Глава первая ЗАГАДКИ ВОСПИТАНИЯ

Все мы рождаемся милыми, чистыми и непосредственными; поэтому мы должны быть воспитаны, чтобы стать полноценными членами общества.

Джудит Мартин


Бабушка и родители

Двенадцатого декабря 1777 года 201 пушечный залп, прогремевший со стен Петропавловской крепости и из Адмиралтейства, возвестил о рождении первого сына великого князя Павла Петровича и великой княгини Марии Федоровны, долгожданного внука императрицы Екатерины II. Ее библиотекарь поэт Василий Петрович Петров откликнулся на рождение младенца торжественной одой, в которой были строчки:

Ему поклонятся языки,

Днесь станут ране цвесть древа,

Его почтут земны владыки…

Сказать что-нибудь о более раннем цветении деревьев в связи с появлением на свет порфирородного младенца весьма трудно, а в остальном Петров, как это часто случается с поэтами, оказался провидцем. Пока же, спустя восемь дней после рождения, ребенка крестили в императорской часовне Зимнего дворца. Крестной матерью мальчика, названного Александром в честь святого покровителя Петербурга Александра Невского, стала сама Екатерина Алексеевна, а крестными отцами (заочно) — австрийский император Иосиф II и прусский король Фридрих II. K моменту рождения первого внука императрице исполнилось 48 лет, и уже 15 из них она занимала российский престол, силой отнятый ею у собственного мужа Петра III, а также, если ориентироваться на российские традиции, у собственного сына Павла.

Екатерина II решительно отобрала Александра у родителей, поскольку изъявила желание сама воспитывать внука, воспитывать так, как ей казалось нужным и правильным (то же самое произойдет и со вторым ее внуком Константином). Павел попытался отстаивать свои отцовские права, но царица якобы ответила ему: «Дети принадлежат не вам, а России». По свидетельству осведомленной современницы событий Елизаветы Петровны Яньковой, слова Екатерины звучали еще более категорично: «Вы свое дело сделали, вы мне родили внука, а воспитывать его предоставьте мне: это касается не вас, а меня»{16}. По поводу того, что императрица безапелляционно отождествляла себя с Россией, удивляться не приходится, поскольку таковы были реалии времени, связывавшие воедино трон и территорию, а также население империи.

Впрочем, дело оказалось не только в желании императрицы позаботиться о будущем страны и проявить свои таланты на ниве педагогики, но и в том недоверии, которое она испытывала к сыну и невестке. «По существу, — пишет историк А. Н. Сахаров, — большая часть жизни Екатерины прошла под… дамокловым мечом сыновьего недовольства и внутреннего сопротивления, что не могло не накладывать печать на всё ее царствование и отношения в семье»{17}. Попутно заметим, что упомянутый исследователем меч — орудие, как известно, обоюдоострое, а потому и Павел, отодвинутый матерью от престола, жил в постоянном страхе, опасаясь ее гнева и опалы. Екатерина уже давно не видела в сыне достойного наследника своих дел, а значит, и престола, поэтому ей легко могла прийти в голову идея отодвинуть его от трона раз и навсегда.

Лишение родителей их законных и безусловных прав в семье Романовых во второй половине XVIII века новостью не являлось. В свое время императрица Елизавета Петровна точно так же забрала к себе Павла у самой Екатерины Алексеевны и ее супруга великого князя Петра Федоровича. Они смогли посмотреть на сына только через 40 дней после его рождения, а за первые полгода жизни младенца виделись с ним всего трижды. Так что наша чадолюбивая бабушка, присвоив себе двух старших внуков, поступила вполне в духе традиций, сложившихся в царствующей фамилии. Впрочем, не будем сгущать краски. Раз или два в неделю Павел с женой приезжали из Гатчины повидаться с сыновьями, приласкать их и порадовать нехитрыми подарками. Правда, виделись они с детьми только в присутствии доверенных лиц императрицы, а то и ее самой. Всё это трудно назвать полноценными семейными отношениями, а уж о воспитании в лоне семьи и вовсе говорить не приходится.

Зато далекоидущие планы императрицы в отношении старших внуков были продуманы и разработаны, кажется, еще до их появления на свет. Что касается Константина, то ему по воле бабки было предначертано стать во главе так называемого Греческого проекта, отправной точкой которого были идеи многолетнего фаворита Екатерины Григория Потемкина. Само имя Константин было дано мальчику в честь знаменитого византийского императора Константина Великого, да и кормилицей второго внука государыни не случайно стала гречанка. Проще говоря, Константина предполагали сделать владыкой нового Византийского царства, земли которого должны были быть в скором времени освобождены Россией из-под власти Османской империи. Подобные геополитические проекты с невольным участием царственных детей — дело не столь уж редкое, правда, далеко не всегда реально осуществимое. Что же касается планов в отношении Александра, то с ними всё обстояло гораздо сложнее, серьезнее и, как оказалось, опаснее для мальчика.

Пока же отметим, что бабушка прежде всего озаботилась здоровьем внуков (проблема оказалась тем более актуальной, что Александр в раннем возрасте физической крепостью отнюдь не отличался). Началось всё с закаливания детей, а потому независимо от времени года их не кутали в теплые вещи, одежда всегда должна была быть простой и легкой. Первые — и достаточно удачные — наряды для них придумала сама Екатерина. Это оказалось некое изделие с минимумом застежек: «…всунут ручки и ножки в платьице, и вот они готовы». Судя по описаниям этих нарядов, великая императрица и здесь оказалась первопроходцем — изобрела хорошо знакомый нам детский комбинезон. Александр и Константин должны были как можно больше времени проводить на свежем воздухе, да и спали они в хорошо проветриваемых помещениях на довольно жестких матрацах, а не на традиционных перинах, и ели простую, не слишком разнообразную пищу.

С пяти лет великих князей начали приучать к физической работе. Они не только оклеивали стены обоями, чистили мебель и поддерживали порядок в своих комнатах, но и приобщались к жизни землепашцев. В Царском Селе им выделили огород и соответствующие орудия производства. Здесь они вскапывали и боронили землю, сажали капусту и сеяли горох, пропалывали и поливали грядки. После полевых работ, умывшись в ручье, мальчики катались по озеру на лодке и ловили сетью рыбу. Немец Майер учил великих князей пилить, строгать, сколачивать — всё шло согласно педагогическим взглядам модного в то время Джона Локка. Эти физические упражнения заметно укрепили мальчиков. Екатерина вспоминала, что шестилетний Саша легко надевал на себя кольчугу одного из предков, которую бабушка с трудом поднимала одной рукой, и даже бегал в ней по аллеям парка. Тогда же начались первые, пока еще несистематические учебные занятия великих князей. Императрица сочинила специально для них «Бабушкину азбуку» и несколько нравоучительных сказок (до нас дошла только одна — «Царевич Хлор»). Екатерине пришлось лично заниматься всем этим, поскольку детская литература в те годы была из рук вон плоха.

Бабушка требовала от нянек и воспитателей, чтобы они поощряли во внуках любезность, снисходительность, чувство справедливости, а наказывали детей за бессовестность, высокомерие, скрытность. Мальчики должны были проявлять покорность, преданность и верность по отношению к императрице, а в играх и забавах ни в коем случае не могли обманывать, вводить товарищей в заблуждение (интересно, что это были за игры?); им запрещалось мучить животных, насекомых и ломать что-либо в ходе игр. Не забыла Екатерина и об их военном воспитании. В 1785 году для забавы великих князей выучили 16 одиннадцатилетних солдатских детей, среди которых были и барабанщик с флейтистом, одели в соответствующую форму, и они по вечерам маршировали перед Александром и Константином.

Чуть позже началось регулярное образование великих князей, причем Екатерина сама подбирала им учителей-предметников. Но особенно ее волновала кандидатура наставника, который сумел бы свести воедино главные идеи разных предметов, заинтересовать подопечных беседами на «вольные» темы, обеспечив их гуманитарную подготовку. В поисках такого универсала императрица обратилась к своему давнему и постоянному корреспонденту, немецкому дипломату барону Фридриху Мельхиору Гримму, и тот порекомендовал ей швейцарца Фредерика Сезара Лагарпа. Выбор оказался весьма интересным, хотя и небесспорным.

Наставление, которым должны были руководствоваться учителя внуков, императрица, естественно, написала сама. Оно состояло из семи разделов: 1) здоровье детей и его сохранение; 2) наклонность к добру; 3) добродетели; 4) учтивость; 5) поведение; 6) знания; 7) обхождение наставников с воспитанниками{18}. Стоит обратить внимание на то, что раздел «Знания» занимал в этом документе предпоследнее место. Видимо, для Екатерины II было важно, чтобы внуки стали не столько всесторонне образованными, сколько просвещенными (в понимании этого слова людьми конца XVIII века) и воспитанными (в том смысле, который в него вкладывало галантное XVIII столетие). Может быть, она и была бы права, если бы речь шла о подготовке наследников престола ее времени; но внукам Екатерины II пришлось жить совсем в другую эпоху, в ходе которой утонченная галантность уступала место другим образцам поведения, прежде всего подражанию мужественным героям Древнего Рима.

Императрица, при всем уме и государственном опыте, была лишь человеком, для которого вызовы Истории и Времени оставались во многом неразрешимыми загадками. Однако это вовсе не означает, что она не пыталась по-своему подготовить Александра и Константина к тяготам реальной жизни. Вот, скажем, ее заметки, содержащие наставления старшему внуку: «Изучайте людей, старайтесь пользоваться ими, не вверяясь без разбора… никогда не окружайте себя льстецами; дайте почувствовать, что вам противны восхваления и самоуничижения… Будьте мягки, человеколюбивы, доступны, сострадательны и либеральны… Храните в себе те великие душевные качества, которые составляют отличительную принадлежность человека честного, человека великого…»{19}.

Екатерина II с неослабевающим вниманием следила за развитием старшего внука и в письмах Гримму делала очень меткие, порой поразительно глубокие замечания: «Господин Александр телесно, сердечно и умственно представляет редкий образец красоты, доброты и смышлености. Он жив и основателен, скор и рассудителен, мысль его глубока, и он с необыкновенной ловкостью делает всякое дело, как будто всю жизнь им занимался… Ровесники его легко соглашаются с его мнением и охотно следуют за ним… Кроме того, он очень сведущ для своих лет: он говорит на четырех языках, хорошо знаком с историей всех стран, любит чтение и никогда не бывает празден»{20}.

