Глава VIII ОСУЩЕСТВЛЕНИЕ ДЕРЖАВНОГО ЗАМЫСЛА

ЦАРСКИЙ ПЛАЩ

История великой Персидской державы была завершена ужасной сценой. Когда в памятное июльское утро 330 г. до н. э. Александр подоспел — уже не для того, чтобы схватить Дария как противника, а чтобы спасти его от насилия со стороны его же приближенных, — он застал царский лагерь полным смятения: брошенные упряжки с поклажей, которую теперь распродавали, растерянная свита царя, позабывшая свой долг, и стенающие женщины. Когда среди этих обломков, выброшенных волной всемирной истории, Александр стал разыскивать Великого царя и его палачей, убийцы уже исчезли. И подобно тому как бросают волкам что-нибудь из одежды, чтобы выиграть время, так и они оставили преследователю свою жертву. Смертельно раненного владыку обнаружили наконец в повозке, но он умер раньше, чем к нему подвели Александра.

Нечасто случается, чтобы мировая история так ощутимо в короткий, но трагически значительный час резко изменила свое течение, как это произошло, когда Александр предстал перед обезображенным трупом своего противника. Горькая трагедия распада, низведенного до самого предела, вызывала теперь сочувствие победителя. Источники рассказывают о глубоком потрясении, которое охватило царя при этом зрелище.

Это чувство передалось не только участникам трагедии и современникам: даже тех, кто анализировал это событие позже, охватывала дрожь{146}. Естественно, что это чувство выразилось в стремлении приукрасить сцепу романтическими чертами. Начало подобной традиции было положено уже во времена Александра, а поздние авторы так неумеренно следовали ей, что нам подчас трудно отделить подлинные события от их буйной фантазии.

Поэтому можно вычеркнуть все, что сообщают о золотых цепях, о нищенской дорожной повозке, о том, как блуждала без поводыря эта упряжка и как нашел ее у безлюдного ручья воин, пожелавший напиться воды, о последних словах и рукопожатии умирающего. Истинность таких рассчитанных на чувства читателя картин остается весьма сомнительной.

И только один факт выделяется в этих зарослях досужей словоохотливости. Мы находим его у Плутарха, который всегда избирает наиболее достоверную начальную традицию{147}.

Так вот, но Плутарху, Александр снял свой плащ и, раскинув его над мертвым, укрыл его. Такое не могли сочинить риторы: здесь виден характер Александра со столь свойственным ему мастерством символических действий. Вспомним копье, которое он метнул при высадке на азиатский берег, или факел, которым он поджег дворец в Персеполе, — и станет ясно, что за вызовом на бой и свершением суда должно было последовать новое действо — примирение, упразднение вражды. Оно-то и выразилось в этом покрытии плащом. Притом все это никоим образом не было надумано. Царь действовал по естественному побуждению, следуя вдохновению минуты, или, лучше сказать, вдохновение руководило им. Так Александр придал этой и без того великолепной сцепе священный дух примирения.

Этот милосердный поступок имел громадное значение. Завершился некий всемирно-исторический раздел, и теперь наступил великий час: Александр поверил в возможность начать новую, мирную главу истории. Решительным образом остановить «перпетуум-мобиле» истории — вечную ненависть и вражду — такова была его воля. Царь был далек от гордыни многих триумфаторов: его не опьяняла идея беспредельного мщения, упоения бесправием побежденных. Впредь вообще не должно быть никаких победителей. В той мировой державе, которая виделась Александру, им не было места.

Именно здесь и раскрывается вся грандиозность задуманного царем предприятия. Покрытие плащом символизировало не более и не менее как попытку ликвидировать вечное противостояние Востока и Запада. До сих пор это были два мира, нередко удачно восполняющие друг друга в своих противоположностях, но чаще враждебные и, во всяком случае, чуждые друг другу. Мы, далекие потомки, знаем теперь, как трудно было преодолеть это противостояние, как впоследствии не справились с этой задачей ни Антоний, ни Траян; даже сам Цезарь не смог перебросить мост через эту пропасть; мы знаем, что за Ассирией, Вавилоном и Персией последовало и должно было последовать противостояние Парфии, Сасанидов и ислама.

Так что кто упрекнет Александра в том, что он дерзнул объединить несоединимое, не обладая еще тем опытом, который пришел позднее? Мы не станем сейчас ставить вопросы, было ли это предприятие бессмысленным в его время; насколько завоевания, необходимые для этого, пусть и совершаемые с лучшими намерениями, неизбежно вызывали сопротивление; сколько тяжких жертв этот план требовал со стороны уже сложившихся обществ. Все эти вопросы встанут перед нами впоследствии — в том же порядке, как они появлялись по воле или же против воли царя.

Но когда он преклонил колена перед телом своего противника и так бережно укрыл покойного плащом, не было еще никаких вопросов и никаких проблем, был создан только образ любви и добра в его всеохватывающей широте. А когда он поднялся, то был уже Великим царем, Ахеменидом, персом, который впредь щедро награждал за преданность Персии и мстил за ее поношение. Он ведь никогда не был вполне македонянином, так что вряд ли мог стать совершенным персом, да этого и не требовалось. Александр был в первую очередь Александром, собственная титаническая сила которого влекла его к тому, чтобы упразднить старые миры и создать новый. Для иранцев, пожалуй, он мог бы стать национальным царем по крайней мере настолько, насколько был к этому способен по своей сверхнациональной сущности, иначе говоря, в рамках мировой державы и ее интересов. Так повелевал ему не только холодный разум, но и сердце, движимое велением минуты. В этот час Александр, может быть, и на самом деле испытал почти самозабвенную любовь, и этот часто столь мрачный мировой демон предстает здесь перед нами как истинный образ света, как герой милосердия.

Александр отправил тело своего предшественника в Персию для торжественного погребения, со всеми царскими почестями в скале персепольской царской усыпальницы. Этот акт милосердия был образцом рыцарства. Не отказав в последних почестях своему врагу, Александр поступил так, как некогда Ахилл с Гектором и Одиссей с Аяксом, т. е. как настоящий эллин.

В ГИРКАНИИ

Безостановочное преследование было закончено, и, как полагала армия, война тоже. Судьба Великого царя свершилась, победа казалась полной, и побежденный уже не стоял на пути. Чары рассеялись, люди снова могли чувствовать, надеяться; проснулись их постоянно подавляемые желания. Старые воины рассчитывали, что поход окончен: они верили в то, что казалось им очевидным.

Невинная вера простодушных сердец! Тем более серьезно приходилось с ней считаться Александру. Привязанность к родине вступила в столь тяжкое противоречие с его вселенским чувством, что возникало опасение, совместимы ли они вообще. Он уже чувствовал, что раскрывается бездна, которая разорвет надвое то, что кажется очевидным. Или, может быть, он угадывал другое — то, что дело идет, в сущности, о двух свободах: о естественном праве каждого или о притязаниях одного и единственного на божественную власть? Ощущал ли он скрытое неудовольствие, боялся ли молчаливого осуждения? Как бы то ни было, он решил снова увлечь войско, отнять у него надежду и волю: внушить ему свою безумную мечту.

Без промедления созвал он воинов на войсковое собрание. Мы не знаем, развивал ли он перед ними мысль о праве наследования, упоминал ли о долге преемника персидского царя отомстить за своего предшественника предавшему его слуге.

Во всяком случае, он, несомненно, рассуждал как полководец: давал оценку военного положения, говорил о сопротивлении, которое под предводительством Бесса снова набирает силу, грозит на Востоке. Источники сохранили подлинные слова Александра: «До сих пор вы были для людей Востока страшным призраком. Если вам здесь ничего не надо и вы хотите только, произведя смятение, уйти домой, они овладеют вами, как женщинами». Этой мыслью — завоевания обязывают к созиданию — царь выдал свою глубокую тайну. И еще приводятся такие слова: «Если бы хватило друзей и добровольцев, македоняне подчинили бы мир». Это пожелание было высказано и отражено в отчете о войсковом собрании, который Александр направил в Македонию, чтобы обосновать продолжение войны. Уже тогда слова «весь мир», «вся ойкумена» стали обозначать конечную цель политики будущего{148}.

Против аргументов, высказанных за продолжение войны, никаких возражений быть не могло. К тому же Александр околдовывал людей силой своей внутренней страсти{149}. И войско снова попало в сети Александра-волшебника; более того, оно ликовало, радуясь своей самоотверженности. А он, одолев своеволие македонян, уже обдумывал следующую цель — сломить не только последнее сопротивление врага, но и своеволие персов, завоевав их сердца.

Александру предстояло решить еще одну военную задачу. На Востоке упрямые жители Арианы собирались для новых вооруженных походов. Снова понадобилось возродить идею мести. Но если прежде месть мотивировалась необходимостью покарать персов за былые преступления в Элладе, то теперь месть преследовала цель наказать Бесса за его преступление перед Великим царем. Однако до этого было еще далеко. Чтобы настичь врага, требовалось преодолеть опасные теснины. Проход шириной в 75 километров с юга был ограничен центрально-иранской соляной пустыней, морем вечного песка и смерти, а с севера — водами Каспийского моря. Он как бы представлял собой «осиную талию» Персидской державы. Вдоль Каспийского побережья протянулась полоса цветущей равнины, затем горный хребет Эльбурса, а у южного его подножия — от Par через Гекатомпил на восток — большая военная дорога, справа от которой простиралась пустыня.

Проход был свободен, но фланг войска был бы открыт враждебным племенам горцев и остаткам персидской армии, которые укрылись в горах: энергичному Артабазу с его сыновьями, Фратаферну, сатрапу гирканскому и парфянскому, Автофрадату, правителю земли тапуров, и прежде всего Набарзану, деятельному персидскому тысячнику с остатками наемников-эллинов. Они задержались и не ушли с Бессом на восток. Объясняется ли это усталостью, упрямством или готовностью покориться победителю, неизвестно. Однако, каковы бы ни были их намерения, следовало обезопасить тесный проход: ни с фланга, ни с тыла противник не должен был угрожать Александру. Сдавшихся ждали милостивое прощение и признание всех заслуг, которые им полагались за верность старой державе.

В несколько переходов Александр достиг города Гекатомпила, лежащего в самом узком месте теснины. Здесь он набросал план перехода. Кратер заходит слева, чтобы действовать в горах против тапуров и следить за эллинскими наемниками; обоз идет менее крутыми тропами; сам он с главными силами двинется прямо через горы. Все встретятся по ту сторону, на равнине, на берегу Каспийского моря.

Трудно сказать, был ли этот марш-погоня так уж необходим. Однако благодаря ему Александр сумел быстро подойти к противнику, поразить его внезапностью, совершенством своей походной техники в горных условиях и создать наилучшие предпосылки для дальнейших успехов. Кроме того, этот марш опять-таки отвечал жажде Александра совершить невероятное. Когда он не находил этой возможности в великом, то довольствовался малым. Возможно, ледяные вершины Эльбурса внушили царю мысль еще раз испытать свое войско.

Отвага и труды увенчались успехом. Александр достиг полного политического успеха, а в военном, как выяснилось, уже не было нужды. Кроме того, перед войсками предстали такие пейзажи, красивее которых они не видели в течение всего похода. Цепь Эльбурса вместе с его главной вершиной Демавендом разделяет два климатических пояса. На юге сухо как в летнюю жару, так и в зимний холод, а на севере влажные ветры, которые все испарения Каспия близ горной цепи превращают в дождь. Максимум осадков в местности, лежащей на географической широте Родоса, Сицилии, Туниса и Малаги! Благодаря жаре и влажности горы покрыты роскошным лиственным лесом, а на равнине необычайное богатство растительности — средиземноморской по видам, но тропической по изобилию. Отсюда поразительные урожаи злаков, но отсюда же и непроходимость джунглей, населенных львами, пантерами и тиграми.

Воины, привыкшие к голым вершинам, были поражены густым лесом, сверкающими каскадами шумных горных потоков. Топографы (учрежденная Александром подвижная «служба по нанесению на карту рельефа местности») принялись с рвением за свои записи, отметив прежде всего отсутствие хвойного леса. Каково же было общее изумление, когда войско достигло равнины, где местные жители рассказывали о фантастических урожаях винограда, смоквы и пшеницы, которую никто не сеял. Находившиеся при войске естествоиспытатели интересовались также неизвестными им горными пчелами, рыбами удивительной раскраски, деревом, листья которого сочились медом{150}.

Таковы были впечатления воинов. Но царя, как ни легко он предавался охватывавшим его чувствам, здесь ничто не привлекало. Не было даже основано города, какой-нибудь повой Александрии. Александр считал Каспийское море неполноценным. По его мнению, это было даже не море, а какое-то болото, стоячая вода, и он предполагал, что оно соединено с Азовским морем и Доном. Возможно, царь уже тогда вынашивал план дальнейших географических исследований, но пока ставил перед собой только политические и военные задачи.

Как законный наследник прежнего своего противника Александр спустился в Каспийскую низменность; в качестве преемника Великого царя он принял здесь знаки покорности персидских магнатов. Те, кто до конца хранил верность Дарию, получили благодарность, более того, повышение. Так, достопочтенный Артабаз был принят в круг приближенных, и ему поручили важные задачи на Востоке. Фратаферну царь вернул Парфию, а вскоре и Гирканию{151}. Автофрадат был назначен сатрапом над землей тапуров и амардов. Даже Набарзан, столь враждебно относившийся под конец к Дарию, был, невидимому, помилован, хотя и лишен должности сатрапа.

Если Александр управлял персидскими сановниками как новый Великий царь, следуя иранским обычаям, то для греческих наемников он оставался предводителем эллинов. Кто пошел на персидскую службу до основания Коринфского союза, тех милостиво отпустили домой. Так же поступали с гражданами Синопа, не вошедшего в Коринфский союз. Остальные наемники должны были продолжать службу в войске Александра. Спартанские и афинские посланцы, пришедшие к Дарию после основания Союза, были взяты под арест как государственные преступники — по-видимому, для передачи их союзному совету в Коринфе.

Что касается военных действий, то Александр предпринял лишь многодневную экспедицию против дикого горного народа амардов, живших западнее тапуров. Он напал на них внезапно и добился полного подчинения. Предприятие это, однако, прошло небезболезненно:.любимый конь царя Буцефал попал на время в руки врага, что вызвало страшный гнев владыки{152}.

Если тапуры и амарды входили теперь в державу Александра, то кадусии, жившие на крайнем западе цепи Эльбурса, оставались еще не покоренными. Александр оставил в Экбатанах Пармениона, чтобы тот напал на кадусиев с юга и, таким образом, замкнул круг близ Каспийского моря.

После этой скорее мирной, чем военной, деятельности Александр вошел в Задракарту — главный город Гиркании. Тут он дал войску две недели отдыха. Он принес жертвы богам и провел обычные спортивные состязания, наглядно показывая своим новым подданным преимущества греко-македонского образа жизни.

Так, сравнительно легко, была ликвидирована существовавшая ранее напряженность, и гирканский эпизод завершился. Войско, отдохнувшее в благодатной Каспийской низменности, вновь было готово к маршу. Вопрос о греческих наемниках можно было считать улаженным. Идея, представляющая Александра законным наследником Дария, одержала первую крупную победу.

И только в кругу македонских военачальников продолжала нарастать тревога: какова конечная цель всего похода? К чему приведет идея персидского наследства Македонию и их самих, македонян? Не выскользнет ли победа из их рук? Разумеется, все они были за царя. Но за кого был царь? Это теперь казалось еще более неясным, чем когда-либо.

ВОСТОЧНЫЙ ИРАН

Сначала речь шла о западной половине империи — о Малой Азии, Сирии, Египте, Месопотамии. Их внутренняя заинтересованность в сохранении персидского владычества была столь незначительна, что Александра иной раз воспринимали здесь как освободителя. Но далее речь шла уже о коренных землях — Персии и Мидии. И тут для персов была поставлена на карту не империя, а собственная свобода. И тем не менее они проявили слабость. Они устали не столько от борьбы, сколько от власти, от владения и владычества, от упоения своей значительностью.

Итак, теперь предстояло освоить восточную часть державы — Восточный Иран и Бактрию с Согдианой. Как там примут завоевателя?

Александр ожидал увидеть бесконечные просторы и горы, вздымающиеся до небес. С «Крыши мира» растекались во все стороны реки, несущие под лучами южного солнца свои мутные талые воды. Они дарили жизнь долинам, лугам и даже пустыням, пока в конце концов не иссякали в мертвых песках. Вечный снег и обжигающая жара, потоки воды и алчущие степи, возделанная земля и пустыни, изобилие и вечная нужда. Всегда здесь вставало неколебимое «да — нет», жестокое «или — или». Неудивительно, что столь непохожи друг на друга были здесь и люди: собственники плодородной земли противостояли нападавшим на них кочевникам, верующие — еретикам, «правдоискатели» — «обманщикам». В метафизике мы тоже видим отражение земного: свет и тьма, добро и зло, ангелы и бесы, боги и демоны, Ахурамазда и Ариман.

Этому внутренне напряженному и не расположенному ни к какой духовной экспансии, упорно коснеющему в противоречиях и на круге своем бытию соответствовала отрешенность всех этих стран от высокой культуры Востока. Пустыни отделяли Восточный Иран от западного и южного побережий, не говоря уже о Европе и об остальной Азии. От Индии он был отделен сверх того высокими горами.

Часы мировой истории остановились здесь в незапамятные времена. Здесь всегда были рыцари в своих замках, крестьяне в огороженных селениях, разбойники в степях и всегда те же самые сады и поля, стада, превосходные кони и верблюды, а еще охота, пиры, справедливость и благочестие. Но, кроме этого, не было ничего. На западе эта исконная жизнь распалась, а на востоке она все еще находилась в своем изначальном положении. Из четкого рисунка жизни, из внутренней ясности здесь смогло вырасти лучшее, что мог предложить Иран, — благородная проповедь Заратуштры. Именно она объединяла большую часть всадников, когда дело шло о защите родины.

Персы и мидийцы под влиянием более развитых культур месопотамских соседей утратили свое лицо. Чужих нравов они не усвоили и, утратив исконные обычаи, остались опустошенными. Яд власти, тяготы владычества над другими народами сумели разрушить их характер; традиционная схема мировых империй ввергла их в водоворот синкретизма, привела к потере старой опоры, не дав взамен новой.

Восточный Иран, по существу, не был этим затронут. Кир, правда, когда-то явившись сюда, потребовал поддержки и обещал взамен свою верность. Но он был таким же иранцем, как они. Он защищал их от нападения северных кочевников, улаживал стычки между соседями, а в остальном оставлял их такими, какими они были. Он заманивал к себе на службу славой и добычей, к тому же можно было, находясь в безопасности, немало узнать о мире, который начинался за пустыней. Персидское владычество приносило, пожалуй, обогащение, но никоим образом не требовало отказа от укоренившихся обычаев.

Иное дело сейчас. С запада надвигалось нечто, не имеющее имени, некий пожирающий огонь, похожий на все выжигающий степной пожар. С македонскими молодцами, на худой конец, еще можно было сговориться. От них пахло лошадьми, они были падки до вина и женщин, а на охоте и в метании копья столь же проворны, как их собственные богатыри. Но вот возглавлявший их человек был страшен. Даже неизвестно, кто он — бог или волшебник. И эти надменные, всезнающие греки с их россказнями, глупыми вопросами и порочной изнеженностью! Они несли с собой непостижимое, поймали в свои сети македонского царя с его людьми, поймали и весь мир, может, и у иранцев они похитят души и веру?

Без сомнения, такие мысли тяготили восточноиранских укротителей коней. Речь шла сейчас не только о политической свободе, но о самой культуре Ирана, которая под напором эллинской цивилизации оказывалась под ударом. Более всех сопротивлялась нововведениям знать Согдианы, Бактрпи и Арии, чей уклад и образ жизни попадали под удар в первую очередь. Эти районы были заселены подлинными иранцами в этническом, а не в географическом смысле слова. Однако я те, кто решился бороться, должны были признать свои ограниченные возможности.

Все хорошо знали, что главная опасность исходит не от вражеской конницы и пехоты, а от личности царя. Полководцу надо было противопоставить полководца. Дарий проявил неспособность, бог оставил его. Теперь вся надежда была на Бесса и его сатрапов. Восточноиранские племена видели в них своих вождей. За ними, пожалуй, пойдут, покуда они будут иметь успех, но что произойдет, если и они не справятся?

