Глава четвертая ЗАГАДКИ ЧАСТНОЙ ЖИЗНИ ИМПЕРАТОРА

До близких далеко, до дальних близко, — вот и ходишь к дальним.

Эмиль Кроткий


Братья и сестры

Скажем сразу, что личная жизнь Александра Павловича оказалась довольно запутанной и далеко не безоблачной. О его непростых отношениях с матерью мы уже не раз упоминали. В них присутствовали соответствующее почтение, внимание и уважение, но особенной теплоты, родственной близости явно не наблюдалось. Специфическое (точнее, несколько устарелое) понимание Марией Федоровной приличий и норм поведения, которых должен придерживаться наследник престола, а затем и самодержец, ее политические амбиции и взгляды на управление страной не только не были близки старшему сыну, но порой явно настораживали его. Императрица-мать пыталась играть роль главы царствующей фамилии, а у Александра Павловича ощущение этой самой «фамилии», то есть семьи, почему-то никак не возникало.

Из братьев ближе всех к нему по возрасту был Константин, разница между ними составляла всего лишь год и семь месяцев. Однако они оказались совсем разными по характеру и темпераменту, что отчетливо проявлялось уже в раннем детстве. Когда юный Александр сидел за книгами, Константин предпочитал играть с солдатиками или подаренной бабушкой детской сабелькой. Если ему пытались ставить в пример старшего брата (до индивидуального подхода к ученикам тогда еще не додумались), он заявлял: «Он царь, а я солдат, что мне у него перенимать?»{265} По поводу воспитания второго сына Павла Петровича и Марии Федоровны исследователи говорят, что его надо было учить иначе: другим учителям, другим тоном, в другом темпе и другим предметам. Однако этого сделано не было.

Его звездный час пришелся на знаменитый Итальянский поход А. В. Суворова. Полномочия великого князя в этом походе оказались абсолютно туманными. С равным успехом он мог считаться посланником Павла I, сторонним наблюдателем или подчиненным Суворова. Поначалу, упиваясь новой для себя ролью, молодой Константин пытался фордыбачить, занять в армии какое-то особое положение, но после жесткого разговора с главнокомандующим сделался паинькой и примерным офицером. По возвращении из похода он купался в лучах славы на зависть старшему брату, но длилось это недолго. Как только Константин попробовал втолковать отцу, что обувь солдат и офицеров, выполненная по прусским образцам, не годится для длительных переходов, тот закричал: «Я вижу, ты хочешь ввести потемкинскую одежду в мою армию!» — и всё пошло по-старому. Ведь вслед за одеждой в армию могли вернуться и потемкинские порядки, а подобная перспектива монарха никак не устраивала.



Александр I с братьями, великими князьями Константином, Николаем и Михаилом.
Литография 1810— 1820-х гг.

В заговор против Павла I Александр, по совету Палена, Константина посвящать не стал — видимо, заговорщики не слишком надеялись на его здравомыслие и умение хранить тайны. Поэтому на протяжении всей жизни, в отличие от старшего брата, угрызениями совести он не мучился. Константин в принципе не был склонен к рефлексии, поэтому совесть редко напоминала ему о своем существовании. Убийство отца — событие, конечно, неординарное, оно могло потрясти и Константина, однако ничего подобного с великим князем не произошло.

События 11 марта 1801 года он воспринял как трагическое следствие естественного для любого самодержца риска, хотя память о судьбе отца и боязнь престола остались у Константина надолго. А тень того или иного престола преследовала его чуть ли не постоянно. В течение не слишком долгой жизни великому князю примеряли восемь корон: греческую, албанскую, дакийскую, шведскую, польскую, сербо-болгарскую, французскую, русскую, — но увенчать голову ни одной из них ему так и не довелось. Константин Павлович участвовал в войнах с Наполеоном в 1805–1807 годах и оказался настолько впечатлен гением французского императора, что сделался горячим сторонником мира с ним. Он так твердо уверовал в то, что новое столкновение с Бонапартом сулит разгром русской армии и падение династии Романовых, что даже предлагал себя в качестве посла для мирных переговоров с императором Франции.

Константин умудрился прозевать миг всеобщего патриотического подъема, величия народного духа и ликования, связанных с событиями 1812 года. В Отечественной войне он, конечно, участвовал, но делал всё как-то невпопад, вел себя исключительно по-своему, а потому, за что бы ни брался, всё портил и проваливал. Чего стоит одно из появлений великого князя в ставке командующего 1-й армией во время ее отступления от западных границ империи! Ворвавшись к Барклаю-де-Толли, Константин закричал на него: «Немец, шмерц[12], изменник, ты продаешь Россию, я не хочу состоять у тебя в команде. Курута (адъютант великого князя. — Л. Л.), напиши от меня рапорт к Багратиону, я с корпусом перехожу в его команду!»{266} Через два часа он получил от Барклая пакет с требованием или подчиняться приказам командующего, или сдать корпус и покинуть армию. Великий князь выбрал первый вариант, но особой радости и пользы это никому не принесло. А вскоре по требованию командующего его вовсе удалили с театра военных действий.

После изгнания французов из пределов империи Константин Павлович считал миссию России полностью выполненной. Война, как это ни странно, вообще ему не нравилась, прежде всего потому, что портила внешний вид войск. Увидев входившие в Вильно потрепанные боями и переходами русские части, он бросил «историческую» фразу, прекрасно иллюстрирующую его отношение к военному делу: «Эти люди только и умеют, что сражаться!» Величественные замыслы Александра I по поводу обустройства постнаполеоновской Европы казались Константину безумием и самоубийством, поэтому помощником брату в его многотрудной деятельности он стать не мог, да и не желал заниматься этим бесполезным, по его мнению, делом.

В 1815 году Константин Павлович был назначен главнокомандующим польской армией. Современники не без оснований считали, что тем самым, помимо прочего, Александр I нашел удобный случай отделаться от брата, слишком шумного и чересчур иного. Действительно, Константин, с его манерой командовать подчиненными исключительно с помощью грубости, а то и мордобоя, с его мелочными придирками к окружающим и ненавистью к придворной жизни, был постоянным источником напряжения, беспокойства и внезапных, хотя и не слишком понятных ему самому, интриг. Что касается польской армии, то великий князь выпестовал ее и сделал чуть ли не образцовой. Правда, любви и уважения поляков это ему не принесло — да он и не стремился их завоевать.

Конституции Польши Константин Павлович попросту не замечал, превратив ее, по словам Чарторыйского, в «тяжелую и бесполезную комедию». Еще по поводу знаменитой варшавской речи императора великий князь писал начальнику штаба Гвардейского корпуса Николаю Мартемьяновичу Сипягину: «Посылаю вам экземпляр программы, бывшей здесь… в замке пьесы… на которой я фигурировал в толпе народа, играя роль пражского депутата по избрании меня в оные обывателями варшавского предместья Праги. Пьеса сия похожа на некоторую русскую комедию, когда чихнет кто впереди, то наши братья депутаты всей толпой отвешивают поклоны»{267}. Такая вот оценка одного из важнейших шагов старшего брата. С одной стороны, он был полностью предан императору, с другой — жил в соответствии с им же самим установленными правилами и законами, грозя полякам: «Я вам задам конституцию!» — а потому творил, что хотел.

Когда пришло время назначить в Польшу наместника императора, Константин, в пику своему давнему недругу Чарторыйскому, предложил кандидатуру престарелого генерала Юзефа Зайончека, и его мнение совпало с желанием Александра. Константин не уставал повторять: «Не знаю, может ли брат обойтись без меня, а я жить не могу без брата» — и в то же время не переставал насмехаться над Библейским обществом, всеобщим увлечением тайнами мистицизма, идущим, как ему было известно, от хозяина Зимнего дворца. Он негодовал по поводу военных поселений и яростно сопротивлялся любым планам отмены крепостного права. Иными словами, Константин не мог быть единомышленником и помощником в различных начинаниях старшего брата как за границей, так и в российских пределах.