В этих словах, конечно, чувствуется чрезмерное восхищение любящей бабушки незаурядным внуком, но, с другой стороны, схвачено самое главное, дан почти законченный психологический портрет ребенка. Иногда в своих заключениях Екатерина поднималась до высот, сделавших бы честь современным психологам и педагогам. Вот, к примеру, фраза из письма тому же Гримму: «Это очень странный мальчуган; он весь состоит из инстинктов»{21}. Вроде бы здесь явственно слышится растерянность венценосной бабушки перед вечной загадкой мотивов детского поведения. Более того, может показаться, что императрица ошиблась, поскольку, как мы увидим позже, Александр чаще всего предпочитал действовать вполне обдуманно, не полагаясь на первые впечатления и ощущения. Однако в решающие моменты своего царствования ее старший внук действительно полагался скорее на чувства, чем на разум; но как это сумела предвидеть его бабка?

Впрочем, родственные чувства — это не только любовь, уважение и основанная на них привязанность, но еще и некоторое незримое и труднообъяснимое единение, позволяющее без слов безошибочно понимать друг друга, хотя такое понимание далеко не всегда приносит только радость. Екатерину Великую с Александром многое роднило и помимо крови. Они оба считали себя «республиканцами по духу», бабушка даже сама разъясняла внукам «Декларацию прав человека и гражданина», в результате чего они, вдохновленные ценностями, провозглашаемыми документом, вскоре прицепили на свои детские мундирчики трехцветные кокарды[1]. При этом не будем забывать, что в конце XVIII века понятие «республика» означало не только и не столько политическое устройство государства; под этим словом подразумевали некий особый нравственный тип поведения человека, благородный характер, вобравший в себя целый комплекс гражданских добродетелей: общественный долг, честное служение принципу справедливости, человеческое достоинство, стоическое мужество.

Воспитывая во внуках эти добродетели, Екатерина II построила для них между Павловском и Царским Селом дачу, на которой, как уже говорилось, мальчики пробовали свои силы в сельском хозяйстве. Интересно и показательно, что рядом с домом великого князя в знак его будущей и само собой разумеющейся любви к народу была поставлена крестьянская избушка. А за ней возвышалась постройка, получившая название Храм розы без шипов (выше уже говорилось, что это означало на языке конца XVIII века). Плафон купола храма был украшен изображением Петра I, милостиво взиравшего на благоденствующую при его потомках Россию. Он опирался на щит, на котором было не изображение святого и даже не герб Романовых, а портрет Екатерины II (этакой русской Афины Паллады или Минервы). Надо уметь правильно расшифровывать аллегории, а царственным детям — особенно. Но не каждому из них это дано в полной мере. Когда однажды бабушка спросила внуков, как бы они стали править государством, случись им взойти на престол, прямодушный Константин сказал, что взял бы за образец царствование Петра Великого, за что удостоился сдержанной похвалы. Александр же благоразумно ответил, что стал бы во всем подражать нынешней государыне, чем необычайно ее порадовал.

Державная бабушка осталась довольна ответом старшего внука, но вряд ли всерьез задумалась над его словами. Между тем дело здесь не в желании Александра польстить императрице, не в его лицемерии и двоедушии, в чем героя нашей книги любили упрекать очевидцы событий рубежа XVIII–XIX веков (а многие историки делают это до сих пор). Ему действительно была близка идеология «Наказа», данного Екатериной депутатам Уложенной комиссии; он разделял намерение бабки поочередно освободить российские сословия, сделав их членов не только подданными, но и сознательными гражданами. При этом внешний блеск двора, нарочитая галантность, прикрывавшая распущенность нравов, разгул интриг, раболепие и произвол придворных с ранних лет начали раздражать великого князя.

Что касается отношения Александра к придворной жизни, то он вполне мог бы подписаться под словами сенатора Ивана Владимировича Лопухина: «Картина весьма известна и всегда та же, только с некоторою переменою в тенях. Корысть — идеал и душа всех ее действий. Угодничество и притворство составляют в ней (жизни при дворе. — Л. Л.) весь разум, а острое словцо и толчок ближнему — верх его»{22}. В таких условиях о чувствах долга, собственного достоинства, независимости в мыслях и действиях можно было только рассуждать, на деле они проявлялись крайне редко. Подданные оставались подданными, и чем ближе к трону они находились, тем «подданнее» себя вели. Деспотизм бабки в отношениях с окружающими даже Александр ощущал неоднократно. Возьмем хотя бы историю с его женитьбой. Понятно, что матримониальные дела великих князей — проблема государственная, но ведь и самые сложные государственные проблемы можно решать по-разному, тем более когда речь идет о столь тонких материях.

Как и все Романовы — а представители этого рода явно обладали повышенной чувственностью, — Александр достиг половой зрелости довольно рано, лет в двенадцать. Узнав о «возмужании» внука от его воспитателей, Екатерина II зачем-то поручила одной из придворных дам посвятить Александра в «тайны тех восторгов, кои рождаются от сладострастия». Первый сексуальный опыт ожидаемой реакции у великого князя не вызвал. Оно и понятно: юношу переполняли нежные, смутные, по сути, платонические чувства, а по ним со всего размаха ударила грубая в своей откровенности физиология. Однако происшедшее не избавило его от женитьбы, да и подготовка к столь важному мероприятию, как оказалось, велась уже давно. Еще в 1783 году баденский поверенный в делах кавалер Кох по распоряжению императрицы представил ей записку о внешности и чертах характера пяти малолетних дочерей наследного принца Баденского. В 1790 году чрезвычайному посланнику России во Франкфурте-на-Майне Николаю Петровичу Румянцеву было поручено изучить девический состав правящего баденского семейства и особенно присмотреться к принцессе Луизе.

Существует анекдот (в историко-литературном понимании этого слова) о том, как именно происходил в 1792 году выбор невесты для Александра. И хотя в нем нет ни слова правды (кроме самого факта приезда принцесс в Петербург), он прекрасно иллюстрирует ту роль, которую в данном событии сыграла Екатерина II. «Из окон императорского дворца, — якобы рассказывала кому-то одна из придворных дам, — царица увидела подъезжавших юных принцесс. Все три были весьма привлекательны. Екатерина заметила, что принцесса, первой вышедшая из кареты, проявила… слишком много поспешности; живость эта, на ее взгляд, не предвещала ничего хорошего. Появившаяся за ней следующая принцесса запуталась в шлейфе своего платья. «Какая медленность и неловкость!» — сказала императрица. Наконец, последняя сошла с полным самообладанием. «Вот кто будет великой княгиней!» — воскликнула Екатерина»{23}.

На самом деле в 1792 году в Петербург прибыли две баденские принцессы Луиза и Фредерика с матерью. Младшая, Фредерика, в приведенном выше рассказе, видимо, фигурировала в качестве первой, слишком резвой принцессы. За вторую принцессу (ту, что запуталась в шлейфе своего платья), вероятно, приняли мать девочек. Избранницей же Екатерины стала четырнадцатилетняя Луиза. По ее словам, их с Александром роман развивался стремительно. «Однажды вечером, — вспоминала она, — когда мы рисовали вместе с остальным обществом за круглым столом в бриллиантовой комнате [Зимнего дворца], великий князь Александр подвинул мне письмо с признанием в любви, которое он только что написал. Он говорил о том, что, имея разрешение своих родителей сказать мне, что он меня любит, он спрашивает меня, желаю ли я принять его чувства и ответить на них… Я ответила утвердительно, также на клочке бумаги, прибавляя, что я покоряюсь желанию, которое выразили мои родители, посылая меня сюда. С этого времени на нас стали смотреть как на жениха и невесту»{24}.



Записка Александра невесте, принцессе Луизе Баденской: «Мой милый друг, я Вас буду любить всю мою жизнь» с ответом: «Мой любезный друг, я Вас буду любить всю мою жизнь». 1793. ГАРФ

Приняв православие, Луиза стала именоваться великой княгиней Елизаветой Алексеевной. Она поражала окружающих редкостной красотой и грацией. Видевшая ее в эти годы французская художница Э. Виже-Лебрен писала: «…правильные и тонкие черты дополнялись идеальным овалом [лица]; приятный цвет кожи своей бледностью безупречно гармонировал с выражением ангельской кротости ее лица, которое обрамлялось потоком пепельных волос»{25}. Гофмейстериной Елизаветы Алексеевны была назначена графиня Екатерина Петровна Шувалова, которая, не любя ни Павла, ни Александра, не только постоянно шпионила за молодой четой, но и всячески ограничивала ее контакты с родителями великого князя. Поэтому Марии Федоровне приходилось пускаться на всякие хитрости, чтобы только увидеться с сыном и его женой.

Впрочем, пора на время расстаться с Петербургом и перенестись в Гатчину, место обитания Павла Петровича, которая сыграла в жизни Александра не менее важную роль. При этом хотелось бы выяснить, каким образом отозвался в характере великого князя бабушкин Петербург и как на него повлияла родительская Гатчина, был ли он и тут и там одним и тем же Александром или оказался вынужден играть разные роли, мало похожие друг на друга.

Начнем с того, что при «большом» дворе он одевался на французский манер: бархатный камзол, шелковые чулки с бантами, модные башмаки. Он гулял в компании молодых дворян по паркам и набережным столицы, с удовольствием посещал спектакли и веселился на балах, легко подтрунивая над порядками в отцовской Гатчине. Во времена Екатерины II императорский двор находился под сильным, хотя и поверхностным влиянием философии, литературы, искусства и вообще разных сфер культуры Европы, прежде всего Франции. При дворе господствовала атмосфера непринужденности и раскованности (по свидетельству князя Ф. П. Голицына, в Царском Селе вообще не придерживались придворного этикета). XVIII столетие казалось здесь временем развлечений и наслаждений, легкомысленных нравов, роскоши и великолепия, по выражению историка В. С. Поликарпова, «веком, создавшим веселую моду белых париков и красных каблуков, веселых и ярких костюмов, вееров и ширм, позолотившим стены дворца»{26}.

При этом, как пишет А. Н. Сахаров, влияние бабки, ее твердая рука «как бы втягивали Александра в лоно высшей власти, исподволь приучали его к ничем не ограниченной свободе собственного волеизъявления, формировали, лепили облик будущего абсолютного монарха. И всё это относилось не только к Екатерине, но и ко всему ее окружению, ко двору с его иерархией, завистью, интригам и интрижкам, фаворитизмом, нравственной распущенностью, над которыми высилась великая воля великой государыни»{27}. Это была школа жизни, причем далеко не всегда легкая и приятная, но, как выяснилось в будущем, неизменно полезная. «Приближенные государыни, зная ее чувства к старшему внуку, наперерыв спешили угодить ее любимцу, заслужить ее любовь и расположение… Александр Павлович слишком рано стал распознавать слабости людские, научился пользоваться этими слабостями и обращать их в свою пользу», — отмечает дореволюционный историк Б. Б. Глинский{28}.

