Глава 6. ОТ СВЯТОЙ ЕЛЕНЫ ДО ТАГАНРОГА

Святая Елена

«Самое невероятное из всех возможных решений», — так расценил А.З. Манфред решение Наполеона доверить свою участь Англии. Правда, сам Наполеон объяснял свой выбор вполне логично: «Мне было бы неловко отдаться в руки кого-либо из монархов, столицы которых я завоевывал. Это и побудило меня довериться Англии». Но современники, особенно в самой Англии, были озадачены.

Английские власти не сразу сообразили, как быть с врагом, страшнее которого Англия не имела за всю свою историю и о котором теперь, когда он так просто оказался в ее руках, британцы хотели знать все: «На кого он похож? Человек ли это? Всегда ли его руки в крови?» «Оставлять Наполеона на жительство в Англии, рядом с Францией, нельзя, слишком опасно», — рассуждали власть имущие британцы. Одни предлагали казнить его как «врага человечества», другие — выдать Бурбонам. Но казнь отверг А. Веллингтон, воинская слава которого после Ватерлоо поднялась в Англии на небывалую высоту, выше славы Д. Мальборо и Г. Нельсона. Выдача же была вообще не в правилах Англии. Наконец, Веллингтон предложил, английское правительство юридически мотивировало, а все союзные державы одобрили решение сослать Наполеона как «пленника Европы» пожизненно за тридевять земель, на остров Святой Елены, под караул Англии и наблюдение комиссаров от России, Австрии и Пруссии.

Когда англичане объявили Наполеону это решение, он пришел в ярость: «Это хуже, чем железная клетка Тамерлана! Я отдался под защиту ваших законов! Где же ваше хваленое гостеприимство?» То был первый из множества протестов, которые отныне и до последних дней жизни он будет систематически заявлять английским властям. Все они — от первого до последнего — останутся без последствий.

Англичане разрешили «пленнику Европы» взять с собой трех офицеров, секретаря, врача и десять слуг — из тех, кто был с ним на борту «Беллерофона». Наполеон выбрал гофмаршала графа А.Г. Бертрана, который уже был с ним на Эльбе, камергера графа Ш.Т. Монтолона, генерала Г. Гурго, секретаря маркиза Э. Лас-Каза, корабельного врача с «Беллерофона» Б. О'Мира, а первыми из слуг — давно неразлучных с ним эконома Ф. Киприани и камердинера Л. Маршана. Бертран взял с собой жену и трех детей, Монтолон — жену и ребенка, Лас-Каз — 15-летнего сына.

Путь из Плимута до острова Святой Елены на фрегате «Нортумберленд» занял почти 2,5 месяца. Утром 16 октября 1815 г. фрегат подошел к острову, о котором английский хирург У. Генри именно тогда отозвался, как о «самой ужасной, самой мрачной из скал, какую только можно вообразить», а Марина Цветаева через 120 лет напишет стихи:

Черные стены

С подножием пены.

Это — Святая Елена…

Остров длиной в 19 км и шириной в 13 км, открытый португальцами 21 мая 1501 г., в день Святой Елены (отсюда — его название), и с 1673 г. принадлежащий Англии, удален от самого близкого, африканского берега почти на 2 тыс. км. Именно поэтому англичане выбрали его местом вечной ссылки для Наполеона.

Ссыльный император был поселен в глубине острова на горном плато, в старом и плохо отремонтированном деревянном доме под названием Лонгвуд, который, по признанию английского историка В. Слоона, «мог бы считаться пригодным разве для пленного вожака зулусов». С первого и до последнего дня жизни на острове он круглосуточно и всечасно ощущал над собой неусыпный надзор, усугубившийся с апреля 1816 г., когда губернатором острова вместо адмирала Д. Кокбэрна, который был в меру старателен и только, стал генерал Гудсон Лоу. Этот, по компетентному мнению его бывшего начальника А. Веллингтона, «кретин» был буквально помешан на мысли о возможном побеге Наполеона и принимал фантастически строгие меры к предотвращению оного.

Почти 3 тыс. солдат были расставлены вдоль шестикилометровой каменной стены, которая окружает Лонгвуд и примыкающую к нему часть плато, так, чтобы они видели друг друга. По ту сторону стены Наполеон мог гулять только в сопровождении английского офицера, причем вторая, внешняя цепь дозорных с каждого из холмов вокруг Лонгвуда оповещала внутренние посты сигнальными флажками обо всех перемещениях «пленника Европы».

Наполеон на острове Святой Елены. С гравюры начала XIX столетия.


Меньшие цепи часовых и пикеты бдили по всему острову, на всех спусках к океану. С началом сумерек лонгвудские часовые сближались и окружали дом так, чтобы никто не мог ни войти в него, ни выйти. Дежурный офицер по два раза каждые сутки лично удостоверялся, что пленник на месте.

Каждая площадка, каждый удобный выступ на острове были уставлены пушками, способными отразить любую атаку со стороны океана. Тем не менее 11 военных кораблей беспрестанно ходили вокруг острова на всякий случай. Словом, как подчеркивал Вальтер Скотт, «все человеческие предосторожности, кроме заключения его (Наполеона. — Н.Т.) или обременения цепями, были приняты». Но Гудсону Лоу казалось, что «предосторожностей» еще мало, и он все время, пока был жив Наполеон, изыскивал дополнения к ним. Русский комиссар на острове граф А.А. де Бальмен аккуратно оповещал Петербург о трудах Лоу. Вот два примера. 18 февраля 1818 г.: «Он без устали трудится над укреплениями Святой Елены, ставит в разные места новые телеграфы и батареи, удвоил караулы в Лонгвуде». 30 января 1819 г.: «Он роет рвы, возводит укрепления, словно постоянно готовится к бою».

Все это больше забавляло, чем раздражало Наполеона. «Когда Лоу окружает мой дом своими офицерами, — сказал он однажды, — они напоминают мне дикарей, исполняющих танец вокруг пленников перед тем как их съесть». Гораздо болезненнее реагировал император на каждодневное вмешательство губернатора в быт Лонгвуда со всевозможными притеснениями. Лоу тщательно перлюстрировал и задерживал всю переписку Наполеона, отказывался выдавать ему книги, присланные из Европы, поскольку они были адресованы «императору Наполеону». «Я такого не знаю, — говорил Лоу. — У меня в плену генерал Бонапарт». С той же целью — как можно жестче изолировать пленника — губернатор запретил французам общение с жителями острова, а островитянам — с французами. Лоу не гнушался даже прикарманивать деньги, которые английское правительство отпускало на содержание «пленника Европы». Он, например, не выдавал Наполеону сукно, ссылаясь на то, что нет зеленого цвета, любимого императором. Наполеон вынужден был перелицовывать свои старые мундиры.

Главное же, губернатор изводил Наполеона и его окружение назойливым соглядатайством, мелкими, по всякому поводу, запретами и досмотрами, причем самых нужных императору людей выжил с острова. В ноябре 1816 г. уехал Лас-Каз — секретарь императора, автор лучших записей из всей литературы о пребывании Наполеона на острове Святой Елены, а в июле 1818 г. был удален О'Мира за то, что он, по мнению губернатора, оказался «более предан Наполеону, чем Англии». После этого до приезда на остров в сентябре 1819 г. корсиканца Ф. Антомарки, присланного по просьбе Бертрана от кардинала Ж. Феша, Наполеон больше года оставался вообще без доктора, ибо английских врачей Лоу к нему не допускал.

Разумеется, Наполеон энергично протестовал против каждой акции губернатора, но тот становился лишь еще более мстительным, а комиссары великих держав на острове не вмешивались в конфликт между губернатором и его пленником. Кстати, за все шесть лет жизни Наполеона в Лонгвуде ни один из комиссаров ни разу не увиделся с ним, поскольку Наполеон отказывался принимать их как официальных лиц и приглашал к себе в качестве лиц частных, а комиссары хотели, чтобы все было наоборот и не иначе. Русский комиссар Бальмен, вначале показавшийся губернатору излишне лояльным к Наполеону, был нейтрализован женитьбой на дочери губернатора, после чего вел себя, как и другие комиссары, проанглийски. В апреле 1818 г. Бертран предложил Бальмену доставить письмо Наполеона к Александру I с какими-то сведениями, которые могли бы не только «помочь Наполеону», но и «сослужить службу России». Бальмен отказался…

Наполеон не зря приравнивал свою ссылку на остров Святой Елены к «смертному приговору». Для натуры такого масштаба, с такими возможностями и энергией жизнь под властью «кретина» Лоу была медленным умиранием. «Ему Европа была мала для размаха, а он был брошен на крошечную скалу, заблудившуюся в океане!» — восклицал А.К. Дживелегов.

Больше всего угнетала императора вынужденная праздность. Ему недоставало всего — общения, информации и главным образом деятельности. Круг его добровольных сотоварищей по изгнанию был слишком узок, а контакты с жителями острова запрещены. Наполеон привязался было к 14-летней дочери английского морского агента на острове Бетси Бэлкомб и даже к рабу-малайцу Тоби, но Лоу в марте 1818 г. удалил Бэлкомбов и Тоби с острова.

В безысходном изгнании, на «проклятой скале», как называл он «свой» остров, Наполеон тосковал не только о мировой славе и прекрасной Франции, но и о семье — о матери, жене, сыне, братьях и сестрах. Все они, кроме сестры Элизы, переживут его и узнают от тех, кто был с ним на острове, как часто вспоминал он «маму Летицию» и «римского короля», добряка Жозефа и красавицу Паолетту, как верил в добродетель Марии Луизы и даже завещал, после того как он умрет, сердце его положить в спирт и отослать Марии Луизе. Он так и умрет, не зная, что Мария Луиза еще до Ватерлоо обязалась перед отцом, в обмен на титул великой герцогини Пармской, никогда не писать ни строчки Наполеону, а сама утешилась с придворным шаркуном графом А. Нейпергом, которому родила двоих детей. Ребенка же от Наполеона, уже всемирно известного «римского короля» («орленка», Наполеона II, как называли его бонапартисты), она оставила в Вене, чтобы он воспитывался как австрийский принц.

Судьба «орленка» сложилась трагично. Летом 1815 г., в дни Венского конгресса, А.И. Михайловский-Данилевский видел его в Шенбрунне и рассказывал, что 4-летний малыш «часто твердил о Фонтенбло и всякий день спрашивал о своем папеньке». Через шесть лет, узнав о смерти Наполеона, «орленок» горько его оплакивал, а на 22-м году жизни, именуясь уже по-австрийски герцогом Рейхштадтским, надломленный борьбой его французского начала с австрийским воспитанием, умер в Шенбрунне от чахотки.

Надеялся ли Наполеон вернуться с «проклятой скалы» в Европу? Да, по крайней мере в первые два года ссылки он прямо говорил, что рассчитывает на смену правительства в Англии, а именно на смерть болезненного принца-регента Георга Уэльского, дочь которого Шарлотта, известная своей приязнью к Наполеону, займет трон: «Она призовет меня!» В 1817 г. эти надежды Наполеона развеялись как дым. Двадцатилетняя принцесса Шарлотта умерла при родах, а принц-регент превозмог все недуги, с 1820 г. стал королем Англии и пережил Наполеона на девять лет. Мало того, ранней весной 1819 г. Лоу получил и немедленно сообщил Наполеону радостную для первого и убийственную для второго весть о том, что союзные монархи на конгрессе в Ахене подтвердили свое решение не выпускать Наполеона с острова Святой Елены и одобрили условия, в которых Англия содержит его. Теперь у Наполеона не осталось вообще никаких надежд на освобождение.