Следующий брат монарха, Николай Павлович, был моложе Константина почти на 18 лет, а Александра — на все 20, что, естественно, не могло не сказаться на отношениях между ними. Старшие братья то ли насмешливо, то ли снисходительно называли его «добрым малым», не принимая всерьез. Должность главного инспектора русской армии по инженерной части и чин дивизионного генерала, казалось бы, навсегда исключили Николая из числа претендентов на престол. Однако летом 1819 года во время больших учений гвардии в Красном Селе Александр Павлович поведал младшему брату и его жене, что именно в них видит своих преемников на троне. Дело не только в том, что Константин, раз и навсегда устрашенный судьбой отца, категорически отказывался от чести считаться наследником престола, но и в том, что у Николая Павловича и Александры Федоровны в 1818 году родился сын Александр (будущий император Александр II). В семье же царствующего монарха рождались только девочки, а у Константина официальных детей не было, к тому же его второй брак, с польской графиней Иоанной (Жанеттой) Грудзинской (1820), был морганатическим — даже если бы от него родились сыновья, они не могли бы наследовать престол.

Самое интересное заключается в том, что после столь важного разговора в положении Николая Павловича ничего не изменилось. Никаких реальных шагов по привлечению брата к государственным делам Александр I не предпринял. Это дало пищу для разного рода слухов, суть которых заключалась в том, что император якобы опасался Николая и ревновал к нему. Кроме того, Александр надеялся, что у него еще может родиться сын, и боялся, что тогда брат станет для мальчика опасным конкурентом в борьбе за престол. Он даже не ознакомил Николая с донесениями о существовании в России тайных обществ, чем поставил его в затруднительное положение в декабре 1825 года.

Таким образом, положение Николая Павловича оказалось достаточно неопределенным и вызывало массу вопросов: будет ли он официально провозглашен наследником престола, когда придет время вступить на него (старший брат предупредил его о своем желании добровольно оставить трон), на каких законных основаниях это вступление произойдет и т. п.? Потаенные игры вокруг трона продолжались до самой смерти Александра 1. То в 1822 году вдруг состоялись конфиденциальные переговоры императора с матерью и великим князем Константином, на которые Николая даже не сочли нужным пригласить. То в 1823-м был составлен некий тайный документ об отречении от престола Константина Павловича и объявлении наследником Николая, причем о точном его содержании, кроме самого государя, знали лишь Аракчеев, Голицын и московский архиепископ (с 1826 года — митрополит) Филарет (Дроздов).

Иными словами, император до самого конца держал братьев в неведении относительно своих планов передачи престола и на равном удалении от него, не доверяя ни одному из них. В результате Константин был уверен, что официальным наследником является Николай, а тот не мог исключить, что им по-прежнему признан Константин (по закону о престолонаследии, изданному при Павле I, именно так дело и обстояло). Пока братья после смерти монарха выясняли отношения, декабристы воспользовались затянувшимся междуцарствием и сумели поднять гвардейский мятеж в столице и менее опасное, но всё равно неприятное для трона восстание Черниговского полка на Украине. Таким образом, Николаю I, как и его старшему брату, пришлось вступать на престол через кровь; правда, на этот раз пролилась кровь не отца-императора, а сотен подданных, но и она наложила заметный отпечаток на всё долгое царствование Николая Павловича.

Что касается отношений Александра I с сестрами, то здесь всё обстояло гораздо более спокойно, хотя и эти отношения таили в себе некоторые загадки. С Анной Павловной особой близости у монарха не возникло, может быть, потому, что она довольно рано вышла замуж, стала принцессой Оранской и уехала из России (позже Анна сделалась королевой Нидерландов). А вот с Екатериной Павловной Александра связывали неясно-щекотливые отношения, во всяком случае, историки до сих пор не знают, как поприличнее истолковать некоторые строки из писем императора сестре. Вот, к примеру, письма 1805 года: «Чем занят дорогой носик, который я нахожу удовольствие сжимать и целовать? Я боюсь, как бы он не очерствел за ту вечность, что мы находимся порознь!»; «Чувствовать себя любимым Вами — вот что необходимо мне для счастья, ибо Вы одно из красивейших созданий, которое есть в мире. Прощайте, дорогая сумасшедшая моей души, я Вас обожаю, лишь бы Вы меня не презирали»{268}.

Красавицей, вопреки уверениям старшего брата, Екатерина Павловна не считалась, но была миловидна, умна, образованна, талантлива и грациозна. Великая княжна обладала твердым характером и чувственностью, присущей всем Романовым. Она с детства являлась любимицей царской семьи и постоянно активно интересовалась общественной жизнью. При этом ее отличали чрезмерное честолюбие, желание во всём быть первой, играть выдающиеся роли (что поделаешь — веяние времени!). С того момента, как ей исполнилось 18 лет, Екатерине стали искать достойного супруга. То речь шла об австрийском императоре Франце Иосифе, то к ней сватался Наполеон. Однако и в том и в другом случае дело не сладилось.

Легко поддававшаяся увлечениям как в личном плане, так и в делах общественных, Екатерина в 1808 году сошлась с князем Михаилом Петровичем Долгоруковым, а позже стала любовницей знаменитого генерала П. И. Багратиона, который в своих нелицеприятных высказываниях о военном начальстве опирался на мощную поддержку любимой женщины. В 1809 году Александр 1, с согласия самой «Кати», выдал ее замуж за ничем не выдающегося принца Георга Ольденбургского. Поскольку жених не имел крупного состояния, его поставили во главе богатых Тверской, Новгородской и Ярославской губерний. В Твери и сложился кружок-салон Екатерины Павловны, ставший центром консервативной оппозиции реформаторским замыслам Александра I, а идеологом этого кружка, как уже говорилось, сделался Н. М. Карамзин, называвший его хозяйку «тверской полубогиней».

Император постоянно сообщал сестре обо всём, что его волновало: о своих настроениях после заключения Тильзитского мира, о восхищении порядками, установленными Аракчеевым в Грузине, о тяжелых переживаниях в ходе войны 1812 года, о том, чего ему стоило назначение главнокомандующим М. И. Кутузова, о попытках Наполеона вступить с ним в переговоры о мире. Она же порой рекомендовала ему кандидатов на тот или иной значимый пост. Во всяком случае, Ф. В. Ростопчин сделался московским генерал-губернатором именно с ее подачи (говорили даже, что он возглавлял некую партию сторонников Екатерины Павловны, периодически желавших возвести ее на престол).

Мнение сестры значило для Александра заметно больше, чем мнение двух императриц — матери и супруги — вместе взятых; но всё же влияние ее на брата не стоит преувеличивать. Он любил с ней беседовать, охотно переписывался, но советов никогда не спрашивал. Екатерина Павловна играла видную роль в числе тех, кто добивался отставки Сперанского, которого считала преступником: Михаил Михайлович осмелился воспротивиться назначению любимого ею Карамзина на пост министра народного просвещения. И если бы только это! В 1809 году шведский король Густав IV Адольф был низвергнут с престола и придворная группировка, ориентировавшаяся на Россию, послала в Петербург своего представителя, чтобы узнать, не согласится ли Александр I возвести на шведский престол принца Ольденбургского. По слухам, представитель шведов вышел на Сперанского, но тот попросту не доложил императору о заманчивом предложении из Стокгольма.