Знать Восточного Ирана рассчитывала па, как мы говорим теперь, народную войну. Последняя должна была отличаться от битв огромных армий, проигранных Дарием. Сила народной войны заключена в широте действий, жестокости и спонтанности ее предприятий, слабость — в опасности раздробления сил и во всяческих разногласиях между отрядами. Война не превратится в затянувшуюся обоюдную резню лишь при условии, если ее бойцы будут борцами за свободу.

Александр, кажется, предвидел угрозу такой войны, во всяком случае, всеми средствами старался избежать ее. Впоследствии мы увидим, что народная война все-таки разгорелась, что в лице Сатибарзана и Спитамена явились борцы за свободу и как Александру в конце концов удалось одержать победу и в этой новой для него войне.

ЧЕРЕЗ АРИЮ И АРАХОЗИЮ

В этом море неизвестных восточных просторов с его волнами национальной непокорности македонское войско прокладывало себе путь, подобно одинокому исследователю, совершающему кругосветное путешествие. О дорогах и о географическом расположении селений Александр узнавал от своих персидских подданных и вельмож. Когда он — по-видимому, в Задракарте — набрасывал план своего нового предприятия, в его распоряжении уже были необходимые сведения о дорогах и других путях сообщения. Он знал о Большой восточной дороге, которая в провинции Ария раздваивалась, причем северное ее ответвление достигало Бактры, а южное — вело через Дрангиану и Арахозию в Кабульскую долину и дальше в Индию. Ему, пожалуй, было также известно, что существовал прямой путь из Бактры в район Кабула через высокогорный массив и что таким образом северная дорога соединялась здесь с южной.

Александр двинулся Большой дорогой и в Сузие (неподалеку от нынешнего Мешхеда) принял знаки покорности от сатрапа Арии Сатибарзана{153}. Царь воспринял это как очередной успех своей миролюбивой политики, помиловал наместника и даже подтвердил его полномочия, несмотря на то что тот принадлежал к числу убийц Дария. Александр оставил здесь сорок всадников под начальством Анаксиппа — по-видимому, с заданием защищать население от грабежей со стороны проходящих войск. Будущее очень скоро показало, как сильно царь переоценил значение своей политики терпимости и как недостаточны были его мероприятия по охране столь важной в стратегическом отношении Арии.

Между тем из Бактрии поступило сообщение, что Бесс взял имя Артаксеркса и называет себя Великим царем. Чтобы захватить узурпатора, Александр пошел по восточной дороге, а затем свернул на север. Отряды пехоты, которые он вызвал из Мидии, явились своевременным подкреплением{154}.

Александр уже собирался нанести решительный удар, как вдруг пришло ужасное известие, которое заставило изменить все планы: Ария взбунтовалась, Анаксипп и его всадники вырезаны, вероломный Сатибарзан во главе восставших вербует войско в своей столице Артакоане. Все связи с тылом были отрезаны. Александр надеялся одним львиным прыжком-маршем сломить сопротивление у себя в тылу. Он бросился в путь с легкими войсками, оставив на месте часть армии во главе с Кратером.

О том, что произошло дальше, мы, к сожалению, осведомлены очень плохо. Достоверно известно, что Сатибарзан был захвачен врасплох налетевшим Александром и бежал к Бессу; известно и то, что царь вскоре подтянул сюда остальное войско. Далее, по-видимому, Кратеру было поручено окружить Артакоану, между тем как Александр после тщетной попытки догнать Сатибарзана учинил кровавую бойню в селениях повстанцев, многих перебил, а захваченных обратил в рабство. Лишь только приступили к осаде Артакоаны, как крепость сдалась.

Александр, решив, что уже достаточно покарал ариан, смилостивился над ними и даже вернул кое-какое имущество — возможно, с целью отделить невинных от мятежников, большинство которых происходило из всаднического сословия. Назначение перса Арсака сатрапом также говорило о стремлении царя вернуться к политике терпимости. Вместе с тем он прикладывал все силы, чтобы укрепиться в провинции. Александр пробыл там месяц, захватил все крепости и, оставив в них свои гарнизоны (по-видимому, использовав уставших и больных ветеранов и наемников), основал Александрию Арианскую. Вопрос, стала ли Артакоана, бывшая резиденция Великого царя, цитаделью нового полиса, или, что правдоподобнее, старый город остался на северо-западе от последнего, в долине Герируда, остается спорным{155}. Во всяком случае, новая Александрия могла похвалиться истинно царским местоположением, которое обеспечило ей (под именем Герат) существование и по нынешний день.

Недели, проведенные в Арии, научили Александра тому, что Восток можно завоевать, только действуя неспешно и постепенно. Он отказался от своего плана напасть на Бесса незамедлительно и предпочел идти южной дорогой, завоевать тамошние провинции и пробиваться в Бактрию через Кабульскую долину и Гиндукуш. Это был отчаянный план, который требовал от войска предельного напряжения, так как столкновение с врагом должно было произойти в условиях весьма неблагоприятных. Мотивы этого решения нам неясны; возможно, после пребывания в Арии Александр счел сезон неподходящим для того, чтобы в этом же году завоевать Бактрию, где зимы очень холодные. К тому же ему приходилось опасаться удара с фланга — из Дрангианы; может статься, оп, кроме того, считал выгодным дать Бессу больше времени для всеобщей мобилизации, чтобы одним сражением одолеть противника. Его, наверное, также привлекала авантюрность подобного предприятия.

Как бы то ни было, царь двигался теперь южной дорогой. Фраду, резиденцию сатрапа Дрангианы и Арахозии, он сумел занять без боя, так как наместник, один из убийц Дария, бежал в Индию. О трагических событиях, разыгравшихся тогда в придворном лагере, мы расскажем впоследствии и в другой связи. Фрада стала теперь называться Профтасией и, по-видимому, управлялась по образцу эллинских городов.

Затем македоняне с боями двинулись дальше на юг, в земли ариаспов у нижнего Гильменда{156}. Благодаря своей великолепной оросительной системе эта область являлась житницей Восточного Ирана. Здесь Александру представилась возможность выступить в качестве наследника Ахеменидов, нового «персидского царя». Когда-то ариаспы получили от Кира значительные привилегии за услуги, оказанные ему во время похода. Теперь Александр выступил как законный наследник Великого царя и как бы второй Кир. Он поблагодарил их за проявленную тогда преданность, расширил их границы и представил множество доказательств своего расположения к ним.

Однако, невзирая на все эти действия, политике терпимости снова был нанесен удар{157}. Сатибарзан со своими эскадронами вернулся из Бактрии и снова ворвался в Арию. Парфии угрожал посланный Бессом в это же время Барзан{158}. Чтобы отразить новую атаку на тылы, Александр послал экспедиционный корпус, во главе которого поставил умного Артабаза, потому что тот был, во-первых, персом и, во-вторых, значительным политическим деятелем; военачальниками при нем были Эргий и Каран. Артабаз, однако, добился успеха не сразу. Только когда Сатибарзан, настоящий рыцарь, всегда готовый к смелым решениям, вызвал Эргия на поединок перед войсками, копье более удачливого противника решило судьбу и его самого, и восстания в целом. После смерти доблестного борца за свободу враги Александра утратили силу, хотя окончательно страна так и не успокоилась.

Александр не дал войскам зимней передышки. Немного задержавшись у ариаспов, в январе или феврале 329 г. до н. э. он направился в Арахозию. Покорение этой страны, должно быть, не вызвало особых затруднений. Умудренный опытом, полученным в Арии, царь в виде исключения отошел от своего правила ставить сатрапами персов. Однако это никоим образом не означало отхода от принципа терпимости. Наместником Арахозии стал Менон, получивший в свое распоряжение воинское соединение из 4 000 гоплитов (по-видимому, греческих наемников) и 400 всадников. Царь мог себе позволить оставить их, так как с запада пришло новое пополнение.

Резиденцией и основным лагерем Менона, по-видимому, уже тогда стал район нынешнего Кандагара, который вскоре тоже был назван Александрией. Возможно, царь основал в районе Гильменда и еще одну Александрию. Подобно Александрии Арианской и Профтасии, этот город был возведен не только с целью обеспечивать мир и безопасность в этом регионе. Здесь выявилось нечто новое, чего не было в Персии, Мидии, Гиркании и Парфии: греческому полису не только на Переднем Востоке, но и в Иране предстояло стать зародышем будущей имперской цивилизации. Таким образом, при всей политике терпимости для Восточного Ирана тоже предусматривалась полисная цивилизация, которая должна была исходить из мест, населенных ветеранами.

В течение зимних месяцев войско сильно страдало от снегопадов{159}. По пути к Паропамисадам пришлось совершить переход из района Аргандаба в верхнекабульскую долину; войску пришлось нести тяжелые лишения во время марша по заснеженным яйлам (плоскогорьям). Многие простудились, некоторые ослепли. Александр, как обычно, помогал и заботился о воинах. Трогательная картина: царственный сверхчеловек крепкой рукой поддерживает измученного походом ветерана; сознание, что полководец ближе всего к ним в самые тяжелые минуты, вдохновляло воинов и помогало им переносить лишения.

Вступив в Кабульскую котловину, войско оказалось у ворот Индии. Но пока следовало победить врага по эту сторону гор и тем самым завершить завоевание Персидской империи. Однако можно не сомневаться в том, что Александр уже задумал дойти до океана.

Эти планы в немалой степени способствовали основанию новых городов: здесь тоже была возведена новая Александрия. Примечательно, что город прилегал к Гиндукушу в том самом месте, где Бактрийская дорога выходила из ущелья. По-видимому, эта дорога была царю важнее, чем южная. Он хотел, покорив Бактрию, воспользоваться ею еще раз, чтобы достичь Индии.

Александр заселил новый город и прилегающую местность ветеранами и несколькими тысячами местных жителей{160}. Сатрапом Паропамисад снова был назначен перс, к которому, однако, приставили наблюдателя-епископа.

Как только проходы через высокогорье очистились, Александр тронулся в путь и устремился в Бактрию. Перед войском стояла задача форсировать могучий Гиндукуш. Все до последнего воина считали это самой трудной задачей, которая когда-либо стояла перед полководцем или армией. Что Балканские горы, Тавр или даже Эльбурс против этого громадного «края земли»? «Краем земли» греки сперва считали регион Черного моря, где находился покрытый снегами Кавказ. Полагали, что Гиндукуш — часть Кавказа, и гордились тем, что наконец-то преодолеют его. Волна романтического воодушевления, вызванная безмерностью испытаний и достижений, снова охватила войско. Открывались области, которые до сих пор казались мифическими, и воины ощущали себя творящими миф. Поэтому, когда натолкнулись на огромную пещеру, то решили, что именно здесь страдал Прометей; нашлись даже цепи и гнездо орла-мучителя{161}. Македонянам казалось, что до них только Геракл добирался сюда, чтобы освободить страдальца. Разве после этого не должен был Александр предстать перед войском новым Гераклом? Царь, надо думать, приветствовал эти окрыляющие фантазии и одобрял их, тем более что они, по существу, отвечали его собственным мыслям и чувствам. Но понимал ли Александр, что сам он больше (хотя бы и без пещеры с орлом) похож на бунтовщика Прометея?

В такие высокие минуты царь и армия были единодушны. Но то, что Александру было присуще всегда, ибо он сам был воплощением невероятного, к его людям приходило только в минуты вдохновения. Им нужен был могучий прилив новых чувств, чтобы заглушить тихую мелодию тоски по родине и печальные стоны от каждодневных лишений.

ДВА МИРОВОЗЗРЕНИЯ

Овладевать сердцами простых воинов — это не могло не удаваться победному гению Александра. Единения с ними, невзирая на некоторые огорчения, царь достигал снова и снова, пока спустя много лет не порвались между ними последние узы. Как же обстояло дело с другими людьми, привыкшими думать самостоятельно, которые имели собственное мнение и умели выносить свое собственное суждение? Как удавалось достичь согласия при выборе задач и целей в кругу тех, кто стоял у власти?..

В начале книги мы уже говорили о Македонском царстве и обращали внимание на то, что власть в нем в большей степени, чем монарху, принадлежала знати. Монарха считали первым среди равных, которого, по существу, ничто не отличало от других землевладельцев. При Филиппе все было именно так. Будучи гегемоном эллинов, в Македонии он оставался патриархальным царем, чистокровным македонянином.

Говоря об Александре, мы должны признать, что с самого начала его воспринимали как чужака. Правда, со временем у Александра завязались весьма тесные узы со знатью, особенно со сверстниками, но после Исса пути разошлись. Сперва еще можно было надеяться, что они сойдутся, но теперь, после смерти Дария, стало очевидно, что путь Александра идет в совершенно ином направлении, чем если бы он следовал национальной традиции, которую так укреплял Филипп. Прошло всего шесть лет после его смерти, а Парменион все чаще предупреждал о надвигающихся переменах. Между тем — и это знали все, кому властелин открывался изо дня в день, — на деле Александр стоял от македонской идеи даже дальше, чем можно было судить по его недавним мероприятиям. Несомненно, это была только прелюдия.

Всякий, кто не был готов бросить за борт все традиционные воззрения общества, почувствовал в логике нового политического курса угрозу жизненным интересам нации, равнодушие к ее высшим ценностям. Основой новых оценок должна была стать не македонская, а сверхнациональная, по существу, имперская идея. На мир не собирались смотреть из маленькой Македонии, напротив, на маленькую Македонию хотели смотреть с мировой точки зрения. Царю приходилось отходить и от своего народа, и от родины. Династическому принципу и тому предстояло подвергнуться переменам. Впредь следовало подчиняться не македонскому царю, сотоварищу-рыцарю, а владыке, деспотичному даже в изъявлениях своей милости. Назначение македонян управляющими в Персии только внешне могло показаться поощрением, на деле же оно низводило македонян до уровня покорных подданных. Не только побежденные, но и победители были лишены теперь свободы.

Примерло так думали недовольные. Но что их особенно пугало — это тот энтузиазм, с которым Александр стремился к своим новым целям. Он будто не замечал, как при этом разрушается старое, действуя так, словно прошлое лишено всякой ценности. И это был не трезвый расчет, основанный на необходимости, а увлечение, страстная любовь к стихии. Не Македония, а мир, не национальная узость, а всечеловеческая широта, не Македонское царство, а безусловная самодержавность составляли основополагающую стихию Александра.

Более проницательные недруги понимали, что царь не мог действовать иначе: его вынуждала поступать так внутренняя таинственная сила, так как его мировоззрение по природе противостоит всему традиционному и примирить их невозможно. Только Парменион, как ментор и старший, умудренный годами, нашел в себе силы возражать и противиться. Более слабым и юным было бессмысленно заступаться за почитаемые ими святыни, ибо при любой попытке огненный дух Александра мог их испепелить. Трудно переубедить царя, но еще труднее повлиять на творческий дух. В Александре соединилось и то и другое. Его страстная убежденность и яркое пламя души не терпели узких национальных шор, запрещали любую существенную критику и подавляли всякую дискуссию о правильности нового курса. Признавалась критика только отдельных мелочей. Так образовался фронт молчания, тайного ожесточения, являющийся одновременно питательной средой для самых черных планов заговорщиков.

Александр знал об этом, и пассивное сопротивление было для него всего мучительнее. Он не собирался терять македонян, и если не мог уже целиком принадлежать им, то, во всяком случае, хотел, чтобы они принадлежали ему. Но прежде всего он пытался увлечь мировыми замыслами своих помощников и товарищей. За их души Александр и боролся во время вечерних пирушек, употребляя все свое колдовское обаяние, сердечные слова, богатые подарки, а иногда и грубую силу. Сначала он еще сдерживал себя, чтобы не оскорбить чувства македонян внезапным переходом к грубости. Поэтому он добивался только самого необходимого, делая это осторожно и часто прибегая к компромиссам. Так, он облачался в новую царскую одежду только при общении с людьми Востока или дома, а потом стал надевать и при всем народе{162}.

Прежде всего понадобилось удалить из лагеря Пармениона. Это, видимо, было решено уже после Гавгамел. Старика оставили в Экбатанах на довольно высоком посту; это было еще не полное унижение, но и не слишком почетно. Часть его гарнизона была вскоре отозвана в действующую армию, так что поход против кадусийцев не состоялся. Все происходило так, словно старые недоразумения не были забыты и мрачная тень закрывает солнце согласия в идущем на восток войске. Парменион все еще был жив, а следовательно, был жив и Филипп. Оба они мешали планам Александра, а также его желанию обрести любовь и понимание соратников и свиты. Именно в них обоих, а не в варварах царь видел подлинных врагов своей всемирной цели. Они не уступали, тогда он решил освободиться от них и от наиболее упрямых из их сторонников насилием.

Таким образом, не только два мировоззрения, но и две угрозы противостояли друг другу. Конфликт напоминал тот, который позже возник между Цезарем и фанатиками исконной римской идеи. Только более гуманный дух Цезаря не позволял ему прибегнуть к насилию, что и дало возможность его недругам нанести удар. Иначе обстояло дело с Александром. На его предков не раз уже совершались покушения. Распри в собственной семье, вражда со стороны то одной, то другой аристократической клики, личная «месть» некоторых магнатов — все это способствовало возникновению актов насилия, которые можно было предотвратить только тем же насилием. Это было вполне по-балкански и отвечало варварскому характеру македонян. Александр и здесь превзошел всех предшественников. Возможно, он боялся только скрытых врагов. Выше мы уже рассказывали, как он перед отправлением в поход истребил почти все царское семейство, чтобы не оставлять на родине претендента на власть. Конечно, сугубо деспотическая свирепость была ему чужда. Все его существо скорее тянулось к любви, если только он встречал любовь и понимание.

Но все, что казалось Александру подозрительным, не способствовало и тем более мешало ему, подлежало истреблению. Несомненно, царь и теперь нанесет удар прежде, чем на него поднимут руку.

ПРОЦЕСС ФИЛОТЫ

Если мы и говорили о скрытом неприятии планов Александра, то не надо думать, что оно в равной мере касалось всех «товарищей» царя. Отстаивать национальную традицию своего народа стали бы все, если бы только Александр не был Александром. Влияние его личности было слишком велико. Его смелые планы, царственные, несмотря на их странность, привлекали к себе, соблазняя одних своей решительностью, других — содержанием. Во всяком случае, близость гения, соприкосновение с выдающимися идеями Александра если и не открывало все сердца, то пленяло их, смущало, заставляя биться сильнее. Друг другу противостояли вдохновенные энтузиасты и упорные молчуны. Между этими полюсами стояли многочисленные колеблющиеся. Каждый из них проявлял столько доброй воли, сколько мог. Одних подкупала бешеная энергия властелина, других привлекали его подарки, многие вообще предпочитали слепое подчинение. Были и такие, кто уступал, следуя холодному расчету, или уподоблялся дереву, сгибающемуся во время бури, чтобы потом снова выпрямиться. Так или иначе, но сопротивлялись все-таки многие приверженцы старого мировоззрения.

Возьмем, например, Кратера, самого надежного и дельного из военачальников и вместе с тем подлинного «отца воинов». Это был сугубо военный человек, не интересующийся политикой. Лично ему восточные правы были безразличны, и он ничего не имел против уравнительной политики. Ему всего важнее казалось верно исполнять свой долг, подчиняясь воле Александра, и, будучи высокопоставленным военачальником, не уступать, а превосходить других полководцев. Он косо посматривал не только на дерзкого Филоту, но и на своего соперника в борьбе за высочайшую милость, наперсника Александра — Гефестиона.

Гефестион, человек редкой красоты, особенно склонный в последнее время к восточным обычаям, был увлечен планами царя. Одаренный организатор и полководец, он чисто по-человечески ближе всех стоял к властителю. Для Александра чувства значили больше, чем для кого-либо из великих людей, и ни в чем они не проявлялись сильнее, чем в этом содружестве сердец. Упомянутый раздор Гефестиона с Кратером однажды зашел так далеко, что понадобилось даже державное слово царя, чтобы предупредить кровопролитие и убийство. Тогда Александр вскользь обронил слова, что Гефестион ничто, если отнять у него царя{163}.

Зять Пармениона, Кеп, бравый солдат, происходивший, по-видимому, из горной знати, держался подчеркнуто лояльно. Пройдет еще много лет, прежде чем он рискнет откровенно выразить свое мнение о неосуществимости царских планов.