В конце концов Екатерина II, сама того не подозревая, поставила внука на край пропасти. Не видя в Павле Петровиче достойного преемника своих дел и справедливо подозревая, что, вступив на престол, он будет действовать наперекор ее предначертаниям, императрица решила обезоружить сына и лишить его звания наследника престола. В октябре 1793 года государыня обсуждала с Лагарпом возможность возведения на трон Александра минуя Павла, а точнее, пыталась говорить со швейцарцем о необходимости подготовки его воспитанника к этому шагу. Лагарп, будучи человеком честным и осторожным, абсолютно не верившим в прочность результатов дворцовых заговоров, сделал вид, что не понял прозрачных намеков императрицы. В штыки восприняла план Екатерины и Мария Федоровна, о чем прямо заявила в ходе трудной беседы с государыней. Тогда в сентябре 1796 года царица обратилась непосредственно к Александру. Тот, взяв время на размышление, ответил бабушке письмом, из которого невозможно было понять, принимает ли он столь неожиданный и опасный «подарок» или отвергает его. В те же дни Александр обратился с письмом и к отцу, в котором именовал того «Ваше Величество», то есть, по сути, предрешал вопрос о престолонаследии.

Для нас в данном случае важно, что вовлечение Александра в тайный заговор против Павла началось не в первые месяцы XIX века, как обычно считается, а в середине 1790-х годов и инициатором стала именно Екатерина II. Она не видела в отстранении сына от престола ничего странного, трудного и тем более опасного. По ее мнению, смена наследника престола, во-первых, по закону находилась в компетенции монарха, а во-вторых, оказалась подготовлена всем ходом событий: и неразумным поведением Павла, и насмешливо-презрительным отношением к нему ее окружения, да и отсутствием особых симпатий к ее сыну со стороны европейских правителей. Кроме того, Екатерина надеялась, что старший внук, внешне разделявший позиции бабушки, относится к отцу с той же антипатией, что и она сама.

Вот в этом-то государыня и ошибалась, поскольку не учла, по крайней мере, двух вещей. Александр любил и уважал родителей, хотя и старался явно не показывать этого в Петербурге. Кроме того, самой Екатерине, о чем она, естественно, не подозревала, жить оставалось совсем недолго. Об отношениях великого князя с родителями необходимо поговорить особо. В отличие от Зимнего дворца с его утонченной, но приедающейся галантностью и бьющей в глаза роскошью обитатели Гатчины ориентировались не на французские, а на прусские порядки и образ жизни. Нравы здесь царили более простые, порой грубоватые, не знавшие изысканности и великолепия, зато более откровенные и здоровые. В Гатчине и Павловске Александр был затянут в прусскую форму и обут в армейские сапоги. При родовой любви мужчин семьи Романовых к военному делу — петличкам, выпушкам, шагистике, приемам обращения с оружием — великий князь с удовольствием погружался в мужской мир отца.

Пусть этот мир далеко не всегда приносил ему радость, но ведь и испытания, выпадающие на долю каждого человека, являются неотъемлемой частью его жизни, делают ее более полнокровной, насыщенной. Именно в Гатчине, присутствуя на артиллерийских стрельбах, Александр оглох на левое ухо, что в дальнейшем нередко отравляло жизнь и ему, и его ближайшему окружению, поскольку делало императора более подозрительным. Бывало и так, что во время постоянно проводившихся разводов и учений войск Павел посылал адъютанта передать отцовское недовольство тем или иным промахом старшего сына. Причем гатчинский затворник особо слов не выбирал: в адрес Александра звучало «дурак», «скотина» и т. п. Что с того? Ведь всё это были признаки настоящей военной, мужской жизни, за кулисами которой оставалось достаточно места не только для грубости и площадной ругани.



Письмо Александра родителям: «Милинкой Папинка и Маминка цалую ваши ручки и ношки, я очень рад что вы здоровы нам сказал курьер каторой от вас приехал, я слава богу здоров, и вас очень помню и я сегодни учился при Иване Филипиче и показал ему на глобусе где вы теперь ездите, мы збратцом ездили гулять втой коляске в которой мы зимой часто езжали. Июля 31. Сынок ваш Ксаша». ГАРФ

В Гатчине Александр попадал в атмосферу строжайшей дисциплины буквально во всём, отчетливого порядка при каждом шаге, в которой не было и не могло быть неприкасаемых любимчиков. Зато здесь ощущалась привлекательная простота в повседневном быту, в семейной жизни, далекой от столичной распущенности, а также атмосфера искренней, а не показной культурности (скорее немецкой, чем французской). При дворе наследника нарождающийся сентиментализм, господство в жизни и культуре «чувства и веры», ощущался гораздо сильнее, чем в Петербурге. Здесь Александр мог позволить себе негодовать по поводу столичных порядков. Наверное, в этом была своя прелесть, своя притягательность для юноши, стремящегося к искренности и дружелюбию.

Иными словами, мир Александра наглядно раздваивался, что, конечно, создавало для подростка определенный психологический дискомфорт. Нет-нет, молодой великий князь еще не сделался двуличным, лукавым, неуловимым для окружающих. Подобные навыки и умения не появляются сразу, в готовом и законченном виде. Пока наш герой по-мальчишечьи увлеченно играл в галантного кавалера и сурового офицера, но эта игра нравилась ему с каждым годом всё больше. К тому же удачное исполнение той или иной роли приносило заметные дивиденды и у бабушки, и у отца, позволяя избегать выговоров, нотаций, а то и ругани. Исследователи на протяжении многих лет спорят о степени влияния двух полюсов, между которыми в юности протекала жизнь Александра Павловича. Вопрос же заключается в том, было ли этих полюсов только два, не превращалась ли жизнь нашего героя из прямой линии, протянутой между Зимним дворцом и Гатчиной с Павловском, в сложную кривую, расположенную внутри некоего многоугольника.

Воспитатели и друзья юности

Пожалуй, к Александру Павловичу более, чем к какому-либо другому российскому монарху, подходит давно известный, но не утративший от этого актуальности афоризм: «Мы родом из детства». С его воспитателями, как это вообще частенько случалось в его жизни, произошла некоторая неразбериха. Главным из них, к удивлению окружающих, был назначен граф и фельдмаршал Николай Иванович Салтыков, занимавший в то время пост военного министра. У современников не нашлось для него добрых слов. Для примера приведем самый спокойный, на наш взгляд, отзыв князя И. М. Долгорукова: «Человек был странный, то есть худо воспитан, мало обучен, грубого от природы свойства, вспыльчив, высокомерен, суетлив, тщеславен, угождающ во всём страстям сердца и плоти…»{29}.

Да и у исследователей граф популярностью не пользовался. «Угодливый до раболепия, — пишет М. А. Кучерская, — Салтыков стал обладателем всех существующих российских орденов, занимал ведущие государственные должности, без усилий получил и это почетное, но хлопотное место… Кажется, никого хуже подобрать было нельзя, но у Екатерины нашлись свои резоны. Ей не требовался воспитатель, который воздействует на умы и души великих князей нравственно — эту высокую роль бабушка отводила себе и учителям. Нужней была нянька»{30}.

Обвиняли Салтыкова во многих грехах, в том числе и во вредном влиянии на воспитанника. «Он (Александр. — Л. Л.) был красив и добр, но хорошие качества, которые были тогда заметны в нем и могли обратиться в добродетели, так и не развились вполне. Его воспитатель граф Салтыков, человек коварный, хитрый и склонный к интригам, постоянно внушал ему поведение, которое разрушало всякую искренность, заставляя постоянно обдумывать каждое слово и поступок»{31}, — пишет графиня Варвара Николаевна Головина.

Понятно, что подобный наставник никакими педагогическими задатками и идеями страдать в принципе не мог и даже внешне выглядел весьма непривлекательно. Он из каких-то гигиенических соображений, связанных, видимо, со старением организма, не носил подтяжек, а потому вечно поддерживал неотвратимо спадающие панталоны. В помощники Салтыкову был придан генерал Александр Яковлевич Протасов, в котором, как и в нем самом, трудно отыскать педагогическую жилку. По язвительному замечанию одного из современников, главной заботой воспитателей было исключительно физическое состояние воспитанников, потому Протасов каждый день представлял шефу обстоятельный доклад, где главным образом говорилось о том, сколько раз на дню цесаревич посещал уборную. Это ёрническое утверждение не совсем справедливо, ведь, так или иначе, «битву за тело» Александра воспитателям удалось выиграть — великий князь рос физически крепким, не подверженным заболеваниям.

А вот «битву за душу» воспитанника Салтыков и Протасов выиграть не сумели, да и не слишком стремились. Однако прежде чем переходить к рассказу о подлинном и главном воспитателе нашего героя, необходимо всё-таки сказать несколько слов об общем характере образования его и Константина. Великих князей в возрасте от одиннадцати до пятнадцати лет наполняли сведениями, относящимися к изучению родной страны: знакомили с картами России в целом и отдельных губерний, описаниями почв, флоры и фауны, промышленности и промыслов, сведениями о судоходных реках, дорогах и крепостях, о народах и их обычаях, о финансах, образовании, состоянии войск и т. п. Что касается знаний сугубо научных, мальчикам полагалось понимать, что они в принципе существуют, не погружаясь в их суть. Говоря языком современной педагогики, они должны были овладеть теми компетенциями, которые помогли бы им извлечь необходимые знания из любого учебного предмета. Отсюда странные только на первый взгляд, но вполне ожидаемые при таком подходе к делу слова Александра, с гордостью заявлявшего: «Знаю всё, не учась».

Упомянем также об учителях-предметниках, работавших с великими князьями. Русскую историю и литературу им читал интереснейший и образованнейший человек своего времени Михаил Никитич Муравьев. К сожалению, лектор совершенно не умел спросить с учеников, жестко проконтролировать их занятия, а потому особых успехов в этих предметах великие князья не достигли. Математику преподавал швейцарец Шарль Франсуа Массон де Бламон, географию и естествознание — известный немецкий путешественник Петер Симон Паллас, физику — Людвиг (Логгин Федорович) Крафт, французский язык (поначалу только его) — Фредерик Сезар Лагарп, английский язык и Закон Божий — протоиерей Андрей Афанасьевич Самборский.

Последний педагог оказался фигурой необычной и по-своему примечательной. А. А. Самборский 14 лет исполнял обязанности священника при российской миссии в Лондоне. Он был женат на англичанке Елизавете Филдинг, брил бороду и ходил в цивильном платье, на что получил разрешение от самой императрицы. Будучи наставником великих князей, Самборский одновременно отправлял должность настоятеля Софийского собора в Царском Селе. Богословских споров этот священник не любил, в тонкости церковных смыслов не вникал, но обрядность исполнял истово. Ему вполне хватало того, что он прекрасно знал Евангелие и учил воспитанников «находить во всяком человеке своего ближнего».