Главным занятием императора в течение всех шести лет его второй ссылки был литературный труд. Он написал (точнее, продиктовал[124] своим секретарям — Лас-Казу и Монтолону) обзор собственной государственной и военной деятельности, ряд сочинений по специальным вопросам истории войн, о походах Юлия Цезаря, А. Тюренна, Фридриха Великого, литературные заметки о творчестве Вергилия, Расина, Вольтера. Кроме того, Лас-Каз и Монтолон, а также Бертран, О'Мира, Маршан, Антомарки оставили записи разговоров с Наполеоном и воспоминания о нем, что образует в сумме богатейший и ценнейший, как в историографическом, так и в литературном отношении, мемориал Святой Елены. То, что в этом мемориале записано со слов Наполеона, наиболее значимо по содержанию, глубине и блеску мыслей, но и более всего субъективно.

Все сочиненное Наполеоном на острове Святой Елены служило одной цели — самооправданию перед историей. Он был убежден, что является более законным государем, чем любой из его «легитимных» врагов, поскольку ни один из них не получал права на трон в результате народного волеизъявления, как Наполеон в 1804 и 1815 гг. Поэтому решение союзных монархов объявить его вне закона как врага человечества он считал противоправным. Собственные же решения — например, об аннексии герцогства Ольденбургского или об аресте папы Римского, — он оправдывал исторической целесообразностью борьбы со средневековьем. На ту же целесообразность он ссылался в оправдание всех своих войн, причем не любил признавать собственные ошибки, кроме двух очевидных: вторжение в Испанию и нашествие на Россию считал оплошными. Впрочем, главной причиной своей катастрофы в России он продолжал считать «русскую зиму» и утверждал, что мог еще выиграть войну 1812 г., если бы не засиделся в Москве, а тотчас вышел бы из нее вслед за русской армией, догнал и разгромил бы ее. Народную войну в России 1812 г. он не признавал решающим фактором: народная война, русская или испанская, была, на его взгляд, явлением аномальным, как бы нарушением регламента правильной войны. Поэтому и во Франции 1814–1815 гг. он отказался вызвать ее себе же самому во спасение.

В мемориале Святой Елены Наполеон оставил много колоритных характеристик современников — друзей и близких, соратников и врагов. Александра I он хоть и язвил за двуличие, признал «самым способным из европейских правителей». Когда Бертран сказал Наполеону, что Александр «сделал много для Парижа, без него англичане разграбили бы столицу Франции, а пруссаки сожгли бы ее», Наполеон улыбнулся: «Если бы я не был Наполеоном, то хотел бы быть Александром».

О своих бесчисленных сражениях император рассказывал подробно, причем о Лейпциге и Ватерлоо — не меньше, чем об Аустерлице. Мастерски анализируя проигранные им битвы, он всегда, чуть ли не с обидой на всевышнего и опять-таки в оправдание себе, жаловался на роковые для него стечения привходящих обстоятельств, случайностей. Особенно поражался он обилию таковых при Ватерлоо, досадуя на то, что свою последнюю битву он проиграл именно англичанам. После того как он узнал, что Англия ссылает его на край света, он резко изменил в худшую сторону свое мнение об англичанах, а режим Гудсона Лоу добил его веру в традиционное английское великодушие. «Я жестоко наказан за высокое мнение о вашей нации», — говорил он на острове Святой Елены доктору Б. О'Мира…

Режим изгнания усугубил предсмертную болезнь Наполеона, которую современники и все последующие историки до недавних пор диагностировали как рак желудка. Сам Наполеон знал об этом диагнозе и даже подшучивал над собой: «Рак — это Ватерлоо, вошедшее внутрь». Знал он и о том, что рак — болезнь, наследственная в его роду: от нее умер на 39-м году жизни отец Наполеона.

Симптомы болезни участились с 1819 г. В 1820 г. они становились с каждым месяцем все мучительнее, а 3 апреля 1821 г. доктор Антомарки признал состояние больного уже безнадежным. 13 апреля Наполеон продиктовал Монтолону, а 15-го собственноручно переписал завещание[125]. Большую часть своего капитала, а именно 200 млн. франков золотом, он завещал (пополам) ветеранам своей армии и местностям Франции, пострадавшим от нашествий 1814–1815 гг. Всем служившим ему на острове он выделил крупные суммы: Монтолону — 2 млн. 100 тыс. франков, Бертрану — 700 тыс., Маршану — 500 тыс., остальным — по 100 тыс. каждому. О себе Наполеон сказал в завещании слова, которые потом будут выгравированы и доныне красуются на мраморе его гробницы в парижском Дворце инвалидов: «Я желаю, чтобы мой прах покоился на берегах Сены, среди французского народа, который я так любил».

В ночь на 5 мая началась агония. Содрогаясь от конвульсий, Наполеон неожиданно для дежуривших возле него лиц бросился с постели и упал на пол, а когда его опять уложили, лежал до последнего вздоха неподвижно, с открытыми глазами, но уже без сознания. Последние слова умирающего записаны Монтолоном и Маршаном не совсем одинаково: «Франция… армия… авангард… Жозефина» (Монтолон) и «Франция… мой сын… армия» (Маршан).

5 мая 1821 г., в 5 час. 49 мин. вечера Наполеон умер. Но, уже испустив дух, он все-таки еще раз, последний, изумил окружающих. Вот как воссоздал эту сцену, по рассказам очевидцев, Марк Алданов. «Граф Бертран тяжело поднялся с кресла и сказал глухим шепотом:

— Император скончался…

И вдруг, заглянув в лицо умершему, он отшатнулся, пораженный воспоминанием.

— Первый консул! — воскликнул гофмаршал.

На подушке, сверкая мертвой красотой, лежала помолодевшая от смерти на двадцать лет голова генерала Бонапарта»[126]

Смерть Наполеона на острове Святой Елены. С картины художника Штейнберга.


Весть о смерти изгнанника на краю света с невероятной для того времени быстротой облетела весь мир и стала обрастать множеством легенд, иные из которых живут и даже обретают новые доказательства сегодня.

К тому времени Европа уже многое знала о тяготах ссылки Наполеона и о церберском усердии Г. Лоу. Приезжавшие с острова Святой Елены Э. Лас-Каз, Г. Гурго, Б. О'Мира усиленно хлопотали перед союзными правительствами об освобождении или хотя бы о перемещении императора в другое место с другими условиями. О том же ходатайствовали в дни Ахенского конгресса Священного союза Летиция Бонапарте и даже папа Римский Пий VII. В самой Англии росло недовольство правительством, взявшим на себя по отношению к Наполеону роль тюремщика. Роберт Каслри, дважды (в 1815 и 1818 гг.) подписавший резолюцию о пожизненном изгнании Наполеона, стал из-за этого крайне непопулярен. Его самоубийство летом 1822 г. Джавахарлал Неру объяснял главным образом переживаниями по этому поводу.

Между тем союзные монархи нервничали, получая информацию за информацией о планах освобождения Наполеона его сторонниками. Так, осенью 1816 г. в США жившие там маршал Э. Груши и генерал Ш. Лефевр-Денуэтт будто бы купили корабли с намерением атаковать британскую сторожевую эскадру у острова Святой Елены, но отказались от своего плана, узнав, что Лоу имеет приказ убить Наполеона при малейшей «попытке к бегству». Однако в следующем году Людовик XVIII дважды получал тревожные сообщения о целых эскадрах, которые скрытно отправлялись из США к африканскому побережью с возможным заданием освободить Наполеона. В 1820–1821 гг. Жозеф Бонапарт, тоже эмигрировавший в США, договорился с компанией Р. Фултона о создании подводной лодки «Наутилус», экипаж которой должен был подплыть к месту прогулок Наполеона, обезвредить стражу и выкрасть императора, но, прежде чем этот план был задействован, Наполеон умер.

В числе легенд, связанных со смертью Наполеона, поныне расхожи две. Одну из них — о двойнике императора — попытался документировать английский историк Ф. Эдвардс. Он считает, что 5 мая 1821 г. умер на острове Святой Елены и в 1840 г. перезахоронен в Париже французский крестьянин Франсуа-Этьен Робо, солдат и слуга Наполеона, подменивший императора (на которого он походил, как брат-близнец) осенью 1818 г., а настоящий Наполеон погиб либо в океане при бегстве с острова, либо в Австрии 4 сентября 1823 г., когда он пытался проникнуть в Шенбруннский дворец к заболевшему сыну[127]. Серьезные историки отвергают версию Эдвардса прежде всего потому, что никакой крестьянин не мог бы составить завещание с тысячью деталей и сотней имен из окружения Наполеона, которое продиктовал император 13 апреля 1821 г.

Гораздо достовернее другая, не менее сенсационная версия шведского врача-токсиколога С. Форсхувуда. Он собрал пряди волос Наполеона за 1816–1821 гг. (император часто дарил их на память отъезжавшим с острова) и вместе с шотландским токсикологом Г. Смитом подверг их анализу путем бомбардировки ядерными частицами. Так, он установил, что Наполеон был постепенно отравлен мышьяком, и даже «вычислил» методом исключения убийцу — графа Ш.Т. Монтолона, который, как полагает Форсхувуд, выполнял задание Бурбонов[128]. Версию Форсхувуда поддержали многие историки, включая всемирно авторитетного наполеоноведа Д. Чэндлера (Англия), но французские ученые не соглашаются с ней.

Как бы то ни было, изыскания Форсхувуда подтверждают тот непреложный факт, что Наполеон действительно умер на острове Святой Елены. Конец его жизни как бы демонически повторил ее начало: рожденный на скалах полудикого острова в сердце Европы, он и ушел из жизни на скалах острова, но неизмеримо более дикого и дальнего, поистине за тридевять земель от родины.

«Кочующий деспот»

После вторичного изгнания Наполеона Александр I в некотором роде (как самый авторитетный государь) занял его место на континенте. «Император русский — Агамемнон, царь царей!» — восклицала очарованная им мадам Ж. де Сталь. Льстецы из свиты царя брали ноту повыше: «умиротворитель вселенной». Государственный совет, Сенат и Синод Российской империи поднесли Александру титул Благословенного, что возвышало его не только над «грозным» Иваном IV, но и над «великими» Петром I и Екатериной II. Все эти славословия отвечали формальному, действительно вселенскому возвышению имени царя, но затемняли его фактическую роль, которую В.О. Ключевский позднее определит так: «Караульный часовой чужих престолов против народов». Именно в этой роли Александр создавал и возглавил Священный союз.

Исторический акт о рождении Священного союза монархов Европы был подписан в Париже 26 сентября 1815 г. Царь сам написал акт, склонил к его одобрению Фридриха Вильгельма III и Франца I и больше, чем кто-либо, постарался, чтобы присоединились к нему все европейские государства. В конце концов только Англия, Турция и Ватикан формально не примкнули к Союзу, но принц-регент Англии Георг объяснил, что, хотя парламентская форма правления не позволяет ему поставить свою подпись под актом Священного союза, он солидарен с его принципами и будет следовать им.

Каковы же были принципы Союза — на словах и на деле? Монархи обязались перед «Богом-спасителем», во-первых, «с нежнейшим попечением убеждать своих подданных со дня на день утверждаться в правилах и деятельном исполнении обязанностей, в которые наставил человеков божественный Спаситель», и, во-вторых, «во всяком случае и во всяком месте подавать друг другу пособие, подкрепление и помощь». На деле, как засвидетельствуют первый же и все последующие конгрессы Священного союза, столь туманная религиозно-мистическая фразеология прикрывала конкретную, насквозь земную цель — сообща давить «во всяком месте» Европы «всякий случай» сопротивления новым (точнее, восстановленным старым, дореволюционным) режимам.