Не таков был Птолемей, всегда корректный, не ослепленный ни страстной любовью, ни политическими страстями. Благодаря своим деловым качествам он был уверен в царской милости и легко шел вверх, не поддаваясь влияниям минуты. После смерти царя он с такой же легкостью откажется от его идей, с какой разделял их, пока тот был жив.

На примере Клита хорошо виден тот тяжелый душевный конфликт, который мучил лучших товарищей Александра. Этот «рыцарь без страха и упрека», друживший с Александром с юности, спасший ему жизнь при Гранике, не мог пренебречь ни памятью великого Филиппа, ни уважением к войску и к отечеству. Он молча сносил все, чего не понимал в Александре: и объявление его сыном Аммона, и его склонность к Востоку — это предвестие деспотии. Клит терпел все и хранил верность царю.

Филоте, честолюбивому сыну Пармениона, было намного труднее скрыть свою враждебность новому курсу{164}. Более горячий, чем его отец, более страстный и в политике, он по крайней мере в самом узком кругу давал волю гневу. И если Филота помалкивал в присутствии Александра и среди его приближенных, то его настроение было известно всем. К тому же не было недостатка в доносчиках, передававших царю его высказывания. Александр в течение многих лет терпел Филоту, помня о заслугах его отца, а также об уважении, которым сам Филота пользовался в армии. Когда же после смерти Дария противоречия стали обостряться, Филота в качестве командующего конницей знати становился все более несносен. Не было сомнений в том, что теперь он занял в лагере место своего отца, стал носителем традиций Филиппа и пользовался значительной поддержкой в аристократическом кругу. В итоге этот человек был опаснее всех.

Что касается некоего Лимна, то он происходил из хорошей семьи, но не занимал заметного положения. Он замышлял покушение на царя. Это была не только личная «месть», ибо в таком случае он действовал бы один. Между тем он искал сообщников, полагая, следовательно, что служит некоей идее. Поэтому представляется наиболее правдоподобным, что он хотел посредством цареубийства защитить Македонское царство.

Мы здесь упомянули некоторых наиболее известных людей, сама оценка которых показывает, что о подлинной дружбе в руководстве армии не могло быть и речи. Не то, чтобы ее не было совсем, но появление людей, отстаивающих свое мнение, все время меняющееся отношение к царю, политические разногласия и неопределенность задач — все это, сталкиваясь в узких рамках лагерной жизни, постепенно разъедало дружбу. Под внешними формами товарищества скрывалось напряжение, недоброжелательство и ревность. Всякое свободное дыхание отравлялось ядом доносов. Кратер был особенно опасен как осведомитель. Этот молодец привлек даже дам полусвета с целью добыть изобличающий материал{165}.

До каких-то пор Александр выслушивал доносы, не принимая их близко к сердцу. Но когда у него все определеннее стал вырисовываться новый курс, когда он стал обдумывать, как преобразовать свою македонскую дружину на восточный манер, он понял, что ему надо опасаться самого худшего, если он не успеет нанести, предупреждающий удар. Если проскинеза (земной поклон), которую он, по-видимому, уже тогда хотел навязать своим соотечественникам, должна была войти в обычай, то для этого следовало заранее изолировать по крайней мере самых опасных и гордых противников. Никанор, одни из сыновей Пармениона, умер незадолго до этого естественной смертью. Теперь Александру нужен был подходящий повод, чтобы начать действовать против Филоты, другого сына Пармениона, и его старика отца. Во время остановки войска во Фраде благодаря доносу и обстоятельствам, с ним связанными, Александру представился идеальный случай начать контрнаступление.

То, что последовало за раскрытием «заговора Филоты», протекало довольно скрытно, а сведения, которыми мы располагаем, неполные и поздние, получены из вторых рук и субъективны{166}. Они запутывают дело еще больше. На основании дошедших до нас сообщений, во многих отношениях ненадежных и противоречивых, выявляется следующая, отягощенная множеством вопросов без ответов картина.

Лимн, как уже указывалось, замышлял покушение на царя. Свой план он раскрыл юному Никомаху, с которым находился в любовной связи. Юноша сообщил о заговоре своему старшему брату Кебалипу, и оба решили донести об этом Александру. Они обратились к Филоте, который ежедневно разговаривал с царем. Тот проявил готовность передать сообщение, но так и не упомянул о нем ни в ближайшую, ни в следующую за ней беседу. Кебалипу, которым продолжал настаивать на своем сообщении, Филота отвечал, что властелин занят сейчас более важными делами. Тогда Кебалип обратился к одному из придворных пажей, и тот сразу же передал царю сообщение. Александр серьезно отнесся к известию и приказал схватить Лимна. Охранники принесли уже его труп. Источники противоречат здесь друг другу: по одним — он сам лишил себя жизни, по другим — был убит после того, как оказал сопротивление. Во всяком случае, если у Лимна и имелись сообщники, то они были особенно заинтересованы в том, чтобы он не попал к царю живым. И действительно, Александр теперь не мог вести дальнейшее расследование. Тем более неприязненно стал он относиться к Филоте. Напрасно военачальник ссылался на то, что сведения исходили из слишком мутного источника, что донос распутного мальчишки не заслуживал никакого внимания. Царь узрел в этом повод нанести реакции окончательный удар и решил не упустить его. Он внимательно слушал теперь рассказы Кратера, который вытащил наружу годами собираемый материал, внимал возмущавшимся Копу и Гефестиону, когда все эти слепо преданные ему люди называли Филоту главой банды заговорщиков, а Пармениона — ее вдохновителем.

Посовещавшись в узком кругу, царь передал Филоту компетентному суду — македонскому войсковому собранию. И тут мы наблюдаем весьма интересный случай, как порой случайные обстоятельства оказываются сильнее законов. Разумеется, большинство воинов были готовы к беспристрастному суду, тем более что Филота имел поддержку не столько в войске, сколько среди военачальников. Однако Александр сумел оказать на этих неосведомленных людей такой нажим, что они не смогли уклониться от осуждения обвиняемого. Александр не только председательствовал, но и выступал как обвинитель. Вызвали свидетелей, и приближенные военачальники обрушили на обвиняемого поток его прегрешений. Сколько бы ни защищали Филоту, он был обречен. Войсковое собрание признало его виновным, тем самым осудив на смерть. Нельзя, однако, признать справедливым высказывание одного современного историка: «Если осуждение Филоты и было судебным убийством, то вина все-таки падает не на Александра, а на войсковое собрание»{167}. Как и всякий властелин, Александр использовал правовые институты для достижения своих целей. Общий ход войскового собрания ясен; что же касается дальнейшего, то источники дают противоречивые сведения. По рассказу Арриана, почерпнутому им у Птолемея, осужденный тут же был поражен копьями воинов. Согласно другим авторам, Филоту перед казнью подвергли пытке. Если последнее верно, то ее целью было, по-видимому, дополнительное подтверждение вины, а также выявление сообщников. Пытали без шума, под надзором слепо преданных Александру военачальников; обвиняемого мучили до тех пор, пока он не выдержал и не сознался. Чего именно от него добились, источники не сообщают.

Современные исследователи напрасно отрицают факт этих пыток. Молчание Арриана на этот счет ничего не доказывает, так как он все дело Филоты излагает в каких-нибудь двух-трех предложениях. Он считает делом своей чести превзойти в лояльности всех остальных историков Александре. Отвратительная сцена дознания мало подходила к созданному им портрету царя. Впрочем, промолчать мог уже и Птолемей, основываясь на соображениях того же рода. Между тем, поскольку пытки были применены после заговора «пажей» в отношении Каллисфена{168}, то и Филоту тоже вполне могли допрашивать с пристрастием. Царю нужны были основания для борьбы с Парменионом, не говоря уже о том, что ему необходимо было оправдать «признанием» осужденного выступление против него и основанный на этом приговор.

Другая неясность содержится в заявлении Арриана, что вместе с Филотой были казнены и другие заговорщики. Не узнали ли эти имена от Филоты во время пыток?

О том, что приговор был вынесен также и Пармениону, сообщает только расхожая традиция, и вряд ли это справедливо. Официозный Птолемей, а за ним, конечно, и Арриан не умолчали бы об этом факте, снимающем вину с царя. Правдоподобнее считать, что Александр обладал полномочиями действовать безотлагательно против любого, кто покажется ему подозрительным. В этом случае руки Александра были развязаны и в отношении Пармениона. Без малейшего промедления, на быстрых верблюдах он отправил через пустыню своего посланца в Экбатаны. Еще до того как там было получено какое-либо известие о случившемся, посланный Александра уже передал надежнейшим военачальникам приказ убить Пармениона. Когда тот, ни о чем не подозревая, углубился в чтение какого-то присланного для видимости документа, ему в спину был нанесен смертельный удар{169}.

Третьей жертвой высочайшего суда стал Линкестид. В Македонии все еще существовал круг расположенных к нему людей. Парменион когда-то интриговал против него, Олимпиада предостерегала Александра. Не то чтобы поведение Линкестида давало повод к беспокойству, но он был опасен самим своим существованием. Вот почему Александр еще три года назад взял его под стражу и возил везде с собой. Теперь Линкестид должен был предстать перед войсковым собранием, а оно — произнести свой приговор. Это был удар по недовольным как в армии, так и на родине. Их лишили теперь последнего человека, кто, хотя и не притязал на это, все же мог быть выдвинут в качестве преемника нынешнего царя.

После этих трех жертв царь успокоился. Некто Аминта со своими братьями, которые также находились под следствием, были оправданы и снова попали в милость. Прочие недовольные, выявленные благодаря перлюстрации писем, попали в штрафные отряды. Часть из них была убита в боях, других поселили в крепости на крайнем востоке. Что касается ветеранов-македонян, оставшихся в армии со времен Филиппа и мешавших Александру, то перед вступлением в Согдиану он отправил их из Бактр домой, а заодно с ними и фессалийскую конницу, которой раньше командовал Парменион и которая явно не забыла о его убийстве{170}. Части, подчинявшиеся прежде Фи-лоте, не получили нового начальника. Царю показалось целесообразным разделить всю конницу гетайров и поставить над ней начальниками Гефестиона и Клита. Фрада, где произошли эти события, была переименована в Профтасию (от греческого «предварять», «упреждать») — вероятно, в память о них. После этого войско продолжало свой путь. В стране ариаспов был проведен еще один, последний процесс. В причастности к заговору Филоты обвинили Деметрия — должно быть, на основании вскрытой переписки. Должность телохранителя царь передал теперь Птолемею, с чего и началась военная карьера последнего.

Все это происходило на виду; то, что разыгралось за кулисами, нам совершенно неизвестно. Мы не знаем даже, был ли вообще заговор. Возможно, Лимн выступил один и Никомах был первым, кого он пытался завербовать. А может быть, он принадлежал к широко раскинутой заговорщической сети. Мы не знаем этого; возможно, не знал этого и Александр. Не менее загадочным представляется поведение Филоты: действительно ли он придал столь мало значения сообщенным ему сведениям, что не нашел нужным сказать о них царю? А не хотел ли он предоставить заговорщикам свободу действий? Узнать это не удалось и самому Александру. Одно очевидно: Филота не был в сговоре с этими людьми, иначе он бы вовремя предупредил их и они своевременно начали действовать. Парменион же, конечно, не имел ничего общего с намерениями Лимна. Пет никаких данных о том, что он вынашивал какие-либо планы; сам характер его, чуждый какой-либо хитрости, исключал это. Родство с государственным преступником — вот единственная причина его казни{171}.

Хотя в частностях многое остается неясным, пружины действий Александра, как и их цели, вполне понятны. Ничто не вынуждало царя доводить дело до крайности. Поступок Филоты вполне можно было расценить как небрежность, так что выводы, из этого сделанные, не были так уж необходимы. К тому же имелось множество наказаний, начиная с замечания до смещения с должности или лишения свободы — любое из них соответствовало вине больше, чем смертная казнь. И если Александр превратил это дело в государственное, то лишь потому, что решил расправиться наконец с Филотой и со всем его окружением. Более того, Александр так яростно действовал против сына Пармениона, что сам же убедил себя, будто гнев отца нельзя смирить иначе, чем смертью. Царь мог легко этого избежать, если бы не стремился к тому. Как бы ни обстояло дело с заговорщиками, был Филота виноват или нет, но взгляд опытного охотника, борца и стратега выбрал подходящий момент для нападения: удар был нанесен молниеносно, притом в слабое место противника. Теперь Александр вздохнул с облегчением, как человек, освободившийся от тяжкого бремени, от тайной заботы, а может быть, и от мучительного страха.

В то же время царь предвидел, с каким ожесточенным сопротивлением ему еще придется встретиться, ибо только он знал свои планы. Так что, если Филота и был невиновен в заговоре на этот раз, то вполне мог склониться к нему через год или два, когда намерения Александра проявились бы яснее. Кто поручился бы, что и тогда за царем осталась бы возможность предупреждения преступления (профтасии). А потому Филота должен был пасть, а с ним вместе и Парменион, «рыцарь без страха и упрека», идеальный и поэтому особенно опасный противник, духовный вождь старомакедонской оппозиции. Ну а потом уж шел Линкестид — последний, кого недовольные прочили в цари.

Александр легко погубил эти три жизни, словно речь шла о каких-нибудь насекомых. Для него ничего не значили ни выдающиеся заслуги Пармениона, ни чистота его помыслов — перед ним стояли теперь новые, державные задачи. Александр годами сносил мелкие недоразумения и неудовольствия, вызываемые отцом и сыном, и, пожалуй, терпел бы их и дальше. Вообще, в событиях во Фраде дело было не в характере царя. Александр ни на пядь не собирался отступать от задуманного. Он дал волю своему гневу потому, что считал это целесообразным. И сразу после этого он очень ловко сумел перейти от жестоких кар к милосердию. Александр слишком хорошо понимал души старых воинов и считал, что теперь пора отогреть их. И он легко достиг своей цели: трогательная сцена примирения с Аминтой и его братьями отвечала не только потребности его собственного сердца, но и тонкому психологическому расчету.

Царь достиг успеха. Недовольство в армии было решительно преодолено, и военачальники смирились: никто уже не решался выступать против планов царя. Путь к осуществлению нового курса был свободен. Цена победы? Не духовным оружием завоевал ее Александр, а механической силой, поддержанной исключительным влиянием его воли на войско. В жертву были принесены не более и не менее как основополагающие человеческие права, с которыми считались даже цари: нерушимость закона и свобода нравственного суждения. В данном случае решение царя означало признание им того, что он не может достичь успеха иными, более приемлемыми способами. Это был также и отход от глубочайших основ греческой культуры, что, однако, не отвратило царя от однажды избранного им пути. То невероятное для всего мира, то повое, что он замыслил, не могло быть создано без полного отказа от всех прежних ценностей.

БЕСС

Мы оставили армию Александра на высотах Гиндукуша. Так как Бесс занял, должно быть, узкое ущелье севернее Шибарского перевала, расположенного на высоте всего 3000 метров и весьма удобного для перехода, да еще, пожалуй, верховья реки Бамиан, то Александру пришлось использовать один из довольно трудных и высоких перевалов, лежащих восточнее. Подъем с южной стороны в это время года не представлял особой трудности. Снег стаял, и на высокогорные пастбища выгнали скот. Однако там, где не было леса, возникла нужда в топливе, а по ту сторону перевала спуску мешал еще не стаявший мягкий, липкий снег{172}. Но самое худшее ожидало войско в открывшихся ниже ущельях. Там не было никакого провианта, так как противник угнал стада с горных пастбищ. Бесс, кажется, позаботился об этом не только у Шибарского перевала, но и повсюду, где проходило войско Александра. Выход из положения был один — питаться мясом собственных лошадей. Переход через высокие перевалы занял, по свидетельствам древних авторов, не менее пятнадцати дней. Войско мерзло, голодало, роптало, но все же продвигалось вперед по склонам и ущельям, пока не вышло к открытым долинам.

Вид, который открылся воинам на Иранском плато, не шел ни в какое сравнение с тем, что они увидели теперь. С одной стороны склоны высочайших, упирающихся в небеса гор с долинами, заросшими буйной растительностью; с другой — печальная пустыня с небольшими островками, холмами, покрытыми растительностью, редкими источниками и очагами человеческой цивилизации. Самые полноводные реки, текущие там, в конце концов иссякают в песках. Страну, занимающую обширный склон горного массива, называют Бактрией, а расположенный далее среди моря песков огромный полуостров — Согдианой. Пустыня, начинающаяся отсюда, казалась бесконечной. Про иранское обширное высокогорье уже знали, что его можно пересечь, а о том, что находится по ту сторону этих пространств на северо-востоке, ничего не знал никто.

Тем не менее эта величайшая из пустынь не сулила покоя. Господствовали в ней не только песок и ветер, но и кочующие племена. Их называли скифами, саками или — по названиям их племенных союзов — массагетами, дахами, хоразмиями. Они появлялись со своими шатрами на окраинах возделываемых земель, потом исчезали и где-то вдали лелеяли мечты о новых захватах. Они были опасны не только для Согдианы и Бактрии, но и для всего Ирана. Поэтому в этой пограничной зоне иранский элемент был монолитнее, чем где бы то ни было: поселения крупнее (Мараканда и Кирополь имели крепости), воля к защите от злонамеренных варваров сильнее, наконец, местные жители считали, что власть Ахеменидов — владычество близких по крови персов — все-таки меньшее из зол. Правда, и кочевники говорили большей частью на иранских наречиях, но различие образов жизни оказалось слишком велико, подозрительность жителей богатейших земель слишком оправданна и зависть обитателей пустыни вполне понятна.

Вот почему вопреки своему окраинному положению и Бактрия и Согдиана были опорными пунктами Прана, более того, средоточием иранцев. Именно отсюда Александру угрожала народная война со стороны тех, для кого по самому их положению она была привычным занятием. Но сможет ли Бесс, правильно распорядившись этими силами, организовать новый мощный отпор.

Что касается Александра, то он и на этот раз решил дать сперва созреть готовящемуся сопротивлению: победа над сильным кажется особенно внушительной, и тогда слабые сдадутся сами. После Гавгамел враг так и не мог собраться с силами, хотя времени у него было достаточно. Ну а что успел сделать Бесс за зиму и весну? Использовал ли он время, окрепло его войско или ослабело?

Бесс стал жертвой собственной выжидательной политики. Это был человек, склонный к красивому жесту, громким речам и показной самоуверенности, человек, который умел привлекать к себе людей, но не умел их удерживать. Его хватило на убийство Дария, на захват царского венца и на назначение сатрапов, которым он не мог предоставить сатрапий (так, он послал Барзана в Парфию, а Сатибарзана в Арию). Все это он делал под влиянием минуты, в крайнем возбуждении. А зима принесла раздумья, и тут Бесс сник. Ему явно не хватало подлинной цельности и сколько-нибудь убедительного плана действий, который увлек бы и колеблющихся. Если бы он был одним из тех великих организаторов, чья непрестанная деятельность не оставляет места и мысли об отдыхе, то как бы успешно использовал он это время! Между тем создается впечатление, будто Бесс жил робкой надеждой, что Александр обойдет Бактрию стороной и направится в Индию. Когда Александр все-таки явился сюда леток 329 г. до н. э., он не нашел ни полководца, ни войска, готовых сразиться с ним; вражеское сопротивление рассеялось само собой.

Правда, Бесс мешал передвижениям македонян разорением страны, но он и не думал о нападении на врага, находившегося в довольно жалком состоянии и сильно ослабленного нехваткой лошадей. Как легко было запереть в опасном ущелье утомленного маршем противника! Что же предпринимает Бесс? Он без боя оставляет Бактрию и, перейдя разлившийся Оке (Амударью), удаляется в Согдиану. Александр следует за ним туда, и Бесс упускает свой второй шанс — занять труднейшую переправу.

Па что надеялся теперь Бесс, угадать нетрудно: уйти в глубь пустыни и в союзе с кочевниками систематическими набегами изматывать войско Александра{173}. Это означало сдать не только Бактрию и Согдиану, но и вообще все обжитые земли. К тому же союз с кочевниками походил на союз с Вельзевулом против дьявола. То, что он без боя отдавал родную землю врагу, лишило его соратников. Бесс не учел того, что готовность к жертвам рождается только из подогреваемой воинской доблести, что ему необходимо было обороняться наступательно, что даже и небольшие успехи, которые мало что решают, способны ощутимо подбодрить войско. Отказавшись от военных действий, он потерял доверие. Сперва отпали бактрийцы: они просто вернулись домой. Вскоре согдийцы предали его, указав дорогу особому отряду, которому Александр велел разыскать Бесса. Он был схвачен в каком-то селении, оставленный почти без защиты. Не оказав сопротивления, Бесс, цареубийца и вероломный мятежник, трусливо сдался. Обнаженного, в железном ошейнике его заставили ждать Александра на обочине дороги. Царь дал приказ сперва бичевать его, а затем отправить в Бактры для последующего суда.