Церковному начальству (и не только начальству) не слишком нравились поведение и внешний вид странного протоиерея. Митрополит Новгородский и Санкт-Петербургский Гавриил пытался увещевать подчиненного священника: «Знаешь ли, что из Киева пишут? Неурожай в хлебе оттого, что ты бороду бреешь, новую ересь заводишь! Брадобрение подает повод и к возмущениям народным. Что ты умничаешь? Отрасти бороду, или предам и предаю тебя суду Божию»{32}. Гневные слова и угрозы ничуть не смущали Андрея Афанасьевича — он отвечал на них в духе опытного царедворца, прямо показывая, кто для него являлся высшим церковным авторитетом: «Одобрения и беспристрастные свидетельства высочайших особ должны теперь положить единый и ясный смысл на оные многоразличные толкования»{33}. И, видимо, «свидетельства высочайших особ» действительно ему помогали; во всяком случае, никакого церковного наказания он не понес. Помимо прочего, Самборский был подлинным знатоком сельского хозяйства и даже издал учебное пособие «Описание практического английского земледелия». Он, как и все другие учителя, получил ясное указание от императрицы, которого твердо придерживался: «К учению не принуждать детей и за учение не бранить. Буде учатся хорошо своею охотою, тогда похвалить. Детям трудно иметь прилежание»{34}.

Истины ради необходимо сказать, что оба воспитателя, Салтыков и Протасов, помимо заботы о физическом состоянии подопечных, пристальнейшим образом следили и за нравственным развитием великих князей. При этом два закаленных военачальника порой вели себя, как привередливые английские дамы более поздней Викторианской эпохи, пугаясь самых невинных вещей. Однажды Паллас задумал провести урок ботаники в парке Павловска. Воспитатели, с ужасом узнав, что ученый собирается рассказывать Александру и Константину о размножении цветов, запретили ему упоминать о таком «неприличии», как тычинки и пестики, и тем более об участии пчел и прочих насекомых в процессе опыления растений. Опасный для нравственности подрастающих мальчиков урок был сорван.

Шутки шутками, но перелистаем пару записей в дневнике Протасова. «Замечается в его высочестве (Александре. — Л. Л.), — пишет генерал в 1792 году, — лишнее самолюбие, а оттого упорство во мнениях своих… Из сего открывается некоторая хитрость, ибо в сокрытии истины и в желании быть всегда правым неминуемо нужно приступать к подлогам. Насмешки, лень праздность также много водворились в нем». «Лишнее внимание к мелочам и модам, — продолжает чуть позже Протасов, — отводит его от упражнений, приличных его положению»{35}.

Неужели всё действительно обстояло так плохо — или воспитатели сгущали краски, приняв желание отстаивать собственное мнение за «излишнее самолюбие», скуку на некоторых уроках и остроту ума за пустое зубоскальство? Чтобы найти ответы на эти и другие вопросы, нам никак не обойтись без разговора о Фредерике Сезаре Лагарпе. Как уже упоминалось, он появился в Петербурге по протекции барона Гримма — постоянного корреспондента Екатерины II. Первоначально Лагарп должен был выполнять обязанности учителя французского языка, но, ознакомившись с планом воспитания детей, составленным императрицей, позволил себе сделать к нему ряд важных дополнений, явно понравившихся государыне. Она поняла, что использовать такого человека только в качестве учителя французского языка — непозволительная роскошь, и назначила его еще одним воспитателем великих князей.

Первое время между Лагарпом и Александром (с Константином у нового воспитателя сложились далеко не такие близкие отношения) существовало значимое препятствие — языковой барьер. Как ни странно, великий князь совершенно не говорил по-французски. Хотя что же здесь удивительного? Его первой нянькой была англичанка (представительницы этой нации вообще считались лучшими в мире няньками), а потому английский язык мальчик усвоил чуть ли не раньше, чем русский. Лагарп же, в свою очередь, совершенно не говорил по-русски. К счастью, учитель умел неплохо рисовать, и они с Александром начали обучать друг друга с помощью картинок. Обычно Лагарп рисовал некий предмет, ученик писал русское его название, а учитель делал то же самое по-французски. Благодаря редкой способности Александра к иностранным языкам, а может быть, и необычной методике преподавания, языковой барьер был вскоре преодолен. Чему же учил швейцарец будущего императора России? Вернее, о чем они вели многочасовые беседы?

Лагарп оказался тем человеком, который опроверг, пусть и с оговорками, отрицательное мнение Ш. Массона о судьбе екатерининского плана воспитания внуков. «Если бы, — писал Массон, — этому плану следовали, Александр и Константин Павловичи наверняка стали бы царственными отпрысками, получившими лучшее образование в Европе… Однако воспитательный план Екатерины постигла та же участь, что и «Наказ» Уложенной комиссии… Воспитание великих князей было поручено людям, которые были едва ли в состоянии прочесть план, букве которого они должны были следовать и духом которого они должны были проникнуться»{36}. Трудно сказать, следовал ли Лагарп букве екатерининского плана, но духом его, несомненно, проникся.

Швейцарский республиканец воспитывал (причем делал это не из предосторожности, а по убеждению) не либерала-западника, но мягкого диктатора, верящего в безусловную силу закона, оправдывающего возмущение толпы против «богоустроенной», но сеющей несправедливость власти, а потому ведущего страну железной рукой к царству (в прямом смысле этого слова) свободы и справедливости. Лагарп учил подопечного любви к ближнему, уважению человеческого достоинства, старался убедить его в том, что все люди рождаются равными и что наследственная власть есть дело случая, которым еще необходимо уметь воспользоваться.

Первое место среди учебных предметов он отводил истории, особенно истории Древнего Рима. Она должна была формировать у воспитанника нравственно безупречный образ мыслей, научить его тому, что каждый человек обязан уважать законы; тирания же, основанная на угнетении людей, неприемлема, а главное — не слишком надежна, поскольку безопаснее править людьми, подчиняющимися добровольно. Монархия, прикрывающаяся лишь божественным законом, есть обман, поддерживаемый теми, кто озабочен исключительно оправданием собственной власти. Правитель должен работать на благо сограждан, не предаваясь лени и праздности. В этих наставлениях, при всей их справедливости и нравственной высоте, таилась некая опасность.

Исторические примеры, на которых Лагарп воспитывал Александра, бесспорные сами по себе, оказались, как это ни парадоксально, опасным оружием в руках педагога. Ведь они воспевали образцовые ценности и характеры, вряд ли применимые к политической практике конца XVIII века. Оторванность древнеримских образцов от российских реалий выглядела порой просто вопиющей. Однако воспитанник-то воспринимал эти образцы всерьез, без каких бы то ни было оговорок, а потому они способствовали появлению у него сомнений и даже комплексов относительно собственных сил и возможностей.

До сведения Екатерины «доброжелатели» поспешили довести не только это, но и «либеральные» высказывания Лагарпа, а заодно и то, что он продолжает поддерживать тесные отношения со швейцарскими и французскими единомышленниками. Выслушав возмущенные голоса придворных, императрица рассудила по-своему, сказав Лагарпу: «Месье, будьте якобинцем, республиканцем, всем, кем вам заблагорассудится; я полагаю, что вы честный человек, этого мне достаточно»{37}. Екатерине в первую очередь важны были не политические взгляды учителя, а то, насколько он проникся духом ее плана воспитания внуков, а с этим, по ее мнению, всё обстояло более чем благополучно. Разногласия между ней и воспитателем начались позже и были связаны совсем не с педагогическими проблемами.

Как уже упоминалось, Екатерина II попыталась использовать Лагарпа в интриге, направленной против своего сына: попросила педагога подготовить Александра к принятию им статуса наследника престола. Наставник отказался участвовать в готовящемся императрицей дворцовом перевороте и тем самым решил свою участь. Расстались с ним в 1794 году по-хорошему, как и полагалось в Екатерининский век: присвоили чин полковника русской армии, выдали тысячу дукатов, назначили пенсион согласно чину и выпроводили из России. Необходимо учесть, что с отъездом Лагарпа Александр потерял не только любимого учителя и наставника, но и пример для подражания человека, чьи моральные правила и строгая совесть служили верным компасом в жизни юноши. Между воспитателем и воспитанником действительно установились не просто доверительные отношения, но и некая внутренняя связь, разрывать которую оказалось трудно, больно и небезопасно для великого князя.

Вчитаемся в одно из покаянных писем Александра учителю. Вряд ли укоризненные сентенции Протасова или Салтыкова, при всей их формальной правоте, могли подвигнуть подростка на столь эмоциональный выплеск, а вот отголоски разговоров с Лагарпом в его послании слышатся совершенно явственно: «Вместо того, чтобы себя поощрять и удвоить старания… я день ото дня становлюсь всё более неприлежен, более неспособен… Полный самолюбия и лишенный соревнования, я чрезвычайно нечувствителен ко всему, что не задевает моего самолюбия. Эгоист, лишь бы мне ни в чем не было недостатка, мне мало дела до других. Тщеславен, мне бы хотелось выказаться и блистать за счет ближнего… Тринадцать лет я такое дитя, как в восемь, чем более я подвигаюсь в возрасте, тем более приближаюсь к нулю. Что из меня будет? Ничего, судя по наружности. Благоразумные люди, которые будут мне кланяться, будут из сострадания пожимать плечами, а может быть, будут смеяться на мой счет, потому что я, вероятно, буду приписывать своему отличному достоинству те внешние знаки уважения, которые будут оказывать моей особе»{38}.

Лагарп оказался третьим, помимо бабки и родителей, полюсом, который неудержимо притягивал Александра и диктовал ему образ мыслей и характер поведения. В разговорах с наставником, как уже отмечалось, не было игры в галантного кавалера или офицера-профессионала. Здесь великий князь становился истинным сыном века Просвещения, погружавшимся в обсуждение важнейших проблем своего времени: монархия и республика, крепостное право и свободный труд, деспотизм власти и права человека, религия и атеизм, угодничество придворных советников и истинная, часто нелицеприятная дружба с немногими близкими по духу людьми. Обмен мнениями между воспитателем и воспитанником не прекратился и после отъезда Лагарпа из России, причем в письмах Александра по-прежнему звучат отголоски их петербургских бесед.