Священный союз отныне и до конца дней Александра I стал его главной заботой. Он прямо говорил своему статс-секретарю И.А. Каподистрия: «Это мое дело: я начал и с божьей помощью его довершу». Именно Александр созывал конгрессы Союза, предлагал вопросы к повестке дня и во многом определял их решения, что и позволило в свое время К. Марксу и Ф. Энгельсу квалифицировать Священный союз как всего лишь «маскировку гегемонии царя над всеми правительствами Европы». Это мнение больше согласуется с фактами, чем распространенная версия о том, что подлинным главой Священного союза, «кучером Европы» был австрийский канцлер К. Меттерних, а российский самодержец будто бы являл собою чисто декоративную фигуру и чуть ли не игрушку в руках Меттерниха. Г. Гейне, желая подчеркнуть (вполне справедливо) реакционную роль Священного союза в Европе, сказал даже так: «Вся Европа сделалась Святой Еленой, а Меттерних — ее Гудсоном Лоу».

Меттерних действительно играл выдающуюся роль в делах Священного союза и был его (а не всей Европы) «кучером», но по этой метафоре Александра надо признать седоком, который доверялся воле кучера, пока тот ехал в нужную для седока сторону. Как бы то ни было, доверие Александра к Меттерниху было для всех очевидным и потому удивительным. Царь даже простил канцлеру его (вместе с Талейраном и Каслри) предательство в январе 1815 г. Что же так сблизило их и привязало друг к другу?

Александр создавал Священный союз, руководясь двумя мотивами — религиозным и политическим. Поскольку он считал, что победой над Наполеоном Россия и вся 6-я коалиция обязаны воле божьей, он, естественно, придавал союзу монархов-победителей религиозную оболочку, как бы в благодарность Господу. Назначение же союза царь усматривал в том, чтобы не допустить повторения Французской революции — самого страшного в мире зла, воплощением которого были для него в равной степени Робеспьер и Наполеон. Но как раз этой идее предотвращения революции был фанатично предан Меттерних, чем и подкупил впечатлительного Александра.

На всех конгрессах Священного союза главным был один и тот же вопрос — о борьбе с революционным движением народов Европы, ибо народы, освободившись от Наполеона, не хотели мириться со старорежимными монархами, которых рассадил повсеместно Венский конгресс и теперь охранял Священный союз. Александр I на каждом конгрессе был не только самым авторитетным, но и самым активным участником. Он вообще после победы над Наполеоном считал главной для себя как государя внешнюю политику и потому так безоглядно погрузился в дипломатию. Может быть, заняв в Европе «место Наполеона», Александр рассудил, что сможет удержаться на уровне своего предшественника только как дипломат? Во всяком случае, увольняя 1 августа 1814 г. графа Н.П. Румянцева с поста министра иностранных дел, царь сказал ему: «Я не хотел дать вам преемника и сам поступил на ваше место». С того дня Александр действительно сам ведал иностранными делами своей империи, а новый министр К.В. Нессельроде был всего лишь его секретарем.

Первый конгресс Священного союза заседал в Ахене (Вестфалия) с 30 сентября по 22 ноября 1818 г. Здесь Александр настоял на решении освободить Францию от постоя союзных войск, которые оккупировали страну больше трех лет, после Ватерлоо. Благодаря ему Франция присоединялась как равноправный партнер к четырехвластию (тетрархии) России, Англии, Австрии и Пруссии, управлявших Европой, и отныне во главе Европы становилась пентархия (пятивластие). Такая позиция царя, на первый взгляд странная (ведь Людовик XVIII тоже был в январском заговоре 1815 г. против Александра, вместе с Каслри и Меттернихом), объяснялась просто: еще 26 сентября 1815 г., т. е. в день подписания акта о Священном союзе, Людовик по настоянию Александра назначил премьер-министром Франции герцога А. Ришелье. Этот политик (кстати, внук знаменитого маршала Франции А. Ришелье — внучатого племянника еще более знаменитого кардинала) долго служил в России, прославился там как одесский дюк и Новороссийский генерал-губернатор, заслужил доверие Александра I и теперь, по расчетам царя, должен был усилить позиции России в Священном союзе.

В Ахене главы пентархии, опять-таки по инициативе Александра, договорились не изменять условий пожизненного изгнания, в которых Англия содержала Наполеона на острове Святой Елены. Как бы в признательность Англии за все, что она сделала против Наполеона, Александр перед отъездом из Ахена пожаловал А. Веллингтону ранг фельдмаршала Российской империи.

В Ахене же Александр познакомился с художником, который вскоре заслужит благодарность и самого царя, и всей России. Это был англичанин Джордж Доу, работавший тогда над портретом кн. П.М. Волконского. Царь, восхищенный необыкновенным мастерством портретиста, пригласил его в Россию — написать галерею портретов русских военачальников, героев 1812 г. Доу приедет в Петербург следующей же весной и останется там на десять лет, фактически до конца жизни. За это время он создаст монументальную Военную галерею Зимнего дворца (больше 300 портретов), напишет отдельно и портреты Александра I — пожалуй, лучшие из всех изображений царя.

В момент, когда Александр собирался выехать из Ахена в Брюссель по приглашению короля Нидерландов, царю доложили, что открыт заговор против него. Выяснилось, что группа бонапартистов, еще остающихся на свободе, готовится захватить Александра между Ахеном и Брюсселем, увезти во Францию и там заставить его подписать декларацию об освобождении Наполеона[129]. Александр не испугался и не отменил свой визит в Брюссель. Он только уведомил короля, что полагается на меры, которые тот примет против заговора. Король же, донельзя встревоженный, сопроводил вояж царя небывалыми предосторожностями. Вот как повествует об этом со слов очевидцев Н.К. Шильдер: «Переменные отряды конницы следовали в некотором расстоянии за коляской государя, без ведома его и не быв им замечены. Другие отряды расположены были на станциях. Нидерландские войска, в рядах коих находилось много наполеоновских солдат, были сведены с дорог и заменены швейцарскими <…> Большое число жандармов было спрятано под мостами, во рвах и в деревнях. Кроме того, жандармы, переодетые в крестьянское платье, ехали верхом, не теряя из виду государевой коляски. Верховые лошади, назначенные для императора на всякий случай, следовали поодаль». Тем временем почти все заговорщики были выловлены.

К началу нового 1819 г. Александр вернулся в Россию. Проездом в Штутгарте он в последний раз увиделся с любимой сестрой Екатериной Павловной (через две недели она умрет от рожи на голове, проболев одни сутки)…

Из России в 1819–1820 гг. царь с тревогой следил за тем, как надвигалась на Европу туча новой революции. Вся Германия была охвачена массовыми волнениями. На гребне их 23 марта 1819 г. в Мангейме студент Карл Занд заколол кинжалом агента Священного союза А. Коцебу, который был личным информатором Александра I. Этот террористический акт вызвал переполох в пентархии Священного союза. Зато широкие круги общества Германии и Европы признали Занда своим героем. А.С. Пушкин воспел его в стихотворении «Кинжал» («О юный праведник, избранник роковой, о Занд…»). После казни Занда его могила стала местом паломничества для патриотов и демократов.

Еще более напряженной была обстановка во Франции, где против Бурбонов поднималась почти вся нация. И здесь крайним проявлением общего недовольства стал, говоря словами Пушкина, «карающий кинжал, последний судия Позора и Обиды»: 13 февраля 1820 г. в Париже от руки бонапартиста Л.П. Лувеля пал герцог Беррийский — племянник Людовика XVIII, тот самый, за которого Александр I в 1815 г. неудачно сватал вел. княжну Анну Павловну. Убийство чистокровного Бурбона царь воспринял как угрозу «всем существующим правительствам».

Если в Германии и Франции революция только назревала, то в Испании и Италии она уже грянула. 1 января 1820 г. подполковник Р. Риего поднял восстание в испанской армии. Его поддержал народ. Восставшие заставили короля Фердинанда VII Бурбона восстановить отмененную им конституцию 1812 г. Вслед за Испанией поднялась Италия. В июле 1820 г. революционеры Неаполя во главе с генералом Г. Пепе заставили своего короля — тоже Фердинанда (I) и тоже Бурбона — ввести конституцию по образцу испанской и торжественно, на Библии, присягнуть ей. Тем же летом началась революция в Португалии, а весной 1821 г. — в Пьемонте. Словом, то было время, когда, по словам Пушкина,

Тряслися грозно Пиренеи —

Волкан Неаполя пылал.

При этом во главе революций всюду оказывались военные лидеры, вроде Риего и Пепе, в каждом из которых пентархи Священного союза боялись увидеть нового Наполеона. Испуганные и разгневанные они собрались на свой второй конгресс, который открылся 20 октября 1820 г. в Троппау (Моравия) и работал более полугода.

Самым испуганным был, как всегда, Фридрих Вильгельм III, а самым разгневанным — Александр I. Революционный вал, прокатившийся по Европе, так озлобил царя, что отныне и навсегда он отказался от либеральных иллюзий. Все эти Занды и Лувели, Риего и Пепе рождали в его воображении призраки якобинского террора, Робеспьера и Наполеона, апокалипсическую угрозу гибели легитимных монархий. Видя, как отовсюду растет эта угроза и уже подступает к самой России (в Троппау царю доложат о возмущении Семеновского полка), он утвердился в мысли, что одолеть «гидру революции» можно только карающим мечом. Царь даже удивил Меттерниха своей воинственностью, заявив по прибытии в Троппау, что для борьбы с революцией нужны более энергичные, чем ранее меры. «Я теперь не тот, что прежде, — объяснил он „кучеру Европы“, которого прежде осаживал за чрезмерную активность. — Не вы изменились, а я. Вам не в чем раскаиваться. Не могу сказать того же о себе».

Именно Александр предложил, а конгресс в Троппау узаконил знаменитый «принцип интервенции»: монархи Священного союза провозгласили свое «право вмешательства», т. е. военного вторжения в любую страну, где произойдет революция, хотя бы правительство, свергнутое революцией, и не желало этого. За время, пока второй конгресс Союза заседал в Троппау, а затем в Лайбахе (ныне Любляна) «принцип интервенции» был дважды реализован: австрийские войска подавили революцию сначала в Неаполе, потом в Пьемонте. Александр каждый раз предлагал Францу I: «Моя армия — в распоряжении вашего величества», но Франц, хотя горячо благодарил… обходился собственными силами.

Конгресс в Лайбахе закрылся 12 мая 1821 г., но пентархи Союза, разъезжаясь по своим дворам, еще не знали, что за неделю до этого в изгнании на краю света умер их самый страшный враг — Наполеон. Они получат столь радостную для каждого из них весть уже порознь, у себя в резиденциях.

Расставаясь в Лайбахе, союзники договорились провести очередной конгресс на следующий год, чтобы окончательно урегулировать итальянские дела. Когда же они вновь собрались, 20 октября 1822 г., в Вероне, Италия была уже вполне усмирена, но зато «тряслися грозно» Испания и Греция.

Александр I настаивал на скорейшей интервенции в Испанию силами «великой армии порядка», как он называл войска Священного союза. Кстати, русскую армию он считал «одной из дивизий» этой «армии порядка». Поскольку дебаты об интервенции процедурно затянулись, царь пригрозил, что останется жить в Вероне хоть до седых волос, пока не добьется решения. Когда же было решено послать против революционной Испании французские войска, Александр предложил Людовику XVIII (как он дважды предлагал Францу I): «Мой меч к услугам Франции».

Испанская революция была подавлена французами с одобрения всех союзных держав, хотя и вновь без участия русских войск. Но греческий вопрос впервые вызвал разлад между лидерами Священного союза, сразу поставив союз на грань кризиса.

