. Однако первое же слово, какое я прочел, доказало мне, что мы сошлись. Теперь ваш ход, и поспешите, я уже два часа простаиваю». Или еще: «Мне кажется, тут можно написать прекрасную сцену […]. Нам не помешает поболтать за обедом. Не хотите ли пообедать со мной?» Или наконец: «В следующей главе мы должны узнать от Арамиса, который пообещал д’Артаньяну об этом осведомиться, в каком монастыре находится госпожа Бонасье и каким образом покровительствует ей королева». За несколько недель именно благодаря «Трем мушкетерам» число проданных экземпляров «Века» стремительно выросло, подписчики хлынули толпой. Четверо храбрецов, славных защитников чести женщины, завоевывали друзей по всей Франции.

Дюма ликовал и, даже еще не разделавшись с «Тремя мушкетерами», принялся сочинять «Графа Монте-Кристо», который был куплен не глядя «Le Journal des Débats». История молодого простодушного моряка, который был осужден из-за низких происков и после четырнадцати лет, проведенных в тюрьме, бежал оттуда, завладел таинственным сокровищем и свершил безжалостную, но праведную месть, взволновала читателей ничуть не меньше, чем подвиги д’Артаньяна и троих его друзей.

В следующем году появятся «Королева Марго», «Графиня де Монсоро», а также два «современных» романа: «Корсиканские братья» и «Габриель Ламбер». Успех каждого очередного романа был залогом успеха следующего. И если кое-кто из строгих, но справедливых критиков еще морщился, толпа читателей превозносила Дюма до небес.

Но что же так пленяло любителей романов с продолжением в этом мощном потоке литературы? Прежде всего увлечение и пыл самого автора, который превосходно чувствовал себя в псевдоисторических декорациях. Чувствовалось, что он так же забавляется, сочиняя свои романы, как те, кто читает их. Он сообщал собственный трепет радости, возмущения или страха всякому, кто готов был поверить ему на слово. Звал читателя приобщиться к счастью стать таким же простодушным, как он. И когда они с раскрытым ртом упивались нелепостями, которые им преподносил плодовитый автор, когда переставали отличать правду от лжи, когда утрачивали всякую способность к критическому суждению, они невольно делались его сообщниками, брали сторону творения, так их околдовавшего. Подоплека тут была более глубокой: на самом деле поклонники Дюма не уставали благодарить его за то, что своими фантастическими историями он вернул им восторги детства…

Тем не менее надо отметить, что удивительная способность предаваться грезам наяву, играм сочинительства, историческим фантазиям не мешала наличию у Дюма любви к размеренному труду, деловой хватки и стремления к достойному поведению в обществе. И если вспомнить о том, какой огромный объем работы выполнял Александр каждый день, нельзя не удивиться тому, как он еще находил время заниматься своими семейными неурядицами.

После долгих споров Дюма в конце концов удалось уговорить Иду поселиться отдельно, не покидая Парижа. Для себя в поисках покоя, необходимого для его неустанного труда – ведь он и впрямь трудился не покладая рук, – Дюма снял в Сен-Жермен-ан-Ле большую виллу, выстроенную в стиле Генриха IV. Пленившись мирной сельской тишиной, решился даже купить участок примерно в три гектара в Пор-Марли, намереваясь выстроить там замок, достойный его самого и его творений.

Однако строительство такого замка было пока проектом весьма отдаленным, на ближайшее время намечались совсем другие дела, ими и следовало заняться, и другие расходы, на которые нельзя было не пойти. Прежде всего, на его взгляд, требовалось уладить формальности, связанные с раздельной жизнью с Идой. Развод, в свое время узаконенный Наполеоном, был отменен еще в 1816 году, и единственным способом расторгнуть брак сейчас было именно раздельное проживание супругов. Впрочем, теперь против этого нисколько не возражала и сама Ида. Долгая связь, а затем и брак с Александром убедили ее в том, что он – невозможный в обхождении человек для такой женщины, как она, – алчной до удовольствий, страстно жаждущей знаков внимания. Ей хотелось быть королевой в их чете, а восхищение, которое вызывал у публики муж, вынуждало ее оставаться в тени. Рядом с этим великолепным самцом, таким самоуверенным, так любящим покрасоваться и таким неверным, она начала сожалеть об оставленном в Италии столь скромном и благородном своем возлюбленном, да и князь Виллафранка только о том и мечтал, чтобы снова с ней сойтись. Конечно, он был женат, и его жена, урожденная Ло Фраза Абате, только что родила ему сына, но мать с ребенком жила в Палермо, а сам он – то в Риме, то во Флоренции, и семейное положение мужа и отца нисколько не мешало ему надеяться на скорое возобновление отношений с госпожой Дюма. Ида, зная это, взвесила все «за» и «против» и решила, что не имеет права заставлять возлюбленного и дальше томиться. К тому же Александр снова без зазрения совести изменял ей, как обычно, найдя себе подходящую подругу в театральном мире.