Казалось, больше не было нужды продолжать войну и можно в мирных условиях осваивать завоеванную территорию. Еще в Бактрах Александр возобновил связь с Арией и назначил сатрапом Бактрии и Согдианы Артабаза, что было воспринято местной знатью как дружественный жест и вызвало чувство благодарности к царю. Аорн пришлось укрепить, а в Арии заменить ненадежного Арсака Стасанором: в этой провинции и после военных успехов требовалась твердая рука. Что касается усмирения Согдианы, то здесь символично было поведение мага Магодара, перебежавшего от Бесса к Александру, которое было похоже на предательство местной знати, выдавшей Бесса. Теперь войско могло без затруднений двигаться по персидской царской дороге до Марканды, столицы этой провинции{174}. Конницу пополнили без труда и дошли до Яксарта (Сырдарьи), нигде не встретив противника. На этой реке, которая была границей между персами и скифами, царь решил основать очередную Александрию. Здесь, на краю света, предстояло возникнуть городу, населенному эллинскими наемниками{175}, македонянами, а также местными жителями; отсюда должна была исходить дальнейшая эллинизация иранского Востока.

НАРОДНАЯ ВОЙНА В СОГДИАНЕ

Чтобы лучше попять мятеж, который на два года отвлек все силы Александра и нанес ему больший урон, чем какая-либо другая война, нужно остановиться подробнее на местных условиях. Уже описанное выше географическое положение Согдианы давно приучило жителей культурных оазисов к разнообразнейшим способам самозащиты. Каждое селение было огорожено стенами: там, где не хватало камня, они строились просто из дерева, но благодаря сухости климата были настолько крепки, что могли устоять перед легкой атакой. К тому же многие селения находились под защитой собственных цитаделей. Гористая часть Согдианы давала возможность укрыться в горных гнездах, неприступных или казавшихся неприступными — во всяком случае, тем, кто держал там оборону. Ну а если существовал дружеский союз с кочевниками (это, разумеется, в самом крайнем случае), открывалась и еще одна возможность — ускользнуть в пустыню. Наконец, защитой страны служило и то обстоятельство, что оазисы перемежались территориями, совершенно лишенными источников; пришельцев пугали также болезни, возникавшие от скверной питьевой воды.

Когда Кир покорил Согдиану, о и не стал ничего там менять. Он приветствовал строительство крепостей, но и это дело предоставил на усмотрение местных жителей. Отдельной сатрапией Согдиана не стала: ее просто присоединили к Бактрии. Управление каждой местностью, согласно обычаю, поручалось кому-нибудь из знати. Тут играли роль и принадлежность к одному из знатных семейств, прямое наследование, богатство, отвага, честность (разумеется, в сугубо сословном смысле), воинские доблести и дарования — все это имело значение и по-разному сочеталось в этих людях. Только серого чиновничества не было в этом, быть может, слишком пестром, но и ослепительном местном нобилитете. К тому же здешние правители оставались всегда лишь первыми среди равных, так что окружающая их более мелкая знать была заинтересована в их процветании.

Когда Александр наступал, а Бесс все явственнее обнаруживал свою несостоятельность, согдийская знать заняла выжидательную позицию. Было решено выдать Александру убийцу Великого царя, но отказаться от подчинения персам. Если бы Александр позволил им жить так, как они привыкли при Ахеменидах, они, пожалуй, охотно приняли бы вместо старой власти новую и, возможно, даже стали бы союзниками македонян, дабы воинской доблестью снискать себе славу. Но Александр решил оккупировать всю территорию, основать новый город и заселить его своими наемниками в целях обороны от кочевников и ради будущей эллинизации края. Не исключалась возможность, что в дальнейшем здесь появятся и другие подобные поселения, а это означало отчуждение земель у местных владельцев и передачу их новым поселенцам. Это вызвало сильное возмущение местной знати.

Уже само прохождение по стране войск с их фуражирами, реквизиторами, с постоем воинов и мародерством потребовало от этого не слишком богатого края тяжелых жертв. Такого «кровопускания» ждали раньше только от кочевников, а теперь явился новый «покровитель», который отбирал запасы продовольствия, лошадей, скот и бесчинствовал иной раз не хуже каких-нибудь дахов или массагетов. А этот новый, насильственно созданный у них город! Теперь ясно, что чужестранцы расположились надолго; пришельцы будут все прибывать, принося с собой свои обычаи и чужих богов, свое непомерное высокомерие и неоправданное чувство превосходства. Пожалуй, под угрозой окажется даже местная знать. Нет, лучше уж объединиться с кочевниками — путь, на который еще раньше вступил Бесс.

В Согдиане Александр, несомненно, надеялся добиться взаимопонимания. Но рука, которая держит меч, не слишком пригодна для рукопожатий. Александр хотел, с одной стороны, чтобы его принимали дружественно, а с другой — чтобы ему слепо подчинялись и склонялись перед его державными замыслами. Противоречивость ситуации, надо полагать, осложняла его отношения с персами, но те давно были приучены слепо подчиняться Великому царю, а Согдиана пока еще не была готова благословлять чуждую интересам края государственную волю.

Позиция выжидания сменилась возмущением, а затем знать решила вступить в борьбу. Теперь нужен был человек, вдохновленный идеей сопротивления, готовый на все и способный быстрым успехом раздуть искры недовольства в пламя всеобщего восстания. Такого человека Согдиана обрела в лице Спитамена, подлинного защитника свободы и вместе с тем самого значительного из всех когда-либо противостоящих Александру полководцев.

Спитамен, как и Датафери, Катай, Гаустап, Ариамаз, Хориен и Оксиарт, принадлежал к местной знати. Уже при Бессе он занимал заметное положение и, вероятно, даже играл некоторую роль при выдаче последнего. Но сила проявляется в испытаниях; ведущая роль сама пришла к Спитамену вместе с успехами в борьбе.

Мятежникам очень помогло то обстоятельство, что Бесс успел привести кочевников в состояние боевой готовности, а Александр недооценил эту опасность. Он не разглядел и первых ее симптомов, хотя серьезность положения была уже видна после столкновения, во время которого царь был ранен. Дело обстояло следующим образом: местные жители убили нескольких македонян, отправившихся за фуражом, и Александр сразу же поспешил к месту происшествия, где и был раней в голень вражеской стрелой{176}. Это, однако, не очень занимало его мысли, он больше думал об основании нового города, чем о своей ране.

Восстание разразилось примерно в сентябре 329 г. до н. э. и охватило сразу всю Согдиану. К восставшим присоединилась и часть бактрийской знати, заподозрившей хитрость в объявленном Александром собрании знати, на которое они побоялись приехать. Спитамен напал на Мараканду. Македонские подразделения, находившиеся поблизости от новой Александрии, были перебиты. Сам Александр на первых порах не мог оценить размах и значение начинавшегося восстания.

Понимая, что не следует делить войско, и без того ослабленное демобилизацией и отпусками многих воинов, он решил проучить и покарать тех мятежников, которые были к нему ближе всего. Умелой осадой он взял несколько крепостей, мужчин перебили, а женщин и детей обратили в рабство. Для тысяч воинов, которых он намеревался поселить здесь, Александру необходимо было много плодородной земли. Ее-то он и добыл, уничтожив прежних владельцев. Сам царь неоднократно подвергался в этих боях опасности, а во время штурма Кирополя совершил один из своих самых отчаянных поступков{177}.

Подведя к стенам осадные машины, он с небольшим отрядом телохранителей проник в город через отверстие в стене, сделанное для ручья, несущего воду в город. Отворив ворота, он дрался с превосходящими силами защитников до тех пор, пока город не был взят. Сам царь сильно пострадал от камней. Кратер был ранен, но это оказалось не столь большой платой за отважное предприятие, воодушевившее македонян примером личного мужества.

Но вот на другой стороне Яксарта появились скифские орды. Тут же царю сообщили, что Спитамен взял Мараканду и осаждает тамошнюю цитадель. И все-таки Александр, по-видимому, не понимал серьезности положения, направив туда только 60 гетайров, 800 всадников и 1500 пехотинцев-наемников. Во главе их был поставлен многоопытный военачальник, какой-то левантийский дипломат, которому, по всей видимости, поручалось уладить дело дипломатическим путем.

Сам Александр оставался пока во вновь основанном городе, который он отстраивал силами своих воинов. Прибегнув к местным методам строительства из лёсса, он сумел воздвигнуть стену вокруг города за двадцать дней и таким образом укрепить этот новый оплот своей державы{178}. Между тем скифы не желали уходить с противоположного берега, и Александр ответил на их вызов. Уже самой организацией переправы через реку он продемонстрировал превосходство своей тактики, а затем, освоившись со скифскими методами ведения войны, обратил кочевников в бегство. Александр гнал их далеко в глубь страны, не обращая внимания на болезнь, которую приобрел из-за неосторожного употребления скверной местной воды{179}.

В это время решилась судьба воинских подразделений, посланных на помощь осажденной Мараканде. Когда они приблизились к городу, Спитамен снял осаду и отступил в район нижнего Политимета[40], сумев мастерски завлечь противника. На краю пустыни македоняне наткнулись на скифов-кочевников. Спитамен, соединившись с их конницей и выбрав удачный момент, перешел в наступление и напал на усталое войско, только что совершившее марш-бросок от Яксарта, не имевшее ни лучников, ни свежих коней. То-то было удовольствие испробовать на измотанном противнике всю скифскую тактику: неожиданные атаки и отступления, сопровождаемые смертоносным обстрелом лучников. В полной растерянности македонянам пришлось отступить к Политимету. Единого командования не было, и колонны потеряли между собой связь, многие подразделения охватила паника. У реки и в самой реке началась резня. Нечто подобное произошло позднее с римлянами в битве при Каррах. По сообщению Аристобула, только 300 пехотинцам, да четырем десяткам всадников удалось спастись. Одержав победу, Спитамен сразу же вернулся под Мараканду и вновь вынудил македонян укрыться в крепости.

Дольше медлить было нельзя. Престижу македонян был нанесен тяжелый удар, а крепость Мараканда с минуты на минуту могла пасть. Поэтому Александр поспешил к согдийской столице, взяв с собой самые подвижные части. Когда Спитамен узнал о приближении царя, он тотчас оставил Мараканду и вместе с конницей исчез в пустыне. Александр бросился за беглецом, но не догнал его. Пришлось удовольствоваться разорением обширных областей Согдианы, особенно низовья Политимета, и наказанием местного населения. Оборудовав несколько крепостей и передав командование ими Певколаю, Александр до наступления зимы вернулся в Бактрию. Здесь тоже вспыхивали мятежи, но связи с Западом были надежнее, и армия снабжалась лучше.

Так кончился 329 год. Горные районы на востоке Согдианы, где укрылись многие повстанцы, остались недосягаемы. Все жители Согдианы были на стороне Спитамена, все еще не побежденного, успехи которого вселяли отрадную надежду. Попытка достичь взаимопонимания с мечом в руках обернулась первой серьезной неудачен.

Александр перезимовал в Бактрах, столице провинции, занимаясь пополнением войска. В это же время решилась и судьба Бесса: собранный в лагере совет вождей признал его виновным. По персидскому обычаю, царь распорядился отрезать ему нос и уши и отправил его в Экбатаны, где ему предстояло принять смерть на глазах собрания персидско-мидийской знати.

Интересно отметить, что этот карательный акт должен был произойти не в Сузах или какой-либо другой резиденции собственно Персиды, а именно в Экбатанах, древней столице Мидии. Очевидно, Александр и после смерти Пармениона по-прежнему намеревался создать восточный центр своей империи в Экбатанах.

На следующий год царь начал постепенно покорять северо-восточную часть страны. В Бактрии и Согдиане он хотел упрочиться окончательно. Требовалось укрепить обратные коммуникации через Арию и Парфию, для чего следовало овладеть Маргианой. Необходимо было также закрыть Спитамену и его союзникам — кочевникам доступ в богатые районы страны и вынудить их к обороне. Что касается оседлого населения Согдианы, то царь решил править им строго, но милостиво; собирался ли он при этом использовать трения между мирным крестьянством и воинственным всадничеством, установить трудно. Но уж, конечно, он мог надеяться на то, что старая вражда между кочевниками и оседлым населением в конце концов сыграет свою роль, даже если сейчас они и в сговоре. И еще одно стало ясно Александру за последний год: бесперспективно надеяться на взаимопонимание, основываясь лишь на своих правах на персидский престол, и искать симпатии, потворствуя персам. Выдав Бесса, Согдиана сама отвернулась от идеи Ахеменидской державы, так что если уж договариваться с согдами, то надо стараться найти с ними общий язык, минуя персов.

Весной 328 г. до н. э. мы застаем Кратера с большим войском уже вне Бактрии, на западе. Вероятнее всего ему в сотрудничестве с сатрапами Парфии и Арии было поручено обеспечить обратные коммуникации и с этой целью прежде всего завоевать Маргиану. Эта местность, расположенная между Парфией и Согдианой, своими пустынями вдавалась глубоко на юг и на протяжении сотен километров примыкала к царской дороге. Посреди этих песчаных равнин располагался плодородный оазис Мерв. Кому принадлежал он, тому принадлежала и Маргиана. Тут-то, нужно полагать, Кратер по поручению царя и основал новую Александрию, а заодно несколько укрепленных пунктов вдоль реки{180}.

Для завоевания бактрийской территории Александр выделил четыре полка фалангистов, поручив каждому из военачальников усмирить население на отведенной ему территории. В пограничных местечках по краям пустыни были размещены гарнизоны; возможно, уже тогда была основана и бактрийская Александрия, местоположение которой нам неизвестно.

Что касается Согдианы, то зимой события там развивались весьма неблагополучно. Певколай располагал лишь несколькими опорными пунктами; Артабаз, хоть и был назначен сатрапом не только Бактрии, но и этой провинции, авторитетом здесь не пользовался. Страна подчинялась в основном возвратившемуся Спитамену; значительная часть непокорного населения засела в укрепленных городах и крепостях. Тогда Александр решил устранить всякое сопротивление, тщательно прочесав страну. Сам он направился в Мараканду, чтобы навести там порядок, а четыре других полководца занимались усмирением провинции. Поскольку они располагали превосходящими силами, обещали милость сдавшимся, усмирение не потребовало больших усилий, тем более что сам Спитамен снова ушел к кочевникам.

Когда наконец вся армия объединилась в Мараканде, Александр поручил Гефестиону основывать и укреплять новые города, так как прежние почти все были разрушены войной{181}. В этих городах наряду с местными жителями должны были селиться ветераны-наемники, создавая опору против кочевников, а заодно и против местного согдийского сепаратизма; они должны были способствовать проведению в жизнь общегосударственных планов. Сам Александр совершил в это время еще несколько небольших походов.

Между тем Спитамен готовился к новому удару. Он постоянно отыскивал самое слабое место у противника и всегда был превосходно информирован о его передвижении. Когда Спитамен в союзе с массагетами внезапно ворвался в Бактрию из Туркменской пустыни, никто не ожидал его там. Ему легко удалось выманить из-за стен ни о чем не подозревавший гарнизон и уничтожить его. Затем он прорвался до самых Бактрийских ворот. Но тут ему пришлось столкнуться с алчностью своих союзников, пожелавших вернуться домой с богатой добычей. Горстка оставшихся в Бактрии македонян бросилась за ними в погоню, отбила награбленное, однако на обратном пути попала в засаду, устроенную Спитаменом, и была почти полностью перебита. Теперь массагеты снова были обременены добычей. «Скифские» кочевники всех времен оказывались в таком положении — совершенно беспомощными, как переваривающие пищу змеи. Это впоследствии губило и парфян и персов. Вот и теперь массагеты неожиданно наткнулись на Кратера, который явился, по-видимому, из Маргианы и смял их колонну. Разумеется, захватчики тут же побросали все и обратились в бегство, однако были настигнуты и втянуты в довольно тяжелое для них сражение. Наконец им удалось достичь пустыни и рассеяться в ней.

В конце лета Александр снова в Мараканде. Мы узнаем о поездке царя на охоту — возможно, в верховья Политимета, где он ждал Гефестиона и Артабаза. Артабаз стал просить освободить его от поста наместника. Он не хотел больше оставаться в своей беспокойной провинции. Просьба была удовлетворена, причем царь решил не назначать преемником Артабаза перса. Персов здесь уже не уважали, а согдам нельзя было доверять, так что лучше всего было назначить македонянина. Выбор пал сначала на Клита, а после его смерти, о которой мы расскажем позднее, на Аминту.

Наступающую зиму Александр намеревался вместе с войском провести в глубине Согдианы, в Навтаке, а для защиты от набегов из пустыни выделил находившуюся в постоянной готовности армию Кена. К этой армии впервые были присоединены контингенты из Бактрии и Согдианы — признак того, что проводимая Александром политика взаимопонимания возымела наконец действие.

Желая восстановить свой пошатнувшийся авторитет, Спитамен вместе со своими союзниками — массагетами решил нанести удар по армии Кепа. Однако Кен не только его отразил, но и нанес противнику ответный удар. Это был конец. Согдийское и бактрийское всадничество, до сих пор упорно сопротивлявшееся, утратило мужество и сдалось Александру. Лишенный какой-либо поддержки, Спитамен присоединился к обращенным в бегство массагетам. Кочевники безжалостно грабили согдийских беженцев и не скрывали своего разочарования. Их надежды на поживу не сбылись; теперь стало рискованно селиться даже вблизи богатых областей (это было насущной потребностью многих кочевников), ибо в столкновениях сказывалось явное превосходство македонской конницы. На следующий год можно было ожидать нападений македонян, которые прогонят скот с последних пастбищ и обрекут людей на голод. Так приблизительно размышляли массагеты, когда решили выдать Спитамена и попросить мира. Зимой 328/27 г. до н. э. Александру в знак покорности была прислана отрубленная голова этого мятежника{182}.

По мере развития событий Спитамен стал настоящим государственным деятелем, и следует признать, что он использовал все свои возможности умело, энергично и осмотрительно. Он терпел поражения, но, несмотря на это, был отличным бойцом, более того, гениально умел использовать малейшую слабость и ошибку врага. Поражением своим он обязан численному и военному превосходству противника, своему мезальянсу с кочевниками и несоизмеримости собственных сил с мощью империи, управляемой Александром.

Во время зимовки Александр предпринял некоторые перестановки среди управляющих провинциями. Фратаферн блистательно проявил себя в Парфии, и теперь царь передал под его начало также область амардов и тапуров, так как сатрап этих областей совершенно не справлялся со своей задачей. Атропат, управлявший Мидией еще при Дарии, вновь получил эту провинцию вместо ненадежного Оксидата. В Вавилонии после смерти Мазея Александр поставил перса. По всему видно, что царь старался выделить тех своих иранских помощников, которые действительно удовлетворяли его требованиям. И надо признать, что среди них нашлись-таки опытные, вполне лояльные и безупречные в отношении административного управления. Все это имело особое значение, так как Александр мог тогда в последний раз обстоятельно заняться вопросами управления своей империи.

Действительно, зимой 328/27 г. до н. э. положение радикально изменилось: капитуляция согдийского всадничества, группировавшегося вокруг Спитамена, убийство последнего и мир с массагетами — все это позволяло надеяться на скорое окончание мятежа и давало простор новым планам. Мы еще расскажем о том, как мало привлекала Александра мысль блуждать по бесконечным просторам северных пустынь. Сейчас ему было важно освоить ойкумену, т. е. всю заселенную территорию. При этом его, конечно, больше привлекал загадочный Дальний Восток, земля чудес — Индия. Об этом он думал, еще когда основывал Александрию под Гиндукушем. Вот куда устремлялись его мысли, пока он оставался в Навтаке. Но предстояло еще уничтожить последние очаги согдийского сопротивления. Располагались они на юго-востоке горной области и, служа прибежищем недовольным князьям, всегда могли стать опасными. Чтобы нанести по ним последний удар, Александр снялся с зимних квартир слишком рано по согдийскому климату. Поэтому экспедиция была связана с серьезными испытаниями для воинов: сперва весенние грозы, а затем снег в горах, холод и голод. И все-таки за короткое время удалось невозможное, и самому неприступному оплоту непокорных пришлось отказаться от сопротивления перед лицом несомненного технического превосходства македонского войска{183}.