Все началось с того, что в марте 1821 г. в Греции, которая почти четыре столетия изнывала под турецким игом, вспыхнуло национально-освободительное восстание. Его возглавил сын и внук господарей Молдавии и Валахии князь Александр Ипсиланти, грек по национальности. Щекотливость момента для России заключалась в том, что Ипсиланти был генералом русской службы, героем Отечественной войны 1812 г. и даже адъютантом Александра I (в 1816–1817 гг.). Главное же, царизм издавна сам намеревался создать на Балканах греческое государство под своим протекторатом; а теперь и греки, со своей стороны, обращались к российским властям за помощью. Более того, российская общественность подталкивала правительство к содействию греческим повстанцам. Поэтому Александр I счел нужным вступиться за греков. Он знал о зверствах турецких башибузуков. Так, 24 апреля, в день Святой Пасхи, турки повесили на воротах церкви в Константинополе 80-летнего патриарха Греции Григория и трех митрополитов. Александр предъявил турецкому султану ультиматум с требованием прекратить зверское истребление греков, а после надменной эскапады султана («мы лучше знаем, как нам обращаться с нашими подданными») 29 июля 1821 г. отозвал своего посла из Константинополя. Дело шло к войне между Россией и Турцией.

В этот момент Александр I словно одумался и дал отбой. Он узнал, что Англия и Австрия договорились совместно выступить в защиту Турции, если Россия начнет с ней войну. По меркам Священного союза, греческое восстание было революционным. Помочь ему — значило преступить основополагающие заповеди союза, своего рода три «П»: порядок, покорность, подавление (непокорных). Между тем тогда еще продолжалась революция в Испании, возникла угроза восстания в польских землях, что связывало Россию с другими участниками разделов Польши — Австрией и Пруссией. В итоге царь приостановил свое вмешательство в греческие дела и на конгрессе в Вероне подписал совместную декларацию пентархов Священного союза, которая обязывала восставших греков вернуться под власть Турции, а турок — не мстить грекам. Ипсиланти же, в ответ на его «SOS», обращенный к Александру I, было категорически заявлено: «Россия останется только зрительницею событий».

Султан, однако, при явном попустительстве со стороны Англии и Австрии игнорировал веронскую декларацию и продолжал мстительную расправу над греками. Летом 1824 г. Александр вновь попытался организовать коллективное воздействие держав Священного союза на Турцию, чтобы, по крайней мере, спасти греков от геноцида. Он созвал в Петербурге специальную конференцию по Греции. Уполномоченные союзных держав собрались (кстати, ни один монарх от них не приехал, тогда как Александр лично участвовал в конференции), но воздействовать на Турцию отказались, сославшись на то, что греки — хоть и христиане, но бунтовщики против законного, хотя и мусульманского, порядка. Тем временем турки продолжали топить греческое восстание в крови. Еще раз, последний, Александр призвал союзников применить к Турции «принудительные меры» в апреле 1825 г. и вновь получил отказ.

К тому времени революционное движение в Европе было повсеместно подавлено. Потребность в единстве Священного союза для Александра I стала менее острой. Голос же его окружения и почти всего российского общества в пользу греков звучал все громче. «Все были уверены, что государь подаст руку помощи единоверцам и что двинут наши армии в Молдавию», — вспоминал декабрист Н.И. Лорер. В такой обстановке царь махнул рукой на «братьев»-монархов и решил действовать самостоятельно. 6 августа 1825 г. он объявил союзным правительствам, что «в турецких делах» «отныне Россия будет исключительно следовать своим собственным видам и руководствоваться своими собственными интересами».

Это решение Александра означало фактический распад Священного союза. Невзирая на возражения и уговоры своих, как еще недавно казалось, неотделимых партнеров, Россия форсировала подготовку к войне с Турцией, и лишь скоропостижная смерть Александра отодвинула начало войны…

Итак, главной для себя сферой деятельности после победы над Наполеоном, с 1815 г. и до конца жизни, Александр I считал внешнюю политику, а главной задачей — борьбу с «гидрой революции». В этой сфере, для решения такой задачи он приложил максимум усилий на пределе своих дарований и возможностей. Многого ли добился? На первый взгляд — почти всего: создал Священный союз монархов, ставший его любимым детищем и опорой, и руками союза к 1824 г. задушил революционную «гидру» в Европе. Но к тому же времени между душителями «гидры» начались, как мы видели, дипломатические распри, в которых распался Священный союз. А главное, пока Александр победоносно боролся с революционным движением по всей Европе, в самой России созрело и предстало перед изумленным царем такое же движение декабристов.

Возникновение революционного очага в собственном отечестве было для Александра I тем большей неожиданностью, что он и внутреннюю политику подчинял тем же трем «П» Священного союза, которые так успешно насаждал вне России. Правда, сам он внутренними делами занимался мало. Заботы Священного союза вынуждали его то и дело разъезжать по Европе. «Охота к перемене мест» одолевала его и на родине. Кто-то (полагали: сам Пушкин) сочинил о нем едкое двустишие:

Всю жизнь провел в дороге,

А умер в Таганроге.

По выражению современника, Россия «управлялась с почтовой коляски». Точнее, почти все дела по управлению Россией Александр I отдал в руки А.А. Аракчеева. 1815–1825 гг. вошли в российскую историю как время аракчеевщины.

Аракчеевщина была закономерным явлением самодержавного режима, для которого вообще характерна передача государственных дел на откуп фаворитам, временщикам. Фигуры А.Д. Меншикова, Э.И. Бирона, П.А. Шувалова, К.П. Победоносцева говорят об этом сами за себя, Алексей Андреевич Аракчеев в их ряду — личность, пожалуй, наиболее показательная и самая одиозная.

Феномен Аракчеева вызывает у историков неослабевающий интерес. Даже в Англии написана его биография под выразительным (и точным) названием: «Аракчеев. Великий визирь Российской империи»[130]. Самым любопытным остается вопрос, поставленный еще современниками: в чем секрет неизменной в течение четверти века привязанности ангельски симпатичного, образованного, джентльменски воспитанного Александра к дьявольски безобразному почти во всех отношениях чудовищу, каким был Аракчеев? Разобраться в этом можно лишь с учетом не только личных качеств, но и особенностей возвышения Аракчеева.

Сын тверского помещика средней руки 24-летний капитан Аракчеев осенью 1792 г. появился в Гатчине и буквально обворожил цесаревича Павла уникальной, доведенной до автоматизма исполнительностью. Павел выхлопотал для него у матери чин полковника, назначил его гатчинским губернатором, а на следующий день после своего воцарения произвел в генералы. За короткое царствование Павла Аракчеев успел стать бароном, потом графом, завел герб с девизом, который был сочинен для него самим Павлом: «Без лести предан».

Говорить о каких-либо серьезных убеждениях Аракчеева просто нельзя ввиду его всеобъемлющего невежества. Хотя он учился в кадетском корпусе (Сухопутно-артиллерийском), извлек из учения немного и сам не без гордости говорил о себе: «истинно русский неученый дворянин». Вместо убеждений мозг его был начинен верноподданническим энтузиазмом. Высочайшую волю он приравнивал к закону божьему, себя как alter ego царя мнил третьим (после бога и помазанника божьего) лицом во Вселенной и всякое прекословие себе считал грехом, заслуживающим кары. Сам он был патологически жесток. Гнев его выражался по-звериному: он собственноручно вырывал у солдат с мясом усы, одному из них откусил ухо. Даже внешне он всех отвращал от себя: по рассказам современников, походил то ли на Квазимодо, то ли на «большую обезьяну в мундире», с мертвенными, «страшно холодными и мутными глазами» палача.

В обществе и в армии «все грызли зубы на Аракчеева», — вспоминал Н.И. Пирогов. Повсюду распространялись эпиграммы на временщика, сочиненные А.С. Пушкиным («…Полон злобы, полон мести, без ума, без чувств, без чести…») и К.Ф. Рылеевым («Надменный временщик, и подлый, и коварный…»). Девиз Аракчеева был «общим голосом» переделан: «Бес, лести предан». Близкие к Александру I люди, вроде кн. П.М. Волконского, за глаза поносили временщика как «выродка-ехидну», «пресмыкающуюся тварь». Народ прозвал Аракчеева «Змеем Горынычем» и слагал о нем бранные песни:

Ты рассукин сын Ракчеев,

Расканалья-господин,

Всю Россию разорил…

К такому «рассукину сыну» Александр I питал безграничное доверие[131]. Уезжая из России, он оставлял временщику чистые бланки со своей подписью, на которых тот мог писать любые распоряжения, а «из дальних странствий возвратясь», все учиненное Аракчеевым одобрял. Сам Аракчеев так определил свое положение в стране: «Государь — мой друг, и жаловаться на меня можно только богу». Все трепетали перед ним. Даже великие князья Николай (будущий император) и Михаил при появлении Аракчеева вскакивали с мест и принимали стойку «смирно». Александр же проявлял к своему alter ego поистине отеческую нежность (кстати, Аракчеев и называл его «батюшкой», хотя был на девять лет старше). Письма царя к Аракчееву полны забот о здоровье и заверений в любви: «береги себя ради меня», «побереги себя ради бога», «пребываю навек тебя искренно любящим» и т. д. Царские слуги с изумлением наблюдали, как «помазанник божий» своими руками, чуть не в поклоне, поправлял одежду на «Змее Горыныче».

В чем же секрет столь извращенной царской признательности? Прежде всего, в ее происхождении. Тот день, когда Павел I, соединив руки Александра и Аракчеева, сказал им: «Будьте друзьями!» — оба они запомнили на всю жизнь как завет отца и государя. Смерть Павла еще больше возвысила этот завет, скрепила его государевой и отцовской кровью. Аракчеев отныне угнездился в сердце царя как воплощенная память об его отце: возвеличивая павловского любимца, Александр отчасти утешал свою совесть невольного отцеубийцы. К тому же Аракчеев, по словам А.И. Герцена, отличался «нечеловеческой преданностью, механической исправностью, точностью хронометра <…> Такие люди — клад для царей». Наконец, нельзя не признать в Аракчееве, кроме того, что он всю жизнь относился к Александру (как ранее к Павлу) «со скотским благоговением пса»[132], хороших качеств: он был, что называется, крепок житейским умом, не воровал, не брал взяток и даже отказывался от наград, на которые были так падки другие соратники царя. Вот характерный пример. 31 марта 1814 г. по случаю капитуляции Парижа Александр I произвел в фельдмаршалы М.Б. Барклая де Толли и… Аракчеева, но «Змей Горыныч» упросил царя отменить приказ о нем.

Все это вместе и объясняет, почему Александр I, который, по его собственному признанию, никому не верил, считая всех людей мерзавцами, доверился Аракчееву как единственному другу, который его никогда ни в чем не обманет…

Разумеется, всесильный временщик, «полуимператор», как называли Аракчеева современники, был лишь исполнителем воли своего «батюшки» и того политического курса, который определял «батюшка», т. е. царь. До 1815 г., пока царизм был занят коалиционными войнами и проектами внутренних реформ, Аракчеев держался смирно. Не сразу он дал себе волю и после победы над Наполеоном. Эта победа, как подмечено современниками, «возвысила мнение русских о самих себе и о своем отечестве». Вся Россия славила Александра I как освободителя и «пастыря» народов.

И ты среди толпы, России божество! —

восторженно приветствовал царя юный Пушкин, который раньше многих разочаруется в Александре и будет развенчивать его в хлестких эпиграммах, «подсвистывая ему до самого гроба» (так скажет об этом сам поэт).