Она едва ли не первая высказала идею о создании народного ополчения и из собственных крепостных составила особый батальон, который содержала на свои деньги вплоть до изгнания Наполеона из пределов России. Вместе с мужем принцесса Ольденбургская открыла сеть госпиталей в подвластных ему губерниях и регулярно посещала в них больных и раненых (именно во время одного из таких посещений Георг заразился тифом и умер). Екатерина Павловна, как и многие другие, выступала против продолжения войны за пределами России, считая, что новые потоки русской крови могут повредить возникшему в 1812 году единению императора и народа.

Она сопровождала старшего брата на Венском конгрессе в 1814 году. Здесь, в столице Австрийской империи, Екатерина Павловна покорила сердце принца Вильгельма Вюртембергского. В 1816 году она стала его женой, а спустя несколько месяцев — королевой Вюртембергской, но наслаждалась давно желанным статусом очень недолго. А вот совместный с Александром I вояж в Лондон Екатерине Павловне явно не удался. Не любившая Англии и настороженно к ней относившаяся, она чересчур надменно вела себя с британскими официальными лицами, пытаясь при этом плести маловразумительные интриги, вмешиваясь в борьбу вигов и тори, и в конце концов сделалась личным врагом принца-регента, что добавило Александру головной боли и порадовало официальный Лондон, поскольку косвенно дискредитировало российского императора, ставшего к тому времени необычайно популярным в Европе.

Умерла Екатерина Павловна совершенно неожиданно в 30 лет в январе 1819 года от рожистого воспаления лица. Ее смерть стала для Александра I подлинной трагедией, ударом, от которого он не оправился до конца жизни.

Интересно, что в письмах сестре монарх регулярно сообщал о здоровье и занятиях матери, пересказывал мельчайшие подробности из жизни своей любовницы Нарышкиной и их дочери Софьи. О жене в этих письмах он не упомянул ни разу. Как такое могло случиться? В чем причины вопиющего невнимания Александра Павловича к супруге? Коснемся и этого тонкого сюжета.

Жена и любовницы

Начнем, как и положено, с супруги императора. Итак, в сентябре 1793 года состоялось, по определению придворных льстецов, бракосочетание «Амура и Психеи» — шестнадцатилетнего Александра и четырнадцатилетней Елизаветы. Молодая жена была недурно образованна, прослушав дома курсы истории, географии, иностранных языков, философии, немецкой и всемирной литературы. Она музицировала, обладала неплохим голосом, была замечательным рассказчиком; кроме того, по признанию самого Александра, он благодаря ее начитанности был в курсе всех замечательных литературных новинок. Елизавета с удовольствием занималась живописью — до нас дошел почти профессионально выполненный ею автопортрет. Именно она подсказала известному живописцу и медальеру Федору Петровичу Толстому идею создания изумительной живописной коллекции бабочек{269}.

Внешность молодой великой княгини также вызывала всеобщее восхищение. «Трудно передать, — говорилось в записке неизвестного автора, опубликованной Ф. Ф. Шиманом, — всю прелесть императрицы; черты лица ее чрезвычайно тонки и правильны, греческий профиль, большие голубые глаза, правильные очертания лица и волосы прелестнейшего белокурого цвета. Фигура ее изящна и величественна, а походка чисто воздушная»{270}. Его восхищение разделяла подруга княгини Екатерины Романовны Воронцовой-Дашковой ирландка Катрин Вильмот: «Императрица — одно из прелестнейших созданий, которых мне случалось видеть. В ее наружности и в чертах лица мне что-то сильно напоминало виденную мною где-то картину… изображавшую Корделию, дочь короля Лира… Было что-то в высшей степени привлекательное во всех движениях этой прелестной особы, исполненной смирения, скромности и благодушия»{271}.

Поначалу Александру и Елизавете оказалось трудно найти общие занятия и общие темы для разговоров. Он частенько по-прежнему шалил и дурачился со сверстниками, а она скучала, глядя на детские проделки мужа, к тому же не заладилась и интимная жизнь юных супругов. Оно и понятно, ведь, как говорится, девушка в 14 лет уже почти женщина, а юноша в 16 — всё еще полумальчик. До поры единство молодой семьи обусловливалось трудностями существования в годы царствования Павла I, той изоляцией, в которой оказались наследник престола и его супруга. В условиях жесточайшего недоверия со стороны императора они волей-неволей поддерживали друг друга, спасаясь тем самым от полной изоляции. При этом молодая жена судила о муже вполне здраво, не теряя головы.

В 1793 году Елизавета писала матери: «Вы спрашиваете, нравится ли мне по-настоящему великий князь. Да, он мне нравится. Когда-то он мне нравился до безумия». Это было написано спустя лишь несколько месяцев после свадьбы. Но люди постепенно узнают друг друга лучше, продолжала великая княгиня, и со временем замечают ничтожные мелочи: «…воистину мелочи, о которых можно говорить сообразно вкусам, и есть у него кое-что из этих мелочей, которые мне не по вкусу и которые ослабили мое чрезмерное чувство любви»{272}.



Императорская чета.
Гравюра А. Конте по оригиналу Л. де Сент-Обена. 1807 г.

В 1799 году Елизавета родила дочь Марию, но та умерла, прожив всего 18 месяцев. Однако даже это общее горе, как и смерть (1808) второй дочери, полуторагодовалой Елизаветы, не сблизило супругов, не сделало их одним целым. После восшествия Александра на престол семья практически распалась. Может быть, жена, находившаяся рядом с Александром в ночь убийства Павла I, теперь одним своим присутствием напоминала ему о панике и страхе, охвативших его в тот момент? Но скорее всего дело в том, что Елизавета слишком хорошо знала характер мужа и понимала, что творится в его душе, а он, не желавший никого допускать в святая святых, не делал исключения и для жены. Елизавета Алексеевна действительно искренне сочувствовала супругу. «Вероятно, — писала она матери, — Россия вздохнет после четырехлетнего гнета (Павла I. — Л, Л.). и, если бы император кончил жизнь естественной смертью, я, может быть, не испытывала бы того, что испытываю сейчас, ибо мысль о преступлении ужасна… Великий князь Александр Павлович, ныне государь, был совершенно подавлен смертью отца, то есть обстоятельствами его смерти: чувствительная душа его будет этим всегда растерзана»{273}.

Но подобная проницательность — это еще полбеды. А вот подсказывать Александру линию поведения Елизавете совсем не следовало. «Она, — вспоминала графиня В. Н. Головина, — умоляла его быть энергичным, посвятить себя всецело счастью своего народа и в данную минуту смотреть на свою власть как на искупление»{274}. Подобные подсказки только раздражали и настораживали самолюбивого монарха. В результате отношения Александра и Елизаветы ухудшались год от года, что выражалось и внешним образом. На официальных церемониях император всегда подавал руку своей матери, а его жена следовала за ними, одинокая в дворцовом многолюдстве. За обеденным столом справа от Александра Павловича всегда сидела Мария Федоровна, слева — сестра Екатерина Павловна, а Елизавета Алексеевна располагалась рядом со свекровью, что подчеркивало ее второстепенное положение в семействе.

Очень часто в официальных документах того времени титул «императрица» обозначал вовсе не супругу монарха, а его мать. В ответ Елизавета Алексеевна старалась действовать не исходя из предпочтений мужа, а по собственному разумению. Вскоре она занялась широкой благотворительностью. В 1812 году Елизавета организовала Патриотическое общество, помогавшее пострадавшим от военных действий, открыла для детей из бедных семей учебное заведение под названием Дом трудолюбия, позже преобразованный в Елизаветинский институт. Из шестисот тысяч рублей, полагавшихся ей ежегодно, она тратила на себя около трети суммы, используя остальные деньги на пособия для раненых и пленных.