Когда Александр, подойдя к Ариамазу, одному из таких горных гнезд, пообещал помиловать сдавшихся, защитники крепости подняли его на смех, так как им казалось, что их вознесшаяся к небу крепость доступна лишь крылатому противнику. Тогда царь призвал к действию своих специалистов по горной войне, которых у него насчитывалось около трехсот. Опытные скалолазы под покровом ночи с помощью веревок и топоров поднялись на отвесную скалу, возвышавшуюся над крепостью. Правда, при этом человек тридцать сорвалось в бездну, но на следующий день крепости Ариамаз ничего не оставалось, как капитулировать.

Вторая, такая же как будто неразрешимая задача возникла при взятии крепости Хориена, защищенной со всех сторон ущельями. Здесь могло выручить только саперное и инженерное мастерство. Используя имеющийся в изобилии хвойный лес, строители соорудили лестницы, с помощью которых спустились на дно ущелья. После этого там был возведен своего рода помост, под которым мог протекать ручей. На помосте неустанно изо дня в день воздвигался настил, который в конце концов должен был заполнить все ущелье. С него и намеревался Александр штурмовать крепость. Если учесть, что одновременно с этими работами приходилось сооружать еще и стены, защищающие от непрерывного обстрела врага, то трудно переоценить высокое техническое мастерство строителей. Того же мнения были и защитники крепости, которые почли за лучшее просить пощады, не дожидаясь окончания этих работ.

Вместе с военным пришел и значительный моральный успех, Александр вообще был склонен к милосердию; случай проявить его представился царю и на этот раз. В крепости Арнамаз была захвачена семья влиятельнейшего из местных владык ~ Оксиарта, а к этой семье принадлежала Роксана, слывшая первой красавицей в Персии. Александр тотчас же воспылал страстью к этой девушке и принял ее отца с почестями. Пренебрегая правом победителя, Александр решает сделать Роксану супругой и царицей своей громадной державы. Дочь Артабаза, Барсина, сопровождавшая его последние годы и незадолго до этого родившая ему сына, была отпущена. Свадьбу отпраздновали прямо в крепости Хориена торжественно и согласно иранским обычаям. Вполне возможно, что тут сказалась и унаследованная от Филиппа склонность отдаваться без малейшего промедления едва зародившемуся любовному чувству.

Так или иначе, задача покорения не только страны, но и ее хозяев была в основном достигнута. Когда Александр наконец понял, что недостаточно учел особый уклад жизни местного населения, он попытался исправить свою ошибку. Уже в 329 г. до н. э. Александр помиловал тридцать осужденных на смерть представителей местной знати, взяв с них обещание сохранять ему верность{184}; с 328 г. впервые были введены в войско согдийские и бактрийские контингенты. Теперь родовые привилегии местных князей были подтверждены, а один из сыновей Оксиарта принят в эскадрон гетайров, приближенных к царю. Но решающее значение имело возвышение Роксаны. Александр так любил ее, что эта любовь распространилась на всю Азию, на весь Иран, в особенности на согдов и бактров. Нет сомнения, что на Александра произвело впечатление, сопротивление, ему оказанное: он признал их лучшими среди иранцев. А потому согды и бактры должны были получить соответствующее уважение и почести в его державе. Сколь бы сильным ни было чувство царя к Роксане, эта торжественная свадьба имела одновременно и государственное значение: так символически воплощалась идея взаимопонимания и взаимопроникновения народов. Сам царь служил образцом будущего единения македонян и иранцев, европейцев и азиатов. Свадьба в крепости Хориена подготовляла будущие свадебные торжества в Сузах.

Оставалось, правда, несколько непримиримых местных владык, скрывшихся в окраинных восточных пределах провинции, однако Александр сам не удостоил их внимания. Он послал Кратера ликвидировать эти очаги сопротивления. Александр же направился прямо в Бактрию, чтобы там готовиться к Индийскому походу.

Таким образом, война в Согдиане закончилась вполне успешно. Жертвы, правда, были немалые. Александр потерял ближайших помощников: Эригия (умер от болезни), Карана (пал при Политимете), Клита (о нем речь впереди). Сперва царь наделал ошибок, послуживших причиной неудач, но впоследствии подтвердилась сила всего того, что составляло достоинство македонского войска и его командования: мужество и решительность, неожиданность нападений и выдержка, техническое превосходство во всех родах оружия и, наконец, главное — способность находить выход в самой необычной обстановке. Успехи в ведении малой войны, выпавшие на долю отдельных воинских соединений, были удивительными. Однако особенно высоко следует оценить победы, одержанные македонской конницей под началом Александра, Кратера и Кена. Именно она сумела противостоять неизвестной прежде тактике боя скифских кочевников. Ее успехи имели и политическое значение, далеко превосходившее непосредственное подчинение Согдианы: теперь орды кочевников, обитающих в глубине пустынь, беспрекословно признали авторитет Александра и его оружия.

Дела налаживались. Согдийцы поняли, что, потерпев поражение, они не могли уже сами защитить страну от кочевников и что эллинизированные города были им защитой. Их устраивало признание царем местных князей, льстила женитьба его на Роксане. Что касается кочевников, то им никто не запрещал жить по-прежнему. Словом, если кто и был недоволен, так это люди самого Александра, которых он насильно оставлял здесь, на краю земли.

Непригодными для похода или же штрафниками оказывались чаще всего греческие наемники, изредка — сами македоняне; число штрафников особенно возросло после дела Филоты. Теперь эти люди очутились на краю света без всякой надежды на возвращение. Правда, они были обеспечены землей, в городах причислялись к аристократическим кругам, служили образцом и носителями культуры. Но все это совершилось не по их воле; согласие их, если и не было вынужденным, не может считаться и добровольным: царь внушил им это согласие, но лишь на время. И вот им пришлось жить здесь, среди туч пыли и мух, довольствуясь гнилой водой. Правда, весной можно было радоваться буйному цветению растительности, летом наслаждаться редкими плодами, но всегда их мучил вопрос, как и почему они здесь остались.

Нетрудно представить себе, какую радость испытали охваченные такими настроениями поселенцы, когда в 325 г. до н. э. до них дошла ложная весть о смерти Александра. 3 000 самых нетерпеливых восстали сразу, захватили Бактры и решили с оружием в руках добиться своего возвращения на родину{185}. И даже после того как выяснилось, что известие о смерти царя — ошибка, покой в провинции восстановился не сразу; когда же в 323 г. до н. э. Александр действительно умер, уже десятки тысяч поселенцев готовы были отвоевывать силой право на возвращение{186}.

ПЕРЕСТРОЙКА АРМИИ

С тех пор как Дарий был убит и Александр все глубже проникал в Восточный Иран, способ ведения военных действий совершенно переменился. Время крупных сражений прошло, ибо уже никто не решался встретиться с Александром в открытом бою. Теперь от него ускользали, ему сдавались иной раз лишь для того, чтобы затем поднять мятежи, от него укрывались в крепостях и пустынях, с ним вели войну на необозримых просторах страны.

Поэтому и Александру понадобились новая армия и новая тактика. Вместо крупных соединений нужны были отдельные подразделения войск, способные совершать мелкие операции и руководимые решительными и самостоятельными военачальниками. Еще острее, чем прежде, вставала задача охраны завоеванного, освоения огромных пространств с точки зрения организации и культуры.

Если Александр в предшествующие годы удивлял нас прежде всего как стратег в крупных сражениях, то теперь мир дивился ему как организатору и реформатору армии. Александр провел крупные преобразования в армии в самых тяжелых условиях, когда со всех сторон угрожали враги и на какое-то время он был лишен всех коммуникаций.

Обстоятельства не позволяли осуществить какой-либо план единым духом. Первые, еще незначительные перемены были произведены уже в 331 г. до н. э., а более важные изменения потребовали четырех лет — до лета 327 г. Царь занимался этим на зимних квартирах, так как остальное время войска постоянно вели военные действия.

Были отменены главные штабы, а именно: штаб тяжеловооруженной пехоты (так называемых педзэтайров), которой сначала командовал Парменион; штаб аристократической конницы (гетайров), некогда руководимый сыном Пармешюпа — Филотой; штаб легкой кавалерии (продромом), главой которого прежде был Гегелох, друг Пармешюпа, впоследствии Никанор, второй сын Пармешюпа; штаб так называемых гипаспистов. Полки тяжелой пехоты и соединения гипаспистов были организационно обособлены и значительно увеличены; каждый эскадрон тяжеловооруженной конницы получил полную самостоятельность; кроме того, ему придавались подразделения легкой конницы, а также греческих конных наемников, в результате чего получались отдельные соединения конницы — гиппархии. Не говоря уже о том, что Александр, уничтожив былое единство служившей в коннице знати с ее вечным недовольством, выиграл в политическом отношении, он получил и чисто военное преимущество: теперь за сутки он мог, если возникала необходимость, создавать небольшие самостоятельные подразделения (своего рода «карманные армии»), укомплектованные несколькими гиппархиями с тем или иным числом полков тяжелой пехоты или подразделений гипаспистов.

С 331 г. до н. э. прекратилось пополнение войска из Македонии, зато появились крупные контингенты греческих наемников, так что названные выше рода войск, прежде чисто македонские, теперь оказались насыщенными греками. Это, по-видимому, вполне отвечало желаниям властелина. Свежие македонские силы могли бы оказать сопротивление его повой политике терпимости к иноземцам. Что же касается иранцев, то Александр до сих пор не решался вводить их в македонские соединения. Правда, с 328 г. до н. э. при его армии находилась бактрийская и согдийская, а затем скифская и дахская конница, но это были только отдельные, локально обособленные и вспомогательные контингенты; македонской пехоте или гиппархиям иранскую конницу не придавали. Исключение составлял лишь находившийся под непосредственной командой Александра его личный эскадрон, в котором служили отдельные представители восточной знати. Это было связано не с военными, а с политическими соображениями. Что касается, наконец, персидской дворцовой охраны, которую Александр, по-видимому, унаследовал от Дария, то она вообще принадлежала не к армии, а ко двору.

Мы видим, таким образом, что реформа, принятая в 330–327 гг. до н. э., еще не превратила греко-македонскую национальную армию в имперскую. Очевидно, Александр считал, что время для этого еще не наступило, да и не подобало проводить такие радикальные преобразования во время похода, находясь к тому же на северо-востоке империи. Помимо этого Александру приходилось считаться с тем, что введение иранцев в ряды ветеранов оскорбило бы македонян. В момент, когда он собирался искать где-то в Индии границы ойкумены, ему нельзя было отваживаться на подобную реорганизацию. Другое дело — греки: македонянам привычно было видеть их в своем войске. И уж если можно использовать их как сановников и военачальников, то нет причины отвергать их и как боевых товарищей.

Одно мероприятие проливает неожиданный свет на план Александра ввести иранцев во все воинские соединения на равных правах со старыми воинами. Отправляясь в Индию{187}, он поручил наместникам восточных провинций вооружить 30 000 молодых иранцев македонским оружием и обучить их греческому языку и письму, — по-видимому, как принятому официальному языку уже сейчас и будущему государственному языку всей империи. Нет сомнения, что Александр подготовлял таким образом решающую реформу, которая в конце концов уничтожила бы монополию западного элемента в армии, а возможно, и роль македонского войскового собрания. Это был фундамент тех преобразований, которые царь начал осуществлять позже, в 324 г. до н. э., но не успел довести до конца.

Отсюда вытекали и нововведения стратегического порядка. У Александра издавна было стремление разрешать сложные ситуации с помощью различных военных соединений. Но лишь теперь у него появилась возможность систематически применять тактику раздельного марша и объединенного удара.

Некоторые исследователи отказывают Александру в таланте полководца. Это выглядит довольно нелепо, если учесть его крупные победы в предшествующие годы, и вдвойне нелепо, если рассматривать его последующий поход в Индию. Разумеется, в Согдиане у царя не было подходящего случая показать себя организатором великого сражения. Однако все схватки, любая осада дают возможность убедиться в его ярчайшем тактическом мастерстве. Что же касается похода в Индию, то комбинации с использованием раздельно действующих воинских соединений показывают такую зрелость стратегического замысла, которая представляется нам почти беспримерной, особенно если принять во внимание новизну театра военных действий и отсутствие карт этого региона. Уже одного этого достаточно, чтобы назвать Александра величайшим полководцем мировой истории.

Если Александру удалось создать первую «современную» армию, которая по своей внутренней подвижности и гибкости превосходила даже воинские соединения нового времени, то никоим образом не следует забывать, что в его распоряжении не было в то время примеров применения разработанного им нового способа ведения воины. Силой собственного духа, приспосабливаясь к новым условиям, Александр создал новую идею, силой своего духа он и осуществил ее.

Для проведения операции раздельно действующими группами войск Александру нужны были энергичные военачальники. Его стратегия оказалась своего рода школой для полководцев, тем более что царь, резко пресекавший любую самостоятельную инициативу в политической сфере, прямо-таки благоговел перед творческими проявлениями военного таланта у своих приближенных. Именно в его армии выросли многочисленные полководцы будущих сражений между диадохами, но надо признать, что, какова бы ни была впоследствии их слава, в сравнении с чародеем-учителем они остаются лишь учениками, которым неподвластны вызванные ими могучие силы.

СМЕРТЬ КЛИТА

С незапамятных времен было принято, чтобы македонский царь приглашал на свои пиры вельмож. При этом нередко случалось пили лишнее. В походе это было тем более естественно, что тело иссыхало от восточной жары, а вода была скверная. Вино привлекало уже тем, что утоляло жажду. Тут можно было забыться, но веселье иной раз переходило в ссору: как-то полководцы Кратер и Гефестион кинулись с оружием друг на друга{188}. Мы знаем только один случай, когда Александра, опьяненного вином, охватил приступ гнева. Но царю самому пришлось более всех других жалеть о последствиях. Это была страшная ночь в Мараканде, стоившая жизни Клиту.

Давно опровергнуто мнение, что этот печальный случай произошел вследствие пьяной ссоры, что у него нет никакой предыстории и что он не имел исторического значения. Теперь доказано, что пары вина только вытащили на свет старые противоречия, загнанные вглубь процессом Филоты, но никоим образом не забытые. Оставалось немало таких людей, кому совершенно не нравился Аммон как царский отец или политика терпимости, проводимая Александром; эти люди чувствовали, что новый курс каким-то образом ведет к ущемлению основных человеческих прав. Тем не менее ветераны, служившие еще при Филиппе и помнившие прошлое, понимали, что надо молчать. Молчать! Каждый остерегался, как бы не выдать себя.

Александр знал, конечно, об этих подводных течениях, он всегда находил преданных помощников по той степени воодушевления, которую они проявляли в отношении его планов и намерений. Те, кто лишь повиновался и сохранял верность, не очень ему подходили, зато проявлявшие восторг, готовые отказаться от своих собственных мыслей и со всей страстью стремившиеся разделить его мысли заслуживали его признание, становились друзьями. Процесс Филоты послужил пробным камнем. Получили знаки царской милости, в основном в виде ответственных военных постов, те, кто поощрял бесповоротное осуждение как подозреваемого, так и его почтенного отца. Это относится, в частности, к Гефестиону и Кену, военная карьера которых началась как раз с этого момента. Но и Птолемей, видно, отличился преданностью на процессе, потому что вскоре после его окончания был назначен в личную охрану царя и мы встречаем его среди ведущих военачальников. Что касается Кратера, то ему, самому надежному полководцу Александра, некуда было ужо подниматься.

Предпочтение, отдаваемое слепой преданности, отодвигало на задний план немало воинских дарований. Это хорошо заметно на примере Клита, который хоть и продвинулся после процесса Филоты, но командования над всей аристократической конницей не получил. После разделения конницы одной половиной командовал он, а другая досталась Гефестиону. Александр, наверное, охотно назначил бы последнего военачальником всей конницы, но решил пока пойти навстречу недовольным и уделить долю власти Клиту, настроенному на старинный лад, известному военачальнику времен Филиппа. При этом он, безусловно, оставался преданным Александру. К тому же царь находился в самой сердечной дружбе с семьей Клита, особенно он любил Лаппку, его сестру, которая когда-то была его кормилицей. Сам Клит спас царю жизнь при Гранике. Вот почему Александр все-таки разделил конницу. Назначение Клита должно было удовлетворить всех.

Вскоре выяснилось, что Александр отнюдь не намерен подходить к обоим командующим с одинаковой меркой. Спустя несколько месяцев разделение конницы было отменено и это войсковое подразделение вообще реформировано. По сообщению Курция, Клит должен был сменить Артабаза в качестве сатрапа Бактрии{189}. Было ли это, как полагают многие современные исследователи, проявлением особой царской милости? Пост сатрапа действительно облекал большой ответственностью, подразумевавшей командование значительными воинскими соединениями. Но кого назначил Александр на это место после печальной кончины Клита? Какого-то Аминту, ничем не отличившегося и не выступавшего прежде в качестве самостоятельного военачальника. Не следует также забывать, что в последние годы царь никогда не назначал сатрапов из высшего руководства армии. Так что назначение Клита было весьма примечательным исключением, не коснувшимся никого, кроме бывшего начальника личной копной охраны царя, т. е. привилегированнейшей части войска. Александр, может быть, и выдавал это назначение за доказательство своего доверия, однако на деле это означало удаление из круга наиболее приближенных лиц и из армии, т. е. изоляцию и своего рода опалу. Напрашивается сравнение с оставленным в Экбатанах Парменионом, вспоминается и Менандр, который воспротивился подобному назначению в момент, когда Александр отправлялся в Индию. Царь не остановился тогда перед тем, чтобы казнить непокорного{190}.

Нетрудно почувствовать напряженность в отношениях, даже если об этом избегают говорить. Не исключено к тому же, что Клит слишком подчеркивал свою заслугу при Гранике; наконец, Александру, может статься, тягостно было видеть рядом человека, который молча его осуждает. Немудрено, что царь решает удалить его из армии под благовидным предлогом. И Клит понял это. Как настоящий солдат, он подчинился приказу и совладал со своей обидой. Он держался твердо, пока вино не развязало ему язык. А уж тогда прорвалось наружу все: и его гнев против нового курса в целом, и недовольство своим собственным положением.

События празднично начавшейся и трагически завершившейся ночи лучше всего описаны у Хареса, который в качестве гофмейстера наблюдал всю сцену собственными глазами. Его рассказ утрачен, но он лег в основу повествования Плутарха. Нам кажется справедливым, что современные исследователи предпочитают Плутарха. Мы также будем опираться на него в нашем рассказе{191}.

Сперва представим гостей. Прежде всего здесь были личная охрана царя и высшие военачальники. Люди дельные, отчаянные смельчаки в бою, гордые своими заслугами. Те, что постарше, похвалялись участием в сражениях еще при Филиппе; молодежь гордилась своими подвигами в походах Александра. Среди них были и ворчливые «медведи», и алчные «волки», и хитрые «леопарды». А какое разнообразие греков, как бы отражавшее всю пестроту представителей этого народа. Здесь были и способные военачальники, и опытные чиновники, и, конечно же, краснобаи-лицемеры, шутники и льстецы. Именно эти последние и нужны были царю за ужином: это они приносили с собой остроумие и обаятельные шутки, превращая попойку в симпозиум и придавая ей необходимый блеск. Хитрые лисы и насмешливые сороки, они всегда знали что-нибудь новенькое. Их преимущество заключалось в том, что они не говорили постоянно о собственных подвигах (правда, они этих подвигов и не совершали); они говорили о деяниях царя и с восторгом грелись в лучах его славы. Александр не мешал им и милостиво выслушивал их. Наконец, здесь присутствовали и иранцы, потому что нельзя было обойти их приглашением. Среди македонской грубости и эллинской болтовни они вряд ли чувствовали себя уютно. Трудности начинались уже с языка, но особенно загадочными казались им литературные, мифологические примеры и отрывочные фразы какого-то Еврипида, которого на диво хорошо знали даже македонские рубаки, почитавшие его словно своего национального поэта. Персам оставалось вести себя сдержанно; видимо, именно поэтому источники о них не упоминают.