Все ждали от своего «божества» в награду за патриотизм перемен в жизни к лучшему и не дождались. Первыми разочаровались крестьяне. Им с высоты трона не досталось даже слов благодарности. В манифесте Александра I от 30 августа 1814 г., который одаривал все сословия различными милостями, о крестьянах было сказано буквально следующее: «Крестьяне, верный наш народ, — да получат мзду свою от Бога!» Крестьянский люд, возвращенный под ярмо барщины, повсеместно роптал: «Мы избавили отечество от тирана, а нас опять тиранят господа».

Вспоминал ли Александр I в то время триумфа и тревоги предостережение своего воспитателя Ф.Ц. Лагарпа: «Ропот — это первые языки пламени, из которого рождается пожар революции»? Разочарование народа передалось обществу, военным, заразив их настроением, которое В.О. Ключевский удачно назвал «патриотической скорбью». Это настроение главным образом и вызвало к жизни первое в России революционное движение декабристов, зачинатели которого прямо свидетельствовали: видеть русский народ, «первый в Европе по славе и могуществу», в цепях крепостничества после исторических побед 1812–1815 гг. стало невыносимым.

Передовые дворяне, включая офицеров, даже некоторых генералов и крупных чиновников, ждали, что Александр даст крестьянам волю, а стране — конституцию. По мере того как выяснялось, что царь не уступит ни того, ни другого, они все больше разочаровывались в нем: ореол «пастыря народов» мерк в их глазах, обнажая его истинное лицо самодержца и крепостника. Символически выглядел пассаж, свидетелями которого стали будущие декабристы. В «Записках» И.Д. Якушкина читаем, как торжественно встречал Петербург летом 1814 г. гвардию, вернувшуюся из Парижа. «<…> Показался император <…> на славном рыжем коне, с обнаженной шпагой, которую уже он готов был опустить перед императрицей (Марией Федоровной. — Н.Т.). Мы им любовались. Но в эту самую минуту почти перед его лошадью перебежал через улицу мужик. Император дал шпоры своей лошади и бросился на бегущего с обнаженной шпагой. Полиция приняла мужика в палки. Мы не верили собственным глазам и отвернулись, стыдясь за любимого нами царя. Это было во мне первое разочарование на его счет; я невольно вспомнил о кошке, обращенной в красавицу, которая однакож не могла видеть мыши, не бросившись на нее».

Александр I был хорошо информирован о положении дел и в России, и в Европе. Как глава Священного союза он был заинтересован в жестком обеспечении на всем континенте порядка и покорности; но как российский государь понимал, что страна нуждается в послаблениях. Не только и даже не столько гуманные соображения, сколько инстинкт самосохранения побуждал его вновь и вновь возвращаться к крестьянскому вопросу, чтобы умерить вражду крестьян к помещикам и таким образом избежать грозящего повторения пугачевщины. Собирался ли он вообще после 1815 г. отменить крепостное право? Современные исследователи допускают, что да. Во всяком случае, говорил он об этом прямо. Весной 1814 г. на вечере в Париже у мадам Ж. де Сталь Александр провозгласил, обращаясь к революционному маркизу Ж. Лафайету: «С божьей помощью крепостное право будет уничтожено еще в мое царствование». С 1815 по 1819 г. царь ежегодно получал записки об условиях освобождения крестьян. Их составляли отчасти по его заданию, а частью по собственной инициативе П.Д. Киселев, Н.С. Мордвинов, В.Н. Каразин, Д.П. Извольский, С.М. Кочубей, Д.А. Гурьев, А.Ф, Малиновский, Е.Ф. Канкрин, Н.И. Тургенев и даже А.А. Аракчеев. Все они исходили из идеи постепенности. Канкрин, например, предлагал растянуть процесс отмены крепостного права до 1880 г. Все проекты царь отложил в долгий ящик — ни один из них не был допущен к официальному рассмотрению.

Итак, провозгласив свое намерение уничтожить крепостное право и собрав до десятка проектов, разъясняющих, как это сделать, Александр все оставил, как есть. Чем это объяснить? Только ли «неудовольствием» абсолютного большинства помещиков, которое удержало царя от радикальных шагов в крестьянском вопросе, когда он только начал царствовать? Эта причина и теперь была налицо, но к ней прибавилась другая — тот самый революционный вал, который прокатился в 1820–1821 гг. по Европе, потряс разум и волю царя и заставил его отбросить все либеральные иллюзии.

Александр I успел только в 1816–1819 гг. предоставить личную свободу крестьянам Прибалтики, сохранив, однако, землю у помещиков и так стеснив гражданские права крестьян, что современники сравнивали их «с человеком, которому, заковав в железо руки и ноги, велели делать, что хочет, и идти, куда хочет». В условиях же революционного подъема на континенте царь реакционизировал свою — и внешнюю, и внутреннюю — политику, пресек все толки о возможном освобождении крестьян и 3 марта 1822 г. издал невиданно жестокий закон о ссылке крепостных людей за «дурные поступки» в Сибирь. Понятие «дурной поступок» толковалось цинично: «причиняющий беспокойство помещикам». С.В. Мироненко не без оснований заключает, что этот закон Александра I отнял «пальму первенства» у Екатерины II, законодательство которой считалось апогеем крепостничества…

Такова же была после 1815 г. судьба политических реформ Александра. Поначалу он рассуждал сам и поощрял рассуждения своих сподвижников о государственном переустройстве, вплоть до введения конституции. В.П. Кочубей, А.Б. Куракин, Н.И. Салтыков, Д.П. Трощинский, Д.А. Гурьев, И.Б. Пестель (сибирский генерал-губернатор, отец декабриста) и вновь Аракчеев параллельно с записками по крестьянскому вопросу предлагали царю осуществить и политические реформы, но крайне поверхностные, в рамках незыблемо-самодержавного строя. Сам Александр шел дальше вельможных «реформаторов» — к ограниченной конституции, типа хартии 1814 г. Людовика XVIII. Он это продемонстрировал своей нашумевшей речью 27 марта 1818 г. в Варшаве при открытии польского сейма.

Поставив себе в заслугу дарование Царству Польскому октроированной (данной властью монарха) конституции 1815 г., Александр так сказал о ней: «То, что я вам даровал, руководствуясь правилами законносвободных учреждений, бывших непрестанно предметом моих помышлений, и которых спасительное влияние, надеюсь я, при помощи божией распространится и на все страны, провидением попечению моему вверенные». Это заявление царя, т. е. фактически обещание ввести конституцию в самой России, вызвало общероссийскую и мировую сенсацию. Наши историки считают, что конституция Царства Польского (цит. далее С.В. Мироненко) «была для Александра I своеобразным экспериментом. Польша стала как бы полигоном для проверки того, насколько реален задуманный императором симбиоз конституции с самодержавной властью» применительно к России. Это верно. Но был в этом эксперименте и сугубо польский аспект: царь стремился расположить к себе поляков и сплотить их под своей властью. Ради этого он назначил в 1815 г. наместником Польши с титулом высочества генерала Ю. Зайончека, который был соратником Т. Костюшко и Наполеона и участником французского нашествия на Россию, где, кстати, потерял ногу и попал в плен. С той же целью Александр льстил патриотическим чувствам поляков в ряде акций, начиная с перезахоронения в 1814 г. Ю. Понятовского.

Польский князь и маршал Франции Юзеф Понятовский, тоже сражавшийся против России под знаменами Наполеона в 1812 г., погиб в «битве народов» под Лейпцигом и был погребен на лейпцигском кладбище. Осенью 1814 г. с разрешения Александра I поляки торжественно перенесли останки своего героя через Варшаву в Краков, причем царь поручил главнокомандующему русской армией фельдмаршалу М.Б. Барклаю де Толли со всем его штабом участвовать в церемонии. Более того, царь разрешил полякам воздвигнуть памятник Понятовскому, который был изваян знаменитым Б. Торвальдсеном и стоит поныне в Варшаве перед зданием Совета министров Польши. В 1817 г. опять-таки с дозволения Александра поляки перенесли на родину прах умершего в Швейцарии Тадеуша Костюшко.

Вслед за своей варшавской речью Александр поручил старейшему (и умнейшему) из «молодых друзей» по Негласному комитету Н.Н. Новосильцеву составить проект российской конституции. В течение 1818–1820 гг., пока царь знакомился с многочисленными записками по крестьянскому вопросу, Новосильцев при помощи своего секретаря П.И. Пешар-Дешана и поэта, «декабриста без декабря», П.А. Вяземского изготовил так называемую Государственную уставную грамоту Российской империи, которую можно считать проектом первой российской конституции. Грамота сохраняла режим самодержавия, но вводила при нем законосовещательное «народное представительство» в виде двухпалатного парламента (Государственной думы) и провозглашала гражданские свободы, включая неприкосновенность личности. Согласимся с С.В. Мироненко в том, что Грамота представила собой «попытку соединить самодержавие с конституционной системой» и что ее выполнение «превратило бы Россию в конституционную монархию».

Однако как раз в то время, когда, казалось, надежды россиян и на отмену крепостного права, и на конституцию были близки к осуществлению, Александр I под воздействием отчасти дворянской оппозиции, а в особенности революционного прибоя 1820–1821 гг., отвергнул все реформаторские проекты. Отныне и до конца жизни он только и делал, что повсеместно насаждал реакцию: в Европе — собственными руками, а внутри страны — руками Аракчеева. С 1820 по 1825 г. Россия погрузилась буквально в разгул аракчеевщины.

Сам царь так часто и надолго отлучался из России по европейским делам, что каждый его приезд на родину воспринимался как чуть ли не визит вежливости. Пушкин однажды «приветствовал» его стихами:

Ура! В Россию скачет

Кочующий деспот.

Но, даже находясь в России; Александр мало занимался внутренними делами, зато очень много путешествовал; будучи в полном здравии, он словно предчувствовал близкую смерть и хотел перед ней вдоволь насмотреться на страну, которой правил. Так, в 1818 г., объездив почти всю Европу от Вены до Парижа, он успел побывать и в 24 городах России, а в 1823–1825 гг. ежегодно посещал до 20 российских городов. Только в имении Аракчеева Грузино после 1815 г. он побывал 11 раз. Подсчитано, что за 10 последних лет жизни Александр проделал больше 200 тыс. верст пути. Кочевой образ жизни не позволял ему вникать в управление империей, передоверенное Аракчееву.

В последние 4–5 лет своего царствования Александр принимал доклады по государственным делам только от Аракчеева. Мнения министров его не интересовали, да и сами министры (либо слабеющие умом старцы под и за 70 лет, как А.С. Шишков, И.И. Траверсе, Д.А. Гурьев, либо старательные ничтожества, как К.В. Нессельроде, В.С. Ланской, А.Н. Голицын) казались ему ненужными. В отличие от Наполеона, который сохранял при деле умных министров, вроде Ш.М. Талейрана и Ж. Фуше, даже если не доверял им, Александр самого умного из своих министров М.М. Сперанского (единственного министра, который был умнее самого царя) устранил, как только лишился доверия к нему, и больше не давал министерских портфелей слишком умным чиновникам, предпочитая старательных. Аракчеев же окружал царя своими клевретами именно такого типа — угодниками и радетелями.

Александр I и Аракчеев душили Россию с полным единодушием: царь — в глобальных интересах Священного союза, временщик — в целях охраны царя и личного самосохранения. Поэтому оба они так заботились об усилении тайной полиции. Александр еще в 1810 г. учредил впервые в России специальное Министерство полиции во главе с А.Д. Балашовым. Этот «русский Фуше» так старался, что министр внутренних дел В.П. Кочубей в 1819 г. решил осадить его и написал о нем царю: «Город (Петербург.—Я. Г.) закипел шпионами всякого рода. Тут были и иностранные, и русские шпионы на жалованье, шпионы добровольные; практиковалось постоянное переодевание офицеров полиции; уверяют даже, что сам министр прибегал к переодеванию <…>». Царь, однако, посчитал, что одной, даже столь бойкой полиции ему мало. Он санкционировал возникновение еще трех полиций, одну из которых возглавил, естественно, Аракчеев, другую — петербургский генерал-губернатор М.А. Милорадович, а третья была учреждена в армии. Если учесть еще отдельную шпионско-сыскную агентуру начальника южных военных поселений графа И.О. Витта на Украине, то можно заключить, что Александр I в полицейском отношении сравнялся с Наполеоном, который тоже имел пять полиций.