Неудивительно, что разногласия между Александром Павловичем и Елизаветой Алексеевной вскоре стали достоянием столичного общества (происходившее во дворце вообще невозможно надолго сохранить в тайне), и некоторые его представители прониклись симпатиями и сочувствием именно к супруге государя. В 1817–1820 годах была даже сделана попытка организовать конституционно-монархическое Общество Елизаветы, идея создания которого принадлежит полковнику Главного штаба Федору Глинке. В канун восстания 14 декабря 1825 года за возведение на престол именно Елизаветы Алексеевны высказывались декабристы Гавриил Батеньков, Сергей Трубецкой и Владимир Штейнгейль. Последний даже составил приказ по полкам, заканчивавшийся здравицей: «Виват Елизавета II и Отечество!»

Что же касается сюжетов альковных, то и здесь имелись свои хитросплетения, иногда совершенно удивительные для непосвященного человека. Сначала поговорим об Александре Павловиче. «Государь любил общество женщин, вообще он занимался ими и выражал им рыцарское почтение, исполненное изящества и милости. Что бы ни толковали в испорченном свете об этом его расположении, но оно было чисто и не изменялось… Он любезничал со всеми женщинами, но сердце его любило одну и любило постоянно до тех пор, пока сама она не порвала связи, которую никогда не умела ценить»{275}. Вообще-то чистота отношений Александра с некоторыми женщинами и неизменная верность его одной из них вызывают обоснованные сомнения, но не будем злословить попусту и обратимся к фактам.

В 1800–1801 годах Александр, тогда еще цесаревич, вступал в многочисленные мимолетные связи: французскую оперную певицу мадам Фелис сменила ее соотечественница и тоже актриса мадам Шевалье, а ту, в свою очередь, несколько безымянных для истории придворных дам. В молодые годы Александр очень любил французский театр с его классическими трагедиями Расина и комедиями Мольера, был завсегдатаем балов и всяческих празднеств. Развлечения ради он частенько устраивал неожиданные утренние визиты к знакомым дамам, норовя застать их в китайском халате и простеньком чепчике на непричесанных головках и без привычного макияжа (иногда это действительно зрелище не для слабонервных). Говорили, что одна издам сильно простудилась, поскольку слишком поспешно вышла из ванны, торопясь встретить неожиданного высокого визитера. Так что Н. И. Греч, писавший, что государь «никогда не любил света, его удовольствий и развлечений; никогда не бывал ни в театре, ни в концерте»{276}, имел в виду или совершенно иного человека, или только один из периодов жизни Александра.

Его романы порой вызывали скандалы, но он умело отводил от себя обвинения, направляя бурю общественного недовольства на своих друзей-соперников. Так, А. Н. Голицын хотел в свое время жениться на фрейлине императрицы Варваре Ильиничне Туркестановой, трагически влюбленной в Александра Павловича. Узнав о ее романе с тогда еще великим князем, Голицын поспешил отказаться от своих матримониальных намерений. Когда же Туркестанова родила от Александра дочь и, брошенная любовником, отравилась, большой свет обвинил в ее смерти Голицына, желая, так уж было принято, оградить от упреков «священную особу государя»{277}.

Уставая от шума, блеска двора, да и от любовных игр и похождений, монарх порой стремился в общество тех женщин, в которых не видел «искателей славы и денег». С ними ему было не только спокойно — он наконец-то мог почувствовать себя обычным частным лицом. В этих женщинах его привлекали душа и ум — отсюда его дружба с «безобразнейшей из фрейлин» Роксандрой Скарлатовной Стурдза или с ее бывшей товаркой Софьей Петровной Соймоновой, в замужестве Свечиной (последнюю завистники с помощью грязной клеветы даже заставили покинуть Россию). По поводу происшедшего со Свечиной Александр Павлович не слишком убедительно, но без капли лицемерия жаловался: «Вы не можете себе представить, до какой степени испорчены у нас нравы. Никто не верит в истинную дружбу, в бескорыстное чувство к женщине, которая вам не мать, не жена, не сестра и не люб…» Последнее слово он договаривать не стал{278}.

Когда современница событий София Шуазель-Гуфье, чьи слова приведены выше, говорила о единственной привязанности монарха, то имела в виду, конечно, бывшую любовницу светлейшего князя П. А Зубова Марию Антоновну Нарышкину, урожденную княжну Святополк-Четвертинскую. Роман с красавицей-полячкой, всегда одетой в белое и не носившей никаких украшений, начался у Александра на рубеже 1801–1802 годов и продолжался на протяжении четырнадцати-пятнадцати лет. То ли оправдываясь, то ли стараясь объясниться с современниками и потомками, причиной своей связи с Нарышкиной Александр считал то, что их союз с Елизаветой Алексеевной был заключен из чисто династических соображений, совершенно не учитывал чувств молодых людей, а потому, с его точки зрения, перед Богом они оба считали себя свободными в своих симпатиях и действиях.

Нарышкина, по словам Ж. де Местра, была не зла, не мстительна и совершенно не интересовалась ни политикой, ни придворными интригами, чем постоянно разочаровывала многих сановников и прочих представителей света, искавших ее благосклонности в корыстных целях. При этом Мария Антоновна никогда не отличалась монашеским поведением. Она родила шестерых детей, причем ходили слухи, что отцом трех или четырех дочерей был император, что же касается остальных, то даже сам он далеко не всегда был уверен в своем отцовстве. Кроме Софьи (1808–1824) все эти дети умерли в младенчестве. Но даже имея многолетнюю любовную связь с Нарышкиной, Александр отнюдь не собирался отказываться от привычной роли шармёра и галантного кавалера.

Так, в 1805 году, будучи с визитом в Мемеле, он совершенно очаровал королеву Пруссии Луизу и ее сестру принцессу Сальмскую. Интрижка, правда, задумывалась им как абсолютно платоническое развлечение, но превратилась в нечто большее, во всяком случае, со стороны названных дам. Почувствовав это, а заодно испугавшись энергии и напора двух неугомонных валькирий, Александр Павлович растерялся. По свидетельству Чарторыйского, он говорил, что был «серьезно встревожен расположением комнат, смежных с опочивальней, и что на ночь он запирал дверь на два замка из боязни, чтобы его не застали врасплох и не подвергли бы слишком опасному искушению, которого он желал избежать»{279}. Нарышкину подобные приключения монарха не беспокоили — она считала, что у нее существует только одна опасная противница, императрица Елизавета Алексеевна. За отношениями между венценосными супругами любовница государя следила внимательно и с нескрываемой ревностью.

Графиня Прасковья Николаевна Фредро оставила свидетельство об очень интересном эпизоде из частной жизни царской семьи:

«В первый же год связи императора Александра I с г-жой Нарышкиной… он пообещал ей навсегда прекратить супружеские отношения с императрицей… Он задумал отречься от престола, посвятив в свои планы юную императрицу, князя Чарторыйского и г-жу Нарышкину, и было единогласно решено, что они вчетвером уедут в Америку. Там состоятся два развода, после чего император станет мужем г-жи Нарышкиной, а князь Адам — мужем императрицы. Уже были готовы корабль и деньги…

В 1806 г. было объявлено о беременности императрицы… г-жа Нарышкина пришла в ярость. Она требовала от императора верности… и с горечью осыпала его упреками, на что он имел слабость ответить, что не имеет никакого отношения к беременности жены, но хочет избежать скандала и признать ребенка своим. Г-жа Нарышкина поспешила передать другим эти жалкие слова»{280}.

Так семейный скандал стал достоянием светского общества, а значит, и столичной публики.