Вот каково было это общество гетайров и «царских гостей», которое собралось теперь в маракандской крепости. Была осень 328 г. до н. э., Клит не так давно получил свое новое назначение.

Выпито было уже порядочно. И вот когда вино разгорячило гостей, Эрида бросила среди них яблоко раздора. Сначала речь зашла, кажется, о Диоскурах и Геракле, деяния которых льстецам представлялись ничтожными по сравнению с успехами Александра. Царь одобрял высказывания такого рода, так как их распространение позволяло ему требовать от войска крайних усилий. Эта лесть являлась для него существенной частью моральной подготовки армии к дальнейшим действиям. Однако недовольным македонским патриотам грубая лесть не поправилась настолько, что Клит, и без того обозленный, высказал в конце концов прямое неодобрение{192}.

Впрочем, нам точно известно, что прямой повод к ссоре появился позже: им послужили насмешливые куплеты греческих стихоплетов, намекавшие на поражение македонского вспомогательного корпуса при Политимете. Царь и сам был причастен к этому поражению, потому что именно он выделил недостаточно крупные соединения и не позаботился назначить толковых военачальников. Поэтому, видимо, ему правилось, что в неудаче винили только военачальников, участвовавших в этом деле. Но ведь они сражались до последнего и все пали смертью храбрых, так что нельзя не подивиться тому, как Александр допустил, чтобы грек-куплетист насмехался над памятью этих людей. Должно быть, причиной послужило крепкое согдийское вино: это оно примирило царя с неподобающими шутками.

Военачальники постарше начали шуметь. Они громко выражали неудовольствие и сочинителем и певцом. Несмотря на это, захмелевший царь вместе с послушными ему друзьями ободряли грека и просили его продолжать.

Это задело Клита. Признанный смельчак, самый безупречный из всадников, он счел необходимым защитить честь павших товарищей.

— Недостойно во вражеской стране, среди варваров смеяться над македонянами, которые и в беде выше греческих шутов.

Александр и трезвый не терпел никаких возражений, теперь же обозлился сильнее обычного. Уязвленный, он уже не разбирал слов и хотел одного: уязвить в ответ.

— Сам себя изобличает тот, кто называет трусость бедой.

Обвинить в трусости человека, спасшего его в пылу боя, было чудовищно. Возмущенный до глубины души, Клит, вскочив, ответил безрассудному царю:

— Не этой ли трусости, отпрыск богов, обязан ты своим спасением в тот час, когда ты уже повернулся спиной к персидским мечам? Только кровь македонян и эти вот рубцы сделали тебя, Александр, тем, чем ты являешься сейчас, когда напрашиваешься в сыновья Аммону и отрекаешься от твоего отца Филиппа.

Ответ был злой; необоснованный упрек в трусости возвращался к Александру. Но Клит задел тут и святая святых царя — его мистическое причисление к сану богов. Теперь ни тот, ни другой не могли остановиться. Царь с ожесточением спросил:

— Негодяй, ты думаешь, мне приятно, что ты всегда безнаказанно ведешь такие речи и призываешь македонян к неповиновению?

На что Клит ответил:

— Мы и без того достаточно наказаны за наши усилия. Позавидуешь мертвым, которые не видели, как македонян бьют мидийскими розгами и как им приходится обращаться к персам-придворным, чтобы получить доступ к тебе.

Теперь уже Клит коснулся того, что запрещалось строго-настрого: критиковать мероприятия, служившие политике слияния народов. Тут вмешались сотрапезники. Приближенные царя резко осадили Клита, между тем как старшие благоразумно старались погасить ссору. У Александра была даже минута отрезвления, когда он отвернулся от Клита и с горькой иронией обратился к двум грекам, сидевшим поблизости от пего:

— Эллины должны чувствовать себя среди македонян, как полубоги среди хищных зверей, не правда ли?

На этом ссора могла бы прекратиться, однако Клит решил воспользоваться моментом и высказать все, что у него накипело на душе. Долго сдерживаемые слова хлынули из его нетрезвых уст.

— Царю, конечно, незачем стесняться, пусть он говорит что вздумается, но пусть знает, что не стоит ему приглашать к своему столу свободных и привыкших к свободным речам людей. Ему лучше жить среди варваров и рабов, которые будут падать ниц перед его персидским поясом и персидской одеждой.

Дольше царь не мог сдерживаться. С неудержимой яростью он метнул в Клита яблоком, и рука его стала искать кинжал. Нож, однако, кто-то позаботился убрать подальше. Рука нащупала пустоту. Между тем приближенные окружили Александра и осторожно старались удержать его от необдуманного поступка. Их поведение придало его мыслям неожиданное направление. Оружие украдено, он окружен. Не то же ли было с Дарием, когда Бесс напал на него? Опасность! Охваченный неожиданным страхом, Александр позвал стражу и велел дать сигнал большой тревоги{193}. Поскольку трубач медлил, царь бросился на него и стал избивать.

Благоразумные придворные воспользовались этой минутой, чтобы силой выставить упиравшегося Клита из зала. Птолемей, сохранивший ясную голову, вывел его за пределы крепости и только после этого вернулся. Оставшись один и еще больше захмелев от ночного воздуха, Клит вбил себе в голову мысль, совершенно его захватившую. Ему вспомнились стихи Еврипида, которые так подходили к моменту и так метко били по Александру. С упрямством пьяного он вернулся во дворец, миновал стражу и оказался снова перед царем. Направляясь к нему, он наглым тоном прочел стихи из «Андромахи», в которых говорится о самомнении владык, приписывающих себе победы, одержанные другими: «Какой дурной обычай есть у эллинов…»{194}. Тогда, не владея собой, Александр выхватил у стражника копье и пронзил им Клита.

Кровь и молчание окружавших отрезвили царя. Он понял, что совершил. Вырвав копье из тела Клита, он направил его на себя. Копье отняли у него силой. Мертвого унесли. Всю ночь и последующие дни Александр провел в раскаянии. Его терзал стыд, он искренне жалел былого товарища, а еще больше — свою добрую Ланику, которую собственной рукой лишил любимого брата. Но горше всего было сознание того, что он поступил не по-царски. Александр, ощущавший себя почти богом, стыдился теперь показаться на людях. Он вновь занялся делами только после того, как войсковое собрание услужливо вынесло решение, что царь действовал справедливо, в столкновении виноват сам Клит и в этом ужасном деле вообще были замешаны сверхъестественные силы. Это произошло под влиянием Диониса, грозный облик которого известен по «Вакханкам» Еврипида, а также по таинственному воздействию вина на души людей. Александр действовал по воле Диониса, а Клит пренебрег предзнаменованиями — все это можно считать проявлением воли богов.

Не следует, однако, думать, что раскаяние Александра привело к изменению его политики. Александр был неумолим, и всякое сопротивление только ожесточало его. В гибели Клита он усматривал нечто символичное. Конечно, гнев и опьянение Александра сделали свое дело. Но создается впечатление, что в своем возбуждении Александр лишь утратил выдержку, а из глубины его души поднялись инстинктивные, стихийные силы. Возможно, даже само раскаяние Александра выражало охвативший его ужас перед бездной, таившейся в его душе. Как бы то ни было, царь продолжал стремиться к осуществлению своих целей с еще большей настойчивостью. Александр считал себя выше людей, выше их прав и обязанностей. Клит не просто упрекнул царя. Он высказал самое сокровенное желание Александра, по поведению которого уже можно было догадаться о его ближайших планах. Пройдет всего несколько месяцев, и царь потребует, чтобы приближенные приветствовали его коленопреклонением. Он хотел слыть среди всех вершителем мировых и человеческих судеб. О том ожесточенном сопротивлении, которое вызовет это повое, столь важное для царя требование, будет рассказано в следующем разделе.

ОБРЯД КОЛЕНОПРЕКЛОНЕНИЯ

С самой смерти Дария политика Александра была направлена на пробуждение разнообразных сил Востока, поскольку ему это было необходимо для создания будущей империи. Идея империи, тесно связанная с личными устремлениями царя, привела к тому, что в придворный ритуал стали проникать восточные элементы. Мы уже писали выше, что Александр стал надевать персидские одежды и ввел персов в охрану дворца. По-видимому, к нему перешел и гарем Великого царя, хотя он и не воспользовался своим приобретением. Даже способ, каким его теперь подсаживали на коня, был заимствован у персов{195}.

Александр вообще чувствовал склонность к образу жизни персидских владык, и при всей своей простоте и осторожности у него становилась заметной склонность к деспотизму. Она была еще сильное из-за того, что ей способствовали также необузданный темперамент, исключительная самоуверенность и властная натура Александра. Царь и наказания стал заимствовать с Востока: он широко применял порку, а в отношении местных жителей не гнушался даже членовредительством.

Среди мероприятий, направленных на ориентализацию, оказалась и попытка Александра ввести для своей свиты проскинезу, т. е. принятый в Персии обряд коленопреклонения перед владыкой с последующим поцелуем. Затею эту нельзя считать лишь гротескной и чисто подражательной.

Однако сначала несколько слов о смысле проскинезы на Востоке. Больше чем кто-либо жители Азии до самого последнего времени склонны были страстно и даже с каким-то восторгом подчеркивать различие между высшими и низшими. При этом согнутая спина вовсе не означала отказа от чувства собственного достоинства, не была признаком рабства, а скорее лишь формулой вежливости. Человек «принижал» себя, отвечая правилам «хорошего тона»: преклоняющий колена выражал одновременно свое достоинство и страстное желание засвидетельствовать свое уважение и преданность. Требование определенной дистанции между высшими и подданными шло не от высших, а сами подданные выражали таким способом свое отношение; ни о каком насильственном унижении не могло быть и речи. Да и не нужно было никакого принуждения там, где выражался своего рода стихийный порыв: поклоняющийся сам возвышался в акте поклонения и оказывался причастен к тому величию, перед которым благоговейно склонялся. Подобная логика не ограничивалась одним Востоком, но там она была особенно ярко выражена и последовательно осуществлена как в политической, так и в общественной сфере. Неудивительно поэтому, что тут не возникла мысль о властителе как «первом среди равных», и там, где не было панибратства, на проскинезу решались без труда. Ведь счастье лично предстать перед царем от этого становилось еще более полным.

Вот как надо понимать персидскую проскинезу, принятую у Ахеменидов еще при Кире. При этом поцелуй отвечал, кажется, иранской традиции, а падение ниц — древневосточной, пришедшей через Вавилон и Ассирию из Египта. Этот заимствованный из разных стран ритуал у персов должен был означать величие царя. С его обожествлением ритуал этот не имел ничего общего. Как мы уже подчеркивали, ни в Персии, ни в Нововавилонском царстве, ни в Ассирии царя не обожествляли; более того, во всей Передней Азии в течение целого тысячелетия не было необходимых для этого предпосылок. Правда, владыки считались любимцами богов, их благочестивыми избранниками и жрецами.

Однако пропасть, отделявшую смертного от бессмертных, не мог переступить даже царь: как бы ни возвышался он над подданными, ему не дано было ни быть, ни стать богом.

Жителям Востока падение ниц казалось естественным; македонянам и грекам представлялось нелепостью преклонять колена перед другим человеком, когда они и перед богами-то склонялись разве что при большом несчастье, прося их о помощи. Да и отношение их к бессмертным было, с одной стороны, слишком доверительным, а с другой — слишком скептическим для того, чтобы падение ниц воспринималось как естественная форма обращения даже к богам.

Что касается царя, то он был у них «первым среди равных». Никакого принципиального различия между ним и окружающими быть не могло. Подчеркивать каким-то особым образом его авторитет считалось бессмысленным. Скорее надо было заботиться о том, чтобы и перед тропом сохранить достоинство свободного человека, имеющего право высказывать свое мнение, ибо любой авторитет оправдан лишь в том случае, если он признает свободу своих сторонников. Власть, не считавшаяся с нею, казалась греку деспотией.

Само собой разумеется, что в свете таких представлений церемониал проскинезы казался совершенно невозможным. Когда эллины ближе познакомились с восточными обычаями, именно коленопреклонение вызвало наиболее резкий протест. И даже ложная «греческая интерпретация» (толкование чужого в духе греческих представлений), находившая в этом акте проявление «уважения к богам», ничего не могла изменить: эллины продолжали смотреть на этот обычай с презрением. Именно отсюда рождалось их высокомерие, их презрение к миру рабства с точки зрения мира свободы — позиция, которую с готовностью заняли и македоняне, после того как причастились эллинской культуры.

Когда Александр милостиво принял в свое окружение иранских вельмож, то для них проскинеза казалась вполне естественной: владыка выступал как преемник Ахеменидов и новый Великий царь. Разумеется, они совершали коленопреклонение с благородной сдержанностью, не боясь при этом македонских насмешек. Македонян это все равно раздражало: они не хотели видеть согнутыми перед Александром даже и спины персов. Получилось, что при дворе были заведены два церемониала, а это вступало в явное противоречие с провозглашенным равноправием иранских и македонских вельмож в новой империи. Долго так продолжаться не могло.

Проще всего было запретить коленопреклонение и восточным подданным. Македонские вельможи, как и греки, этого, вероятно, и ожидали, но, как оказалось, напрасно. Александр не только терпел проскинезу: она ему явно нравилась. И тогда родилась страшная догадка: царь не только одобряет эту церемонию, но ожидает ее и от своих приближенных-европейцев. Вскоре это уже стало очевидным, так как Гефестион и некоторые другие приближенные царя начали агитировать за проскинезу.

Что же заставило Александра добиваться осуществления своего замысла через ближайших друзей? Было рискованно испытывать силу и могущество царской власти, отважившись на введение подобного обычая.

Можно предположить, что царь руководствовался следующими соображениями: он стремился сблизить культуры Востока и Запада, как бы привести их к единому знаменателю, потому что ни в чем так не различалось их мироощущение, как в их отношении к проскинезе. Признание или неприятие проскинезы было символом противостояния мира свободного миру рабства. Это-то противостояние Александр и хотел уничтожить, вводя проскинезу равно для македонян и греков, прежде принадлежавших к миру свободных.

Действительно, противоположное решение — отмена проскинезы для восточных подданных — означало бы, что общим знаменателем мировой державы станет свобода, а это открывало бы иранцам путь к западной демократии. Однако властитель вовсе не хотел этого. Ему требовалось безусловное подчинение всех и вся. Известную роль тут сыграла и горькая досада Александра на то, что его окружение не смогло в полной мере оценить присущие ему творческие силы. Большинство македонян уважали в нем смертного царя; никто, разумеется, не отрицал его дарования, но его не ставили выше человека, не могли и не желали попять, что его повеления должны исполняться беспрекословно, без всякой критики и возражений.

Александр уже много лет искал такую форму государства, которая больше соответствовала бы его личности и новым сложившимся взаимоотношениям. С этой целью он и воспользовался оракулом Аммона, о чем мы рассказали выше. Хотя идея причисления царя к богам получила поддержку далеко не у всех его приближенных, тем не менее это не заставило Александра отказаться от своей концепции. Напротив, со временем ему стало уже мало считаться сыном бога. В душе его рождалось притязание на прямое обожествление.

Тесное соприкосновение с миром иранских представлений навело царя на мысль, как можно достигнуть желанной цели. Персидские цари почитались своими подданными намного выше, чем эллинские боги: такое почитание не выпадало у греков даже на долю величайших из богов. Можно сказать, что авторитет Великого царя превосходил любой греческий культ; персидский царь обладал именно той безусловной и абсолютной властью, которой Александру так недоставало. Случались, разумеется, протесты и мятежи против персидского царя, но всякий, кто признавал его, покорялся ему беспрекословно. А это было как раз то, к чему стремился Александр. Вот откуда идет его склонность к формам восточного владычества. Став Великим царем, он почувствовал себя намного лучше, чем на прародительском македонском троне: первое соответствовало, а второе противоречило масштабам его личности.

Если бы ему удалось в той или иной форме добиться от македонян признания его Великим царем, то это означало бы так страстно желаемое им высвобождение из сдерживающей его инерции македонских представлении о царе. Произошло нечто, напомнившее прибытие к Геллеспонту, когда Александр с корабля метнул копье на новый берег — арену своих небывалых подвигов. Теперь с помощью проскинезы он сразу же хотел превратиться в «Великого царя македонян» и получить таким образом даже не божественные, а более чем божественные права. Возможно, это самый смелый, гениальнейший из его планов, который, несмотря на неудачу, был шедевром психологического расчета.

В самом деле, македоняне и греки преклоняли колена только перед сверхъестественной силой. Если бы теперь они согласились на проскинезу, то этим молчаливо признали бы не только безусловный авторитет Александра, но и его божественное происхождение. Не желая терять чувство собственного достоинства, честь и привычную гордость, македонянин и грек не могли пойти на это. В том-то и был тонкий расчет Александра: вводя персидский церемониал, он учитывал одновременно и его традиционную, окрашенную эмоциями «греческую интерпретацию»{196}. Мало того, он верно почувствовал и покоряющую, как бы гипнотическую силу этого символического акта. Он ясно понимал, что павший ниц долго не сможет освободиться от психологических последствий своего поступка. Остальное свершится само собой. Прецедент перейдет в обычай, к которому должны будут поневоле приспособиться все. А там уж по возвращении в Вавилон, Александрию или саму Македонию никто не отважится оспаривать прочно укрепившуюся традицию. Поэтому важно было положить начало этому обряду именно во время похода. Здесь насчитывалось всего сотни две, а в сущности, не более двух десятков людей, сопротивление которых могло бы помешать введению проскинезы.

Александр понимал, что предстоят немалые трудности и преодолеть их можно лишь одним способом: проскинеза не должна казаться принуждением. Требовались если не энтузиазм, то хотя бы инсценировка добровольности. В задачу Гефестиона и других приближенных входило показать пример, убедить, увлечь. Нелегкая задача, невольно заставляющая вспомнить Марка Антония, которому выпала столь же неблагодарная роль при Цезаре, когда потребовалось инсценировать желание народа видеть диктатора своим царем. Александр предугадывал несогласие большинства македонских вельмож, но чего он недооценил, так это сопротивления со стороны эллинов. До сих пор греки действительно были покладисты и даже тактично признали Александра сыном бога Аммона. И все-таки именно грек подал в самый острый момент пример сопротивления.

Ареной действий оказались на этот раз то ли зимний лагерь в Навтаке, то ли Бактры, где Александр провел весну. Свидетельства источников, к сожалению, скромны, и многое в них оказывается позднейшей интерпретацией. Эго естественно, так как официальные сообщения об этом деле не поступали вовсе и о происшедшем знал только узкий круг приближенных. К тому же сообщения поздних историков явно преувеличивают роль греков в одобрении или отрицании проскинезы. Более всего в этом деле они акцентировали внимание на позиции Каллисфена, родственника и ученика Аристотеля. Отсюда ясно, почему происшедшее особенно занимало перипатетиков, которые и ввели в источники сцепу словесного поединка между философами. Противником Каллисфена, одним из Александровых «льстецов», называли чаще всего Анаксарха, последователя Демокрита.

Каллисфен справедливо считался представителем греческого национального и культурного сознания. Образовалось оно, естественно, совершенно независимо от Александра и было издавна проникнуто гордостью эллинов, противопоставлявших себя персам; оно держалось на отрицании тирании и признании свободы на основе специфически греческого права. Над созданием этого мировоззрения потрудились едва ли не все эллинские мыслители и ораторы. Каллисфен как историк и политик находился, можно думать, прежде всего под влиянием Исократа, а как философ следовал Аристотелю. Этим определялась его точка зрения, согласно которой он требовал сохранить грань между Западом и Востоком, одновременно горячо отстаивая идею добровольного подчинения эллинов Александру. Никто активнее его не проповедовал идею божественного происхождения Александра, так как она вполне укладывалась в рамки греческих представлений. Даже идея божественности царской власти вряд ли была принципиально неприемлема для Каллисфена. Возможно, что некоторые мероприятия, направленные на ориентализацию, не вполне ему правились, но он продолжал придерживаться несколько искусственного тезиса, будто Александр отвечает эллинскому идеалу богоподобного вождя и спасителя нации. Каллисфен стоял на стороне царя до 329 г. до н. э.

