Глава 3

Я вернулся к работе и проверил кружку с детской валерианой. Отвар уварился почти наполовину. Жидкость потемнела, стала мутно-коричневой, с тяжелым, глубоким запахом: сырая земля, мокрые корни, что-то звериное и древнее. Я помешал, понюхал, оценил густоту. Еще немного.

— Тим, чуть отодвинь от жара. Пусть томится, не кипит.

Тим послушно сдвинул кружку на полпальца. Я поймал себя на мысли, что из него получился бы неплохой лаборант. Хотя, в другой жизни, когда выберемся отсюда, может быть, и получится.

Прошло еще с полчаса. Самовар ровно гудел, как сытый кот. Взрослый отвар в горшке, бурливший поначалу с жадным шипением, осел, загустел, начал отдавать резким, аптечным духом — хмель с пустырником дали именно ту ноту, которую я и ожидал. Тим морщился, но молчал. Мышь, сидевшая с наветренной стороны, прикрыла нос рукавом.

— Терпите, — сказал я. — Запах — это добрый знак. Значит, эфирные масла выходят из сырья в воду. Если не пахнет — значит, сырье мертвое, и толку от него не будет.

Когда оба отвара уварились до нужной густоты, я процедил их через тряпицу. Мякину — выжатые, бесцветные остатки трав и корней — выбросил. В кружке остался только густой, темно-янтарный детский настой. В горшке со взрослым отваром сейчас было чуть больше, при этом жидкость выглядела значительно темнее, почти черной, с маслянистым блеском на поверхности.

— Теперь самое интересное, — сказал я и подвинул к себе плошку с порошком мягких трав. — Замес.

Я высыпал ромашково-мятно-липовый порошок на чистую плошку. Добавил горсть ржаной муки. Она легла поверх травяной пыли серым, будничным слоем. Всю эту сухую смесь я осторожно перемешал пальцами.

— Мышь, давай мед.

Она подала мне горшочек. Я зачерпнул немного ложкой и добавил в смесь. Мед лег на порошок тягучей золотой нитью.

— Мед — это связь, — объяснил я, осторожно разминая массу. — Он держит порошок вместе, придает вкус и не дает горошине рассыпаться. Но его нельзя добавлять слишком много, иначе пилюля расползется при сушке.

После этого я влил в полученную массу теплый, не горячий, а именно теплый, уваренный отвар валерианы. Все что было в кружке. И начал мешать, моментами добавляя еще муки.

Масса менялась прямо на глазах. Из рассыпчатой, сухой смеси она превращалась в плотное, упругое тесто — как ржаное, но легче: волокнистое, с зеленоватым оттенком и теплым, живым запахом. Ромашка, мята, мед, и где-то глубоко, на самом дне — земляная, спокойная нота валерианы.

— Не слишком густо? — спросила Мышь, глядя, как я разминаю комок.

— В самый раз. Смотри: если прижать пальцем — держит форму, не расползается. Если скатать — не крошится. Вот так.

Я оторвал кусочек размером с ноготь мизинца, обмакнул пальцы в кружку с водой и скатал шарик между мокрыми подушечками. Он получился ровный, чуть приплюснутый, размером с крупную горошину — как раз то, что нужно. Я положил ее на чистый глиняный черепок, который Тим заранее выложил у печки.

— Вот, — удовлетворенно произнес я. — Первая.

Мышь наклонилась, разглядывая крохотный шарик с таким вниманием, словно это был драгоценный камень.

— Маленькая, — улыбнулась она.

— В самый раз. Одна такая пилюля — и ребенок спокойно спит. Не нужен кулак, не нужна розга, не нужно криков и угроз. Одна горошина, и приходит крепкий, здоровый сон.

Я отщипнул следующий кусок, обмакнул пальцы и скатал вторую, потом третью.

— Мышь, теперь ты. Бери понемногу, мочи пальцы в кружке, чтобы к рукам не липло.

Она осторожно взяла комочек теста, помяла, попробовала скатать. Первая горошина вышла кривой, бесформенной — больше похожей на раздавленную ягоду, чем на пилюлю.

— Не дави, — поправил я ее. — Легонько перекатывай. Ладонь расслаблена, двигаешь только пальцами. Не ты давишь на тесто. Тесто само находит форму. Ты только позволяешь.

Мышь попробовала снова. Вторая вышла лучше — почти круглая, с легким швом посередине.

— Сойдет, — одобрил я. — Скоро будешь катать лучше меня.

— А мне можно? — Тим подался вперед, не вставая с места. Руки у него были крупные, лопатообразные, с мозолями от колки дров. Не самые подходящие для тонкой работы. Но в глазах стояло такое щенячье желание быть полезным, что отказать было невозможно.

— Попробуй, — сказал я. — Но сначала — вымой руки. Разбавь кипяток из самовара. Но так, чтобы на грани терпимости. Грязные руки — грязные пилюли, а грязные пилюли — это зараза, а не лекарство.