Теперь он развлекался в обществе актрисы из Пале-Рояль по имени Селеста Скриванек. В августе он отправился вместе с ней в Трувиль. На обратном пути они встретились в дилижансе с Жюлем Жаненом, который так описал последнее завоевание писателя: «Чудовищная девица, наполовину пруссачка, наполовину голландка, и говорит на совершенно тарабарском языке».

Александр в Трувиле принимал ванны и много работал под влюбленным взглядом Селесты. Жюлю Жанену он сообщил, что привез после своего пребывания на берегу моря «романов на восемь или десять тысяч франков». Вскоре после этой эротико-литературной вылазки, войдя во вкус, он отправился в новое путешествие – все с той же Селестой, на этот раз переодетой в мужское платье, должно быть, ради того, чтобы сделать приключение еще более пикантным. Теперь парочку сопровождал Дюма-сын, и Александр Первый, словно старый петух, бахвалился, выставляя напоказ свою удачу перед Александром Вторым. Он и сам толком не понимал, чем должен в первую очередь гордиться, чем хвастаться перед этим свидетелем его счастья, лучшим свидетелем, какого только можно было пожелать: своим ли писательским успехом или своими достижениями любовника. В этом возрасте немалого стоит и тот успех, и другой, думал он.

Троица прокатилась по Бельгии и посетила берега Рейна. Ида, которая осталась в Париже и которой муж изменял уже у всех на глазах, в открытую, все более и более склонялась к тому, чтобы пойти на разрыв – разумеется, хорошо оплаченный. А Дюма-сын, вернувшись из путешествия, весело написал Жозефу Мери: «Великая новость, милый и добрый друг. Семья Дюма распадается. Супруги готовы расстаться, подобно Аврааму и Агари,[77] но не по причине бесплодия – и я думаю, что вскоре вы увидите, как некая толстуха проследует через Марсель, направляясь в Италию, чтобы остаться там навсегда! Вот и хорошо!»

Наконец 15 октября 1844 года Александр Дюма передал своему поверенному, мэтру Ганда, документ, в котором оговорены были условия мирного расставания: «Господин Дюма, в соответствии с соглашением, уже подписанным между ним и его женой, будет выплачивать начиная с [вместо даты был оставлен пробел] госпоже Дюма 1000 франков ежемесячно. Помимо этого, он будет оплачивать экипаж. Если госпожа Дюма уедет в Италию, оставив спальню, туалетную комнату и т. д., иными словами – обстановку, принадлежащую лично ей, господин Дюма выплатит ей в возмещение оставленного имущества 3000 франков в момент отъезда. Кроме того, он будет доплачивать ей по 500 франков в течение первых двенадцати месяцев и таким образом заплатит за мебель 9000 франков. Оговорено, что госпожа Дюма, в обмен на эту сумму, составляющую 12 000 франков в год, к которой господин Дюма добровольно прибавляет 3000 франков на экипаж, берет на себя воспитание и содержание мадемуазель Мари Дюма».

Значительность денежных выплат, предназначенных жене, свидетельствует и о том, насколько ожесточенными были споры между супругами, и о том, как сильно Александру не терпелось избавиться от Иды. Он созрел для того, чтобы, сбросив балласт, избавившись от ига, легко и свободно лететь к новым горизонтам. Впрочем, с тех пор как Дюма перешел на романы, дела шли хорошо, деньги прибывали. Вот только газеты, постоянно требовавшие романов с продолжением, не оставляли его в покое, торопили и подгоняли, он ни на минуту не мог замедлить темп. Маке едва успевал перевести дух между двумя главами. Дюма засыпал его записками: «Ничего не бойтесь, не бывает никаких длиннот. Напишите во всех подробностях сцену […] и скорее, скорее, дорогой друг, пришлите мне все это, в нынешнем месяце надо совершить невозможное».[78]


Ида покинула Париж в апреле 1845 года и увезла с собой маленькую Мари-Александрину. Девочка была в полном восторге от того, что в свои четырнадцать лет ехала в страну солнца и мандолин. Александр-младший, сильно рассчитывавший на изгнание мачехи, торжествовал победу, он еще больше сблизился с отцом. А Дюма, распрямившись, дышал полной грудью, словно только что сбросил на обочину тяжкий, давивший ему на плечи груз. И внезапно даже почувствовал себя настолько бодрым, что задался вопросом, уж не помолодел ли он с возрастом…

Загрузка...