Закончился же многолетний роман императора печально, но предсказуемо. Требуя от монарха верности, сама Мария Антоновна не считала себя связанной никакими обязательствами. Чтобы не быть голословными, приведем свидетельство А. И. Михайловского-Данилевского: «Государь, как известно, страстно любил Марью Антоновну Нарышкину, которая, однако же, невзирая на то, что была обожаема прекраснейшим мужчиною своего времени, каковым был Александр, ему нередко изменяла. В числе предметов непостоянной страсти ее был и граф Ожаровский… Государь, заметив роман, начал упрекать неверную, но сия с хитростью, свойственною распутным женщинам, умела оправдаться и уверить, что связь с Ожаровским была непрочная и что она принимала его ласковее других, потому что он поляк… Вскоре, однако же, измена обнаружилась, ибо по прошествии малого времени государь застал Ожаровского в спальне своей любовницы в таком положении, что не подлежало сомнению, чтобы он не был счастливым его соперником»{281}. (Впрочем, на карьеру Ожаровского это происшествие никак не повлияло. Для полноты картины упомянем о том, что до него Нарышкина жила еще и с дипломатом князем Г. И. Гагариным, от которого родила сына Эммануила.)

Александр Павлович попытался заглушить горечь разрыва с любимой женщиной новыми романами (особенно это было заметно во время Венского конгресса, о чем мы уже упоминали), но они ничем не походили на то серьезное чувство, которое он питал к Нарышкиной. Чуть позже монарх призвал на помощь религию, которая помогла ему понемногу утешиться, однако рана в его душе оставалась до конца жизни. Нарышкина же после нескольких лет жизни за границей вернулась в Россию, но повела себя, видимо, чересчур вызывающе. Во всяком случае, Долли Фикельмон в 1829 году записала в дневнике: «Мадам Нарышкина, Мария Антоновна… возвратилась в Петербург. Усвоенная ею манера поведения озадачивает меня. Она появляется при дворе по любому поводу и часто принимает у себя дома. Та роль, которую эта обожаемая Императором Александром дама играла некогда в обществе, настроила против нее весь Петербург. Не могу понять, как она прошла через всё это… какой интерес, какая сила влекут ее во дворец»{282}.

Что касается Елизаветы Алексеевны, то крещение фривольными нравами двора Екатерины II ей пришлось пройти чуть ли не сразу же после замужества. За ней попытался приударить последний фаворит престарелой императрицы светлейший князь Платон Зубов. Несмотря на все усилия придворных интриганов, старавшихся поспособствовать намечавшемуся скандальному роману, Елизавета отвергла его притязания. Более того, императрица, узнав о «шалостях» своего фаворита, серьезно поговорила с ним, и тот прекратил назойливые ухаживания за великой княгиней. А дальше… Александр Павлович чуть ли не толкнул жену в объятия своего приятеля А. Чарторыйского, по-настоящему влюбившегося в Елизавету.

Всё началось, наверное, с поздних ужинов в узком кругу, в ходе которых Александр порой неожиданно уходил, оставляя супругу на попечение друзей. Во время одного из таких застолий он, желая почему-то похвастать красивой грудью супруги, предложил ей обнажиться, чтобы все удостоверились, что великий князь ничуть не преувеличивает. Вряд ли подобное поведение мужа могло понравиться Елизавете и укрепить их семейные узы. Привыкнув к обожанию окружающих, она не собиралась изыскивать средства, чтобы угодить Александру. Может быть, она с удовольствием приняла бы проявления его нежности и знаки внимания, но добиваться их не считала нужным. Императрица замкнулась во дворце, появляясь лишь на официальных церемониях, и с головой окунулась в начавшийся роман с Чарторыйским. Они даже обменялись кольцами, но затем в жизнь Елизаветы Алексеевны вошла, видимо, более сильная любовь, заставившая ее забыть обо всём.

С Чарторыйским они вновь сблизились в 1814 году в Вене, и польский князь был по-прежнему влюблен в императрицу. Он простил ей неверность и молил развестись с Александром I и выйти замуж за него. Тогда-то Елизавета Алексеевна увидела в князе, по ее словам, «подлинное счастье всей жизни» и свое второе «я», но потребовала поставить императора в известность о их замысле. Александр Павлович, недавно расставшийся с Нарышкиной и безвозвратно растерявший романтические иллюзии молодости, высказался категорически против такого развития событий. Его позиция была продиктована совсем не привязанностью к жене — к ней он продолжал относиться довольно холодно. Незадолго до разговора с Елизаветой Алексеевной о Чарторыйском, когда собравшиеся на балу у княгини Багратион начали восхищаться внешностью и грацией императрицы, восклицая: «Ах! Как она красива! Это очаровательная женщина!» — Александр, сочтя, что над ним смеются, довольно громко произнес: «Вот еще! Я этого не нахожу! Я совершенно так не думаю!»{283} Позиция монарха в отношении планов Елизаветы и князя Адама была продиктована исключительно государственными соображениями. Женитьба известного польского сановника королевских кровей на русской императрице могла помешать осуществлению задуманного русским монархом в отношении нового устройства Польши и вызвать непредсказуемую реакцию российского дворянства. В данном случае чувства жены и давнего приятеля Александром в расчет не принимались. Да и что они значили по сравнению с его планами и интересами империи!

Что же касается подлинной любви Елизаветы Алексеевны, разрушившей ее первый роман с Чарторыйским, то с ней связана романтическая легенда. Увлеченный борьбой с Наполеоном, Александр I в сентябре 1805 года покинул Петербург и вместе с гвардией отправился в поход. Елизавета Алексеевна осталась в опустевшей столице в привычном одиночестве. По сути, брошенная мужем, бездетная, постоянно попрекаемая свекровью и забытая остальными родственниками, она влюбилась в 25-летнего красавца-кавалергарда Алексея Яковлевича Охотникова, по служебным делам задержавшегося в Петербурге. Их роман, по слухам, бурно развивался в 1805–1806 годах, но, как гласила молва, за месяц до рождения их дочери Елизаветы Охотников был тяжело ранен ударом кинжала при выходе из дворцового театра, а чуть позже от этой раны он скончался. По Петербургу поползли слухи, будто счастливого кавалергарда убили по приказу великого князя Константина Павловича, желавшего таким образом спасти честь брата. Красивый, почти шекспировский сюжет; жаль, что насквозь мифологический.

В реальной жизни всё обстояло гораздо более прозаично. Роман Елизаветы Алексеевны и Алексея Яковлевича начался в 1802–1803 годах, а с 1805-го Охотников из-за обострившейся чахотки проводил отпуск в родовом имении, где и умер в результате тяжелой болезни. Их дочь Елизавета родилась за три месяца до смерти отца (кстати, Александр I признал ее своим ребенком, но не любил об этом вспоминать). Маленькая Лиза прожила только полтора года и умерла также от чахотки, полученной в наследство от отца. На могиле Охотникова Елизавета Алексеевна установила памятник, изображающий плачущую женщину на скале; рядом с ней стоит урна с прахом и высится расколотое молнией дерево.

В конце концов признаки чахотки врачи обнаружили и у императрицы и посоветовали ей поскорее сменить промозглый петербургский климат на более теплый и мягкий. В последний год жизни Александра I его семейные дела неожиданно стали налаживаться. Болезнь жены заставила монарха относиться к ней с особым вниманием и заботой, проводить с Елизаветой Алексеевной больше времени — и оказалось, что им есть о чем поговорить, что обсудить и что поведать друг другу. Свою роль в сближении супругов, безусловно, сыграло и захватившее императора религиозное чувство. Смерть в 1824 году любимой семнадцатилетней его с Нарышкиной дочери Софьи Александр Павлович воспринял как наказание за свои грехи, в том числе и грехи перед законной супругой. Для излечения Елизаветы Алексеевны почему-то был выбран не Крым, а скромный Таганрог, где и развернулся последний этап жизни нашего героя.

Пора подводить итоги?