Тим послушно плеснул кипятку в свободную кружку, немного разбавил, потом полил на руки и зашипел.

— Ух! Горячо.

— Терпи. Чистота стоит слегка обожженных пальцев.

Он кивнул, вымыл руки и взялся за дело. Первые две горошины вышли громадными — с лесной орех каждая.

— Тим, — я покачал головой. — Это пилюля, а не пельмень. Ребенок это в рот не засунет, да и дозировка конская получится. Бери меньше, как у Мыши.

Он крякнул, смял получившиеся горошины обратно в комок и начал заново, уменьшив порцию. Четвертая горошина — уже приемлемая. Пятая — вполне годная.

Костыль, наблюдавший от входа, молча подошел и, не спрашивая, вымыл руки и сел рядом. Его пальцы — тонкие, чувствительные, привычные к мелкой моторике, оказались идеальными для лепки. Уже вторая его горошина вышла ровнее моей.

Какое-то время мы работали молча. Четыре пары рук, плошка с тестом, кружка с водой. Намочить пальцы, отщипнуть, скатать, положить на черепок. Отщипнуть, скатать, положить. Ритм установился сам собой — спокойный, почти медитативный. Солнце ползло по стене, самовар тихо гудел, и Сердце наполнялось запахом ромашки и мяты.

Я насчитал двадцать шесть штук, когда детское тесто закончилось.

— Мышь, порошок мяты.

Она подвинула плошку с мелко истолченной мятой. Я взял черепок с горошинами и осторожно, по одной, обвалял каждую в зеленой пыли. Мятный порошок лег тонким слоем, впитав остатки влаги. Горошины перестали липнуть друг к другу и к пальцам, обрели сухую, чуть шершавую поверхность.

— Вот, — я поднял одну на ладони. — Готова к сушке.

Первая пилюля. Светлая, желтовато-зеленая, с легким мятным напылением. Размером с горошину, почти невесомая. Пахла летом, ромашкой и медом. Ни один ребенок не откажется положить такую на язык.

— Красиво, — тихо вздохнула Мышь.

Я расставил черепки с детскими горошинами у печки. Не вплотную к жару, а на расстоянии ладони, где воздух был теплым и сухим. Здесь они будут подсыхать до утра, медленно отдавая влагу, твердея, но не пересыхая. К завтрашнему дню дойдут до готовности.

— А теперь — взрослые. — Я взялся за горшок с темным, резко пахнущим отваром.

Настроение в Сердце сразу переменилось. Не потому, что кто-то сказал лишнее слово. А потому, что запах, тянувшийся от горшка, был другим. Не луговым и сладким, а глубоким, тягучим, с горькой, почти звериной нотой. Хмель и пустырник пахли так, словно кто-то вскрыл старую аптечную банку, простоявшую в подвале лет двадцать.

— Это хуже, чем сапоги Семена, — поморщился Тим.

— Сапоги Семена не помогут тебе заснуть, разве что умереть, — возразил я. — А это поможет. Мышь, подай душицу и мяту. Сушеные. Те, что справа.

Мышь протянула мне пучок трав. Я положил их в чистую плошку и принялся толочь, но не так тщательно, как для детских. Взрослый порошок не обязан быть нежным. В первую очередь он должен работать.

— Для взрослых, — начал комментировать я, не прекращая работы, — основа другая. Мята и душица идут в порошок. Валериана, пустырник и хмель — в отвар. Меда чуть больше, потому что горечь тут сильнее и нужно ее перебить. Иначе человек выплюнет, не проглотив, и ни копейки мы с него не получим.

— А мука? — спросил Костыль.

— Мука та же, ржаная. Но можно и толченый овес, если будет. Овес мягче, горошина получается чуть рыхлее, но зато быстрее размокает во рту. Для тех, у кого зубов не хватает, самое то.

Я смешал порошок мяты и душицы с мукой, влил взрослый отвар — густой, маслянистый, стекавший с ложки тяжелой каплей — и добавил меда. Чуть больше, чем в детский замес. И еще, напоследок, щепотку толченого угля.

— Вот это, — я показал черные крупинки на пальце, — наша метка. Уголь не влияет на действие, но окрашивает тесто. Видите?

Масса, которую я разминал, была заметно темнее детской — зеленовато-коричневая, с мелкими черными вкраплениями, словно кто-то рассыпал по ней маковые зерна.

— Даже в темноте, наощупь другая, — продолжил я. — Крупнее, плотнее, грубее. И запах. На вот, понюхай.

Я протянул кусочек теста Мыши. Она осторожно вдохнула и тут же отвернулась.

— Горько. И резко. Как в лазарете.

— Именно. Детскую с такой точно не перепутаешь. Это — железный признак. Если когда-нибудь хоть у кого-то из вас возникнет сомнение, какая горошина перед ним, просто понюхайте. Нос не обманет. Ромашка — детская. Аптека — взрослая. Ясно?

Мои слушатели почти синхронно кивнули.