«Как часто я вспоминаю, — пишет он учителю в 1796 году, — Вас и о всём, что Вы говорили… Но это не могло изменить принятого мною намерения отказаться впоследствии от носимого мною звания. Оно с каждым днем становится для меня всё более невыносимым… Непостижимо, что происходит: все грабят, почти не встречаешь честного человека»{39}. Как бы в продолжение, но в то же время в противовес этому пассажу — письмо 1797 года: «Мое несчастное отечество находится в положении, не поддающемся описанию. Хлебопашец обижен, торговля стеснена, свобода и личное благосостояние уничтожены… если когда-либо придет и мой черед царствовать, то вместо добровольного изгнания себя я сделаю несравнимо лучше, посвятив себя задаче даровать стране свободу… Это было бы лучшим образцом революции, так как она была бы произведена законной властью, которая перестала бы существовать, как только конституция была бы закончена и нация избрала бы своих представителей»{40}. Ах, как великому князю хотелось добыть заветную «розу без шипов», как он верил в возможность вырастить подобный «цветок» на российской почве!

Гораздо позже, в 1814 году, Александр подвел своеобразный итог своим отношениям со старым наставником, во всеуслышание заявив: «Всем, что я знаю, и, возможно, всем, чем я дорожу, я обязан господину Лагарпу». Последний пережил воспитанника на 13 лет, храня о нем (периода отрочества и юношества) не просто теплые, а восторженные воспоминания (правда, в последние годы жизни Александра мнение старого воспитателя о нем заметно изменилось). Понятно, что в России деятельность швейцарского педагога оценивалась далеко не однозначно, и в этих оценках звучат по большей части негативные ноты.

Для Павла Петровича, например, он навсегда остался «грязным якобинцем» и «опасным революционером». Вступив на престол, грозный император вычеркнул имя Лагарпа из списка кавалеров ордена Святого Владимира, прекратил выплату ему пенсии и приказал генералу Римскому-Корсакову попытаться, схватив Лагарпа в Швейцарии, под строгим конвоем препроводить его в Петербург. Очевидно, дальше воспитателя наследника ждало заключение в крепость или сибирская ссылка. К счастью, карательная экспедиция в Швейцарию так и не состоялась.

Свои претензии к Лагарпу предъявил и Иван Андреевич Крылов, написавший пространную басню под названием «Воспитание льва»: отец-лев зачем-то отдал сына на воспитание птицам, которые научили львенка лишь одному полезному делу — вить гнезда.

Тут ахнул Царь и весь звериный свет,

Повесил головы Совет,

Алев-старик поздненько спохватился,

Что львенок пустякам учился

И не добро он говорит:

«Что пользы нет большой тому знать птичий быт,

Кого зверьми владеть поставила природа,

И что важнейшая наука для царей:

Знать свойства своего народа

И выгоды земли своей»{41}.

Итак, отметим первую претензию к Лагарпу и Екатерине II: Александра учили не тому, что было необходимо и реально осуществимо в России. Пойдем далее. «Лагарп, — писал Николай Иванович Греч, — был человек умный, основательный ученый, правдивый, честный, но республиканец в душе и революционер… Такой человек не годился в воспитатели наследнику самодержавного престола… Лагарп старался внушить своему питомцу правила чести, добродетели, милосердия и терпимости, но не мог передать ему любви к отечеству…»{42} Стало быть, возьмем на заметку второе: Александра учил иностранец, не то чтобы не любивший, а попросту не знавший России и к тому же проникнутый опасными политическими убеждениями.

Но и это еще не всё. «По-видимому, — отмечал Адам Чарторыйский, — Лагарп не вел с великим князем серьезных занятий… Великий князь вынес из его преподавания лишь самые поверхностные, неглубокие знания и не усвоил ничего… законченного. Лагарп внушил ему любовь к человечеству, к справедливости и даже к равенству и всеобщей свободе… Но они запечатлелись в уме Александра лишь в виде общих фраз»{43}. Оказывается — и это третий упрек Лагарпу — главного героя нашей книги учил человек, в принципе подходящий на роль педагога, внушал ученику то, что нужно, но почему-то не довел дело до конца, не смог требовательно спросить с великого князя, в результате чего все эти необходимые знания остались в сознании воспитанника в виде весьма поверхностных суждений.

Даже в современной исторической литературе можно встретить утверждения, которые ставят в вину Лагарпу появление у великого князя недоверчивости, подозрительности, желания блистать. Это кажется нам уж совсем несправедливым, поскольку подобные выводы базируются на чересчур буквальном, «лобовом» понимании слов швейцарского наставника. Получается, если он говорил, что «безопаснее править людьми, подчиняющимися добровольно, а не по принуждению», то вынуждал Александра всеми силами притворяться и очаровывать окружающих, чтобы заставить их добровольно попасть под обаяние власти. А если Лагарп предупреждал ученика о том, что государи в связи со своим статусом редко могут иметь надежных друзей, то тем самым порождал в его душе недоверчивость и подозрительность{44}. Вряд ли подобные выводы можно принять на веру без серьезных оговорок. Скорее уж все эти негативные качества появились в характере Александра под воздействием двух других «полюсов притяжения» — Зимнего дворца и Гатчины.

Лагарп действительно не решил до конца поставленных перед ним императрицей и самим собой задач. Александр многое из преподававшегося ему усвоил поверхностно и в силу этого не мог применить полезные сведения на практике. Однако виноваты ли в этом только методы воспитателя, его политические пристрастия и иностранное происхождение? Лагарп рассчитывал, что получит возможность образовывать великого князя не спеша, что называется, «с чувством, с толком, с расстановкой». Наделе же всё получилось совершенно иначе. В 1793 году состоялось бракосочетание Александра и Елизаветы. Колокольный звон, продолжавшийся три дня, и общенациональные празднества, растянувшиеся на две недели, возвестили не только об этом событии, но, по сути, и об окончании регулярной учебы великого князя.

К тому же Екатерина II начала обременять подросшего внука придворными обязанностями, постоянно отрывала его на участие во всевозможных торжествах и мероприятиях — какая уж тут учеба! Лагарпу оставалось пользоваться только свободными от этих занятий часами, чтобы раскрывать перед учеником идеи, понятия и целые темы хотя бы в самом общем виде. Это, безусловно, способствовало появлению у Александра верхоглядства, желания скользить по поверхности. Тем не менее воспитатель сумел познакомить его с важнейшими идеями столетия, научил отличать необходимую для блага граждан жесткость от разрушающего связь трона и общества деспотизма, показал плюсы и минусы самодержавия и народоправства.

Александру оставалось попытаться применить свои знания на практике, а для этого найти собственное место в меняющемся на глазах мире, выработать стратегию и тактику поведения в нем, наметить первые шаги к достижению намеченной цели. Для того чтобы достичь всего вышеперечисленного, необходимо было обсудить и проанализировать идеологию и практику будущего царствования с избранным кругом доверенных лиц, желательно сверстников будущего правителя, поскольку в разговорах именно в такой компании легче оттачиваются позиции молодого человека и, что не менее важно, закладываются основы его собственной политической «команды».

Разговоры о том, что у наследника престола и монарха в силу их исключительного положения не может быть истинных и верных друзей, основываются на неком умозрительном выводе, порожденном сугубо формальной логикой. А люди и тем более времена, являясь непредсказуемо разными и своевольными, такой логике поддаются с большим трудом или не поддаются вовсе. В сентиментальные и предромантические годы конца XVIII века понятие дружбы приобрело чуть ли не сакральное значение, стало едва ли не определяющим в жизни молодых людей, хотя порой за дружбу принималось простое приятельство. Это модное поветрие, а может быть, спасительное явление никак не могло обойти стороной главного героя нашей книги.

Более того, возникает вопрос: не являются ли друзья его юности очередным (если мы не сбились со счета, четвертым) полюсом, определявшим характер и жизненные позиции великого князя? С ними, сверстниками и единомышленниками, Александр был полностью на равных, в их отношения совершенно не вмешивалась внутрисемейная соподчиненность, не влияла жесткая иерархия, характерная для пары учитель — ученик. С прямотой беспощадной юности они судили о недавнем прошлом, всегда негативно оценивали настоящее и мечтали о счастливом будущем. Пусть многим взрослым эти приговоры, оценки и мечтания казались горячечными и скоропалительными, но они многое могут поведать о своих создателях и носителях.

Их было четверо, выходцев из пусть и не самых старинных, но, безусловно, знатных фамилий, в той или иной степени проникшихся духом Просвещения и переполненных либеральными идеями. Первый, Виктор Павлович Кочубей, приходился племянником канцлеру Российской империи и министру иностранных дел Александру Андреевичу Безбородко. Он сблизился с Александром в 1792 году, а потому может считаться его самым старинным приятелем. В 16 лет Кочубей стал атташе русской миссии в Швеции, а заодно получал образование в Стокгольмском университете. Затем он изучал политэкономию и право в Лондоне, а философию — в Париже. Здесь он даже опубликовал небольшую работу, посвященную правам человека и методам их защиты. В 1792 году, когда Кочубею исполнилось 24 года, он был назначен на важный пост чрезвычайного посланника в Константинополь и с успехом трудился на дипломатической ниве.

Самым молодым из друзей юности Александра Павловича оказался граф Павел Александрович Строганов. Его отец был настолько богат, что не знал ни размеров своего состояния, ни даже точного числа принадлежавших ему крепостных. Младший Строганов получил прекрасное домашнее образование, для завершения которого в 1790 году отправился в Париж вместе со своим воспитателем республиканцем Шарлем Жильбером Роммом. В революционном Париже Строганов стал членом Якобинского клуба, надел фригийский колпак, отдал бывшие при нем деньги и драгоценности на дело революции и завел роман (как же русскому аристократу без этого?) с предводительницей парижских женщин Анной Жозефой Теруань де Мерикур. В 1791 году по требованию Екатерины II он был возвращен в Россию и отправлен на безвыездное жительство в одно из отцовских подмосковных имений. В 1796 году запрет на выезд из имения был снят, и Строганов, познакомившись с Александром, оказался в его ближайшем окружении.

Князь Адам Ежи Чарторыйский был выходцем из старинной польской фамилии, состоявшей в родстве с королевской семьей. Чарторыйские открыто заняли антирусские позиции во время восстания Тадеуша Костюшко (1794), а потому позже жили в Петербурге на положении то ли заложников, то ли просителей (они добивались снятия секвестра с их огромного имущества в Польше). Молодой князь провел некоторое время в Англии, изучая политический строй этого государства, побывал в Германии и Франции, водил знакомство с Гёте и Дэвидом Юмом. С 1796 году он входит в кружок друзей Александра и делается его постоянным собеседником. Он не скрывал от наследника, что его интерес к русским делам связан исключительно с будущим Польши: реформы, проведенные в империи, должны были, по его мнению, помочь полякам обрести независимость.