Лояльная позиция Каллисфена, готового на сочинение панегириков Александру, была тем примечательнее, что никоим образом не объяснялась сколько-нибудь близкими отношениями с царем. Этому «профессору» совсем несвойственна была хитрость и мягкость обхождения; более того, вызывающе самонадеянный грек был иногда далек даже от элементарного такта. Поэтому ему не удалось приспособиться к обстановке в придворном лагере, в чем преуспел, например, расчетливый и ловкий Анаксарх. Особенно не милы были Каллисфену бесконечные ночные пиры, которые царь проводил за крепким вином. В то время как другие придворные хотя и вздыхали, но терпеливо переносили нагрузки такого рода, Каллисфен чаще всего просто отказывался от приглашения. Это вызывало уважение к нему, но не сближало его с царем.

Роль Каллисфена как духовного сподвижника Александра основывалась на энергично защищаемом им тезисе, будто Александр все еще служит панэллинскому идеалу. Но когда речь пошла о проскинезе, случилось неизбежное: «профессор» уловил наконец изменение целей Александра. Ему их значение стало теперь намного яснее, чем другим. Грек увидел в наступавших переменах отказ от основ эллинской культуры. В церемониале, введения которого так желал царь, он считал наиболее позорным не оказание божеских почестей, а проявление рабской покорности, принятое у варваров. В свете эллинских философских идеалов царь-гегемон превращался теперь в деспота, свободные в рабов; грекам грозило духовное порабощение персами. Каллисфен понял, что теперь под сомнение ставится все, что до сих пор поднимало его народ над варварами. Пусть Анаксарх и другие льстецы трубят о неслыханности подвигов Александра, для Каллисфена нет ничего выше эллинской культуры. Оказавшись перед выбором: либо Эллада, либо отрицающий ее Александр, Каллисфен избрал Элладу, показав себя не приверженцем царя, а учеником Аристотеля, защитником прав и свободы.

Дальнейшими сведениями мы снова обязаны Харесу. Птолемей, по-видимому, умолчал об этом деле, и получилось так, что наш гофмейстер оказался единственным из историков Александра, кто смог передать сцепу ссоры, являясь к тому же ее свидетелем. Его рассказ, сохраненный, к сожалению, лишь фрагментарно, нашел свое отражение у Плутарха и Арриана{197}. Если соединить вместе, получается история с целым рядом интересных деталей. Мы на минуту как бы раздвигаем занавес, для того чтобы увидеть или уловить все, происходившее за кулисами двора.

Снова званый обед у царя, но уже совсем особого рода. Все присутствующие в крайнем напряжении. Гефестион — главный устроитель. Он побеседовал с каждым из приглашенных и попытался сговориться относительно того, как будет протекать церемония.

Все произойдет так: царь будет пить за здоровье каждого из гостей по кругу. Сначала он поднесет золотую чашу к своим устам, а затем пошлет ее тому, кого чествует. Тот должен подняться, подойти к алтарю, опорожнить там чашу, затем пасть ниц и, наконец, обменяться с царем поцелуем в уста.

Тут сразу встает вопрос о роли алтаря. Какая связь между ним и проскинезой? Исследователи не знали, как это объяснить, пока наконец не догадались. Безусловно, речь идет о персидском огнепоклонстве. Значение этого ученые осознали далеко не сразу, оно выяснилось только благодаря опубликованным не так давно административным документам из дворца в Персеполе.

С древнейших времен у иранцев сохранялась вера в огонь, принятая и Заратуштрой. «Огонь — высшая сила: он окружает мир и проникает в него; все живет только тем, что горит, и во всем горит один и тот же небесный огонь. Человек также живет одной этой силой, и воля его и разум суть проявления этого небесного огня, который действует в нем, через него, из него»{198}. Огонь означает здесь также и свет — божественную стихию, противостоящую тьме зла.

То, что возвышает Великого царя над другими смертными в культовом смысле, так это его непосредственное отношение к божественному огню. Огонь обладал тем, чего Александру так хотелось, — божественностью. Поэтому отныне его постоянным спутником стал огонь, зажженный на алтаре или же несомый перед царем на серебряной подставке.

По всему царству было множество алтарей огня; и повсюду при них находились жрецы огня, одновременно исполнявшие от имени царя административные функции. Поэтому Великий царь приобретал особое величие как от сопровождавшего его и лично с ним связанного огня, так и от своей роли верховного владыки огненного культа всей державы. Насколько серьезно к этому относились, видно из того, что после смерти Великого царя во всей империи священные огни были погашены и зажжены вновь только после восшествия на престол нового царя{199}.

Если на алтаре, о котором упоминает Харес, действительно горел огонь, то это мог быть только персидский царский огонь. Став преемником египетских фараонов, Александр торжественно принес жертву Апису. Заняв трон в Вавилоне, он поклонился богу Мардуку и не отступил ни в чем от древнего обычая. Теперь в Иране он должен был принять священный огонь, раз уж он счел себя преемником Ахеменидов. Несомненно, персидские придворные царя старательно поддерживали повсюду сопровождавший его огонь, заботясь о том, чтобы в империи под эгидой нового царя сохранилось идолопоклонство.

Теперь становится понятно, почему перс, комендант Вавилона, ознаменовал прибытие нового властителя устройством жертвенных алтарей{200}. Они символизировали царский огонь, который впервые осветил победителя в знак обретенного им величия Великого царя. До сих пор полагали, будто Александр мало заботился о религиозных представлениях и обрядах персов. Теперь это положение было опровергнуто. Если рядом с Александром был царский огонь, сопровождавший его и в торжественных случаях ярко освещавший его лицо, то при его дворе и главной квартире должны были находиться жрецы, а следовательно, иранские верования были ему ближе, чем думали раньше. Он, конечно, понимал, что поклонение огню важнее для обоснования преемственности власти, чем персидская одежда. Отсюда становится более ясным смысл стоящего особняком свидетельства Диодора{201}, что Александр зимой 324/23 г. до н. э., во время траура по поводу смерти Гефестиона, велел погасить огни на всех, а следовательно, и на царских алтарях. Этот символический акт объясняется тем, что покойный в последние годы являлся соправителем Александра. Также и после смерти Александра, как уже говорилось, были погашены священные огни{202}.

Теперь о связи алтаря с введением проскинезы. В монографии, вышедшей в 1949 г., говорилось о том, что рассказ Плутарха, восходящий к Харесу, наводит на мысль о коленопреклонении не перед Александром, а перед огнем алтаря. Этот тезис оспаривался некоторыми специалистами. Теперь считается, что текст допускает такое толкование, но предполагает скорее иное{203}. Персы, пожалуй, падали ниц перед самим царем, так как речь шла не о религиозном обряде, а о мирском преклонении перед авторитетом Великого царя. Обычно свершивший проскинезу, как мы предполагали уже ранее, посылал царю воздушный поцелуй, и только члены семьи или приравниваемые к ним «сородичи» являлись исключением: царь целовал их в уста.

На рельефе в Персеполе изображена сцена царской аудиенции. Пришелец уже поднялся после падения ниц, но спина его все еще согнута. В этот момент он посылает царю воздушный поцелуй. Здесь также между ним и владыкой стоят две подставки со священным огнем. Таким образом, возникает предположение, что уже у персов церемония проскинезы не обходилась без огня. Если огонь был обязателен, то не исключено, что уже у иранцев наиболее яркие черты древневосточного поклонения царю в том виде, как мы их находим, например, у ассирийцев, были смягчены.

Принимая во внимание все эти соображения, неудивительно, что Харес упоминает в связи с проскинезой алтарь со священным огнем. Если на пиру, о котором мы говорим, надо было падать ниц перед алтарным огнем, то это, вероятно, по мнению царя, могло сделать процедуру в. целом более приемлемой для македонян и греков.

Впрочем, остается еще неясным., не было ли перенесение принятой у иранцев на аудиенциях проскинезы в пиршественный зал нововведением Александра, соединившим македонские, греческие и иранские элементы. Остается нерешенным также вопрос, каким образом царь сумел соединить эти разрозненные элементы.

А теперь вернемся к тому, как все совершилось. В ходе событий нетрудно разглядеть инициативу царя, который привлек к совету ближайших македонских и персидских друзей и был уверен, что все задумано превосходно. Теперь важен был тон, в каком пройдет церемония. Удастся ли вложить в нее с самого начала столько увлекающей силы, чтобы преодолеть внутреннее сопротивление самых упорных? Можно было надеяться на успех лишь в том случае, если удастся избежать какой-либо помехи.

Александр вошел в зал, пиршество началось. Вот наступает минута, которой ждали с таким напряжением. Царь уже поднял свой кубок. Первым, за кого он пьет, и первым, кто исполняет ритуал, оказывается наверняка Гефестион. За ним следуют другие. Сперва, по-видимому, македоняне, за ними греки, потом иранцы. Но вот наступает очередь одного из самых упрямых людей — Каллисфена. Его пригласил Гефестион, а возможно, и сам царь. Александр пьет за его здоровье. Ученый поднимается, подходит к алтарю. И в эту минуту Александр оборачивается к Гефестиону, как будто для того, чтобы перемолвиться с ним словом. Был ли царь не уверен в греке и старался не заметить, с какими отступлениями будет исполнена церемония? А Каллисфен медлит, выпивает кубок, затем, так и не совершив коленопреклонения, приближается к царю. Заметил Александр пли предпочел не заметить то, что видели все? Вот он уже милостиво склоняется для поцелуя, но тут какой-то льстец выкрикивает: «Не дари, о царь, поцелуй тому, кто не почтил тебя!» Царь в смущении; он не слишком царствен в эту минуту и отказывает в поцелуе. Тогда Каллисфен громко заявляет: «Что ж, значит, одним поцелуем меньше».

Занавес снова закрывается. Мы не знаем, чем кончился вечер. Нам только сообщают (несомненно, основываясь на свидетельствах Хареса) об упреках, с которыми царь обрушился на Гефестиона. Тот защищался, утверждая, что вина целиком лежит на греке, не сдержавшем обещания. Не было ли это, как полагают многие исследователи, ложью и не пригласил ли Гефестион греческого педанта наудачу? Не обмануло ли его то, что Каллисфен на этот раз принял приглашение без возражений? Или грек действительно дал согласие — возможно, именно для того, чтобы иметь случай публично выказать свое несогласие? Не исключено, что сперва Каллисфен поддался уговорам и лишь в последний момент, стоя перед алтарем и заметив, что царь отвлекся, передумал. Нам не найти ответов на все эти вопросы. Верно лишь одно: план ввести в обиход проскинезу провалился. И провалился так основательно, что Александр никогда больше к нему не возвращался.

Если мы представим себе, однако, как важен для Александра был успех этого дела, которым определялось его будущее положение в империи, то нам станет ясно, что причина провала всей затеи вряд ли заключалась в дерзкой выходке грека. Окончательное решение зависело от македонян, которых проскинеза затрагивала более других. Из источника, не вполне надежного, но любопытного, мы узнаем, что один из македонских вельмож допустил открытое глумление над церемонией, когда какой-то перс выполнил проскинезу не совсем ловко{204}. Если верить этому источнику, то его можно совместить с версией Хареса: церемония продолжалась, невзирая на дерзость Каллисфена. Но настроение переменилось. То, что сначала казалось торжественным и отчасти завораживало даже недовольных, теперь всеми воспринималось как дешевый спектакль. Простое слово Каллисфена освободило умы от тяжкого давления царской воли. Александра окатило волной неодобрения. А когда какой-то перс — возможно, толстяк — неловко преклонил колена, кто-то из македонян и не подумал сдержать свой смех.

Неожиданное это происшествие, выражение затаенной насмешки на большинстве лиц, по-видимому, окончательно вывели из себя Александра. Теперь уже трудно сказать, в чем выразилось его раздражение. Неизменно лояльный Арриан говорит об этом односложно, между тем как Курций рассказывает в этом месте об одном из ужасающих припадков царского гнева, доходившего до постыдных действий{205}. Впрочем, сообщения Курция довольно часто оказываются преувеличенными. Надежнее всего прийти к выводу, что первоначальное несогласие перешло под конец в резкий диссонанс. Все, что мы знаем о характере царя, вполне позволяет предположить это. Александр был бог в творческих деяниях, но если он наталкивался на сопротивление, то страстный темперамент уводил его очень далеко от божественного спокойствия небожителей. Вот и на этот раз неудача его затеи вызвала у него чувство горечи; это было еще обиднее, чем упрямство эллинов пли насмешка македонян. К нему добавилось ощущение стыда перед восточной свитой, а в конечном счете и перед самим собой.

Оставался еще Каллисфен. В нем Александр видел главного виновника этого происшествия. Не так уж и важно для нас выяснить причины поведения Каллисфена перед лицом более значительного факта: Александр, затевая все это предприятие, шел на любые уступки, и Каллисфен тоже старался, пока мог, идти за царем. Несмотря на взаимную готовность к уступкам, им в конце концов суждено было вступить в непримиримый конфликт. И мы вновь сталкиваемся с тем, чему учит нас история: даже добрая воля не способна соединить различные формы мировоззрения — стремление к абсолютной власти и человеческое достоинство, которое дарует свобода.

ЗАГОВОР «ПАЖЕЙ»

Несомненно, в наше время легче увидеть и оцепить величие Александра. Однако и то впечатление, которое царь производил на своих современников, было огромно. Именно так было с армией: воины редко видели царя, а если сталкивались с ним, то всегда как с героем на поле боя, выступал ли он как могучий полководец или как их боевой товарищ. Именно в последнем качестве Александр умел дружески обратиться к простому воину, поддержать ослабевшего, пригласить замерзшего к своему огню и вообще не упускал случая завоевать любовь воинов.

Однако сильно ошибется тот, кто решит, что близкое окружение царя также слепо восхищалось нашим героем. Разумеется, было немало таких, кто безоговорочно вверялся его гению, но не было недостатка и в тех, кто с трудом переносил общение с этим «сверхчеловеком». Представьте себе всю необузданность его темперамента, непостижимую внезапность решений, безудержность в гневе, безмерность пристрастий, его беспорядочный образ жизни в сочетании с напряженнейшей работой, бессонными ночами, проведенными в попойках, и днями, потраченными на сон! Все это больше жгло, чем согревало: у людей, общавшихся с ним, захватывало дыхание. Что-то в нем мучило окружающих, и они чувствовали усталость от него, а подчас и болезненное отвращение. Иногда он бывал сама любезность или само великодушие, но каждодневное общение с Александром утомляло, как и его бешеная энергия. Не похожий ни на кого другого, царь даже привычным к нему людям казался загадочным, подобным коварной стихии. Как мы уже говорили, он не был, конечно, тем положительным героем, каким его рисует панегирическая историография. Особенно заметно это на примере так называемого заговора «пажей»{206}. «Пажи», знатные юноши, служившие лично царю, были моложе всех в лагере. Кто, как не они, должен был бы проявлять повышенный энтузиазм в отношении царя и его целей? И если как раз в этом кругу недоброжелательность приняла столь определенную форму, то это верный признак того, что близкое общение с Александром отнюдь не вызывало к нему безусловной симпатии.

Институт царских «пажей» восходил ко времени Филиппа. Это была служба и вместе с тем высшая школа. Юноши должны были заботиться о царе днем и ночью: на пиру, при умывании, за одеванием. Они подводили владыке коня, сопровождали его на охоте, были как бы его домашними слугами, а он считался для них чем-то вроде отца: иной раз приглашал к своему столу, а бывало и прибегал к телесным наказаниям, когда находил это нужным. Молодых людей нередко связывала между собой — иногда даже слишком нежная — дружба. Это было естественно, так как сам Александр не чуждался привязанностей такого рода.

Филипп придавал большое значение обучению этих мальчиков. Приглашались греческие педагоги: особое внимание уделялось эллинской поэзии и риторике. Отсюда — знакомство македонского «офицерского корпуса» с Гомером и Еврипидом, с греческой мифологией. Александр, кажется, особенно заботился о литературном воспитании подрастающих аристократов. Сопровождавший его штаб ученых, риторов, литераторов решал и педагогические задачи; если мы выше называли Каллисфена «профессором», то основывались как раз на его деятельности по духовному воспитанию этой молодежи.

И вот однажды на охоте один из мальчиков слишком увлекся и нанес смертельный удар кабану, в которого уже целился сам владыка. Разгневанный царь сурово наказал юношу, отобрал у него копя и велел высечь перед всеми «пажами». Но в жилах Гермолая — так звали юношу — не зря текла балканская кровь. Его оскорбили, теперь он жаждал мести и задумал покушение на царя.

Удивительное дело: безумец сумел вовлечь в свои планы пятерых товарищей. Правда, одни из них был его близким Другом, но чтобы остальные решились на столь неслыханное дело только оттого, что какой-то Гермолай был, пусть даже и без причины, выпорот, представляется весьма невероятным. Должны были существовать и другие мотивы заговора, не личного порядка, хотя бы даже путаные и по-юношески неопределенные, но вызванные обидой на царя. С одной стороны, причиной был, по-видимому, сам Александр, но с другой — неприятие автократического режима. Ведь со времени гибели Клита прошли какие-то месяцы, а после неудачи с проскинезой и того меньше, а совсем подавно царь женился на иранской красавице. Много ли еще ударов нанесет македонский царь по всему македонскому, прежде чем осуществит все свои вздорные мечты?

В этой связи приобрело особое значение то открытое неприятие тирании, которое составляло непременную часть традиционного преподавания греческой риторики. До сих пор это было вполне безобидно, потому что никому не приходило в голову видеть в патриархальном македонском царе тирана. Но теперь все переменилось. Давно надоевшие прописные истины внезапно получили актуальность, скучная тема ученических декламаций произвела внезапное брожение в умах мальчиков. Ожесточение, которое старательно скрывали взрослые, нашло прекрасно подготовленную почву у юношества, а личная обида дала непосредственный толчок возмущению. Мальчики наверняка чувствовали себя борцами с тиранией, защитниками свободы, как это и сформулировал впоследствии Гермолай в своей оправдательной речи.

Юноши ждали ночи, когда они вместе будут дежурить в царских покоях. Александра решено было убить во сне. Никогда еще жизнь его не была в такой опасности. Над Бактрами опустилась теплая весенняя ночь{207}. Романтические «злодеи» рассчитывали, что эта ночь будет решающей. Но царь, как это обычно бывало в дни беспечного отдыха, не торопился уходить с попойки. Спасением своей жизни на этот раз Александр был обязан затянувшемуся пиру. Ночь миновала. Пришло утро, а там и день, и раньше, чем появился царь, на смену злоумышленникам пришли ни о чем не подозревавшие дежурные. А дальше случилось то, что и должно было случиться с мальчиками. Непредвиденная задержка не способствовала сохранению тайны. Один из мальчиков рассказал о заговоре своему другу, а тот передал дальше. Известие дошло до Птолемея, который и донес обо всем царю. Александр велел схватить мальчиков и допросить их под пыткой. Впрочем, он не хотел особенно волновать войско перед походом в Индию. Когда выяснилось, что у македонских мальчиков но было соучастников среди взрослых, он прекратил расследование и не предпринял, кажется, никаких репрессий против семейств неудачливых заговорщиков. Сами они, разумеется, предстали перед войсковым собранием. Гермолай признался, что готовил покушение. Он хотел отомстить за убийство Филоты и Пармениона, за гибель Клита, за проскинезу и бесконечные ночные пиршества царя; целью покушения было покончить с произволом Александра и вернуть свободу македонянам.

Собрание, естественно, приговорило обвиняемых к смертной казни. Дело было ясным, и никто не мог осудить царя за суровость приговора. И все-таки царский произвол в этой истории сыграл свою трагическую роль, имевшую печальное продолжение. Правда, оно затронуло уже не македонянина, а грека, дерзко восставшего против заветных планов Александра, а именно наставника мальчиков Каллисфена. Его гибель стала печальным эпилогом заговора.

ГИБЕЛЬ КАЛЛИСФЕНА

Займемся — теперь уже в последний раз — нашим ритором. Трагедия его началась с крушения веры в паря, вызванного проявившимися деспотическими склонностями Александра. Отрезвление было тяжким и привело к печальной развязке. Правда, тут была трагедия не оскорбленных идеалов, а скорее задетого тщеславия. Дело в том, что Каллисфен больше всего заботился о своем достоинстве глашатая и создателя общественного мнения. Действительно, Каллисфен сделал очень много для прославления Александра среди эллинов, особенно если учесть антимакедонские настроения в Греции. И все-таки ритор сильно переоценил свои заслуги. Он стал считать, что царь больше обязан его перу, чем македонским мечам. Ему было присуще самомнение, которое характерно для людей ограниченных; за это Каллисфена порицали и раньше, в том числе и сам Аристотель{208}.