После рассказа о бурных событиях, происходивших во внутренней и внешней политике России, о драматических происшествиях в личной жизни Александра Павловича, о резких переменах в его мировоззрении и связанных с ними метаниях, а также о загадках, ставивших в тупик современников и продолжающих волновать их далеких потомков, хотелось бы обратиться, наконец, к чему-то более спокойному и определенному. Иными словами, хотя рассказ о жизни Александра I еще не дошел до логического и, увы, неотвратимого завершения, требуется подвести основные итоги его царствования, чтобы попытаться сформулировать нечто, дающее твердую почву для пусть и небесспорных, но ясных выводов, нанести, так сказать, завершающие мазки на сложившуюся картину.

Нам очень хотелось бы сделать это, но вряд ли в полной мере удастся. Дело в том, что внятной и не подлежащей сомнению является только та разноголосица, которая царит в оценках личности и деятельности нашего героя как его современниками, так и исследователями более поздних времен. Скажем, для известного мемуариста Михаила Александровича Дмитриева загадочным было не только царствование самого Александра I, но и действия его ближайших предшественников, которые, по мнению Дмитриева, логикой и последовательностью отнюдь не страдали. «То гонения на масонов при Екатерине, — не скрывая раздражения, писал Дмитриев, — то, при Павле, покровительство тем же людям: Новиков освобожден, а И. В. Лопухин даже награжден и приближен к Государю. То, в средине царствования Александра I, распространение Библейских обществ, покровительство масонским ложам, распространение и даже печатание за казенный счет мистических книг; то вдруг закрытие обществ и лож, и не только запрещение подобных книг, но даже запрещение продавать те, которые были напечатаны по воле и побуждению самого Государя, и отобрание их по книжным лавкам»{284}. О какой внятной политике и ее беспристрастной оценке могла идти речь в таких условиях?

Некоторые современники считали, что все несчастья последних лет александровского царствования проистекали исключительно от усталости государя, вызванной тяготами верховной власти. По мнению Н. И. Греча, Александр «своим добрым сердцем, благородством души, умом, образованием, твердостью и упованием на Бога в несчастиях и глубоким смирением в дни успехов и славы достоин был лучшей участи. В цвете лет мужества он скучал жизнию, не находил отрады ни в чем, искал чего-то и не находил, опасался верить честным людям и доверял хитрому льстецу, не дорожил своим саном и между тем ревновал к совместникам (братьям Константину и Николаю. — Л. Л.)»{285}. С ним был согласен К. И. Фишер: «Государь охранял с величайшею ревностью личную свою репутацию и был мастер этого дела… С двадцатых годов государь перестал заниматься внутренним управлением империи и вверил его Аракчееву… тот самый государь, который только и думал об освобождении их (крепостных. — Л. Л.) при вступлении на престол. Что значит царствовать 25 лет!»{286}

Многие связывали неудачи реформ «сверху» с нравственным несовершенством самих реформаторов, взявшихся преобразовывать страну, не имея на это морального права. «До сих пор, — замечал Александр Васильевич Никитенко, — я успел заметить только то, что существа, населяющие «большой свет», сущие автоматы… Они живут, мыслят и чувствуют, не сносясь ни с сердцем, ни с умом, ни с долгом, налагаемым на них званием человека. Вся жизнь их укладывается в рамки светского приличия. Главное правило у них: не быть смешным. А не быть смешным, значит рабски следовать моде в словах, суждениях, действиях так же точно, как в покрое платья»{287}. По мнению автора замечательного «Дневника», подобные деятели не могли произвести на свет ничего прогрессивного и полезного для развития страны.

Некоторые мемуаристы встретили кончину Александра I с искренней болью, воздавая должное как самому монарху, так и тем чаяниям, которые пробудило его правление. «Россия! — писал по получении печального известия А. И. Тургенев. — И надежды твоей не стало! Забываю его политику — помню и люблю человека. Сердце не перестало верить в него, любить его, не переставая надеяться. Надежды с ним во гробе… Он у себя отнял славу быть твоим восстановителем»{288}. Вторя ему, В. К. Кюхельбекер записал в дневнике: «…мне жаль, когда размышляю о жизни Александра Павловича, который в моих глазах одно из самых трагических лиц в истории»{289}.

Исследователи даже по прошествии значительного количества времени и после внимательного ознакомления со многими фактами, неизвестными современникам далеких событий, тоже не могут прийти к единому мнению по поводу деятельности Александра I и итогов его царствования. А. В. Тыркова-Вильямс обращает особое внимание на те противоречия в мировоззрении императора, которые, по ее мнению, и предопределили невнятную политику его царствования: «Он (Александр. — Л. Л.) жаждал истины и не умел быть искренним. Питал отвращение к насилию и вступил на престол, перешагнув через изуродованный труп отца. Был одним из первых идеологов пацифизма и десять лет водил по Европе свои войска, то побежденные, то победоносные. Мечтал о всенародном просвещении… а под конец жизни сдружился с Аракчеевым. Подданным и современникам осталась недоступна, непонятна его внутренняя жизнь, богатая и надломленная, глубокая и трагическая»{290}.

Не слишком много нового внес в оценку личности и деяний Александра I швейцарский историк А. Валлотон. Собственно, и он исходил прежде всего из противоречивого характера императора, не слишком убедительно объясняя причины этой бросающейся в глаза противоречивости: «Из всех государей, которые прошли перед нашими глазами, Александр был, без сомнения, самым сложным, изменчивым и противоречивым в своих высказываниях и действиях — до такой степени, что его часто обвиняли в двуличии и даже лицемерии. То мирно, то воинственно настроенный, из скептика превратившийся в глубоко верующего человека, либерал на словах и реакционер на деле, великодушный и деспотичный, добрый и жестокий, вдохновленный и подавленный духом, робкий и отважный… властный и упрямый под обманчивой маской мягкости — он испытывал настоящие душевные муки и играл на публику, как тщеславный актер»{291}.

Автор известного курса лекций по истории России С. Ф. Платонов считал: «Человек переходной поры, Александр не успел приобрести твердых убеждений и определенного миросозерцания и по житейской привычке приноравливался к различным людям и положениям, легко приноравливался к совершенно различным порядкам идей и чувств»{292}. Его мнение, по сути, разделял и А. Е. Пресняков, посвятивший царствованию Александра I отдельную работу; правда, по его мнению, дело было не только в характере монарха. Он считал, что Александр — «прирожденный государь» своей страны, говоря по-старинному, воспитанный для власти и политической деятельности… в то же время — питомец XVIII в., его идеологического и эмоционального наследия… Его «противоречия» и «колебания» были живым отражением колебаний и противоречий в борьбе течений его времени»{293}.

Уточняя — вернее, конкретизируя — вывод Преснякова, автор курса по истории России XIX века А. А. Корнилов подчеркивал, что Александр I до конца оставался верен поискам «розы без шипов». По его мнению, именно это обстоятельство, с одной стороны, являлось главной отличительной чертой данного царствования, с другой — привело к краху реформаторства «сверху». «Сделавшись, — замечает историк, — давно уже резким противником революционного движения всякого рода, Александр оставался, однако же, вместе с тем убежденным сторонником либеральных доктрин и… был верен своим мечтам о либеральном политическом переустройстве России. Он старался… открыто подчеркнуть ту разницу, которая существовала в его глазах между либеральными взглядами и проявлениями революционного духа»{294}.

Автор фундаментальной монографии, посвященной общественно-политической жизни России в первой четверти XIX века, А. В. Предтеченский напрямую связывал реформаторские усилия правительства с количеством протестных выступлений крепостного крестьянства и нарастанием общественного недовольства ситуацией, постепенно складывавшейся в стране. «Страх перед народными волнениями, — писал он, — так же, как необходимость считаться с общественным мнением дворянства, заставляли правительство задумываться над изменениями социально-экономического строя… Чем яснее определялась картина относительно народного спокойствия, тем пассивнее становились представители общественности и тем реже прибегал Александр к попыткам заигрывания с либерализмом. Не без чувства большого облегчения правительство убедилось в том, что со сколько-нибудь серьезными реформами можно очень и очень повременить»{295}.