Наконец, четвертым и старшим по возрасту членом этого кружка являлся Николай Николаевич Новосильцев, приходившийся Строганову двоюродным братом. Во время войны со Швецией (1788–1790) он служил в армии, а затем занимал разные посты в Коллегии иностранных дел. Новосильцев слыл эпикурейцем и гурманом (особенно в отношении спиртных напитков), но при этом считался знатоком права, экономики, дипломатии. Нелишним будет упомянуть, что Николай Николаевич прекрасно владел пером и был мастером в составлении государственных бумаг.

В разговорах и письмах, посланных друзьям с верной оказией, Александр вполне откровенно высказывался о тех общих проблемах, которые занимали и тревожили его. Так, в одной из бесед с Чарторыйским он признался, «что ненавидит деспотизм везде, в какой бы форме он ни проявлялся, что любит свободу, которая, по его мнению, равно должна принадлежать всем людям; что он чрезвычайно интересовался Французской революцией; что, не одобряя этих ужасных заблуждений, он всё же желает успеха республике и радуется ему»{45}.

Другую, не менее важную для себя проблему Александр поднял в письме Кочубею 1796 года:

«Двор — неподходящее для меня место. Я испытываю страдания всякий раз, когда обязан присутствовать на церемониях, и расстраиваюсь при виде той подлости, которую творят ежечасно, чтобы добиться отличий, за которые я не дал бы и гроша. Я чувствую себя несчастным, будучи вынужден пребывать в обществе людей, которых я не желал бы иметь и в качестве прислуги… Как может статься, чтобы один и тот же человек мог одновременно править и устранять несправедливость? Это совершенно невозможно не только для человека средних способностей, каковым я являюсь, но равно и для гения…

Мой план состоит в том, чтобы, отрекшись от этого трудного жребия… поселиться с женой на берегу Рейна, где я вел бы спокойную и простую жизнь… Я знаю, Вы будете меня осуждать, но я не могу поступить иначе, ибо чистая совесть — мое главное правило»{46}.

За строчками этого письма видится человек, явно негативно относящийся к самодержавной форме правления, достаточно скромный, честный, с брезгливостью воспринимающий придворные нравы и интриги. Можно сказать, что Александр, воспитанный, чтобы править, покамест страшится неограниченной власти и не желает иметь с ней ничего общего. Но это скоро пройдет, не может не пройти под давлением, прежде всего, внешних обстоятельств.

Семнадцатого ноября 1796 года Екатерина II умерла от апоплексического удара, и на престол вступил ее сын Павел Петрович, ставший императором Павлом I. Вскоре после его воцарения друзья Александра, заподозренные в либеральных настроениях, претивших новому монарху, оказались разосланы или сами разъехались из Петербурга. Новосильцев отправился в Англию, Кочубей уволился с поста вице-канцлера и предпринял длительное путешествие по странам Европы, Чарторыйского заставили покинуть Россию (он был назначен российским послом в Сардинии, в случае отказа от этого поста ему открыто пригрозили ссылкой в Сибирь). Поблизости от Александра остался лишь Строганов, но, как показали дальнейшие события, связи между друзьями ничуть не ослабли.

Что в остатке, или Загадки воцарения

После восшествия на престол Павла I Александр был официально объявлен наследником престола, и у него началась совершенно иная жизнь. Каким же увидела Россия своего будущего владыку? «Нос у него, — вспоминала графиня София Шуазель-Гуфье, — был прямой и правильной формы, рот небольшой и очень приятный, склад лица округленный, так же, как и профиль, очень напоминавший профиль его красивой августейшей матери. Его плешивый лоб (плешивый — явное преувеличение, хотя Александр действительно рано начал лысеть из-за постоянного ношения париков. — Л. Л.), придававший всему лицу его открытое спокойное выражение, золотисто-светлые волосы, тщательно зачесанные, как на красивых головах… античных медалей. В тоне его и манерах проявлялось бесчисленное количество различных оттенков… В ранней молодости государь, к сожалению, испортил себе слух от сильного выстрела артиллерийского снаряда, с тех пор он всегда плохо слышал левым ухом и, чтобы расслышать, наклонялся направо»{47}. Можно добавить, что Александр был близорук, а потому двойной лорнет постепенно становился неотъемлемой частью его облика.

Сделавшись наследником престола (цесаревичем), Александр немедленно стал объектом пристального внимания современников, которых интересовал не только и не столько внешний вид, сколько черты характера, нравственные качества и политические предпочтения будущего главы империи. Если с внешними данными великого князя всё уже давно было ясно (недаром в семье его называли «наш ангел» — он действительно напоминал одно из воздушных творений Рафаэля), то черты его личности, манера поведения ставили современников в тупик. «Характер Александра, — справедливо отмечал П. А. Вяземский, — был не из одного слоя образован: в нем оттенков было много. За порою обаяния могла последовать пора отрезвления, за порою доверчивости — пора не только охлаждения, но и мнительности… Царю трудно быть постоянно идеалистом»{48}.

На склоне лет Вяземский посвятил давно умершему императору две строфы, пытаясь подвести итог собственным впечатлениям от характера монарха, а заодно надеясь найти отгадку его личности:

Сфинкс, не разгаданный до гроба!

О нем и ныне спорят вновь.

В его любви сверкала злоба,

А в злобе слышалась любовь.

Дитя осьмнадцатого века,

Его страстей он жертвой был,

И презирал он человека,

А человечество любил{49}.

Обратим особое внимание на две последние строки стихотворения — они нам еще пригодятся.

Другие современники событий, надеясь решить ту же задачу, что и князь-поэт, чаще всего останавливались на какой-то одной догадке, а то и вовсе отделывались красивыми, но не слишком содержательными фразами типа «Александр взял от деда и отца впечатлительность и противоречивость, от Екатерины — хитрость и приспособляемость, от матери — холодный эгоизм и рассудочность»; «Искренний как человек Александр был изворотлив, как грек, в области политики»; наконец, наиболее знаменитое «Александр тонок, как булавка, остер, как бритва, и фальшив, как пена морская». Внимательный мемуарист Н. И. Греч попытался подвести итог многолетним спорам о нашем герое: «Александр был задачею для современников, едва ли он будет разгадан потомством. Природа одарила его добрым сердцем, светлым умом, но не дала ему самостоятельного характера, и слабость эта… превращалась в упрямство. Он был добр, но притом злопамятен; не казнил людей, а преследовал медленно… о нем говорили, что он употреблял кнут на вате». «Вообще, — повторяет Греч чуть ниже, — Александр был злопамятен и никогда в душе своей не прощал обид, хотя часто из видов благоразумия и политики скрывал и подавлял в себе это чувство»{50}.

Перед искушением разгадать загадку «русского сфинкса» редко кому удавалось устоять. Вот и Греч, начав с признания ее неразрешимости, всё-таки попытался покопаться в душе нашего героя, однако ничего, кроме запоминающегося образа «кнут на вате», извлечь не смог. Не лучше обстояли дела и у других мемуаристов того времени. «Он (Александр. — Л. Л.), — восторженно и одновременно сокрушенно замечала бывшая фрейлина его жены Роксандра Скарлатовна Эдлинг, урожденная Стурдза, — одушевлен был благожелательством чистым и великодушным и видел вокруг себя лишь притворство и пронырство; понятно, что сердце его затворилось для действительности и стало потихоньку питаться философскими химерами того века… Ему приходилось угождать то одной, то другой стороне и беспрестанно согласовывать несхожие вкусы, так что он с ранних лет научился скрывать свои чувства»{51}. Оставим в стороне «затворенное сердце» Александра, а вот замечание о влиянии на него «философских химер века» очень интересно, и нам придется не раз к нему возвращаться.

Может быть, хотя бы упоминавшимся ранее приятелям великого князя удалось приблизиться к разгадке его личности или, на худой конец, нащупать какие-то опорные точки для решения этой задачи? Самым настойчивым и внимательным из них оказался А. Чарторыйский, а потому остановимся на нескольких его наблюдениях. «По своим воззрениям, — писал князь, — он являлся выучеником 1789 года, он всюду хотел видеть республики и считал эту форму правления единственной отвечающей желаниям и правам человечества (на языке того времени так обозначалось не только население Земли, но и такое понятие, как гуманизм. — Л. Л.)… Он утверждал, между прочим, что наследственность престола была несправедливым и бессмысленным установлением, что передача верховной власти должна зависеть не от случайностей рождения, а от голосования народа, который сумеет выбрать наиболее способного правителя»{52}.

Трудно сказать, разделял ли князь убеждения своего царственного приятеля; во всяком случае, он сожалел, что тому не хватало огня, подъема, веры в самого себя, и признавал, что «его искренность, прямота, способность увлекаться прекрасными иллюзиями придавали ему обаятельность, перед которой невозможно было устоять»{53}. Знаменитая «бабушка» российской мемуаристики Елизавета Петровна Янькова, будучи женщиной незатейливой, но наблюдательной, подметила еще одну немаловажную черту в характере Александра. Он показался ей человеком очень суеверным, обращавшим внимание на множество примет, а потому не слишком уверенным в себе. Так, проснувшись поутру, он сначала обувал именно левую ногу и непременно с нее вставал с постели. Притом обязательно подходил к окну и, как бы ни было холодно, с четверть часа стоял у открытого окна. На языке великого князя это называлось «брать воздушную ванну»{54}. Впрочем, последнее могло свидетельствовать не столько о суеверности Александра, сколько о его приверженности к пунктуальности и здоровому образу жизни.

По воспоминаниям современников, великий князь действительно был аккуратистом, никогда не появлялся на людях небрежно одетым, а его письменный стол всегда отличался идеальным порядком. Он до крайности любил симметрию, даже мебель в его апартаментах расставлялась по заранее продуманному им плану. Кроме того, Александр всю жизнь оставался очень мнительным человеком. Как-то его всерьез обеспокоила даже глупая сплетня, будто у него искусственные ляжки, сделанные из ваты для красоты и внушительности фигуры.

А что же историки? Обратимся к работам двух признанных мастеров исторического портрета, посвященных нашему герою. «Из воспитания своего, — писал В. О. Ключевский, — великий князь вынес скрытность, внушавшую недоверие к нему, наклонность казаться, а не быть самим собой, скрытое презрение к людям, круг политических идей и чувств, которые должны были наделать ему чрезвычайно много хлопот»{55}. А. А. Кизеветтер дополнял коллегу и учителя: «Александр вовсе не был мягок и податлив, его уступчивость чисто кажущаяся. Временами он уступал потому, что был равнодушен к поднимаемым вопросам, не казавшимся ему важными. Иногда (и сознательно) надевал маску уступчивости в тех случаях, когда хотел ввести окружающих в заблуждение. Иными словами, уступчивость царя, с одной стороны, была результатом юности его души и ума, с другой, точно рассчитанным орудием политики»{56}.