И вот когда этот энтузиаст лишился своего идола, его идеализм и тщеславие подсказали ему путь, идя по которому он мог стать глашатаем идеала в новых обстоятельствах. Если раньше воззвания Каллисфена прославляли божественного вождя всех эллинов, то теперь он славил национальную гордость греков, идею человеческого достоинства и свободы. Разумеется, это вызвало недовольство царя, зато чрезвычайно возвысило Каллисфена в глазах македонян. До сих пор из всех македонян ему в какой-то степени были близки разве что царские «пажи», учителем которых он был. Но когда одно его дерзкое слово решило судьбу проскинезы, Каллисфен стал считаться самым отважным человеком не только при дворе, но и во всем лагере. Самые отчаянные рубаки не отрицали, что он отважился на то, на что они уже не осмеливались. Каллисфен почувствовал сеоя выразителем общественного мнения, защитником свободомыслия, противостоящего произволу и тирании. Теперь он гордо расхаживал, не задумываясь о том, что ему стоило бы попридержать язык. Очень скоро все, чем он так гордился, сообщили на ухо царю его ближайшие приспешники{209}.

Впрочем, можно было обойтись и без доносов. Грек оказал сопротивление, да еще и победил. Царь тогда же решил уничтожить его. Такая судьба постигла и более значительных людей. Кто был в конце концов этот Каллисфен? Простодушный адепт идеи, заимствованной у других. Идея, правда, была значительна и опасна, за ней стоял величайший из эллинов Аристотель. Поэтому и Каллисфен мог считаться достойным противником. Одолеть его было, пожалуй, посложнее, чем сломить македонскую гордыню. Но что представлял собой этот человечек по сравнению с титаном, который не пользовался чужой идеей, а сам создал новую, был ее полным хозяином и считал себя неотделимым от нее? Спокойно! Отыщется еще случай справиться с этим червяком, а пока пусть себе хвалится.

Возможно, именно в этот момент, когда меч был уже занесен над головой Каллисфена, царю вздумалось сыграть злую шутку с учителем риторики. Этот эпизод ярко характеризует обоих противников. Ареной действия снова стал пир, на котором присутствовал Каллисфен. Царь предложил ему произнести речь в похвалу македонян. Ритор проявил все свое мастерство и закончил выступление под ликование македонских гуляк. Им-то, конечно, поправилась не столько форма, сколько содержание и направление речи. Кроме того, они, должно быть, хотели почтить смельчака, который недавно невредимым ушел от царя, пожертвовав «одним поцелуем». Один Александр не разделял общего восторга. «Легко, — сказал оп, — хвалить то, что и так достойно похвал. Если ты хочешь показать нам подлинное красноречие, выступи теперь как обвинитель, чтобы македоняне поняли свои ошибки и исправили их».

Уметь произносить одинаково хорошо речи «за» и «против» считалось венцом риторского искусства. В поставленной перед ним задаче Каллисфен не увидел ничего, кроме приглашения показать свое профессиональное мастерство. Между тем он попал в западню. Став на антимакедонскую точку зрения, он уже не мог скрыть эллинских пристрастий и со всей яростью набросился на братский македонский народ. При этом он думал, что таким путем сумеет с честью выдержать выпавшее на его долю испытание. Однако македоняне, для которых форма не имела значения, а главным было содержание, оскорбились. Каллисфен дискредитировал себя в их глазах, и Александр не преминул со всей горячностью присоединиться к их мнению.

«Искусство тут ни при чем, — говорил он, — оратор выдал свою затаенную недоброжелательность».

Только теперь Каллисфен понял, в какую ловушку поймал его царь и как простодушно он сам в нее попался. Ритор осознал наконец опасность. Полный мрачных предчувствий, покинул он пир вместе со Стребом, цитируя гомеровские стихи, содержащие печальные пророчества. Именно Стребу, секретарю Каллисфена и свидетелю происходившего, мы обязаны правдивым описанием этой коварной затеи{210}.

Раскрытие заговора «пажей» дало царю желанный повод для решительных действий. Вожаком мальчишек оказался один из любимых учеников Каллисфена. В лекциях учителя содержалось немало высказываний против тирании, которые при желании можно было применить и к Александру. Этого оказалось достаточно, чтобы упрекнуть Каллисфена в косвенном влиянии на «пажей», но слишком мало для задуманной мести. Поэтому пытками старались вырвать у заговорщиков свидетельство о непосредственном руководство заговором и подстрекательстве со стороны учителя. Мальчики, однако, не поддались на это. Да и маловероятно, чтобы они действительно поделились своей юношески безумной затеей со старшим, да еще с наставником. Тем не менее официально было заявлено, что «пажи» подтвердили причастность Каллисфена к заговору{211}.

Уже в Бактрах Каллисфен был заключен в оковы. Александр гневно сообщал Антипатру: «Македоняне побили пажей камнями, но софиста я накажу сам, а вместе с ним и других, которые послали его и дают в греческих городах прибежище моим тайным врагам». Эти раскаты грома представляли угрозу для Аристотеля и Афин как оплота свободы. Но пока в этом направлении ничего не было предпринято.

А Каллисфена царь в оковах потащил за собой в Индийский поход. Как сообщает Харес, Александр заявил, что предъявил ему обвинение перед собранием Коринфского союза в присутствии самого Аристотеля. Мучения несчастного продолжались семь месяцев, а потом, ничуть не смягчившись за это время, Александр велел убрать его. Официально сообщалось, что узник скончался «от ожирения и от вшей»{212}.

За фасадом права опять скрывалось насилие. Впрочем, царь руководствовался не только гневом, но и расчетом. После истории с проскинезой всем было известно, какие чувства он питал к Каллисфену; но трезво поразмыслив, он пришел к выводу, что разочарованному и ожесточенному Каллисфену уже нельзя вернуться на родину живым. Именно потому, что он так ревностно прославлял Александра среди эллинов, перемена его взглядов имела бы самые печальные последствия для царской политики в Элладе. Вот почему он должен был исчезнуть, и не как мученик, а как преступник, узник и просто больной человек. Для всех греков это послужило бы уроком, а Аристотелю — предупреждением. Во всяком случае, вместе с Каллисфеном Александр хотел победить и национализм эллинов; под знаком этого национализма Александр несколько лет назад отправился в поход как гегемон греков; теперь приспело время и грекам и македонянам отказаться от нелепой гордыни и от привычки иметь свое мнение. Эллинский дух должен был покориться воле царя.

ЗАВЕРШЕНИЕ БОРЬБЫ АЛЕКСАНДРА С ПРИБЛИЖЕННЫМИ

Процесс против Каллисфена завершил целую серию мероприятий, которые для будущего империи означали не меньше, чем битвы при Гранике, Иссе и Гавгамелах. Тогда решалась судьба Персии, теперь же процесс Филоты, убийство Клита, спор о проскинезе, заговор «пажей» и смерть Каллисфена оказались вехами не менее ожесточенной борьбы, целью которой было сломить то духовное сопротивление, которое нарастало в македонской и греческой среде.

Создать подлинную империю означало между тем преодолеть не только иранский, но также македонский и эллинский национализм, устранить «предрассудки», которые Александр считал лишь глупой помехой. Теперь пришло время ввести чуждое Западу деспотическое единовластие, ничем не ограниченное самодержавие. Этого требовала не только сущность мирового господства, но и не признающая преград натура Александра.

Навязать такую позицию македонянам или идеалистам из эллинов было нелегко. Поэтому вводить новый курс надо было, начиная с непосредственного окружения царя; придворный лагерь, в сущности, возглавлял всю державу. Если бы удалось сломить оппозицию в самом лагере, то прекратилось бы сопротивление во всей империи и даже в самой Македонии.

Недовольство в собственном кругу было гораздо опаснее персидского оружия. Ведь оно базировалось на гордости победителей, на свойственном эллинам чувстве интеллектуального превосходства и любви к свободе. Фронду интеллектуалов нельзя было разбить копной атакой.

Преимущество Александра перед его противниками состояло в том, что у царя имелись союзники, на которых он мог положиться, — ветераны, составлявшие войсковое собрание. А на нем решались судебные дела. С помощью ветеранов Александр добился осуждения Филоты, приговорил к смерти «пажей», легализировал свое преступление после ссоры с Клитом. Бой за проскинезу Александр проиграл как раз потому, что был лишен этих мощных союзников.

И все-таки именно этот провал привел его к окончательной победе. После 327 г. до н. э. мы не слышим больше ни о каких заговорах, ссорах или хотя бы пассивном сопротивлении. Противники вряд ли согласились с Александром, но беспрекословно ему подчинялись. Как это могло случиться? Почему никто не противопоставил царю своих убеждений, в чем была причина такой покорности?

Мы полагаем, что причина — в отказе Александра от желания ввести проскинезу. Как ни горестно было для него отступление от своих планов, он не замедлил использовать неудачу в интересах дальнейшей политики. Потерпев поражение в первый и единственный раз в жизни, Александр вышел из него более мудрым и уверенным в себе, чем когда-либо. Если в те дни, когда «пажи» вступали в сговор, можно было предположить, что царь вернется к своему ненавистному плану, то с течением времени стало очевидно: Александр склонил голову перед сопротивлением окружающих. Приближенные должны были признать, что он не тиран, неподвластный каким бы то ни было влияниям, что он не считает своих сподвижников рабами, лишенными собственной воли. Все знали, как трудно дался Александру этот отказ, и именно поэтому царское смирение было оценено особенно высоко. Теперь, когда все наглядно убедились, что и владыка способен уступить, стало легче подчиняться его воле. Не приходилось сомневаться, что сила была на стороне Александра. но то обстоятельство, что был, пусть всего один, бесспорный прецедент, — когда сподвижники сумели отстоять свою свободу, успокаивало совесть.

В результате произошел решительный поворот. Люди успокоились. И вообще, как эго умно и полезно — покориться. Пусть ненасытный делает, что хочет. Если он зайдет слишком далеко, его, в конце концов можно и остановить. Да и в интересах собственной безопасности стоило отказаться от сопротивления. Теперь царь еще больше возвысился в общественном мнении и в конечном счете вышел снова победителем. Отказ от проскинезы принес ему абсолютный авторитет в лагере. Правда, этот авторитет не получил мистического освящения, но зато воля Александра стала единственной силой в лагере.

Это было очень важно для последующего хода событий. В ближайшие годы суждено было возникнуть новому фронту сопротивления — простых воинов, — охватившему со временем все войско. Дела сложились бы очень скверно, если бы на реке Гифасис или в Описе к войскам присоединились и военачальники. Теперь Александр мог рассчитывать по меньшей мере на пассивное подчинение своего ближайшего окружения и, таким образом, легче справляться с мятежами в войске.

Итак, период от смерти Дария до похода в Индию завершился полным успехом не только в военном, но и во внутриполитическом отношении. И только судебные убийства — смерть Пармениона, гибель Клита — напоминали о том, что абсолютная власть есть власть насилия и в конечном счете она обязательно приносит то, что отвечает ее природе, — произвол и торжество силы. Из этого мрачного круга не мог выйти даже такой человек, как Александр.

СКИФИЯ ИЛИ ИНДИЯ?

Дойдя до Яксарта, царь оказался на границе Персидской державы — дальше шла ничья земля. Если он действительно был тем, за кого его принимали, — завоевателем мира, переступающим любые границы, то следовало ожидать, что и в данном случае он проявит свою всеобъемлющую волю и захватит эти земли. Александр, конечно же, взвесил такую возможность, ко заветные мечты вели его в другую сторону, и пустыня, граничащая с Согдианой, не смогла заставить его изменить прежнее решение. Ни на одну пядь не расширил в эту сторону Александр принадлежавшие ему отныне владения Ахеменидов: Бактрия и Согдиана остались провинциями, а кочевники пограничных областей признали свою зависимость от него. Лишь однажды Александр перешел реку, но это было сделано в ответ на скифскую провокацию. На самом краю области Александр основал Александрию, однако этот город предназначался исключительно для защиты. Плодородная земля на верхнем Яксарте (Фергана) осталась невозделанной, ибо даже персы отказались от этого пограничного края, который нелегко было бы защищать. Александр принял знаки поклонения от дахов, массагетов, хоразмиев и других скифов, не вступая, однако, на их земли. Он отказался от продолжения похода в северном направлении{213}.

Итак, на Яксарте царь вел себя так же, как когда-то на Дунае. Ему достаточно было только показать македонское оружие племенам севернее пограничной реки, явить его блеск и славу перед кочевниками, чтобы заставить себя бояться. О систематическом завоевании евразийских просторов он думал сейчас не больше, чем в 335 г. до н. э.

Эта сдержанность происходила отнюдь не от мрачного впечатления, которое производила даже самая южная область северо-востока, а от общего представления, шедшего от географических воззрений, которых придерживалась тогдашняя наука, и в частности Аристотель.

Полагали, что сколько-нибудь заселена лишь умеренная зона и она-то является подлинной ойкуменой. Холод на севере, жара на юге делают невозможным какое-либо существенное заселение этих областей. Александру казалось, что его опыт подтверждает это положение. На юге он всюду встречал пустыню: в Египте, в Аравии, даже в Иране. На севере же как в Парфии, так и на Яксарте — он видел бесконечные и бесплодные пространства, невозделанные, овеваемые холодными ветрами, не имеющие долговременных поселений и лишь изредка пересекаемые беспокойными кочевниками.

Поэтому он считал, что достиг северной и южной границ культурной, Обитаемой земли. Отсюда — его решение: оставаться пока в рамках умеренной зоны. Зона эта простиралась на восток и на запад. Зачем же отклоняться на север, когда уже и так его армия далеко продвинулась на восток? Гораздо естественнее идти в однажды избранном направлении вплоть до Мирового океана, чтобы закончить покорение умеренной зоны хотя бы на востоке, а затем то же самое сделать на западе, дойдя до Геркулесовых столпов (Гибралтар). Что касается арктической и тропической зон, то ими можно будет заняться позже, когда будет окончательно завоеван умеренный пояс. В конце концов задачи там не завоевательные, а исследовательские, которые для создания мирового государства не были первоочередными.

От географических представлений шло еще одно соображение: завершить создание «Азийского царства». В самом деле, разве Ахемениды владели всей Азией? Нет. Александру нужен не титул, ему нужен весь материк. Но как далеко простирается Азия? Сколько еще придется присоединить земель к владениям Ахеменидов?

По представлению Аристотеля, Азия лежала в умеренном поясе, а холодные области к северу от нее относились уже к Европе. Границей этих частей света Аристотель, по-видимому, считал реку, которая, как он полагал, брала начало на самом дальнем восточном горном массиве; в верхнем течении ее называли Араксом, а в нижнем — Танаисом (Доном), который впадал в Меотиду (Азовское море). Александр полагал, что Яксарт — это и есть тот самый Аракс-Танаис, а сходство названий «Аракс» и «Яксарт» говорило в пользу этого предположения, тем более что Яксарт действительно начинался в горах Гиндукуша. Значит, Персидская держава доходила до Яксарта и до него же простиралась Азия. По ту сторону лежал уже другой материк — Европа.

Теперь всякий знает, что Яксарт впадает в Аральское море и но имеет ничего общего с Доном. Однако принятое в то время предположение вполне устраивало Александра. Ведь на север он все равно не собирался, а благодаря такому взгляду получалось, что он, как царь Азии, может и не трогать северные области. Другой берег реки был вполне официально объявлен европейским; европейцами стали называть историки похода Александра и тамошних скифов{214}. Именно поэтому основанный здесь город назван был Александрией-на-Дону. Более того, пошел в ход научный, хотя и довольно шаткий аргумент: распространение пихты севернее Яксарта свидетельствовало якобы о принадлежности этих мест к Европе, ибо только в этой части света произрастают такие деревья. Подобная точка зрения была опровергнута: у скал Хориены, а впоследствии и у отрогов индийских гор были обнаружены эти деревья. Однако оказалось предпочтительнее не выяснять вопрос до конца. Гипотеза устраивала Александра больше, чем истина.

Тем настоятельнее представлялась ему необходимость завоевания Индии. Персы не овладели ею, а она принадлежала к Азии, относилась к умеренной зоне и была, таким образом, частью ойкумены. Привлекали к тому же хотя и чуждая, но в высшей степени исключительная культура страны и ее богатства. Наконец, там кончался мир, ибо Аристотель рассматривал Индию как восточный край земли. А дальше начинался океан. Азия представлялась не такой уж огромной частью света: по распространенному представлению, она охватывала только Персидское царство, Арабскую пустыню и Индию с относящимися к системе Гиндукуша Гималаями. Такая Азия вряд ли казалась больше Европы.

Что касается северо-восточных пространств, то Александр удовольствовался тем, что отправил туда вместе с посетившими его скифскими посольствами македонских представителей с целью получить сведения о стране, людях и особенно о военном потенциале кочевников. Разумеется, в лагере дискутировались географические вопросы, в особенности соотношение Танаиса и Каспийского моря. Вероятно, от скифов узнали, что Яксарт (принимаемый за верхнее течение Танаиса) впадает в большое море, но какое — Аральское или Каспийское? Как рассуждали тогда ученые? То обстоятельство, что воды Каспийского моря благодаря испарениям не нуждаются в стоке, не было еще известно. Поэтому Аристотель предположил, что излишки воды подземными путями уходят в Черное море. Однако в лагере Александра родилась и более правдоподобная гипотеза: Яксарт сначала впадает в какое-то внутреннее море, а вытекает оттуда уже как Танане и течет далее на запад, где наконец впадает в Меотиду (Азовское море). Таким образом, представление о тождестве Яксарта и Танаиса оставалось в силе. Сам Александр был, по-видимому, как-то причастен к этим предположениям{215}. Возможно, в эту пору он уже задумал прояснить вопрос с помощью исследовательской экспедиции, однако отложил осуществление замысла. Исследователь в то время уступал еще в его душе азартному завоевателю.

Как видим, Александр спокойно относился к северо-востоку, не питая никаких романтических иллюзий. Но поскольку большинство авторов, повествовавших о его походе, не могли обойтись без романтических деталей, они придумали занятную историю: в лагерь к македонянам будто бы прибыли царица амазонок и с нею триста дев, влекомых страстным желанием иметь потомство от македонских героев{216}. Желанию их суждено было сбыться, по одним источникам, в Гиркании, а по другим — на Танаисе. В сущности, это была смешная выдумка, и ни один серьезный человек ей не верил. Поводом могло послужить предложение какого-нибудь вождя кочевников выдать скифских девушек замуж за царя и его полководцев. Зато цель рассказа не вызывает сомнений. Постоянные расспросы на родине, не повстречались ли войску на пути к краю земли амазонки, должны были наконец получить ответ. Если народ так упрямо хотел басен, надо было ему эти басни придумать. По-видимому, это понял и создатель этой истории Онесикрит. Более того, он имел неосторожность рассказать ее Лиспмаху, постоянному спутнику Александра, а впоследствии наместнику и царю Фракии. Тот не сдержал улыбки и спросил: «Где ж тогда был я?»

Пока мы остановились на рациональных соображениях, руководивших царем. Однако для Александра важнее были внезапные вдохновения и мечты. Когда на него находило это «нечто», царь называл его потосом (наваждением). Его потосом стала Индия.

В ряд всякого рода спонтанных побуждении Александра следует поставить еще одну иррациональную и характерную для него черту — чувство исторического величия. Это трудно описать. Его влекло всегда невероятное, небывалое, а о тех «гекатомбах», которые он походя приносил этому величию, задумывались другие, а не он. Однако тот, кто понимал его, мог быть счастлив уж тем, что сопереживает с ним величайшие исторические события.

Александр чувствовал, что завоеванию чудесной страны Индии присуще это историческое величие. За нею находился восточный океан; он сиял в лучах солнца, манил, он был сродни духу Александра. Это было намного привлекательнее, чем идти по скучным равнинам, сражаться с не представляющими никакого интереса скифами и оказаться наконец у берега убогого северного моря. Да и с государственной точки зрения вряд ли целесообразно покорять местных жителей, которые «полгода спят».

Так все смешалось: расчет и безрассудство, явное и тайное, высказанное и сокровенное, произошел тот синтез реального и ирреального, который привел наконец к тому, что летом 327 г. до н. э. Александр двинулся в Индию.

Загрузка...