Карательное начало внедрялось во все сферы жизни, включая просвещение, где власть маскировала его христианскими заповедями. Осенью 1817 г. Александр придумал соединить Министерство просвещения с духовным ведомством в единое Министерство духовных дел и народного просвещения. Возглавил его старый друг царя обер-прокурор Святейшего синода кн. А.Н. Голицын. Он и начал осуществлять с благословения царя и под контролем Аракчеева «христианизацию» народного просвещения, чтобы максимально приблизить его к догмам Священного союза. Университеты России подверглись абсурдным ревизиям, вроде той, которую учинил в Казани приспешник Голицына М.Л. Магницкий.

Этот чиновный арлекин, «помесь курицы с гиеною», по определению Д.С. Мережковского, карьерист, который когда-то «присасывался» к Сперанскому, а теперь подслужился к Голицыну, был уже известен «верхам» своим проектом «всеобщего уничтожения зловредных книг». Голицын, по совету Аракчеева, послал Магницкого (весной 1819 г.) ревизором в Казань. Пошарив в списке почетных членов местного университета, Магницкий обнаружил там, к вящему ужасу своему, имя аббата А. Грегуара, проголосовавшего четверть века назад за казнь Людовика XVI («по недосмотру университет забыл вычеркнуть это завалявшееся имя», — иронизировал В.О. Ключевский). До крайности возмущенный Магницкий объявил Казанский университет рассадником вольнодумства, «маратизма» и «робеспьерства» и предложил Александру I, ни мало ни много, «публично разрушить» его. Царь возразил: «Зачем разрушать, можно исправить», — и поручил исправление университета Магницкому, назначив его попечителем Казанского учебного округа.

То, что содеял порученец Александра I Магницкий в Казанском университете летом 1821 г., сегодня выглядит как анекдот, но тогда вершилось серьезно и даже было вменено в исполнение другим университетам. Прежде всего Магницкий подверг аракчеевской экзекуции профессуру университета, изгнав одиннадцать «неблагонадежных» ученых и заменив их десятью «благонадежными» неучами, а затем издал руководство, которое унифицировало задачи преподавания каждой дисциплины, как говорил сам попечитель, «на началах Священного союза». К примеру, смысл предмета всеобщей истории сводился к тому, чтобы разъяснять студентам, «как от одной пары все человечество развелось», причем новейшая история — вместилище всех смут — исключалась из преподавания. Математики должны были высчитывать неоспоримость «священных истин», вроде следующей: «Как числа без единицы быть не может, так и Вселенная, яко множество, без единого владыки существовать не может». Старые, языческие определения и формулы Магницкий заменил новыми, христианскими. Например, гипотенузу стали определять так: «Гипотенуза в прямоугольном треугольнике есть символ сретения правды и мира, правосудия и любви, через ходатая Бога и человеков, соединившего горнее с дольним, небесное с земным». В ежегодной и выпускной аттестации студента превыше всего, включая любые успехи в науках, ценилась благонамеренность.

Завершив весь цикл своих преобразований в Казанском университете, Магницкий распорядился поместить в его актовом зале большой портрет Александра I и под ним мемориальную доску с надписью: «Обновителю своему — обновленный университет». Пожалуй, именно этот попечитель заложил основы той политики воспитания юношества, которая осуществлялась до конца царской и все время большевистской империи и смысл которой точно уловил Евгений Евтушенко:

Суть попечительства в России

Свелась в одну паучью нить:

«Топи котят, пока слепые,

Прозреют — поздно их топить!»

Недаром консервативно мыслящий, но истинно просвещенный Н.М. Карамзин назвал голицынское Министерство просвещения «министерством затмения».

С той же целью затмения духа россиян Александр I и Аракчеев буквально взнуздали после 1815 и особенно с 1820 г. прессу. Явь «дней александровых прекрасного начала», когда свободно издавались в России Ф. Вольтер и Ж.Ж. Руссо, стала казаться сном. Теперь запрещена была даже книга «О вреде грибов» только потому, что грибы — постная пища, рекомендованная церковью, и, следовательно, не может быть вредной. Иностранное же вольнодумство (это, по выражению цензора А.И. Красовского, «смердящее гноище, распространяющее душегубительную зловонь») преследовалось наипаче всего.

«Свирепая холера изуверства» (как выразился А.И. Герцен) магницких и красовских стимулировала давно привитый в России национальный синдром, который тоже переживет и царизм, и большевизм. Наблюдательный Астольф де Кюстин в 1839 г. определит его таким образом: «Лгать здесь — значит охранять престол, говорить правду — значит потрясать основы». За все попытки освободиться от этого синдрома царь и его временщик карали жестоко. Два самых ярких примера — судьбы царского флигель-адъютанта полковника Т.Г. фон Бока и основателя Харьковского университета В.Н. Каразина. Того и другого царь обнимал и просил со слезами на глазах говорить ему только правду, а когда они откровенно высказались в письмах к нему против аракчеевских методов его правления, он засадил и Бока (в 1818 г.), и Каразина (в 1820 г.) в Шлиссельбургскую крепость, откуда Бок вышел лишь при Николае I, будучи уже на роковой точке душевного расстройства[133].

Справедливости ради, надо признать, что Александр I даже в годы аракчеевщины не доводил политических репрессий до таких масштабов, как при Павле I или при любом из последующих русских царей, Но по сравнению с началом собственного царствования он стал гораздо более жестким карателем, причем не довольствовался инициативой Аракчеева, а в ряде случаев лично повелевал наказать вольнодумцев. Так было и с А.С. Пушкиным, и с А.Ф. Лабзиным.

Александр I знал Пушкина в лицо с тех пор, как поэт был представлен ему на выпуске лицеистов (1817). Позднее царь и поэт встречались в домах Н.М. Карамзина и царскосельского банкира И. Велио. Весной 1820 г. царь разгневался на поэта («он наводнил Россию возмутительными стихами!») и намеревался сослать его в Сибирь или на Соловки, но Карамзин и граф И.А. Каподистрия, управлявший тогда вместе с К.В. Нессельроде Министерством иностранных дел, уговорили царя смягчить наказание: поэт был отправлен служить в Бессарабию.

Более строго обошелся Александр I с вице-президентом Академии художеств Лабзиным, который дерзнул лично обидеть сразу и царя, и его alter ego. Осенью 1822 г. президент академии А.Н. Оленин предложил избрать почетным академиком Аракчеева. Лабзин спросил, каковы заслуги временщика перед искусством. Президент, смутившись, ответил, что Аракчеев — «близкий человек к государю». «Тогда, — воскликнул Лабзин, — я предлагаю избрать в почетные академики кучера Илью Байкова! Он не только близок к государю, но и сидит перед ним». Александр I узнал об этом на конгрессе Священного союза в Вероне и оттуда распорядился: за «наглое поведение» отрешить Лабзина от должности и сослать его в глухой городишко Сенгилей Симбирской губернии…

Крайнее выражение александровско-аракчеевской реакции 1815–1825 гг. — это, конечно, военные поселения, которые Герцен назвал «величайшим преступлением царствования Александра I». О них говорили: «государство Аракчеева», но придумал их сам царь. Идея его была двоякой — фискальной и карательной. Дело в том, что расходы на армию поглощали больше половины государственных доходов. Военные же поселения виделись царю как новая форма комплектования и содержания армии, при которой она сама себя обеспечивала. Государственные крестьяне целыми уездами переводились на положение «военных поселян», т. е., оставаясь крестьянами, становились еще и солдатами и должны были сочетать службу с земледелием. Другая сторона царской идеи заключалась в том, чтобы создать из военных поселян оторванную от крестьянства замкнутую военную касту, которую более удобно было бы использовать для расправы с крестьянским движением (семьи поселян жили не в деревнях, а вместе с ними в черте поселений, причем дети их с семи лет начинали учиться военному делу).

Первый опыт военных поселений был затеян еще в 1810 г., но борьба с Наполеоном отвлекла царизм от поселенческой идеи, и лишь с 1816 г. военные поселения стали насаждаться как система. К концу царствования Александра I были переведены на оседлость до 375 тыс. солдат, т. е. почти треть всей армии. Пост начальника военных поселений бессменно занимал Аракчеев.

По сути дела военные поселения представили собой худшую форму крепостнического угнетения, сочетавшую в себе две неволи — и крестьянскую, и солдатскую. Бичом поселений были жесточайшие (по малейшему поводу) телесные наказания — палками и шпицрутенами[134]. «Живого человека рубили, как мясо», — писал о том времени историк С.П. Мельгунов. Обычно даже самые здоровые солдаты не выдерживали больше 6 тыс. палок, а назначали им в наказание и 8, и 10 тыс. В таких случаях осужденного сначала вели между двумя солдатскими шеренгами привязанного за руки к прикладам ружей, затем волокли и наконец везли на тележке. Последние 2–4 тыс. палок били уже по мертвому телу.

Против военных поселений выступали даже близкие к царю люди, в том числе — начальник Главного штаба барон И.И. Дибич и самый авторитетный военачальник того времени фельдмаршал князь М.Б. Барклай де Толли. Сами же военные поселяне сопротивлялись властям всеми способами, вплоть до вооруженных восстаний. Крупнейшее из них — в г. Чугуеве Харьковской губернии летом 1819 г. — Аракчеев утопил в крови: под его диктовку военный суд приговорил 275 повстанцев к смертной казни. Александр 1 стоял на своем твердо: «Военные поселения будут во что бы то ни стало, хотя бы пришлось уложить трупами дорогу от Петербурга до Чудова!» (больше 100 км первой линии военных поселений). Аракчеев же еще подстрекал царя: «Повелеть извольте — и всю Россию военным поселением сделаем!»

Бедствовали, роптали и поднимались на борьбу в то время не только военные поселяне. Весь народ страдал от последствий разорительных войн 1812–1814 гг., которые стоили казне больше 900 млн. руб. — астрономической по тому времени суммы. После французского нашествия целые губернии России были опустошены, сотни деревень выжжены до основания, многие города лежали в развалинах, Москва почти вся сгорела. В таких условиях помещики старались компенсировать свои материальные потери за счет усиленной эксплуатации крестьян, а крестьяне, обманутые в надеждах на волю или хотя бы на ослабление помещичьего ярма, бунтовали. Подсчитано, что за первую четверть XIX в. в стране вспыхнуло более 650 крестьянских волнений, причем 2/3 от их числа — за 1815–1825 гг.

Пытаясь усмирить страну аракчеевскими методами, царизм лишь усугублял недовольство россиян. «Тяжесть двух последних годов царствования Александра I превосходит все, что мы когда-либо воображали о железном веке. Гнет действовал пропорционально его европейской славе», — свидетельствовал декабрист Г.С. Батеньков. О том, как упал к концу александровского царствования (так прекрасно начатого) авторитет правительства и самого царя, говорила распространившаяся тогда эпиграмма об Исаакиевском соборе, строительство которого началось при Екатерине, продолжалось при Павле и еще не кончилось при Александре (авторство эпиграммы приписывали А.С. Пушкину и В.Н. Каразину):

Сей храм — трех царств изображенье:

Гранит, кирпич и разоренье.