Итак, Александр оказался лукав, двуличен, злопамятен, упрям, скрытен, полон презрения к людям, ленив, суеверен, неправильно образован и дурно воспитан (в самом широком смысле этого слова). Ну и что же тут загадочного? Вы можете понять, чем этот, в общем-то, уважаемый потомством правитель отличался от наиболее отрицательных персонажей российской истории? Давайте пока — именно пока — условимся о двух вещах. Первое: речь вряд ли стоит вести о поиске исключительно негативных черт в характере Александра. Этого не следует делать хотя бы потому, что с тою же легкостью мы можем набрать неменьшее количество отзывов мемуаристов и историков, свидетельствующих о его позитивных качествах. Второе: может быть, необходимо обратить внимание на «протеизм» великого князя (Протей у древних греков был богом-«хамелеоном», легко меняющим обличья и манеру поведения) и говорить именно о нем, а значит, о тех конкретных обстоятельствах, которые этот «протеизм» вызывали, поддерживали и в ходе которых он проявлялся с наибольшей ясностью.

Только при таком рассмотрении событий слабости и негативные черты характера нашего героя обретут подлинную плоть и кровь, а не будут иметь вид анекдота или желания свести счеты с ним задним числом. Вот, скажем, бывший камер-паж Петр Михайлович Дараган пишет, что Александру Павловичу были свойственны «некоторая картинность» движений, «мерный твердый шаг», «картинное отставление правой ноги» и даже «держание шляпы так, что всегда между двумя раздвинутыми пальцами приходилась пуговица от галуна кокарды»{57}. И чего стоит это замечательное наблюдение, если мы так и не узнаем из него, при каких обстоятельствах всё это было свойственно нашему герою, на каком этапе его жизни появилась такая привычка, как она воспринималась окружающими? И вообще было ли это свойственно одному Александру или он как наследник, а потом и император был просто заметнее своих не менее «картинно-театрализованных» подданных?

Современному читателю поведение образованного дворянина 1810-х годов, безусловно, кажется театральным, постоянно рассчитанным на публику. Однако подчеркнутое внимание к слову, жесту, поведению в целом, которое и придает ему в наших глазах характер постоянного пребывания в кулисах и игры на сцене, еще не означает неискренности. Оно, скорее, связывалось у дворянина того времени с восприятием себя как исторического деятеля в полном смысле этого слова. Именно осознание себя историческим лицом заставляло оценивать собственную жизнь как цепь сюжетов для будущих историков, литераторов, художников. То есть к оценке собственной жизни у образованного человека постоянно примешивалась оглядка на потомков — зрителей того спектакля, что «разыгрывают» на сцене Истории великие люди, и, конечно, судей. От этого поведение людей конца XVIII — начала XIX века, вдохновленное не только реально происходившим с ними, но и представлениями о том, как они будут выглядеть в глазах грядущих поколений, становилось малопредсказуемым.

И еще одно замечание, высказанное историком А. Н. Сахаровым: главное заключается всё-таки не в описании характера государственного или общественного деятеля любого ранга, а в том, чтобы получить ответы на вопросы: какие государственные цели преследовал он в те или иные периоды своей жизни, с помощью кого и посредством чего он пытался их осуществить, какие средства для этого использовал? Условившись о сказанном выше, вернемся к хронологической последовательности нашего повествования.

После воцарения Павла I декорации на российской, особенно столичной, сцене сменились мгновенно и, казалось, бесповоротно. «На нас всех, — вспоминал граф Евграф Федотович Комаровский, — напало какое-то уныние. Иначе и быть не могло, ибо сии новые наши товарищи не только были без всякого воспитания, но многие из них самого развратного поведения; некоторые даже ходили по кабакам, так что гвардейские наши солдаты гнушались быть у них под командою»{58}. Такие же впечатления от происходивших перемен сложились у Гаврилы Романовича Державина: «Тотчас во дворце приняло всё другой вид, загремели шпоры, ботфорты, и, будто по завоевании города, ворвались в покои везде военные люди с великим шумом».

Подобные негативные отклики с видимым удовольствием поддержал гвардеец и поэт Сергей Никифорович Марин, который, не скрывая сарказма, писал:

Ахти-ахти-ахти попался я впросак!

Из хвата-егеря я сделался пруссак.

И, каску променяв на шляпу треугольну,

Веду теперь я жизнь и скучну, и невольну.

Наместо, чтоб идти иль в клоб, иль в маскерад,

Готов всегда бежать к дворцу на вахтпарад.

Царствование Павла I — это, прежде всего, судорожное и непрерывное администрирование. С ноября 1796 года по март 1801-го было издано 2179 указов — всего в два раза меньше, чем при Екатерине II за 34 года ее правления. Причем важные распоряжения причудливо переплетались с малозначащими, а то и просто вызывавшими недоумение. Зачем-то было запрещено ношение фраков, круглых шляп, жабо, сапог с отворотами, танцевать вальс, носить прически «а-ля Титус»[2]. В немилость попали бакенбарды и даже ноты иностранных музыкальных произведений. Последнее, честно говоря, совсем уж непонятно. Что в них могло быть страшного для режима или нравственности подданных? Князь И. М. Долгоруков отмечал, что напуганный разгулом «черни» в годы Французской революции Павел считал чудовищем и русский народ. «Отсюда, — пишет князь, — проистекала в нем ненависть к наукам, омерзение к просвещению и колеблемость во всех действиях самодержавия, словом, смесь его добрых склонностей и тиранств никто не поймет вовеки»{59}.

Павел Петрович имел обыкновение вставать в три-четыре часа утра. Вскоре после этого должны были начинать работу все департаменты. По сигналу барабана солдаты приступали к учению, а чиновники, зевая, бежали в присутственные места. Трудно сказать насчет всей России, но Петербург безоговорочно подчинялся режиму дня императора, причем регламенту оказалось подвластно буквально всё. В столице улицы выравнивались строго по линейке, и горе тому хозяину, который вздумал строить свой дом, отступив от «красной линии». Фасады домов и дворцов тоже имели узаконенные образцы; даже цвет, в который красили дома, был строго предписан «сверху». Говорили, что Павел заказал макет Петербурга, на котором не только улицы, площади, но и фасады домов и даже вид со двора были представлены с геометрической точностью. Теперь монарх имел возможность в подробностях «моделировать» не только внешний вид столицы, но и хозяйственный быт своих подданных.

Особенно тяжело пришлось представителям первого сословия, которое, по мнению императора, было совершенно «распущенно» Екатериной II. Павел отменил губернские дворянские собрания, облагал помещиков новыми налогами, ссылал офицеров и чиновников за малейшие проступки, вновь начал применять к дворянам, пусть и в индивидуальном порядке, телесные наказания. По подсчетам Н. Я. Эйдельмана, за четыре с половиной года правления «русского Гамлета» состоялся 721 гражданский процесс, из них 44 процента было возбуждено против дворян, значительная часть которых оказалась в тюрьме или была отправлена в ссылку{60}. Атмосфера совершенно необъяснимых, а потому наводящих ужас репрессий сгущалась с каждым днем, смущая умы подданных. «Отец мой, — вспоминала София Шуазель-Гуфье, — в то время уже с год изгнанный в Казань, однажды обедал в многочисленном обществе у местного губернатора, когда во время трапезы внезапно доложили о прибытии фельдъегеря. Все гости побледнели: губернатор дрожавшими руками раскрыл адресованный на его имя пакет, в котором, к общему успокоению, заключался орден для одного из стоявших в Казани генералов»{61}.

Новый император нагрузил Александра целым рядом обязанностей и поручений. Наследник сделался шефом гвардейского Семеновского полка, военным губернатором Петербурга, членом Сената, инспектором кавалерии и пехоты Санкт-Петербургской и Финляндской дивизии, главой Военной коллегии. Все эти должности требовали оперативности, жесткости, гатчинской хватки, которых у Александра не было и не могло быть. Великий князь Константин Павлович оказался более подготовлен к требованиям отца, и тот не раз ставил его в пример старшему брату. К тому же Константин участвовал в знаменитом Итальянском походе А. В. Суворова и даже заслужил похвалу фельдмаршала. Когда сын вернулся из похода, Павел присвоил ему титул цесаревича, что, конечно, уязвило самолюбие старшего цесаревича.

С наследником же император чем дальше, тем больше обращался как с человеком не просто бездарным, но и коварно стремящимся занять его место на престоле. Он постоянно делал Александру обидные выговоры, осыпал упреками, а то и бранью. В дополнение к этому Павел запретил супруге старшего сына переписываться с родными, и Елизавета Алексеевна не раз признавалась графине Головиной, что у нее возникает чувство, будто она попала в сумасшедший дом. Тут-то наследнику и пригодилось его давнее гатчинское знакомство с Алексеем Андреевичем Аракчеевым. Именно он вместо наследника престола ежедневно занимался строевой подготовкой личного состава Семеновского полка и подвластных великому князю дивизий, составлял рапорты об общем состоянии столичного гарнизона и о прибытии в Петербург иностранных гостей.

Елизавета Алексеевна тем временем писала с оказией матери: «Иметь честь не видеть императора — это всегда кое-чего стоит… разговоры о нем и его общество противны мне еще больше, ибо всякий, кто бы он ни был, кто произносит в его присутствии что-либо, что имеет несчастье быть неприятным Его Величеству, может ожидать грубости в свой адрес»{62}. Резко отзывалась жена Александра и о порядках, установившихся при дворе: «…нужно всегда склонять голову под ярмом; было бы преступлением дать вздохнуть один раз полной грудью. На этот раз всё исходит от императрицы, именно она хочет, чтобы мы все вечера проводили с детьми и их двором, наконец, чтобы и днем мы носили туалеты и драгоценности… чтобы был «дух двора» — это ее собственное выражение»{63}.

Неудивительно, что в конце концов против Павла объединились не только противники его зигзагов во внешней политике, но и люди, желавшие ограничить власть императора аристократической конституцией, а также гвардейские круги, которые руководствовались неприязнью, а то и личной ненавистью к Павлу как гонителю служилого дворянства. Таким образом, Павел, десятилетиями ожидавший престола, совершенно утратил связь со своим поколением, а потому его политический вес становился всё менее значительным. Теоретик, отработавший концепции управления страной в тиши Гатчины, слишком спешил: не убеждал, а приказывал, не давая себе труда подбирать действительно нужных и верных людей. Все недовольные, естественно, мечтали и надеялись объединиться вокруг наследника престола, и эти надежды имели под собой некоторое основание. Историки подозревают, что Павел, разбирая вместе с Безбородко бумаги матери, изъял и уничтожил ее завещание в пользу Александра. При этом исследователи опираются на глухие слухи об упомянутом событии, распространившиеся среди людей, недовольных императором в первые месяцы XIX века. Именно такие слухи придавали недовольству столичного дворянства внешне законный характер.