Дополняя этот вывод, В. М. Бокова справедливо видит одну из причин неудач Зимнего дворца в том, что трон совершенно игнорировал настроения и требования передового общества, чем и оттолкнул от себя потенциальных союзников: «При сохранении непреходящих причин для негодования (отсутствие политических прав, злоупотребления властей, крепостничество, дурные законы и пр.), при нарастании в 1820-х гг. экономического кризиса и кризиса финансового (что усугубляло внутренние проблемы и недовольство), при всевластии Аракчеева, стеснение свободы мыслить, веровать и говорить оказалось настоящим катализатором общественного недовольства. «Ум, как и порох, опасен только сжатый», — справедливо писал А. А. Бестужев»{296}.

Некоторые исследователи, размышляя о причинах неудач реформаторства «сверху», отмечают несовпадение задумок императора и тех реальных условий, которые сложились в России в первой четверти XIX века. «В чем, — вопрошал В. О. Ключевский, — заключалась причина… безуспешности преобразовательных начинаний? Она заключалась в ее внутренней непоследовательности… Новые правительственные учреждения, осуществленные или только задуманные… должны были стать на готовую почву новых согласованных гражданских отношений, должны были вырастать из отношений, как следствие вырастает из своих причин. Император и его сотрудники решились вводить новые государственные учреждения раньше, чем будут созданы согласованные с ними гражданские отношения… т. е. они надеялись добиться последствий раньше причин, которые их произвели»{297}.

«Александр, — продолжает ту же линию А. Н. Архангельский, — ускользал от страшного для себя признания: реформы, ради которых он принял царство (во многом ради которых стал вольным или невольным отцеубийцей!), будут отторгнуты Россией не потому, что она в принципе не реформируема, а потому, что они сшиты не по мерке»{298}. Французская исследовательница М. П. Рэй, автор весьма интересной книги об Александре I, конкретизирует тезис Архангельского, стараясь показать, что дело не только в правильной или неправильной «мерке»: «Не считая первых лет правления Александра I, когда царил дух реформ… реформаторская деятельность императора имела весьма ограниченный характер… В целом страной не «правили», а «управляли» — поскольку инициативы, принятые на вершине власти, в конечном счете были немногочисленны и, в общем и целом, не слишком убедительны». Однако исследовательница не считает, что в этом повинен только Александр Павлович: «В стране отсутствовали вспомогательные механизмы и точки опоры, которые помогли бы ему преодолеть глубокую враждебность дворянства… Отсутствие точек опоры и враждебное отношение дворян к переменам сыграло, на наш взгляд, решающую роль в отказе Александра от реформ»{299}.

Наконец, Н. А. Проскурякова, как бы подводя итог вышеприведенным размышлениям исследователей, отмечает: «Своеобразие ситуации состояло в том, что инициатором коренных политических реформ и отмены крепостничества… выступал не кто иной, как Александр I, опередив в этом будущих декабристов… Однако с позиций сегодняшнего дня совершенно очевидно, что замыслы преобразований, которые вынашивал с начала своего царствования Александр I, не могли быть реализованы в тех исторических условиях… Сам Александр I со временем с горечью осознал, что ему не суждено даровать «своему народу» конституцию и освободить крестьян»{300}.

Порой создается впечатление, что, рассказав о сложнейших перипетиях царствования Александра Павловича, исследователи находятся в некотором недоумении, пытаясь подвести итоги. Критически настроенный к своему далекому родственнику великий князь Николай Михайлович писал: «Для России Александр не был великим, хотя его царствование дало многое, но ему не хватало знания ни русского человека, ни русского народа… время его правления нельзя причислять к счастливым для русского народа, но следует признать весьма чреватым последствиями в истории нашей страны»{301}. Хотелось бы узнать, что подразумевает великий князь под такими последствиями, но, к сожалению, он этого не раскрывает. Примерно о том же пишет в книге, посвященной династии Романовых, И. В. Курукин: «…многие подданные терялись в догадках относительно его истинной роли в истории. Самый благовоспитанный и интеллигентный из российских государей проводил — и в то же время не проводил — реформы, приближал — и мгновенно отстранял — советников. И, кажется, не доверял никому»{302}.

Можно привести и много раз цитировавшийся вывод, сделанный в неустаревающей книге С. В. Мироненко: «Вместо освобождения крестьян последовал ряд указов, резко ухудшивших положение крестьян… Вместо конституции — фактическая передача всей полноты государственной власти в руки всесильного временщика, любимца царя А. А. Аракчеева. Вместо развития наук и просвещения — изгнание наиболее прогрессивных и талантливых профессоров из университетов и насаждение обскурантизма и религиозного мракобесия»{303}. А. Н. Сахаров считает, что главным стимулом жизни и деятельности Александра I было желание выстроить власть в соответствии с защищаемым им нравственным образцом — или оставить трон, если следовать образцу категорически не удается. Ученый пишет: «…несмотря на ужасающую жестокость системы, в которой он жил, символом которой волей судеб являлся, всю жизнь Александр боролся за обретение себя, за возврат к себе прежнему; его стремление к постоянному очищению от скверны власти… во много крат усилилось чувством искупления огромной вины, которая становилась всё более острой и тревожащей»{304}.

Наконец, Ю. С. Пивоваров попытался подойти к решению проблемы с историко-политологических позиций. По его мнению, модель Русского государства изначально не предполагала никакого разделения светской власти, в отличие, скажем, от модели «двух мечей» (папы и императора), господствовавшей в средневековой Европе, из чего неизбежно проистекал патримониальный характер верховной власти в России. Здесь, по мнению исследователя, трон строил не гражданское общество и не антропоцентричное государство, а «государство правды», целью которого стало не установление прав подданных, а спасение их душ, из чего, видимо, и проистекала его яростная защита православия. Отстаиваемая троном «правда» подменила в России «право» и заблокировала на века его появление у нас. Религиозно-нравственное начало растворяет в себе начало юридическое, вернее, не дает последнему кристаллизоваться. При этом в деспотизме российской государственности таились две основные тенденции: охранительно-подавляющая и просвещенческо-реформаторская. Важно то, что обе они реализовывались исключительно насильственным путем и всегда только «сверху»{305}.

Ознакомившись, пусть и совсем бегло, с разноголосицей в оценках деятельности нашего героя, хочется полностью согласиться с добродушным замечанием Г. И. Чулкова: «Надо удивляться не тому, что Александр был мнителен, а тому, что он среди всех безумных и фантастических событий эпохи сохранил какое-то душевное равновесие»{306}. Давайте, однако, не будем на этом останавливаться и попытаемся предложить некоторые собственные соображения по поводу итогов царствования Александра Павловича, не считая данные соображения ни бесспорными, ни, тем более, окончательно исчерпывающими проблему.

Начнем с того, что за годы правления Александра I России удалось значительно расширить свою территорию как на западе, так и на юге. Причем территориальными приращениями дело не ограничилось. Страна стала важнейшим игроком на международной арене, и произошло это благодаря не только замечательным победам ее армии, но и постоянному интересу российского монарха к европейским идеям и реальным достижениям западных соседей. Именно этот интерес побудил его попытаться превратить свою империю в подлинно европейскую державу.

Кроме того, в первой четверти XIX века хозяин Зимнего дворца окончательно определил основные препятствия на пути России к прогрессу: господство крепостного права и отсутствие прав и свобод у подданных. Намерение императора реформировать страну скоро стало известно обществу, что, безусловно, способствовало его политическому взрослению и появлению общественно-политических лагерей: консервативного, либерального и революционного (правда, два последних не сразу определили свои позиции и отделились один от другого). С этого момента начинается интереснейшее, порой плодотворное, порой трагическое, столкновение альтернатив, предлагаемых властью и обществом, которое во многом определило ход событий в России XIX столетия. При этом ни Александру, ни его преемникам так и не удалось наладить спокойный и полезный для обеих сторон и для государства в целом диалог с представителями различных общественно-политических лагерей.