В последние пять лет своего царствования Александр, занятый борьбой против «гидры революции» по всей Европе, с тревогой распознавал пробуждение той же «гидры» в самой России. Первый сигнал прозвучал для него (как гром среди ясного неба) на конгрессе Священного союза в Троппау, где он получил известие о возмущении лейб-гвардии Семеновского полка. Этот полк, сформированный вместе с Преображенским полком в 1695 г. Петром Великим, был старейшей и самой привилегированной воинской частью в России. Шефом его с молодых лет был сам Александр, которого именно семеновцы фактически возвели на престол. Царь знал в полку поименно всех офицеров и даже многих солдат. И вот ему доложили, что полк 16 октября 1820 г. взбунтовался против своего командира, аракчеевца Ф.Е. Шварца, который был настоящим садистом, но в глазах царя представлял собой власть и порядок. Семеновцы отказались повиноваться Шварцу и даже хотели его убить, однако он изобретательно спрятался, закопавшись в навоз. «Происшествие, можно сказать, неслыханное в нашей армии, — написал об этом Александр I Аракчееву. — Еще печальнее, что оно случилось в гвардии, а для меня лично еще грустнее, что именно в Семеновском полку». Царь сам определил наказание семеновцам: девять «виновнейших» прогнать шесть раз сквозь строй в 1000 человек, после чего выживших отправить на каторгу, а весь полк расформировать. Свой приказ об этом он прочел брату вел. кн. Николаю Павловичу, по свидетельству которого «при сем они оба плакали»[135].

Прошло полгода. Вернувшись в Россию с очередного, Лайбахского, конгресса, Александр пережил новый, еще более тяжелый удар. В мае 1821 г. командующий гвардией кн. И.В. Васильчиков представил ему донос библиотекаря Гвардейского генерального штаба М.К. Грибовского о существовании, заговорщических планах и личном составе тайного общества под названием Союз Благоденствия, т. е. уже второй после нераскрытого Союза Спасения организации декабристов. В доносе фигурировали десятки известных царю имен: один из даровитейших штатских Н.И. Тургенев, о котором царь говорил, что он может заменить ему Сперанского, и блистательный ряд военных — генералы М.А. Орлов и М.А. Фонвизин, полковники И.А. Фонвизин, А.Н. Муравьев, Ф.Н. Глинка, А.Ф. Бриген, П.Х. Граббе (подполковник Павел Пестель и капитан Никита Муравьев тоже были названы). Александр, прочитав донос, надолго погрузился в раздумья, а потом произнес четыре слова, поразившие верноподданного Васильчикова: «Не мне их карать».

К тому времени, когда царь узнал о заговоре декабристов, он уже испытывал глубокую, затянувшуюся на годы душевную депрессию…

Таганрог

Душевная драма, которую Александр I переживал в последние годы жизни, привлекала внимание всех его биографов, всех историков его царствования, была даже предметом специальных исследований[136], но до сих пор не нашла исчерпывающего разъяснения. Попытаемся разобраться в ней с учетом всей совокупности данных.

Н.К. Шильдер считал, что Александр попросту обессилел — и физически, и духовно, — ибо весь запас его сил «оказался потраченным на борьбу с Наполеоном». Думается, источник душевной драмы царя был сложнее. Как самый авторитетный из победителей Наполеона Александр хотел бы стать или, по крайней мере, выглядеть перед Европой новым Наполеоном. Он старался унаследовать наполеоновскую славу даже в качестве полководца; в 1815 г. он так и сказал свитскому генералу Л. Вольцогену: «Мы еще посмотрим, кто, я или Шварценберг, был самым крупным военачальником последних кампаний». Официальный историограф войн 1812–1814 гг. А.И. Михайловский-Данилевский приложил много усилий к тому, чтобы изобразить Александра выдающимся полководцем, способным на все — от стратегического руководства операциями («с циркулем в руке сам поверял таблицы переходов войск») до личного участия в боях (под Фер-Шампенуазом сам послал казаков в атаку; «донцы понеслись с обычною храбростью, вслед за ними ехал Александр»).

Однако Александр очень скоро понял, что масштаб Наполеона ему не по плечу. Как ни величали его льстецы «Агамемноном Европы» и «умиротворителем вселенной», он со временем все явственнее ощущал непосильность взятой на себя роли и все более страдал от сознания этой непосильности. Особенно удручала царя вероломная, как ему казалось, реакция народов Европы на попечительство Священного союза. Освободив их от Наполеона, Священный союз вернул им законных правителей, а они вместо благодарной покорности восстановленному порядку начали бунтовать, устраивать революцию за революцией. Усмирение Европы стоило Александру больших трудов, но не прибавило ему славы; напротив, ударило по его репутации «пастыря народов». Когда же революционная «гидра» обнаружилась в самой России (бунт семеновцев и заговор декабристов), Александр пережил крах самых дорогих для себя иллюзий.

Дело в том, что царь, по рассказам близких к нему людей, не допускал и мысли, чтобы против него в любезном отечестве, в собственной его армии были возможны заговоры. То, что он узнал о Союзе Благоденствия, уязвило его в самое сердце. Теперь ему пришлось допустить, что и в России созревают свои Риего и Пепе. Покарать их как заговорщиков он не мог по двум причинам. Одну из них он тогда же назвал И.В. Васильчикову: «Вы знаете, что я сам разделял и поощрял эти иллюзии и заблуждения». Другую причину впоследствии определит А.С. Пушкин: «<…> государь окружен был убийцами своего отца. Вот причина, почему при жизни его никогда не было бы суда над молодыми заговорщиками, погибшими 14 декабря. Он услышал бы слишком жестокие истины».

Усугубляли душевную депрессию Александра и личные утраты, две из которых он переживал особенно тяжело: смерть 9 января 1819 г. на 31-м году жизни любимой сестры Екатерины Павловны и 23 июня 1824 г. — 16-летней дочери (от М.А. Нарышкиной) Софьи, в которой он не чаял души. Наконец, с первого дня царствования и до смертного часа мучился он угрызениями совести при мысли о своей причастности к отцеубийству. Ежегодно 11 марта, где бы он ни был (в 1814 г. — под стенами Парижа), Александр слушал заупокойную мессу в память отца, причем, по воспоминаниям императрицы Елизаветы Алексеевны, относящимся к 1809 г., боялся приближения каждой очередной годовщины, «впадая в мрачное отчаяние».

Все это и определило начало (по-видимому, уже к 1819 г.), а затем неуклонное усиление душевной драмы Александра I. Он все больше разочаровывался в земной жизни и тяготел к потусторонней. Его религиозность до 1812 г. не бросалась в глаза. Но в годину нашествия Наполеона он приохотился к ежедневному чтению Библии с двукратными, по утрам и вечерам, истовыми молитвами. Этому ритуалу он уже не изменял, пребывая каждый день на коленях так долго (часами!), что, по свидетельству его врача Д.К. Тарасова, «у него на верху берца у обеих ног образовалось очень обширное омозоление общих покровов, которое оставалось до его кончины». В таком приливе набожности царь стал проникаться мистическими настроениями, чему, как нельзя более, способствовали две его привязанности — баронесса Ю. Крюденер и архимандрит Фотий.

Юлия Крюденер (урожденная Фитингоф), внучка фельдмаршала Б.Х. Миниха и жена русского посла в Берлине барона А.И. Крюденера, овдовев в 1802 г. обратилась к религиозному подвижничеству и мистике, якобы по наитию ангелов. Одержимая страстью воздействовать на великих людей баронесса попыталась было заинтересовать собой Наполеона и передала ему через вторые руки свой назидательно-любовный роман «Валерия», но император, едва заглянув в книгу, швырнул ее в камин, а баронессу назвал «сумасшедшей старухой» (тогда, в 1804 г., ей исполнилось 40 лет). С тех пор Крюденер возненавидела Наполеона как «черного ангела, апокалипсического зверя» и стала искать случая для знакомства с Александром I как «белым ангелом».

4 июня 1815 г. в Гейльбронне Александр читал на сон грядущий Библию. В тот момент, когда он прочел слова Апокалипсиса: «И явилось на небе великое знамение — жена, облеченная в солнце…», — ему доложили, что какая-то женщина с фанатичной настойчивостью просит срочно принять ее. Он усмотрел в этом знак Всевышнего и пригласил незнакомку. Так состоялась первая встреча и началась многолетняя дружба царя и баронессы.

Крюденер увлекла Александра и пламенным обращением к нему («Из всех государей я славлю Вас как избранника Божьего!»), и религиозным экстазом, и талантом проповедницы. Он принял ее как подарок судьбы и стал молиться вместе с ней — в Гейльбронне, затем в Париже, куда она последовала за ним, а с 1821 г. в Петербурге. Умерла она в Крыму 25 декабря 1824 г., к большому огорчению царя.

Обер-прокурор Синода А.Н. Голицын заметил, что в компании с Крюденер Александр I «исполински пошел по пути религии». К. Меттерних, приглашенный однажды в их компанию, вспоминал: «Нас было трое, но на столе стояли четыре прибора. Указывая на четвертый, царь объяснил: „Он для Господа нашего Иисуса Христа“».

Что касается Фотия, то этот сын кладбищенского дьячка, в миру Петр Никитич Спасский, родившийся, по его словам, на соломе в хлеву (как Иисус в яслях Вифлеемских), выдвинулся в игумены, а потом в архимандриты по счастливой протекции. Он бравировал самоистязанием, носил на себе железные вериги, спал в гробу и таким образом привлек к себе внимание набожной графини А.А. Орловой-Чесменской (дочери екатерининского вельможи). Графиня взяла Фотия под свое покровительство, дав повод для нашумевшей эпиграммы: «Благочестивая жена душою богу предана, а грешной плотию — архимандриту Фотию». Благодаря ее деньгам и связям Фотий был принят в самые высокие сферы и 5 июня 1822 г. получил аудиенцию у царя. Александр I удовлетворенно выслушал кликушескую речь Фотия «за веру, царя и отечество» и приблизил его к себе, хотя мог бы узнать (если еще не знал), сколь дурна репутация архимандрита в обществе и какие эпиграммы ходят о нем по стране:

Полуфанатик, полуплут;

Ему орудием духовным

Проклятье, меч, и крест, и кнут…[137]

Глубокая душевная драма подтолкнула царя к таким мыслям, какие обычно не приходят в голову самодержцам. Летом 1819 г. его брат вел. кн. Николай Павлович и жена Николая, Александра Федоровна, «как окаменелые, широко раскрыв глаза», слушали признание царя: «<…> я решил отказаться от лежащих на мне обязанностей и удалиться от мира»[138]. Правда, Александр оговорился: «Все это случится не тотчас, несколько лет пройдет, может быть». Тем не менее его решение оставить трон было объявлено (пока в узком семейном кругу). Осенью того же 1819 г. царь уведомил и вел. кн. Константина Павловича: «Я хочу абдикировать[139], я устал».

Замыслив отречься от престола, Александр, естественно, думал о своем наследнике, и эти думы тоже были тревожными. После того как в 1800 и 1808 гг. умерли в младенчестве две его дочери, он не имел больше законнорожденных детей. Поэтому, согласно акту о престолонаследии 1797 г., преемником Александра считался следующий по старшинству его брат Константин Павлович, который, кстати, уже с 1799 г. носил титул цесаревича. Но Константин давно уже дал себе зарок «не лезть на трон» («задушат, как отца задушили»). Весной 1820 г. он оформил развод с вел. кн. Анной Федоровной и вступил по любви в морганатический брак с польской графиней Жанеттой Грудзинской (она же — княгиня Лович), тем самым отрезав себе путь к трону. Александр, убедившись, что его брат всерьез предпочел нецарственную жену царскому скипетру, 16 августа 1823 г. составил особый манифест, где в изменение акта 1797 г., т. е. в обход цесаревича Константина, был объявлен наследником престола третий из братьев — Николай. Этот манифест царь упрятал в Успенский собор с надписью на пакете: «Хранить до моего востребования, а в случае моей кончины раскрыть прежде всякого другого действия»[140].