Между тем тучи продолжали сгущаться, причем не только над наследником престола, но и над всеми членами царствующей фамилии. Павел говорил, к примеру, своему фавориту графу Кутайсову, что императрицу он намерен отправить в Холмогоры, Александра заточить в Шлиссельбургскую крепость, а Константина — в Петропавловскую. Впрочем, монарх разрабатывал и другие, не менее радикальные варианты расправы с родными, предполагая, что Марию Федоровну достаточно скрыть за стенами Смольного монастыря, Александра посадить в Петропавловку, а Константина отправить в Сибирь командовать каким-нибудь заштатным полком. В начале 1801 года Павел от слов перешел к делу — вызвал в Петербург тринадцатилетнего племянника своей супруги Евгения Вюртембергского, желая женить его на своей дочери Екатерине и объявить наследником престола вместо Александра.

При этом Павел никак не хотел замечать, что тучи нависли не только над его домашними, но и над ним самим. Ранее упоминалось, что с идеей заговора против отца Александр впервые был ознакомлен бабкой Екатериной II, поэтому сам по себе такой вариант развития событий не оказался для него совсем уж неожиданным. Тогда он уклонился от участия в перевороте, задуманном бабкой, теперь же речь пошла о судьбе и благополучии матери и брата наследника, да и его самого. В заговор Александр втягивался постепенно, исподволь, «обрабатывали» великого князя люди умные и многоопытные. Всё началось, пожалуй, с бесед Александра с графом Никитой Петровичем Паниным о будущем политическом устройстве государства. Закончились эти разговоры тем, что граф взял с наследника обещание ввести в России конституцию и сразу же после вступления на престол ограничить самодержавную власть.

В эти месяцы изменилось и отношение самого Александра к вопросу о занятии им трона. Во время одной из бесед он признался: «Я действительно чувствую, что надо в первое время взять на себя бремя власти, но только для того, чтобы произвести преобразования»{64}. Вообще напряжение в стенах дворца и вокруг него, видимо, стояло в воздухе. Ощущая его, Елизавета Алексеевна писала матери: «Я, как и многие, ручаюсь головой, что часть войск имеет что-то на уме или что они, по крайней мере, надеялись получить возможность, собравшись, что-либо устроить. О! Если бы кто-нибудь стоял во главе их! О, мама, в самом деле он (Павел I. — Л. Л.) тиран»{65}. Вожаки у заговорщиков вскоре нашлись, а во главе их встал генерал-губернатор Петербурга Петр Алексеевич Пален.

Мы не будем описывать детали организации заговора и самого дворцового переворота 11 марта 1801 года, тем более что это блестяще сделано в книге Н. Я. Эйдельмана «Грань веков». Нас интересуют только степень участия в этих событиях и реакция на них как Александра Павловича, так и его ближайшего окружения. «Сперва, — вспоминал Пален, — Александр был, видимо, возмущен моим замыслом; он сказал мне, что вполне сознает опасности, которым подвергается империя, а также опасности, угрожающие ему лично, но он готов всё выстрадать и решился ничего не предпринимать против отца. Я не унывал, однако, и так часто повторял мои настояния, так старался дать ему почувствовать настоятельную необходимость переворота, возраставшую с каждым новым безумством, так льстил ему или пугал его насчет его собственной будущности, предоставляя ему на выбор — или престол, или же темницу и даже смерть, что мне наконец удалось пошатнуть его сыновью привязанность и даже убедить его установить вместе с Паниным и со мною средства достижения развязки»{66}.

Существуют свидетельства — правда, не до конца надежные, — что последним доводом, склонившим Александра к вступлению в заговор против отца, стал некий обманный ход Палена. Генерал-губернатор столицы будто бы сказал великому князю, что видел на столе императора приказ, в котором говорилось о расправе с Марией Федоровной, Александром и Константином. После этого у нашего героя не оставалось выбора: ему приходилось жертвовать сыновними чувствами к отцу ради спасения других родственников. Если Пален действительно сообщил наследнику о существовании подобного документа, то это был далеко не последний обман с его стороны.

«Я обязан, — писал Пален, — в интересах правды сказать, что великий князь Александр не соглашался ни на что, не потребовав от меня предварительного клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца; я дал ему слово… я обнадежил его намерения, хотя был убежден, что они не исполнятся. Я прекрасно знал, что надо завершить революцию или уже совсем не затевать ее… что если жизнь Павла не будет прекращена, то двери его темницы скоро откроются, произойдет страшнейшая реакция и кровь невинных, как и кровь виновных, вскоре обагрит и столицу, и губернии»{67}.



Убийство Павла I.
Гравюра Ж. Утвайта по рисунку Ф. Филиппото

Взяв с Палена клятву, что Павла только заставят отречься от престола, но сохранят ему жизнь, Александр не бросился в заговор очертя голову. Как тонко заметил один из заговорщиков, великий князь знал о заговоре, но в то же время не хотел о нем знать. Как бы то ни было, именно по настоянию наследника выступление заговорщиков перенесли с 10 на 11 марта. Дело в том, что 10-го в карауле Михайловского замка стоял 2-й батальон Преображенского полка, преданный Павлу, 11-го же в караул заступал 3-й батальон семеновцев, верный Александру, а его должен был сменить эскадрон Конногвардейского полка, которым командовал великий князь Константин Павлович. Желая подстраховаться со всех сторон, Александр лично попросил стать в караул вне очереди абсолютно преданного ему поручика Константина Марковича Полторацкого.

Покои Александра и Константина в саркофагоподобном Михайловском замке, окруженном рвом с подъемными мостами, находились как раз над покоями Павла I, и царские сыновья, полностью одетые, вместе с Елизаветой Алексеевной за полночь с тревогой ожидали исхода дела. После убийства императора в дворцовых покоях разыгралось несколько тяжелых и безобразных сцен. По получении трагического известия Александр впал в абсолютное отчаяние, напоминавшее истерику. Полторацкий вспоминал, как вошедший в покои наследника Пален «очень тихо сказал несколько слов… Александр воскликнул в ответ: «Как вы осмелились? Я этого никогда не требовал и не разрешал», — и без чувств упал на пол. Нового императора привели в сознание при помощи нашатырного спирта, и Пален, опустившись на колени, сказал ему: «Ваше величество, теперь вам не время… 42 миллиона людей зависят от вашей твердости»{68}. По словам других мемуаристов, всё было гораздо проще и грубее. В ответ на истерику Александра Пален, отнюдь не коленопреклоненный, скомандовал: «Хватит ребячиться, ступайте царствовать, немедленно отправляйтесь показать себя гвардейцам»; честно говоря, это больше похоже на правду.

Пока сын предавался отчаянию, его мать попыталась начать собственную игру. Узнав о смерти мужа, Мария Федоровна кричала гренадерам: «Итак, нет больше императора, он пал жертвой изменников. Теперь — я ваша императрица, я одна ваша законная государыня, защищайте меня, идите за мной!»{69}В течение пяти часов она пыталась овладеть положением и не признавала старшего сына монархом. Когда ей сообщили, что император Александр в Зимнем дворце и хочет ее видеть, она закричала: «Я не знаю никакого императора Александра! Я желаю видеть моего императора!»{70} Трудно сказать, что руководило Марией Федоровной — властолюбие или жажда мщения; но не будем забывать и о том, что еще в 1780-х годах Павел Петрович предписывал супруге, как она должна вести себя в случае смерти Екатерины II в отсутствие его самого в Петербурге: объявить себя правительницей до возвращения мужа. Поэтому после переворота 11 марта она действовала всего лишь согласно полученным предписаниям. Так или иначе, но заговорщикам пришлось запереть Марию Федоровну с ее приближенной баронессой Ливен в соседней с покоями Павла комнате и не выпускать оттуда, пока всё не успокоилось. Александр, узнав о поведении матери, смог лишь вымолвить: «Только этого еще и не хватало!»

Действительно, чего-чего, а забот и тяжелейших размышлений на него обрушилось огромное количество. Он прекрасно понимал, что теперь, что бы он ни говорил и как бы ни оправдывался, его имя навсегда запачкано грехом отцеубийства. А тут еще очень не вовремя подоспело письмо Лагарпа, который довольно бестактно советовал бывшему воспитаннику: «Убийство императора посреди его дворца, в лоне его семьи нельзя оставить безнаказанным, не поправ законы божеские и человеческие, не скомпрометировав достоинство императора»{71}. Александр бросался от самооправданий к самообвинениям, приходил в отчаяние. Он пенял вернувшемуся в Россию Чарторыйскому: «Если бы вы здесь были, ничего этого не случилось бы: имея вас подле себя, я не был бы увлечен таким образом», — и впадал в беспросветную тоску. Тот же Чарторыйский свидетельствует: «Нередко запирался он в отдельном покое и там, предаваясь скорби, испускал глухие стоны, сопровождавшиеся потоками слез»{72}.

Отчаяние нового монарха было тем сильнее, что события 11 марта поразили его не только своей трагичностью — они показали ему, насколько хрупка власть самодержца, насколько он уязвим перед лицом недовольства своего ближайшего окружения. Это не могло не то что не насторожить, а попросту не испугать нашего героя, и этот испуг он пронесет через всю жизнь. При сравнении мартовских событий 1801 года в России с действиями революционеров в 1789–1793 годах во Франции приходишь к достаточно грустным выводам. Да, в обеих странах были убиты законные монархи, но в Париже Людовик XVI был казнен, осужденный представителями народа, и за этим последовали принятие конституции и установление республики; в Петербурге же Павел I был убит кучкой заговорщиков (среди которых оказался и его старший сын) ради восстановления привилегий дворянства и укрепления традиционного режима. Впрочем, в России, несмотря на внешнюю схожесть событий, всегда происходило несколько иное, чем в Европе[3].

А в это время на улицах Петербурга царило совершенно другое настроение. Очевидец писал: «Это одно из тех воспоминаний, которых время никогда истребить не может: немая, всеобщая радость, освещаемая ярким солнцем… ни слова о покойном, чтобы и минутно не омрачить сердечного веселия… ни слова о прошедшем, всё о настоящем и будущем… Первое употребление, которое сделали молодые люди из данной им воли, была перемена костюма: не прошло и двух дней после известия о кончине Павла, круглые шляпы явились на улицах; дня через четыре стали показываться фраки, панталоны, жилеты… все, желавшие вступить в службу, без затруднения в нее принимались»{73}.

Посмотрим, что же изменилось в империи кроме костюмов, общего настроения публики и условий трудоустройства дворян.

Загрузка...