Между тем распространение просвещения, особенно выстраивание системы высшей школы, создало предпосылки для изменения мировоззрения молодого поколения образованной части общества. Всё это способствовало тому, что в годы царствования Александра I начал формироваться новый тип государственных деятелей — теоретиков и практиков правительственного реформизма, так называемой просвещенной бюрократии, которой недостаточно было импульсов перемен, исходящих исключительно от трона.

Не будем забывать и о том, что ряд новых учреждений, созданных при Александре I, просуществовал вплоть до начала XX века, став для нескольких поколений россиян школой политической и государственной жизни. Так, анализируя деятельность Государственного совета, исследователь Е. М. Собко справедливо пишет: «Совет не раз становился ареной активной политической борьбы, не являясь послушным орудием в руках царя, подобно Комитету министров»{307}. Первая четверть XIX века явилась также началом золотого века русской культуры во всех ее ипостасях. Конечно, политические процессы, идущие в стране, и ее культурное развитие — вещи, оказывающие друг на друга весьма опосредованное воздействие; тем не менее вряд ли можно говорить о том, что они никоим образом не связаны друг с другом.

Что касается причин неудач реформаторства «сверху», то, помимо многого и многого, уже отмеченного историками, хотелось бы не останавливаться только на справедливых в целом выводах, сделанных ими. Безусловно, и умозрительная мечтательность планов монарха, и его нерешительность, и отсутствие поддержки этих планов широкими слоями дворянства, и неудачный для проведения структурных преобразований исторический момент — всё это имело место. Ведь для успешного начала подобных реформ очень важно, чтобы их необходимость была осознана обществом. Последнее же происходит только тогда, когда в стране ощущается серьезнейший социально-экономический или политический кризис. В России первой четверти XIX века столь катастрофических явлений не наблюдалось. Мировые цены на сельскохозяйственную продукцию падали, но до подлинного краха дело не дошло. Как мы видели, страна и ее правитель были признаны спасителями Европы, да и сама победа над Наполеоном вроде бы наглядно продемонстрировала прочность самодержавных и крепостнических устоев в борьбе с новыми буржуазными порядками. Все перечисленные обстоятельства, безусловно, помешали успешному проведению преобразований. Однако, признавая это, нам хотелось бы обратить внимание читателя еще на одно немаловажное обстоятельство.

Вряд ли возможно реформировать страну, не имея перед собой четкого представления, пусть и чисто теоретического, в каком направлении следует двигаться. Иными словами, наглядный образец, представленный западными или восточными соседями, останется бесполезным, если самому преобразователю не удастся проникнуться той идеей, которая помогла создать данный образец, и заставить поверить в нее сограждан или хотя бы их образованную часть. Долгие годы Александр Павлович свято верил в торжество предначертаний французских просветителей, но на рубеже 1820–1821 годов они стали вызывать у него обоснованные сомнения. Предчувствуя, а может быть, ощущая крах идеологии Просвещения, Александр все свои надежды со временем возложил на религию, видя в ней единственное средство личного и общественного спасения. При этом о характере его веры необходимо сказать особо. Вряд ли у императора были время и возможность выработать в себе высокое религиозное чувство, которое присуще человеку, в ходе собственных духовных поисков обнаружившему «след Божий». Скорее, он стал человеком верующим, наделенным искренней верой в то, что испытали и о чем поведали другие, действительно избранные люди.

Впрочем, в подобной ситуации нет ничего вторичного, тем более обидного. «Подлинная вера, — писал философ и культуролог Г. С. Померанц, — возникает… через высокую красоту природы и искусства, через разворачивание высоких возможностей нашей собственной природы. Или через кризис, через… тоску по подлинному — но непременно по собственному переживанию огня, подлинного возгорания духа»{308}. Александр I, став истинно верующим, шел в направлении, заслуживающем внимания, пытаясь внести в политику религиозно-нравственные начала. Однако это желание оказалось то ли утопичным, то ли неподъемным для одного человека.

В конце концов, у Александра Павловича, начавшего с понимания победы над Наполеоном как следствия Божьего Промысла, происходит замена (или подмена?) реальной политики религией, что в начале XIX века было пусть и совершенно естественно, но опасно. Вера по своей сущности иррациональна и, служа ориентиром отдельному человеку (скопом ведь не спасаются!), вряд ли пригодна для решения приземленных, но конкретных государственных проблем. Карабкаясь со ступени на ступень лестницы Иакова, человек вряд ли в состоянии тащить за собой миллионы подданных и тем более жителей целого континента. Волей-неволей вера и политика, в конце концов, приходили в серьезное противоречие, делая позиции императора как светского главы государства всё более шаткими и всё более непредсказуемыми для окружающих.

Оно и понятно. Религия провозглашает внутреннюю правду, внутреннюю свободу верующего человека. Традиционное православное сознание не может сосуществовать с правовым сознанием, да ему это и ни к чему. Либо то, либо другое — как для общества, так и для личности. Можно это отрицать, но оттого мы не станем ближе к правовому государству, к обществу трезвого отношения к праву. В традиционном православном обществе основы либерализма никогда не укоренятся, а значит, гарантия прав человека так и будет отсутствовать. Это и показали российские события первой четверти XIX века.

Скажем и еще об одной достаточно важной вещи. Многим российским монархам, проводившим или только задумывавшим преобразования, ставят в пример решительность и энергию успешного реформатора Петра I. Не избежал сравнения с великим предком и Александр Павлович. Оставим в стороне личностные характеристики этих правителей — двух одинаковых людей найти вообще сложно. Напомним лишь о различии эпох и ситуаций, в которых довелось жить и действовать Петру и Александру. Великий император, как известно, не был пионером ни в одном из своих важнейших начинаний. И флот, и регулярная армия нового типа, и мануфактуры, и подчинение Церкви светской власти, и изменения в культуре и быте подданных — всё это началось, по крайней мере, при его отце.

Петр, конечно, резко пришпорил указанные преобразования, использовав для этого грубую силу верховной власти, опирающейся на частное и государственное крепостное право, то есть, уверовав в модные тогда идеи «общего блага», поработил все сословия. Против недовольных бояр, священнослужителей, стрельцов и даже собственного сына он направил острие нового правительственного аппарата, во многом состоявшего из благодарного государю дворянства и созданной им же гвардии. Во времена же Александра I верховная власть не стала ни мягче, ни слабее — она просто «принарядилась», поскольку ей пришлось пользоваться совершенно иными идеями и решать гораздо более сложные задачи. Ведь речь пошла о постепенном и поочередном освобождении сословий из-под абсолютной власти трона, в том числе и об уничтожении крепостного права, этого фундамента петровской империи, во всех его обличьях.

Кроме того, самой верховной властью был поднят вопрос о необходимости дарования стране конституции и обязательном подчинении закону всех без исключения подданных империи. Поэтому, сравнивая правления Петра I и монархов XIX века, мы имеем дело с событиями и процессами совершенно разного порядка, лежащими как бы в разных измерениях. Инакомыслящих и прямых политических оппонентов можно, наверное, уничтожить в любой момент и в любых исторических условиях. При каких-то обстоятельствах это может принести власти желаемый результат. Но что делать с вызовами времени, ставящими перед страной прежде незнакомые задачи и требующими нетрадиционных решений? Колебания и неуверенность Александра 1 — это во многом следствие появления перед Россией таких задач и отсутствия (пусть и временного) таких решений.

Загрузка...