С тех пор до самой смерти Александра I манифест хранился в тайне — даже от Николая Павловича. Знали о нем, кроме Александра и Константина, только архиепископ московский Филарет, А.Н. Голицын и, конечно, Аракчеев, от которого у царя вообще не было секретов. Отсюда и загорелся в декабрьские дни 1825 г. весь сыр-бор междуцарствия. Более того, тайна, которою царь окружил манифест, и его загадочная воля («хранить до моего востребования») сбили с толку историков. Они и поныне мучаются вопросом: в каком случае Александр мог востребовать манифест? Одни полагают, что он намеревался обнародовать манифест вместе со своим отречением от престола: другие усматривают здесь перестраховку со стороны царя, который вполне мог допустить, что либо он сам еще изменит свое решение, либо одумается и захочет вернуть свое право на трон взбалмошный Константин Павлович. Скорее всего, царь оставлял для себя возможность заменить уже принятое решение любым другим, в зависимости от новых (вплоть до самых непредвиденных) обстоятельств…

В последний год жизни у 47-летнего Александра I, по мнению его авторитетнейшего биографа вел. кн. Николая Михайловича, «начались проявления полного маразма, и обнаружилось это в стремлении к уединению и в постоянных молитвах». «Полный маразм» — это, конечно, преувеличение. Но уединение, молитвы, «зловредный мистицизм» (по выражению того же Николая Михайловича) действительно стали главными в жизни царя. Вновь и вновь перечитывал он слова Екклезиаста, подчеркнутые им в собственном экземпляре Библии: «Видел я все дела, какие делаются под солнцем; и вот — все суета». Он все больше сторонился дел и даже к угрожающим доносам о заговоре декабристов не проявлял должного интереса. Между тем начальник военных поселений Украины граф И.О. Витт (кстати сказать, отец невесты вождя декабристов П.И. Пестеля), его агенты И.В. Шервуд и А.К. Бошняк с июля по октябрь 1825 г. представили царю три новых доноса с подробными списками имен заговорщиков. Витта и Шервуда Александр принял лично. Он даже спросил у Шервуда (унтер-офицера из вольноопределяющихся): «Чего же эти… хотят? Разве им так худо?» Доносчик ответил: «От жиру собаки бесятся».

Нельзя сказать, что царь остался равнодушным к потоку информации о заговоре. Он приказал уволить со службы генералов М.Ф. Орлова, М.А. Фонвизина и П.С. Пущина, полковников А.Ф. Бригена, Ф.Н. Глинку, П.Х. Граббе, А.Г. Непенина, лично потребовал от генерала кн. С.Г. Волконского: «Не занимайтесь управлением моей империи!» Но к более суровым репрессиям против заговорщиков царь не прибегал, усматривая в их «злоумышлении» когда-то им самим пережитые иллюзии.

Д.С. Мережковский так объяснял ход его мыслей: «Он — отец, они — дети. И казнь их будет не казнь, а убийство детей. Отцеубийством начал, детоубийством кончит».

Уединяясь от дел и людей и углубляясь в себя, Александр вдруг (может быть, из христианского чувства раскаяния) стал все заботливее относиться к жене, которую прежде мог не замечать месяцами. Теперь он окружил ее нежным вниманием, страдал оттого, что она нездорова, поднял на ноги всех врачей. Придворные эскулапы летом 1825 г. определили у императрицы начало хронической чахотки и рекомендовали провести зиму в Италии или на Мальте, но Елизавета Алексеевна категорически отказалась ехать за границу. Тогда был выбран вместо Мальты или Неаполя… Таганрог — по мнению врачей, «наименее удаленное место, куда путешествие было бы не так утомительно и где по пути можно было подыскать удобные остановки для ночлегов или дневок».

Александр решил выехать в Таганрог раньше жены, чтобы самому все подготовить на месте к ее прибытию с наибольшими удобствами. 1 сентября 1825 г., помолившись в Александро-Невской лавре, он оставил Петербург — навсегда. Его свита насчитывала 20 человек, не считая охраны: начальник Главного штаба барон И.И. Дибич, генерал-адъютанты кн. П.М. Волконский и А.И. Чернышев, лейб-медики Я.В. Виллие, Д.К. Тарасов, К. Стофреген и др. 13 сентября царь уже был в Таганроге. Царица ехала дольше — с 3 до 23 сентября.

В Таганроге императорская чета заняла скромный одноэтажный особняк и проводила почти все время уединенно. Супруги радовались друг другу и ухаживали друг за другом, как молодожены. «Казалось, — заметил вел. кн. Николай Михайлович, — наступила пора вторичной lune de miel[141], и все окружающие были поражены такими отношениями между супругами». Государственные дела не интересовали царя. Однажды он прямо сказал кн. Волконскому: «Я скоро переселюсь в Крым и буду жить частным человеком. Я отслужил 25 лет, а солдату в этот срок дают отставку».

Дворец в Таганроге. С фотографии.


22 сентября в Таганрог примчался курьер с письмом к царю от Аракчеева. «Змей Горыныч», вне себя от горя, сообщал, что дворовые люди зарезали его «верного друга» Настасью Минкину (домоправительницу и любовницу временщика). Царь ответил своему alter ego в тот же день: «Искренно разделяю твою печаль <…> Приезжай ко мне! У тебя нет друга, который бы тебя так любил». Аракчеев, однако, не приехал. Он расследовал убийство Минкиной, а потом вершил расправу с виновными (убийца, крепостной повар и трое его «соумышленников» были забиты насмерть кнутами). В письме к царю от 27 октября Аракчеев изобразил себя умирающим от скорби: «Здоровье мое, батюшка, плохо. Всякий день становится хуже <…> Прощай, мой отец, верь, что если буду жив, то буду тебе одному принадлежать, а умру, так душа моя будет помнить вашего величества обо мне внимание». Когда Александр читал это письмо, ему оставалось жить две недели. Аракчеев же после этого проживет еще девять лет…

Александр I всегда отличался хорошим здоровьем. Он любил даже щегольнуть своей невосприимчивостью к недугам. Так, 6 января 1807 г. он принимал «крещенский парад» при 16° мороза в одном мундире, а студеной зимой 1812 г. проехал из Петербурга в Вильно в открытых санях. Поэтому ни сам царь, ни его свита не сочли серьезным простудное, как показалось вначале, недомогание, которое он почувствовал 3 ноября, когда возвращался в Таганрог из путешествия по южному берегу Крыма (кстати, там, в Карасу-Базаре он помолился на могиле баронессы Крюденер). Однако болезнь с каждым днем усиливалась, обретая тифозный вид лихорадки, а царь, все еще не придавая ей значения, категорически отказывался от лекарств. Утром 14 ноября он, как это зафиксировано в дневнике лейб-хирурга Тарасова, начал сам бриться, порезал себе «вследствие дрожания руки» подбородок и «впал в обморочное состояние». Его уложили в постель, и с этого часа Александр уже не вставал.

Следующие три дня не принесли больному облегчения. 15 ноября он попросил духовника. Послали за протоиереем местной соборной церкви Алексеем Федотовым. Царь исповедался и, по совету исповедника, стал принимать все лекарства, но было уже поздно. Болезнь, которую Я.В. Виллие считал крымской лихорадкой, а позднейшие историки определили по совокупности всех данных о ней как брюшной тиф, зашла слишком далеко. Только раз, утром 17-го, когда солнце залило комнату умирающего, он оживился и внятно произнес: «Как это прекрасно!» Затем начался жар и бред. Весь день 18-го царь, судя по записи в дневнике кн. Волконского, «ничего уже не говорил, но узнавал, ибо каждый раз, как открывал глаза и видел императрицу, то, взяв ее руки, целовал и прикладывал к сердцу». Елизавета Алексеевна, насколько позволяли ей силы, проводила все время у постели мужа. Здесь же неотлучно были врачи, а все свитские и придворные дежурили в приемной.

Наступило утро 19 ноября 1825 г. — пасмурное и мрачное. Площадь перед царским особняком была запружена людскими толпами, которые, как и все в доме, ждали чуда исцеления «божьего помазанника». Но чудо не произошло. В 10 час. 50 мин. утра Александр I скончался…

Кончина императора Александра I. Факсимиле гравюры И. Кулакова 1827 года.


Неожиданная смерть в глухом месте еще не старого и полного сил царя, так же как и смерть Наполеона, обросла различными легендами. Среди них была, конечно же, и легенда об отравлении, которая ничем не подтверждается. Зато целая литература накопилась и продолжает накапливаться в пользу легенды о Федоре Кузьмиче[142]. Вот ее суть.

Александр I не умер в Таганроге, а удалился от мира, сговорившись, по крайней мере, с тремя или четырьмя из окружавших его лиц (Елизаветой Алексеевной, кн. П.М. Волконским и врачами — Я.В. Виллие или Д.К. Тарасовым). Вместо царя был похоронен другой покойник, внешне похожий на него (то ли фельдъегерь, то ли фельдфебель); сам же Александр начал вторую жизнь под видом богомольного старца-отшельника Федора Кузьмича в Сибири, где и умер 20 января 1864 г. на 87-м году жизни. Сторонники этой легенды считают, что Федор Кузьмич — живо напоминавший царя наружностью, ростом, возрастом, глухотой на правое ухо, мозолями на коленях, выправкой, манерами, образованием (знал иностранные языки), осведомленностью в жизни царского двора 1801–1825 гг., — был не кто иной, как Александр I, который-де исповедался перед священником в том, что он причастен к убийству императора Павла I, отца своего, и, чтобы искупить столь тяжкий грех перед Богом, решил удалиться с раскаянием от власти, почестей и всех мирских благ в Сибирь.

Легенда о Федоре Кузьмиче оказалась настолько живучей, что даже такие авторитеты, как Н.К. Шильдер и вел. кн. Николай Михайлович, а на Западе К. де Грюнвальд и А. Валлоттон, не решались безоговорочно отвергнуть ее. И все-таки, как ни романтична эта легенда, сколько бы ни было в ней удивительных совпадений, она остается всего лишь легендой. Очень уж вески доказательства смерти в Таганроге 19 ноября 1825 г. именно Александра I: поденные записи о ходе его болезни, которые вели Елизавета Алексеевна[143], кн. Волконский, врачи Виллие и Тарасов; свидетельство о смерти за подписями Волконского, Дибича, Чернышева, Виллие и Стофрегена; акт патолого-анатомического вскрытия за подписями десяти сановников и врачей, где, кстати, зафиксированы следы рожистого воспаления 1824 г. на левой ноге царя и раны 1823 г. от удара конским копытом на его правой ноге (царя тогда лягнула в правую голень лошадь адъютанта). Наконец, очевидцы засвидетельствовали; когда гроб с телом усопшего был доставлен из Таганрога в Царское Село (прежде чем захоронить его в соборе Петропавловской крепости), он был вскрыт в присутствии всей императорской семьи, и мать-императрица Мария Федоровна, плача над ним, восклицала: «Сын мой! Мой дорогой Александр!»

Итак, Александр I умер в Таганроге. Этот факт столь же достоверен, как и тот, что Наполеон умер на острове Святой Елены. Вообще Таганрог по-своему символизировал последние годы жизни царя, когда он отстранялся от дел, уединялся, замыкался в себе. Маленький пункт в конце большого пути «умиротворителя Вселенной» связал собою его жизнь и смерть:

Всю жизнь провел в дороге,

А умер в Таганроге.

Загрузка...