— Тогда катаем. Чуть крупнее, чем детские. И руки мочите чаще. Это тесто липнет сильнее.

Мы приступили к процессу изготовления.

Взрослые горошины давались труднее. Тесто было вязким, тугим, норовило прилипнуть к пальцам и расплющиться вместо того, чтобы скататься в шарик. Тим сопел, как кузнечный мех. Костыль хмурился, но справлялся. У него получалось лучше всех. Его тонкие пальцы двигались точно и экономно, без лишних движений.

— Костыль, — похвалил я, наблюдая за его работой, — у тебя руки ювелира.

— У меня руки вора, — ехидно усмехнувшись, ответил он.

— Одно другому не мешает, — пожал я плечами.

Мышь хмыкнула. Это был смешок, старательно замаскированный под кашель. Я сделал вид, что не заметил, как ее губы дрогнули в легкой улыбке.

Когда тесто закончилось, на черепках лежало восемнадцать взрослых горошин. Они были темнее, крупнее и тяжелее детских, с характерными черными крапинами от угля.

— Обвалка — та же, — сказал я. — Мятный порошок. Мышь?

Она уже протягивала плошку. Я обвалял горошины, разложил на отдельные черепки, пометив их косыми крестами, и поставил рядом с детскими у печки.

— Сушим до утра. Не трогаем, не двигаем, не нюхаем. Пусть дышат, взаимодействуют, пропитываются.

Я отошел на шаг и внимательно осмотрел результат. Несколько больших глиняных черепков. Двадцать шесть светлых горошин и восемнадцать темных. Сорок четыре крохотных шарика из трав, меда и муки, пахнущие ромашкой и аптекой.

Сорок четыре ночи спокойного сна.

Если посчитать по полкопейки за штуку, это двадцать две копейки. Не бог весть что. Но мыло в первые дни вообще ничего не приносило, а теперь давало устойчивый рубль в неделю. Пилюли пойдут тем же путем: сначала испытание на своих, потом бартер внутри приюта, а затем Кирпич вынесет пробную партию в порт, и…

— Лис, — голос Мыши выдернул меня из раздумий.

— Да?

— А мы сами попробуем?

Она спросила это просто, без вызова. Но в ее серых глазах проглядывало то, что я видел там с первого дня: пока что еще не полное доверие, но уже робкая готовность довериться. Она ждала, что я скажу «да» и для начала покажу пример на себе. Время, когда я испытывал свои снадобья на Мыши, прошло. Я глубоко осознал, что это неправильный путь. Путь, которым временами шел Константин Радомирский, но от которого решил отказаться приютский мальчишка по кличке Лис.

— Завтра, — решительно ответил я. — Когда просохнут. Первую возьму я. Если к утру не сдохну и не позеленею, тогда дам вам.

Теперь так будет всегда. Без каких-либо исключений. Лекарь, который сам не попробовал свое снадобье, — шарлатан или трус. Я не хотел прослыть ни тем, ни другим.

Мышь кивнула. Коротко и серьезно.

Тим вытер руки о штанины и с сожалением посмотрел на самовар.

— Вода еще горячая. Жалко, что пропадет. Завтра снова разогревать, дрова с углем тратить.

— Не пропадет, — улыбнулся я. — Ополосни горшки и плошки кипятком. Все должно быть чистым и готовым для следующей партии.

Тим кивнул и послушно занялся уборкой. Костыль, без лишних слов, принялся укладывать неиспользованные травы обратно в свертки. Мышь собрала рассыпанную по верстаку мятную пыль и ссыпала в отдельный мешочек. Мне все больше нравилась эта девчонка, экономившая все до последней крупинки.

Я наблюдал за ними и думал о том, что полмесяца назад этих троих связывало только общее несчастье: голод, побои и страх. Они были не сплоченной командой, а всего лишь тремя отдельными существами, каждое из которых пыталось выживать в одиночку. Сейчас они двигались как единый сплоченный механизм. Но не потому, что я их заставил, а потому что они наконец-то поняли: вместе теплее, сытнее и безопаснее.

Константин Радомирский когда-то руководил сотней инженеров и алхимиков в лабораториях, занимавших целое крыло Императорского производственного корпуса. Сейчас у него было три подростка, самовар и горстка травяных горошин. И странное, незнакомое чувство, которое он не сразу распознал.

Гордость. Заслуженная гордость за троих сирот, которые наконец-то поверили в себя и начали свой путь наверх.

— Все, — удовлетворенно произнес я. — Хранить пилюли будем отдельно, по видам. Детские — в светлой тряпице, взрослые — в темной. Путать нельзя. Брать без моего ведома нельзя. Раздавать кому-то вне нашего круга тоже пока нельзя. Сначала испытываем на себе. Потом будем двигаться дальше.

— Хорошо, — в голос произнесли Тим с Мышью.

Костыль же просто кивнул.

— Тогда расходимся. На сегодня все.

Загрузка...